Мн казалось, что я знаю Барнаво, ибо знаю типичнаго солдата. А Барнаво это солдатъ съ головы до ногъ, готовый, когда отъ него этого потребуютъ, своими неутомимо шагающими ногами, своей сгибающейся подъ ранцемъ спиной и всей своей широкой грудью заплатить за право не зарабатывать хлба, спать подъ крышей дома или палаткой и никогда не заботиться ни о комъ, даже о себ самомъ. Его безстрастная наблюдательность, его объективное отношеніе къ вещамъ — правда, это была объективность не особенно высокаго пошиба, но все-же объективность — все это были его личныя качества, но источникомъ ихъ являлось одно обстоятельство: у него было на все это время! Во всемъ остальномъ это былъ, несомннно, профессіональный солдатъ — типъ уже вымирающій. А мн казалось, что я знаю все, что можно знать о профессіональномъ солдат. Изъ этого заблужденія вывелъ меня опять-таки онъ.
Было воскресное утро, и я зашелъ за нимъ, чтобы предложить ему позавтракать вмст. Когда мы выходили, во дворъ въхала карета, одна изъ тхъ каретъ, на шоколадно-коричневомъ кузов которыхъ можно прочесть тревожащую надпись: ‘Министерство Внутреннихъ Длъ. Управленіе Тюремъ’. Эти длинные прямоугольные ящики, лишенные отверстій, за исключеніемъ узкихъ боковыхъ ршетокъ и задланной ршеткой двери, сквозь которую виднется угрюмый профиль жандарма или полицейскаго, имютъ особенно мрачный видъ. При мысли, что туда запираютъ живыхъ людей, которымъ, какъ и всмъ, нуженъ воздухъ, невольно чувствуешь отвращеніе и тоску. И это не только потому, что представляешь себ въ нихъ какого нибудь обвиняемаго преступника или, можетъ быть, невиннаго — словомъ, что въ нихъ скрывается тайна, что он возвщаютъ несчастье. Нтъ, просто он безобразны! Он ужасающе похожи на т фургоны погребальныхъ бюро, въ которыхъ мертвецовъ отвозятъ на вокзалы или на отдаленныя кладбища. Такъ и кажется, что отъ нихъ идетъ тяжелый запахъ, а узники, заключенные въ нихъ, кажутся уже похожими на обитателей гробовъ.
Сидвшій въ карет муниципальный чиновникъ взялъ ключи, загремлъ задвижками и замками, и изъ кареты, шатаясь, вышелъ солдатъ колоніальной инфантеріи, лицо котораго выражало такую глубину паденія и отчаянія, что даже Барнаво — а его не легко прошибить, онъ знаетъ, какія опустошенія могутъ произвести пьянство, безуміе, изнеможеніе, слдующее за совершенными или допущенными преступленіями — даже Барнаво на моментъ остолбенлъ. Онъ тихонько свистнулъ.
— Ну, этому не выкрутиться — сказалъ онъ.
Солдатъ дрожалъ, какъ издыхающее животное. Его срое, свинцовое лицо, носившее печать отравы, которую оставляетъ въ мозгу и въ жилахъ застарлое, закоренлое, нездоровое и мучительное пьянство, было покрыто влажнымъ налетомъ, похожимъ на грязь.
— Здорово хватилъ!— сказалъ я.
— Нтъ,— сказалъ Барнаво, внезапно заинтересованный — онъ не пьянъ. Вода отрезвила его.
Видя, что я не понимаю, онъ прибавилъ:
— Посмотрите на его шинель, она вся мокрая. Панталоны тоже. Онъ мокръ, какъ губка, бдняга. А какое это производитъ дйствіе, когда человкъ пьянъ!
Чиновникъ протянулъ свою вдомость.
— Покушеніе на самоубійство,— сказалъ онъ.— Его вытащили на набережной. Тюремная больница прислала его сюда.
— Такъ,— сказалъ Барнаво,— теперь я понимаю.— Это восьмой за дв недли. Любопытная эпидемія, правда?
— Что-же ему за это полагается?— спросилъ я.
— Двадцать четыре часа больницы, если не схватитъ воспаленія легкихъ, и мсяцъ тюрьмы… Законъ! И это не помшаетъ ему начать сначала. Вдь это всегда одни и тже.
— Любовныя огорченія?— спросилъ я.
— Любовныя огорченія?— съ негодованіемъ отвтилъ Барнаво,— любовныя огорченія!.. Нтъ это народъ для такихъ вещей слишкомъ серьезный. Это — вина правительства. Эта свол….
— Несомннно, — поспшилъ перебить я — это достаточное основаніе для того, чтобы покончить съ собой.— Но я не вижу, въ чемъ тутъ вина правительства.
— Вы это говорите, вы!— вскричалъ Барнаво.— Правительство не хочетъ посылать солдатъ корпуса колоніальной инфантеріи въ колоніи. Оно говоритъ, что кровь французовъ слишкомъ дорога, чтобы проливать ее въ заморскихъ авантюрахъ. Это фраза, которую твердятъ газеты. Но для чего эти типы поступили въ колоніальную инфантерію, для чего поступилъ въ нее я, если не для того, чтобы видть новыя страны, чтобы двигаться, ходить! Т, кто поступаетъ въ корпусъ, не такіе люди, какъ вы, какъ вс. Это… это все равно, что люди-афиши.
Онъ видлъ, что я не понимаю, и раздражался, не находя словъ, чтобы пояснить свою мысль.
— Да,— сказалъ онъ,— люди-афиши, люди-сандвичи, если это вамъ больше нравится, т, которые ходятъ между двумя досками-рекламами за два франка въ день. Есть такіе, которые длаютъ это изъ-за денегъ, но есть и другіе: для тхъ это призваніе или болзнь, ужъ не знаю, какъ назвать. Они должны ходить! Почему непосдливы бродяги? Почему они изображаютъ вчнаго жида? Когда они останавливаются или когда ихъ заставляютъ остановиться,— въ сердц или въ мозгу у нихъ какъ будто что-то отрывается… Душевная тошнота: ихъ тошнитъ, или имъ хочется умереть. И въ Париж, во всхъ большихъ городахъ, такихъ типовъ гораздо больше, чмъ думаютъ. Конечно, имъ кажется такимъ пріятнымъ, такимъ удобнымъ сдлаться солдатомъ, особенно теперь, когда въ школахъ уже не учатъ молитвамъ, и когда стало трудне сдлаться бродячимъ священникомъ, братомъ-лазаристомъ или странствующимъ послушникомъ у Блыхъ Отцовъ. Вы умираете съ голода,— вамъ дадутъ сть. Вы не знаете, куда преклонить голову,— отечество дастъ вамъ постель, боле шикарную, чмъ въ убжищахъ и безъ обязательнаго душа. Умываешься только, когда хочешь. Вы не знаете, что длать съ собой, не умете думать: за васъ думаютъ офицеры. Ваше дло только поворачиваться: направо, налво. Одни только жесты, какъ въ церкви… Бда въ томъ, что какъ только пристанище, да, одежда, постель найдены, какъ только всмъ этимъ больше не нужно заниматься, то если сейчасъ же не начнешь двигаться, въ мозгу какъ будто что-то портится. Солдатъ, котораго вы видли, и семеро другихъ, — вс они поступили въ корпусъ годъ тому назадъ въ полной увренности, что ихъ пошлютъ въ Марокко. А вмсто того ихъ оставили здсь. Это ихъ убиваетъ. Они не могутъ больше жить.
Онъ задумался.
— Это было такъ давно,— сказалъ онъ затмъ,— что я едва помню. Три каторжника, которыхъ я видлъ на военномъ суд въ Алжир лтъ пятнадцать тому назадъ, были изъ той же породы. Имъ не хотли врить, и я тоже не врилъ имъ. Я не зналъ всего того, что знаю теперь,— я былъ новичекъ. Ихъ звали Баргуйль, Кольдрю и Мальтеръ. Но главный обвиняемый былъ Баргуйль. Онъ задушилъ своего товарища Вонвена, который былъ запертъ съ нимъ и съ двумя другими въ одну и ту же яму въ лагер Аинъ-Суфъ. Въ то время наказанныхъ солдатъ еще сажали въ сило — это суживающіяся кверху, какъ бутылки, ямы, въ которыхъ туземцы прячутъ свой зерновой хлбъ. Теперь это запрещено. Мальтеръ и Кольдрю обвинялись въ сообщничеств, они говорили, что были только свидтелями, и что имъ нечего сказать, кром того, что они видли, какъ Баргуйль душилъ Бонвена. Но когда ихъ спрашивали, почему,— они пожимали плечами.
— Должно быть, не взлюбили другъ друга, — говорили они.
Я былъ въ дежурной страж на суд, и теперь еще, когда я думаю объ этомъ, я вижу ихъ коричневыя шинели, съ которыхъ они сорвали вс пуговицы — зачмъ, не зналъ тогда никто. На суд они держались тупо, но вполн прилично. Они не вели себя вызывающе, отвчали тихо, но въ душ они какъ будто были довольны, и то, что длалось вокругъ нихъ, ихъ какъ будто не касалось. Баргуйль все время повторялъ:
— Это врно, что я убилъ Бонвена, это врно, и, если сказать правду, я, такъ сказать, жалю объ этомъ. Мальтеръ и Кольдрю только смотрли, они ни въ чемъ не виноваты. Больше мн нечего сказать.
Но капитанъ, который былъ за прокурора, въ конц концовъ сталъ намекать, что причину здсь надо искать въ преступленіи противъ нравственности. Въ жизни каторжниковъ бываютъ такія маленькія исторіи. Ихъ нельзя обвинять за это, не правда ли? Цлые годы, которые длится ихъ наказаніе, они совершенно одни, безъ единой женщины, а они молоды, не правда ли, и въ каторгу они попадаютъ не прямо отъ маменькиной юбки. Тутъ вдь есть и разбойники, и убійцы, и всякіе бездльники. Въ предположеніи капитана не было ничего чрезвычайнаго. И почему бы ему, Баргуйлю, было не признаться въ этомъ или въ чемъ-нибудь другомъ? Вдь онъ все равно долженъ былъ умереть, тутъ ужъ ничего нельзя было подлать. Но мысль о смерти внушаетъ людямъ такія идеи, о которыхъ и не подумалъ бы, что он могутъ у нихъ быть. Баргуйль вдругъ принялся орать:
— Это неправда, неправда! Пусть меня разстрляютъ, я не протестую, я согласенъ: что посешь, то и пожнешь. Но я не хочу, чтобы говорили обо мн такія вещи: я не хочу, чтобы это сказали… чтобы это говорили у меня дома, въ моемъ квартал.
Я чувствовалъ, что, если бы онъ посмлъ, онъ сказалъ бы: ‘я не хочу, чтобы это сказали мам!’ Его родители держали мясную лавку въ Париж въ квартал Муффтаръ. Но онъ стыдился сказать это. И потомъ, когда произносишь нкоторыя слова, теряешь хладнокровіе, этого нельзя длать.
Тогда Мальтеръ вдругъ сказалъ:
— Да, это несправедливо. Мы поклялись не говорить, но ему это слишкомъ тяжело. Слушай, Баргуйль, говори, какъ хочешь, это будетъ хуже для насъ, но это ничего, говори все. Послушай, Кольдрю, онъ можетъ говорить?
Кольдрю не такъ ршителенъ: онъ боялся послдствій. Однако, онъ сказалъ:
— Если вы оба за это, это выходитъ большинство. Пусть будетъ по вашему.
Баргуйль минуту подумалъ, затмъ сказалъ:
— Я не могу сказать это самъ, это слишкомъ трудно. Скажи лучше ты, Мальтеръ. Ты смлй и образованнй тоже.
— Хорошо,— сказалъ Мальтеръ.— Вотъ какъ это было:
‘Мы сидли въ ям уже дв недли. Ведро, кружка, четыре человка и полхлба на всхъ — вотъ все, что намъ давали. Первые дни мы все-таки пли, пробовали шутить и играли въ четъ и нечетъ пуговицами отъ шинелей’.
— Впослдствіи я узналъ этотъ обычай, — пояснилъ Барнаво. Передъ тмъ, какъ посадить солдатъ въ яму, ихъ конечно, обыскиваютъ, у нихъ отбираютъ карты. Но что изъ того? Они превращаются въ ребятъ и играютъ въ камушки, въ четъ или нечетъ пуговицами отъ шинелей,— Мальтеръ продолжалъ:
— Это было однако трудно, потому что на насъ были кандалы, да еще двойные. Но мы кое-какъ ухитрялись. Я только позволю себ замтить господамъ офицерамъ,— онъ произнесъ эти слова съ изящнымъ поклономъ,— относительно того, въ чемъ обвиняютъ Баргуйля: при такомъ мстоположеніи это было бы очень трудно.
‘Бонвенъ первый началъ киснуть. Онъ спалъ вмсто того, чтобы играть. Когда онъ не спалъ, онъ говорилъ, что у него лихорадка. У кого ея нтъ? Лихорадка, какъ голодъ, она не можетъ не быть, она приходитъ и уходитъ, къ ней привыкаютъ, это — не болзнь. Но Бонвенъ плакалъ отъ нея. Это доказываетъ, что тутъ было что-то другое, и это другое чувствовали мы вс. Были кандалы, и было скучно. Въ конц-концовъ Бонвенъ началъ жаловаться:
— ‘Здсь слишкомъ темно, чортъ побери!
‘Это была неправда: вдь яма была открыта сверху. Но свтъ въ ней былъ какой-то тусклый, можетъ быть, изъ-за запаха,— вдь свтъ и запахъ смшиваются,— а можетъ быть, по сравненію съ небомъ, которое видно было сверху въ отверстіе ямы. Когда мы поднимали глаза, было свтло, было такъ свтло, какъ будто мы летали на крыльяхъ въ самомъ неб. А когда мы потомъ смотрли на свои ноги, конечно, мы переставали ихъ видть, было совсмъ темно.
‘Кольдрю подхватилъ. Онъ сказалъ:
— ‘Это врно! Я чувствую безпокойство.
— ‘За твое будущее?— насмшливо спросилъ Баргуйль.
— ‘Нтъ,— сказалъ Кольдрю.— Въ ногахъ.
‘Неудивительно, что чувствуешь безпокойство въ ногахъ, когда на нихъ надли кандалы. Вс мы почувствовали его, когда онъ заговорилъ объ этомъ, но не только въ колняхъ или въ ягодицахъ. Никто не повритъ, что боль ногъ можно чувствовать въ голов, но это такъ.
‘Я сказалъ:
— ‘Однако здсь свжо.
— ‘Свже, чмъ на улиц, когда солнце жаритъ, когда камни трескаются на солнц!
‘Мы вс четверо принялись думать о солнц. Оно было какъ огненное колесо, какъ фейерверкъ, и нашъ мозгъ вертлся съ нимъ вмст. Представляли мы себ также все то, что можно увидть среди бла дня въ горныхъ странахъ: тропинку, которая извивами уходитъ за дюны, финиковую пальму, одну среди равнины, которую посадили здсь, какъ говорятъ господа офицеры, для топографіи, верблюдовъ, жующихъ своими толстыми мозолистыми языками срую траву и иногда какого-нибудь бдняка изъ Бико, сидящаго бокомъ на своемъ осл, котораго онъ бьетъ обими ногами, точно старая женщина, работающая на швейной машин. Но особенно ясно мы представляли себ утро и вечеръ, когда на поблднвшемъ неб ложатся золотыя и красныя полосы, а ты маршируешь себ,— разъ два, разъ два,— на своихъ тридцати-двухъ сапожныхъ гвоздяхъ. Дорога, дорога и выпивка! Вкъ идти, а въ промежуткахъ покутить. Вотъ вдь для чего созданъ человкъ!
‘Кольдрю спросилъ:
— ‘Когда насъ выпустятъ отсюда?
‘Бонвенъ отвтилъ:
— ‘Когда выпустятъ отсюда, заставятъ опять бить камни. Разницы никакой.
‘Они вс думали, какъ Бонвенъ. Я по привычк сказалъ:
— ‘А досрочное освобожденіе?
— ‘Для насъ нтъ никакого досрочнаго освобожденія,— сказалъ Бонвенъ.— Мы осуждены на каторгу. Не будь дуракомъ.
— ‘Да,— сказалъ Баргуйль,— для насъ нтъ ничего. Я хотлъ бы попасть подъ судъ!
— ‘Какая отъ этого была бы польза?— спросилъ я. Но я еще не усплъ сказать этого, какъ вс поняли, въ чемъ дло. Попасть подъ судъ значило бы выйти изъ ямы.
— ‘Далеко отсюда судъ?— спросилъ Баргуйль.
— ‘Судъ,— отвтилъ Мальтеръ,— въ Сфакс: сто восемьдесятъ километровъ, девять этаповъ.
‘Это значитъ: девять дней. Девять дней идти! Это шикарно, это великолпно! Мн казалось, что я слышу музыку, я былъ въ восторг! Весь день больше никто не говорилъ ни слова. Мы только смотрли другъ на друга. Я не знаю, кто изъ насъ, наконецъ, сказалъ:
— ‘Одинъ долженъ отправиться на тотъ свтъ. Другіе пойдутъ на судъ.
— ‘Тогда,— продолжалъ Мальтеръ,— мы стали играть въ четъ и нечетъ, чтобы узнать, кому изъ насъ умереть. Это продолжалось недолго, проигралъ Бонвенъ. Онъ сказалъ:
— ‘Мн не везетъ! Мн приходится всегда платить за всхъ!— Затмъ онъ закрылъ глаза, а мы продолжали играть, чтобы узнать, кто-же прикончитъ его. Проигралъ Баргуйль. Онъ только сказалъ Бонвену:
— ‘Придется это сдлать мн, дружище. Не сердись на меня за это.
‘Но Бонвенъ не открылъ глазъ. Онъ не хотлъ. Онъ даже не пикнулъ. А мы оба, Кольдрю и я, не пошевели и пальцемъ, клянусь въ этомъ. Скажи, Баргуйль, пошевелили-ли мы хоть пальцемъ?
— ‘И не думали,— подтвердилъ Баргуйль, сплевывая.— Я сказалъ, что это сдлалъ я. Я одинъ. И конецъ’.
——
Барнаво кончилъ. Я спросилъ:
— Что-же сдлали съ Баргуйлемъ?
— Разстрляли, конечно,— сказалъ Барнаво,— а тмъ двумъ прибавили по десять лтъ. Они это напередъ знали, имъ было наплевать, свое они взяли: они девять дней шли по дорог подъ солнцемъ. Они знали, что имъ за это будетъ, они не жаловались.
— А вы, старые солдаты, вы тоже остаетесь на служб, чтобы шагать по дорог?
— Вс боле или мене!— увреннымъ тономъ подтвердилъ Барнаво.