Два миллиона, Тренёв Константин Андреевич, Год: 1914

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Константин Андреевич Тренев.
Два миллиона

Вагон — старый, коротенький, с двухместными скамейками, без полок вверху — весь трясся и стучал,— вот-вот рассыплется, особенно когда поезд идет под уклон, тогда два мерцающие над входными дверями огарка начинали метаться в агонии — то вспыхнут желтым огнем, то совсем потухнут. И судорожно метались по вагону трепетные тени, то сливаясь во мраке, то освещая разбросанные сонные и полусонные фигуры. На полу — храп, на скамейках вялый полусонный разговор. В углу плакал ребенок. Ближе к двери странник в подряснике спал, заняв всю скамью и подогнув коротенькие ноги в портянках. Напротив парень в тужурке, при цепочке и в жокейской шапке, все играл на гармонии ‘Сама садик я садила’. Играл без перерыва час, другой…
— Хоть бы она тебе, прости господи, по швам разорвалась!— застонал странник, подняв голову от скамейки и уставившись в гармошку злыми глазами.— Не надоело?
— А иначе что ж делать, ежели спать нельзя!
— Так другим бы дал заснуть, окаянная душа!
— А все равно никто не спит, потому что это не спальный вагон. Ежели спальный вагон, то там, это верно, для каждого пассажира полагается вся скамья или, в крайности, полочка наверху, и выдается плацкарт называется. А здесь этого не полагается, потому что это вагоны местного сообщения пишется.
Странник лег и отвернулся лицом к перегородке. Гармонист опять заиграл ‘Садик’, потом остановился и продолжал объяснение:
— В правилах игра не запрещается. В карты — нельзя, а в гермонию дозволено.
Потухли один за другим оба огарка, и в вагоне стало темно, только видно, как за темными, слегка затуманенными полями светлеет горизонт на востоке.
Длинный парень, дремавший рядом с гармонистом, хлебнул воздуху и весело заметил:
— Кондуктор свечками на турецкий табачишко зарабатывает.
— В такой темноте, ежели промеж нас охотник попадется, может и себе по карманам на уздечку заработать,— заметил гармонист.
Длинный спросил:
— А ты сам, бывает, не из охотников?
В темноте весело засмеялись, а гармонист ответил:
— Нет, это, может, ты фалетор, так начинай с гривы. Тем более что, может, вы, бывает, чаплиевские? То там такой народ, что как приедешь с лошадём на ярмарку, так только за карман держись.
— Держись, держись, только за свой! Чужого не хапни!— неудержимо захохотал парень.
Гармонист серьезно сказал:
— Нет, мужичок! Нам чужие карманы даже без надобности! Потому что у нас своего упольне достаточно.
— А вы, бувает, не из цыган будете?
— Почему ж это ты располагаешь, что мы с цыган?
— Ну да разговор ваш дозволяет: конский.
— Вот сразу и видать дурака!
— Да ну?
— Не нукай, подпруга лопнет. Про господина Калмыкова слыхал?
— Ну слыхал.
— То-то. Если слыхал, так я, брат, при калмыковских лошадях седьмой год служу. И сейчас еду командировкой в имение из города — четырех лошадёв обратно в город на скачки вести.
— Ишь ты! А по-моему — либо цыган, либо так жулик.
— Нет, брат, ошибка твоя.
Побелел горизонт, выступили из предрассветной мглы усеянные копнами поля. Взошло солнце, посеребрило мокрую от росы степь и провело золотом по сжатым нивам, в окно пропитанного аммиаком и махоркой вагона протянуло золотой столб пыли, заблестело на жестяном чайнике и осветило в углу старчески сморщенное лицо больного ребенка, уснувшего наконец на руках у кривой матери. На маленькой станции бесконечная стоянка.
Странник принес кипятку, заварил чай и, налив в кружку, долго крестил ее, громко читая молитву.
Опять затрясся вагон, потянулись глухие поля с редкими хуторами где-нибудь вдали, в степной балке.
Солнце накалило крышу вагона. Стало душно.
Засуетился калмыковский конюх:
— На следующей станции папашка должон выйтить! В семи верстах на аренде живут! Письмо я ему из города на гой неделе бросил — дескать, в среду буду ехать, встречай, папашок! Второй год не видались!..
Поезд подходил к платформе, а конюх, высунувшись в окно, кричал и махал картузом и гармонией босому, сожженному солнцем старику в полотняных портках. Через минуту он, сияющий, играя цепью и отставив ногу в лакированном сапоге, торопливо рассказывал:
— Служба, папаша, легкая, хотя же и большого ума требует. Позавчера в цирке были. Ну, это что-нибудь замечательное! Двенадцать, папаша, дрессированных ло-шадёв, семь собак и отчасти крысы… Особенно же замечательные три акробатических клоуна! Все три между собою родные, папаша, братья. Это работают так на всю Россию выдающе!.. Понимаете, папаша, такой номер: называется гала. Один брат становится, скажем, здесь, другой от него, как до отхожих, а третий — как до паровоза. И вот первый брат становится, папаша, на бальер, кричит: ‘але-гоп!’ (по-французскому значит ‘держись!’) и колесом по воздуху летит второму брату на голову, и тогда, понимаете, папаша, третий брат — то же самое: ‘але-гоп!’ — и летит уже на голову первому, и после этого они уже втроих…
Но бьет третий звонок…
— Эх, малая остановка! — огорчен конюх. — Ну, до свидания, папаша! Кланяйтесь мамаше и сестрице! Пущай приезжают. Я вам все это письменно напишу,— кричит он на ходу с площадки.
— Наговорились, как воды напились? — встречает его странник.
— Ну, где ж там! И одного номера не успел рассказать.
— Говорится, семь лет не видались, а поговорить не об чем.
— Нет, как же! Лестно!
— Чем про скверность рассказывать, лучше бы об жизни поговорил да порасспросил старого человека.
— Что ж там расспрашивать! Жизнь мужицкую мы и так знаем: говорить много — слушать нечего. Копается мужик в земле на манер слепого крота, больше ничего. А тут человек через голову двадцать один аршин летит.
— То-то что летит! А куда прилетит — дозвольте ответить? А? Ну-ка?
— На землю, конечно.
— Ага! на землю?
— Не в облака ж!
— То-то и есть, что за облака им желательно! — взвизгнул странник. Сверкнули злобой черные глаза из-под серых бровей. — Для того ж иеропланы придумали! А с каким это намерением?
— Ну, желательно все ж таки по воздуху.
— По воздуху? — злобно привскочил странник, круглый, налившийся кровью.— В голове у их воздух, вот что! Воздух пределен птице небесной, а вода рыбе, а человеку земля! И всякое создание должно иметь оборот жизни, где ему богом означено!
— Ну как же! Птица хотя и по воздуху летает, а яйца, главным манером, на земле кладет. И также отчасти корм.
— Позвольте!—плавным жестом обеих рук остановил странник конюха.— Не об том суть речи! Всякому дыханию дадено господом в препорцию. Птице дается по воздуху летать, человеку же — только чтобы дыхать. А ему, видите, желательно наоборот: самому превыше птицы летать! А ежели в писании прямо сказано: земля еси, в землю отыдеши. Значит, против бога идет и возносится, подобно сатане, иже восхоте вознестись в гордыне своей! А что вышло? Слыхал, что в писании сказано?
— Собственно, так, чтобы достоверно,— нет, не случалось.
— А бысть свержен с высоты небесной и паде стремглав, так же вот, как наши иеропланщики! Ни один своей смертью не помер! Все с высоты господом низвержены и приняли позорную кончину без покаяния!.. Значит, не преувеличивай себя! Не возносись от земли!
Черный запыленный мужик со свиткой через плечо, севший на предыдущей станции, кашлянул в руку:
— Тоже и на земле теперь — така теснота…
Сказал робко и, видя, что сердитый странник не перебивает, продолжал смелее:
— Хоть на небо лети… Сказать теперь, и у нас на Гнилой: восемьдесят дворов нас, и все у Байбуга с копы живем.
Конюх живо спросил:
— Это который Байбуг Федор Федорович, сто виноходцев имеет? Так! Это ж мому хозяину Ивану Матвеичу Калмыкову сосед! Раньше компанию водили. Это — как убилей случается или день ангела — обе фамилии было съезжаются! Ну, теперь разошлись.
Запыленный мужик, переждавши, сказал:
— Ну, в прежние года хоть и скрутно было, да земли хватало, а теперь, как сели с того боку керсонские немцы с сеялками да с букерями, расхватали на шматки! Або вешаться, або на небо до бога летить. Может, таки оглянется милосердный.
— Значит, мертвая петля называется! — засмеялся калмыковский конюх.
Захохотал, хлебая воздух, и парень рядом, что в темноте принял его за жулика. Лицо у него добродушное, белобрысое, а верхняя губа рассечена.
— Прямо петля. Уже ж такая теснота… Кабы ж керсонцы с того боку не сели… Ну прямо ж…
Махнув рукою, замолк и стал глядеть в окно.
Конюх заиграл ‘Садик’. Тягуче заплакал разбуженный гармонией больной ребенок.
А за окнами без конца стлались и скошенные, и еще зреющие нивы загоревшей здоровым смуглым румянцем пшеницы, побуревших ячменей, матовые полосы овсов и густо-зеленые ковры проса. И ни души кругом, будто все это само собою разостлалось на просторе, будто невидимая волшебная рука поставила эти густые ряды копен, без конца уходящие вдаль, через бугры и овраги, и весело, как на ярмарке, столпившиеся далеко на горизонте в прозрачно-голубой утренней дымке.
Белобрысый парень затянулся воздухом и сказал:
— А тоже и Байбуг с фальшивых бумажек великим человеком стал.
Конюх перестал играть и значительно спросил:
— Это каким же манером?
— Да очень просто: машинкою. Ну, долго про это не знали. А он возьми да и подай государю императору прошение: ‘Имею, дескать, такой капитал, что могу со-тельными бумажками дорогу до Киева выстлать, а четвертными билетами — до Москвы. И прошу мне выдать за мои капиталы первеющую золотую медаль!’ Там как прочитали, так все ахнули: откуда такая сумма может набраться? Проверить надо! Послали на проверку двенадцать сенаторов. Те считали, считали: верно! Точка в точку, бумажка в бумажку — сотельных до Киева, четвертных до Москвы. Приходится золотая медаль! А писаришка тамошний, собою махонький, ну,— всю эту делу в щелку видел — подходит и говорит: ‘Считали-то вы, господа сенаторы, хорошо, а глядели плохо’.— ‘Как так — плохо! Почему ты так надеешься?’ — ‘А потому, говорит, я так надеюсь, что обязанно все енти бумажки на солнце поглядеть!’ Как поглядели на солнце — все дочиста фальшивые… Ну, присудили капиталу не трогать, только Байбугу не золотую, а чугунную медаль на шею в два пуда тридцать фунтов. По праздникам у церкву надевать. А писарьку золотую медаль и первейшим сенатором!
— Та-ак,— произнес конюх, оставляя гармонию,— значит, господин Федор Федорович Байбугов фальшивыми бумажками работают?
— Нуда — фальшивыми.
— Хорошо-с! Господа пассажиры, будьте свидетелями…
— Что же, я на покосе от тутошних мужиков слыхал…
— Найдем и мужиков… Мы найде-ем!.. Господин кондуктор! Вот этого, трегубого, к жандарину отправьте! Говорит: господин Байбугов фальшивые бумажки делают… Капитал опорочивает!.. Как это — не ваше дело? Значит, у вас в поезде можно всякие слухи распространять! Ну нет, ошибка ваша! А ты, брат, забирай-ка сумку.
— Да чего ты ко мне пристал?
— А вот подъезжаем к станции — узнаешь… Байбугов — это, брат, тебе не мы с тобою, а два миллиона чистого капиталу! Значит, по-твоему, он весь фальшивый? Ну хорошо ж!..
— Может, и не весь.
— Ага! уже не весь. Ну нет… Не отыграешься! Это, брат, ты меня, я тебя — можем жуликами называть, ну не господина первой гильдии Байбугова!
Поезд долго прыгал на стрелках, потом, дергаясь, как в судорогах, остановился.
Конюх поднялся, поправил жокейскую шапку.
— Присмотри-ка, мужичок, за гермонией.
— Та нехай она тебе сказится!
— В таком разе вы, тетенька, на струмент поглядывайте.
Взял трегубого парня за рукав:
— А ну-ка, пожалуйте…
— Куда?
— Не знаешь куда? К жандарину…
Парень отмахнулся:
— Отстань… Чего тебе нужно?
— А я тебе говорю — иди, а то хуже будет!.. Иди…
Стал тащить к выходу, схвативши за грудь. В дверях,
пыхтя, застряли. Рубахи затрещали.
— Не желаешь?.. Нет?..
— Отстань, сволочь…
Парень освободил правую руку и размахнулся… Полетела на платформу жокейская шапка. А вслед ей крик:
— Господин жандарин!.. Тут политика!
Жандарм свел обоих в станцию, и пока допрашивал, дергаясь, уходил поезд, а из окна вагона полетели на платформу сначала гармония, а за ней корзинка…
Жандарм записывал, а конюх стоял перед ним рядом с парнем и, растирая кровь по лицу, говорил значительно:
— Ничего! Это не суть! Пустяк внимания! Дракой, брат, этому делу не поможешь! Суть, брат, в словах. Весь вагон слыхал, как ты два миллиона фальшивыми назвал! Дайте, господин жандарин, телеграмму, чтоб допросили поезд.
А поезд пришел на следующую маленькую станцию и стоял там два часа. Накалился воздух в вагоне. Странник, весь мокрый, задыхающийся, допивал второй чайник. Метался и не переставая плакал больной ребенок на руках у кривой матери. И это был единственный живой голос на пустынной, изморенной жарою станции.
1914

———————————————————

Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека