Батраки, Тренёв Константин Андреевич, Год: 1916

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Константин Андреевич Тренев.
Батраки

I

В ложбине ходили два четырехлемешные плуга: рубашкинские рабочие запахивали последний посев — позднее просо. А по бугру, где стоял их кош, уже зеленела нежная, чуть румяная снизу пшеница. Рядом протянулась до самой балки светло-зеленая равнина — многолетняя толока, перерезанная серой полосой накатанного шляха. Полоса обрывается в глубокой балке, из которой торчит журавель колодца, но за балкой шлях опять поднимается на пригорок, блестит на весеннем солнце, как лакированный, и теряется уже вдали, меж курганами.
По балке в одну сторону видны арендаторские ветряки и гумна со старыми скирдами соломы, в другую — белеют вдали постройки рубашкинской экономии.
За передним плугом работники шли молча: большой тучный Ладько с сонно нависшими веками, похожий больше на лавочника, чем на работника, был слишком ленив, чтобы разговаривать по жаре, а Якуш, щуплый пожилой мужик, всегда угрюмо смотрел в землю маленькими черными, как терн, глазами и над чем-то думал. Скудная борода и усы у него были темно-красного цвета, и оттого заостренное веснушчатое лицо казалось вымазанным вокруг рта кровью.
Шли оба молча, взмахивая кнутами и постегивая быков, и Якуш тяжело, чуть прихрамывая, тащил большие, жирно пропитанные дегтем сапоги.
А Кострица, который шел, выворачивая ноги и раскачивая задом, за вторым плугом, рассказывал другому погонщику, девятнадцатилетнему Левке:
— Бывалыче, Егор Кузьмич Брилев, царство небесное, стану его поутру одевать, он и говорит: я тебя, Панкратий, в люди выведу, абы б только у тебя за умом остановки не вышло! А я, бывалыче, точно отвечаю: ума у меня, Егор Кузьмич, за глаза даже довольно. Только для развороту полировки малость требуется!
Кострица заправил в картуз до половины оторванный козырек, разгладил клочки где-то выщипанной бороды:
— Нешто у меня такой в то время ранжир мыслей был, как нынче!
— Не такой? — переспросил Левка, скользя по траве длинными босыми ногами и сбивая кнутом большие будя ки.
Кострица брезгливо сморщил лиловый, блестящий на солнце нос:
— Да скажи мне в те времена какой-нибудь подлец, что я вот, напримериче, с этими чертями рогатыми рядом ходить буду, то я даже просто плюнул бы от недоумения!
Сердито стегнул мурого борозенного [В упряжке — правый бык. (Примеч. авт.)].
— Я, брат Левонтий, по каким статьям рассуждать могу?
— А по каким?
Кострица повернул быков на загоне:
— Цоб! А по таким, что у тебя даже внутренность заболит!
— Вишь ты! — покрутил Левка головою. — А ну, смали!
— Э, — презрительно махнул Кострица рукою, потом сказал, мечтательно щуря желто-серые глаза:
— Кандидат, напримериче! Или кассация… также кастрация! Восемнадцать слов произошел! Обо всем могу экзамент сдать!
— Значит, напрахтиковался! — покрутил головою Левка.
И, делая кнутом большие круги над быками, запел что-то скучное, тягучее.
Тихо бредут по небу мимо солнца мелкие, но плотные белые облачка — выкупанные барашки. Кострица презрительно щурит выцветшие глаза на солнце:
— Ползет, как дохлое! По деревням и солнце по-мужичьи на быках ползет! В городе не успели господа позавтракать— оно уже в обедях. Только что пообедали, пожалуйте— вечерний закат!
— Ловко!..
— Что-то наша краля не везет продовольствие!
Когда солнце поднялось уже совсем высоко, где-то
далеко в балке запел женский голос, могучий, грубый, как гудок.
— Вот тебе и краля едет! — сказал Левка.
Приехала на быках рябая, широкая в бедрах девка Горпына — по пути на степь, где работницы пропалывали пшеницу, — завезла харчи. Плуги остановились подле коша. Работники закурили. Ладько спросил:
— Что там в якономии, красавица?! Какая есть новость?
— Такая новость, что повели свинью в волость! — сказала Горпына и захохотала так громко, что близко стоявший серый подручный бык боязливо покосился.
— С вечера управляющий на станцию уехал. А по* запрошлую ночь у нас дегтярь из Белозерки ночевал! — и насмешливо повела левым, чуть поврежденным оспою глазом в сторону Якуша.
— Вот то, должно, ради тебя! — сказал Кострица.
— Нет, брат, у меня не поживишься! Я кого хочешь так турну от себя, что аж во сне жахаться будешь!
— Да тебя и наяву не только люди — волы жахаются, — сказал Левка.
А Горпына возразила:
— Не всем красулями быть! Если все такие будут красули, как тетка Лисавета, то у дегтярей полушалков не хватит, да и приказчики в кухне не поместятся.
И опять захохотала.
А веснушчатое лицо Якуша побелело, и ярче зарделись на нем чахлые усы.
— Молотили чертяки горох на твоей харе, — сказал ей Левка, — да, должно, не весь перемолотили.
— Смотри, чтобы я у тебя на голове не домолотила!— крикнула Горпына и побагровела.
— А ну, начинай!
Синие детские глаза Левки весело заблестели. Горпына плюнула в кулак и размахнулась так неожиданно, что Левка еле успел отклониться, удар вместо лица пришелся по плечу.
— Тю, кукушка рябая!
— Убью! — хрипло сказала Горпына, угрюмо сверкая здоровым глазом и встряхивая рассыпавшимися пышными волосами.— Цобе! Фьить! — присвистнув, стегнула по быкам и поехала. А сконфуженный Левка стоял и поводил ушибленным плечом.

II

Ночью прошел сильный, но короткий теплый дождь, и когда рассвело, редкие тучи убегали по голубому небу на запад.
Левка проснулся под возом, посмотрел из-под свитки кругом: толокой со стороны арендаторских хуторов брел по мокрой траве, приседая на левую ногу, Якуш.
Левка презрительно усмехнулся:
— Ха! Заблудился, слептур несчастный!..
А когда Якуш подошел к кошу — бледный и в грязи, он спросил:
— Дядьку Якуш, разве тетка Лисавета уже к арендателям перебралась?
Якуш схватил железный заноз и пустил им в Левку.
Левка быстро припал к земле, и заноз просвистел у него над головой.
Якуш молча стал лыгать быков, Левка с Кострицей тоже встали и начали запрягать. А Ладько поднял голову, осмотрел сначала небо, потом землю и опасливо сказал:
— Ой, хлопчики, рано запрягать надумали: скотинка не обсохла, да и дождик еще пойдет… Шеи волам подпарим! Испортим хозяйскую скотинку…
Но Якуш и Левка, не обращая на него внимания, запрягали быков. Кострица тоже встал.
— Скотинку, ее испортить недолго, хлопцы! А потом на чем пахать будем? — увещевал Ладько.
— Да вы мне, дядьку, дурака тут не валяйте! Помогайте! — ответил Левка, гоняясь с налыгачем за мурым быком.
Ладько грустно вздохнул:
— Боже мой, кто своей скотинки не имел, тот, видно, и хозяйской жалеть не умеет. А как у меня своих три парки воликов было, то я…
— То вы, их жалеючи, все в холодочку спали, — сказал Левка, — вот и дожалелись!
— Ну, это ты еще молокосос, чтобы об таких делах разговаривать! — сказал Ладько, сердито посмотрев на него из-под тяжелых, лениво приподнятых век. — Сказано: бог дал, бог взял!..
Стали пахать, сырая земля цеплялась за лемехи и ярко блестела на солнце. По траве вместе с мягким, влажным ветром бежали редкие тени. Шляхом тянулись шесть фур с шерстью. Спустившись в балку, фуры остановились подле колодца. Скоро подле них закурился голубой дымок, серыми пятнами рассыпались по зеленой степи отпряженные волы.
— Пойти за попас стребовать, — сказал Левка. Локтями подтянул на ходу штаны и пошел к обозу.
— Смотри, — крикнул вслед Кострица, — объездчик наскочит — он тебе арапником всыплет попасные.
— Здорово я его боялся!
Шел Левка легко и быстро, будто кто его нес, и считал:
— Шесть пар, по две копейки с вола. Спросит объездчик, отдам ему четырнадцать или двенадцать копеек, а не спросит — все двадцать четыре дома!
Впереди по шляху шел странник в подряснике и блестела на солнце его клеенчатая котомка.
— Попасные деньги брать — это не грех, — подумал Левка.
Фурщики — два молодых парня и один с седой курчавой бородой — в ожидании, пока сварится каша, играли в карты.
— Потребую пятак с пары, — решил Левка, увидав медные деньги и почерневшие карты на плоской баклаге.
— Здравствуйте, господа… Дозвольте заплатить за попас.
— А ты кто такой? — спросил курчавый старик.
— От здешнего хозяина. Ивана Сапроновича Рубашкина. По пятаку с пары давайте.
— Да ты чем же у хозяина занимаешься?
— Чем?.. Попасные собираю. Доверитель называюсь.
— Оно и по штанях видно — доверитель!
— Фу, скажи на милость! Да я, может, в воскресный день уберусь в брюки, так все одно — что приказчик, что я!
— Так ты в воскресный день и приходи за попа-сным, — сказал старик. Молодые засмеялись.
Левка рассердился:
— Да вы мне, пожалуста, ума не вставляйте! У меня, может, пять плугов распорядку ждут! Два тут да три за бугром. А вы тут мне время задерживаете! Давайте тридцать копеек!
— Пошел к бисовой матери! — сказал молодой скуластый возчик, тасуя карты и проводя внутренней стороной большого пальца по языку.
— Ну нехай уж для вас по три копейки, — объявил Левка.
Старик посмотрел в карты и сказал:
— Вышел!
— Замирил, — отвечал белокурый и пошел карту.
Левка, став на колени, некоторое время следил за игрой, потом и сам пристал, но ему не повезло.
— А ну — на последние! — стукнул он об баклагу двумя копейками.
— Последняя у попа попадья! — сказал старик.
— А позавчера у слободского попа и последняя поповна умерла, — сказал белокурый и вздохнул. — Ох, и красивая ж была!
— Да оне и те две дюже красивые были, — сказал старик. — Да в девках померли. Как пора замуж, так и стрыб за матерью в могилу.
Левка проиграл все свои деньги — восемнадцать копеек, а отыграться нечем. Попросил за попас хоть гривенник— не дали.
Стал браниться.
— Жилы чертовы! Шкурники! Кровь с нашего брата, рабочего народа, пьете! Подождите! Мы вам из ваших спин батогов нарежем!
Возчики возмутились:
— Да ты чего, пройдисвет, лаешься? По шее хочешь?
Левка обрадовался, на плоских щеках вспыхнул
румянец, ныряя головой на тонкой шее, подался вперед:
— А ну, дай… дайте, пожалуста! Хоть раз!
Но дать было некому. Старому возчику не хотелось связываться, белокурый не понимал, за что драться, а скуластый и не прочь бы, но боялся начинать.
— Что же вы не даете? — спросил Левка. — Да я вас тут, как мух!
Взмахнул в воздухе правым кулаком, потом навстречу ему левым и очень довольный всем, не думая ни о попасных, ни о проигранных деньгах, пошел к лугам.

III

Когда солнце поднялось уже высоко и запахли нагретые им травы, чуть слышно донесся далекий звон. Ладь-ко прислушался и сказал радостно:
— Значит же, сегодня большой праздник! В большой колокол звонят!.. А мы грешим, работаем!.. Так, должно, и умрем без покаяния!..
Но Левка догадался:
— Это не праздник. Поповну сегодня хоронить будут. К обедне звонят… Вот бы на поминки зажарить! Небось есть чего покушать…
Плуги обошли загон, когда шли по лощине, звон как будто умолк, а поднялись на шпиль, опять полился, мягкий, торжественно-далекий.
Левка бросил налыгач на ярмо и, взмахнув кнутом, сказал:
— Иду!
— Это куда же? — спросил Кострица.
— Поповну поминать.
— А кто ж быков будет погонять?
— Да черт их бери! Попогоняйся один. Я в мент вернусь.
— Гм… хороший, скажите, пожалуйста, мент! Двенадцать верст туда да двенадцать, напримериче, обратно…
— Сроду на хороших похоронах не был, так ради такого случая не пойти!
— Тьфу, куда ж ты, голодранец, годишься? Там, может, одних священников сколько будет, не говоря уже об господах, а у тебя шапка — три дня латать потребуется.
— Шапка в руках полагается.
— А штаны?..
— Как бы ж я на свадьбу! А на похороны не зиськуется.
Левка закинул кнут за плечи и, скользя босыми ногами по траве, пошел через балку по направлению к слободе. Сначала шел широким шляхом, со старыми, поросшими травой колеями по сторонам. Потом свернул на узенькую, но тоже хорошо накатанную дорогу. Шел быстро, размахивая длинными руками. Поднялся на бугор. В стороне, где ложбиной проходит межа, бродил по рубашкинскому сенокосу арендаторский скот молодняк. Передние были уже близко от лоснящейся на солнце буйной озимой пшеницы. Левка всмотрелся: два пастуха с подпаском лежат у самой межи.
— Если балкой подкрасться сзади, можно всем трем арапником всыпать… Под кручей, может, еще черти лежат… Ну да пока добегут, можно утечь…
В груди у Левки сладко вздрогнуло, синие глаза заблестели.
— Плохо только — на поминки тогда не успеешь…
Левка остановился в раздумьи, прикинул на глаз расстояние.
— Пока туда-сюда, пока драка — опоздаешь, чтоб его… Да еще если рубаху разорвут, как в прошлом годе ореховцы, или губу раздерут, — на похороны такой уж не явишься.
Решил:
— Оттуда зайду! В слободе дрючок захвачу. Я им покажу межу!
— А-ря-ря-ря!— закричал он, размахивая кулаками.— Я вам, чертовы сыны, посчитаю ребра!..
Стал спускаться с бугра в ложбину, крикнул:
— А ну бегом!..
Взмахнул кнутом и побежал.
Солнце еще под обед не поднялось, когда с бугра открылась слобода, протянувшаяся вдоль заросшей камышами и вербами речки. За слободой тянулась к речке балка, доверху заросшая вербами. А за ней до горизонта стлались бурые жита и густо-зеленые пшеницы. С высокой белой колокольни несся похоронный перезвон. А от церкви по улице двигалась большая толпа, реяли впереди хоругви.
Левка сбежал к пересохшей речке. Среди речки стояла баба по колени в воде и пыталась погрузить в нее рассохшуюся кадку.
Поднявшись от речки, Левка попал прямо в толпу. Спрятав рваную шапку за пазуху, крестясь и работая локтями, он легко растолкал народ и очутился у гроба, подле высокого, тонкого батюшки без риз, с острым седым клочком на подбородке. Одной рукой батюшка держался за гроб, а другой все приглаживал на виске седые волнистые волосы. Левка посмотрел в лицо — желтое, потемневшее, словно вылепленное из воску, смешанного с землей, а под глазами были черные круги, как будто тут пыль залегла.
Левка подвинулся вперед, заглянул в гроб через голову какой-то бабки и замер с раскрытым ртом.
На серебряной подушке спало осыпанное цветами бледное лицо с тонким шнурком бровей на мраморном лбу и с бахромой ресниц под ним, со скорбной улыбкой у рта: казалось, девушка вот-вот грустно улыбнется или заплачет.
Левка никак не ожидал, что на свете может быть такая большая, уходящая красота, и в грудь его хлынула сначала радость, а за ней щемящая грусть. Растерявшись, он отстал от гроба. Бросился потом догонять, но догнал и проложил себе дорогу уже у могилы, когда гроб закрывали крышкой, и он на мгновение увидел белый точеный лоб и богатую прядь каштановых волос.
Гроб стали опускать в могилу, а батюшка все крестил его частыми крестами и нагибался к могиле все ниже, ниже, будто опускавшийся гроб тянул его за собой, пока не коснулся головой края могилы. Его подняли, и он снова стоял тонкий, прямой и внимательно следил сухими глазами за сверкавшими на солнце лопатами, и все приглаживал волосы на левом виске.
Левка стоял тут же и все еще не мог опомниться. Выхватив из рук у маленького старика лопату, стал швырять землю в могилу. Потом он пошел к батюшке во двор на поминки. Духовенство и благородные поминали в доме, а для простонародья были разостланы скатерти по двору от кухни до ворот. Поминки, действительно, были такие, каких Левка отродясь не видал… А есть, к удивлению, не хотелось. В груди стояла большая, все заслонившая грусть… Странник с черной бородой сидел за обедом недалеко от Левки и говорил:
— Теперь из благородного сословия только девицы в царство небесное попадают. Потому что нынче среди барынь блудниц такое множество развелось, что нет возможности всех прощать!
В конце обеда высохшая старушка в черном, должно просвирня, раздавала медовые коржики. Старый кривой попов работник ходил за ней следом с наполненной коржиками большой корзиной, и она клала перед каждым по две штуки.
— Дайте, бабусю, рубашкинским рабочим, — сказал Левка, подставляя вынутую из-за пазухи шапку. — Помершую помянуть…
— Да я вас, этих рубашкинских рабочих, сроду в церкви не видала, — сказала старуха и бросила в шапку маленькую горсточку коржиков.
Этого, разумеется, слишком мало. Левка, улучив момент, когда сторож отвернулся, и за спинами у поминальщиков зачерпнул из корзины еще горсть.
Спрятав коржики за пазуху, он пошел домой. У моста женщины с бочкой уже не было, вместо нее босой без шапки мужик поил лошадь.
— Эх, называется при речке живут! — насмешливо сказал Левка. — А искупаться негде. Народ тоже!..
Мужик смерил Левку сонным взглядом и спросил:
— А ты это с какого моря-окияна такой сазан вынырнул?
— Некогда мне тут с вами, народами, разговоры разговаривать! — сказал Левка. — Меня худоба в ярмах ждет! А то б я тебе показал сазана!
Поднявшись на бугор, Левка оглянулся на слободу. За выгоном, средь буреющего жита, маячат убогие кресты, некоторые прячутся за зелеными ивами. Вон подле трех белых памятников свежая могила, и опять остро заныло в груди. Пошел дальше, оглянулся — слобода уже спряталась за бугром, только что часть выгона да кладбище видно.
Жаль стало уходить: Левка постоял немного, посмотрел— хоть плачь. Вздохнул:
— Царство небесное!
И быстро пошел степью. Грустно дрожали сине-зеленые дали. Дорогой Левка вспомнил, что надо зайти арендаторских пастухов прогнать, и почесал затылок: забыл в слободе дрючок разыскать. Свернул вправо к меже, чтоб незаметно выйти из-за бугра прямо к пастухам.
Но когда вышел, пастухи и стадо были уже далеко на арендаторской толоке. Левка пошел межою мимо озимой пшеницы. С краю на большом пространстве она была съедена, вытоптана. Грустно припали к земле поломанные стебли. Левке стало жаль молодую погубленную зелень: полгода назад он засевал ее. А тут живо представилась поповна — как эта пшеница, в цвету увядшая…
— Я вам, паршивые души, за пшеницу ребра потрошу!— закричал пастухам что было силы. А сам думал:
— Неужто все три дочки такие красавицы?..
Вспомнил поучение монаха о блудницах:
— А ведь, пожалуй, верно: всех их в царство небесное пускать не следует! Вот таких, как тетка Лисавета, — это еще можно. Надо ей коржиков занести!
Он свернул к экономии, вербами, чтоб не увидел приказчик, прошел к скотному двору, через него на кухню, откуда слышно было пение Лисаветы. Лисавета, стоя спиной к двери, засучив рукава и подтыкав юбку, подмазывала печку. Левка подкрался сзади и закрыл ей глаза руками.
— Ой, кто ж это, серденько? — засмеялась Лисавета.
И когда открыла глаза, ласково удивилась, блеснув зубами и карими глазами:
— Чего тебя серед рабочего дня чертяки принесли? Лодыряка!..
— В слободе был… У поповны на похоронах…
— Да неужто ж и эта померла!..
По румяным щекам ее вдруг градом покатились слезы:
— То ж звон был.
— Ох и хорошая ж! — вздохнул Левка, вытаскивая из-за пазухи коржики. — Лучше анголя!.. Я и не знал, что такая может быть… Вот поминайте, тетка.
— Голубонька сизая, кто ж по ней тужил?
— Да никто. Только батюшка шел, да и тот не плакал.
Лисавета закрыла глаза, помолчала и, сложив руки под грудью, стала тихонько причитать:
— Рано с вечера в небе зиронька одним-одна загоралася, в темную речку на красу свою любовалася… Рано с вечера бледный месяц из-за горы всходил на небо. В тихой радости ему зиронька усмехалася: ты мой братец, ты дружина моя суженая! А ближе бледный месяц подходил, ясна зиронька тут жахалася, побелела вся: ой, не братец же ты, не дружинонька, ты мне смертонь-ка злая, ранняя!..
Левка слушал, сочувственно встряхивая опущенной головой.
А Лисавета причитала о том, как поповна одна в далекую дорогу собиралась, да не было ни сестры, ни матери, чтоб одеть ее и косы заплести.
— Будет уже, тетка, — попросил Левка, тоскуя. — Будет, говорю, чего там уже…
Лисавета не сразу отняла руки от глаз и как со сна, недоумевая, осмотрелась.
— Ну, чего его там…
— Да так, с дурного ума! — засмеялась она и стала есть коржики. — Я как дивчиной была, то вся Гайдарь меня так и знала: как некому над помершим тужить, то за мной и посылают. А я, было, как гляну — особливо если молодое померло — сердце у меня зайдется, и как начну голосить да рассказывать, какой он хороший был, так и родная мать того про него не знает и не скажет… Ох, стоит ще в грудях — не дал ты мне всего выплакать!
Левка помолчал и усмехнулся.
— Погодите, дядько Якуш придет с поля, он поможет доплакать… С кем эту ночь ночевали?
Лисавета сделала большие детские еще глаза:
— С господом милосердным. С кем же еще больше?
Она передернула плечами и поправила на груди расстегнутую вышитую полотняную рубаху.
Левка сказал:
— Показал бы вам дядько господа милосердного, да горе его — куричья слепота одолела!.. С вечера полегли спать, только было задремал, слышу, мой дядько пошмурыгал от коша. Та-ак… Только вижу — не на ыкономию правится, а все цобе [вправо] забирает.
Лисавета вздохнула:
— Мое серденько!.. Как время к Петровке, так она и тут, злая напасть…
— Смех меня под свиткой так и бьет… Верни, кричу, дядьку, цобе! Смотрю под месяц — так и есть! Совсем в степь повернул… Сегодня просыпаюсь, а он от арендаторских хуторов шкандыляет!..
— Ах ты ж, царица небесная! Прошлым летом покормила я его три вечера воловьей печенкой — как рукой сняло. А теперь опять прицепилась клятущая слепота! Днем человек, а как зашло солнце, так хоть плачь!.. Как на грех никто вола не режет!
Вошла Горпына, быстро ткнула острым взглядом в Лисавету, Левку, в коржики. Удивилась:
— Левка уже подкатился! Откуда такого угощения набрал?.. Вот будет дегтярь назад ехать: он тебя квачем поквацюет!
— Заквакала жаба! — Левка нахлобучил шапку и быстро пошел на кош.

IV

Под вознесенье рабочие шли ночевать в экономию. Солнце уже зашло, оставив на небе только золотую пыль, засыпавшую край полей. По склонам балки вились ряды вытоптанных стадом дорожек, и это было похоже на ребра, а на дне в кустах пели два соловья. По дороге проехал верхом на лошади, запряженной в соху с пере* вернутыми вверх сошниками, чернобородый арендатор.
— Дай, друг любезный, покурить, — попросил у него Кострица,— до пылинки в степу докурился!
Арендатор искоса угрюмо глянул в сторону рабочих и проехал молча.
Кострица сплюнул.
— Видал куркулей?.. Называется — землю обрабатывают. По двести десятин на рыло арендуют, а ковыряют сохами, как оспа на физиономии! За пять лет засорили землю — овсюг один да сурепица растет!
— Не хочется только рук пачкать, — сказал Левка, — я б его поковырял!
— Земля должна только барину принадлежать! — сказал Кострица. — Мужик же должен только труд давать! Барина земля видит — возвеселяется и цветами украшается, мужика же видит — в огорчение впадает и будяком зарастает!
Левка с уважением покрутил головою:
— Ишь ты, ловко!.. А говорят, такая земля есть, где ни панов, ни мужиков, все одинаковы.
— Этого не может быть!
— А почему?
Кострица объяснил:
— Как это один человек может сразу и барином и мужиком быть?
— А грец его знает — как…
Когда подходили к экономии, далекие поля уже тонули в сумерках, и там, где зашло солнце, низко мерцала в зеленом небе вечерняя звезда, будто невидный кто-то держал свечку над степью.
А на другой стороне поля уже белели края засыпавших тучек и скоро выглянул месяц.
За двором Горпына рвала какую-то траву.
Годувала мене маты,
Як перепелычку! —
пела она низким грудным голосом так громко, что в ушах стучало, и не слышно было ни скрипа подъехавших арб с сурепой, ни рева телят за сараями, ни гоготанья возвратившихся с пруда гусей.
Якуш плохо видел и шел по двору с опаской, нащупывая дорогу палкой с железным наконечником для чистки лемехов. Он прошел к кухне. Прислушался — Лисаветы не слышно. Заглянул в кухню — тоже нет. Повесил кнут на гвоздь и через поветь при конюшне прошел на скотный двор, где в длинной тени от сараев чуть маячили серые коровы. Прислушался — и тут тихо. Вдруг он услышал у стенки сарая на другом конце тихий разговор и словно бы звуки поцелуев. Прислушался — Лисаветин голос… Якуш сжал в руке палку и, пригнувшись, стал неслышно пробираться туда меж коровами. Ничего не было видно. Только ходили в глазах зеленые круги. Якуш остановился перевести дыхание.
— Будет же, мой голубчик, будет уж, родной,— говорила Лисавета ласковым полушепотом,— приходи еще завтра на зореньке.
Якуш выглянул из-за коровы.
— Ой, господи…— отшатнулась Лисавета и выпустила из рук теленка, которого за шею оттаскивала от вымени.— Да это ж вы… мой голубчик. А я ждать-пождать — что ж это запозднились…
Теленок опять зачмокал. Якуш размахнулся и, подпрыгнув, ударил Лисавету кулаком по лицу. Она тихо охнула и пошатнулась:
— Ох, господи… Молоко…
И потом заговорила ласково:
— Ну, ничего, ничего… Выпейте молока… не надо, серденько, слушать того, что злое, не надо… Только доброе слухайте! А злое пусть мимо ушей летит.
Якуш прохрипел:
— Да про тебя, шкуреху, кто доброе скажет!
— Да, может, и скажет еще… Вы только слушайте… как сватали вы меня — хоть бы одна душа доброе слово про вас сказала. Кого ни спросишь, все ругают. Слушала я, слушала и до того мне, серденько, жалко вас стало… Вы, было, идете по улице, а я смотрю сквозь тын да от жали плачу. И такая меня на людей обида взяла… Коли ж вы, говорю, такие-сякие, ничего хорошего в человеке не приметили, то я сама найду! Взяла и вышла за вас… И вот же нашла!
— Нашла, гадюка! — проскрипел Якуш зубами, жадно рассматривая снизу вверх бледное при луне чернобровое лицо и сияющие пьянящей лаской глаза — нельзя оторваться от них.— Нашла, подлюка… А у дегтяра что нашла?.. А у бахаревского приказчика в прошлые жнива тоже нашла?..
А глаза у нее сразу потухли, и сбежала улыбка с застывшего мелового лица. Только заколыхалась высокая, слабо прикрытая рубахой грудь.
Хотелось рвать эту грудь, топтать ногами.
— У, тварь!..
— Будет же… будет…— В упавшем голосе звенела только жалость и тоска.— Пойдемте вечерять…
И когда они пришли к кухне, там у порога на земле уже сидели за ужином человек десять рабочих. Сел и Якуш. А Лисавета процедила и отнесла на погреб молоко, потом достала из печки вареную воловью печенку и, сев подле Якуша, стала кормить его.
Рядом с Якушем сидел старый пастух Жменя, за ним конюх Пантюшка, а против — Кострица. За его спиной сидели две собаки: одна лохматая, дворовая, а другая — приказчикова гончая. Кострица бросил им по куску хлеба и сказал:
— Вот обратите внимание! Этот кушает, как барышня, благородно и прекрасно, а этот — видали? Давится, проклятая крестьянская порода!.. Пошел вон, чтобы тебе трижды издохнуть!.. Терпеть не могу!.. Да… Тут тоже задача смысла: обе собаки сотворенные богом. А почему, примериче, одна сволочь, а другая благородная? Потому что в барских руках потерлась! Так же и человек! Кого бог создал прежде? Мужика ай барина?
— Господь Адама с Евой создал,— сказал Ладько, вздохнув.
— А Адам с Евой кто были? Господа были! Потому— все им отдано было во владение, как земля, как живность. Ну потом отчасти отобрали и за грехи выгнали из рая. А в восьмом колене уж мужичье расплодилось.
— Из рая не за грехи выгнано,— сказал Жменя, черпая кандер из котла.— А за правду! Потому что правда срозь не нравится и за правду человек везде страждает!
— Кушайте, голубчик,— тихо говорила Лисавета Якушу, разрезая печенку на мелкие куски,— оно, бог даст, уже завтра прояснится!
— Вот, напримериче, почему мужик так плохо видит, что даже куриная слепота на него нападает? — спросил Кострица.— Оттого, что плохо кушает! Почему мужик даже землю под ногами не видит, а барин даже на небесах каждую звезду в огромадном виде разучивает? Астрономы называется! Кушают — уму непостижимо… Магазины для них астрономические полагаются — только птичьего молока нет! Паюсная икра, примерно, или колбаса, сортимент называется!
— Вот то жизнь! — сказал Пантюшка, сплевывая.— Это можно звезду увидать! А как тут тебе кандер такой — крупина за крупиной гоняется с дубиной, так не дюже рассмотришься!
— Это не пищей деется,— сказал Ладько,— а от спо-кою. Праведнички божии только просвирочкой питались, а не то звезды, даже ангелов на небесах видали! Оттого, что в спокое в келийках сидели, только молитовку творили!..
— При пище,— говорил Кострица, не слушая, закрыв глаза.— Да ежели с трубой и книжкой… У его всякая звезда перед глазами…
— Чтоб они ему повылазили! — проворчал Пантюшка, все еще сплевывая.— Харцызы!..
— Труба? Я эту трубу ихнюю знаю! — взвизгнул Жменя.— Вот где она у меня сидит!.. Как сгорело у меня дите семи годов, а сам с жинкой в одних рубашках выскочили… Заместо двора только печка осталась! Сидим поутру — жинка все головой об печку бьется, а он, старый Леберь, едет мимо на дрожках, морда как у бугая, кричит: сколько раз говорил таким-сяким невежам — пожарную трубу купить!.. Так я эту трубу по гроб жизни не забуду!
Кострица возмутился:
— Поговори так вот с глупыми людьми! Тут разговор касается, примериче, трубе подозрительной, а он про пожарную кричит!
— Да я за правду до смерти кричать буду!..
Пантюшка тоже стал кричать и браниться: нанялся к Рубашкину на хозяйской обуви, а он вместо сапог опорки выдал — под крещенье повез барышню на станцию — ноги отморозил, шесть пальцев отрезали.
Левка вспомнил украденные новые валенки — непременно Пантюшка!
Стало так скучно, что и ужинать бросил. Вышел за ворота, мимо гумна с клуней и длинными скирдами соломы прошел в поле.
Теплый, не остывший еще ветер сонно дышал в лицо запахом полыни. В небе, как и в степи, было светло и пустынно. Два-три одиноких светлых облачка бродили подле месяца, и, когда встречались с ним, по степи скользила легкая тень. Потом облачка куда-то скрылись, а месяц один остался в темно-голубом просторе и сеял на уснувшую степь серебряную пыль. За скирдами сонно прокричала сова-сплюшка, и все опять стихло, только в матово-серебряной полыни трещал сверчок.
В груди у Левки была такая же печаль и такой простор, как и кругом, так же пустынно и одиноко… Когда на людях, этого не замечаешь, только скучно. А здесь — засосет что-то под сердцем, а что оно такое?.. Лишь только станешь думать — уже и думки нет: утонуло в степи без следа, как крик сплюшки, и ухватиться не за что. И нету слов, чтобы обозначить ее. Только сосет в груди. Эта пустая степь душу высасывает!
— Вот проклятая жизнь! — сказал Левка и стал думать о покойном батьке.— Тоже, видно, степь всю душу высосала. Вышел на третий день великодня в поле да и не вернулся, пропал без следа…
Выгон кончался глубокой каменной балкой. Левка подошел к ее краю: тут тоже тихо и пусто, чернеет в стороне каменоломня.
Левка вырвал торчавший из земли большой камень и, сколько было сил, толкнул его вниз. Камень с гулом покатился по откосу, но замолчал, не докатившись до дна балки, и опять стало тихо, только пахло, как ладаном, богородицкой травкой. Вспомнилась поповна, спокойно-бледная, как месяц,— сладко заныла в груди острая печаль. Вот бы от кого слово услыхать… Да сделать бы то, что она скажет!.. Представилось, как ходила она живая по двору… И на иконах такой красоты нету… Даже в горле защипало. Знатьё бы — наняться до попа вместо Рубашкина!.. Махнул рукой:
— Э, пойду хоть теперь наймусь!
Левка зашагал по направлению к слободе, и быстро бежала впереди него короткая тень. Но вспомнил кривого работника, что разносил коржики, и повернул назад.
А высоко поднявшийся месяц теперь смотрел ему в лицо, и Левка думал:
— Может, и теперь ходит по двору?.. До шести недель ведь…
А по двору в это время батюшка ходил. В комору прошел, взял оттуда один хлеб и кусок сала, работнику с работницей харчи на завтра. Зашел под поветь, где старый работник уже укладывался спать, поговорили о том, что послезавтра надо пораньше на плесо за травой ехать. Потом прошел посмотреть, закрыта ли калитка на огороде. А вернувшись в комнату, спокойно стал перед киотом, освещенным голубым светом лампады, и вполголоса, деловым тоном, стал читать правило к завтрашней обедне.
Окончив правило, пошел на балкон, где ему постлана была постель, и, когда прямой и твердый шел через комнату, где белела при лампаде и свече опустевшая вчера постель, был все так же спокойно холоден. Но нечаянно рукой коснулся висевшей на спинке стула кофточки, и от этого вся сила, сколько ее спрятал, мгновенно разрядилась и ушла куда-то, должно быть в землю.
Слабый, сгорбившись, прошел он к постели, и, когда лежал комочком под одеялом и тихонько плакал, похож был уже не на батюшку, а на забытого сироту мальчика.
Во дворе и на церковной площади спал свет месяца. Сияли кресты на церкви. Потом раздались шаги в тени ограды: колокол стал бить часы. Звон катился по степи, таял в травах и хлебах, и когда, почти растаявший, догнал Левку, тот остановился и стал было считать, но насчитал только восемь.
Мимо приказчичьего дома, уснувшего в тени двух больших старых верб, Левка прошел на черный двор. Тут давно уже все стихло. Среди двора, подле бочки спала кучка гусей. Вдоль плетня тускло блестел ряд надетых на колья кувшинов. Проходя мимо белой при месяце кухне, Левка услыхал стеганье кнута и заглянул в выбитое окошко: Лисавета в одной рубахе стояла, прижавшись к печке, а Якуш стегал ее кнутом. Оба молчали, только Лисавета при каждом ударе всхлипывала, будто обжигаясь и втягивая воздух.
— Эй ты, ковалер! — сказал Левка.— А ну брось…
Но Якуш не обращал внимания и продолжал стегать.
Левка вошел в кухню и вырвал у него кнут. Якуш, взвизгнув, бросился драться, но Левка, свалив его на землю и скрестив ему руки, уселся верхом.
Лисавета застонала:
— Голубчики, не надо… Ради Христа… Ради месяца ясного…
Левка вышел из кухни, захватив в сенцах свитку, и улегся спать за кухней, где на траву падала густая тень от плетня, но не мог уснуть до самого рассвета.

V

С утра Ладько надел чистую рубаху, жирно смазал волосы деревянным маслом, а сапоги дегтем и, празднуя, неподвижно сидел в тени кухни до обеда. А в кухне Лисавета наряжала Горпыну в свою красно-зеленую кофту. В вербах за прудом уже собрались хлопцы и дивчата — арендаторские и с двух экономий, слышны были песни и гармоника.
Лисавета была головой выше приземистой Горпыны, талия ее кофты ложилась у Горпыны ниже спины, а под руками трещала.
— Ох, моя ж ясочка! — певуче говорила Лисавета, сияя карими лучистыми глазами. — Как королевна!..
Вплетала яркие ленты в большие черные косы Горпыны и радостно качала головою:
— Да за такие же косы не то парубок, паныч полюбит!
— Эге ж, — угрюмо ворчала Горпына, — здорово они, проклятые, косами нуждаются!.. Им бы только морда, а с головы хоть лысая будь… Вон Химка уже с объездчиком женихается, а у самой два мышиных хвостика на голове!
— А ты, голубонька, не завидуй, тебя еще лучший кто-нибудь возьмет!.. Ты только не перебирай.
— Чего мне перебирать! Мне уже двадцать четыре года.
Лисавета заглянула ей в лицо:
— Может, кого-нибудь наглядела уже?.. Ты, ясочка, только подморгни мне на того, кого оком накинула, а уж я ему расскажу, какая ты хорошая! Полюбит тебя… Будешь ты одна у него, как голубка. Пылинке на тебя упасть не даст…
Горпына улыбнулась и, качая широкую спину на коротких ногах, пошла в вербы. А Лисавета восторженным взглядом проводила ее до ворот.
Скоро от верб донесся могучий контральто Горпыны. А когда раскаленное докрасна солнце уже спускалось к густеющим к вечеру зеленям и пробежал шепот в вербах, Горпына вернулась на кухню. Пышные косы ее были растрепаны, а измятая, вывалянная в пыли кофта лопнула под мышками. Багровая от злости, хрипя и сплевывая кровь из разбитой губы, она рассказала, как вздумали посмеяться над нею два парубка и как она, не стерпев обиды, бросилась в драку, дрались долго, но парубки ее одолели, поколотили и проводили со свистом.
Лисавета бросила искать в голове у Якуша и стала было успокаивать.
— Ну ничего, моя ясочка… Может же, это любя… Бывает… Вот у нас с мужем…
Горпьша посмотрела в ее красивое лицо, измерила горящим взглядом высокую стройную фигуру, и в этом взгляде вспыхнула ненависть.
— Да у тебя сколько мужей?.. Сегодня дядько Якуш, а позавчера, должно, Левка?
Встретила грустную тревогу в больших глазах Лисаветы, зло захохотала:
— Поcмотрите на нее, дядька Якуш, какая святая да божья! Это оттого, что хорошо с Левкой поповну помянули! Поищите у ней коржики под подушкой.
Плюнула и вышла из кухни.
Вечером рабочие возвращались на кош. Ладько ушел перед вечером, а Левка с Якушем и Кострицей — после ужина. Как и вчера, поднимался над полями чуть ущербленный месяц. Было тихо и далеко слышно, как впереди в ложбине фыркали чьи-то выведенные в ночное лошади. Якуш хоть и шел позади, но сегодня видел гораздо лучше. Когда спустились ас меже, увидели, что по хозяйской пшенице бродят арендаторские лошади. Левке даже жарко стало: вспомнил, сколько потоптали пшеницы третьего дня… Бросился к лошадям. Кострица закричал:
— Гони в экономию! Пущай по красной за голову заплатят!
И тоже побежал ловить лошадей. Но в это время на курганчике поднялись из травы три фигуры. Левка бросился к ним навстречу.
А Кострица увидел, как Левка, размахивая кулаками, завертелся между ними, заметался по меже и закричал:
— Бей их, сучьих невеж!..
Бросив Левку, арендаторы стали братать лошадей, а Левка вернулся на межу, вытирая рукавом кровь с лица.
— Держи, держи мошенников! — кричал Кострица.
— Да ты что ж это! — крикнул Левка. — Почему не помогаешь?
— Просто оказать, не хочется с мужичьей сволочью связываться!
— Ага! Значит мужик сволочь, а ты очень благородный! — Размахнулся и сбил Кострицу с ног. — Я тебе благородство выбью!.. А ты чего стоишь?.. Только с жинкой храбрый! — дал Якушу кулаком под бороду.
— Корржики! — зарычал побелевший Якуш и ударил Левку сзади железным наконечником по голове.
— Ха, — крякнул Левка, рванулся вперед, но споткнулся у курганчика и захрипел.
А когда подбежал Кострица, он уже лежал спокойно…
— Караул! — закричал Кострица вслед уезжающим арендаторам. — Убили человека, сукины дети! Невежи!
И побежал назад в экономию. А Якуш, тяжело приседая и не оглядываясь, шел через пшеницу к кошу.
Утром было ясно, но ветрено: майский ветер нес по шляху пыль и волновал бархатную пшеницу по ложбине, пырей и ковыль на курганчике и белые, как ковыль, Левкины волосы. Ладько сидел рядом — сторожил прикрытого свитой Левку. А вдали Кострица с Якушем, молча, допахивали одним плугом. Другой плуг стоял на загоне, и тут же, по толоке, испещренной желтыми пятнами молочайника, ходили свободные четыре пары быков.
Два раза приезжал приказчик. Пришла Лисавета, села у ног Левки и, подперев щеку ладонью, смотрела, как привольно спит он, полуоткрыв чуть опущенные губы, откинув левую руку на траву, и не вытирала крупных, падающих на траву слез. Потом глянула кругом и, уже закрыв глаза, начала причитать:
— Да упал сокол, да упал ясный при битой дороге. Да нет ему в чистом поле ни жалю, ни помоги…
Подходили люди из экономии и хуторов, смотрели на Левку и молча слушали Лисавету. Станового ждали…
В обед пришел пастух Жменя, стал кричать:
— Я знаю, чье это дело! Это беспременно Хомка рендатель! Меня тоже похвалялся убить, да я, брат, молчать не буду! Я за правду до смерти кричать буду!
Ветер донес приближающийся от шляху ласковый перезвон почтовых колокольчиков.
1916

———————————————————

Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека