Дневник братьев Гонкур, Гонкур Жюль, Эдмон, Год: 1870

Время на прочтение: 229 минут(ы)

Изданіе редакціи журнала ‘Сверный Встникъ’,

ДНЕВНИКЪ БРАТЬЕВЪ ГОНКУРЪ

Записки литературной жизни.

Переводъ съ французскаго Е. К.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева, Невскій просп. 8.
1898

ОТЪ РЕДАКЦИ.

Дневникъ извстныхъ романистовъ братьевъ де-Гонкуръ, законченный посл смерти Жюля де-Гонкуръ старшимъ братомъ, Эдмономъ, захватываетъ собою періодъ времени отъ 4-го декабря 1851 г. до 30-го декабря 1895 г. Онъ состоитъ изъ девяти томовъ, каждый приблизительно по 400 страницъ. Настоящее изданіе представляетъ собою извлеченіе изъ этого огромнаго труда, въ которомъ не все было-бы интересно для русской публики. Мы выбрали для перевода страницы, наиболе ярко освщающія личную и творческую психологію авторовъ, описанія нкоторыхъ крупныхъ политическихъ и общественныхъ событій, какъ, напр., осада Парижа въ 1870 г., а также характеристики писателей, ученыхъ и художниковъ. Записи дневника, фотографически воспроизводящія многія сцены и интимные разговоры, представляютъ превосходный матеріалъ для пониманія такихъ замчательныхъ людей нашего столтія, какъ Теофилъ Готье, Сентъ-Безъ, Флоберу Золя, Додэ, Тенъ и Ренанъ, изъ русскихъ — Герценъ и Тургеневъ. Послднему посвящены многія страницы ‘Дневника’, и мы перевели ихъ почти цликомъ.
Замтимъ еще, что ‘Дневникъ’ братьевъ Гонкуръ является крайне характернымъ документомъ, по которому можно прослдить развитіе литературныхъ идей во второй половин XIX ст. Первые агитаторы натурализма, требующіе наблюденія и изученія изображаемой дйствительности, братья Гонкуръ мало-по малу, въ своихъ художественныхъ произведеніяхъ и еще боле въ своемъ ‘Дневник’, длаются создателями новйшихъ видоизмненій натуралистическаго романа. Въ своихъ заботахъ объ усовершенствованіи языка, слога, они стараются уловить т субъективныя ощущенія и настроенія, въ свт которыхъ воспринимаются явленія вншняго міра, стремятся ‘передать непередаваемое’, какъ выразился о нихъ въ 1876 году Альфонсъ Додэ, и такимъ образомъ подготовляютъ современное утонченно-психологическое искусство.

ПРЕДИСЛОВЕ КЪ ПЕРВОМУ ТОМУ.

Этотъ дневникъ — наша исповдь каждаго вечера: исповдь двухъ жизней, нераздльныхъ въ наслажденіи, труд и работ, двухъ мыслей-близнецовъ, двухъ умовъ, получающихъ отъ соприкосновенія съ людьми и съ предметами впечатлнія столь равныя, столь одинаковыя, столь однородныя, что на эту исповдь можно смотрть, какъ на изліяніе одного и того-же ‘я’.
Въ этой автобіографіи изо дня въ день выступаютъ на сцену люди, съ которыми случай сближалъ насъ на жизненномъ пути. Мы писали портреты, этихъ мужчинъ, этихъ женщинъ, въ ихъ сходствахъ дня и часа, возвращались къ нимъ снова, въ продолженіе нашего дневника, показывали ихъ потомъ, подъ другими видами, посл того, какъ они измнялись и преобразовывались. Мы не желали подражать тмъ сочинителямъ мемуаровъ, у которыхъ историческія личности изображаются сразу и однимъ взмахомъ, или пишутся красками, уже застывшими отъ отдаленія и углубленія, мы стремились, словомъ, представить волнующееся человчество въ минутной его правдивости.
Иногда даже спрашиваешь себя, не произошла-ли перемна, замченная нами у людей, когда-то намъ близкихъ и дорогихъ, отъ перемны въ насъ самихъ. Возможно. Мы не скрываемъ, что были существами страстными, нервными, болзненно впечатлительными, и поэтому иногда несправедливыми. Но мы утверждаемъ одно: если мы иногда и выражаемся съ несправедливостью предубжденія, или въ ослпленіи неразумной антипатіи, завдомо мы никогда не лгали по поводу тхъ, о комъ говорили.
Такимъ образомъ мы всми силами старались воспроизвести нашихъ современниковъ для потомства во всемъ ихъ сходств, воспроизвести ихъ, стенографируя жаркій разговоръ, схватывая физіологическій жестъ и т мелочи страсти, въ которыхъ сказывается личность, улавливая то невыразимое нчто, что придаетъ интенсивность жизни, отмчая, наконецъ, кое-что изъ той лихорадки, которая свойственна опьяняющему парижскому существованію.
И въ этомъ труд, который прежде всего долженъ дать жизнь, по горячимъ еще воспоминаніямъ, въ труд, въ торопяхъ набросанной на бумагу и не всегда пересмотрнномъ — если мы не ладили съ синтаксисомъ, а слова попадались неимющія права гражданства — куда ни шло — въ этомъ труд мы всегда предпочитаемъ ту фразу и то выраженіе, которыя наимене ослабляютъ, наимене ‘академизируютъ’ живую суть нашихъ ощущеній, гордость нашихъ идей. Дневникъ этотъ былъ начатъ 2-го декабря 1851 года, въ день выхода въ свтъ первой нашей книги, совпавшій съ днемъ государственнаго переворота. Вся рукопись, можно сказать, была написана моимъ братомъ, подъ нашу диктовку другъ другу: нашъ пріемъ работы надъ этими записями. Посл смерти моего брата, считая нашъ литературный трудъ конченнымъ, я ршилъ напечатать дневникъ по 20-е января 1870 г., посл послднихъ строкъ, начертанныхъ его рукой. Но тогда я мучился горькимъ желаніемъ разсказать самому себ послдніе мсяцы, дни и смерть бднаго, моего брата, а почти тотчасъ-же трагическія событія осады и коммуны завлекли меня въ продолженіе этого дневника. Онъ и теперь иногда становится повреннымъ моей мысли.

Эдмонъ де-Гонкуръ. 1872.

1851.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

2-е декабря. Что значитъ государственный переворотъ для людей, издающихъ въ этотъ день первый свой романъ? По какому-то ироническому совпаденію, это случилось именно съ нами.
Утромъ, въ то время такъ мы лниво мечтали объ изданіяхъ, объ изданіяхъ la Dumas отецъ, вдругъ шумно хлопнула дверь и къ намъ вошелъ нашъ двоюродный братъ Бдамонъ (Blamont), бывшій гвардеецъ, обратившійся въ консерватора, человкъ сердитый, съ пробивающейся сдиной, съ астмой.
— Чортъ побери, кончено!— пыхтлъ онъ.
— Что кончено?
— Какъ что? переворотъ!
— Къ чорту! А нашъ романъ, который долженъ былъ поступить въ продажу сегодня!
— Вашъ романъ… вашъ романъ! Какое дло Франціи до романовъ, молодцы вы мои!— И привычнымъ жестомъ запахивая свой сюртукъ, будто подпоясываясь кушакомъ, онъ простился съ нами и отправился съ торжественной новостью изъ улицы Лоретской Богоматери въ Сен-Жерменское предмстье, ко всмъ знакомымъ, вроятно плохо еще выспавшимся въ этотъ ранній часъ.
Не успли мы соскочить съ постели, какъ оба уже очутились на улиц, на нашей старой улиц Сенъ-Жоржъ, гд небольшое помщеніе редакціи журнала ‘Le National’ уже занято войскомъ. На улиц глаза наши тотчасъ устремляются къ афишамъ, ибо — надо признаться въ эгоизм — среди всхъ этихъ свжихъ листовъ, налпленныхъ на стны и извщающихъ о новой трупп, новомъ репертуар, новой программ и новомъ адрес директора, перешедшаго изъ Елисейскаго дворца въ Тюльерійскій,— мы ищемъ свою афишу, афишу, извщающую Парижъ о выход новаго романа ‘Въ 18.. году‘ и знакомящую Францію и міръ съ именами двухъ новыхъ писателей: Эдмонъ и Жюль де-Гонкуръ.
Афиши не оказалось. Вотъ почему: Жердесъ (Gerd&egrave,s), который, по странной случайности, печаталъ и ‘Revue des deux Mondes’, и ‘Въ 18.. іоду‘, Жердесъ, напуганный мыслью, что одну главу книги, касающуюся политики, можно истолковать какъ намекъ на событія дня,— исполненный съ самаго начала недоврія къ странному, непонятному, кабалистическому заглавію, яко-бы скрывающему тайное воспоминаніе объ 18-мъ Брюмер, — Жердесъ, никогда не отличавшійся геройствомъ — сжегъ нашу кипу афишъ…
15-го декабря. Жюль! Жюль!.. Статья Жанена {Жюль Жаненъ, извстный французскій критикъ-фельетонистъ, членъ французской академіи. На театральныхъ фельетонахъ Ж. въ ‘Journal des Dbats’ основана его громкая извстность. Онъ первый открылъ талантъ Рашели. Прим. ред.} въ ‘Dbats’! Эдмонъ кричитъ мн съ постели хорошую и неожиданную всть. Да, весь фельетонъ понедльника толкуетъ про насъ по поводу всего, и про все по поводу насъ, цлыхъ двнадцать столбцовъ, здсь имена наши перепутаны со всми литературными явленіями дня, здсь Жаненъ бичуетъ насъ съ ироніей, прощаетъ съ уваженіемъ и съ серьезной критикой, онъ рекомендуетъ нашу молодость публик, съ рукопожатіемъ и доброжелательнымъ извиненіемъ дерзости нашего возраста.
И мы не читаемъ, а глядимъ. Глаза очарованы этими некрасивыми буквами газеты, гд имя ваше кажется чмъ-то ласкающимъ взглядъ, какъ никогда не будетъ ласкать его самый чудный предметъ искусства. Эта радость, переполняющая грудь, радость перваго причастія литературой, радость, которая уже не повторится, какъ радость первой любви. Весь этотъ день мы не ходимъ, а бгаемъ… Мы идемъ благодарить Жанена, который принимаетъ насъ просто, съ веселой добродушной улыбкой, разсматриваетъ насъ, жметъ намъ руки, говоря: ‘Ахъ, чортъ возьми! такими-то я васъ и воображалъ!’ И мечты, и воздушные замки, и поползновеніе считать себя чуть не великими людьми, получившими оружіе изъ рукъ критика ‘Dbats’, и ожиданіе того, что на насъ обрушится цлая гора статей во всхъ журналахъ.
Рано утломъ звонокъ. Является молодой человкъ, бородатый, серьезный, котораго мы еле узнаемъ. Мы съ нимъ выросли, какъ ростутъ часто дти родственниковъ,— съзжаясь разъ въ нсколько лтъ въ одномъ и томъ-же дом, на каникулахъ. Еще мальчикомъ онъ старался быть мужчиной. Онъ устроилъ такъ, что его выключили изъ коллежа. Когда мн было пятнадцать лтъ, мн случалось сидть рядомъ съ нимъ за обдомъ, и тогда онъ изумлялъ меня описаніями своихъ оргій. Онъ уже соприкасался съ литературой и держалъ корректуру своему профессору Яноски. Двадцати лтъ онъ держалъ себя республиканцемъ, носилъ большую бороду и остроконечную шляпу оливковаго цвта, говорилъ моя партія, писалъ для журнала ‘Свободная Мысль’, составлялъ грозныя статьи противъ инквизиціи и ссужалъ деньги философу X. Вотъ каковъ былъ нашъ молодой родственникъ, Пьеръ Шарль, графъ де-Вильдель (Villedenil).
Предлогомъ этого визита была какая-то библіографическая книга, для которой онъ искалъ двухъ сотрудниковъ. Мы болтаемъ, мало-по-малу онъ бросаетъ свою важность, премило осмиваетъ барабанъ, на которомъ онъ бьетъ атаку своего честолюбія, открываетъ намъ всю. свою дтскую наивность и сердечно протягиваетъ намъ руку. Мы были одиноки и стремились къ будущему, онъ тоже. Къ тому-же родство, если оно не разъединяетъ людей, всегда немножко сближаетъ ихъ. И мы втроемъ пускаемся въ погоню за успхомъ.
Въ одинъ прекрасный вечеръ, въ какомъ-то кафе близъ Жимназа, мы забавлялись, придумывая заглавія для журналовъ. ‘Молнія!— воскликнулъ Вильдель, смясь,— и продолжая смяться:— Почему-бы намъ не издавать такой журналъ?’ Онъ уходитъ отъ насъ, отправляется по ростовщикамъ, придумываетъ заглавную картинку, на которой академію поражаетъ громъ, съ именами Гюго, Мюссе, Зандъ на зигзагахъ молніи, покупаетъ адресный календарь, клеитъ бандероли и, не усплъ прогремть послдній выстрлъ 2-го декабря, какъ выходитъ журналъ ‘Молнія’. Насилу уцлла академія: цензура запретила заглавную картинку.
Воскресенье, 21-го декабря. Когда мы были у Жанена, онъ намъ сказалъ: ‘Видите-ли, успха можно достигнуть только пройдя черезъ театръ’. Посл этого, дорогой, намъ приходитъ мысль написать для Thtre Franais обозрніе прошедшаго года, въ форм разговора, у камина, между мужчиной и дамой изъ общества, въ послдній часъ истекающагося года.
Вещица написана и названа: ‘Ночь св. Сильвестра’. Жаненъ даетъ намъ письмо къ госпож Алланъ {Луиза Депрео Алланъ, первоклассная артистка, подвизавшаяся въ ‘Caprice’ и ‘Thtre Franais’.}.
И вотъ мы на улиц Могадоръ, на пятомъ этаж, въ квартир актрисы, которая вывезла Мюссе изъ Россіи {Г-жа Алланъ выступала съ большимъ успхомъ въ Петербург въ ‘Caprice’ А. де-Мюссе. Прим. ред.} и у которой византійскій образъ Божьей Матери, въ золоченомъ оклад, напоминаетъ о долгомъ пребываніи хозяйки въ тхъ краяхъ. Она оканчиваетъ свой туалетъ передъ громаднымъ трюмо въ три створа, почти закрывающимъ ее въ зеркальныхъ ширмахъ.
Великая артистка встрчаетъ насъ привтливо, но говоритъ грубымъ, неровнымъ голосомъ, голосомъ намъ незнакомымъ, который на сцен она уметъ превращать въ музыку.
Она назначаетъ намъ свиданіе на слдующій день. Я взволнованъ. Г-жа Адланъ во время чтенія поощряетъ меня чуть внятнымъ, одобрительнымъ шопотомъ, за который я, кажется, готовъ-бы цловать ея туфли. Однимъ словомъ, она беретъ роль, общаетъ выучить и сыграть ее 31 декабря, а нынче 21.
Два часа. Мы безъ памяти спускаемся съ лстницы и бжимъ къ Жанену. Но онъ пишетъ фельетонъ. Нтъ возможности его видть. Онъ велитъ передать намъ, что завтра мы увидимъ Гуссэ.
Отъ него одинъ прыжокъ — и мы въ кабинет директора Thtre Franais, который насъ вовсе не знаетъ. ‘Господа,— говоритъ онъ намъ,— мы въ эту зиму не будемъ давать новыхъ піесъ. Это ршено. Я ничего не могу сдлать’. Нсколько тронутый, однако, нашими грустными лицами, онъ прибавляетъ: ‘Пусть Лир васъ прочтетъ и подастъ свое мнніе, я разршу вашу пьесу, если удастся устроить экстренное чтеніе’.
Только четыре часа. Мы въ карету и къ Лир.
‘Но, господа,— говоритъ довольно невжливо женщина, которая намъ отворяетъ дверь,— вы-же должны знать, что господина Лир нельзя безпокоить, онъ сидитъ за своимъ фельетономъ’.
— Войдите, господа,— окликаетъ насъ добродушный голосъ.
Мы проникаемъ въ берлогу писателя la Бальзакъ, гд пахнетъ плохими чернилами и тепломъ отъ неоправленной еще постели. Критикъ очень любезно общаетъ намъ прочесть насъ вечеромъ и приготовить отчетъ къ слдующему дню.
Отъ Лир мы прямо кидаемся къ Бриндо, который долженъ подавать реплику г-ж Алланъ. Бриндо еще не вернулся, но онъ общалъ быть дома въ пять часовъ и его мать проситъ насъ подождать. Домъ полонъ болтливыхъ и милыхъ двочекъ. Мы остаемся до шести… Бриндо нтъ…
Наконецъ, мы ршаемся отыскать его въ Thtre Franais, въ половин восьмого. ‘Говорите, говорите,— кричитъ онъ намъ, одваясь и бгая по своей уборной, голый, подъ блымъ пеньюаромъ.— Нтъ, правда, мн невозможно прослушать вашу пьесу’. И онъ галопомъ мечется за гребнемъ или зубной щеткой. ‘Но можетъ быть позже, посл представленія?’ — Нтъ, сегодня у меня посл театра ужинъ съ товарищами… Но вотъ что: въ моей пьес я имю свободныхъ пятнадцать минутъ, я васъ прочту въ это время. Подождите меня въ зал’. Когда Бриндо сыгралъ свою роль, мы были тутъ, ожидая отвта. Да, онъ согласенъ. Изъ Thtre Franais мы несемъ рукопись къ Лир. Въ девять часовъ мы уже у г-жи Алланъ, находимъ ее окруженною семействомъ, гимназистами, и разсказываемъ про наши похожденія.
Вторникъ, 23-го декабря. Сидя на скамеечк лстницы театра, трясясь и вздрагивая при малйшемъ шум, мы слышимъ, какъ, закрывая за робою дверь, г-жа Алланъ своимъ противнымъ, нетеатральнымъ голодомъ восклицаетъ: ‘совсмъ не хорошо!’
‘Кончено!’ говоримъ мы другъ другу, въ нравственномъ и физическомъ изнеможеніи, такъ превосходно переданномъ у Гаварни, въ рисунк молодого человка, опустившагося на стулъ тюремной камеры…

1852

Молнія. Еженедльное обозрніе Литературы, Театра и Искусства, 1-й выпускъ 12 января.
I Съ этого дня мы съ Вильдль играемъ въ журналъ. Редакція журнала помщается въ нижнемъ этаж, на улиц, которую только еще начинаютъ строить, Rue d’Anmale, у насъ издатель, получающій пять франковъ за каждую подпись, у насъ и программа, угрожающая гибелью классицизму, у насъ и даровыя объявленія, общаны и преміи.
Мы проводимъ въ редакціи два-три паса въ недлю и ждемъ, какъ только услышимъ непривычный звукъ шаговъ, по нашей улиц, гд такъ мало прохожихъ,— ждемъ подписчиковъ, публики, сотрудниковъ. Никто не приходитъ. Нтъ даже рукописей — фактъ непостижимый! Нтъ даже поэта, фактъ еще боле невроятный!
Рыженькая Сабина, единственная постительница нашей конторы, спросила насъ однажды: ‘А отчего вонъ тотъ господинъ смотритъ такъ грустно?’ Ей отвчали хоромъ: ‘Это нашъ кассиръ’.
Мы храбро продолжаемъ нашъ журналъ безо всего, но съ апостольской врой и акціонерскими иллюзіями. Вильдль принужденъ продать свою коллекцію ‘Эдиктовъ французскихъ королей’, чтобы продлить журналу существованіе, потомъ онъ отыскиваетъ ростовщика, изъ котораго извлекаетъ пять-шесть тысячъ франковъ. Издатели, по пяти франковъ за подпись, смняютъ другъ друга: первый былъ Путь, живописецъ) школьный товарищъ Эдмонда, второй — Каю, фантастическое существо, филологъ-книгопродавецъ изъ сосдства Сорбонны и членъ академіи города Авраншъ, третій — отставной военный, одержимый нервной судорогой, заставлявшей его ежеминутно оглядываться на то мсто, гд раньше сидли у него эполеты, и плевать себ за плечи.
Въ тхъ шести тысячахъ франковъ, которые Вильдль получилъ яко-бы отъ ростовщика, фигурировала, какъ довольно крупная стоимость, партія въ двсти бутылокъ шампанскаго. Такъ какъ вино начинало портиться, издателю ‘Молніи’ приходитъ мысль рекламировать нашъ журналъ баломъ и предложить этотъ балъ съ шампанскимъ, въ вид преміи подписчикамъ. Приглашаются вс знакомые ‘Молніи’, бродяга Путь, какой-то архитекторъ безъ дла, какой-то продавецъ картинъ, разные анонимные, случайные товарищи, нсколько женщинъ неопредленнаго положенія… Тутъ Надаръ, рисовавшій намъ каррикатуры, желая немного оживить этотъ семейный праздникъ, вдругъ отворяетъ окна и ставни, и зоветъ на балъ всхъ съ улицы, мужчинъ и дамъ.

1853.

1853. Январь. Редакція журнала была переведена въ Rue Berg&egrave,re. Достопримчательностью ея былъ кабинетъ директора, украшенный драпировками изъ чернаго бархата съ серебромъ, тамъ иногда, при погашенныхъ свчахъ, задавалась мертвецкая выпивка. Рядомъ съ кабинетомъ — касса, касса съ ршеткой, настоящая касса, за которой сидлъ кассиръ Лебарбье, внукъ виньетиста XVII-го вка, розысканнаго нами, вмст съ Путье, въ подонкахъ интеллигентнаго общества. Бглецъ изъ ‘Корсара’ стряпалъ рядомъ, въ маленькой гостиной. Это былъ маленькій человкъ, желтоволосый, съ выпученными, угрожающими глазами, одинъ изъ немногихъ писателей, уцлвшихъ отъ правительственныхъ стей, въ ловл 2-го декабря.
Онъ былъ отецъ семейства, отецъ церкви, проповдовалъ добрые нравы, крестился иногда, какъ святой попавшій въ шайку злодевъ, и несмотря на все это — превосходилъ насъ всхъ вольностью въ опредленіи вещей. Въ минуты досуга онъ редактировалъ для журнала мемуары г-жи Саки (m-me Saqui).
За редакціонный столъ садились каждый день: Мюрже, смиренный, слесливый и находчивый, О. Шоль, съ его моноклемъ, ввинченнымъ въ глазъ, остроумными порывами, тщеславнымъ ожиданіемъ заработка съ будущей недли по 50,000 франковъ въ годъ — отъ романовъ въ двадцать-пять томовъ, Банвиль, съ его гладко выбритымъ лицомъ, фальцетомъ, тонкими парадоксами, юмористическими силуэтами людей, Карръ, сопровождаемый всюду его неразлучнымъ Гато. Былъ еще худощавый юноша съ длинными, жирными волосами, мтившій въ академики, былъ Деляжъ, олицетворенная вездсущность и воплощенная банальность, малый вязкій, липкій, клейкій — какая-то доброжелательная мокрота, былъ еще другъ Форгъ, замерзшій южанинъ, похожій на жареное мороженное изъ китайской кухни, приносившій намъ, съ дипломатической миной, артистически заостренныя статьи, былъ еще Луи Эно, украшенный манжетами и граціозными выгибами салоннаго пвца, заглядывалъ также Бовуаръ, онъ носился по контор какъ пна отъ шампанскаго, искрясь и переливаясь, общалъ убить адвокатовъ своей жены и кидалъ на втеръ неопредленныя приглашенія на какіе-то химерическіе обды. Гефъ избралъ своимъ жилищемъ диванъ, на которомъ онъ проводилъ послобденные часы, лежа и дремля, просыпаясь лишь для того, чтобы перебить добродтельныя изрченія отца Вене своими возбуждающими междометіями.
И среди всего этого народа Вильдль приказываетъ, разглагольствуетъ, ходитъ взадъ и впередъ, пишетъ письма, придумываетъ нововведенія, открываетъ каждую недлю новую систему объявленій или премій, новую комбинацію, человка или имя, долженствующее дать журналу, не позже какъ черезъ дв недли, десять тысячъ подписчиковъ.
Въ данное время, журналъ живетъ: онъ денегъ не зарабатываетъ, но онъ шумитъ. Онъ молодъ и независимъ, онъ какъ-бы получилъ въ наслдство кое-что изъ литературныхъ убжденій 1830 года. На его столбцахъ чувствуется рвеніе и огонь цлаго отряда стрлковъ, подвигающихся безъ дисциплины, безъ извстнаго порядка, но полныхъ презрнія къ подписк и къ подписчику. Да, да, тутъ есть огонь, смлость, неосторожность, есть, наконецъ, преданность извстному идеалу, въ связи съ нкоторымъ безуміемъ, съ нкоторой глупостью — журналъ, однимъ словомъ, оригинальность и слава котораго въ томъ, что онъ — не спекуляція.
— …Несмотря на все, что будутъ писать и говорить, неопровержимо одно: мы подвергались преслдованію исправительной полиціи, мы сидли между двухъ жандармовъ за цитату пяти стиховъ Торо (Thaufreau), напечатанныхъ въ Tableau historique et critique de la posi franaise par Sainte-Beuve — увнчанномъ академіей. Я утверждаю, что никогда и нигд не было примра подобнаго преслдованія.
27-го іюня. Я отправляюсь къ Руланду, узнать отъ него, можно-ли намъ издавать нашу ‘Лоретку’, не опасаясь полиціи. И вовремя нашего разговора, онъ повторяетъ мн то, что я уже слышалъ, а именно, что министерство юстиціи преслдуетъ не только насъ, но и извстныя литературныя идеи. ‘Оно не хочетъ’, говоритъ мн Руландъ, ‘литературы, которая сама пьяна и другихъ опьяняетъ, идея,— прибавилъ онъ,— о которой мн не приходится судить…’ Да, насъ преслдовали, въ годъ отъ P. X. 1853, за погршность противъ классицизма, за попытку революціи въ литератур. Говорилъ-же Латуръ Дюмуленъ г-ну Лефебру: ‘Я долженъ вамъ сказать, что я весьма огорченъ положеніемъ этихъ господъ, но вы знаете: судьи — это народъ придирчивый… Впрочемъ, я думаю, что они избрали плохой литературный путь, и я надюсь этимъ дломъ оказать имъ услугу’.
‘Лоретка’ выходитъ ь свтъ. Черезъ недлю изданіе распродано. Это открываетъ намъ ту истину, что книгу можно и продавать.

1854.

Всю зиму мы бшено трудимся надъ исторіей общества во время революціи. Утромъ мы беремъ по 400, по 500 брошюръ у Перрота, бднаго, бднаго собирателя, весь день разбираемся въ документахъ, а ночью пишемъ нашу книгу. Ни женщинъ, ни свтскихъ развлеченій, ни удовольствій, ни забавъ. Мы раздарили наши фраки и не заказали себ новыхъ, чтобы отнять у себя возможность бывать гд-либо. Постоянное напряженіе, безпрерывный головной трудъ. Чтобы имть немного движенія, чтобы не заболть, мы позволяемъ себ лишь маленькую прогулку, посл обда, въ сумрак наружныхъ бульваровъ, гд насъ никто не отвлекаетъ отъ нашей работы, отъ углубленія нашей мысли.
26-го сентября. Я въ Жизор. Какъ смющаяся тнь встаетъ передо мною все мое дтство. Прекрасныя, увядшія воспоминанья воскресаютъ въ голов и душ моей, какъ гербарій, вновь распускающійся гербарій, и каждый уголокъ дома и сада для меня какъ бы призывъ, какъ бы находка, а вмст съ тмъ и какъ бы могила невозвратныхъ радостей. Мы тогда вс были дтьми, мы только и хотли быть дтьми, наши каникулы были полны, черезъ край полны безмятежныхъ забавъ и счастья, не прекращающагося ни на одинъ день. Какъ часто мы соскакивали съ этого крыльца, обвитаго розами, чтобы однимъ прыжкомъ очутиться на лужайк! Въ лапту играли: одна партія подъ этимъ большимъ деревомъ, другая подъ группой сирени. Какое безумное и радостное соревнованіе! Какія бшеныя гонки! Сколько ушибовъ, вылченныхъ новыми ушибами! Сколько огня! Сколько стремительности! Помню, какъ я однажды три секунды сомнвался: не кинуться-ли мн въ рку, на краю парка, чтобы не быть пойманнымъ? Да и что за дтскій рай этотъ домъ! Что за рай этотъ садъ! Можно думать, что нарочно для дтскихъ игръ устроенъ этотъ прежній монастырь, превращенный въ буржуазный замокъ, и этотъ садъ, перерзанный и рощицами, и извилинами рки. По какъ многое уже измнилось и исчезло! Нтъ парома, на которомъ мы переправлялись черезъ рчку. Спитъ подъ водой тотъ маленькій мостикъ, гибельный для перевозчиковъ, о который столько разъ стукалась наша лодка! А узкій рукавъ, огибающій островъ съ тополями, узкій рукавъ теперь расширенъ. И старая яблоня съ зелеными яблоками, скрипвшими когда-то подъ нашими зубами, изсохла. Но все еще возвышается бесдка у входа проволочнаго мостика, прыгающаго подъ шагами, бесдка, вся одтая, какъ плащемъ, дикимъ виноградомъ, лтомъ — зеленымъ, осенью — пурпурнымъ.
При свиданіи съ этими милыми мстами, я вспоминаю по очереди всхъ нашихъ маленькихъ товарищей и маленькихъ барышень, бывшихъ моихъ подругъ: братьевъ Бокене, изъ которыхъ старшій бгалъ такъ скоро, но не зналъ искусства поворотовъ, Антонина, похожаго на маленькаго льва, Базена, вчно жаловавшагося на неудачу и сердившагося, когда проигрывалъ Эжень Пети, молочный братъ Луи, который игралъ намъ на флейт, въ общей спальн, куда насъ запирали всхъ вмст. Не забываю я также кротчайшаго Юпитера нашей шайки, конституціоннаго короля нашихъ игръ, старика Пур, гувернера двоюроднаго брата, который былъ настолько уменъ, что училъ насъ прекрасно играть, и настолько благоразуменъ, что веселился съ нами и не мене насъ, но одержимъ былъ лишь одной слабостью: онъ читалъ намъ вслухъ свою трагедію ‘Кельты’. А барышни! Женни, въ которой уже обозначалась хорошенькая рожица субретки, Берта, которая цловала подкладку моихъ фуражекъ и собирала въ коробочку зерна отъ персиковъ, съденныхъ мною, Мари, обладательница самыхъ чудныхъ волосъ и прекраснйшихъ глазъ въ свт!
Потомъ спектакль! Спектакль былъ высшимъ блаженствомъ, наслажденіемъ изъ наслажденій, высшей радостью для каждаго изъ насъ! Театръ помщался въ оранжере,— настоящій театръ, театръ съ занавсомъ, изображающимъ нашу усадьбу, съ декораціями, съ галлереей, съ ршетчатой ложей! Театръ, на которомъ очень недурно производили громъ, стуча щипцами по желзному листу. И знаете-ли, что наши румяна стоили 96 франковъ за баночку, что румяна эти сохранились отъ прошлаго вка, и что насъ просили быть съ ними поэкономне. Что за чудные гусарскіе костюмы! Что за великолпный блый парикъ! И какъ я былъ загримированъ, и какую красивую бороду изъ жженой бумаги сдлалъ мн мосье Пура, такъ что Эдмондъ не узналъ меня, когда я говорилъ съ нимъ.
Сколько инцидентовъ, соискательствъ, раздраженій самолюбія за репетиціями, подъ руководствомъ Пура, приводившаго намъ въ назиданіе аксіомы великаго Тальма! И восхитительное ребячество, смшанное со всмъ этимъ, и забавный гнвъ Бланшъ, когда теноръ Леонсъ сълъ персикъ, который ей слдовало скушать на сцен!.. И какъ веселы бывали ужины маленькой труппы, за которыми насъ кормили яблочными пирогами, и какой великій день, наканун представленія, когда м-мъ Пасси раскладывала вс костюмы въ большой комнат, гд мы теперь, спимъ!
Что сталось съ театромъ, съ актерами и съ актрисами? Сегодня я заглянулъ въ зеленую дверку, позади оранжереи,— бывшій ‘входъ для артистовъ’. Стоитъ еще большой курятникъ, сдланный изъ дощечекъ старыхъ жалузи, гд одвались маленькія актрисы, но въ немъ теперь одни пустые ящики. На чердак валяются кипы декорацій, изъ которыхъ выползаютъ лоскуты занавсей и золотой бахрамы. Отъ галлерей, ложъ, скамеекъ осталось только шесть столбовъ, обвитыхъ, бывало, зеленью, въ дни торжественныхъ представленій, а на мст того, что сожгли — станокъ столяра и жирныя растенія, разставленныя на полкахъ. А Берта умерла. Другія маленькія барышни сдлались женщинами, женами, матерями семействъ. Леонсъ — лсничій, Базенъ — учитель географіи, иметъ орденъ отъ папы, Антонина можетъ быть уже убили подъ Севастополемъ, отецъ Пура все еще носитъ въ портфел свою трагедію ‘Кельты’, старикъ Жинетъ открылъ красильное заведеніе, Луи — магистръ правъ, а я — никто.

1856.

Октябрь. M-lle *** — сердечность и правдивость мужчины, въ сочетаніи съ прелестью молодой двушки, зрлый умъ и свжая душа, духъ, не знаю какими судьбами возвысившійся надъ буржуазной средой, въ которой онъ росъ, духъ, полный стремленій къ нравственному величію, къ самоотверженію, къ самопожертвованію, жажда всего, что утонченно въ области разума и искусства, презрніе ко всему, что обыкновенно составляетъ мысль и разговоръ женщины.
Антипатіи и симпатіи по первому взгляду, живыя и смлыя, улыбки, восхитительно сложныя для тхъ, кто ее понимаетъ, и вытянутое лицо, какъ отраженіе на дн ложки, для фатовъ, для молодыхъ людей съ цитатами, для дураковъ. И неловко ей среди обмана свта, и говоритъ она, что вздумаетъ, съ удивительнымъ пониманіемъ художническаго духа, съ какимъ-то шумнымъ, гремучимъ оборотомъ рчей:— и вся ея вншняя веселость выходитъ изъ глубины грустной души, въ которой проходятъ блые призраки погребальнаго шествія и слышатся звуки похороннаго марша Шопена.
Она страстно любитъ здить верхомъ, править, но ей длается дурно при вид капли крови, она по-дтски боится пятницы, числа тринадцать, она обладаетъ полной коллекціей предразсудковъ и слабостей, понятныхъ и милыхъ въ женщин,— слабостей, соединенныхъ съ оригинальнымъ кокетствомъ, такъ, напримръ, она очень занята своей ножкой, самой маленькой въ свт, и всегда носитъ открытый башмачекъ на высокомъ каблук…
Не оцненная и обезславленная женщинами и мелкими душами, ненавидящими искреннюю натуру, она создана, чтобы быть любимой ‘влюбленной дружбой’ такихъ людей, какъ мы, враговъ свтской подлости и лицемрія.

1857.

21 мая. Нашему брату нужна женщина, мало воспитанная, мало образованная, одаренная только веселостью и природнымъ умомъ. Она насъ будетъ радовать и очаровывать, какъ милое животное, къ которому привязываешься. Но если любовница понабралась свтскости, искусства, литературы, если она захочетъ, какъ равная, бесдовать съ нашей мыслью, съ нашими понятіями о прекрасномъ, если она тщеславна до того, что захочетъ сдлаться подругой зачатой нами книги или нашихъ вкусовъ, то она скоро станетъ для насъ несносной, какъ ненастроенный рояль, прямо антипатичной.
22-го мая. Я прочелъ книгу 1830 года, сказки Самуила Баха. Какъ молодо! Этотъ скептицизмъ дйствительно скептицизмъ двадцатилтній. Какъ сквозитъ иллюзія изъ-подъ ироніи! Это представленіе о жизни, а не сама жизнь! Сопоставьте съ ней любую изъ замчательныхъ книгъ какого-нибудь молодого писателя посл 48-го года. Тутъ будетъ уже другой скептицизмъ — зрлый, оформленный и здоровый. Скальпель анализа вмсто богохульства. Если дло такъ пойдетъ дале, то наши дти будутъ родиться сороколтними.
23-го мая. Что за пошлость — деревня, и какъ маю она даетъ пищи воинствующей мысли! Тишина, безмолвіе, неподвижность, большія деревья съзакрученными отъ жары листьями, напоминающими оконечности лапчатоногой птицы… Это можетъ веселить лишь дтей, женщинъ, писца отъ нотаріуса. Но человку мысли становится неловко съ глазу на глазъ съ природой, какъ при вид руки Божьей, превращающей его философскій мозгъ въ навозъ и зелень! Отъ подобныхъ мыслей вы спасаетесь въ стнахъ большихъ городовъ.
— Моя любовница разсказала мн сегодня, что у нея болитъ грудь и что у нея не хватаетъ денегъ на піявки для лченія. Она очень умилительно разсказывала, бдняжка! Но что это въ сравненіи съ страшными мученіями тхъ, кто можетъ покупать піявокъ сколько угодно! Надо знать, кто больше страдаетъ: человкъ умирающій отъ несчастной любви, отъ несчастнаго тщеславія, или человкъ, умирающій отъ голода. Я искренно врю, что первый.
28-го мая. Наша пьеса: ‘Литераторы’ скоро будетъ окончена. Воздушные замки! Мы говоримъ, что если она намъ принесетъ денегъ, много денегъ, то мы станемъ презирать эти деньги, попирать ихъ ногами, насмхаться надъ ними, злоупотреблять или сорить ими, длать глупости. Хотя мы и уврены, что за деньги нельзя купить ни новаго ощущенія, ни новаго счастья, мы стали бы этими деньгами производить опыты, тратить ихъ безумнымъ образомъ, чтобы дома, у себя, испробовать свою оригинальность и удльный всъ крупной суммы и пощечину, которую можно дать богатымъ плебеямъ.
11-го іюня. Опять у меня боли въ печени, и я боюсь новаго припадка желтухи. Человкъ, живущій въ мір литературы, не долженъ имть нервной организаціи. Если бы публика знала, цной какихъ дерзостей, обидъ, клеветы, недомоганій духа и тла достается хоть малйшая извстность, она бы насъ врно жалла, вмсто того, чтобы завидовать намъ.
15-го іюня. Мы бываемъ въ гостяхъ у сосднихъ дворянъ, людей любезныхъ и привтливыхъ… Это насъ ни къ чему не обязываетъ. Чмъ дале, тмъ трудне намъ играть утомительную комедію свта, которую другіе исполняютъ такъ естественно и просто. Въ напряженіи любезности заключается такая изнуряющая физическая трата собственной личности. Маска улыбки намъ тяжела, противна нашимъ губамъ. Общія мста намъ такъ гадки, что почти больно прибгать къ нимъ. Притворяться движеніемъ и игрой физіономіи, будто интересуешься шумомъ словъ, сказанныхъ только для того, чтобы избжать молчанія — это стоитъ болзненнаго усилія.
Между нами и этими людьми прорытъ ровъ. Наша мысль обитаетъ выше буржуазныхъ интересовъ, ей трудно спускаться на низменную почву будничной мысли, вскормленной пошлыми явленіями жизни и вещественностью ежедневныхъ событій. Да, мы принадлежимъ къ тому же свту, у насъ тотъ же языкъ, перчатки, лакированные штиблеты, и несмотря на это, мы въ немъ чувствуемъ себя неловко, мы въ немъ чужіе, все равно какъ ссыльные въ колоніи, жители которой близки имъ лишь тлесно, но душою далеки, далеки отъ нихъ.

1859.

Одинъ старикъ сидлъ возл меня, въ кафе Ришъ. Гарсонъ пересчиталъ ему вс блюда и спросилъ, какое онъ желаетъ. ‘Я желалъ бы’, сказалъ старикъ, ‘я желалъ бы имть желаніе’.— Этотъ старикъ — старость.
11-го мая. Звонятъ. Это Флоберъ. Ему сказали, что мы гд-то видли дубину, которой убиваютъ людей, дубину, почти что карагенскую, и онъ хочетъ узнать у насъ, гд находится эта коллекція. Онъ намъ разсказываетъ свои затрудненія съ карагенскимъ романомъ {‘Саламбо’. Прим. ред.}. И онъ начинаетъ любоваться — съ восторгомъ ребенка передъ игрушечной лавкой, и цлый часъ веселится, любуясь — нашими папками, книгами, нашими маленькими коллекціями.
Флоберъ необыкновенно похожъ на портретъ Фредерика Леметра въ молодости. Онъ очень высокъ, широкоплечъ, съ красивыми большими глазами на выкат, съ немного пухлыми вками, щеки полныя, усы жесткіе и висящія книзу, неровный цвтъ лица съ красными пятнами. Онъ проводитъ четыре-пять мсяцевъ въ Париж, нигд не бываетъ, видится только съ двумя-тремя пріятелями, живетъ медвдемъ, какъ мы вс живемъ,— Сенъ-Викторъ, какъ онъ, мы какъ Сенъ-Викторъ.
Любопытна эта ‘медвжья жизнь’ писателей XIX вка, если сравнить ее съ свтскимъ образомъ жизни литераторовъ XVIII в., Дидеро или Мормонтеля. Ныншняя буржуазія не очень-то ухаживаетъ за писателемъ, если онъ не готовъ взять на себя роль любопытнаго звря, шута или гида за границей.

1859.

12-го августа. Вчера я сидлъ за однимъ концомъ большого стола. За другимъ сидлъ Эдмонъ и разговаривалъ съ Терезой. Я ничего не слышалъ, но когда онъ улыбался, я тоже невольно улыбался, съ тмъ же наклономъ головы… Никогда не бывало подобной души въ двухъ тлахъ.
— Мы посщаемъ только одинъ театръ. Вс остальные насъ раздражаютъ и утомляютъ. У публики какой-то вульгарный, низкій и глупый смхъ, отъ котораго намъ длается тошно. Нашъ театръ — циркъ. Тамъ мы видимъ клоуновъ, скакуновъ, наздницъ, длающихъ свое дло и исполняющихъ свой долгъ:, въ сущности единственныхъ актеровъ, талантъ которыхъ неоспоримъ, абсолютенъ, какъ математика, или лучше сказать, какъ salto-mortale. Ибо тутъ не можетъ быть чего-то ‘врод таланта’: вы либо падаете, либо не падаете.
И мы видимъ этихъ храбрецовъ, рискующихъ своими костями на воздух, чтобы схватить какое-нибудь браво, мы глядимъ на нихъ съ какимъ-то хищнымъ любопытствомъ, и вмст съ тмъ съ какой-то симпатіей и жалостью, какъ будто это люди нашей породы, какъ-будто вс мы — паяцы, историки, философы, фантоши и поэты — вс мы скачемъ, сломя голову, для этой глупой публики {Впечатлнія цирка подучили свое выраженіе въ роман Эдмона Гонкура ‘Братья Земгано’. Прим. ред.}.
15-го декабря. Хорошо-ли или плохо мы организованы? Во всемъ мы видимъ конецъ, крайній предлъ. Другіе прямо, безъ размышленія, какъ скворцы, бросаются впередъ. А мы, напримръ, въ дуэли, если не предвидимъ собственную смерть, то видимъ передъ собою смерть противника, предстоящую тюрьму, пенсію, которую придется выдавать семь. Вчно зарождаются у насъ въ мозгу безконечные выводы непредвидннаго, выводы, которые не пришли бы на умъ никому другому. Въ какой-нибудь прихоти, любовной связи, мысль наша заране усчитываетъ суммы денегъ, свободы и т. д. и т. д., которыя придется затратитъ. Даже въ стакан вина мы видимъ мигрень завтрашняго дня. Такъ всегда, и мы все-таки не отказываемся отъ дуэли, отъ соблазнительной женщины, отъ хорошей бутылки.
Несчастье-ли это, полно? Нтъ, Если оно и отравляетъ немного наслажденіе настоящимъ, то по крайней мр непредвиднное не вышибетъ насъ изъ сдла — и мы всегда готовы довести до конца предпринятое дло, съ осмысленной ршимостью, съ накопившейся силой води, съ постояннымъ терпніемъ при неудачахъ.

1860.

11-е января. Мы у себя въ столовой, въ красивой нашей коробочк, кругомъ затянутой, замкнутой, обитой матеріями, куда мы повсили торжествующаго Луи Моро, гд все свтло и весело подъ кроткимъ блескомъ люстры изъ богемскаго хрусталя.
За столомъ у насъ Флоберъ, Сенъ-Викторъ, Ореліенъ Шоль, Шарль Эдмонъ, Жюли, м-мъ Дошъ, кокетливо убранная красной сткой на слегка напудренныхъ волосахъ. Говорятъ о роман. ‘Она и Онъ’, г-жи Коле, гд Флоберъ свирпо описанъ подъ именемъ Леонса… М-мъ Допи отъ дессерта убгаетъ на репетицію ‘Нормандской Пенелопы’, которая пойдетъ завтра, и Сенъ-Викторъ, не имя матеріала для своего фельетона, сопровождаетъ ее вмст съ Шодемъ.
Разговоръ блуждаетъ около лицъ нашего свта, касается того, какъ трудно найти людей, съ которыми можно было-бы жить, людей не запятнанныхъ, не буржуазныхъ, не грубыхъ. И мы жалемъ о томъ, чего не хватаетъ Сенъ-Виктору. Онъ могъ бы быть такимъ славнымъ другомъ, но сердечной откровенности вы отъ него не дождетесь никогда, хотя онъ и откроетъ вамъ свою мысль. Вы знакомы съ нимъ три года, вы друзья, и вдругъ онъ васъ встрчаетъ, какъ ледъ, и холодно подаетъ вамъ руку, какъ чужому. Флоберъ объясняетъ это воспитаніемъ, говоря что три воспитанія,— духовное, военное и нормальная школа — накладываютъ неизгладимую печать на личность.
И вотъ мы одни, Флоберъ съ нами, въ гостиной, въ туман отъ дыма сигаръ, онъ мритъ шагами коверъ и задваетъ головой за шаръ спускающійся съ люстры, и слова его льются, льются черезъ край, онъ весь открывается намъ, какъ духовнымъ братьямъ.
Онъ говоритъ намъ про свою скромную, даже нелюдимую жизнь въ Париж, закрытую и замкнутую. Онъ не иметъ развлеченій, кром воскресныхъ обдовъ у м-мъ Сабатье, ‘президентши’, какъ ее называютъ въ кружк Теофиля Готье. Онъ терпть не можетъ деревни. Онъ работаетъ десять часовъ въ день, но онъ теряетъ много времени, забываясь за чтеніемъ, отвлекаясь отъ своей книги. Присвъ за работу въ полдень, онъ лишь къ пяти расходится… Онъ не можетъ писать на блой бумаг, ему нужно впередъ набросать какія-нибудь мысли, подобно живописцу, покрывающему полотно основными тонами…
Вдругъ, пересчитывая небольшое число лицъ, интересующихся выборомъ эпитета, ритмическимъ ходомъ фразы, отдлкой стиля, онъ восхищаетъ: ‘Понимаете-ли вы такую нелпость: трудиться, чтобы не встрчалось непріятнаго созвучія гласныхъ въ строк или повтореній слова на страниц? Для кого? И подумать, что если даже вашъ трудъ будетъ (мть успхъ, то этотъ успхъ никогда не будетъ тмъ, какого вы хотли! Вдь только водевильная сторона ‘Г-жи Бовари’ привлекла къ ней публику. Да, успхъ всегда происходитъ такимъ образомъ… Форма, ахъ форма! Да кому изъ публики до нея дло? И замтьте, что форма есть [о, что насъ длаетъ подозрительными передъ правосудіемъ, въ глазахъ классическихъ людей… Классическихъ! Хороша шутка! Да вдь никто и не читалъ классиковъ! Нтъ и восьми писателей, которые читали-бы Вольера — читали-бы, понимаете вы. И найдется-ли пять человкъ въ обществ драматическихъ авторовъ, которые могли-бы назвать мн за’лавіе піесъ Томаса Корнеля?..
Никогда искусство для искусства не получало такого явнаго выраженія какъ въ рчи къ академіи одного изъ классиковъ, Бюффона: ‘форма, въ которой выражается истина, боле полезна человчеству, чмъ сама истина!’ Это-ли не искусство для искусства? И Лабрюйеръ тоже сказалъ: ‘Искусство писателя есть искусство опредленія и описанія’… Затмъ Флоберъ называетъ два-три образца слога: Лабрюйеръ, нсколько страницъ изъ Монтескье, нсколько главъ изъ Шатобріана.
И вотъ онъ, съ воспаленными глазами, съ раскраснвшимся лицомъ, раскидывая руки, какъ Антей, изъ глубины груди и горла выкрикиваетъ отрывки ‘Разговора Сциллы и Евкрата’, напоминая своимъ грознымъ голосомъ рычаніе льва.
Потомъ онъ возвращается къ своему карагенскому роману. Онъ намъ разсказываетъ про свои изслдованія, чтенія, про цлые томы наведенныхъ имъ справокъ, и говоритъ, ‘знаете-ли, въ чемъ все мое тщеславіе? Я хочу, чтобы хорошій, умный человкъ часа четыре провелъ-бы въ заперти съ моей книгой и чтобы я задалъ ему порцію историческаго гашиша. Вотъ все, чего я хочу’.
И онъ прибавляетъ, съ меланхолической ноткой: ‘Въ конц концовъ работа самое лучшее средство обмануть жизнь’.
Воскресенье, 5-го февраля. Завтракъ у Флобера. Булье разсказываетъ намъ нжную повсть о сестр милосердія Руанскаго госпиталя, гд онъ былъ студентомъ. У него былъ пріятель, тоже врачъ, въ котораго сестра была влюблена — платонически, какъ онъ полагаетъ. Пріятель повсился. Сестры живутъ въ госпитал какъ въ монастыр и спускаются во дворъ для прогулки только въ праздникъ Тла Господня. Булье сидлъ около покойника, когда сестра вошла, встала на колни въ ногахъ кровати и стала молиться, въ продолженіи по меньшей мр четверти часа,— не обращая на него ни малйшаго вниманія, будто его тутъ не было. Когда сестра встала съ молитвы, Булье положилъ ей въ руку прядку волосъ, отрзанную для матери покойнаго. Она ее взяла, не промолвивъ ни слова, И съ той поры, въ теченіи нсколькихъ лтъ общаго пребыванія въ госпитал, она ни разу, ни словомъ, не коснулась того, что произошло между ними, но всегда и при всякомъ удобномъ случа выказывала ему особую услужливость {Сцена воспроизведенная въ Soeur Philom&egrave,ne. Прим. ред.}.
10-го марта. Я получилъ отъ м-мъ Ж. Зандъ, по поводу нашихъ ‘литераторовъ’, премилое письмо, сердечное, какъ рукопожатіе друга… Дло въ томъ, что наша книга иметъ ‘успхъ уваженія’, она не расходится. Первый день намъ показалось, что она скоро будетъ распродана, но вотъ уже дв недли, а куплено только 500 экземпляровъ, неизвстно, потребуется-ли второе изданіе. Тмъ не мене мы, между нами, гордимся нашей книгой, которая несмотря ни на что, несмотря на всю злость журналистовъ, будетъ жить. А тмъ кто насъ спроситъ: не очень-ли высоко вы себя цните?— мы охотно отвтимъ съ гордостью аббата Мори: ‘Очень низко, когда мы смотримъ на себя, но очень высоко, когда мы себя сравниваемъ съ другими!’
Хорошо, однако, быть вдвоемъ, чтобы поддерживать другъ друга противъ подобнаго равнодушія и подобныхъ неуспховъ, хорошо быть вдвоемъ, когда даешь себ слово насильно овладть Фортуной, если она сама ухаживаетъ только за безсильными.
Можетъ быть, эти строки, написанныя холодно, безъ унынія, научатъ настойчивости тружениковъ будущихъ вковъ. Пусть-же они узнаютъ, что посл десятилтней работы, посл изданія пятнадцати томовъ, посл многихъ ночей самаго добросовстнаго труда, даже посл столькихъ успховъ, посл историческаго сочиненія, извстнаго уже въ Европ, посл романа, въ которомъ сами враги наши признаютъ выдающуюся силу,— ни одна газета, ни одинъ журналъ, большой или малый, не пришли къ намъ, и мы не знаемъ еще, не придется-ли намъ слдующій романъ печатать на собственныя средства. А между тмъ ничтожный проныра эрудиціи, послдній писака повстей, издаетъ, получаетъ деньги, печатается, перепечатывается.
18-го декабря. Мы ршили отнести сегодня утромъ письмо, данное намъ, по рекомендаціи Флобера, къ Эдмонъ-Симону, служащему подъ руководствомъ Вельно въ больниц Милосердія. Намъ нужно, для нашего романа: ‘Сестра Филомена’, изучать истинное, живое, кровавое.
Мы плохо спали. Мы встали въ половин седьмого. Погода холодная и сырая. Мы другъ другу ничего не говоримъ, но оба испытываемъ какой-то страхъ, какое-то нервное безпокойство. Когда мы входимъ въ эту женскую палату, гд разложены на стол кучи корпіи, свертки бинтовъ, груды губокъ, мы чувствуемъ какую-то тревогу, и сердце у насъ не на мст. Мы длаемъ усиліе и идемъ вслдъ за Вельно и его студентами, только ноги у насъ подкашиваются, будто мы опьянли, колнная чашка трясется и морозъ пробираетъ мозгъ берцовой кости.
Когда видишь все это и зловщую надпись у изголовья кроватей съ краткими словами: ‘оперирована такого-то числа’ — тогда хочется хулить Провидніе и назвать палачомъ Божество, причину существованія хирурговъ.
Вечеромъ, у насъ осталось посл всего этого лишь далекое видніе, смутное воспоминаніе утра, будто оно намъ приснилось, и мы не пережили его. И странная вещь! Ужасъ страданій такъ хорошо прикрытъ блыми простынями, чистотой, порядкомъ, выдержкой, что посл посщенія больницы остается — трудно это выразить — нчто чуть-ли ни сладострастное, таинственно возбуждающее, посл этихъ женщинъ, лежащихъ на синеватыхъ подушкахъ и преображенныхъ страданіемъ и неподвижностью,— остается образъ, чувственно щекочущій душу и привлекательный сквозь тайну мучительнаго страха. Да, повторяю, странно, мы боимся страданій и жестокихъ возбужденій, но мы сегодня боле обыкновеннаго расположены къ любви. Я гд-то читалъ, что особы ухаживающія за больными, боле другихъ склонны къ чувственнымъ наслажденіямъ. Что за бездна все это!
Воскресеніе 23-го декабря. Проводимъ часть ночи въ больниц…
Мы подходимъ къ койк чахоточнаго, который только что отошелъ. Гляжу и вижу мужчину лтъ сорока, верхняя часть корпуса приподнята подушками, коричневая фуфайка на груди разстегнута, руки свисаютъ, опустились съ постели, голова немного на бокъ и запрокинута. Можно различить сухожилья внизу ушей, густую черную бороду, заострившійся носъ, ввалившіеся глаза, вокругъ лица, на подушк, волосы разостланы пластами, какъ мокрая мочалка. Ротъ широко открытъ, какъ у человка, задохшагося отъ недостатка воздуха. Онъ еще теплый, подъ этимъ острымъ рзцомъ смерти. Этотъ покойникъ возбудилъ во мн воспоминаніе о картин Гойя: Удавленникъ.
Потомъ я увидалъ вдали, въ темнот, приближающійся изъ за большой арки, слабо, слабо мерцающій огонекъ. Онъ становится все больше, начинаетъ свтить. Нчто блое приближалось вмст съ огонькомъ и было освщено имъ. То, что приближалось, отворило дверь подъ аркой, и дв женщины, изъ которыхъ одна несла свчку, вошли въ большую палату. Это сестра милосердія длала обходъ, сопровождаемая сидлкою. Сестра, повидимому послушница, такъ какъ на ней не было чернаго покрывала, она вся въ бломъ, въ чемъ то мягкомъ и пушистомъ, съ повязкой на лбу, сидлка въ чепц, въ черномъ платочк, въ кофт и юбк.
Он подошли къ одной изъ коекъ, сестра къ изголовью, сидлка къ ногамъ, высоко подымая свчку. Тогда я услыхалъ голосъ, до того тихій и слабый, что я принялъ его за голосъ больной. Нтъ, это сестра говоритъ старух, ласковымъ и вмст съ тмъ спокойно повелительнымъ голосомъ, какъ говорятъ съ любимымъ ребенкомъ, когда хотятъ заставить его сдлать то, чего онъ не хочетъ: Вамъ больно?— Старуха сердито проворчала что-то непонятное. Сестра приподняла одяло, обняла безпомощную, вонючую больную, повернула ее на спину (спина у нея была посинлая и помятая, какъ у грудного ребенка, слишкомъ туго спеленутаго), ловко вытащила изъ подъ нея замаранную подстилку, говоря съ ней все время, ни на минуту не переставая ласкать ее голосомъ, говоря ей, что вотъ сейчасъ ей положатъ припарку, вотъ сейчасъ дадутъ ей попить… И дло кончилось судномъ {Сцена воспроизведенная въ ‘Сестр Филомен’.}.
По истин, вотъ гд сердце разрывается отъ восторга, вотъ гд простое величіе, рядомъ съ которымъ громогласные друзья человчества, друзья народа, кажутся весьма ничтожными. По истин религія должна гордиться тмъ, что довела женщину, эту слабость, этотъ нжный нервный аппаратъ, до побды надъ отвращеніями подобнаго рода, что довела сердце благороднаго созданія до полнаго самоотверженія въ пользу гнусныхъ и низменныхъ страдальцевъ. Религіямъ будущаго трудно будетъ создать подобное самопожертвованіе.
И глядя на эту молодую женщину, нжно склонившуюся надъ страшной и отвратительной мегерой, которая ее поноситъ, я вспоминаю Беранже… Ему почему-то показалось интереснымъ ввести въ рай одновременно сестру милосердія и оперную танцовщицу: у обихъ, на его взглядъ, заслуги равныя… Да, врагамъ католической религіи всегда недоставало чувства уваженія къ женщин, характерный недостатокъ, свойственный людямъ дурного общества. Великій предводитель ихъ братства, г-нъ Вольтеръ, задумавъ свою грязную поэму, конечно, выбралъ героиней Жанну Даркъ, любимую святую отечества.
Февраль. Книги не выходятъ такими, какими он задуманы.
Есть что-то роковое въ первой случайности, продиктовавшей вамъ начальную мысль. Потомъ является невдомая сила, высшая воля, какая-то необходимость писать, которыя распоряжаются вашимъ трудомъ и водятъ вашимъ перомъ, такъ что иногда книга, вышедшая изъ вашихъ рукъ, кажется вамъ чужою, она васъ удивляетъ, какъ нчто бывшее въ васъ, но невданное вами. Вотъ впечатлніе, которое я получилъ отъ ‘Сестры Филомены’.
11-го апрля. Мы рады продать нашъ романъ ‘Сестра Филомена’ въ ‘Librairie Nouvelle’ хоть по 20 сантимовъ за экземпляръ, но мы утшены посл такого печальнаго успха, доставшагося намъ, къ тому-же, цною многихъ хлопотъ, когда находимъ у себя письмо одного русскаго издателя, желающаго перевести вс наши историческія произведенія.
18-го апрля. Флоберъ говорилъ намъ сегодня, что прежде чмъ идти къ Леви, онъ предложилъ издать ‘Госпожу Бовари’ Жакот, хозяину ‘Librairie Nouvelle’. ‘Ваша книга хороша’, замтилъ ему Жакот,— ‘это чеканная работа, но вы не можете, не правда-ли, претендовать на такой-же успхъ, какъ Амедэ Ашаръ. Я издаю его два тома, вамъ-же не могу пока ничего общать’.— Чеканная работа!— мычитъ Флоберъ,— вотъ дерзость съ стороны издателя! Пусть издатель васъ эксплоатируетъ — прекрасно! Но онъ не иметъ права длать вамъ оцнку. Я всегда былъ благодаренъ Леви за то, что онъ никогда не говорилъ мн ни слова о моей книг.
6-го мая. Въ четыре часа мы у Флобера, который насъ пригласилъ на чтеніе ‘Саламбо’, вмст съ живописцемъ Глейръ (Gleyre). Отъ четырехъ до семи Флоберъ читаетъ своимъ рычащимъ, Звонкимъ голосомъ, усыпляющимъ васъ, какъ гулъ колокола. Въ семь часовъ обдъ, и сейчасъ-же посл ‘бда и одной только трубки, опять за чтеніе. Онъ читаетъ, разбираетъ нкоторые отрывки, резюмируетъ неоконченныя главы и доходитъ до послдней главы. Два часа ночи!
Я изложу здсь искреннее мое мнніе о произведеніи человка, котораго люблю и первую книгу котораго я встртилъ съ безусловнымъ восторгомъ. ‘Саламбо’ ниже того, что я ожидалъ отъ Флобера. Личность автора, которая такъ превосходно скрадывается въ ‘Г-ж Бовари’ — сквозитъ здсь, вся на показъ, громкая, мелодраматическая, съ любовью накладывая кричащія краски, лубочную пестроту. Флоберъ видитъ Востокъ, древній Востокъ, въ краскахъ алжирскихъ этажерокъ. Усиліе, конечно, громадное, терпніе безконечное и, несмотря на вс недостатки, талантъ рдкій, но въ этой книг нтъ освщенія, нтъ тхъ откровеній, которыя, путемъ аналогіи, вводятъ васъ въ уголокъ той души, которой уже нтъ на свт. Что касается возсозданія нравственной природы — милый Флоберъ обманывается: чувства его дйствующихъ лицъ — банальныя, общія чувства человчества, а вовсе не чувства спеціально карагенскія, и его Мато ни боле, ни мене, какъ оперный теноръ изъ поэмы варварскихъ времени.
Нельзя сказать, чтобы путемъ усилія, труда, любопытныхъ оттнковъ, заимствованныхъ у всхъ красокъ Востока, онъ не возбуждалъ бы минутами въ вашемъ мозг, въ вашихъ глазахъ, порывовъ къ міру его вымысловъ, но онъ скоре ошеломляетъ, чмъ уноситъ съ собой, благодаря недостатку послдовательности плана, постоянному блеску красокъ, безконечной длин описаній.
Къ тому-же — слишкомъ красивый синтаксисъ, синтаксисъ въ дух старыхъ профессоровъ-флегматиковъ, синтаксисъ для надгробныхъ рчей: ни единаго смлаго оборота, ни стройнаго изящества, ни тхъ нервныхъ неожиданностей, въ которыхъ вибрируетъ новизна современнаго стиля… Сравненія, не слившіяся съ предложеніемъ, а всегда приколотыя словечкомъ какъ, напоминающія мн деревца съ поддльными камеліями, гд каждый бутонъ приколотъ булавкой къ втк… Въ рев его фразы вы никогда не услышите гармоніи, звучащей согласно съ сладостью того, что онъ описываетъ…
Однимъ словомъ, я знаю изъ современниковъ только одного человка, который говорилъ-бы о древности языкомъ подходящимъ: Мориса де Геренъ (Maurice de Gurin) въ его ‘Центавр’.
12 іюля. Посл того, какъ мы цлый день ходили по книгопродавцамъ, отдавая на комиссію нашъ романъ ‘Soeur Philom&egrave,ne’, я обдалъ у Шарля-Эдмона, который только что провелъ нсколько дней съ Гюго, въ Брюссел. Поэтъ, поставившій въ день его прізда слово конецъ подъ своими ‘Misrables’, сказалъ ему: ‘Данте сдлалъ адъ изъ вымысла, я попытался сдлать его изъ дйствительности’.
Гюго съ полнымъ равнодушіемъ переноситъ изгнаніе, не признавая отечествомъ одну только какую-нибудь точку земли и повторяя: ‘Отечество, что это такое? Идея! Парижъ! такъ что-же? Онъ мн не нуженъ. Это улица Риволи, а я ненавижу улицу Риволи!’
29 іюля. Тревожное возвращеніе въ Парижъ, къ магниту нашей жизни, къ нашей книг, къ извстіямъ о нашихъ успхахъ или нашихъ неудачахъ. Что за жизнь — жизнь писателя! Минутами я ее проклинаю и ненавижу! Эти дни, когда волненія такъ и сокрушаютъ васъ! Эти горы надеждъ, которыя то возвышаются, то обрушиваются! Этотъ рядъ иллюзій и разочарованій! Эти часы тоски, когда ждешь, но не надешься! Эти минуты страха, какъ сегодня вечеромъ, когда вопрошаешь о судьб своей книги на выставкахъ и когда что-то мучительное пронизываетъ васъ у витрины книгопродавца, гд вашей книги нтъ. Наконецъ, вся кипящая, нервная работа вашей мысли раздляется между надеждой и уныніемъ, все это васъ колотитъ, катаетъ, поворачиваетъ, какъ волны — утопленника.

1862—1865 гг.

1 января. Новый годъ для насъ день поминокъ. Сердце зябнетъ и тоскуетъ по умершимъ.
Мы поднимаемся къ старой кузин Корнели, въ бдную ея комнатку, на пятомъ этаж. Она принуждена выпроводить насъ, такъ тсно у нея отъ гостей: дамъ, учениковъ, людей молодыхъ и старыхъ, родственниковъ близкихъ и дальнихъ. У нея не хватаетъ стульевъ, чтобы ихъ всхъ усадить, не хватаетъ мста, чтобы ихъ долго удерживать. Вотъ одна изъ ^ хорошихъ сторонъ дворянства: не чуждаться бдныхъ. Въ буржуазныхъ семействахъ родство прекращается за предлами извстнаго состоянія: у четвертаго этажа дома.

* * *

Шаги нищаго, которому вы не подали и который уходитъ, оставляютъ въ вашей душ умирающій звукъ.

* * *

Изъ чего весьма часто создается извстность политическаго дятеля? Изъ большихъ ошибокъ на большомъ поприщ. Погубить большое государство — значитъ быть великимъ человкомъ. Человка судятъ по тому, что погибаетъ вмст съ нимъ.
10 января. Искусство не едино или, лучше сказать, существуетъ не одно искусство. Японское искусство иметъ свои красоты, также какъ и греческое. Въ сущности: что такое греческое искусство? Это реализмъ прекраснаго, строгое воспроизведеніе античной натуры, безъ тни той идейности, которую ему прописываютъ наши профессора: вдь ватиканскій торсъ — торсъ, переваривающій обыкновенную пищу, а не торсъ, питающійся амброзіей, какъ желалъ-бы васъ уврить Винкельманъ. Въ красот грековъ нтъ ни мечты, ни фантазіи, ни тайны, нтъ, однимъ словомъ, той крупинки опія, столь возбуждающей, столь охмляющей, столь любопытно загадочной для мозга созерцателя.
19-го февраля. Я думаю, что съ начала міра не было людей, боле насъ поглощенныхъ произведеніями искусства и разума. Тамъ, гд этого нтъ, намъ чего-то не хватаетъ, намъ нечмъ дышать. Книги, рисунки, гравюры ограничиваютъ нашъ горизонтъ. Перелистывать, разглядывать — вотъ въ чемъ мы проводимъ жизнь: ‘Ніc sunt tabernacula nostra’. Ничто не въ силахъ отвлечь насъ, оторвать отъ этого. Нтъ у насъ ни одной изъ тхъ страстей, которыя отвлекаютъ человка отъ библіотеки, отъ музея, отъ созерцанія, отъ углубленія, отъ наслажденія мыслью, линіей или колоритомъ.
Политическаго тщеславія мы не знаемъ, любовь для насъ не что иное, какъ ‘соприкосновеніе двухъ кожъ’, по выраженію Шамфора.
3-го марта. Снжокъ. Мы нанимаемъ извощика и отправляемся везти выпуски нашего ‘Искусства въ XVIII вк‘ Теофилю Готье, въ Нельи. Улица бдная, застроенная жалкими деревенскими домиками, во дворахъ возятся куры, лавчонки украшены у входа маленькими метлами изъ перьевъ: улица въ род тхъ, которыя пишетъ Гервье (Hervier) своей артистически-грязной кистью. Мы отворяемъ дверь оштукатуреннаго дома и входимъ къ ‘султану эпитетовъ’. Гостиная, съ золоченою мебелью тяжелой венеціанской формы, обитою краснымъ штофомъ, старинныя картины итальянской школы съ пожелтвшими, красивыми тонами голаго тла, надъ каминомъ — тусклое зеркало, испещренное арабесками персидскихъ красокъ и рисунковъ, какъ въ турецкихъ кофейняхъ: убогая роскошь, собранная по случаю, на подобіе обстановки старой отставной актрисы, которая накупила-бы себ картинъ у обанкротившагося итальянскаго импрессаріо. Мы спросили его, не мшаемъ-ли ему?— ‘Нисколько. Я никогда не работаю дома. Я работаю только въ типографіи Moniteer’а. Тамъ печатаютъ по мр того, какъ я пишу. Запахъ типографскихъ чернилъ — вотъ единственное, что меня побуждаетъ къ работ. Да еще законъ необходимости. Надо подать рукопись… Да, работать я могу только тамъ. Я въ настоящее время и романа не могъ бы написать иначе: я-бы писалъ, а печатали-бы по десяти строкъ, тутъ-же. По корректур только и можно себя судить. Въ корректур вы не видите своей личности, между тмъ какъ рукопись — это вы сами, ваша рука, она васъ держитъ за какія-то фибры, она не освободилась отъ васъ… Я все устраивалъ себ уголки для работы, и что-же? никогда ничего не выходило… Мн нужно движеніе вокругъ себя. Я работаю успшно лишь среди шума и гама, а когда я запираюсь, чтобы заниматься, я скучаю. Можно тоже недурно работать въ комнат прислуги, въ мансард, за простымъ блымъ столомъ, за дешевой бумагой, да съ горшкомъ въ углу, чтобы не выходить за нуждой’…
Отсюда Готье перескакиваетъ къ критик ‘Савской царицы’. Мы признаемся ему въ полной нашей немощи, въ нашей музыкальной глухот, такъ-какъ мы любимъ разв только военную музыку: ‘Что-же, очень пріятно слышать, возражаетъ онъ,— я точно таковъ-же. Я предпочитаю музык молчаніе. Проживъ значительную часть жизни съ пвицею, я достигъ лишь того, что различаю хорошую и плохую музыку, но мн лично все равно. И вдь любопытно, что и вс писатели нашего времени таковы. Бальзакъ ненавидлъ музыку. Гюго терпть ее не! можетъ. Самъ Ламартинъ, котораго можно назвать фортепіано для продажи или для проката, питаетъ къ ней отвращеніе. Между живописцами найдется лишь нсколько охотниковъ до нея… У композиторовъ пошло теперь что-то глюковское, убійственное, скучное, медленное, возвращающее къ церковному пнію… Этотъ Гуно — чистый оселъ {Братъ и я, мы старались изображать нашихъ современниковъ въ ихъ человчности, мы особенно старались передавать ихъ рчи во всей ихъ живописной правдивости. А характерное свойство, скажу даже — красота рчей Готье состояла въ чудовищности его парадоксовъ. Этимъ я хочу сказать, что принять это абсолютное отрицаніе музыки, эту грубую, дерзкую шутку за истинное сужденіе знаменитаго писателя о талант г-на Гуно значило бы имть мало разсудка, или же большую вражду къ человку, стенографирующему эту антимузыкальную выходку. (Пумы. авт).}. Во второмъ акт два хора евреекъ и савскихъ двъ, которыя болтаютъ возл пруда, прежде чмъ выкупаться… Ну да, очень милый хоръ, но вотъ и все. Зала вздохнула свободно, вс ахнули отъ удовольствія, до того скучно было остальное… Вы спрашиваете, что такое Верди… Верди — пустяки. Вы знаете, онъ додумался, въ пніи, когда слова грустныя — ставить тру-тру-тру вмсто тра-тра-тра,— да еще то, что онъ не помститъ въ похоронахъ шутовской псни. А Россини, такъ тотъ — непремнно! У него въ Семирамид тнь Нина является подъ звуки прелестнаго вальса… Вотъ и всь музыкальный геній Верди…’
Затмъ Готье начинаетъ жаловаться на современность: ‘можетъ быть, это потому, что я состарился. Но все-таки нынче дышать нечмъ. Мало того, что есть крылья, надо еще воздуху… Я чувствую себя уже не современнымъ… Да, въ 1830 году, было славное время, но я былъ слишкомъ молодъ. На два — три года я не попалъ въ теченіе, я не дозрлъ… а то я далъ бы другіе плоды…’
Разговоръ переходитъ на Флобера, на его пріемы, его терпніе, его семилтній трудъ надъ книгой въ 400 страницъ. Представьте,— восклицаетъ Готье,— надняхъ Флоберъ сказалъ: ‘конечно, мн осталось написать еще десятокъ страницъ, но окончанія фразъ у меня уже готовы’. Итакъ, ему уже слышится музыкальное окончаніе ненаписанныхъ еще фразъ! У него уже готовы окончанія! Смшно, не правда-ли? Я думаю, что фраза главнымъ образомъ должна имть вншній ритмъ. Напримръ, фраза, очень широкая въ начал, не должна заканчиваться слишкомъ кратко, слишкомъ вдругъ, если только въ этомъ не заключается особеннаго эффекта. Нужно, однако, сказать, что флоберовскій ритмъ часто существуетъ лишь для него одного и не чувствуется читателемъ. Книги сдланы не для того, чтобы читать вслухъ, а онъ оретъ ихъ самъ себ. Встрчаются въ его фразахъ такіе громкіе эффекты, которые ему кажутся гармоничными, но надо горланить, какъ онъ, чтобы получить этотъ эффектъ…
‘У насъ съ вами, напримръ, въ вашей ‘Венеціи’ и въ масс всмъ извстныхъ моихъ вещей, найдется много страницъ, не мене гармоничныхъ, надъ которыми мы такъ много не мучились… Въ сущности, бдненькій онъ, угрызеніе совсти отравляетъ его жизнь. Оно сведетъ его въ могилу. Вы не знаете, что его такъ тяготитъ: въ ‘Г-ж Бовари’ онъ допустилъ два родительныхъ падежа подрядъ: ‘внокъ изъ цвтовъ померанца (une couronne de fleurs d’oranger)’. Это его убиваетъ, но какъ онъ ни старался, онъ не могъ сказать иначе… Хотите посмотрть, что у меня есть?’
Онъ ведетъ насъ въ столовую, гд завтракаютъ его дочери, потомъ наверхъ, въ маленькую мастерскую, откуда виденъ садъ съ тощими кустами. Тамъ онъ показываетъ приношенія художниковъ ему, какъ критику, бдныя приношенія, обличающія всю скупость, всю мизерность этого міра искусства по отношенію къ человку, воздвигнувшему для столь многихъ цлый пьедесталъ изъ фельетоновъ, окружившему славой безвстныя ихъ имена, одарившему ихъ покровительствомъ своихъ изящныхъ фразъ и яркихъ описаній.
29 марта. Флоберъ сидитъ на своемъ диван, скрестивъ ноги по-турецки. Онъ говоритъ о своихъ планахъ, о своихъ мечтахъ, о своихъ будущихъ романахъ. Онъ повторяетъ намъ свое давнишнее желаніе, желаніе все еще живое, написать книгу о современномъ Восток, о Восток, одтомъ по-европейски. Онъ оживляется при антитезахъ, представляющихся его таланту. Сцены въ Париж, сцены въ Константинопол, сцены на Нил, сцены европейскаго ханжества, утопленіе, отрубленныя головы изъ-за подозрнія, изъ-за каприза: книга, догорая походила бы, по его сравненію, на судно, гд на палуб, на носу сидитъ турка, въ костюм отъ парижскаго портного, а подъ палубой, въ кормовой части, весь гаремъ этого турки, съ евнухами, во всей свирпости древняго Востока.
Флоберъ веселится и забавляется, описываетъ все это отрепье, европейское, греческое, итальянское, еврейское, которое онъ заставитъ вращаться вокругъ своего героя, и онъ распространяется о любопытныхъ контрастахъ, которые представляли-бы тамъ и сямъ азіатъ, начинающій поддаваться цивилизаціи, и европеецъ, возвращающійся къ первобытному состоянію, какъ французъ — химикъ, живущій на границ Ливіи и ничего не сохранившій изъ нравовъ и обычаевъ своей родины.
Отъ этой книги, намченной въ его голов, Флоберъ переходитъ къ другой, давно, какъ онъ говоритъ, имъ облюбованной: громадный романъ, большая картина жизни, связанная дйствіемъ, которое состоитъ въ уничтоженіи однихъ дйствующихъ лицъ другими, въ обществ, основанномъ на союз тринадцати, гд предпослдній изъ пережившихъ, политическій дятель, будетъ приговоренъ послднимъ, судьей, да еще за благородный поступокъ.
Флоберъ хочетъ еще смастерить два-три маленькихъ романа, не сложныхъ, совсмъ простенькихъ — мужъ, жена, любовникъ.
Вечеромъ, посл обда, мы отправляемся къ Теофилу Готье, въ Недьи, и застаемъ его еще за столомъ, въ девять часовъ, за легонькимъ виномъ, которое прислано изъ Пульи и очень ему нравится, какъ и его гостю, князю Радзивиллу. Готье по-дтски веселъ, что такъ мило выходитъ у умныхъ людей.
Встаютъ изъ за стола, переходятъ въ гостиную и упрашиваютъ Флобера протанцовать Свтскаго Идіота. Онъ беретъ фракъ у Готье, поднимаетъ воротникъ сорочки, изъ своихъ волосъ, фигуры, физіономіи онъ длаетъ…— не знаю что, но только вдругъ онъ превратился въ чудовищную каррикатуру одуренія. Готье, зараженный соревнованіемъ, снимаетъ сюртукъ, и весь въ поту, танцуетъ на кредитора. Вечеръ заканчивается цыганскими пснями, свирпыми мелодіями, чудно переданными во всей своей яркости княземъ Радзивилломъ.
30-го марта. Четвертый этажъ, No 2, улица Расинъ. Маленькій господинъ, Богъ знаетъ на кого похожій, отворяетъ намъ дверь и говоритъ съ улыбкой: ‘Господа де-Гонкуръ!’ Онъ отворяетъ другую дверь и мы оказываемся въ очень большой комнат, врод мастерской.
Въ глубин ея, спиной къ окну, въ которое вливается блдный сумракъ вечера, виднется срая тнь на этомъ свтломъ фон — женщина, которая не встаетъ, остается безъ движенія, не отвчаетъ на нашъ привтъ. Эта сидячая, какъ будто дремлющая тнь — госпожа Зандъ, а человкъ, впустившій насъ — граверъ Мансо. Госпожа Зандъ смотритъ автоматомъ. Она говоритъ монотонно, машинально, голосъ ея не возвышается, не замедляется, не оживляется. Въ ея поз какая-то важность, какое-то спокойствіе, что-то напоминающее полудремоту жвачнаго животнаго. И жесты медленные, медленные, какъ у ясновидящей, жесты, неизмнно заканчивающіеся, и всегда одинаково методично,— треніемъ восковой спички, дающей крошечной огонекъ и зажигающей папиросу у губъ женщины.
Госпожа Зандъ отнеслась къ намъ весьма любезно, расхвалила насъ, но съ такой скудостью мысли, съ такой банальностью выраженій, съ такимъ унылымъ простодушіемъ, отъ котораго становится холодно, какъ при вид голой стны комнаты. Мансо старается какъ-нибудь оживить разговоръ. Говорятъ о ея театр въ Ноан, гд играютъ, для нея и для ея служанки исключительно, до четырехъ часовъ утра… Потомъ мы касаемся ея чудовищной работоспособности, на что она намъ отвчаетъ, что ея трудъ не стоитъ похвалы, такъ-какъ онъ ей всегда легко давался. Она работаетъ каждую ночь, отъ часа до четырехъ, садится еще разъ за работу среди дня, часа на два, ‘и — продолжаетъ Мансо, нсколько демонстрирующій ее, какъ показыватель рдкостей — все равно, если даже ей помшаютъ… Положимъ, у васъ отвернутъ кранъ, къ вамъ входятъ, вы его завертываете. То-же самое у госпожи Зандъ’.— ‘Да’, прибавляетъ госпожа Зандъ,— ‘мн не досадно, когда меня прерываютъ люди симпатичные, крестьяне, желающіе поговорить со мной…’ Тутъ слышится нотка гуманности.
При прощаніи, она встаетъ, протягиваетъ намъ руку и провожаетъ насъ. Тогда намъ удается немного разглядть ея лицо,— доброе, кроткое, спокойное, съ поблекшими красками и тонкими еще очертаніями, съ поблднвшимъ и успокоеннымъ, янтарнаго оттнка, цвтомъ кожи. Остается тонкость, мелкая чеканка облика, не передаваемая ея портретами, на которыхъ лицо ея кажется полне и грубе.
13-ое іюля. Страданіе мука, пытка жизни писателя — это роды. Зачинать, создавать — въ этихъ двухъ словахъ заключается для писателя цлый міръ болзненныхъ усилій и мученій. Изъ ничего, изъ слабаго зародыша, представляющаго первоначальную идею книги, надо вызвать punctum saliens, надо извлечь изъ головы, одинъ за другимъ, отдльные моменты фабулы, черты характеровъ, интригу, развязку: жизнь всего этого мірка, вышедшаго изъ вашихъ ндръ и составляющаго романъ. Какая работа! Какъ будто у васъ въ голов блый листъ, по которому мысль, еще не обработанная, выводитъ неясныя, неразборчивыя каракули… А унылое утомленіе, и безконечное отчаяніе, и стыдъ передъ самимъ собою при ощущеніи вашей немощи! Вы шарите, шарите у себя въ мозгу, но онъ издаетъ пустой звукъ. Ищете, проводите рукой по чему-то мертвому, по вашей фантазіи. Вы говорите себ, что не можете ничего сдлать, что никогда ничего не сдлаете. Кажется, будто вы весь пустой… А идея уже тутъ какъ тутъ, завлекающая и неуловимая, какъ прекрасная, злая фея въ облак. Вы нахлестываете свою мысль, чтобы направить ее вновь по слду, вы ждете безсонницы, надясь на находку во время ночной лихорадки, вы напрягаете, чуть не до разрыва, вс струны вашего мозга. Нчто является на мгновеніе и убгаетъ, и вы падаете въ изнеможеніи, какъ посл штурма, разбившаго васъ… О, такъ искать ощупью, сквозь мракъ воображенія, душу книги и ничего не находить, спускаться въ глубь своего я и возвращаться ни съ чмъ, находиться между послдней книгой, рожденной вами и уже отрзанной отъ васъ, уже не вашей — и книгой, которой вы не въ силахъ дать кровь и плоть, носить бремя ничтожества — вотъ дни, ужасные для человка мысли и фантазіи.
Все это время мы находились въ такомъ тоскливомъ состояніи. Наконецъ первые контуры, неясныя тни нашего романа — ‘Ренэ Моперенъ’, предстали передъ нами сегодня вечеромъ.
Это было, когда мы гуляли за домомъ, въ переулк, стиснутомъ между высокими стнами и садами. Втерокъ ходилъ, словно ропотъ, по верхушкамъ большихъ тополей. Закатъ золотилъ зелень вдали какимъ-то жаркимъ туманомъ. Налво обрисовывалась черной тнью группа каштановъ, съ развернутыми контурами крайнихъ листьевъ по матовому золоту вечера, на подобіе агата съ изображеніемъ деревъ, а въ темной листв — небольшіе просвты, похожіе на звздочки… Точь въ точь, какъ въ картин Вечеръ пейзажиста Лебержъ, находящейся въ Лувр. Темные листья лпятся по безконечно свтлому небу, облеченному умирающей красой. Каждая книга имла свою колыбель.
22-го іюля. Болзнь понемногу завершаетъ въ нашей бдной Роз свою разрушительную работу. Это медленная и послдовательная смерть въ почти невещественныхъ проявленіяхъ, исходящихъ отъ ея тла. Физіономія ея вся измнилась. У ней уже не тотъ взглядъ, не т жесты, и она представляется мн теряющей, съ каждымъ днемъ, нчто изъ того невыразимаго, что составляетъ личность живого человка. Прежде чмъ убить человка, болзнь приноситъ тлу нчто незнакомое, чужое, не его, длаетъ изъ него какое-то новое существо, подъ которымъ надо искать прежняго… того, чей живой и любящій силуэтъ уже исчезъ.
31-го іюля. Докторъ Симонъ сейчасъ скажетъ намъ, будетъ-ли жива или умретъ наша бдная Роза. Я жду его звонка, какъ подсудимые ожидаютъ звонка присяжныхъ засдателей, возвращающихся въ залу суда.. ‘Конечно, никакой надежды, это лишь вопросъ времени… Болзнь быстро сдлала свое дло. Одно легкое погибло, а другое почти также’. И надо вернуться къ больной, успокоить ее нашей улыбкой, всмъ нашимъ видомъ общать ей выздоровленіе. Потомъ мы охвачены торопливымъ желаніемъ покинуть домъ и эту бдную женщину. Мы выходимъ побродить по Парижу… Усталые, мы наконецъ заходимъ въ кафе. Тамъ мы машинально развертываемъ нумеръ ‘Иллюстраціи’ и взоръ нашъ падаетъ на послдній ребусъ: ‘отъ смерти не уйдешь!’
Понедльникъ, 11-го августа. Болзнь легкихъ осложнилась перитонитомъ. Она ужасно мучится болями въ живот, не можетъ двигаться, не можетъ лежать ни на спин, ни на лвомъ боку. Мало смерти! Нужны еще муки, пытки, какъ послдній и безжалостный финалъ! И переноситъ она все это, бдная, несчастная, въ комнат для прислуги, раскаленной лтнимъ солнцемъ, гд воздухъ, какъ въ оранжере, и гд такъ тсно, что доктору приходится класть шляпу на ея постель. Мы боролись до конца, чтобы не разставаться съ нею, наконецъ, пришлось ршиться отпустить ее. Она не хочетъ въ лечебницу Дюбуа, куда мы думали ее положить: двадцать пять лтъ назадъ, когда она поступила къ намъ, она тамъ навщала кормилицу Эдмона, которая тамъ и умерла — такимъ образомъ эта лечебница представляется ей обителью смерти. Ожидаю Симона, который долженъ принесть ей билетъ для препровожденія входа въ больницу Ларибуазьеръ. Она провела ночь недурно. Она совсмъ бодра, почти весела. Мы, насколько могли, скрыли отъ нея все. Ей хочется хать. Она торопится. Ей кажется, что она тамъ поправится.
Симонъ приходитъ въ два часа: ‘Такъ-съ, все готово’. Она не хочетъ, чтобы ее перенесли на носилкахъ: ‘Я буду думать, что умерла!’ говоритъ она. Ее одваютъ. Какъ только она покинула постель, все, что было живого на ея лиц, исчезаетъ, какъ будто земля проникла подъ ея кожу.
Она спускается къ намъ. Сидя у насъ въ столовой, она дрожащими, стучащими другъ о друга пальцами надваетъ себ чулки на ноги, похожія на палки, ноги чахоточной. Потомъ она медленнымъ взоромъ окидываетъ все кругомъ,— тмъ взоромъ умирающихъ, который будто хочетъ унести съ собой память о покинутыхъ мстахъ, и дверь, затворяясь за ней, стучитъ прощальнымъ звукомъ.
Она сходитъ по лстниц и внизу отдыхаетъ немного на стул. Швейцаръ, шутя, общаетъ ей здоровье черезъ шесть недль. Она наклоняетъ голову, отвчаетъ ‘да’ подавленнымъ голосомъ. Карета катится. Она положила руку на дверцу, я ее придерживаю рукой на подушк, которая у нея за спиной. Открытыми, безжизненными глазами она смотритъ, какъ уходятъ дома… Она уже не говоритъ.
У дверей больницы она хочетъ выйти одна, не позволяетъ, чтобы ее внесли. ‘Можете дойти сами?’ спрашиваетъ сторожъ. Она утвердительно киваетъ головой и идетъ. Я, право, не знаю, откуда она взяла послднія силы, чтобы дойти до конца.
Теперь мы въ большой, высокой, холодной, чистой и суровой зал, среди которой стоятъ наготов носилки. Я усаживаю ее въ камышевое кресло у стеклянной форточки. Чиновникъ отворяетъ форточку, спрашиваетъ меня, какъ ее зовутъ, сколько ей лтъ, въ продолженіи четверти часа покрываетъ письменами десятокъ листовъ бумаги, украшенныхъ каждый виньеткой божественнаго содержанія. Наконецъ, все кончено, я ее обнимаю. Служитель поддерживаетъ ее подъ одну руку, сидлка подъ другую… Я больше ничего не видлъ.
Четвергъ, 14-го августа. Мы идемъ въ больницу. Находимъ Розу спокойною, разсчитывающею скоро выписаться, не поздне какъ черезъ три недли, и до того далекой отъ мысли о смерти, что она разсказываетъ вамъ дикую любовную сцену, происшедшую между женщиной, лежащей рядомъ съ нею, и молодымъ монахомъ, который и сегодня здсь. Бдная Роза — сама смерть, но смерть, вся занятая жизнью.
Въ сосдней койк лежитъ молодая женщина, къ которой пришелъ мужъ, рабочій. Она ему говоритъ: ‘Погоди, какъ только мн можно будетъ ходить, я столько буду гулять по саду, что волей-неволей они меня отпустятъ’. И она продолжаетъ: ‘А что, маленькій меня вспоминаетъ?’ — ‘Случается’, отвчаетъ рабочій…
Пятница, 15-го августа. Я радъ сегодня вечеромъ идти на фейерверкъ, смшаться съ толпой, закружить мое горе. Мн кажется, будто печаль пропадаетъ въ толп. Я радъ потолкаться въ народ, какъ въ волнахъ.
Суббота, 16-го августа. Сегодня утромъ, въ девять часовъ, звонятъ. Я слышу переговоры служанки съ швейцаромъ у дверей. Отворяютъ. Входитъ швейцаръ съ письмомъ въ рук, оно носитъ штемпель больницы Ларибуазьеръ. Роза умерла сегодня въ семь часовъ.
Бдная двушка! Кончено! Я вдь зналъ, что она приговорена, но посл того, какъ я ее видлъ въ четвергъ такой живою, почти счастливою, веселою… И вотъ мы оба ходимъ по комнат съ той мыслью, которую всегда вызываетъ смерть людей: мы ее уже боле не увидимъ! Невольная мысль, безпрестанно повторяющаяся внутри васъ. Какая пустота! Какая незаполнимая пропасть въ нашемъ кружк! Двадцатилтняя привычка и привязанность,— двушка, которая знала всю нашу жизнь, распечатывала наши письма въ наше отсутствіе, которой мы разсказывали вс наши дла. Я игралъ въ серсо съ ней, когда былъ еще совсмъ маленькимъ, она мн покупала на свои деньги яблочные пирожки, когда мы ходили гулять. Она ожидала Эдмона до утра, когда онъ, потихоньку отъ матери, ходилъ на балъ de l’Op&egrave,ra. Она была та женщина, та безподобная сидлка, въ руки которой моя мать, умирая, положила наши руки… У нея были ключи отъ всего, она для насъ все длала. Двадцать-пять лтъ она намъ каждый вечеръ подтыкала одяла и двадцать-пять лтъ, каждый вечеръ, одн и т же шутки на счетъ того, что она некрасива и уродлива.
Горе, радости — она все длила съ нами. Наше тло, въ болзняхъ, въ недугахъ, привыкло къ ея уходу. Она знала всхъ нашихъ любовницъ. Это была пасть нашей жизни, мебель нашей квартиры, остатокъ нашей молодости, что-то нжное и ворчливое и оберегающее насъ, на подобіе сторожевой собаки, нчто, что мы привыкли видть около насъ, вокругъ насъ, нчто, что, казалось-бы, могло кончиться лишь вмст съ нами.
И мы ее боле не увидимъ! То, что движется въ дом — не она, тотъ, кто намъ завтра скажетъ ‘съ добрымъ утромъ’, входя къ намъ въ комнату, будетъ не она! Великая утрата, великая перемна въ нашей жизни, которая намъ представляется, не знаю почему, одной изъ тхъ торжественныхъ остановокъ въ жизни, гд, по выраженію Байрона, судьба мняетъ лошадей.
Иронія обстоятельствъ! Именно сегодня, двнадцать часовъ посл послдняго вздоха бдной двушки, намъ надо хать въ Сенъ-Граціенъ, къ принцесс Матильд, возымвшей любопытство познакомиться съ нами и пригласившей насъ къ обду.
Воскресенье, 17-го августа. Сегодня утромъ намъ предстояли вс грустныя хлопоты. Надо возвратиться въ госпиталь, зайти снова въ пріемный покой, гд мн чудится, на кресл около форточки, призракъ исхудалаго созданія, которое я усадилъ тамъ не боле, какъ недлю тому назадъ. ‘Хотите взглянуть на покойницу?’ спрашиваетъ служитель грубымъ голосомъ. Мы идемъ въ самую глубь госпиталя, къ большой, желтоватой двери, на которой крупными черными буквами выведено слово: амфитеатръ. Служитель стучитъ. Черезъ нкоторое время дверь пріотворяется и высовывается голова, голова мясника, съ сигарой въ зубахъ.
Мн показалось, что я вижу невольника, въ руки котораго въ древнемъ цирк передавали убитыхъ гладіаторовъ — и ему передаютъ жертву этого громаднаго цирка: современнаго общества.
Насъ заставляютъ долго ждать, пока не отворяютъ другой двери, и въ продолженіе этихъ минутъ все наше мужество уходить отъ насъ какъ выходитъ, капля за каплей, кровь раненаго, силящагося устоять на ногахъ. Неизвстность того, что мы увидимъ, страхъ передъ раздирающимъ сердце зрлищемъ, отыскиваніемъ этого трупа среди другихъ труповъ, разсматриваніе этого бднаго лица, вроятно, обезображеннаго — все это заставляло насъ трусить, какъ малыхъ дтей. Истощились наши силы, наша ршимость, нервы были напряжены до крайности и, когда дверь отворилась, мы проговорили:
— Мы кого-нибудь пришлемъ,— а сами бжали.
Оттуда мы похали къ мэру,— въ карет, каждый толчекъ которой трясъ намъ головы, какъ нчто пустое. И невдомый ужасъ охватилъ насъ при мысли объ этой больничной смерти, представляющейся какой-то административной формальностью. Можно подумать, что въ этомъ фаланстер агоній все такъ устроено, такъ улажено, такъ распредлено, что смерть открыла тамъ свою контору.
Въ то время, какъ намъ выдаютъ свидтельство о смерти — сколько бумаги, Боже мой, исписанной и помченной графами, изъ-за смерти бдняка!— врывается изъ сосдней залы мужчина, радостный, восхищенный, чтобы отыскать на стнномъ календар имя святого ныншняго числа и имъ назвать своего новорожденнаго. Проходя мимо, счастливый отецъ полами сюртука задваетъ за нашу бумагу.
Вернувшись домой, нужно было просмотрть ея бумаги, заставить себя собрать ея тряпки, разобраться въ хаос вещей, стклянокъ, блья, оставшемся посл болзни… Однимъ словомъ, рыться въ смерти. Ужасно было вернуться въ эту мансарду, гд въ неоправленной еще постели виднлись крошки хлба отъ послдняго ея обда. Я накинулъ одяло на тюфякъ, какъ покровъ на тло покойника.
Понедльникъ, 18 августа. Часовня рядомъ съ анатомическимъ театромъ. Въ больниц Богъ и трупъ — сосди. За обдней, которую служатъ въ память ея, становятъ рядомъ съ ея гробомъ еще два-три чужихъ, которыхъ отпваютъ за-одно. Есть что-то отвратительное въ этой близости, въ этомъ ‘за-одно’. Это какъ-будто общая могила молитвы.
За мною, въ часовн, плачетъ племянница Розы, двочка, короткое время жившая у насъ вмст съ нею. Ей теперь девятнадцать лтъ. Она воспитывалась въ монастыр: бдная двочка, поблекшая, блдненькая, рахитичка, съ узловатыми членами отъ бдности, съ годовой слишкомъ большой по ея тлу, съ искривленнымъ туловищемъ — печальный остатокъ всей этой чахоточной семьи, поджидаемый смертью и уже теперь намченный ею,— въ ея кроткихъ глазахъ свтится неземное мерцаніе.
Изъ часовни до конца кладбища Монмартръ, расширеннаго какъ подземный городъ и занимающаго цлый участокъ — медленное, безконечное шествіе по грязи. Наконецъ, пніе священниковъ, и могильщики съ усиліемъ опускаютъ гробъ на веревкахъ въ яму.
Среда, 20 августа. Надо еще разъ създить въ больницу. Между моимъ послднимъ посщеніемъ бдной Розы, въ четвергъ, и внезапной ея смертью на слдующій день остается что-то неизвстное, что я отталкиваю мыслью, но что постоянно возвращается ко мн: неизвстность этой агоніи, про которую я ничего не знаю, этой столь внезапной кончины. Хочу знать и боюсь того, что услышу. Мн не кажется, что она умерла, у меня только ощущеніе, что вотъ — исчезъ человкъ. Фантазія моя направляется къ ея послднимъ часамъ, отыскиваетъ ихъ ощупью, ночью возсоздаетъ ихъ, и какъ они меня мучатъ своими таинственными ужасами, эти часы! Я долженъ выйти изъ неизвстности. Наконецъ, сегодня утромъ я собираюсь съ силами. И снова я вижу госпиталь, и сторожа, красномордаго, толстаго, отъ котораго несетъ жизнью, какъ отъ другихъ несетъ виномъ, и снова я вижу корридоры, гд утренніе лучи отражаются въ блдной улыбк выздоравливающихъ…
Въ далекомъ углу я позвонилъ у двери, завшенной бленькой занавсочкой. Отворяютъ. Я въ пріемной. Между оконъ, на столик, напоминающемъ алтарь, помщается статуя Богоматери. На стнахъ холодной и неприглядной комнаты висятъ, не понимаю, по какому случаю, два вида Везувія, въ рамкахъ, несчастныя гаушъ, которые какъ будто зябнутъ и чувствуютъ себя не у мста. Въ дверь, отпертую позади меня, изъ маленькой комнатки, залитой солнечнымъ свтомъ, доносится болтовня сестеръ и дтей, молодыя радости, добрые, веселые смшки, всевозможные свжіе звуки и возгласы, шумъ оживленной солнцемъ голубятни… Монахини въ бломъ, съ черными покрывалами, входятъ и проходятъ мимо меня, одна останавливается передъ моимъ стуломъ. Она невысокаго роста, дурно сложена, дурна, но съ нжностью въ глазахъ — бдное лицо, вышедшее кое-какъ изъ рукъ божьихъ. Она присматриваетъ за палатой св. осифа. Она разсказываетъ мн, что Роза умерла почти безъ страданій, чувствуя себя лучше, чуть-ли ни вполн здоровой, исполненной облегченія и надежды.
Утромъ, посл того какъ ей оправили постель, не понимая, что это смерть, она вдругъ скончалась. Кровь пошла у нея горломъ, что было дломъ нсколькихъ секундъ. Я вышелъ успокоенный, избавленный отъ ужасной мысли, что она предвкусила смерть, что она страшилась ея прихода.
Четвергъ, 21 августа. Среди обда, омраченнаго воспоминаніями, постоянно возвращающимися къ покойной, Марія, пришедшая пообдать съ нами, посл двухъ-трехъ нервныхъ ударовъ кончиками пальцевъ по своимъ пышнымъ, блокурымъ волосамъ, вдругъ восклицаетъ: ‘Друзья, пока бдняжка была жива, я хранила профессіональную тайну… Но теперь, когда она подъ землею, надо сказать вамъ всю правду’.
И мы узнаемъ про несчастную такія вещи, отъ которыхъ у насъ проходитъ аппетитъ и во рту становится горько, какъ отъ кислаго плода, разрзаннаго стальнымъ ножемъ. Намъ открывается цлая жизнь, скрытая, ненавистная, отвратительная, плачевная. Векселя, подписанные ею, долги, оставленные у всхъ поставщиковъ, объясняются самымъ непредвидннымъ, самымъ неожиданнымъ, самымъ невроятнымъ образомъ. Она содержала мужчинъ, сына лавочницы, еще другого, которому она носила наше вино, цыплятъ, състные припасы… Скрытая жизнь ночныхъ оргій, ночевокъ у мужчинъ, муженеистовствъ, заставлявшихъ ея любовниковъ говорить: ‘или я, или она не перенесетъ!’ Страсти, сложныя страсти головы, сердца, всхъ чувствъ, которымъ содйствовали болзни несчастной: чахотка, вносящая неистовство въ сладострастіе, истерія, начало помшательства. Отъ сына лавочницы у нея было двое дтей: первый прожилъ шесть мсяцевъ. Нсколько лтъ тому назадъ, когда она отпросилась въ деревню, она уходила родить. И по отношенію къ этимъ мужчинамъ ревность ея была такъ чрезвычайна, такъ болзненна, такъ безумна, что она — до тхъ поръ сама честность,— крала у насъ золотые изъ свертковъ, чтобы платить любовникамъ и тмъ удерживать ихъ.
А посл этихъ безчестныхъ поступковъ, совершенныхъ поневол, этихъ мелкихъ преступленій, исторгнутыхъ у ея правдивой натуры, она впадала въ такое раскаяніе, такія угрызенія совсти, такую грусть, такую душевную тьму, что въ этомъ аду, въ которомъ она катилась отъ проступка къ проступку, отчаянная и неудовлетворенная, она стала лить, чтобы уйти отъ самой себя, спастись отъ дйствительности, утонуть на нсколько часовъ въ глубокомъ сн, въ летаргическомъ оцпененіи, отъ которыхъ она по цлымъ днямъ валялась на постели.
Несчастная! Сколько предрасположеній, поводовъ и причинъ находила она въ самой себ, чтобы терзать себя и внутренно истекать кровью. Во-первыхъ, пробужденіе, по временамъ, религіозныхъ идей со страхомъ огненной геенны, затмъ ревность, какая-то особенная ревность, которая, при малйшемъ повод, отравляла ей всю жизнь, затмъ, затмъ… отвращеніе, грубо высказываемое ей черезъ короткое время мужчинами за ея безобразіе, попреки, заставившіе ее однажды выкинуть, посл того какъ она, мертвецки-пьяная, упала на дубовый полъ.
Это ужасное раздираніе покрова, застилавшаго намъ глаза, то-же самое, что вскрытіе въ свжемъ труп кисты, полной страшныхъ гадостей.
Благодаря всему, что мы слышимъ, я вдругъ начинаю вникать въ то, что она выстрадала за эти десять лтъ: и страхъ передъ анонимными письмами, могущими дойти до насъ, и передъ обвиненіями поставщиковъ, и постоянный трепетъ изъ-за денегъ, требуемыхъ отъ нея,— которыхъ у нея не было, и стыдъ, переживаемый гордымъ созданіемъ, извращеннымъ этимъ мерзкимъ кварталомъ Сенъ-Жоржъ, стыдъ сношеній съ людьми, которыхъ она презирала, и горькое сознаніе преждевременной старости, слдствія пьянства, и требованія, и безчеловчная жестокость уличныхъ любовниковъ, и покушенія на самоубійство — я ее разъ оттащилъ отъ окна, изъ котораго, было, она совсмъ высунулась — и наконецъ, вс эти слезы, казавшіяся намъ безпричинными, все это, смшанное съ очень глубокой, сердечной привязанностью къ намъ, съ преданностью, похожей на горячку, когда одинъ изъ насъ заболвалъ.
Въ этой женщин энергія характера, сила воли, искусство скрывать достигли высшей степени. Да, да, вс ея ужасные секреты были скрыты и замкнуты отъ нашихъ глазъ, отъ нашего слуха, отъ нашихъ наблюдательныхъ способностей, даже во время ея истерическихъ припадковъ, когда она испускала одни лишь стоны — тайна ею сохраненная до смерти, и съ которой она могла сойти въ могилу.
И отчего-же она умерла? Оттого, что, восемь мсяцевъ тому назадъ, зимою, подъ дождемъ, она вышла ночью подкараулить сына лавочницы, прогнавшаго ее, чтобы узнать, какая женщина ее замнила: всю ночь простояла она подъ окномъ нижняго этажа и вернулась домой промокшая до костей, съ смертельнымъ плевритомъ!
Бдное созданіе! Мы отъ души простили ее, и даже великая жалость наполняетъ намъ сердце, по мр того, какъ намъ открываются ея страданія… Но на всю жизнь мы прониклись недовріемъ къ женскому полу, къ женщин снизу до верху и сверху до низу. Намъ становится страшно отъ двойственности ея души, отъ могучей способности, отъ высокой геніальности всего ея существа въ наук лжи {Исторія Розы воспроизведена въ роман: ‘Жермини Ласерте’.}.
Вторникъ, 28-го октября. Эдуардъ увозитъ меня въ Клермонъ осматривать женскую тюрьму.
Он большей частью выглядятъ здоровыми, лица у нихъ полныя, цвтъ лица нсколько темный, он своимъ видомъ напоминаютъ и монахиню, и выздоравливающую въ больниц. У всхъ, или почти у всхъ, голова квадратная, голова упрямая и ожесточенная, настойчивая голова крестьянки — и, что любопытно, сплюснутая у всхъ на одинъ образецъ. Я не нашелъ ни одного красиваго или интереснаго лица. Весь этотъ мірокъ женщинъ съ впалыми глазами ожесточенъ, сосредоточенъ и хоронитъ массу накопленныхъ вещей подъ неподвижными чертами. Вс он, когда проходишь мимо, остаются наклоненными надъ работой, съ закрытыми физіономіями. Будто стна между вашимъ взоромъ и ими. Лицо у нихъ ничего не говоритъ, не выражаетъ: чувствуешь, что оно притворяется мертвымъ.
Вы прошли и обернулись. Взоры медленно подымаются и вы чувствуете по спин, какъ вс эти женскіе взгляды впились въ васъ и слдятъ за вами съ злобнымъ любопытствомъ.
Начальникъ разсказалъ мн про хитрости этихъ женщинъ, замкнутыхъ въ молчаніе, хитрости, посредствомъ которыхъ он переписываются между собою. Такъ одна изъ нихъ отправила любовное посланіе, вырзавъ отдльныя буквы изъ молитвенника, и нашивъ ихъ на тряпку {Сцена, воспроизведенная въ ‘La fille Elisa’.}.
Суббота, 13-го декабря. Я получилъ, вмст съ милымъ письмецомъ по поводу нашей книги, приглашеніе къ обду отъ принцессы Матильды. Насъ вводятъ въ бель-этажъ, въ круглую гостиную, съ панно изъ пунцоваго штофа, декорированными зеркалами рзнаго стекла въ изящныхъ рамахъ. Гаварни, Шневьеръ, Ньюверкеркъ уже здсь. Является и принцесса, сопровождаемая своей чтицей, m-me де-Фли. Садимся за столъ. Насъ только семеро. Если бы не посуда, помченная императорскимъ гербомъ, и не важность и безучастность лакеевъ, настоящихъ лакеевъ знатнаго княжескаго дома, нельзя было-бы и подумать, что находишься у ‘высочества’, такъ много въ этомъ миломъ дом свободы духа и слова.
Эта гостиная настоящій салонъ ХX-го вка, и хозяйка ея совершеннйшій типъ современной женщины.
Женщина, любезная какъ ея улыбка, милйшая на свт улыбка, жирная улыбка красивыхъ итальянскихъ устъ, сама естественность, которая заставляетъ васъ чувствовать себя, какъ дома, непринужденнымъ своимъ языкомъ, живостью всего, что приходитъ ей въ голову, божественной своей простотой. Сегодня, она находится среди мужчинъ и отдается веселью безъ малйшей задней мысли. Она поистин очаровательна. Она намъ жалуется, мило и остроумно, на то, что женскій уровень страннымъ образомъ опустился въ сравненіи съ эпохой, описанной нами, на то, что она не знаетъ женщинъ, интересующихся искусствомъ, новостями литературы, и имющихъ наклонности, хотя и не мужскія, но возвышенныя и рдкія. Большая часть дамъ такова, что съ ними не о чемъ говорить. ‘Вдь вотъ, если сюда къ намъ зайдетъ женщина, придется перемнить разговоръ, вы сейчасъ увидите. Да, женщинъ развитыхъ я готова принимать у себя. Рашель, конечно, Рашель я согласилась-бы принять, и госпожу Зандъ я пригласила-бы съ большимъ удовольствіемъ!..’

1863 г.

23-го февраля. Обдъ въ ресторан Маньи. Шарль Эдмонъ приводитъ къ намъ Тургенева, этого иностраннаго писателя, одареннаго столь нжнымъ талантомъ, автора ‘Записокъ Охотника’ и ‘Русскаго Гамлета’.
Это милый колоссъ, кроткій великанъ съ сдыми волосами, съ видомъ добраго генія горъ или лса. Онъ прекрасенъ, величаво прекрасенъ, чудовищно прекрасенъ, съ синевой неба въ глазахъ, съ пвучестью русскаго акцента, пвучестью, напоминающею не то ребенка, не то негра.
Тронутый, пріятно настроенный сдланной ему оваціей, онъ сообщаетъ намъ любопытныя вещи о русской литератур. Она вся, по его словамъ, начиная съ романа и кончая театромъ, занята изученіемъ дйствительности. Онъ говоритъ намъ, что русская публика много читаетъ журналы и, красня, признается намъ, что онъ и десять другихъ получаютъ по 600 франковъ съ листа. Но за-то книга тамъ еле оплачивается, не приноситъ боле 4,000 франковъ…
При имени Гейне, произнесенномъ Тургеневымъ, въ то время, какъ мы громко выражаемъ наши чувства восторга къ нмецкому поэту, Сентъ-Бевъ, утверждающій, что онъ его отлично зналъ, восклицаетъ, что это былъ негодный плутъ. По при общемъ шумномъ протест собесдниковъ онъ умолкаетъ, закрываетъ себ лицо обими руками и остается въ такой поз все время, пока длится наша похвала.
1-го марта. Сегодня послднее воскресенье съ Флоберомъ, онъ узжаетъ въ Кроассе, чтобы тамъ зарыться въ работу.
Приходитъ господинъ, тощій, худой, угрюмый, съ жидкой бородой, съ глазами, которые онъ прячетъ подъ очки, но лицо его, нсколько безцвтное, оживляется при разговор, и взглядъ становится привтливымъ, когда онъ васъ слушаетъ. Рчь у него кроткая, исходящая изъ рта съ длинными зубами, какъ у старой англичанки,— Это Тэнъ, живое воплощеніе современной критики, критики одновременно весьма ученой, весьма остроумной, и весьма часто неврной до послднихъ предловъ. Въ немъ все еще замтенъ профессоръ, читающій лекцію. Этого уже съ себя не снимешь, но учительскія замашки уравновшиваются у него большой простотой, замчательной любезностью обхожденія, внимательностью благовоспитаннаго человка, учтиво отдающагося въ распоряженіе другихъ.
Такъ какъ умы говорили о томъ, что, по вчерашнему замчанію Тургенева, въ Россіи одинъ только писатель популяренъ, а именно Диккенсъ, что съ 1830 года наша литература у нихъ уже не иметъ вліянія, что все идетъ къ американскимъ и англійскимъ романамъ, Тэнъ сообщаетъ вамъ, что онъ увренъ, что будущее еще разовьетъ это движеніе, что литературное вліяніе Франціи еще уменьшится {Боле ошибочнаго предсказанія никогда не бывало, ибо ни въ какое время французская книга, французскій романъ, не расходились въ такомъ числ экземпляровъ, какъ спустя нсколько лтъ. Впрочемъ, какъ будетъ видно въ слдующихъ частяхъ нашего журнала, философы какъ будто обладаютъ спеціальностью длать неисполняющіяся предсказанія. Прим. авт.}, что правда, начиная съ XVIII вка, Франція имла, по всмъ отраслямъ знаній, людей замчательныхъ, превосходный фронтъ, но — только и всего, войска нтъ. Все та-же исторія: Парижъ и провинція… Онъ прибавляетъ: ‘Гашетъ (Hachette) недавно отказался отъ перевода Момзена, и онъ правъ: въ настоящее время въ Германіи выходитъ новое изданіе сочиненій Себастіана Баха,— изъ тысячи пяти сотъ подписокъ лишь десять приходится на долю Франціи’.
Суббота, 14-го марта. Обдъ въ ресторан Маньи. Сегодня обдалъ Тэнъ, съ своимъ убгающимъ взоромъ подъ очками, съ своей легкой, образной рчью, уснащенной историческими и научными свдніями, со своимъ слегка тщедушнымъ изяществомъ — однимъ словомъ, съ той вншностью свтскаго человка, которая пристаетъ къ молодымъ учителямъ, занимавшимся воспитаніемъ дтей въ знатныхъ домахъ.
Онъ бесдуетъ объ отсутствіи умственнаго движенія у насъ въ провинціи, въ сравненіи съ литературными кружками англійскихъ графствъ и нмецкихъ городовъ, о полнокровіи все всасывающаго, все привлекающаго, всесильнаго Парижа, о будущемъ Франціи, которая, при такихъ условіяхъ, должна дойти до прилива крови къ мозгу. ‘Парижъ въ послднее время’, восклицаетъ онъ, ‘представляется мн долиной Александріи. Надъ Александріей висла, правда, долина Нила, но — уже мертвая долина!’.
По поводу похвалы Англіи, вновь высказанной Тэномъ, я слышу, какъ Сентъ-Бевъ говоритъ: ‘…Быть парижаниномъ не значитъ быть французомъ, это значитъ лишь быть парижаниномъ, но все-таки вы французъ, т. е. лично васъ считаютъ за ничто: это страна, гд на каждомъ шагу сержанты… Мн хотлось бы быть англичаниномъ. Англичанинъ, это хоть кто-нибудь… Впрочемъ, во мн есть намного этой крови. Я изъ Булони, вы знаете? Бабка моя была англичанка’…
Но вотъ затягивается безконечное преніе о религіи, преніе, порожденное броженіемъ здороваго и разгоряченнаго пищеваренія въ обширныхъ мозгахъ. И Тэнъ толкуетъ о преимуществахъ и удобствахъ протестантской религіи для умовъ развитыхъ, благодаря широт ея ученія, тому толкованію, которое каждый, смотря по своимъ наклонностямъ, можетъ вложить въ свою вру. ‘Въ сущности, кончаетъ онъ, все это — дло чувства: я убжденъ, что натуры музыкальныя боле склонны къ протестантизму, а натуры пластическія — къ католицизму’.
11-го мая. Нашъ день у Маньи. Мы въ полномъ сбор. Двое новыхъ: Теофиль Готье и Нефцеръ {Огюстъ Нефцеръ (Nefftzer),— извстный журналистъ, сотрудникъ и редакторъ многихъ изданій, въ тонъ числ ‘Rvue germanique’, гд онъ писалъ о нмецкой литератур, основатель газеты ‘Temps’. Политическія статьи Нефцера написаны въ дух осторожнаго, но твердаго либерализма. По своимъ философскимъ воззрніямъ Нефцеръ былъ нео-гегеліавцемъ и напечаталъ статью: ‘Hegel et la philosophie allemande’. Прим. ред.}.
Разговоръ касается Бальзака и останавливается на немъ. Сентъ-Безъ нападаетъ на великаго романиста. ‘Бальзакъ не правдивъ, это человкъ геніальный, если хотите, но чудовище!’
— Да мы вс чудовища,— откликается Готье.— Посл этого, кто-же рисуетъ наше время? Гд найти наше общество? Въ какой книг? если Бальзакъ не представилъ его?..
— Все фантазія, все выдумки!— восклицаетъ раздраженный СентъБевъ.
— Боже мой,— замчаетъ Ренанъ, который сидитъ рядомъ со мной,— я нахожу госпожу Зандъ гораздо боле правдивой, чмъ Бальзака
— Не можетъ быть!
— Да, да, у нея страсти общія…
— Да и что за слогъ у Бальзака!— подхватываетъ Сентъ-Безъ.— Какъ будто скрученный, витой, какъ канатъ.
— Господа,— продолжаетъ Ренанъ,— госпожу Зандъ будутъ читать черезъ триста лтъ.
— Какъ бы не такъ! Г-жу Зандъ забудутъ, какъ г-жу де-Жанлисъ.
— Бальзакъ уже порядочно устарлъ,— рискуетъ вставить Сенъ-Викторъ,— да и очень сложенъ.
— Прекрасное просто,— продолжаетъ Сенъ-Викторъ.— Нтъ ничего боле прекраснаго, какъ чувства Гомера. Это остается вчно юнымъ.. Вдь Андромаха интересне госпожи Марнефъ!
— Не для меня!— откликается Эдмонъ.
— Какъ не для васъ?
— Вашъ Гомеръ рисуетъ лишь картину физическихъ страданій,— описывать нравственныя страданія куда трудне. И хотите, чтобы я вамъ сказалъ все? послдній психологическій романъ волнуетъ меня больше, чмъ весь вашъ Гомеръ… Да, я охотне читаю Адольфа, чмъ Иліаду.
— Хоть изъ окна бросайся посл такихъ вещей,— реветъ Сенъ-Викторъ.
Глаза у него хотятъ выскочить! Попрали его божество, плюнули на его святыню. Онъ топчется на мст и мычитъ:— Разв возможно… О грекахъ нельзя спорить. Все въ нихъ божественно.
Общій сумбуръ, во время котораго Сентъ-Безъ набожно крестится и шепчетъ: ‘Но, господа, неужели и собака, собака Одиссея?’,
А я говорю сосду: ‘Можно спорить о пап, ругать что угодно… но не Гомера!.. Странное дло — религія въ литератур!’
Наконецъ, утихаютъ. Сенъ-Викторъ протягиваетъ руку Эдмону и обдъ продолжается.
Но вотъ Ренанъ принимается насъ уврять, что онъ старается очистить свою книгу отъ газетнаго языка, что онъ старается писать настоящимъ языкомъ XVII вка, языкомъ окончательно установившимся и приспособленнымъ къ выраженію всхъ чувствъ.
— Напрасно, вы этого не достигнете,— быстро возражаетъ Готье.— Я вамъ покажу въ вашихъ книгахъ четыреста словъ, не существовавшихъ въ XVII вк. У васъ новыя мысли, не такъ ли? Ну такъ новымъ мыслямъ нужны и новыя слова. А Сенъ-Симонъ, разв онъ писалъ языкомъ своего времени? А г-жа де-Савинье?
И громкое слово Готье поглощаетъ возраженія всхъ. Онъ продолжаетъ:
— Да, можетъ быть, имъ и достаточно было своихъ словъ,— для того времени, пожалуй. Они ничего не знали: немного латинскаго и греческаго. Ни слова объ искусств. Не они ли назвали Рафаэля Миньяромъ своего вка! Ни слова исторіи! Ни слова археологіи! Не написать вамъ фельетона, который я во вторникъ напишу о Бодри, словами XVII вка!
7-го іюня. Посл горячаго спора у Маньи, изъ котораго я выхожу съ сердцемъ, стучащимъ въ груди, съ пересохшимъ горломъ и языкомъ, я прихожу къ слдующему убжденію: всякій политическій споръ сводится къ одному: я лучше васъ! Всякій литературный: у меня больше вкуса, чмъ у васъ! Всякій художественный: я лучше васъ вижу! Всякій музыкальный: у меня слухъ лучше вашего! А вдь, однако, ужасно, что при каждомъ спор мы стоимъ въ одиночку, не длаемъ прозелитовъ. Можетъ быть, поэтому Богъ и сотворилъ насъ двоихъ одинаковыми.
24-го іюля. Грецъ близъ Фонтенебло.
Мы здсь въ деревенской гостинниц для художниковъ, по 3 фр. 50 с. въ день, живемъ въ комнатахъ, выбленныхъ известью, спимъ на перинахъ, пьемъ здшнее вино, димъ яичницы.
Товарищи наши — одинъ изъ братьевъ Палици и одинъ молодой вельможа изъ Сентъ-Омеръ, занимающійся живописью по-любительски.
29-го іюля. Здсь съ каждымъ днемъ возростаетъ во мн дурацкая веселость, въ которой какъ будто радуются вс органы и функціи. Я чувствую солнце внутри меня, и въ саду, подъ снью яблонь, лежа на солом, испытываю сладкое и счастливое одуреніе, какъ при шум воды, падающей изъ шлюза, шум, долетающемъ до лодки, въ которой плывешь. Это прелестное состояніе оцпенлой мысли, блуждающаго взгляда, безпредльной мечты, утекающихъ дней, грзъ, слдящихъ за полетомъ блыхъ бабочекъ по капуст.
4-го августа. Семь часовъ вечера. Небо блдно-голубое, почти зеленое, какъ будто въ немъ расплавлена бирюза. По этому фону ходятъ тихо, гармоническимъ и медленнымъ шествіемъ, массы маленькихъ облаковъ, сметенныхъ, мягкихъ и изорванныхъ, нжно фіолетоваго цвта, какъ дымокъ, освщенный закатомъ, а сверху они розовыя, какъ вершины глетчеровъ, ярко и прозрачно розовыя.
Передо мной, на противоположномъ берегу, линія деревьевъ въ листв желтющей и теплой еще отъ солнца, мягко рисуется въ томъ блеск умирающихъ дней, въ тхъ золотистыхъ тонахъ, которые одваютъ землю передъ сумерками.
14-го сентября. Обдъ у Маньи.
Сегодня битва изъ-за исторіи Тьера, и по правд сказать, его почти единодушно объявляютъ бездарнымъ историкомъ. Одинъ Сентъ-Бвъ его защищаетъ. Такой милый человкъ! Такой остроумный! Такъ много у него вліянія. Онъ вамъ описываетъ, какимъ образомъ онъ очаровываетъ палату, какъ соблазняетъ депутата. Таковы пріемы у Сенть-Бва, на сколько я могъ замтить.
Сентъ-Бвъ ушелъ. Мы сидимъ за ликромъ, который онъ всегда готовитъ: смсь кюрасо съ ромомъ.
— А propos, Готье, вы были въ Ноан, у г-жи Зандъ? Весело тамъ?
— Какъ въ монастыр Моравскихъ Братьевъ. Я пріхалъ вечеромъ. Отъ желзной дороги далеко. Чемоданъ мой спрятали въ кусты. Я прошелъ фермой среди собакъ, которыя меня страшно пугали. Накормили меня обдомъ. Пища хороша, но слишкомъ много дичи и цыплятъ…— не по-моему. Тутъ были Маршалъ, живописецъ, m-me Каламетта, Александръ Дюма-сынъ…
— А какова жизнь въ Ноан?
— Завтракаютъ въ десять часовъ. Какъ только пробьютъ часы и стрлка показываетъ десять, каждый садится за столъ. Г-жа Зандъ выходитъ съ видомъ сонамбулы и дремлетъ все время за завтракомъ. Потомъ выходятъ въ садъ. Играютъ въ кошоне, это ее оживляетъ. Садитей и начинаетъ разговаривать. Въ это время, обыкновенно, говорятъ о вопросахъ произношенія: напримръ, какъ выговариваютъ ailleurs и meilleur. Когда-же болтовня становится шаловливою, предметомъ шутокъ служитъ навозъ.— Ба!— Но за то ужъ ни словечка о половыхъ отношеніяхъ. Я думаю, что при малйшемъ намек васъ-бы спровадили… Въ три часа г-жа Зандъ возвращается наверхъ и работаетъ до шести. Обдаютъ, но обдаютъ довольно скоро, чтобы дать пообдать и Мари Кальо. Это служанка дома, взятая г-жей Зандъ въ окрестностяхъ, чтобы участвовать въ пьесахъ ея театра, и которая, вечеромъ, приходитъ въ гостиную. Посл обда г-жа Зандъ молча раскладываетъ пасьянсъ до полночи… На второй день, не прогнвайтесь, я сказалъ, что если не будутъ говорить о литератур, я уду. Литература! Они вс какъ будто вернулись съ того свта!.. Надо вамъ сказать, что въ настоящее время они тамъ вс заняты однимъ единственнымъ дломъ, а именно — минералогіей. У каждаго свой молотокъ, безъ молотка не выходятъ. Итакъ, я объявилъ, что Руссо самый плохой изъ французскихъ писателей, что возбудило споръ съ г-жей Зандъ до часа ночи… Однако Мансо недурно приспособилъ ей Ноанъ для писательства. Она не можетъ приссть ни въ, какой комнат, чтобы тамъ ни оказались перья, синія чернила, папиросная бумага, турецкій табакъ и разлинованная почтовая бумага. И она ими пользуется. Вдь вамъ не безъизвстно, что она въ полночь вновь принимается за работу и просиживаетъ до четырехъ. Наконецъ,— знаете, что однажды случилось съ нею? Нчто чудовищное! Она однажды кончила романъ въ часъ ночи — и принялась за другой, въ ту же ночь! Писать — это для г-жи Зандъ органическая функція. Впрочемъ, у нея очень удобно. Прислуга, напримръ, безсловесная. Въ корридор находится ящикъ въ два отдленія: одно для писемъ, предназначенныхъ для почты, другой для писемъ въ самомъ дом. Въ послдній вы пишете все, что вамъ нужно, съ обозначеніемъ фамиліи и комнаты. Мн понадобился гребень. Я написалъ: Готье, такая-то комната, и просьбу. Въ слдующій день, въ шесть часовъ, мн подали тридцать гребней на выборъ.
27-го сентября. Мы возвращаемся изъ деревни къ обду Маньи. Говорятъ о Виньи {Альфредъ де-Внньи, знаменитый французскій писатель романтической школы, авторъ поэмы ‘Элоая, историческаго романа ‘Cinq-Mars’, драмы ‘Чаттертонъ’ и мн. др., переводчикъ Шекспира во Франціи (‘Отелло’). Примч. ред.}, сегодняшнемъ покойник.
И вотъ Сентъ-Бвъ закидываетъ его могилу анекдотами.
Когда я слышу, какъ Сентъ-Бвъ своими фразочками дотрогивается до покойника, мн кажется, будто я вижу, какъ муравьи овладваютъ трупомъ, въ десять минутъ онъ вамъ обчиститъ всю славу, и отъ знаменитаго человка остается чистенькій скелетъ.
‘Боже мой!— произноситъ онъ съ умилительнымъ жестомъ,— кто знаетъ, принадлежалъ-ли онъ дйствительно къ дворянству… Родни его никто не видалъ… Это,былъ дворянинъ 1814 года,— въ то время не особенно разбирали. Въ переписк Гаррика встрчается нкій де-Виньи, который проситъ у него денегъ, очень благородно. Любопытно узнать, не отъ него-ли онъ происходилъ. Онъ былъ, прежде всего, ангелъ. Виньи всегда былъ ангеломъ. Никто никогда не видлъ у него бифштекса. Когда вы отъ него уходили въ семь часовъ вечера, чтобы пообдать онъ говорилъ: ‘какъ уже?’ Онъ не понималъ дйствительности, она для него не существовала. У него бывали славныя словечки. Когда онъ кончилъ, свою рчь въ академіи, одинъ пріятель замтилъ ему, что рчь была немного длинна. ‘А вдь я не усталъ!’ — воскликнулъ де-Виньи. Если-же онъ кого-нибудь представлялъ къ наград, то… губилъ его.
Отъ умершаго поэта Сентъ-Бвъ переходитъ къ парижскимъ салонамъ.,
Четвергъ, 29-го октября. Флоберъ встрчаетъ насъ на Руанскомъ вокзал. Съ нимъ братъ его, главный хирургъ при Руанскомъ госпитал, высокій, худой брюнетъ, съ профилемъ, вырзаннымъ на подобіе луннаго серпа, съ длиннымъ туловищемъ, высохшимъ и вмст гибкимъ, какъ ліана.
Фіакръ увозитъ насъ въ Кроассе, хорошенькое зданіе съ фасадомъ empire, возвышающимся на косогор, на берегу Сены, имющей здсь размры озера и волнуемой сегодня морской зыбью.
Вотъ мы въ рабочемъ кабинет, гд царитъ трудъ настойчивый и безпрерывный,— свидтель столь многихъ и большихъ работъ, изъ котораго вышли ‘Бовари’ и ‘Саламбо’.
Два окна выходятъ на Сену, открывая видъ на широкую рку съ движущимися по ней суднами. Три окна выходятъ въ садъ, гд великолпная аллея изъ грабовъ какъ будто подпираетъ холмъ, круто возвышающійся за домомъ. Дубовые книжные шкафы съ витыми колонками, помщенные между этими тремя окнами, соединяются съ большой библіотекой, занимающей всю глубину комнаты. Блыя панели, на камин отцовскіе часы изъ желтаго мрамора, увнчанные бронзовымъ бюстомъ Иппократа. Около камина — плохая акварель, портретъ темной и болзненной англичанки, съ которой Флоберъ былъ знакомъ въ молодости, въ Париж, да еще крышки отъ ящиковъ съ индійскими рисунками, въ рамкахъ какъ для гауши, и офортъ Калло — искушеніе святаго Антонія, эти образы — совтники его таланта.
Между двумя окнами, выходящими на Сену, стоитъ квадратный цоколь, на немъ блый мраморный бюстъ работы Прадье, бюстъ сестры Флобера, умершей совсмъ молоденькой, которая своими чистыми, правильными чертами, обрамленными двумя большими локонами, похожа на гречанку, очутившуюся въ кипсек.
Веселый ситецъ, стариннаго и нсколько восточнаго рисунка, крупными, красными цвтами, завшиваетъ двери и окна. Въ одномъ углу тахта, обитая турецкой матеріей и заваленная подушками. Въ середин комнаты рабочій столъ, большой круглый столъ подъ зеленой скатертью, и на немъ писатель опускаетъ перо въ чернильницу — жабу.
И тамъ и сямъ, на камин, на стол, на полкахъ, и на вшалкахъ и просто на стнахъ — брикъ-а-бракъ восточныхъ вещей: амулеты, покрытые зеленой ржавчиной Египта, стрлы дикарей, музыкальные инструменты первобытныхъ народовъ, мдныя блюда, стеклянныя ожерелья, деревянная скамеечка, на которую африканскіе негры кладутъ голову во время сна и на которой они сидятъ, ржутъ мясо, наконецъ дв ноги муміи, вытащенныя Флоберомъ изъ грота Самуна, странные пресъ-папье, выдляющіеся среди брошюръ своей темной бронзой и застывшей жизнью человческихъ мускуловъ.
Этотъ intrieur — самъ человкъ, его вкусы и его таланты. Intrieur на половину восточный, гд остатокъ варварства отражается въ артистической натур.
30-го октября. Флоберъ живетъ здсь съ племянницей, дочерью той дамы, бюстъ которой былъ высченъ рукой Прадье. Мать его, рожденная въ 1794 году и одаренная живучестью людей того времени, сохраняетъ’ подъ чертами старухи, остатки прежней красоты, въ соединеніи съ строгой важностью. Суровый провинціальный домъ,— и молодая двушка, живя между трудами дяди и молчаливостью бабки, даритъ гостей ласковыми словами, веселыми голубыми взглядами и даже милой гримаской сожалнія, когда около восьми часовъ бабушка уводитъ внучку къ себ, чтобы лечь спать.
1-го ноября. Мы весь день просидли дома. Это нравится ненавидящему моціонъ Флоберу, котораго мать усиленно упрашиваетъ сойти въ садъ. Она намъ говорила, что ей случалось посл того, какъ она отлучалась въ Руанъ на нсколько часовъ, заставать, при возвращеніи, сына на томъ же мст, въ одномъ и томъ же положеніи, такъ что она почти пугалась его неподвижности. Никогда онъ не вызжаетъ. Онъ живетъ въ своемъ труд и въ своемъ рабочемъ кабинет. Ни лошади, ни лодки… Цлый день, громовымъ голосомъ и съ мелодраматическими эффектами онъ намъ читалъ свой первый романъ, написанный въ 1842 году и не носящій другого заглавія на обертк, какъ только: ‘Отрывокъ въ какомъ-то стил’.
Сюжетъ: утрата непорочности молодого человка съ идеальною блудницей. Въ молодомъ человк много флоберовскаго — и его разочарованій, и его невозможныхъ стремленій, и его меланхоліи, и его мизантропіи, и его ненависти къ толп… Вся композиція, исключая разговора, очень дтскаго, необыкновенно сильная, если вспомнить тогдашній возрастъ Флобера. Въ мелкихъ подробностяхъ пейзажа уже чувствуется артистическое и любовное наблюденіе природы автора ‘M-me Bovary’. Подъ первымъ описаніемъ — ‘Осенняя грусть’ онъ могъ бы хоть сейчасъ подписаться.
Для отдыха онъ передъ обдомъ порылся въ своихъ костюмахъ: старье и сувениры, привезенные издалека. Онъ съ наслажденіемъ перебираетъ вс принадлежности восточнаго маскарада. Вотъ онъ переодвается и показываетъ подъ чалмой великолпную голову турка, съ энергичными чертами, оживленнымъ цвтомъ лица, длинными висячими усами… А изъ глубины своихъ пестрыхъ лохмотьевъ онъ, наконецъ, вытаскиваетъ, вздыхая, старые кожаные, сморщенные рейтузы и разглядываетъ ихъ съ умиленіемъ зми, созерцающей свою старую кожу!
Разыскивая свой старый романъ, онъ открылъ цлую кучу бумагъ, любопытныхъ какъ документы, изъ которыхъ онъ началъ составлять коллекцію! Тутъ собственноручная исповдь мужеложника Шолле, убившаго своего любовника изъ ревности и гильотинированнаго въ Гавр — исповдь, исполненная интимныхъ и неистово-страстныхъ подробностей. Тутъ письмо проститутки, предлагающей содержателю всю мерзость своей нжности. Тутъ автобіографія несчастнаго, который трехъ лтъ длается горбатымъ сзади и спереди, потомъ заболваетъ разъдающимъ лишаемъ, который шарлатаны прижигаютъ крпкой водкой, потомъ становится хромымъ, потомъ калкой,— незлобивая и потому еще боле скорбная повсть мученика рока.
И погружаясь въ эту бездну жестокихъ истинъ, мы говоримъ о прекрасномъ изданіи, которое можно было бы извлечь отсюда для философовъ и моралистовъ: выборъ подобныхъ документовъ подъ заглавіемъ: Секретный архивъ человчества.
Мы только на минуточку вышли въ садъ, ночью, передъ сномъ.
2-uj ноября. Мы просили Флобера почитать кое-что изъ его путевыхъ записокъ.
Онъ развертываетъ передъ нами свои труды, свои форсированные переходы по восемнадцати часовъ верхомъ, дни, проведенные безъ воды, ночи, отравленныя наскомыми, безпрерывныя лишенія, еще боле мучительныя, чмъ ежедневно угрожающая гибель, а сверхъ всего, страшная диссентерія… Цлый день онъ намъ читаетъ свои записки, и къ концу этого дня, проведеннаго въ одной и той же комнат, мы чувствуемъ себя утомленными всми этими далекими странствованіями и описанными пейзажами.
Для отдыха — трубочки, которыя у Флобера быстро сгораютъ, и литературные споры, и тезисы, вполн противоположные характеру его таланта, и мннія, высказанныя только для рисовки, для шику, и теоріи, довольно сложныя и довольно темныя, о прекрасномъ, не мстномъ и не спеціальномъ, но о чисто прекрасномъ, вчно прекрасномъ, въ опредленіи котораго онъ теряется и путается, но отъ котораго онъ довольно остроумно отдлывается этой фразой: ‘Прекрасное, прекрасное… это то, чмъ я смутно восторгаюсь!’
Пробило двнадцать. Флоберъ, кончивъ намъ свое путешествіе и возвращеніе черезъ Грецію, хочетъ еще читать, хочетъ еще разговаривать, и говоритъ намъ, что въ это время онъ только начинаетъ просыпаться и что не легъ бы до шести часовъ утра, если бы намъ не захотлось спать.

1864.

9-го апрля. За столомъ еще, кончая обдъ, мы посл нсколькихъ дней сосредоточенной тоски, начинаемъ говорить, и мысли у насъ смняются одна другою и срываются съ губъ въ одно и то-же мгновеніе.
Въ сущности, язва нашей жизни ни что иное, какъ литературное честолюбіе, ненасытное и изъязвленное, горечь писательскаго тщеславія: газета, не упоминающая насъ, оскорбляетъ, а газета, упоминающая другихъ, приводитъ въ отчаяніе.
Пустоту, которая оставляетъ такое существованіе, цликомъ отданное литератур, антракты въ нашей работ мы наполняемъ кое-какъ, недостаточно наполняемъ, холоднымъ, добродушнымъ развлеченіемъ: составленіемъ коллекцій. Это насъ занимаетъ, но не заполняетъ собою. Есть у насъ нжность, но она не находитъ себ исхода, удовлетворенія. Намъ недостаетъ двухъ трехъ буржуазныхъ домовъ, изящныхъ и привтливыхъ, гд бы мы могли изливать, отдавать избытокъ всего того, что мы не отдаемъ любовниц, а мы ей ничего не отдаемъ, кром привычки. Насъ въ дйствительности не двое, мы не можемъ другъ другу ‘составить компанію’, мы страдаемъ въ одно и то-же время однми и тми-же слабостями, однми и тми-же недомоганіями и нравственными болзнями: мы вдвоемъ составляемъ одного одинокаго человка, одержимаго сплиномъ, одного невропата. Оттого мы находимъ жизнь безвкусною, чувствуемъ постоянно тошноту отъ скуки существованія. Мы похожи на людей, отдленныхъ отъ самоубійства только трудами, требующими окончанія.
Въ заключеніе этого изысканія, этой переписи инвентаря, въ насъ самихъ, у насъ въ мозгу является фантазія създить въ Лондонъ — завтра, посл завтра, на дняхъ, поскоре — окунуться въ англійскій развратъ…
20-го апрля. Въ сущности на что намъ жаловаться? Огорченій нтъ.
Средства есть! Кое-какіе недомоганія, которыя не угрожаютъ еще жизни! Есть даже что-то въ род литературной репутаціи! Почему же отчаиваться? Потому что у насъ чувства слишкомъ утонченны, чтобы мы могли быть счастливы, и есть удивительная способность отравлять себ счастье, какъ только у насъ покажется нчто, на него похожее.
23-го мая. У Маньи Сентъ-Вевъ упрекаетъ Тэна въ томъ, что онъ далъ свою ‘Исторію англійской литературы’ на разсмотрніе своимъ врагамъ, людямъ ниже его, которые обрадовались возможности показать ему свою власть, длать ему замчанія. Говоръ поднялся со всхъ сторонъ… Тэнъ объявилъ, что Шекспиръ, Данте, Микель Анджело, Бетховенъ — великіе изъ великихъ людей, онъ называетъ ихъ ‘четырьмя каріатидами человчества’. ‘Но все это сила, а гд же грація’, говоритъ Сентъ-Бевъ. ‘А Рафаэль?’ вставляетъ одинъ изъ общества, который не съумлъ бы отличить картину Рафаэля отъ картины Рембрандта.
Потомъ говорятъ о здоровь древнихъ, о равновсіи античнаго организма, о нравственной гигіен нашего времени, о физіологическихъ условіяхъ жизни черезъ пятьдесятъ лтъ.. Это даетъ Тэну поводъ утверждать, что уменьшеніе чувствительности и возростаніе дятельности — вотъ что должно дать намъ будущее.
На это я отвчаю: ‘Вы думаете, вы это думаете, Тэнъ! Но противъ вашего тезиса имется сильное возраженіе. Съ тхъ поръ, какъ человчество двигается впередъ, вс его успхи, вс пріобртенія дйствуютъ на его чувствительность. Человчество съ каждымъ днемъ увеличиваетъ свою нервность, свою истерію, а что касается той дятельности, развитія которой вы желаете, такъ вы еще не знаете, не отъ нея-ли и современная меланхолія. Вы еще не знаете, не происходитъ-ли малокровная тоска нашего вка именно отъ избытка дятельности, отъ его бшеной работы, отъ необычайнаго усилія его мозговыхъ силъ, напряженныхъ до крайней степени, отъ распутства его творчества и мысли во всхъ областяхъ.’
28-го мая. Чтобы примирить насъ съ жизнью, Провидніе должно: было отнять у насъ цлую половину ея. Не будь сна, этой временной смерти для горя и страданія, человкъ не дотерплъ-бы до конца.
30-го мая. Очень странно, что мы, именно мы, окруженные всмъ изяществомъ 18-го вка, отдаемся самому суровому, самому строгому, самому отталкивающему изученію народа, что опять-таки мы, къ которымъ женщина иметъ такъ мало доступа, такъ тщательно, такъ серьезно разрабатываемъ психологію современной женщины.
19-го іюля. Сегодня вечеромъ солнце похоже на облатку вишневаго цвта на неб, а море цвта gris-perle. Только японцы, печатая красками, имли смлость передавать такіе эффекты.
13-го сентября. Видть мужчинъ и женщинъ, гостиныя, улицы всегда изучать жизнь людей и вещей — вдали отъ печатнаго слова — вотъ настоящее чтеніе для современнаго писателя.
25-го октября. Вс эти дни — скука, что-то срое на душ, отвращеніе къ вещамъ и людямъ, обезсиленіе воли, неохота жить. Посл книги всегда является какой-то ущербъ, отливъ въ энергіи мысли и дйствія. Вы чувствуете себя, какъ будто вы бросили передъ собою часть вашей души, вашего мозга. Это нчто въ род того утомленія, той истощенности, которыя должны наступать за совершеніемъ преступленія.
Чмъ дальше мы идемъ, тмъ несносне и невыносиме становится плоскость жизни. Нелпыя, надодливыя заботы повторяются въ ней регулярно, глупо, буржуазно, огорченія, даже обиды существованія — и т не имютъ въ себ ничего удивительнаго. Съ утра до вечера — никакой неожиданности. Спрашиваешь себя, къ чему продолжать жить и на что завтрашній день?
Все насъ оскорбляетъ, все дразнить намъ нервы: то, что мы видимъ что читаемъ, что слышимъ. Былъ въ средніе вка міръ ‘глупцовъ’. Намъ кажется, что мы живемъ въ мір шутовъ и подписчиковъ… Чтобы насъ развлечь, нужно было-бы, чтобы,ўне знаю какъ, все встало вверхъ дномъ… чтобы весь свтъ нсколько дней плясалъ на голов…
При томъ ясное пониманіе этого неблагодарнаго, противнаго, обожаемаго поприща литературы, это поприще мучитъ васъ, какъ любовница про которую вы знаете, что она способна отдаваться лакеямъ.
— Нужда не создаетъ горькаго отчаянія. Она ломаетъ пружину, она сламываетъ независимость, она приручаетъ, а не вызываетъ на сопротивленіе.
5-го ноября. Прелесть книгъ Мишлэ въ томъ, что он похожи на рукописныя. Он не имютъ банальности и безличности печатнаго слова, он какъ-бы автографъ мысли.
25-го декабря. Замокъ Осмуа.
Въ сторожк въ парк. Рыжія деревья на фон неба, какъ-будто окрашеннаго горячимъ дымомъ пожара, опушка лса, обращенная на западъ, вся будто съ огневыми прорзами и вся щебещущая, вся воркующая въ веселомъ вечернемъ привт птицъ солнцу.
Потомъ рядъ умирающихъ измненій въ оттнкахъ, рядъ блднющихъ агоній красокъ, подъ которыми деревья переходятъ отъ тона корицы къ тонамъ жженой сангвины, въ то время, какъ небо, въ тни спускающейся ночи, изъ краснаго понемногу переходитъ въ блдное и холодно-блое. Въ послдній разъ птицы принимаются пть: зажигается какъ-бы ракета слабенькихъ, крикливыхъ голосовъ, поднимается, бжитъ вдоль всей рощи и потухаетъ. Еще одинъ слабый крикъ, и все молчитъ.
Тогда, въ глубокомъ туман сумерокъ, погружается во тьму все неизвстное, таинственное, вся волнующая неопредленность формъ. Накопляется молчаніе. Хищныя птицы глухимъ полетомъ опускаются на сучья большихъ деревьевъ, съ звукомъ густыхъ хлопьевъ снга… На неб нтъ уже ни свта, ни тни, и на этомъ неопредленномъ фон деревья съ безчисленными своими втвями вытягиваются, какъ громадные зми Горгоны.

1865.

13-го января. Сколько часовъ, десять лтъ тому назадъ, сколько часовъ въ Уффиціяхъ смотрли мы Примитивовъ, созерцали этихъ женщинъ, эти длинныя шеи, эти невинные, выпуклые лбы, эти глаза въ темныхъ кругахъ, съ узкими, длинными прорзами, эти ангельскіе и зминые взгляды изъ-подъ опущенныхъ вкъ, эти черточки мученій и худобы, эту тонкую заостренность подбородка, эти огненно-рыжіе волосы, по которымъ кисть протянула нити золота, эти блдныя краски кожи разцвтшей въ тни, эти полутни, слегка затемненныя зеленоватымъ и какъ-бы окунутыя въ прозрачность воды, эти тонкія, страдальческія руки, на которыхъ играютъ восковые огоньки: весь этотъ музей двственныхъ болзненныхъ ликовъ, который подъ наивностью искусства показываетъ рожденіе Граціи.
Упиваться этими улыбками, этими взглядами, этими томленіями, этими красками, сдланными для того, чтобы писать идеальное — было очарованіемъ тхъ дней… Насъ каждый день тянуло къ этимъ розовымъ и голубымъ одеждамъ, къ этимъ небеснымъ одеждамъ.
Великая и совершенная живопись, зрлые шедевры не оставляютъ въ васъ такой отчетливой памяти о лицахъ: только эти женщины Примитивовъ привязываются къ вамъ, какъ память о людяхъ, встрченныхъ въ жизни.
Он вновь являются къ вамъ, какъ голова покойницы, которую вы разъ увидли-бы утромъ, освщенную и озолоченную умирающимъ пламенемъ восковой свчи.
Среда, 1-го февраля. Сегодня вечеромъ у принцессы полонъ столъ писателей, между ними и Дюма отецъ.
Это какой-то великанъ съ курчавыми волосами негра, цвта ‘перца съ солью’, съ маленькими глазками бегемота, свтлыми, хитрыми и неусыпными, даже когда они полузакрыты, черты огромнаго лица похожи на т неопредленно округленныя черты, которыми карикатуристы придаютъ лун человческое лицо. Рчь обильная, но безъ большаго блеска, безъ дкости ума, безъ колоритности слова, все только факты, которые онъ своимъ хриплымъ голосомъ добываетъ изъ глубины чудовищной памяти. И всегда, всегда онъ говоритъ о себ, но съ тмъ тщеславіемъ добродушнаго ребенка, которое не иметъ въ себ ничего раздражающаго. Такъ, напримръ, онъ разсказываетъ, что его статья о Гор Кармель дала монахамъ 700,000 франковъ.
…Онъ не пьетъ ни вина, ни кофе, не куритъ, это воздержный атлетъ фельетона и писательства…
‘Прокалыватель’ перешейка, Лессепсъ, съ черными глазами подъ серебристыми волосами, только-что прибылъ изъ Египта и обдаетъ съ вами, онъ сознается,— онъ, человкъ такой неукротимой воли,— что много разъ въ жизни отступалъ отъ разныхъ длъ, слдуя совту одной гадалки изъ улицы Турнонъ, преемницы двицы Ленорманъ.
— Слдовало-бы изучать въ ребенк происхожденіе обществъ. Ребенокъ — это начинающее человчество, дти — первые люди.
8-го февраля. Обдъ у Шарля Эдмонъ съ Герценомъ.
Маска Сократа, теплый, прозрачный цвтъ кожи, какъ на портретахъ Рубенса, между бровями красная мтина въ вид клейма борода и волоса сдющіе. Онъ говоритъ и отъ времени до времени ироническій смшокъ падаетъ, поднимается и снова падаетъ у него въ Ворл. Голосъ у него мягкій, меланхолически-музыкальный, но не иметъ той грубой звучности, которой можно было-бы ожидать при массивномъ сложеніи этого мужчины. Мысль тонкая, нжная, заостренная, иногда утонченная, но всегда объяснена, освщена словечками, которыя не скоро являются, но всегда нравятся, какъ вообще нравятся выраженія изящнаго ума иностранца, говорящаго по-французски.
Онъ говоритъ о Бакунин, о томъ, какъ онъ просидлъ одинадцать мсяцевъ въ тюрьм, объ его бгств изъ Сибири по Амуру, объ его Странствованіи черезъ Калифорнію, о прізд въ Лондонъ, гд онъ, проплакавши нсколько мгновеній въ его объятіяхъ, спросилъ: ‘есть-ли тутъ устрицы?’
Онъ намъ приводитъ черты, рисующія государя Николая I воплощеніемъ военной дисциплины. Онъ разсказываетъ намъ, какъ посл взятія Евпаторіи государь прохаживался разъ по дворцу своими каменными шагами, шагами статуи Командора, и вдругъ подошелъ къ солдату на караул, вырвалъ у него ружье, бросился противъ него на колни и крикнулъ: ‘На колни! Помолимся о побд!’
Потомъ онъ говорилъ о нравахъ Англіи, которую онъ любитъ, какъ страну свободы, и приводилъ любопытные анекдоты. Слуга-англичанинъ, котораго Тургеневъ помстилъ въ семейств Віардо, на вопросъ, отчего онъ ушелъ отъ нихъ, далъ слдующій прекрасный отвтъ: ‘они люди не комильфотные: не только жена, но даже мужъ разговариваютъ со мной за столомъ’.
Пока мы стараемся разобраться въ характерахъ двухъ народовъ англичанъ и французовъ, Герценъ говоритъ: ‘Знаете, одинъ англичанинъ недурно опредлилъ оба характера: ‘Французъ съ жаромъ стъ холодную телятину, а мы горячій ростбифъ димъ холодно’.
17-го февраля. Прошлый годъ, когда у Флобера были чирьи, Мишлэ говорилъ одному изъ его друзей: ‘пусть онъ не лчится, а то пропадетъ талантъ’. Это, можетъ быть, великая мысль. Не знаю, кто сказалъ, что Наполеонъ, посл того, какъ вылчился отъ чесотки, не выигралъ уже ни одного сраженія. Острота крови у Шамфора врно была причиной остроты его ума.
Фреміе {Фреміе (Frmiet), извстнй скульпіторъ, спеціалистъ въ изображеніи животныя родственникъ и ученикъ Рюда, весьма замчательнаго французскаго скульптора. Прим. ред.} разсказывалъ мн, что Рюдъ ставилъ иногда въ шутку рядомъ съ конской головой Фидія голову извощичьей лошади, и доказывая, что это одно и то-же, но что голова извощичьей лошади красиве. И Рюдъ утверждаетъ, что греки, съ ихъ темпераментомъ великихъ художниковъ, прямо подражали природ, но нисколько не заботились объ идеальномъ, не гонялись за нимъ.
16-ю марта. Сердце вмст съ человкомъ не родится. Ребенокъ не знаетъ, что такое сердце. Этимъ органомъ человкъ обязанъ жизни. Ребенокъ, кром себя, не видитъ, не любитъ никого: онъ самый чудовищный, самый невинный, самый ангельскій эгоистъ.
20-го мая. Сегодня вечеромъ, черезъ калитку въ деревянной изгороди, обвитой зеленью, мы входимъ въ большой домъ, на улиц Вожираръ. Мы у Турнминъ.
Веселый нижній этажъ дома полонъ нарядныхъ акварелей, небольшихъ картинъ, писанныхъ друзьями, восточнаго оружія. Въ маленькихъ витринахъ — переливы шелковыхъ тканей чудныхъ красокъ, кофтъ и жилетовъ турецкихъ женщинъ, съ рядами золотыхъ пуговицъ, въ которыя вставлены жемчужины: цлый маленькій музей восточныхъ сувенировъ.
Живописецъ Азіатской Турціи согласенъ сообщить намъ, для нашего будущаго романа (‘Manette Salomon’), письма, писанныя имъ жен, и она приноситъ связку этихъ длинныхъ большихъ писемъ, которыя имютъ такой почтенный видъ, благодаря десятку наклеенныхъ на нихъ марокъ. Она перечитываетъ ихъ и счастлива тмъ, что вспоминаетъ радости ихъ полученія: выпуклый ея лобъ, жирненькія щечки, кроткіе глаза, доброе, привтливое лицо — освщаются двумя лампами. На нкоторыхъ мстахъ воспоминанія заставляютъ сердце художника биться сильне: онъ ударяетъ кулакомъ по дивану, мысленно видитъ прошлое, на лиц его отражается что-то райское, онъ восклицаетъ: ‘Какъ было прекрасно!’
Среди чтенія, которое дышетъ Востокомъ, на середину комнаты выдвигается табуретъ съ перламутровой инкрустаціей, на него, въ серебрянныхъ, филигранныхъ подставочкахъ ставятся голубыя чашечки, въ которыя наливается кофе, приготовленный по-турецки, въ константинопольскомъ кофейник.
И придерживая юбки, чтобы не задть столикъ, проходитъ черезъ комнату въ глубь кабинета высокая молодая двушка, она садится поодаль, весь вечеръ слушаетъ чтеніе и, любовно запрокинувъ головку, улыбается отцу каждый разъ, какъ слышитъ про опасности, которымъ онъ подвергался, или про борьбу его съ клопами.
Потомъ кофе замняется, на табурет-столик, четырьмя большими банками константинопольскаго варенья, изъ бергамота, флръ д’оранжа, розъ и какой-то блой мастики, вызывающей и во рту представленіе о той стран, которой занятъ слухъ.
Прелестный вечеръ этотъ продлился до двухъ часовъ ночи. Въ немъ мы нашли всю сладость семейной жизни, вмст съ щекочущими впечатлніями экзотизма.
22-го мая. Теперь у насъ одинъ только крупный интересъ и волненіе: изученіе жизненной правды. Вн этого — скука и пустота.
Конечно, мы гальванизировали исторію, насколько это возможно, гальванизировали ее ‘правдой’ боле правдивой, чмъ другіе, мы вновь открыли ея жизненную ‘реальность’, и вотъ теперь правда прошлаго намъ уже ничего больше не говоритъ. Мы производимъ на себя впечатлніе человка, привыкшаго рисовать съ восковой фигуры, которому вдругъ открылась живая ‘натура’ или врне сама жизнь съ ея горячимъ, трепещущимъ нутромъ.
25-го мая. Мы демъ цлой компаніей завтракать въ Тріанонъ съ принцессой Матильдой. Жизнь изумительна! Когда мы пріхали сюда искать слдовъ Маріи Антуанетты, мы не думали, что будемъ завтракать здсь съ одной изъ родственницъ Наполеона,— въ декоративной хижин, которую ей нарисовалъ Г. Роберъ (Hubert Robert).
Конецъ трапезы, гд присутствуютъ женщины, всегда ведетъ къ разговорамъ про чувства и про любовь. Принцесса спросила у каждаго изъ насъ, что-бы онъ всего больше желалъ получить на память отъ женщины. Каждый назвалъ то, что ему казалось всего дороже: одинъ — письмо, другой — прядь волосъ, третій — цвты, я сказалъ: ребенка! за что меня чуть не выгнали. Тутъ Дюваль, съ тмъ улыбающимся и вызывающимъ взглядомъ, который у него всегда бываетъ, когда рчь идетъ о любви, говоритъ намъ, что больше всего онъ желалъ-бы получить отъ женщины перчатку,— отпечатокъ и форму ея руки, вещицу, рисующую ея пальцы. ‘Вы не знаете,— прибавилъ онъ,— попросить, во время танцевъ, перчатку у дамы — и получить отказъ. Потомъ, черезъ часъ, вы видите ее за роялемъ, она снимаетъ перчатки,, чтобы сыграть что-нибудь. Вы уставляетесь глазами въ эти перчатки… Она встаетъ и оставляетъ об… Вы ихъ не берете, вдь пара перчатокъ, это не перчатка. Начинаютъ разъзжаться. Она возвращается и беретъ только одну… При этомъ знак, который она вамъ подаетъ, вы такъ счастливы, такъ счастливы..’
Онъ сказалъ это очень мило.
29-го августа. За столомъ, посл обда, мы опять говоримъ о самихъ себ. У меня съ братомъ стремленія не одинаковыя. Если бы онъ не былъ тмъ, чмъ сталъ, его тянуло-бы въ семь, къ буржуазной мечт о жизни вдвоемъ съ чувствительной женщиной. Онъ человкъ нжный, меланхолической страстности, тогда какъ я матеріалистъ-меланхоликъ. Я чувствую въ себ нчто сродное аббату XVIII вка вмст съ мелкими чертами жестокости итальянца XVI-го в., жестокости, не склонной, однако, къ крови, къ физическому страданію ближняго, а только къ злобности ума. У Эдмона, напротивъ,— есть какъ-бы простодушіе. Онъ родился въ Лотарингіи, онъ — умъ германскій. Его можно представить себ военнымъ человкомъ. А я парижанинъ, латинской расы. Себя я скоре воображаю въ длахъ капитула, въ сношеніяхъ съ общинами, съ большимъ тщеславнымъ желаніемъ играть судьбою мужчинъ и женщинъ, ради ироническаго созерцанія такого зрлища. Не есть-ли это у насъ отъ природы такое расположеніе къ роли старшаго и младшаго въ семь (военнаго и духовнаго), которое въ старину было явленіемъ соціальнымъ? Мы въ первый разъ длаемъ это открытіе. Въ общемъ, странная вещь: у насъ ршительная разница въ темпераментахъ {Сообщаю замтку въ томъ вид, въ какомъ братъ ее записалъ посл разговора, но долженъ заявить, что имъ многое преувеличено изъ желанія выставить себя въ дурномъ, а меня въ хорошемъ свт. Эдмонъ Гонкуръ.}.
15-го сентября.— Ну что, старый другъ, говорятъ ты не такъ здоровъ?!— Ахъ да, вы знаете, бываютъ глупости…
И множество запутанныхъ фразъ, спша, пробивается у старика сквозь одышку, сквозь возростающее волненіе, которое наполняетъ слезами глаза и длаетъ голосъ его влажнымъ и неувреннымъ. Потомъ, стараясь какъ-бы посмяться надъ собою: ‘вдь я-же ей говорилъ: человка можно убить и не выстрломъ изъ пистолета… Каждый разъ, какъ вспомню, вотъ уже два мсяца… какъ будто вязальная спица пронизываетъ здсь…’ — и онъ показываетъ на сердце. ‘У меня сейчасъ былъ докторъ… я ему все сказалъ… Въ такихъ длахъ, вы знаете, ничего не надо скрывать… Ахъ, что за ударъ это былъ для меня! Вдь такъ быстро… Мы разстались во вторникъ, а въ воскресенье ее оглашали въ церкви послдній разъ. Ничего между нами не было… Только уходя, она мн показала шляпку… врно эту шляпку она себ сдлала къ свадьб… Боже мой, когда, бывало, она мн говорила, что собирается замужъ, я ей всегда совтовалъ выйти. Но ужъ случилось это слишкомъ скоро… И потомъ, на дняхъ тоже,— это меня поразило,— она мн сказала: ‘я думала, что мн столько-то, а я старше’.— Она года свои узнала изъ метрическаго свидтельства, которое выписала для внчанія.’
Такъ онъ цпляется за каждое мелкое воспоминаніе, смакуя его горечь, а голосъ безпрестанно тонетъ въ слезахъ, и цвтъ лица мняется, желтетъ. Вечеромъ, посл обда, онъ говоритъ: *** вернулись изъ Италіи. Никого у меня не осталось. Сынъ былъ въ пансіон. Въ Я безнадежныхъ мечтахъ я молилъ Бога послать мн женщину, которой могъ-бы покровительствовать, которою могъ-бы заинтересоваться… Когда я получилъ ея письмо, мои желанія исполнились… Я видался съ нею два раза въ мсяцъ, въ гостинниц, никогда на дому, ни у меня. И ни у нея. Я самъ себ запретилъ бывать у нея, боялся быть ревнивымъ… лучше ничего не знать. Я каждый разъ приходилъ первый, дамы, знаете, всегда заставляютъ себя ждать. Подадутъ мн газету, въ камин огонь… Я сяду читать въ ожиданіи ея. Она придетъ, сниметъ шляпку… Я скажу: что вы подлывали съ тхъ поръ, какъ я васъ не видалъ?.. Скажите мн все… Она мн все разсказывала… Потомъ она разспрашивала меня о такихъ вещахъ, о которыхъ ей неловко было говорить съ другими. Я давалъ ей книги… Мы говорили о томъ, что она читала. Она часто говорила мн: ‘вы не знаете, какую — не скажу любовь, но привязанность я къ вамъ чувствую’. Мы завтракали. Такъ я проводилъ часовъ пять… Она уходила и я глазами слдилъ за нею по лстниц… Куда все это двалось? Два мсяца я не получалъ отъ нея ни письма..’
Онъ шаритъ на себ, находитъ письма и перелистываетъ ихъ:
— Вотъ, говоритъ онъ,— телеграмма сыну, чтобы извстить его о моей смерти.
— Ахъ, старый другъ!
— Меня душитъ, я не переживу этого.
Такъ говоритъ старый другъ нашего семейства, 76-лтній старикъ, тономъ разбитой жизни, тономъ человка раненаго на смерть, потерявшаго разомъ и пятнадцатилтнюю привычку, и семью, и дочь, и любовницу. Чмъ-то трагическимъ, похороннымъ и умилительнымъ дышитъ страстное уныніе этого старика, который какъ будто уже не въ силахъ, больше жить, у котораго сердце поражено разлукой, какъ мечомъ.
Я заговорилъ съ нимъ о путешествіи въ сопровожденіи стараго Я слуги, котораго мы называли Лепорелло, старикъ полугрустно, полуиронически пробормоталъ: ‘хорошъ будетъ Донъ-Жуанъ!’
28-го сентября.— Намъ пришли сказать, что старый другъ умираетъ. Уже!
Мы въ большой гостиной, гд царитъ пустота и безпорядокъ готовящагося перезда. Въ зеркальное окно мы видимъ на комод рядъ стклянокъ и лкарствъ, и въ постел кого-то, кто лежитъ на взбитыхъ подушкахъ, и въ этой прозрачной рам, открывающей видъ на Смерть, двигается дятельная и тихая сестра милосердія, черная подъ блымъ чепцомъ.
Онъ умираетъ. Онъ пожелалъ собороваться. Позвали священника отъ св. Августина, а когда тотъ явился, онъ не принялъ его. Это былъ тотъ самый священникъ? который внчалъ любимую имъ женщину. Не любопытно-ли это и не похожи-ли на авторскія выдумки т драматическія комбинаціи, которыя вызываются событіями жизни?
Мы вошли къ нему въ комнату. Онъ насъ узналъ. Онъ намъ пожалъ руки,— рукой почти еще живой и, снова закрывая глаза, сказалъ намъ, какъ-бы испуская послдній вздохъ прежней веселости: ‘Касторъ и Поллуксъ’. Нтъ ничего боле раздирающаго, чмъ эта послдняя улыбка человка, который уже начинаетъ быть покойникомъ.
10-го ноября. Какъ несправедливо, право, что тло у насъ устроено не такъ, какъ характеръ. Вотъ теперь мы оба въ припадкахъ желудка и печени, которые появляются и повторяются отъ взаимныхъ разстройствъ. Вотъ опять эти мучительныя ночи, въ дом у насъ никого нтъ, и тотъ изъ насъ, кто покрпче, бжитъ въ аптеку, разыскиваетъ врача, старается неуклюже, лихорадочно развести огонь на угольяхъ въ печи. И притомъ смутный страхъ, который мы скрываемъ другъ отъ друга,— страхъ холеры!
— Везъ искусства все гніетъ и гибнетъ.. Искусство бальзамируетъ умершую жизнь: небольшую долю безсмертія иметъ только то, что было имъ тронуто, описано, изображено кистью или рзцомъ.
30-го ноября. Наша пьеса (Henriette Marchal) такъ близка къ представленію въ Thtre franais, что я начинаю врить: есть, пожалуй, провидніе для постоянства напряженія, для мужества воли.
2-го декабря. Исчезло, наконецъ, глухое безпокойство послднихъ дней. Цензура прислала своего забавнаго старика, цензора Планше, и дала позволеніе.
Нетерпніе этихъ дней уступило мсто полному, спокойному удовлетворенію, дальше котораго не хочется идти. Намъ очень пріятно было остановиться подольше, подольше на этой точк. Мы почти жалемъ, что такъ скоро кончилось время репетицій, этотъ сладкій перерывъ дйствительной жизни, эти восхитительные порывы гордости, которую вы вдыхаете въ удачные моменты вашей пьесы, въ лучшихъ мстахъ вашихъ излюбленныхъ тирадъ, наконецъ, это постоянное, вчно новое ожиданіе слова, которое вотъ вотъ скажутъ и которое ваши губы шепчутъ уже заране.
3-го декабря. Сегодня репетиціи въ костюмахъ. Вхожу въ фойе. Тамъ Роза Дидье, въ костюм бэбэ, съ блокурымъ парикомъ надъ чудными глазами, въ облак легкой кисеи, игривая, веселая и прелестная. Мн показалось, что вс старинные портреты этого строгаго фойе, предки благородной трагедіи и серьезной комедіи, Оросманы въ чалмахъ и королевы съ кинжалами насупили брови при вид шалуньи опернаго карнавала. Въ корридор я встртилъ Делоне, котораго я сначала не узналъ, до того онъ смотритъ дйствительно семнадцатилтнимъ Поль де-Бревиль.
Глядя на весь этотъ людъ, слдя за его движеніями, слушая, какъ они говорятъ вашу прозу, какъ играютъ ваше произведеніе, видя эту сцену, которая теперь ваша, вы чувствуете, что все здсь ваше: и шумъ, и движеніе, и музыка, и актеры, и фигуранты, все, не исключая машинистовъ и пожарныхъ. Какая-то гордая радость наполняетъ грудь при мысли, что вы тутъ хозяинъ. Публика была странная. Во-первыхъ, Вортъ съ женою. Г-жа Плесси не играетъ иначе, какъ подъ ихъ инспекціей, съ ними все общество знаменитыхъ модистокъ и портнихъ.
Эффектъ пьесы ростетъ съ каждой репетиціей. Актеры изумляются и любуются другъ другомъ. Весь театръ вритъ въ громадный успхъ и общее мнніе то, что за двадцать лтъ не было пьесы, такъ поставленной и разыгранной, какъ эта!
5-го декабря. Ночь прошла спокойно. Оставляемъ карточки у критиковъ. Визитъ къ Рокпланшъ. Мы застали его за завтракомъ. Онъ весь въ красномъ, обутъ въ какіе-то большіе мокассины, похожъ не то на палача, не то на краснокожаго. Онъ говоритъ о гигіен писателя. ‘Въ нашемъ ремесл необходимо бороться съ нервнымъ истощеніемъ’. Самъ онъ только что сълъ два бифштекса,— онъ уметъ слдить за своимъ желудкомъ, тренировать его. Мы хвалимъ его здоровье, его умнье сохраняться.
Оттуда — къ отцу Жанену, который теперь не выходитъ изъ дома и, при подагр, ведетъ театральную критику у себя на квартир. Онъ говоритъ, что жена его одвается, чтобы хать смотрть нашу пьесу. Несмотря на это, несмотря на свирпую критику нашихъ ‘Литераторовъ’, мы вспоминаемъ первое наше посщеніе, посл его первой статьи.
Наконецъ, мы дожили до обда. Мы садимся за столъ у Биньона и продаемъ, пропиваемъ около тридцати франковъ, точь въ точь, какъ люди, разсчитывающіе на сто представленій. Ни малйшей тревоги. Абсолютное спокойствіе, убжденіе, что если даже наша пьеса не покажется публик безподобной, то она такъ замчательно сыграна, что игра актеровъ создастъ успхъ. Мы требуемъ театральную газету, (L’entreacte), читаемъ и перечитываемъ фамиліи нашихъ актеровъ. Потомъ куримъ сигары, толкаемся по Парижу, гд уже слышится наше имя, гд завтра все будетъ полно имъ, мы, какъ будто, вдыхаемъ первый порывъ того большого шума, который скоро поднимется вокругъ насъ.
Мы въ Thatre-Franais. У входа, намъ кажется, немало жизни, немало движенія. Мы побдителями подымаемся по лстниц, той самой, по которой мы столько разъ входили въ совершенно иномъ настроеніи. Еще днемъ мы твердо ршили, что если къ концу представленія восторгъ зайдетъ очень далеко, мы убжимъ потихоньку, чтобы насъ не потащили на сцену для овацій.
Коридоры полны. Чувствуется какое-то сильное болтливое волненіе въ публик. Мы ловимъ на лету слухи о шум, о безпорядкахъ, сломали барьеръ у кассы! Гишаръ, все еще въ римскомъ костюм, немного озадаченный, входитъ въ фойэ: его освистали въ ‘Horace et Lydie’. Понемногу намъ становится трудно дышать, какъ передъ грозой. Встрчаемся съ Го (Got) и онъ съ странной улыбкой говоритъ намъ про зрителей: ‘Они не ласковы’.
Мы подходимъ къ занавсу, стараемся разглядть заду, но въ какомъ-то ослпленіи видимъ только ярко освщенную толпу. Вдругъ слышимъ, что играютъ. Поднятіе занавса посл трехъ ударовъ — и эта торжественность, которой мы ожидали съ сердцебіеніемъ, пропала. Мы ничего не замтили. Потомъ, очень удивленные, мы слышимъ свистокъ, одинъ, два, три свистка, бурю криковъ, вызывающую ураганъ рукоплесканій… Мы въ уголк, за кулисами прислонились къ декораціи среди масокъ, намъ кажется, что статисты, проходя мимо, кидаютъ на насъ жалостливые взгляды. И все свистки, и все аплодисменты.
Занавсъ опускается. Мы выходимъ безъ пальто, у насъ горятъ уши. Начинается второй актъ. Опять неистовые свистки, въ перемежку съ звриными криками и передразниваніемъ актеровъ. Освистано ршительно все: даже нмая сцена m-me Плесси. Борьба продолжается и у актеровъ, которыхъ поддерживаетъ часть партера, почти вс ложи съ остальнымъ партеромъ и галлереей, гд хотятъ, во что бы то ни стало, крикомъ, стукомъ, перерывами, злобными глупыми выходками добиться, чтобы опустили занавсъ.
— Немножко-таки сильно!— говоритъ намъ Го два или три раза. А мы все время стоимъ, прислонившись все тамъ-же, встрчаемъ въ упоръ свистки, блдные, нервные, но стоимъ твердо, не уступая ни на шагъ и нашимъ упрямымъ присутствіемъ заставляемъ актеровъ доиграть пьесу до конца.
Выстрлъ раздался. Занавсъ падаетъ среди общаго бунта.
Вижу m-me Плесси, которая уходитъ со сцены съ яростью львицы, извергая ругательства на оскорбившую ее публику. А за вторымъ занавсомъ слышится, въ продолженіи четверти часа, свирпые вопли, которые не даютъ Го выговорить нашего имени. Мы пробираемся сквозь безпокойныя группы, наполняющія корридоры театра, и идемъ ужинать въ Maison-d’or съ графомъ д’Осмуа (d’Osmoy), Булье и Флоберомъ. Мы вполн сохраняемъ спокойствіе, несмотря на нервную судорогу, которая вызываетъ у насъ тошноту при каждомъ куск. Флоберъ не можетъ не сказать, что находитъ насъ великолпными, мы возвращаемся домой въ пять часовъ утра, разбитые, утомленные, какъ никогда въ жизни.
6-го декабря. Завдующій ‘клакою’ утверждаетъ, что со временъ ‘Эрнани’ и ‘Бурграфовъ’ въ театр никогда не было подобнаго волненія {Волненіе это и снятіе пьесы съ репертуара посл б представленій вызваны были политической интригой. Республиканская оппозиція подбила молодежь латинскаго квартала избрать ‘Henriette Marchal» поводомъ для политической демонстраціи противъ правительства имперіи подъ предлогомъ нарушенія традиціи французскаго театра, классической Comedie Franaise. Распространенъ былъ слухъ, что пьеса Гонкуровъ принята только по протекціи принцессы Матильды (двоюродной сестры Наполеона III, племянницы Наполеона I, бывшей замужемъ за Анатоліемъ Демидовымъ, разведенной при благосклонномъ участіи императора Николая I). Молодежь освистала пьесу и ея реалистическія новшества, т.-е. со-слпу демонстрировала противъ молодого, новаго и сильнаго въ угоду политик и старому литературному консерватизму. Прим. ред.}.
Обдъ у принцессы. Она вчера пріхала изъ театра съ разорванными перчатками и съ разгорвшимися руками отъ хлопанія.
Моя дура любовница вчера была въ театр и говоритъ мн сегодня, что не сметъ показаться на улицу, что ей кажется, будто у нея на лиц написано, что съ нами случилось.
27-го декабря. Гавръ. Намъ легче посл того, какъ мы выбрались изъ этого ада славы. Съли чуднаго бекаса, подышали соленымъ воздухомъ: немного животнаго счастья.

1866.

6-го января. Мы обдали у Флобера въ Кроассе. Онъ въ самомъ дл работаетъ четырнадцать часовъ въ сутки. Это уже не трудъ, это монастырь Траппистовъ. Принцесса написала ему про насъ, по поводу нашего предисловія къ ‘Henriette Marchal’: ‘Они сказали правду — это преступленіе! ‘
8-го января. Я такъ разбитъ нравственно. Нами слишкомъ ужъ занимались. Подъ конецъ шумъ сталъ уже слишкомъ сильнымъ. Хочется молчанія вокругъ себя.
Представленіе чудовищнаго, химерически животнаго, искусство рисовать страхъ, подступающій къ человку днемъ, въ вид смутныхъ призраковъ, способность изображать и воплощать панику и иллюзіи глаза въ существахъ, одаренныхъ членами и суставами, явныхъ, осязаемыхъ, почти что жизнеспособныхъ — вотъ геній Японіи. Японія создала и оживила зоологію галлюцинаціи. Вамъ кажется, что изъ мозга ея искусства, какъ изъ пещеры кошмара, прорывается и бьетъ ключомъ цлый міръ зврей и демоновъ, высченный изъ вздутаго уродства: зври въ судорогахъ и конвульсіяхъ корней мандрагоры, наросты сучьевъ, въ которыхъ застылъ сокъ, зври — помсь ящерицы съ млекопитающимъ, жаба, привитая ко льву, сфинксъ, приросшій къ церберу, кишащія личинки, жидкія и липкія, буравящія себ путь, какъ дождевые черви, зври съ гребнемъ изъ колючей гривы, жующіе шаръ съ двумя круглыми глазами на конц падки, страшилища лохматыя, угрожающія, сверкающія ужасомъ, драконы и химеры апокалипсиса отдаленнаго востока.
Мы, европейцы и французы, мы не такъ богаты изобртательностью. Наше искусство признаетъ только дракона: это все то-же чудовище изъ разсказа Терамена, которое на картинахъ г-на Энгръ (Ingres) высовываетъ свой красный суконный языкъ.
Въ Японіи чудовище — повсюду. Оно украшеніе и чуть ни домашняя утварь. Оно и жардиньерка, и курильница. Гончаръ, мдникъ, рисовальщикъ, вышивальщикъ сютъ его въ жизни каждаго. Оно корчится и выставляетъ когти на плать всхъ временъ года. Для этого міра бдныхъ женщинъ, съ накрашенными вками, чудовище — изображеніе самое обыденное, привычное, любимое, почти ласкательное, то, что для насъ — художественная статуэтка на камин. И кто знаетъ, не тутъ ли кроется идеалъ этого артистическаго народа?
15-го января. Обдъ у Маньи. Тэнъ заявляетъ, что вс талантливые люди — продуктъ своей среды. Мы утверждаемъ обратное. Гд вы найдете, спрашиваемъ мы, ‘корень экзотизма Шатобріана? Это ананасъ, выросшій въ казармахъ!’ Готье насъ поддерживаетъ: онъ cъ своей стороны считаетъ, что мозгъ художника и нынче тотъ же, какимъ былъ во времена фараоновъ. Быть можетъ у буржуа, которыхъ онъ называетъ ‘жидкимъ ничтожествомъ’, мозгъ и измнился, это по его мннію не важно.
— Находиться зимой, въ любимомъ уголк, между привычныхъ стнъ, среди предметовъ, привыкшихъ къ небрежному прикосновенію вашихъ пальцевъ, въ кресл удобномъ для вашей особы, подъ смягченимъ свтомъ лампы, вблизи тихаго тепла камина, топившагося цлый день, и тамъ разговаривать въ часы, когда умъ бжитъ отъ работы, спасается отъ заботъ дня, разговаривать съ людьми симпатичными, съ мужчинами, съ женщинами, улыбающимися на ваши слова, открывать душу, давать себ волю, слушать и отвчать, отдавать свое вниманіе другимъ или требовать его себ, исповдывать другихъ или высказываться самому, затрогивать все, что доступно слову, смяться надъ настоящимъ днемъ, судить о газет, шевелить прошедшее, какъ бы ворочая уголья на очаг исторіи, пошалить парадоксомъ, поиграть разсудкомъ, дать порзвиться мозгу, наблюдать, какъ въ спорахъ сходятся и расходятся характеры и темпераменты, видть на чужомъ лиц отраженіе вашего слова, замчать головку одной изъ дамъ, приподнимающуюся надъ вышиваніемъ, чувствовать, какъ пульсъ бьется сильне, возбужденный небольшой лихорадкой и въ легкомъ оживленіи отъ опьяняющаго чувства удовольствія, уходить отъ самого себя, отдаваться, изливаться всмъ, что есть въ васъ остроумнаго, убжденнаго, нжнаго, ласкающаго или негодующаго, ощущать то электрическое общеніе, которое заставляетъ ваши мысли переходить въ мысли слушающихъ васъ, наслаждаться симпатіями, которыя какъ бы обнимаютъ ваши слова и ласкаютъ ваши мысли, какъ горячее рукопожатіе, разцвтать душой въ общей откровенности, когда всякій открывается весь до дна, испытывать опьяняющее наслажденіе сліянія и смшенія душъ въ общеніи умовъ: разговоръ — вотъ одно изъ настоящихъ благъ жизни, которое своимъ чистымъ и отрадно волнующимъ очарованіемъ останавливаетъ время, часы ночи! И можетъ ли природа дать человку радость, равную той, какую онъ самъ даетъ себ въ обществ!
— Вс наблюдатели грустны и должны быть таковыми.
Они не дятели, а свидтели жизни. Они ничмъ не пользуются изъ того, что обманываетъ, что опьяняетъ. Нормальное ихъ состояніе — меланхолическая ясность души.
Тэнъ прислалъ мн свою книгу. Онъ въ три мсяца собралъ всю Италію: картины, ландшафты, общество — общество, въ которое такъ трудно проникнуть!— словомъ, прошедшее, настоящее и будущее.
— Быстрый способъ длать карьеру, это хать на запяткахъ успха. Такимъ образомъ васъ, пожалуй, забрызгаютъ грязью, вы рискуете налетть на удары хлыста, но вы додете — какъ лакеи — до передней.
10-го марта. Общества, собранія, товарищества мене способны чмъ отдльный человкъ. Все великое въ мысли и труд совершается индивидуальнымъ усиліемъ, равно какъ и всякій подвигъ воли. Путешественнику удается то, что не удается экспедиціи, и только одинокіе изслдователи, какъ Калье, Бартъ, Ливингстонъ, овладли неизвстнымъ на земл.
6-го августа. Трувиль. Странную ведемъ мы тутъ трудовую жизнь, какой никогда не видывалъ Трувиль. Встаемъ въ десять часовъ. Часъ — плотно завтракаемъ за общимъ столомъ. Часъ куримъ на террасс казино. Цлый день работа, до пяти или шести часовъ. Отъ шести до семи — плотный обдъ. Сигара на террасс, прогулка у моря и опять за работу до полночи, до двухъ часовъ.
Мы хотимъ кончить ‘Манетъ Саломонъ’. Работы еще много.
21-го августа. Кончили ‘Манетъ Саломонъ’.
23-го августа. Я здсь встрчаю студента юриста, типъ нашей либеральной, республиканской серьезной и немного старообразной молодежи, съ острой жаждой будущаго и внутреннимъ убжденіемъ, что всмъ овладетъ. Онъ подтверждаетъ мою мысль, что ныншняя молодежь длится на два совершенно различныхъ міра, которые никакъ не могутъ! ни сблизиться, ни слиться: чистые шалопаи, съ безпримрной пустотой головы, и лагерь работниковъ, бшенно упорныхъ въ труд боле, чмъ когда бы то ни было, поколніе отрзанное отъ міра, ожесточенное одиночествомъ, озлобленное и почти угрожающее.
30-го августа. Отчего у насъ обоихъ постоянное ощущеніе, какъ будто намъ не хватаетъ внутренняго тепла, физическаго подъема, не для умственнаго труда и не для книги, а для общественности, для столкновенія съ людьми, съ женщинами, съ событіями? Да, намъ нужно, отъ времени до времени, влить тазикъ молодой крови или бутылку стараго вина, чтобы быть въ уровень съ парижской жизнью. Мы въ самомъ дл слишкомъ похожи на людей, которые попали на балъ въ оперу, не будучи навесел. Это — размышленія посл обда, когда мы выпили по бутылк Сенъ-Жюльена,— излишекъ, намъ уже не дозволенный нашимъ здоровьемъ.
24-го сентября. Обдъ у Маньи.
Нефцеръ разсказалъ сегодня анекдотъ, который ему передалъ кто-то, обдавшій, посл Садова, съ прусскимъ королемъ. Посл обда король, полуслезливый, полупьяный, сказалъ: ‘Какъ это Богъ выбралъ такую свинью, какъ я, чтобы сосвинствовать такую великую славу для Пруссіи!’
1-го октября. Прогулка посл завтрака въ парк, гд принцесса, говоря о всякой всячин, вспылила вдругъ противъ дтей: ‘Ахъ, оставьте!.. до дтей надо спускаться, надо глупть съ ними. Они сокращаютъ ваши умственныя способности. Къ тому-же на воспитаніе у меня взгляды философскіе. Можетъ быть, это зависитъ отъ того, какъ я была воспитана. Да, меня мать не баловала!.. Добрая старушка, баронесса Редингъ, бывало, возмущалась на слова матери: ‘я бы всхъ дтей отдала за одинъ пальчикъ Фифи’. Фифи — это мой отецъ… Мн бывало по себ только въ обществ двухъ старыхъ тетокъ. Одной было восемьдесять лтъ, она была маленькая, маленькая — болла около тридцати лтъ, все лежала на диван, все собиралась купить себ новый, когда! подетъ въ Парижъ, мн было смшно ее слушать, вся сморщенная, шея черная, жилы на ше какъ веревки, отчаянная вольтерьянка, я никогда не видывала такой атеистки… Другая была еще старше, съ круглымъ чепцомъ на голов, какъ у кормилицы, корсета не носила и ругалась какъ дьяволъ… Все это воспоминаніе, живописное и отчеканенное, принцесса кидаетъ, идя впереди насъ, оборачиваясь, жестикулируя и сзывая безпрестанными окликами свору своихъ маленькихъ собачекъ.
15-го октября. Сегодня вечеромъ мы почти одни въ гостиной. У принцессы немного утомлены глаза, ей не хочется работать, она отдается прошедшему, возвращается къ нему, снова видитъ его. Она говоритъ о своей свадьб, о Россіи, объ император Никола. ‘Никогда я вамъ этого не прощу!’ съ этими словами встртилъ ее царь, когда она пріхала, обвнчавшись съ Демидовымъ. Мечтою царя было женить сына на родственниц Наполеона. И такъ женщина, которая говоритъ съ нами, упустила дв императорскихъ короны. Понятно, что иногда, въ минуты грусти, она видитъ передъ собой воспоминанія и призраки внцовъ, нкогда близко коснувшихся ея головы.
‘Николай I, продолжаетъ она, прекрасный отецъ и семьянинъ. Онъ каждый день бывалъ у великихъ князей и княгинь, сидлъ съ ними за столомъ, присутствовалъ, когда скли дтей, интересовался, чмъ ихъ кормили въ отсутствіе родителей, бывалъ на родахъ у великихъ княгинь. Да, онъ былъ отечески добръ ко всмъ своимъ въ семь. У него были друзья, напримръ, Киселевъ, который во всякое время входилъ къ государын. Его суровость отчасти зависла отъ мошенничества, отъ вороватости тхъ, кто его окружалъ. Онъ говорилъ сыну: ‘мы съ тобой единственные честные люди въ Россіи’. Онъ зналъ, что вс мста продажны. Не удивительно, поэтому, что онъ нсколько театрально притворялся безпощаднымъ. Принцесса описываетъ намъ, какъ онъ распоряжался по городу, разъзжалъ въ маленькой коляск, будучи на голову выше всхъ своихъ подданныхъ. И красивъ, какъ камея,— прибавляетъ она,— онъ напоминаетъ римскаго императора’.
‘Однажды великая княгиня сказала мн, что онъ сердится, оттого что прочелъ у Кюстина, что онъ толстетъ. Она ошиблась. Онъ пріхалъ ко мн и началъ: вы меня не спрашиваете, отчего я сердитъ? И разсказалъ, что онъ только что былъ на смотру. Дло было зимою, холодъ дьявольскій, а онъ видлъ какъ полковникъ, посл смотра, заставилъ людей снять шинели и нести ихъ на спин, ради экономіи! Ко мн онъ былъ отечески добръ. Онъ увлекался мыслью объ освобожденіи Сибири, повторяя, что это освобожденіе будетъ любопытнымъ историческимъ фактомъ, совершеннымъ во имя принцессы наполеоновской крови. Что касается г. Демидова, то онъ даже имени его не хотлъ произносить, никогда и не произносилъ. Онъ внезапно являлся къ намъ обдать, одинъ, безъ свиты. Ужасные обды, гд онъ даже и не глядлъ на него. Наконецъ, насталъ день, когда государь сказалъ мн: ‘что-же вы сегодня со мной не откровенны?’ А такъ какъ я не хотла говорить, онъ прибавилъ: ‘Когда я вамъ буду нуженъ, всегда буду радъ, обратитесь прямо ко мн черезъ графа Орлова’.
Все это принцесса роняетъ, слово за словомъ, задумчиво, съ перерывами молчанія, когда думаешь — вотъ-вотъ оборвутся ея изліянія. Рука ея разсянно перебираетъ вещи на стол, а взглядъ блуждаетъ на коврахъ. Она не замчаетъ времени, она привыкла ложиться рано и вдругъ удивляется, что уже четверть перваго.
О исторія, исторія! Я думалъ о портрет, нарисованномъ Герценомъ. И возможно, что оба портрета похожи!
4-го ноября. Баръ-сюръ-Сенъ.
Вотъ я у своихъ, въ семейств, гд, не смотря на 44 года брата и на мои 36 лтъ, насъ называютъ ‘дти’. Домъ, гд братъ проводитъ каникулы съ 1833 года и куда я его сопровождаю съ восемнадцатилтняго возраста.
Мы у кузины. Она немного старше моего брата и воспитывалась вмст съ нимъ. Когда онъ учился въ пансіон Губо, въ улиц Бланшъ, она была въ пансіон Саванъ, въ улиц Клиши, а кормилица, бывшая кормилица Эдмона, приходила за обоими по воскресеньямъ. Эдмонъ каждый разъ бывалъ наказанъ, и кормилица, пока онъ отсиживалъ, водила ее на прогулку, по окрестностямъ Монмартра. Когда же они возвращались и отецъ мой сердился, что опаздывали къ завтраку, она говорила: ‘Да вотъ барышня очень долго одвается’, а кузина моя была такъ мила, что не оправдывалась.
Мужъ ея крупный землевладлецъ, онъ уже нсколько лтъ со всевозможной любезностью и добродушной веселостью водитъ насъ по своимъ лсамъ, полямъ и фермамъ.
У моей кузины дочь, очень изящная парижанка, туалеты которой извстны въ столиц, потомъ сынокъ, котораго я отъ души люблю, но который представляетъ собою полнйшій типъ современности: мальчикъ, которому все трынъ-трава, который всюду отдлывается шуточками Пале-Рояля. Вотъ кто не знаетъ благоговнія, чортъ возьми! Онъ бьетъ своею шляпой портреты старыхъ родственниковъ и портитъ холсты нашихъ предковъ. Весь репертуаръ Терезы, вс модныя шансонетки, вс напвы и припвы современнаго низкаго сорта театра не сходятъ у него съ языка.
Сегодня вечеромъ онъ принялся за древность и богохульствовалъ надъ своимъ образованіемъ. Греція!— ой ой ой, сумашедшій домъ! Александръ Македонскій? Благръ! Христофоръ Колумбъ? Да, онъ пришелъ первый, а то бы и я тоже сдлалъ… Ганнибалъ! вотъ — хорошъ типъ! Ганнибалъ уксусомъ прорзалъ Альпы, какже, уксусомъ, aceto, помню! Глупости и только!
Вотъ скептицизмъ и иронія, съ которыми нынче выпускаютъ изъ гимназіи… Богъ знаетъ, можетъ быть, придетъ время, когда это станетъ истиной и философіей исторіи.
2-го декабря. Мы провели цлый мсяцъ на втру, на мороз, на воздух, на дожд, топтали грязь, чувствовали, какъ жизнь приливала къ лицу и стучала въ вискахъ, то ходили по берегу рки, съ трудомъ переставляя ноги, вслдъ за раскачивающимися плечами рыболова съ стью, то запускали руки въ горячія внутренности и теплую кровь убитой лани: цлый мсяцъ мы старались вернуть себ животно-здоровое деревенское настроеніе.
3-го декабря. Мы узжаемъ изъ Баръ-сюръ-Сенъ. Разстаться съ домомъ, гд мы были лнивы и счастливы, требуетъ усилія, въ род того, какъ встать съ покойнаго кресла, да и притомъ всегда нсколько страшишься неизвстнаго, скрытаго въ будущемъ, къ которому идешь.

1867.

22-го февраля. Вотъ недля, что мы лежимъ, хвораемъ и корчимся отъ боли, и — странная симпатія!— началось въ одну и ту же ночь, у одного печенью, у другого желудкомъ. Вчно страдать! Никогда не быть совершенно безъ страданья! Ни одного часа полнаго и увреннаго пользованія здоровьемъ, какъ бываетъ у другихъ. Вчно бояться страданій для себя или для брата! Вчно отстаивать свою энергію, отрываться воображеніемъ отъ недомоганія тла, отъ тоски недуга!
25-го февраля. Намъ, выздоравливающимъ, здоровье Флобера, грубое, сангвиническое, окрпшее отъ шестимсячнаго пребыванія на воздух, въ деревн, кажется слишкомъ изобильнымъ, въ немъ есть что-то слегка раздражающее нервы, даже талантъ его становится грубе, плотне въ нашемъ представленіи.
Прекрасное въ литератур — это то, что уноситъ мечту за предлы того, что изображается. Напримръ, въ изображеніи агоніи: непонятный, жестъ, нчто смутное, лишенное логики, пустякъ, въ которомъ неожиданно проявляется человчность.
Отчего японская дверь чаруетъ и веселитъ мн глазъ, а вс греческія архитектурныя линіи мн скучны? Т люди, которые утверждаютъ, что чувствуютъ красоту и того, и другого искусства, т, я убжденъ, ничего, ршительно ничего не чувствуютъ.
Насъ окружаетъ недоброжелательство времени и людей. Мы чувствуемъ, что живемъ среди враждебности. Вс какъ будто сговорились не дать намъ завладть при жизни нашей маленькой долей славы. Это ничуть не отнимаетъ у насъ вры въ будущее, но намъ горько сознавать, что пока мы живы — намъ ничего, или почти ничего не будетъ дано за все то, что мы внесли новаго, человчнаго, художественнаго,— тогда какъ около насъ такъ громко шумитъ возня мелкихъ талантиковъ, и эти талантики пользуются такой огромной пожизненной платой.
16-го марта. Первое представленіе пьесы: ‘Идеи г-жи Обр’. Я въ первый разъ вижу первое представленіе Дюма-сына, посл ‘Дамы съ камеліями’. Странная публика, которую я вижу только здсь! Не пьесу играютъ, а служатъ обдню въ присутствіи богомольцевъ. Тутъ ‘клака’, какъ будто священнодйствуетъ, публика восторженно приподнята и въ изнеможеніи экстаза лепечетъ на каждое слово: ‘божественно!’ Авторъ говоритъ: ‘Любовь — это весна, это не весь годъ’. Взрывъ рукоплесканій. Онъ продолжаетъ, усиливая тоже самое: ‘Это не плодъ, это цвтъ’. Вдвое хлопаютъ. И такъ все,время. Ничего не обсуждаютъ, ничего не оцниваютъ, все привтствуется съ энтузіазмомъ, заране принесеннымъ и готовымъ излиться.
У Дюма большой талантъ. Онъ знаетъ тайну, какъ обращаться къ своей публик, къ публик первыхъ представленій, онъ ея поэтъ, онъ подноситъ мужчинамъ и женщинамъ этого міра, на доступномъ имъ язык, идеалъ общихъ мстъ ихъ души.
2-го апрля. Мы узжаемъ въ Римъ.
3-го апрля. Чувствуешь себя почти счастливымъ, оставляя сренькій Парижъ и подъзжая къ Марселю, видишь, наконецъ, небо, голубое, легкое, смющееся, весеннюю зелень, деревни, выстроенныя какъ-бы изъ золотой грязи.
Когда глядишь на эти края, они кажутся слишкомъ счастливыми и веселыми, чтобы произвести талантъ измученный и нервный, современный талантъ. Здсь можетъ только развиться такой благръ, какъ Мери, или ясный и плоскій талантъ, какъ Тьеръ {Впослдствіи Додэ и Золя опровергли мою замтку.}. Никогда не зародиться здсь какому-нибудь Гюго или Мишле.
6-го апрля. Чивита Векія.
Десять часовъ утра. Наконецъ, извилистыя улицы, кривые переулки, грязные рынки, кишащіе жизнью, народъ въ цвтныхъ одеждахъ, выдляющихся пятнами, рушащіяся постройки: все живописно, артистично — городъ безъ полиціи, съ потоками картинной грязи. Ощущаю странное впечатлніе: глаза мои радуются, я сознаю, что покончилъ съ этой ‘американской’ Франціей, съ этимъ иначе распланированнымъ Парижемъ. Иду, куда попало, натыкаюсь на порыжвшую ршетку, похожую на окошечко средневковаго пріюта прокаженныхъ. Вдругъ изъ одной клточки желзной ршетки высовывается, на конц палки, ветхая сумочка, и умоляющій голосъ кидаетъ мн: ‘Монсю, Монсю!’ Это тюрьма, а окно это какъ-бы пріемная для сообщенія съ улицей, откуда заключенный пользуется помощью милосердія, и согрвается болтовней, шумомъ городка и солнцемъ. Незнаю почему, мн нравятся такія дтски-простодушныя мры наказанія.
Эти города римскихъ владній кажутся мн послдними, гд бднякъ еще чувствуетъ себя дома. Здсь мелкій буржуа еще относится къ бдному, къ нищему, къ оборванцу съ какой-то жалостью, съ природнымъ милосердіемъ, почти-что съ фамильярностью, удивляющими того, кто является оттуда, гд читаются оффиціальные курсы филантропіи. Здсь хозяинъ кафе такъ мягко выталкиваетъ нищаго за дверь, будто ласкаетъ его.
Шесть часовъ. Мы въ Рим. Какой-то субъектъ, котораго мы взяли на поздъ въ Чивита Векіи, выходитъ въ кандалахъ изъ арестантскаго вагона. Это настоящій оперный бандитъ. Онъ толстъ, цвтущъ, беззаботенъ и повидимому польщенъ сочувственнымъ вниманіемъ публики, въ то время, какъ онъ идетъ между двумя карабинерами, краснющими, вмсто него, отъ стыда.
9-го апрля. Южная женщина говоритъ только нашей чувственности. Дальше этого не идетъ впечатлніе, ею производимое. Она обращается только къ мужской похоти.
Вечеромъ, перебравши въ памяти вс эти типы блестящей или дикой красоты, которые дала намъ улица, Пинчіо, Корсо, я нахожу, что только англичанка или нмка заставляетъ любить, возбуждаетъ сердечную нжность.
12-го апрля. Какой счастливый этотъ народъ, какъ онъ веселится веселостью своего неба, своимъ дешевымъ счастьемъ, покупая мясо перваго сорта по двнадцати баіоковъ, а вино, такъ сказать, даромъ, не зная ни воинской повинности, почти никакихъ податей, не унижаясь бдностью, не ожесточаясь нищетой, живя помощью столькихъ благотворительныхъ обществъ, а также и всегда готовой милостыней бдняка, который радъ подлиться съ тмъ, кто еще бдне.
20-го апрля. Мы такъ боялись этого путешествія, предприняли его только изъ добросовстности, изъ преданности литератур (г-жа Жервезэ), а странно! оно даетъ намъ чувство освобожденія, легкости всего существа, чуть ни радости, какой мы вовсе не ожидали.
Здсь чувствуется, что кром археологіи, нтъ еще работъ надъ древностью, что, нтъ такого воскресителя этой древности, какимъ Мишле былъ для исторіи Франціи. Что за прекрасная работа для парижанина, больного, молодого борца, раненаго современнымъ обществомъ — зарыться здсь и написать рядъ монографій: Пантеонъ, Колизей… или лучше, если у него хватитъ силы, возсоздать древнее общество и при помощи музеевъ и цлаго мелкаго міра вещей и предметовъ, близкихъ античному человку, показать его, какимъ его еще не показывали: скребницей, выставленной въ витрин, дать намъ почувствовать бронзовую кожу стараго Рима.
Сегодня вечеромъ — незабвенное зрлище въ госпитал пилигримовъ. На скамейкахъ — ряды полудикихъ крестьянъ, настоящихъ паршивцевъ, газовый рожокъ освщаетъ ихъ темныя головы — блетъ только воротъ открытой рубашки, а стаскиваютъ съ нихъ чулки, моютъ имъ ноги изъ лохани — члены братства св. Троицы, пилигримы въ красныхъ рясахъ съ брыжжами, въ блыхъ фартукахъ, съ салфеткой подъ мышкой, какъ гарсоны ресторана. Эти братья-кардиналы, принцы, молодые вельможи, ихъ лаковые штиблеты виднются изъ подъ рясъ, а кареты ждутъ на площади. И когда эти скверныя ноги вымыты и вытерты, братья губами касаются и цлуютъ ихъ въ двухъ мстахъ.
Чувствуешь нкоторое волненіе передъ такимъ безжалостнымъ призывомъ къ равенству. Въ сущности, вдь католическая религія великій источникъ гуманности, и меня раздражаетъ, когда я вижу, что умные и мыслящіе люди преклоняются передъ безчувственной религіей древности. Все нжное, все чувствительное, все прекрасно трогательное въ современности идетъ отъ Христа.
Museo Vaticano. Въ статуяхъ голыхъ мужчинъ есть нкоторый изгибъ поясницы, который въ наше время существуетъ у гимнастовъ и фокусниковъ.
Одна изъ характерныхъ чертъ красоты глаза у греческихъ статуй — черта, на которую я нигд не встрчалъ указаній — это та, что нижняя вка нсколько отступаетъ назадъ, такъ что если смотрть на глазъ въ профиль, онъ рисуется совершенно наклонной линіей, тогда какъ въ римскихъ бюстахъ, а это особенно замтно въ посредственной скульптур — верхняя вка на одной линіи съ нижней.
Другая черта въ греческой красот, черта, оцненная поэтами, это форма и нжность щеки. Костяной остовъ лица, вроятно, былъ чрезвычайно сжатъ и очень обточенъ въ скулахъ. Это не римская голова, вздутая тою выпуклостью скуловыхъ дугъ, которая полное свое развитіе иметъ въ головахъ варваровъ.
No 66. Голова, предполагаемая — Суллы. Голова того-же типа, какъ у актера Прово. Старикъ съ изрытымъ морщинами лбомъ, глазъ безъ зрачка, въ углубленіи орбиты, гд кожа собрана на углахъ, въ вид гусиной лапки, въ щекахъ — усталое и обвисшее тло престарлаго возраста, ротъ сбоку полуоткрытъ — отъ недостающихъ зубовъ,— одинъ уголъ повисъ, другой приподнятъ, ротъ этотъ дышитъ иронической и разумной горечью, и нтъ ничего удивительне этой неопредленной лпки подбородка и этихъ двухъ чудныхъ жилъ, образующихъ дужку шеи.
И художественне всего въ этой голов, съ тщательно вылпленными плоскостями, т удары рзца, которые сохранили смлость эскиза и отмтили эту голову сильными штрихами жизни и годовъ. Въ этой голов есть части, напримръ въ ниспадающихъ линіяхъ щеки, въ ух, которыя сквозь ‘каменность’ исполненія, сквозь крупнозернистость мрамора, обнаруживаютъ какъ-бы небрежность геніальнаго рисунка. Странное и рдкое сочетаніе красоты греческой скульптуры и реализма римской.
Статуя, вдвое больше человческаго роста, золоченой бронзы, съ толстой позолотой, изъденной ржавчиной вковъ, какъ старинная монета, статуя, которая кажется тломъ исполина въ золотой и черненной брон — это вновь открытый Геркулесъ. Обломокъ великолпія, подъ радостной лаской дневнаго свта, онъ возвышается въ своей ниш, какъ блистающій образецъ богатства и роскоши древняго храма.
Цезарь Августъ. Волосы ниспадаютъ на лобъ прядями. Въ этой голов, въ плотномъ строеніи римской головы есть какъ-бы тяжелый всъ мысли. Созерцательная матеріальность. Суровая и глубокая красота глазъ, которые скоре чувствуешь, чмъ видишь въ ихъ темныхъ кругахъ. Внизу лица, вокругъ рта — какъ-бы утихшее страданіе и работа высокой озабоченности. Панцырь, весь покрытый исторіей и аллегоріей, опоясываетъ императора барельефами, художественная выпуклость которыхъ напоминаетъ маску помпеевскаго центуріона, а стертыя, полинялыя краски — блдно-розовую старую слоновую кость. Величавый и спокойный подборъ плаща, перекинутаго на правой рук, которая держитъ скипетръ міра — (въ настоящее время палку отъ метлы). Явленіе величія и силы человчества, какъ будто меланхолическое божество Повелванія.
Вотъ гд я признаю и утверждаю то, что, впрочемъ, я всегда признавалъ въ спорахъ съ Сенъ-Викторомъ,— а именно подавляющее преимущество греческой скульптуры. Про живопись-не знаю — можетъ быть это и было великое искусство. Но живопись — не рисунокъ, живопись, прежде всего краска, и ее я вижу только въ странахъ холоднаго или жаркаго тумана, въ краяхъ, гд нкоторая призматичность воды переходитъ въ воздухъ, какъ въ Голландіи, или въ Венеціи. Она не видится мн ни въ ясномъ эир Греціи, ни въ голубомъ свт Умбріи.
Египетскій музей. Изящество мелкой природы Египта и нжная неразвитость формъ. Кажется, будто фигуры выступаютъ изъ пелены базальта, облегающей ихъ цликомъ, безъ единой складочки.

1868 г.

1-го января. Ну вотъ, новый годъ… еще одна почтовая станція, по выраженію Байрона, гд судьба мняетъ лошадей.
7-го марта. Утромъ страхъ мигрени. Мигрень не пришла, но раздраженіе отъ шума въ дом и непріятностей всхъ дней окончательно разстроило намъ желудокъ. Впрочемъ, никакой иллюзіи, надяться не на что, и мы знаемъ это заране. Дорогой у того изъ насъ, кто долженъ читать, поднимается тошнота и наводитъ ужасъ, что нельзя будетъ читать. Входимъ въ кафе, глотаемъ грогъ, и затмъ въ театръ.
И вотъ, вполн ощущая готовящійся намъ отказъ, мы въ зад для чтенія. Туда приплелись нехотя и актеры, спрашиваютъ, длинно-ли будетъ? Нкоторые изъ нихъ громко заявляютъ, что если больше трехъ часовъ, то они не останутся. Тьерри сидитъ къ намъ въ полъ-оборота, избгая глядть на насъ. Рукопожатіе его холодно, какъ колодезная веревка. Въ позахъ актеровъ, на диванахъ и креслахъ, сказывается ожиданіе, утомленіе и скука. Не смотря ни на что, мы взяли, на себя прочесть заране осужденную пьесу {Пьеса эта: ‘La Patrie en danger’ — ‘Отечество въ опасности’, изъ эпохи Революціи. Прим. ред.} такъ, чтобы она врзалась имъ въ память. И вполн хладнокровно, вполн владя своими эффектами, такъ спокойно, какъ будто я читаю у себя въ комнат, но съ полнымъ презрніемъ къ моимъ слушателямъ, я твердо читаю, въ то время, какъ Коклэнъ рисуетъ карикатуры и толкаетъ подъ локоть Врессана, чтобы онъ обратилъ на нихъ вниманіе. Между тмъ Го, Ренье, Делонэ слушаютъ пьесу, и кажется, интересуются ею. Но вс они, зная революцію только по Понсару, нсколько ошеломлены этой революціей, правдивой и исторической, писанной съ натуры.
Пьеса кончается сильнымъ словомъ, словомъ, которое я имю право считать великолпнымъ, потому что гд-то нашелъ его, не выдумалъ — кончается словомъ старухи, которая, влзая въ телгу, везущую ее на гильотину, восклицаетъ: ‘демъ, канальи’.
Отворяется дверь въ кабинетъ Тьерри, запертая на ключъ, мы слышимъ какъ безъ всякихъ предварительныхъ преній, безъ спора, безъ шума голосовъ за или противъ насъ — падаютъ шары, видимъ и въ другую полуоткрытую дверь, какъ весь комитетъ исчезаетъ въ корридоръ, шагами людей, спасающихся бгствомъ. Почти тотчасъ же дверь отворяется, входитъ Тьерри, молча, съ миною боле сокрушеннаго сердцемъ, чмъ у священника, который въ пять часовъ утра входитъ къ осужденному на смерть, и гнусавитъ намъ: ‘Господа, къ сожалнію, я долженъ объявить вамъ, что пьеса должна быть передлана’. И прибавляетъ: ‘Не за талантомъ дло, но пьеса намъ всмъ показалась очень опасной для исполненія’. Мы оборвали эти соболзнованія просьбой вернуть намъ пьесу.
25-го мая. Ахъ, шумъ, шумъ! Я дошелъ до того, что ненавижу птицъ. Мн хочется, какъ Дебюро, крикнуть соловью: замолчишь-ли ты, гадина!
Сущее отчаяніе въ душ. Ни сна, ни аппетита, желудокъ не дйствуетъ, тоска въ пищеварительномъ аппарат, недомоганіе во всемъ тл, боязнь наступающей минуты и возможности еще большихъ страданій. Надо сдлать чудовищное усиліе для того, чтобы двигаться или хотть чего-либо, утомленіе и вялость всхъ органовъ. А работать надо, надо изолировать голову, заставить себя творить, находить художественныя мысли и слова въ страданіяхъ одного, осложненныхъ страданіями другого, при адскомъ раздраженіи, связаннымъ съ домомъ, гд мы живемъ. Съ нкоторыхъ поръ, давно уже, намъ кажется, что мы въ самомъ дл прокляты, приговорены къ комической казни, какъ квартиранты въ ‘Чертовыхъ пилюляхъ’.
27-го мая. Фонтенбло. Бываютъ минуты, когда, отчаявшись въ здоровь, мы говоримъ другъ другу: обнимемся, это — насъ ободритъ. И мы обнимаемся и ничего больше не говоримъ.
22-ю іюня. Я сидлъ въ ванн. Эдмонъ отворяетъ дверь, подаетъ мн телеграмму. ‘Согласны за 84,000. Повидайте нотаріуса. Поклонъ де-Турбэ’.
Эта депеша одна изъ радостей нашей жизни! Мы, кажется, становимся обладателями одного дома, который случайно увидли, на дняхъ, въ Parc aux Princes, домъ необыкновенный, почти смшной, напоминающій домикъ какого-нибудь султана изъ повстей Кребильона-сына, домикъ, который плнилъ насъ своей странной оригинальностью. Онъ врно намъ нмъ и понравился, что не похожъ на первый попавшійся буржуазный домъ. При немъ прекрасный садъ, настоящія деревья… И весь день мы въ тревожной радости, въ лихорадочныхъ грезахъ усовершенствованій. Мы поглощены мыслью объ этой крупной перемн нашей жизни, мы надемся найти спокойствіе нервамъ, больше уваженія къ нашему труду.
Пятница, 27-го іюня. Правда, можно поврить, что насъ преслдуетъ рокъ! Письмо г-жи де Турбэ извщаетъ насъ сегодня утромъ, что когда владлецъ продавалъ намъ домъ, онъ былъ уже проданъ нотаріусомъ другому лицу. А мы цлую недлю мысленно владли этимъ домомъ, жили въ немъ, устраивались и на песк здшняго парка чертили планъ мастерской, которую хотли выстроить въ саду. Мы, дйствительно, сердцемъ привязались къ этому дому, влюбились въ него, увлечены тмъ необъяснимымъ, что привязываетъ васъ къ одной женщин больше, чмъ къ другимъ, заставляетъ ее въ вашихъ глазахъ быть единственною.
И то, что вчера было истиннымъ счастьемъ, сегодня стадо истиннымъ горемъ.
— Этотъ домъ, домъ, бывшій нашимъ въ продолженіе недли, возбудилъ въ насъ фантазію, почти желаніе просыпаться утромъ при свт солнца, играющаго на листьяхъ сада. Не являются-ли у насъ деревенскіе вкусы? И не есть ли это начало старости тла и души?
4-ю августа. Мы на крыльц этого желаннаго дома. Солнце еще свтитъ, газонъ и листья на кустахъ блестятъ подъ дождемъ поливальнаго насоса. ‘82,500 франковъ’,— говоритъ мой братъ, и сердце бьется у него и у меня.
— Я напишу вамъ завтра,— говорить домовладлецъ,— и вроятно соглашусь.
— 83,000 франковъ и немедленный отвтъ.
Домовладлецъ подумалъ пять безконечныхъ минутъ и кинулъ намъ меланхолически: хорошо.
Мы вышли, точно пьяные.
Вечеромъ у принцессы былъ этотъ чудакъ, генералъ Флери, странный, оригинальный фаворитъ, весь иронія, весь зубоскальство, съ пвучей, легкой, по всему скользящей насмшкой, съ полу-улыбкой изъ подъ толстыхъ усовъ,— надъ всмъ дворомъ, надъ самимъ собою, надъ другими, надъ службою, надъ начальствомъ, надъ любовницей.— Онъ похожъ, въ сущности, на человка, который сидитъ въ удобномъ кресл и со свисткомъ въ зубахъ скептически смотритъ на разыгрываемую комедію.
12-го августа. Среда. Нтъ на свт полнаго сходства и равенства между людьми. Необходимое правило общественности, единственное логичное, единственное естественное и законное — это преимущество одного передъ другимъ. Неравенство — вотъ единственное право, равенство — самая страшная несправедливость.
28-го августа. Мы возвращаемся изъ Трувиля, по приглашенію Гоштейна, директора театра Шатлэ, желающаго поставить нашу пьесу: ‘Отечество въ опасности’. Онъ пишетъ, что беретъ пьесу изъ-за имени, не читая ея, и назначаетъ намъ свиданіе въ понедльникъ, чтобы немедленно распредлить роли. Приключеніе это до того странно, что кажется намъ невроятнымъ. Мы плохо вримъ въ успхъ дла.
31-го августа. Гоштейнъ сегодня долженъ сообщить намъ свои личныя впечатлнія. Насъ водятъ по лабиринту темныхъ переходовъ обширнаго театра, запутанность котораго какъ-бы охраняетъ директора отъ кредиторовъ и рукописей. Онъ заставляетъ нсколько ждать себя и является съ нашей пятиактной пьесой, проводитъ раза два рукою по своему вихру и, свши на ступеньку эстрады, представляющей собой какъ-бы первую ступень къ алтарю драмы, надъ которою возвышается гальванопластическая группа Мускетеровъ Дюма, онъ говоритъ намъ:
— Я прочелъ васъ съ большимъ вниманіемъ… Вы приняты, будьте покойны, это ршено, мн хотлось избавить васъ отъ волненія… Первое мое впечатлніе то, что цензура ни за что не пропуститъ пьесы… Теперь позвольте мн говорить съ точки зрнія моего театра… Драмы нтъ въ вашихъ пяти актахъ… интереса — нтъ… Это — революція въ гостиныхъ… Мало движенія… Нтъ, видите-ли, моей публик нужно, чтобы былъ измнникъ, былъ моментъ, когда измнникъ выскакиваетъ въ окно… Вы увидите, когда усердно приметесь работать на насъ… Вы рдко бываете въ Шатлэ? вдь никогда? Вотъ видите, если даже цензура пропуститъ 3-й актъ, нужно, чтобы дйствіе происходило на улиц. Прохожіе, народъ, понимаете… Замчательно, замчательно! слогъ, о слогъ! портреты! характеры! графъ! ахъ графъ! канонисса! какъ-же! Но сыграть все это надо въ совершенств: все одн картины… Словечки! да, словечки есть, но пропуститъ-ли ихъ цензура? Да, слово дано, будемъ васъ играть, будемъ, но относительно успха — ничего не могу сказать. И къ тому-же, что у васъ невозможно, такъ это любовное объясненіе въ тюрьм, вдь оно разражается внезапно, какъ гроза!’
Довольно съ насъ этого шотландскаго душа глупости, этой смси горячаго и холоднаго, смси безсознательной дерзости и грубой похвалы — будетъ съ насъ этого рутиннаго антрепренера, который въ минуту нужды ршается на рискованную выходку, ставитъ все на карту, надясь на наше имя, и въ то-же время недоумваетъ, изумляется, не находя въ насъ своихъ излюбленныхъ Бушарди, Депари. Смшно было слушать, какъ этотъ человкъ, на краю несостоятельности, говоритъ о своей публик, о публик, освистывающей въ Шатлэ все, что это животное, этотъ ‘интеллигентный’ директоръ ей такъ старательно навязываетъ. Намъ противно думать, что нашу пьесу будутъ ставить тутъ и будетъ ставить этотъ господинъ, и мы вс трое сразу ршили представить пьесу на судъ предварительной цензуры, надясь каждый про себя, что желаемое запрещеніе положитъ конецъ длу.
12-го сентября. Сегодня насъ какъ будто изломало лихорадкой, какъ посл безумной ночи за картами. Посл покупки дома, почти что въ 100.000 франковъ, покупки безразсудной съ точки зрнія буржуазнаго благоразумія при нашемъ небольшомъ состояніи — мы еще даемъ 2.000 франковъ, сумму слишкомъ высокую даже для каприза императора или Ротшильда, за японское чудовище, за обворожительную бронзу, которая, какъ что-то подсказываетъ намъ, должна стать нашею. Въ сущности невроятно, сколько волненія вносимъ мы въ нашу столь плоскую жизнь: мы такъ холодны по вншности, а въ душ такіе безумцы, такіе страстные и влюбчивые — мы называемъ влюбчивымъ только того, кто раззоряется изъ-за страсти къ любимому предмету, къ женщин или къ вещи, къ предмету искусства, оживленному или неоживленному.
16-го сентября. Отейль. Мы еще не совсмъ уврены, что все это не во сн… Наше-ли подлинно все это,— эта большая красивая игрушка, эти дв гостиныя, солнце, играющее въ листв, группы высокихъ деревьевъ, веромъ растилающаяся по небу, этотъ улыбающійся уголокъ земли и полетъ птицъ надъ нимъ?
17-го сентября. Да, они наши, этотъ домъ и садъ, а въ дом (мы бжимъ! отъ парижскаго шума) мы слышимъ топотъ лошади изъ невидимой конюшни, при дом направо, и возню крикливыхъ и плаксивыхъ дтей въ дом налво, и шумъ поздовъ, проходящихъ мимо насъ съ гудомъ и свистомъ, отъ которыхъ вздрагиваетъ наша безсонница.
18-го сентября. Вотъ уже нсколько дней, какъ мы здсь, на бивуак. Да, мы водворились въ этомъ отел бдняками, имя всего 10.000 фр. ренты, да еще по ныншнимъ временамъ! Но мы всегда были безразсудными любителями. Такъ Эдмонъ, еще студентомъ, получая по 1.200 франковъ въ годъ на содержаніе и удовольствія, далъ на аукціон Бутурлина 400 фр. за Телемака, на пергамент.
30-го сентября. Мы провели дв недли за устройствомъ этого дома, гд проживемъ остатокъ нашихъ дней. Мы мечтаемъ о новыхъ находкахъ для художественнаго убранства его, нашъ глазъ радуется тому освщенію, которое заливаетъ собою и преобразуетъ наши рисунки, наши terracotta, наши ткани: дв недли ушли на бготню по дому сверху внизъ, на придумываніе контрастовъ и гармоническихъ сочетаній для стнъ… Усталость головы отъ пріятныхъ грзъ сладко сливается съ разбитостью всхъ членовъ.
Человкъ только въ дикомъ состояніи владетъ своимъ имуществомъ. Везд, гд есть цивилизація, правительство, управленіе, налоги, общая собственность, экспропріація, тамъ человкъ уже не вполн хозяинъ своему добру.
30-го сентября. Идеалъ романа: дать въ искусств самое живое впечатлніе истинно-человческаго — каково-бы оно ни было.
14-го декабря. Сегодня у насъ завтракалъ нашъ поклонникъ Э. Золя. Мы съ нимъ встрчаемся въ первый разъ. По первому впечатлнію онъ показался намъ типомъ воспитанника Ecole Normale, съ фигурою Сарсэ, и нсколько важничающимъ, но вглядвшись поближе, мы открыли въ молодомъ силач удивительно нжные штрихи, лпку тонкаго фарфора въ очертаніяхъ лица, въ рисунк вкъ, въ любопытныхъ неровностяхъ носа, однимъ словомъ, вся его фигура высчена немного по образцу мужчинъ его книгъ — этихъ сложныхъ и, при всей ихъ мужественности, нсколько женоподобныхъ людей.
Затмъ въ немъ поражаетъ болзненная, измученная, крайне нервная сторона его природы, отъ которой васъ пронизываетъ такое ощущеніе, будто вы видите около себя меланхолическую непокорную жертву какой-то болзни сердца.
Вообще, человкъ онъ непокойный, тревожный, глубокій, сложный, непроницаемый, трудно разбираемый.
Онъ говоритъ намъ о трудностяхъ своей жизни и необходимости найти издателя, который купилъ-бы его на 6 лтъ, за 30.000 фр.— по 6.000 фр. въ годъ, и такимъ образомъ обезпечилъ-бы его съ матерью и далъ ему возможность написать ‘Исторію одного семейства’,— романъ въ восьми томахъ. Ему хочется писать ‘крупныя штуки’, а не такія ‘низкія, грязныя статьи,— кричитъ онъ негодующимъ на самого себя тономъ,— какія я принужденъ писать для Трибуны, среди людей, идіотскому мннію которыхъ я поневол подчиняюсь. Да, надо сознаться, что это правительство, своимъ равнодушіемъ, своимъ незнаніемъ таланта, незнаніемъ всего того, что пишется, поневол заставляетъ насъ искать пріюта у оппозиціонныхъ журналовъ — т по крайней мр насъ кормятъ. Вдь правда, у насъ только это и есть’… И помолчавъ немного, онъ прибавилъ: ‘У меня такъ много враговъ… итакъ это трудно — заставить говорить о себ’… И время отъ времени, сквозь горькую жалобу, повторяющую и намъ и ему самому, что вдь ему только 28 лтъ — громко раздается нотка язвительной воли и яростной энергіи. Онъ кончаетъ словами: ‘Да, вы правы, мой романъ сошелъ съ пути… Надо было только три дйствующихъ лица. Но я послдую вашему совту, напишу мою пьесу… Но мы люди новые, мы знаемъ, что вы и Флоберъ — наши старшіе. Вы! даже ваши враги, и т сознаются, что вы сами нашли ваше искусство. Они думаютъ, что это пустякъ, а это все!’

1869.

1-го января. Полночь. Мы обнялись въ саду нашего дома, при лунномъ свт новаго года.
Днемъ мы отнесли къ Лакруа нашу рукопись (‘М-мъ Жервезэ’) и записались у принцессы. Вотъ и весь нашъ день Новаго Года.
3-го января. Если бы слушаться болзни, то надо лечь и до страшнаго суда не вставать.
5-го февраля. Полночь. Правимъ послднюю корректуру ‘М-мъ Жервезэ’. Мы вспомнили тайну рожденія и роста этой книги, нашего родного дтища, созданія нашей мысли, по истин сходнаго, по чудесному и таинственному происхожденію, съ созданіемъ живого существа
Смерть этой женщины, у самаго порога папской комнаты, сочтутъ, можетъ быть, за простую фантазію, а между тмъ это дйствительная правда, или почти что правда. Та женщина, наша родственница, біографію которой мы дали въ этомъ роман, умерла именно такъ, какъ умираетъ она у насъ: одваясь, чтобы хать на аудіенцію,— мы только на два часа отодвинули ея смерть.
Мы перечитываемъ мсто о чахотк, его не было бы, если бы мы не записали, не запомнили, не оживили того, что, за дессертомъ обдовъ Маньи, въ отвтъ на наши разспросы, вырывалось у д-ра Робэна — изъ его мозга, одновременно и туманнаго, и полнаго просвтовъ, срывалось съ его сбивчиваго языка.
То, чему мы придали ясность и силу, ни за что не удалось бы этому ученому, пораженному слогомъ и смлостью нашего пера: онъ почувствовалъ бы передъ бумагой ту же слюнявую робость, сдлалъ бы т же опасливыя поправки, которыя онъ присылалъ намъ на поляхъ нашихъ корректуръ.
Непонятные корни! Странное зачатіе этой книги. Воспоминаніе о грязи, изъ которой можно извлечь нчто возвышенное! Никто не догадается, что заключительное слово взято изъ ужаснаго разсказа, застрявшаго у насъ въ ух, изъ грязненькаго припва жалкой проститутки, которая, возвращаясь домой утромъ, посл цлой ночи, даромъ проведенной на улиц, кричала матери, не отворявшей ей дверь: ‘Мамка, мамка, отвори же!’ и въ нетерпніи, наконецъ, прибавила: ‘Вотъ — г…о!’ Это можно назвать жемчужиною въ навоз.
17-го февраля. Является врачъ, которого я просилъ у д-ра Филиппа. Онъ меня ощупываетъ, поворачиваетъ, выслушиваетъ, выстукиваетъ по всмъ больнымъ мстамъ и находитъ недоимку, получившуюся отъ двадцати лтъ антигигіеничной литературной жизни. Онъ напугалъ насъ обоихъ, весь день прошелъ въ трепет безпокойства.
Вечеромъ мы надялись освжиться, повеселть, стряхнуть уныніе плохого здоровья, усталость напряженія, ободриться нсколькими любезностями, какими нибудь лестными банальностями, такъ благотворно врачующими писателей.
Пришелъ Тэнъ и началъ съ того, что упрекнулъ насъ за слова, которыя не приняты, которыхъ нтъ въ словар. Въ какомъ словар? Въ вашемъ? Онъ допускаетъ, что недурны нкоторыя описанія, сдланныя нервно, и въ заключеніе находитъ, что конецъ для него не интересенъ, такъ какъ онъ читалъ Св. Терезу.
Авторъ ‘Путешествія по Италіи’ говоритъ намъ все это тономъ кислымъ, нервнымъ, отрывистымъ, причемъ въ цвт его лица мы замчаемъ больше желчи, чмъ обыкновенно. Вотъ и весь нашъ успхъ. Надо признаться, что нашу книгу пока не балуютъ. Вообще, я не знаю, что за злой духъ противорчія ветъ сегодня въ разговор и въ словахъ гостиной.
22-го февраля. Съ тхъ поръ, какъ вышла наша книга, у насъ — ни одного письма, ни слова, ни даже самаго банальнаго комплимента отъ кого бы то ни было,— ничего, кром добраго рукопожатія и краснорчиваго спича Флобера. Эта стачка молчанія для насъ глубоко оскорбительна.
20-го марта. Возбуждать къ себ уваженіе и ненависть — вотъ наша доля въ этой жизни.
22-го мая. Вс эти дни — жизнь какъ въ аду. Отъ сосдей справа — фырканье лошади проходитъ по всему дому и напоминаетъ какой-то подземный громъ. Отъ сосдей слва — съ семи часовъ утра до девяти вечера — пронзительный, ревущій, мучительный пискъ трехъ маленькихъ двочекъ, отъ котораго мы бжимъ изъ нашей гостиной, изъ нашего сада, изъ всхъ свжихъ уголковъ нашего дома. Въ нашемъ болзненномъ состояніи, при малокровіи, боляхъ желудка, безсонниц, мы изнемогаемъ въ пытк нашего существованія. Мы доходимъ до того, что считаемъ себя проклятыми, и думаемъ, что то, что называется провидніемъ, иметъ что-то лично противъ насъ, хочетъ жестокой, безпощадной враждебностью къ намъ всхъ людей, вещей, животныхъ задавить насъ, убить въ насъ мозгъ.
— Вотъ уже нсколько дней, какъ мы въ Пасси, спимъ въ меблированной комнат для коммивояжеровъ,— да, мы, имющіе свой домъ, свою мебель, обитую тканью Бовэ, свои кровати, которыя раньше служили герцогинямъ и въ которыхъ, врно, намъ не придется спать. О, иронія судьбы!
10-го іюня. Отъздъ на воды въ Руоя. Припадокъ печени. Всю ночь, въ вагон, я корчусь, какъ перерзанный пополамъ червякъ.
2-го іюля. Мы узжаемъ изъ этого скучнаго края, отъ этихъ водъ страданія, этихъ шумныхъ гостиницъ, этихъ табльдотовъ, ежедневно удлинняющихся для новыхъ дураковъ.
7-го іюля. Цлый день лошадиный топотъ съ одной стороны и крикъ троихъ дтей съ другой, надо уходить въ Булонскій лсъ и тамъ лежать въ трав, какъ людямъ, не имющимъ мста жительства.
1-го августа. Сенъ-Граціенъ. Сегодня здсь обдаетъ принцъ Наполеонъ. Онъ любезно настроенъ и говоритъ съ удивительной этнографической памятью, припоминаетъ имена и физіономіи всхъ мстъ, гд только что побывалъ, утверждаетъ, что на свт есть только одно наслажденіе: путешествовать. Онъ прибавилъ, что это лучшее занятіе для тхъ, кто не можетъ уже отдаваться любовнымъ приключеніямъ, и что самъ онъ замнилъ любовь передвиженіемъ.
Недавно я писалъ, что знатные люди не любятъ около себя больныхъ. Приношу, однако, повинную. Принцесса отвела насъ обоихъ въ уголокъ и самымъ нжнымъ, самымъ буржуазно-дружескимъ образомъ упросила насъ уйти изъ нашего раздражающаго дома, очень мило высмяла меня за то, что я боюсь показывать ей свою грустную мину, стсняюсь хворать у чужихъ, наговорила множество милыхъ, кокетливыхъ вещей, подсказанныхъ сердцемъ.
Она не пускаетъ насъ вечеромъ, по дождю, а сегодня утромъ, пока я еще въ постели, посылаетъ мн премилую записку карандашомъ, спрашиваетъ о здоровь и уговариваетъ меня устроиться въ Катина — взять съ собой и нашу Пелажи.
25-го августа. Вчера во время спора по поводу Франка, члена Академіи, принцесса сказала мн колкость про мою болзнь печени. Сегодня, за завтракомъ, я еще чувствовалъ обиду, она же все расхваливала Франка, и у меня, въ болзненномъ раздраженіи, съ которымъ я не справился, вырвалось: ‘Что-жъ, принцесса, вамъ бы сдлаться еврейкой!’ Фраза была невжлива, неприлична, груба. И только что я сказалъ, какъ страшно пожаллъ о ней. Посл завтрака, когда я извинялся передъ нею, высказывая ей глубокую мою привязанность, и когда, при глупомъ моемъ нервномъ состояніи, слезы мои капали на ея руки, которыя я цловалъ, она заразилась моимъ волненіемъ, обняла меня, поцловала въ об щеки и сказала: ‘Что вы, что вы, да я васъ простила, вы вдь знаете, какъ я васъ люблю… Послднее время я сама, при всемъ томъ, что творится въ политик, бываю такъ нервна…’
И сцена кончилась въ тишин взволнованнаго молчанія, закаляющаго и укрпляющаго дружбу.
15-го октября. Трувиль. Узнаемъ здсь про смерть Сентъ-Бева. Плохо, право, платитъ покойному мелкая пресса за всю его къ ней любезность.
1-го ноября. Намъ очевидно не везетъ. Сегодня мы водворились въ павильон Катина, куда насъ пригласила принцесса, чтобы избавить насъ отъ шума нашего дома, а тутъ пробуютъ колокола, пожертвованные здшней церкви. Священникъ велитъ звонить въ нихъ день и ночь, по десяти минутъ каждыя четверть часа. Хворать и не имть возможности хворать у себя дома, перевозить свои страданія, свои слабости, изъ мста въ мсто, изъ наемнаго помщенія въ гости!
10-го ноября. Какъ-бы то ни было, мы работаемъ. Кончаемъ ‘Гаварни. Человкъ и произведенія’.
14-го декабря. Вс нравственныя страданія, при нервныхъ болзняхъ, превращаются въ физическую боль, такъ что кажется, будто тло выноситъ вторично то, что вынесла душа.
— Пустые, мрачные дни, наполняемые душемъ и томительными прогулками вдоль той нескончаемой аллеи, которая ведетъ изъ Отейля въ Булонскій лсъ.

1870.

1-го января. Сегодня, въ Новый годъ, ни одного гостя, никого, кто бы любилъ насъ. Никого. Одиночество и страданіе.
5-го января. Ночью, въ безсонниц, ворочаясь въ постели и не засыпая, я пытался, для развлеченія, вернуться, путемъ воспоминанія, къ моему далекому дтству.
Я вспомнилъ Менильмонтанъ, замокъ, подаренный герцогомъ Орлеанскимъ одной оперной танцовщиц, сдлавшійся впослдствіи фамильной собственностью, гд жили наши дядя и тетки де-Курмонъ, мужъ съ женою, Арманъ Лефевръ и моя мать, которая была въ дружб съ этими обими дамами. Я мысленно видлъ прежній театръ, рощицу, гд мн бывало жутко, гд были похоронены родители моей тетушки, и бесдку врод греческаго храма, гд дамы ожидали возвращенія мужей — одного изъ министерства финансовъ, другого изъ министерства иностранныхъ длъ. Наконецъ я вспомнилъ Жермэна, стараго садовника — невжу, который бросалъ въ васъ граблями, если ловилъ васъ на краж винограда. Какъ сейчасъ еще у меня передъ глазами оригинальный чудакъ, старый Дядя моей тетушки,— когда онъ возился въ углу сарая, улаживая какой-то экипажъ на трехъ колесахъ, изъ котораго долженъ былъ выйти самокатъ.
И замокъ, садъ и рощица представляются мн большими-большими, какъ все то, что мы видли дтскими глазами.
Оттуда воспоминанія мои перешли къ первой моей молодости, къ моимъ пребываніямъ у дяди Альфонса, рожденнаго быть священникомъ, но въ силу обстоятельствъ ставшаго купцомъ въ Англіи, раззорившись, благодаря своему компаніону, онъ вдругъ ухалъ въ Остъ-Индію и наконецъ удалился, съ Гораціемъ въ карман и съ незатйливой подругой, въ небольшое имньице въ Луарэ.
Каждый день мы проводимъ по нсколько часовъ въ водолечебномъ заведеніи, въ дом страданія и пытки, гд съ плескомъ воды и съ жестокимъ ‘шш’ душа смшиваются вздохи, жалобы и подавленныя вскрикиванія.
Въ корридорахъ встрчаются неуклюжія фигуры, плохо покрытыя купальными халатами, слышатся вопросы врача: ‘Какъ почивали?’ и отвты: ‘Плохо! Не хорошо!’
Въ одномъ углу передней маленькій аббатъ, съ оливковымъ цвтомъ лица, фехтуетъ со своимъ слугою и напоминаетъ фехтующаго чорта.

—-

Посл долгихъ, долгихъ мсяцевъ я снова беру перо, выпавшее изъ рукъ моею брата {Жюля.}. Въ первую минуту я хотлъ прекратитъ этотъ дневникъ на его послднихъ замткахъ, на замтк умирающаго, возвращающагося къ своей молодости, къ своему дтству…Къ чему продолжатъ эту книгу?’ — говорилъ я себ,— ‘карьера моя кончена, честолюбіе умерло…’ Сегодня я думаю то же, что и вчера, но испытываю нкоторое облегченіе, разсказывая самому себ объ этихъ мсяцахъ отчаянія, можетъ бытъ, имя смутное желаніе запечатлть все, что есть въ нихъ раздирающаго, для будущихъ друзей моего любимаго. Зачмъ? Не умю отвтитъ, но я какъ будто одержимъ этимъ желаніемъ. Итакъ я опятъ принимаюсь за этотъ дневникъ, пишу по замткамъ, набросаннымъ въ ночи слезъ и страданія, замткамъ, которыя можно сравнитъ только съ криками, облегчающими сильную физическую боль.

——

При наступленіи ночи мы молча гуляли въ Булонскому лсу. Братъ въ этотъ вечеръ былъ грустенъ, грустенъ, какъ никогда. Я ему сказалъ: ‘Что-же, мой другъ, положимъ, теб надо будетъ лечиться годъ, другой, но вдь ты молодъ, теб нтъ еще сорока лтъ, неужели теб мало останется времени на писаніе книжекъ?’
Онъ взглянулъ на меня съ удивленнымъ видомъ человка, который чувствуетъ, что тайна его мысли открылась, и отвтилъ, напирая на каждое слово: ‘я чувствую, что никогда больше не буду работать… никогда!’ И все, что я ни пытался возразить, только вносило сердитый тонъ въ отчаянную фразу, которую онъ продолжалъ твердить. Отъ вчерашней сцены мн было жестоко больно. Всю ночь я чувствовалъ въ себ мрачное, сосредоточенное отчаяніе его лица, его голоса, его позы.
Бдный!
Я понялъ тайну его неистовства въ труд — въ теченіе октября и ноября, понялъ, почему я тогда не могъ оторвать его отъ стула, на которомъ онъ съ утра до ночи, безъ перерыва, отказываясь отъ отдыха, сидлъ надъ послдней книгой, подписанной его именемъ.
Писатель торопился, спшилъ съ настойчивымъ упрямствомъ, не теряя ни минуты, выжать послднее изъ своего ума, изъ таланта, близкаго къ крушенію.
Я думаю о послднемъ параграф нашей книги ‘Гаварни’, который онъ однажды утромъ, въ Трувил, прочелъ мн, пока я еще лежалъ въ постели. Онъ составилъ этотъ параграфъ ночью, въ безсонницу. Не могу передать ту глубокую грусть, въ которую я впалъ, пока онъ мн декламировалъ съ набожной торжественностью этотъ небольшой отрывокъ. Мы раньше совтовались о немъ и хотли написать его позже. Я понялъ, что, оплакивая Гаварни, онъ оплакивалъ самого себя, и фраза: ‘Онъ спитъ около насъ на Отейльскомъ кладбищ’ засла у меня въ памяти, преслдуя меня какимъ-то неотвязчивымъ жужжаніемъ.
Въ первый разъ мн пришла мысль, которая мн раньше никогда не приходила,— мысль, что онъ можетъ умереть.
Февраль. Сегодня ему было хорошо, чудесно хорошо. Раньше онъ ршалъ за насъ обоихъ, а теперь такъ трудно уговорить его ршиться на что-нибудь. Но сегодня онъ меня удивилъ, пожелавъ идти къ Каскаду, въ Булонскій лсъ. Погода была прекрасная и по мелкимъ дорожкамъ гуляло много мужчинъ и женщинъ, съ счастливымъ видомъ людей, разстающихся съ зимою и дышащихъ весеннимъ воздухомъ.
Онъ шагалъ, приподнявъ голову съ плеча, на которое она часто опускается отъ утомленія, шагалъ весело съ разными ребячески-милыми выходками, которыя какъ-бы нжно говорили мн: ‘Ну что? доволенъ ты? Мн лучше, я веселъ, и не правда-ли, я еще не совсмъ поглуплъ?’ И все время, пока мы гуляли, въ немъ пробуждалось все, что было тонкаго и дкаго въ его ум, по поводу толпы, въ которой мы находились. ‘Ты ничего не говоришь’ — проронилъ онъ вслдъ за прелестнымъ словечкомъ о парочк старыхъ любовниковъ,— ‘теб жалко видть меня такимъ, да?’ Я еле отвчалъ, такъ я былъ упоенъ, такъ я поглуплъ, будто видлъ передъ собою чудо. Боже мой! Если бы это могло продолжиться… Но у меня были такія ужасныя разочарованія посл такихъ-же многообщающихъ дней!
Онъ никуда не хочетъ идти, никому не хочетъ показываться, онъ говоритъ, что ‘стыдится самого себя’.
Тактъ — вотъ что было его долей. Я не зналъ человка, лучше его приспособленнаго къ проявленію этого качества, свойства инстинкта и разсудка. Эта его высоко-аристократическая способность пропадаетъ. Онъ уже не владетъ градаціей вжливости, соотвтствующей общественному положенію людей, съ которыми онъ встрчается, не владетъ градаціей ума, соотвтствующею развитію людей, съ которыми онъ иметъ дло.
Съ нкоторыхъ поръ,— и это съ каждымъ днемъ становится все замтне,— онъ нетвердо выговариваетъ буквы: р у него скрадывается, к превращается въ т. Когда онъ былъ ребенкомъ, для меня было что-то милое и прелестное въ этомъ дтскомъ лепет, я любилъ слушать, какъ его рчь спотыкалась на этихъ согласныхъ, мн нравилось, когда онъ ‘седился на томилицу’. Припоминать теперь это дтское произношеніе, слышать его голосъ, какъ слышалъ я его въ томъ далекомъ смутномъ прошломъ, мн страшно {О, многіе станутъ говорить, что я не любилъ брата, что истинная любовь не ‘описательна’. Это меня надо тронетъ, я убжденъ, что любилъ его больше, чмъ когда либо было любимо человческое существо тми, кто это говоритъ. Не преминутъ прибавить, что слдуетъ молчать о нкоторомъ униженіи любимаго человка, о нкоторой его душевной слабости, вызванной болзнью… Да, одно время мн не хотлось давать этого отрывка, нкоторыя фразы, слова раздирали мн душу, когда я ихъ переписывалъ для публики. Но подавляя всякую чувствительность, я подумалъ, что полезно, для исторіи словесности, написать безпощадный этюдъ агоніи и смерти мученика литературы и несправедливости критики. А можетъ быть, я самъ такой странный человкъ, что мое горе и отчаяніе невольно обращается въ литературу. Когда выйдетъ полный мой дневникъ, тамъ будутъ замтки, помченныя декабремъ 1874 года и написанныя мною въ минуты бреда, при воспаленіи легкаго, когда я считалъ себя безнадежнымъ.}.
Апрль. Какой-то четвергъ. Погода къ гроз. Полное отупніе. Отказывается говорить. Все послобденное время, надвинувъ на лицо соломенную шляпу, сидитъ передъ деревомъ въ грустно зловщей неподвижности.
8-го Апрля. Его трогаетъ почти одно только: краски природы, особенно неба.
Въ его сосредоточенности, въ его самоуглубленіи, въ его погруженіи въ самого себя есть такая безконечная грусть, и она указываетъ на такія ужасныя вещи, происходящія внутри его, что мн хочется плакать, глядя на него.
Однажды, когда именно — не знаю, я попросилъ его подождать меня минутку въ Пассаж Панорамы. Онъ, указывая на ршетку бульвара, сказалъ: здсь, не правда-ли? Онъ уже не узнавалъ Пассажа. Въ другой разъ, онъ не могъ припомнить правописанія фамиліи Ватто, которая была ему роднымъ именемъ. Онъ дошелъ до того, что съ трудомъ различалъ гири, которыми длалъ гимнастику, ему нужно сдлать усиліе, чтобы отличить большія отъ среднихъ, среднія отъ малыхъ.
И несмотря ни на что, въ немъ еще жива наблюдательность, и онъ удивляетъ меня иногда замчаніемъ истинно писательскимъ.
Тайна, необъяснимая, недосягаемая тайна при этомъ истощеніи мозга, заключается въ сопротивленіи, въ переживаніи извстныхъ способностей, извстныхъ умственныхъ силъ, тайна въ неожиданныхъ словахъ и размышленіяхъ, живыхъ и глубокихъ, вырывающихся изъ общаго летаргическаго сна, тайна, ежеминутно отрывающая васъ отъ вашего отчаянія и заставляющая васъ думать: ‘А можетъ быть!’
Вниманіе, это умственное овладваніе тмъ, что происходитъ вокругъ васъ, дйствіе столь простое, легкое, быстрое и безсознательное при здоровь мозговыхъ способностей — вниманіе уже не въ его вол. Чтобы проявить его, ему нужно сдлать огромное усиліе, напряженіе, отъ котораго наливаются жилы на лбу и посл котораго онъ разбитъ усталостью. Въ это любимое мною лицо, гд былъ умъ, иронія, тонкое и очень злое остроуміе, прокрадывается — я вижу — съ каждою минутою все сильне угрюмая маска слабоумія. Я страдаю, страдаю такъ, кякъ кажется, ни одному любящему существу не дано было страдать!
Онъ почти никогда не даетъ отвта на вопросы. Спросишь его, отчего онъ такъ грустенъ — онъ отвчаетъ: ‘ну, вечеромъ я буду читать Шатобріана’. Читать вслухъ ‘Замогильныя Записки’ — вотъ его манія. Онъ меня преслдуетъ ими съ утра до ночи, и надо длать видъ, будто его слушаешь.
Мало-по-малу онъ теряетъ способность любить, теряетъ человчность. Другіе для него какъ-будто перестали существовать: въ немъ возобновляется хищный эгоизмъ ребенка.
У него есть отчаянная формула: когда онъ случайно берется за книгу и нападаетъ на одну изъ своихъ, онъ говоритъ: ‘хорошо было написано’. Никогда не скажетъ: ‘хорошо написано’. Въ этомъ жестокомъ прошедшемъ времени есть холодное признаніе, что писатель въ немъ умеръ.
16-го апрля. Ему мало своей болзни, онъ ежеминутно мучится воображаомыми болями: разсматривая какое-нибудь покраснвшее или поблвшее отъ складки въ бль мсто на кож, онъ изображаетъ на лиц мучительный страхъ. Что всего ужасне въ этихъ страшныхъ болзняхъ мозга, это то, что он не только разрушаютъ умственныя способности, а понемногу, подземными путями, подкапываются у любимаго существа подъ чувствительность, подъ нжность и привязанность, отнимаютъ у него сердце… Той милой дружбы, лучшей доли нашей жизни и моего счастья, я уже не нахожу, не вижу у него. Нтъ, я уже не чувствую на себ его любви, вотъ величайшее мое мученіе,— и все чмъ-бы я себя ни уговаривалъ, нисколько меня не утшаетъ. Неотступная мысль овладла мною, и мучаетъ меня одно искушеніе, котораго я не хочу записать.. Если-бы я не слишкомъ сильно любилъ его… А можетъ быть, для этою я не довольно сильно люблю…
Меня терзаетъ его глухая вражда ко всякому разсужденію, какъ будто въ его ум порвалась цпь мысли и онъ возненавидлъ логику. Когда представляешь ему какой-нибудь доводъ,— даже самымъ ласковымъ тономъ, отъ него не дождешься ни отвта, ни общанія исполнить то, о чемъ его просишь во имя разсудка. Онъ замыкается въ упрямомъ молчаніи, лицо его покрывается какой-то злобной тучей, въ немъ проявляется нчто новое, незнакомое, скрытное и враждебное.
Физіономія его стала смиренною, пристыженною. Онъ избгаетъ чужихъ взглядовъ, какъ свидтелей его приниженности, его паденія… Давно уже лицо его разучилось смяться, улыбаться.
18-го апрля. Грустные, какъ тни въ пейзажахъ смерти, мы постили сегодня Нижній Медонъ, долго ходили по берегу рки, гд насъ раньше такъ радовало и солнце, и вино, и женщины, и здоровье нашей молодости. День за днемъ присутствовать при разрушеніи всего того, что составляло изящество этого молодого человка, въ высшей степени изящнаго, видть, какъ онъ себ солитъ рыбу прямо изъ солонки, какъ онъ держитъ вилку всей рукой, какъ онъ стъ, точно безпомощное дитя — это слишкомъ… Мало того, что этотъ работящій мозгъ пересталъ производить, творить, что въ немъ водворилась пустота. Нужно было еще поразить человка въ тхъ мелочахъ граціи и изящества, которыя, мн думалось, останутся навсегда нетронутыми болзнью у человка благороднаго происхожденія, хорошаго воспитанія, утонченныхъ привычекъ! Нужно было, наконецъ, чтобы,— какъ отъ удара древнихъ карающихъ боговъ,— весь природный аристократизмъ, вс преимущества вншняго благородства пали въ немъ до животнаго состоянія. Гуляя цлыми днями по пустыннымъ аллеямъ этого проклятаго Булонскаго лса, смотрть со стороны на людей веселыхъ, живыхъ, на всхъ радующихся вольной жизни, благодарныхъ за существованіе — это наводитъ на мысль о самоубійств.
Сегодня, на залитой солнцемъ дорожк, по которой мы каждый день, въ 11 часовъ, возвращаемся съ душа, онъ остановился передъ кустами, окаймляющими дорожку. И онъ долго говорилъ мн о сходств падающей тни втокъ, вточекъ, еле распускающихся листочковъ — съ рисунками японскаго альбома и распространялся о томъ, какъ мало похожи французскіе рисунки на рисунки, набрасываемые солнцемъ.
Затмъ онъ началъ признаваться съ экзальтаціей, которую я уже отвыкъ встрчать у него, въ своей склонности къ искусству дальняго востока.
24-го апрля. Когда онъ что-нибудь читаетъ и прерываетъ чтеніе, онъ не можетъ уже найти мсто, гд остановился, и посл долгихъ поисковъ, кидаетъ мн, наконецъ, робкимъ голосомъ: ‘Гд?’
Около 30-го апрля. Приводитъ меня въ отчаяніе не ослабленіе въ немъ ума, не потеря памяти, не все это вмст, наконецъ, но что-то неопредленное, что я могу сравнить только съ появленіемъ какого-то другого существа, прокрадывающагося въ него.
Ремесло его, которое занимало его еще долго посл прекращенія работы, теперь его уже не занимаетъ: онъ смотритъ на свои книги, какъ будто никогда и не писалъ ихъ.
Окаменлость, неподвижность по цлымъ получасамъ, только вки дрожатъ надъ безпокойными, блуждающими зрачками.
2-го мая. Когда разговариваешь съ нимъ, то кажется, что имешь дло съ человкомъ, просыпающимся отъ сна. Своимъ ‘Что?’ онъ заставляетъ васъ два-три раза повторить одинъ и тотъ-же вопросъ, и отвчаетъ, наконецъ, съ тоскливымъ усиліемъ.
Сегодня вечеромъ — мн стыдно, по поводу одной вещи, которую я считалъ нужной для его здоровья, а онъ не хотлъ сдлать.— О, какъ я несчастенъ, и это вызываетъ внутри меня сердитое раздраженіе: отчего я не всегда владю движеніями души?.. Итакъ, я сказалъ ему, что ухожу, чтобы онъ не ждалъ меня, что не знаю, когда вернусь. Онъ совершенно равнодушно далъ мн уйти. Ночью я бгалъ по Булонскому лсу, тростью рубилъ траву и листья, убгалъ отъ собственной кровли, когда она мн показывалась за деревьями. Наконецъ, очень поздно, я вернулся.
Когда на мой звонокъ отворилась дверь, я увидлъ на верху лстницы дорогое дитя мое. Онъ только что всталъ съ постели, вышелъ въ одной сорочк, и тотчасъ-же я услыхалъ его голосъ, ласкающій меня всевозможными дружескими вопросами.
Невозможно выразить эту почти безсмысленную радость, когда я опять узналъ его сердце, въ которое я уже пересталъ врить.
6-го мая. Въ несчасть у меня проявилась безжалостность къ несчастью другихъ. Я отвчаю нищему: ‘у меня ничего нтъ’ — и самъ удивляюсь равнодушію моего тона.
8-го мая. Сегодня воскресенье. Чтобы развлечь его, спасти отъ самого себя, я увезъ его обдать въ Сенъ-Клу. Мы сли за столъ на площадк, противъ заходящаго солнца, Сены, большихъ деревьевъ парка и холма Бельвю, гд Шарль Эдмонъ дом счастливо живетъ въ своемъ и куда я уже не смю везти его.
Пришли шарманки, заиграли, и я почувствовалъ, что глаза мои наполнились слезами, какъ у женщины. Я поскоре увелъ его на набережную и далъ волю моему горю, а онъ глядлъ и не понималъ…
9-го мая. Сегодня онъ читалъ страницу изъ ‘Замогильныхъ Записокъ’ и вдругъ разсердился изъ-за слова, которое плохо произносилось. Онъ вдругъ замолчалъ. Я подошелъ къ нему. Передо мной каменное существо, которое мн не отвчаетъ, сидитъ молча надъ открытой книгой. Я прошу его продолжать. Онъ все молчитъ. Я смотрю и вижу въ немъ что-то странное: и слезы, и испугъ въ глазахъ. Я обнимаю, приподнимаю, цлую его. Тогда губы его съ усиліемъ испускаютъ звуки, уже не слова, а шопотъ, какой-то мучительный, ничего не выражающій шорохъ. Въ немъ сказывается ужасное нмое мученіе, которое не можетъ высвободиться изъ подъ его блокурыхъ, дрожащихъ усовъ… Боже мой! Ужъ не параличъ-ли рчи?.. Понемногу, все это утихаетъ, но онъ не можетъ ничего выговорить, кром ‘да’ и ‘нтъ’, онъ смотритъ мутными глазами, будто ничего не понимаетъ. Но вдругъ онъ опять берется за книгу, кладетъ ее передъ собою и хочетъ читать, непремнно читать. |Прочелъ ‘Кардиналъ На… (Кка…)’ и больше ничего — договорить слова не можетъ. Онъ возится на кресл, снимаетъ соломенную шляпу, водитъ по лбу нетерпливыми пальцами, царапаетъ лобъ, будто роетъ у себя въ мозгу, мнетъ страницу, подноситъ ее къ глазамъ.
Отчаяніе этой воли, озлобленіе этого усилія не поддается описанію. Нтъ, никогда я не бывалъ свидтелемъ такого мучительнаго, такого жестокаго зрлища. То было бшеное отчаяніе писателя, производителя книгъ, который видитъ, что уже и читать онъ не можетъ.
Ахъ, еслибы возможно было прочесть, что въ такія минуты творится въ его мозгу! У меня все еще передъ глазами раздирающая мольба его взгляда во время страшнаго припадка.
Около 20-го мая. Въ галопп всхъ этихъ ландо, колясокъ и каретъ, во всей движущейся роскоши, кидающей въ зелень аллей яркія краски послдней моды, я пораженъ видомъ суровой черной одежды сестры милосердія, дущей въ одномъ изъ этихъ экипажей: напоминаніе о смерти среди общаго веселья и блеска.
Около 30-го мая. Онъ, какъ маленькій ребенокъ, занятъ только тмъ, что стъ, что надваетъ на себя. Онъ неравнодушенъ къ сладкому блюду, онъ радуется обновк
31-го моя. Я боленъ и ужасно боюсь умереть. Брата моего помстятъ въ лчебницу для душевно-больныхъ и попечителемъ, пожалуй, назначатъ одного изъ его друзей-завистниковъ.
5-го іюня. Въ рукахъ его скрыто нчто разрушительное: онъ безпрестанно мнетъ, терзаетъ, старается скомкать все, что попадаетъ ему въ руки. На каждый вопросъ — первое его слово: ‘нтъ’, какъ у бднаго Я ребенка, который живетъ въ постоянномъ страх наказанія.
Подолгу сидя со мной въ комнат, онъ отсутствуетъ.
— Гд ты, мой другъ?— спрашиваю я его вчера.
— Въ пространствахъ… пустоты…— отвтилъ онъ посл нсколькихъ Я минутъ молчанія.
11-го іюня. Сегодня утромъ онъ ни за что не могъ припомнить ни одного заглавія своихъ романовъ, а между тмъ онъ еще зла- детъ двумя замчательными способностями: живописнаго обозначенія, которымъ характеризуетъ прохожаго, и рдкаго эпитета, которымъ описываетъ видъ неба.
Вечеромъ, въ ресторан, я былъ мучительно взволнованъ. Гарсонъ подаетъ ему полоскательницу. Онъ съ нею неловко обращается. Неловкость его была не такъ важна, но на насъ глядли, и я сказалъ ему съ нкоторымъ нетерпніемъ: ‘Мой другъ, будь-же поосторожне, намъ никуда нельзя будетъ ходить’. Онъ принимается плакать, говоря: ‘я не виноватъ, я не виноватъ’, и дрожащая рука его судорожно хватается на стол за мою. ‘Я не виноватъ, повторяетъ онъ, я знаю, какъ огорчаю тебя, но я часто хочу и не могу‘ (подлинныя слова). И его рука сжимала мою, и его ‘прости’ хватало меня за душу.
Тогда мы принимаемся плакать, закрываясь салфетками, къ удивленію другихъ обдающихъ.
Да, повторяю,— если-бы Богъ хотлъ чтобы онъ умеръ, какъ умираютъ вс, у меня можетъ быть и хватило-бы мужества перенеси, это, но дать ему умирать понемногу, съ каждымъ днемъ отнимая у него А все, что составляло мою гордость — это выше моихъ силъ.
Я не могъ опомниться, я не врилъ своимъ глазамъ, своимъ ушамъ. Вернувшись, неожиданно, изъ Италіи, Эдуардъ Лефебръ де-Бегенъ сегодня является къ намъ завтракать. При вид товарища дтства, жизнь будто Я внезапно пробуждается въ брат: онъ совсмъ перемнился. Онъ сталъ разговаривать, ему пришли на память и имена, и прошлое,— я считалъ это для него навсегда утраченнымъ. Онъ говорилъ о своихъ книгахъ. Онъ со вниманіемъ и удовольствіемъ принималъ участіе въ томъ, что говорилось и, какъ будто навсегда, освободился отъ своего ‘мрачнаго я’. Мы смотрли, слушали, оба удивлялись на него… Я провожалъ Эдуарда до экипажа. Дорогою онъ не могъ скрыть своего удивленія: онъ нашелъ его гораздо лучше, чмъ опасался, судя по письмамъ матери. И довряй этой минут воскресенія, мы невольно произносимъ такія слова, какъ выздоровленіе, исцленіе…
Это было очень недолго. Я оставилъ его въ саду. Когда я вернулся, счастливый, возбужденный надеждами, которыя явились у меня и у Эдуарда, я нашелъ его въ соломенной шляп, надвинутой на глаза, съ ужасающей неподвижностью устремившимъ взглядъ внизъ. Я заговорилъ съ нимъ, онъ не отвчалъ… О, что за грусть! Это уже не грусть предъидущихъ дней, съ оттнкомъ неумолимости, нсколько охлаждавшей мою нжность, это грусть безпредльная, унылая, удрученная, безконечная, грусть души, идущей на Голгоу, грусть изнемоганія въ Гесиманскомъ саду. Я оставался съ нимъ до ночи, не имя мужества ни говорить съ нимъ, ни спрашивать его.
Воскресенье, 12-го іюня. Мн нужно было на свобод овладть своимъ отчаяніемъ, я оставилъ его на минутку въ саду и пошелъ бродить по аллеямъ парка. Но скоро веселый шумъ тарелокъ, смхъ дтей, пронзительная веселость женщинъ, радость этихъ людей, обдавшихъ на воздух, прогнали меня домой. Возвращаясь, я замтилъ подъ плющемъ, надъ калиткой нашего сада: No 13.
Ночь на воскресенье 18-го іюня. Два часа ночи. Я всталъ и замтилъ Пелажи у постели моего бднаго дорогого брата. Онъ не говорилъ, не приходилъ въ себя съ четверга, съ двухъ часовъ дня. Я прислушиваюсь къ его неровному дыханію. Въ тни занавсокъ я вижу передъ собою пристальность его взгляда. Каждую минуту его рука, спускаясь съ постели, задваетъ меня, съ губъ его просятся наружу какія-то недоконченныя слова, обрывки словъ, которыхъ не разберешь. Въ открытое окно, поверхъ черныхъ большихъ деревьевъ, входитъ и стелется по паркету блый, электрическій, какъ въ баллад, свтъ луны… Въ зловщемъ молчаніи слышится только звукъ часовъ нашего отца, по которымъ я, отъ времени до времени, провряю пульсъ младшаго его сына… Несмотря на три пріема брома, взятыхъ въ четверти стакана воды, онъ ни минуты не спитъ, голова его ходитъ по подушк, безпрерывнымъ движеніемъ справа налво, съ безсмысленнымъ шумомъ парализованнаго мозга, онъ кидаетъ то однимъ, то другимъ угломъ рта наброски фразъ, обломки словъ, недодланные слоги, сначала выталкиваемые силой, но подъ конецъ замирающіе, какъ вздохи… Вдали слышно, какъ воетъ собака, воетъ къ смерти… А вотъ и часъ, когда просыпаются дрозды и слышится свистъ ихъ въ заалвшемъ неб. За занавской все еще свтится блый лучъ его полузакрытыхъ глазъ, не спящихъ при ихъ видимомъ спокойствіи… Третьяго дня, въ четвергъ, онъ еще читалъ мн ‘Замогильныя Записки’ — это было вдь единственное занятіе, единственное развлеченіе бднаго ребенка. Я замтилъ, что онъ усталъ, читаетъ плохо. Я попросилъ его прервать чтеніе, предложилъ прогуляться въ Булонскомъ лсу. Онъ нсколько упирался, потомъ уступилъ, вставая, чтобы выйти вмст со мной изъ комнаты, онъ пошатнулся и упалъ въ кресло. Я его поднялъ, понесъ на кровать, спрашивалъ, что съ нимъ хотлъ заставить его говорить, хотлъ услышать его голосъ… Увы, какъ и въ первомъ припадк, онъ испускалъ одни звуки, уже не слова. Обезумвъ отъ страха, я спросилъ его, узнаетъ-ли онъ меня? На это онъ отвтилъ рзкимъ насмшливымъ хохотомъ, будто хотлъ сказать: ‘Неужели ты такъ глупъ, что спрашиваешь?’ Послдовала короткая минута спокойствія, кроткій, улыбающійся взглядъ его устремлялся на меня… Я поврилъ, что этотъ припадокъ былъ врод того, какъ въ ма… Но вдругъ онъ закинулъ назадъ голову и крикнулъ хриплымъ, гортаннымъ, страшнымъ голосомъ. Я поскоре затворилъ окно.
Въ тотъ-же мигъ по его красивому лицу побжали судороги, искажая вс формы, сдвигая все съ мста, ужасныя конвульсіи передергивали руки, будто выворачивали ихъ, а перекосившійся ротъ выплевывалъ смшанную съ кровью пну. Я сидлъ у его изголовья, позади его, держалъ его руки въ своихъ рукахъ, прижималъ къ сердцу, къ груди его голову, я чувствовалъ, какъ его предсмертный потъ смачивалъ мн понемногу сорочку и, наконецъ, потекъ мн по бедрамъ.
За этимъ припадкомъ послдовали другіе, не такіе сильные, во время которыхъ его лицо приняло прежній видъ. Вслдъ за припадкомъ наступили спокойствіе и бредъ. Онъ поднималъ руки надъ головою, протягивая ихъ къ какому-то виднію, призывая его поцлуями. Онъ куда-то порывался, въ усиліяхъ, похожихъ на полетъ раненой птицы, въ то время какъ на его успокоившееся лицо, съ налитыми кровью глазами, съ блымъ лбомъ, съ полуоткрытымъ, блдно-фіолетовымъ ртомъ, ложилось выраженіе уже неземное, выраженіе затуманенное и таинственное, какъ на лицахъ да-Винчи. Но чаще всего онъ пугался, сокращался всмъ тломъ, прятался подъ одяло, какъ будто спасаясь отъ призрака, упрямо усвшагося въ глубин полога, и возмущаясь противъ него безсвязною рчью, онъ, весь дрожа, показывалъ пальцемъ на призракъ, разъ даже крикнулъ очень внятно: ‘Уйди прочь!’ Это были потоки оборванныхъ фразъ, сказанныхъ тмъ ироническимъ тономъ, съ тмъ наклономъ головы, съ тмъ презрніемъ ума, съ тмъ негодованіемъ, свойственными ему, когда при немъ говорили какую-нибудь глупость или расхваливали что-нибудь нестоющее. Иногда, въ непрерывномъ волненіи лихорадки и бреда, онъ повторялъ вс дйствія своей жизни: длалъ жестъ, будто надваетъ лорнетъ, поднималъ т гири, которыми я мучилъ его послднее время, занимался, наконецъ, своимъ ремесломъ,— длалъ видъ, будто пишетъ.
Бывали бглыя мгновенія, когда быстрые блуждающіе глаза его останавливались на моихъ глазахъ, на глазахъ Пелажи, и, казалось, узнавали насъ — взглядомъ, одну секунду упрямо уставленнымъ на насъ, съ блдной улыбкой всей физіономіи… Но очень скоро ихъ опять отвлекали то страшныя, то смющіяся виднія…
Вчера вечеромъ д-ръ Бени-Бардъ сказалъ мн, что все кончено: началось размягченіе мозга внизу черепа, въ затылк и не осталось ни малйшей надежды. Затмъ,— кажется,— но я его уже не слушалъ,— онъ говорилъ о грудныхъ нервахъ, поврежденныхъ вслдствіе этого размягченія, и о скоротечной чахотк. Недавно еще, въ тотъ день, когда я понялъ, что онъ не поправится, гордость, гордость за насъ обоихъ говорила мн: ‘лучше пусть умретъ’. Теперь я только прошу не потерять его, сохранить его въ живыхъ, хоть слабоумнымъ, хоть безпомощнымъ, на колняхъ прошу о томъ.
Думать, что это задушевная, неразлучная, двадцатидвухлтняя связь, эти дни и ночи, всегда, съ самой смерти нашей матери въ 1849 г., всегда прожитые вмст, что все это долгое-долгое время, за которое мы только два раза разлучались на цлыя сутки,— думать, что все это кончено, кончено навсегда! Не будетъ его около меня на прогулкахъ. Не будетъ за столомъ противъ меня. Сквозь сонъ не буду я чувствовать, что онъ спитъ въ комнат рядомъ. Не будетъ у меня его глазъ, чтобы вмст видть страны, картины, современную жизнь. Не будетъ у меня его ума, близнеца моему, чтобы раньше меня говорить то, что я хотлъ сказать, выражать то, о чемъ я думалъ. Черезъ нсколько дней, нсколько часовъ въ мою жизнь, такъ всецло наполняемую этою привязанностью, этимъ моимъ единственнымъ счастьемъ,— войдетъ ужасающее одиночество на земл — одиночество стараго человка.
Жертвами какого искупленія мы избраны?— спрашиваю я себя, мысленно, переживая всю ту жизнь, конецъ которой наступитъ черезъ нсколько часовъ,— жизнь, которая отъ литературы, отъ упорнаго желанія славы взяла одно только презрніе, оскорбленія и свистки. Она пять лтъ борется съ ежедневными страданіями и кончается этою нравственною и физическою агоніею, всюду, все время я вижу въ ней преслдованіе человкоубійственнаго рока. О благость, благость божества! Мы правы были, сомнваясь въ ней!
Продолженіе ночи съ субботы на воскресенье, 4 часа утра. Смерть приближается, я это чувствую по его учащенному дыханію, по волненію, наступившему за относительнымъ спокойствіемъ вчерашняго дня, я узнаю ее по всему тому, что она накладываетъ на его лицо. Бдная голова его запрокинута на блую подушку, и падающая тнь его похудвшаго профиля съ длинными усами ясно обозначается, при свт догорающей свчи, при первыхъ лучахъ разсвта.
Этотъ разсвтъ, эта зелень деревьевъ, выступающая изъ тни, это пробужденіе неба и птицъ съ ихъ блаженными звуками совпадаютъ съ агоніей, съ концомъ молодой жизни — это ужасно! Свтъ падаетъ на его, лицо, обрисовываетъ впадины и тни глазъ и рта, показывая мн въ дорогомъ его тл суровое изваяніе смерти.
10 часовъ утра. Каждую минуту я считаю по этимъ мучительнымъ вдыханіямъ его короткаго, тревожнаго дыханія.
Выраженіе его лица, подъ золотистою, потемнвшею окраскою, становится съ каждой минутой все боле и боле выраженіемъ головъ да-Винчи. Въ чертахъ его лица я нахожу таинственность глазъ и загадочность рта того самаго юноши, который есть на какой-то старой почернвшей картин, въ одномъ изъ итальянскихъ музеевъ.
Въ эту минуту я проклинаю литературу. Можетъ быть, безъ меня онъ сталъ бы живописцемъ. Съ его дарованіемъ онъ сдлалъ бы себ имя, не изломавъ мозга, и былъ бы живъ.
Разлука двухъ людей, которые такъ любили другъ друга, какъ мы съ нимъ — разлука навки, безъ одной секунды сознанія, безъ рукопожатія, безъ прощанія умирающаго съ живымъ…
Я не взялъ ни сидлки, ни сестры. Глаза умирающаго, если имъ будетъ дано хоть на одинъ мигъ сознаніе, не должны встрчать чужого лица.
Матушка! умирая, вы въ мою руку вложили руку вашего дорогого, самого любимаго дитяти, вручили мн сына съ такимъ взглядомъ, какой не забывается — довольны-ли вы мною?
4 часа дня. Столько страданій, чтобы умереть! Такія мучительныя усилія, чтобы проглотить кусочки льда, не крупне булавочной головки! Дыханіе гудитъ, какъ контрбасъ, прерываясь продолжительнымъ, хриплымъ стономъ, раздирающимъ душу. Въ этомъ стон прорываются слова, фразы, которыхъ не уловить, но кажется, я слышалъ: ‘мама, мама, ко мн, мама’. Два раза онъ внятно проговорилъ имя одной любимой женщины: ‘Май-я, Май-я’.
Когда я вижу противъ себя за обденнымъ столомъ кресло, которое вчно будетъ не занято, слезы падаютъ мн на тарелку, и я не могу сть.
Не имть вры — вотъ несчастье. Хорошо-бы отдать остатокъ жизни на утшительное дло набожности.
8 часовъ. Мятежное сердце точно приподнимаетъ кости и кожу его груди, шумное дыханіе съ трудомъ выходитъ, будто изъ глубины желудка.
Ночь съ воскресенья на понедльникъ. Профиль Пелажи наклоненъ надъ небольшимъ молитвенникомъ, черная тнь отражается на блой груд подушекъ, гд исчезла его голова и слышенъ одинъ только хрипъ.
Всю ночь раздается этотъ раздирательный звукъ дыханія, похожій на звукъ пилы по мокрому дереву, онъ ежеминутно скандируется мучительными стонами и жалобными охами. Всю ночь его грудь бьется и приподнимаетъ простыню. Богъ не хранитъ меня отъ агоніи того, что мн дорого, избавитъ-ли онъ меня отъ вида послднихъ содроганій?
Понедльникъ, 30-го іюня, 5 часовъ утра. Ранній утренній свтъ скользитъ по его лицу, которое приняло кирпично-желтый и земляной оттнокъ смерти. Глаза въ слезахъ, глубокіе, мрачные. Въ этихъ глазахъ выраженіе несказаннаго страданія и скорби. Создать такое существо, умное, характерное, самобытное, и сломить его въ тридцать девять лтъ! Зачмъ?
9 часовъ. Въ его мутныхъ глазахъ вдругъ просвтъ улыбки, раскрывающійся взглядъ долго останавливается на мн, будто медленно погружается въ даль… Трогаю его руку — мокрый мраморъ.
9 часовъ 40 мин. Онъ умираетъ. Онъ умеръ. Слава Богу! Онъ умеръ посл двухъ-трехъ тихихъ вздоховъ, какъ засыпаетъ маленькій ребенокъ,!
Страшна неподвижность этого тла подъ простыней, когда въ немъ нтъ уже легкихъ подъемовъ дыханія, нтъ въ постели жизни сна.
Глаза его опять открылись все съ тмъ-же страдальческимъ взглядомъ, какъ и въ послдніе дни его жизни. Голова слегка приподнята на подушк и, кажется, будто слушаетъ что-то съ тмъ высокомрнымъ презрніемъ, какое у него являлось всегда, когда говорилось что-нибудь плоское, пошлое. Отъ всего лица его ветъ грустью, слегка саркастическою. Взглядъ будто слдуетъ за вами, посл того, какъ вы встртились съ нимъ, минутами получалась бы иллюзія, жизни, еслибы не фіолетовая краска ногтей на блдныхъ рукахъ его.
Обды Маньи были учреждены Гаварни, Сентъ-Бевомъ и нами обоими. Гаварни умеръ. Сентъ-Безъ умеръ. Братъ мой умеръ.
Удовольствуется-ли смерть одной половиной насъ обоихъ, или унесетъ скоро и меня? Я готовъ. Чмъ больше я на него смотрю, чмъ больше изучаю его черты, тмъ больше вижу на этомъ лиц такое выраженіе нравственнаго страданія, какое я не видалъ, чтобы такъ долго держалось на лиц покойника, тмъ больше меня поражаетъ сокрушающая душу грусть. И я будто читаю, за предлами жизни, сожалніе о недоконченномъ труд, сожалніе о жизни, сожалніе о старшемъ брат.
Вторникъ. Часъ ночи. Въ ниспадающей тни полога вокругъ его головы свтъ зажженой на ночномъ столик свчки, колеблемый ночнымъ втеркомъ, придаетъ его лицу то тутъ, то тамъ что-то врод жизни. Странно, въ эту ночь, первую посл его смерти, я не чувствую отчаянія послднихъ дней, не испытываю того раздирательнаго чувства, котораго ожидалъ. Во мн подымается какое-то мягкое и грустное умиротвореніе отъ сознанія, что онъ избавился отъ жизни. Но подождемъ, что будетъ завтра. Сегодня утромъ, вставъ съ постели, гд я проспалъ нсколько часовъ, я вижу, что онъ сохранилъ свое вчерашнее выраженіе, но уже подъ желтою окраскою согртаго воска. Я тороплюсь, спшу вобрать въ себя это обожаемое лицо… Не долго уже мн смотрть на него… Слышно, какъ стучатъ по лстниц: это стучатъ металлическими ручками гроба, который поторопились принести, въ виду сильной жары.
Имя — Жюль де-Гонкуръ, которое я такъ часто читалъ рядомъ съ моимъ на бумаг книги и газеты, я читаю сегодня на мдной дощечк, вставленной въ кладбищенскій дубъ.
На желзной дорог, въ первую нашу поздку въ Виши, онъ страдалъ печенью и спалъ, опрокинувъ назадъ голову. На одинъ мигъ я увидлъ въ живомъ лиц его лицо покойника. Съ того дня, каждый разъ, какъ ему становилось хуже и меня брало безпокойство за него, лицо это являлось предо мною, какъ только я закрывалъ глаза.
Теперь Пелажи говоритъ: ‘надо пость, чтобы завтра быть покрпче, завтра трудный день’.
Передъ трупомъ того, кто такъ любилъ меня, для кого только то и было хорошимъ, настоящимъ, что длалъ и говорилъ я — меня мучитъ совсть за выговоры, за ту суровость, за всю эту жестокую и умную систему дйствій, которою я думалъ вывести его изъ апатіи, вернуть ему силу воли… Ахъ, еслибъ я зналъ! Я-бы все скрывалъ, таилъ отъ него, все смягчалъ, я-бы старался только сдлать изъ конца его жизни то, что сдлала бы изъ нея фантазія самой глупой материнской любви.
Вспоминаю грустныя слова, часто составлявшія весь нашъ разговоръ.
— Что съ тобой?
— Упадокъ духа!
— Отчего?
— Не знаю.
О, нтъ, онъ зналъ, онъ отлично зналъ. За два дня до послдняго припадка, онъ сказалъ своей любовниц, приходившей навстить его, (я въ то время ходилъ внизъ за водой для него) онъ сказалъ ей и не веллъ говорить мн: ‘Милая моя Марія, я очень плохъ, отъ этой болзни не выздоравливаютъ, и смерть моя очень недалеко’.
Въ двнадцать часовъ я увидалъ въ дверь столовой шляпы четырехъ черныхъ людей. Мы вошли на верхъ въ маленькую комнату… Они сняли одяло, накинули на него простыню и въ одну секунду изъ его худого тла сдлали длинный свертокъ съ закутаннымъ лицомъ. ‘Тише, говорилъ я, тише — я знаю, что онъ умеръ, все равно, тише’.
Потомъ уложили его въ гробъ, устланный душистымъ порошкомъ. Одинъ изъ этихъ людей сказалъ: ‘если больно смотрть, то лучше вамъ выйти’. Я остался! Другой прибавилъ: ‘Можетъ быть, вы пожелаете положить ему въ гробъ что-нибудь на намять, такъ теперь-бы’. Я сказалъ садовнику: ‘Подите, сржьте въ саду вс розы, пусть онъ хоть это возьметъ съ собой изъ дома, который онъ одно время такъ любилъ’.
Набросали розъ во вс впадины кругомъ тла, одну блую розу я положилъ на простыню, немного приподнятую на мст губъ. Потомъ завинтили крышку. Кончено. Я сошелъ внизъ.
Память у меня окончательно потеряна… Я получилъ вмст съ дружески-нжной. статьей Ванвиля письмо изъ Англіи, помченное днемъ его смерти, въ которомъ одинъ тамошній издатель просилъ разршить ему переводъ исторіи Маріи Антуанетты. Это его порадовало-бы.
Среда, 22-го іюня Погода великолпная. Солнце заливаетъ комнату черезъ открытое окно, играетъ на гробу, на цвтахъ большого букета, поставленнаго въ головахъ. Между этими цвтами есть одинъ цвтокъ магноліи. За развитіемъ его бутона онъ самъ еще слдилъ съ любопытствомъ и удовольствіемъ, вспоминая любимую магнолію Шатобріана, въ Волчьей долин.
Въ комнат безпорядокъ, какъ передъ отъздомъ.. Одну секунду, нтъ, четверть секунды, одно мгновеніе, когда разсудокъ не поспваетъ за вами, мн думается — а гробъ стоитъ тутъ-же — что Жюль пошелъ за экипажемъ, чтобы хать вмст, какъ всякій годъ, въ Баръ-сюръ-Сенъ.
Глаза мои блуждаютъ въ небольшой комнатк по всмъ знакомымъ привычнымъ вещамъ, съ которыми онъ прощался на ночь и здоровался, просыпаясь. Смотрю на пологъ его кровати, сдланный изъ прежнихъ портьеръ нашей гостиной въ улиц C.-Жоржъ, на розовомъ фон которыхъ я когда-то, очень давно, написалъ акварелью портретъ дорогого мальчика. Смотрю на большой рисунокъ женщины, Ванъ Ло, который онъ купилъ со мной вмст, въ тотъ послдній разъ, какъ мы были на аукціон. Смотрю на большой столъ, какъ въ студіи художниковъ, за которымъ мы такъ долго работали вмст, онъ еще запачканъ чернилами нашей книги о Гаварни.
Долго допрашивая себя, я убждаюсь, наконецъ, что онъ умеръ отъ труда надъ формой, отъ заботы о слог. Я вспоминаю теперь, какъ посл цлыхъ часовъ, проведенныхъ за передлкою, за исправленіемъ какого-нибудь отрывка, посл усилій и затратъ мозга на совершенство слова, въ стараніи взять отъ французскаго языка все, что онъ можетъ дать, и даже боле того… посл такой упорной, настойчивой борьбы, куда иногда входила и досада, и гнвъ безсилья,— вспоминаю сегодня, онъ опускался на диванъ въ какомъ-то странномъ безконечномъ изнеможеніи, потомъ молчаливо и удрученно курилъ…
9 часовъ. Вотъ звукъ церковныхъ колоколовъ.
Надо думать о мелочахъ текущей жизни, отправлять письма.
10 часовъ. Въ саду я натыкаюсь на двухъ факельщиковъ, усвшихся на черныя деревянныя колоды, среди высокихъ церковныхъ подсвчниковъ, залитыхъ солнцемъ.
Гробъ спускается по ступенямъ лстницы, гд я столько разъ, незамтно для него, сзади поддерживалъ равновсіе его шаткой походки.
Среди людей, ожидающихъ насъ въ саду, я не узнаю одного старика. Я велю спросить, кто онъ? Отвчаютъ, что это Рано. Рано — это цлый міръ воспоминаній. Рано — старый кучеръ моихъ пожилыхъ кузинъ де Вильдль, славный человкъ. Лтъ тридцать тому назадъ — потомъ я его уже не видлъ — онъ доставлялъ большую радость моему Жюлю, когда сажалъ его рядомъ съ собою, на козлы, и давалъ ему возжи въ маленькія ручки. Несмотря на все, что видятъ мои глаза, несмотря на все, что открывается моимъ чувствамъ изъ ужасной истины — представленіе о вчной разлук не укладывается у меня въ мозгу. Безпощадное ‘никогда’ не можетъ никакъ стать частью моей мысли. Не знаю — все, что длается вокругъ меня, представляется мн какъ-то смутно, какъ при наступленіи обморока, и въ ушахъ у меня по временамъ шумитъ, какъ отъ сильной воды, протекающей вдали. Вижу, однако, что Теофиль Готье и Сенъ-Викторъ плачутъ. О! убійственно это церковное пнье съ его вчнымъ, неумолимымъ ‘Reqniescat in pace’. Ну да, конечно, посл такой жизни труда и борьбы спокойствіе отдыха самое меньшее, что онъ долженъ получить! На кладбище мы демъ по той же дорог, по которой такъ часто здили къ принцесс, потомъ тми наружными бульварами, гд такъ часто блуждали для нашихъ описаній, когда писали ‘Жермини Ласерт’ и ‘Манетъ Саломонъ’… У двери одного кабачка деревьямъ отрзанными верхушками, напоминаютъ мн сравненіе изъ нашей книги… Потомъ я впадаю въ какую-то дремоту… Меня встряхиваетъ толчекъ при крутомъ поворот на кладбище.
Я видлъ, какъ онъ скрылся въ склеп, гд лежатъ отецъ, мать и гд осталось еще мсто для меня.
Дома, я легъ въ постель, покрылся поверхъ простыни его портретами и до ночи оставался съ его образомъ.
Четвергъ, 23-го іюня. Сегодня утромъ я захожу на верхъ, въ его комнату, и сажусь противъ пустой постели, съ которой я каждый день заставлялъ его подыматься въ сильнйшіе холода прошлой зимы, чтобы идти съ нимъ на душъ, который, думали, вылчитъ его.
На этой постели, за эти послдніе мсяцы болзни, слабости, неловкости, я ему часто помогалъ одваться и раздваться. На ночномъ столик остался томъ лексикона, лежавшій подъ подушкой, чтобы приподнять грустную голову покойника, цвты, которыми я окружилъ его агонію, высохли въ камин и смшались съ голубыми бумажками отъ свчей, горвшихъ около его гроба, а на рабочемъ стол, вмст съ письмами и визитными карточками, полученными въ первую минуту, валяются и молитвенники Пелажи.

1870.

Воскресенье, 26-го іюня. Варъ-сюръ-Сенъ. Мста, гд сохранилось нчто изъ моей прежней жизни, теперь молчатъ, не говорятъ мн ничего новаго,— заставляютъ только вспоминать. Въ этомъ дом мы всегда бывали вдвоемъ, и теперь минутами случается, что я думаю о немъ, будто онъ живъ, или просто забываю, что онъ умеръ. Бываютъ звонки, при которыхъ мн хочется вскочить со стула, какъ будто это Жюль, возвращаясь, дернулъ второпяхъ колокольчикъ и бросаетъ въ дверяхъ служанк: ‘Гд Эдмонъ?’
Четвергъ, 30-го іюня {Братъ мой умеръ въ Отейл 20 іюня.}. Я такъ несчастенъ, что возбуждаю вокругъ себя какую-то особенную женскую чувствительность. Что за милое письмо написала мн м-мъ *** и какую невыразимую нжность приноситъ оно мн.
Отъ одного воспоминанія я не могу отдлаться. Одно время я вздумалъ играть съ нимъ на билліард. Хотлъ развлечь его, но только мучилъ. Однажды, когда, вроятно, боль не давала ему играть внимательно, и онъ то и дло попадалъ мимо, я слегка ударилъ его кіемъ по пальцамъ. ‘Какъ ты грубъ со мною’, сказалъ онъ. Тонъ его упрека, не то кроткій, не то грустный, все еще звучитъ у меня въ ушахъ.
18-го іюля. Я не боленъ, но тло мое не хочетъ ни ходить, ни дйствовать, ему противно^ всякое движеніе, оно жаждетъ неподвижности факира, притомъ у меня непрерывно то нервное ощущеніе пустоты подъ ложечкой, которое вызывается глубокимъ потрясеніемъ, оно становится еще мучительне отъ страха передъ большой войной, которая теперь затвается.
Суббота, 23-го іюля. Хотлось-бы мн увидть его во сн. Мысль моя, весь день занятая имъ, надется встртить его ночью, призываетъ его, желаетъ его утшительнаго воскрешенія въ обманчивой правдивости сновиднія. Но сколько я ни вызываю его, ночи мои пусты, не даютъ мн воспоминанія о немъ, его образа.
Сердце мое не лежитъ ни къ чему, нтъ ни къ чему охоты. Мой молоденькій кузенъ Лабиль, прозванный нами въ дтств ‘морякъ’, потому что готовился въ морскую службу, хотлъ увезти меня заграницу — я не ршился. Представлялся случай сдать домъ — я колебался. У меня нтъ силы, необходимой для какого-бы то ни было ршенія.
30-го іюля. Въ этомъ город, въ этомъ дом, куда мы каждый годъ прізжали вмст, въ теченіи двадцати двухъ лтъ, каждый шагъ шевелитъ прошлое, изъ котораго встаютъ воспоминанія.
Тутъ было наше убжище посл смерти матери, наше убжище посл смерти старой Розы, тутъ проводили мы каждое лто каникулы, посл зимней работы, посл книги, выпущенной весной. На тропинкахъ, гд пахнетъ лавандой, по берегамъ Сены, у пороговъ рки, черезъ которые мы перебирались съ длинными палками, мы вмст составляли описанія для ‘Шарль Демальи’. Въ церкви мы вмст рисовали оконную живопись, изображающую средневковое ‘шествіе жирнаго быка’. Тамъ, въ виноградник, мы узнали о смерти Гаварни. Здсь, на эту постель, которая осталась такою-же, съ тхъ поръ какъ Жюль лежалъ на ней рядомъ со мной, бросили однажды, рано утромъ, то письмо Тьерри, гд онъ насъ торопилъ вернуться въ Парижъ, чтобы начать репетиціи ‘Henriette Marchal’.
И возвращаясь къ началу, къ самому началу тхъ годовъ, я вижу, какъ мы выходимъ изъ этой двери, въ блыхъ блузахъ, съ сумкой за спиной — пускаемся въ путешествіе по Франціи, въ 1849 г. Онъ былъ такой хорошенькій, розовый, безбородый, въ деревняхъ, гд мы проходили, его принимали за женщину, похищенную мною.
21-ю августа. Въ Булонскомъ лсу. Когда смотришь, какъ падаютъ подъ топоромъ большія деревья,— падаютъ, шатаясь, какъ раненые на смерть, когда видишь тамъ, гд раньше былъ зеленый пологъ,— поле, усянное острыми пнями, зловщую борону, сверкающуюся блымъ блескомъ — тогда сердце наполняется ненавистью къ пруссакамъ, виновникамъ всхъ этихъ убійствъ въ природ.
Я каждый вечеръ возвращаюсь по желзной дорог съ однимъ старикомъ, имени котораго не знаю, умнымъ и болтливымъ старикомъ, который, кажется, пожилъ во всхъ сферахъ общества и знаетъ секретную хронику всего свта. Вчера онъ говорилъ объ император, разсказывалъ про его женитьбу. Онъ говорилъ, что анекдотъ этотъ разсказывалъ Морни, который его слышалъ отъ самого императора. Однажды императоръ спрашивалъ двицу Монтихо, очень настоятельно, и призывая ее къ слову, какъ призываютъ къ чести мужчину, спрашивалъ ее, не было-ли у нея какой-нибудь серьезной привязанности? M-lle де-Монтихо, будто-бы, отвтила: ‘не хочу васъ обманывать, государь, и признаюсь вамъ, что сердце мое говорило, и даже не разъ, но въ одномъ могу васъ уврить, что я все еще двица Монтихо’. На это увреніе императоръ сказалъ: ‘сударыня, вы будете императрицей’.
Суббота, 27-го августа. Золя пришелъ ко мн завтракать. Онъ говорилъ мн о задуманной имъ серіи романовъ: честолюбіе заставляетъ его взяться за эту эпопею въ девяти частяхъ, естественную и соціальную исторію одного семейства, съ описаніемъ темпераментовъ, характеровъ, пороковъ и добродтелей, по разному развиваемыхъ средою и разнообразно освщаемыхъ, какъ отдльные уголки сада: ‘гд тни, а гд солнце’.
Онъ говорилъ: ‘посл анализа безконечно малаго въ чувств, какъ тотъ анализъ, который выполнилъ Флоберъ въ ‘М-мъ Бовари’, посл того анализа артистическихъ, пластическихъ и нервныхъ явленій, который сдлали вы, посл этихъ ‘ювелирныхъ вещей’, этой чеканной работы, нтъ уже мста молодымъ, имъ нечего длать: сочинять, ставить лицо, фигуру невозможно, теперь разв только большимъ числомъ томовъ, могуществомъ творчества можно еще дйствовать на публику’.
3-го сентября. Что за жизнь среди этой великой и ужасающей неизвстности, которая окружаетъ и давитъ насъ..
Что за зрлище представлялъ собою сегодня Парижъ при извстіи о пораженіи Мак-Магона и о взятіи въ плнъ императора! Кто опишетъ унылость лицъ, движеніе взадъ и впередъ безсознательныхъ шаговъ, безцльно топчущихъ асфальтъ, черныя пятна людей, скучившихся около мэрій, осаду кіосковъ, тройную линію читателей газетъ подъ каждымъ газовымъ рожкомъ, тревожные ‘а parte’ консіержей и лавочниковъ у дверей, а тамъ, за прилавками, на стульяхъ, убитыя позы женщинъ, однхъ, безъ мужей… Потомъ грозный гулъ толпы, въ которой, вслдъ за остолбеяніемъ, разражается гнвъ, вереница людей, бгущихъ по бульвару съ крикомъ: ‘пораженіе! да здравствуетъ Трошю!’
Вторникъ, 6-го сентября. За обдомъ у Бребанъ застаю Ренана. Сидитъ одинъ за большимъ столомъ въ красной гостиной, читаетъ газету, съ отчаяніемъ размахивая руками.
Входитъ Сенъ-Викторъ, опускается на стулъ и кричитъ, какъ подъ впечатлніемъ страшнаго виднія…
Нефцеръ, дю-Мениль, Бертело и др. приходятъ одинъ за другимъ, и обдъ протекаетъ среди грустныхъ рчей. Говорятъ о пораженіи и невозможности сопротивленія, о неспособности руководителей національной защиты, о грустной незначительности ихъ вліянія на дипломатическій корпусъ и на нейтральныя государства. Клеймятъ дикость пруссаковъ, воскрешающихъ времена Гензериха…
Въ теченіе разговора кто-то проронилъ:
— Оружіе, требующее точности, не годится французскому темпера менту. Нашъ солдатъ любитъ стрлять быстро, бросаться въ штыки, а разъ это невозможно, онъ парализованъ. Сдлаться изъ человка машиной — это не по его части. Въ этомъ въ настоящую минуту преимущество пруссаковъ.
Ренанъ, поднявъ голову надъ тарелкой, замтилъ:
— Во всхъ предметахъ, которые я когда-либо изучалъ, я былъ пораженъ превосходствомъ нмецкаго ума и нмецкаго труда. Не удивительно-же, если въ военномъ искусств, которое, по правд сказать, есть искусство низшее, они достигли того-же превосходства, какое я констатировалъ, повторяю, во всхъ отрасляхъ, изученныхъ мною и хорошо мн знакомыхъ… Да, господа, нмцы — раса высшая!
— О-о-о,— раздалось на это со всхъ сторонъ.
— Да, гораздо выше насъ,— продолжалъ оживляясь Ренанъ.— Католицизмъ длаетъ изъ людей кретиновъ, воспитаніе іезуитами или братіей христіанской школы задерживаетъ и душитъ самостоятельную добродтель, тогда какъ протестантизмъ ее развиваетъ.
Тихій болзненный голосъ Бертело сводитъ умы съ высоты ренановскихъ рчей къ угрожающей дйствительности: ‘Господа, вы можетъ быть не знаете, что мы окружены страшнымъ количествомъ керосина, лежащаго въ складахъ у заставъ подъ Парижемъ, но изъ-за пошлины не ввезеннаго въ городъ. Если пруссаки завладютъ имъ и выльютъ въ Сену, то превратятъ ее въ огненный потокъ, отъ котораго загорятся оба берега! Такъ сожгли арабскій флотъ греки…
— Почему не предупредить объ этомъ Трошю?
— Разв у Трошю есть время заниматься чмъ-либо?
Бертело продолжалъ:
— Если не взорвутъ шлюзы на Марн, то вся тяжелая артиллерія пруссаковъ прикатитъ по ней какъ разъ къ стнамъ Парижа. А подумаютъ-ли ихъ взорвать? Я могъ-бы многое разсказать — хватило-бы до завтрашняго утра!
Я спросилъ его, надется-ли онъ, что комитетъ, въ которомъ онъ состоитъ предсдателемъ, изобртетъ какой-нибудь новый истребительный снарядъ.
— Нтъ,— отвтилъ онъ,— мн не даютъ ни денегъ, ни людей, а я каждый день получаю по 250 писемъ. Времени нтъ для опытовъ. Можно-бы кое-что и попытать, кое-что придумать, но времени, времени не хватаетъ для крупнаго опыта… и для того, чтобы ознакомить съ нимъ военныхъ. Съ однимъ артиллерійскимъ тузомъ я говорилъ о керосин. ‘Да, говоритъ, его употребляли въ IX вк’.— Но американцы, въ послднюю войну… ‘Правда, говоритъ, но это вещь опасная, мы не хотимъ взорвать самихъ себя’… Видите,— прибавилъ Бертело,— и все у насъ такъ!
Разговоръ за столомъ переходитъ на предполагаемыя условія, которыя намъ предъявитъ прусскій король: уступка части броненоснаго флота, перемщеніе границъ,— нкоторые уже видли его на новой карт у Гетцеля, перемщеніе, отнимающее у Франціи нсколько департаментовъ.
Обращаются съ разспросами къ Нефцеру, но онъ прямо не отвчаетъ и со свойственнымъ ему тонкимъ скептицизмомъ, прикрытымъ громкимъ смхомъ, въ лукаво-ядовитыхъ словахъ, съ тяжеловатымъ эльзасскимъ акцентомъ, издвается надъ Гамбеттой, который, будто-бы. отправилъ въ Страсбургъ новаго мэра, труса, на мсто прежняго, мужественно сражавшагося. Онъ обвиняетъ X…. разбогатвшаго на работахъ укрпленій, а затмъ и другихъ инженеровъ, которые, какъ говорятъ, записываютъ по 300 рабочихъ, тамъ гд ихъ работало всего пятьдесятъ. Ренанъ, упорно держась своей мысли о превосходств нмецкаго народа, продолжаетъ развивать ее своимъ двумъ сосдямъ, пока дю-Мениль не перебиваетъ его новой выходкой: ‘что касается чувства независимости у вашихъ нмецкихъ крестьянъ, то могу вамъ сказать, что я самъ видлъ, когда охотился въ Баден, какъ ихъ посылаютъ за убитой дичью, толкая ногой въ задъ’.
— Прекрасно,— сказалъ Ренанъ, вдругъ соскакивая съ своей мысли,— я предпочитаю крестьянъ, которыхъ толкаютъ ногою въ задъ, нашимъ крестьянамъ, изъ которыхъ общее голосованіе сдлало нашихъ хозяевъ…
Бертело продолжаетъ свои горестныя разоблаченія. Наконецъ, я восклицаю:
— Значитъ, все кончено, намъ остается только воспитать новое поколніе для отмщенія!
— Нтъ, нтъ,— кричитъ Ренанъ, вставая, весь красный,— нтъ, не месть! Пусть погибнетъ Франція, пусть погибнетъ отечество: выше всего царство долга и разума!
— Нтъ, нтъ,— вопитъ весь столъ,— нтъ ничего выше отечества!
— Нтъ, рычитъ громче всхъ Сенъ-Викторъ, совсмъ разсердившись,— не надо эстетики, не надо ‘византизма’, къ чорту все: выше отечества ничего нтъ!
Ренанъ встаетъ и не совсмъ увренными шагами ходитъ вокругъ стола, размахивая своими коротенькими руками, цитируя отрывки изъ св. писанія и повторяя, что въ нихъ все.
Потомъ онъ подходитъ къ окну, подъ которымъ продолжается обычное безпечное движеніе Парижа, и говоритъ мн:
— Вотъ что насъ спасетъ: малодушіе этого поколнія!
Четвергъ, 10-го ноября. Въ эти дни вс, положительно вс, кого я вижу, нуждаются въ душевномъ успокоеніи, въ нравственномъ отдых, вс хотятъ бжать изъ Парижа. Каждый говоритъ: ‘какъ только это кончится, я уду’,— и называетъ какой-нибудь уголокъ Франціи, неопредленный клочекъ гд-нибудь въ деревн, гд можно будетъ, вдали отъ Парижа и отъ всего, что его напоминаетъ, по цлымъ часамъ ничего не думать, ничего не помнить.
Очень возможно, что тотъ нашъ великій 89 годъ, къ которому никто, даже изъ противниковъ, не подходитъ иначе, какъ съ низкими поклонами, не такъ уже счастливо повліялъ на судьбы Франціи, какъ думали до сихъ поръ. Можетъ быть, теперь увидятъ, что, начиная съ этого года, наша жизнь была рядомъ подъемовъ и паденій, вся состояла изъ починокъ общественнаго строя, который у каждаго поколнія требовалъ новаго ‘избавителя’. Въ сущности французская революція убила дисциплину въ народ, убила ту самоотверженность отдльной личности, которая раньше воспитывалась религіей и нкоторыми другими идеальными чувствами. А то, что уцлло изъ этихъ немногихъ идеальныхъ чувствъ, было убито сперва нашимъ первымъ избавителемъ, Людовикомъ Филиппомъ, и фразою его перваго министра: ‘Обогащайтесь!’, а затмъ вторымъ нашимъ избавителемъ, Наполеономъ III, его примромъ и примромъ двора, говорившими: ‘Наслаждайтесь!’ И когда погибли вс безкорыстныя чувства души, то всеобщая подача голосовъ, это разрушительное, отрицательное мнніе низшихъ слоевъ общества, превратилось въ настоящую власть надъ Франціей.
У другого народа, у народа серьезно любящаго свободу и равенство, у народа образованнаго, одареннаго сужденіемъ и критическимъ умомъ, 89 годъ могъ-бы начать собою новую эпоху, но для темперамента Франціи, скептическаго, хвастливаго и безпечнаго, 89 годъ, мн думается, долженъ былъ оказаться пагубнымъ.
Суббота, 12-го ноября. Пусть не вздумаетъ потомство воспвать грядущимъ поколніямъ героизмъ парижанина 1870 года. Весь героизмъ его состоялъ въ томъ, что онъ лъ бобы, приправленные не совсмъ свжимъ масломъ, и лошадиный ростбифъ, вмсто говяжьяго — и то не замчая этого: парижанинъ не знаетъ толку въ д.
Воскресенье, 13-го ноября. Среди всего, что въ настоящую минуту давитъ жизнь и грозитъ ей, есть одно, что ее поддерживаетъ, подстегиваетъ и почти заставляетъ любить — это тревога. Проходить подъ пушечными выстрлами, отваживаться на прогулку до конца Булонскаго лса, видть, напримръ, сегодня — пламя, выбивающееся изъ домовъ Сенъ-Клу, жить въ постоянно окружающей васъ тревог, среди войны, чуть ни задвающей васъ самихъ, близко соприкасаться съ опасностью, всегда чувствовать, какъ у васъ ускоренно бьется сердце — все это иметъ свою прелесть, и я чувствую, что, когда это кончится, за лихорадочнымъ наслажденіемъ наступитъ скука, плоская, плоская, плоская.

1871.

Воскресенье, 1-го января. Какой грустный день для меня этотъ первый день года, годовъ, которые я осужденъ прожить въ одиночеств.
Отъ плохой пиши, отъ сна, постоянно прерываемаго пушечной пальбою, у меня сегодня мигрень. Я весь день пролежу въ постели.
Бомбардировка, голодъ, исключительный морозъ — вотъ подарки къ Новому году. Ни разу, съ тхъ поръ, какъ стоитъ Парижъ, не было въ Париж подобнаго Новаго года, и, несмотря ни на что, пьянство въ ныншній вечеръ наполняетъ улицы животнымъ весельемъ.
Этотъ день наводитъ меня на слдующую мысль: скептику, сомнвающемуся въ прогресс, очень интересно и почти забавно констатировать, что въ этомъ 1871 году животная сила, несмотря на столько лтъ культуры, несмотря на вс проповди о братств народовъ и даже вопреки многимъ трактатамъ, устанавливающимъ европейское равновсіе, животная сила, говоря, можетъ еще дйствовать и властвовать такъ-же безпрепятственно, какъ во времена Аттилы.
Вторникъ, 24-го января. Винуа замняетъ Трошю. Это перемна доктора у больного, передъ самой смертью.
Пальбы не слыхать. Почему? Пріостановка этого грохота кажется мн дурнымъ предзнаменованіемъ.
Хлбъ нынче такого качества, что послдняя, оставшаяся въ живыхъ изъ моихъ куръ, рябенькая, забавная моя курочка, увидвъ его, ропщетъ, плачетъ, стонетъ, и только поздно вечеромъ ршается поклевать его.
На бульвар, противъ Комической Оперы, я попадаю въ толпу, запрудившую улицу и загородившую дорогу омнибусамъ. Уже не новое ли возстаніе? Нтъ, вс эти смотрящія вверхъ головы, вс эти руки, указывающія на что-то, вс эти колеблющіеся дамскіе зонтики, это тревожное и радостное ожиданіе — все изъ за голубя, можетъ быть принесшаго депеши и свшаго на одну изъ печныхъ трубъ театра.
Въ этой толп я встрчаю скульптора Кристофъ, онъ говоритъ, что начались переговоры о капитуляціи.
У Бребана, въ маленькой зал, смежной съ кабинетомъ, гд будутъ обдать, вс разслись, убитые, на диванъ, по кресламъ, вс говорятъ тихо, какъ въ комнат больного, о томъ, что ожидаетъ насъ завтра.
Ужъ не сумасшедшій ли Трошю? По этому поводу кто-то сообщилъ, что видлъ афишу — напечатанную, но не расклеенную, предназначенную для войска, гд этотъ Трошю говоритъ о Бог и о Мадонн, какъ говорилъ бы о нихъ мистикъ.
Другой изъ собесдниковъ, въ углу, замчаетъ, что оба они, и Трошю и Фавръ, тмъ именно и преступны, что съ самаго начала были близки съ людьми, которые отчаивались и проповдывали безнадежность, а между тмъ сами и рчами, и прокламаціями поддерживаютъ въ толп ожиданіе спасенія, увренность въ спасеніи, увренность, въ которой оставляютъ толпу до послдней минуты. А это, прибавляетъ дю-Мениль, опасно: капитуляцію подпишутъ, а кто знаетъ?— мужественная часть Парижа ея, пожалуй, не приметъ. Ренанъ и Нефцеръ длаютъ отрицательные жесты.
— Берегитесь, господа,— продолжаетъ дю-Мениль,— мы говоримъ не о революціонномъ элемент общества, мы говоримъ объ энергичномъ буржуазномъ элемент, о той части войска, которая дралась, хочетъ драться, и не можетъ согласиться, такъ, сразу, сдать ружья, сдать пушки.
Два раза уже докладывали, что обдъ поданъ, но никто не слышитъ. Садимся, наконецъ, за столъ.
Каждый вынимаетъ свой кусокъ хлба.
Кончили супъ. Бертело принимается за объясненіе нашихъ неудачъ:
— Нтъ, дло не въ преимуществ ихъ артиллеріи, а въ томъ, что я вамъ сейчасъ скажу! Когда прусскій начальникъ главнаго штаба получаетъ приказъ направить такой-то корпусъ на такую-то точку, къ такому-то часу,— онъ беретъ карты, изучаетъ край, почву, разсчитываетъ, въ какое время каждый корпусъ пройдетъ извстную часть разстоянія. Если онъ замтилъ откосъ, то беретъ свой инструментъ (забылъ какъ называется), и соображаетъ, какая должна быть задержка. Однимъ словомъ, раньше чмъ онъ ляжетъ спать, онъ нашелъ вс десять дорогъ, по которымъ пойдетъ войско. Нашъ офицеръ главнаго штаба ничего подобнаго не длаетъ, вечеръ онъ отдаетъ увеселеніямъ, а на утро, придя на мсто, спрашиваетъ, собрались-ли войска и гд тотъ пунктъ, который предстоитъ атаковать. Съ самаго начала кампаніи,— и я повторяю, вотъ въ чемъ причина нашихъ неудачъ,— отъ Виссамбурга до Монтрету, мы ни разу не сумли собрать войско въ опредленномъ мст, въ назначенное время.
Подаютъ баранье сдло.
— О,— говоритъ Эбраръ,— въ слдующій разъ намъ подадутъ самого пастуха.
Дйствительно, это было превосходное собачье сдло.
— Собачина? вы говорите, что это собачина?— восклицаетъ СенъВикторъ плаксивымъ голосомъ капризнаго ребенка.— Гарсонъ, скажите, вдь это не собачина?.
— Да вы уже въ третій разъ кушаете здсь собачину.
— Нтъ, неправда… М-ръ Бребанъ честный человкъ, онъ бы насъ предупредилъ. Собачина нечистое мясо,— продолжаетъ онъ съ комичной гримасой.— Конину — такъ и быть, но не собачину.
— Собачина или баранина,— бормочетъ Нефцеръ съ полнымъ ртомъ, но я никогда не лъ боле вкуснаго мяса… А вотъ, если-бы Бребанъ подавалъ крысу… Я пробовалъ. Очень вкусно: что то среднее между свининой и куропаткой.
Во время этого разсужденія, Ренанъ кажется озабоченнымъ. Онъ блднетъ, зеленетъ, бросаетъ свою долю на столъ и исчезаетъ…
— Вы знаете Винуа?— спрашиваетъ кто-то дю-Мениля.— Что это за человкъ, что онъ сдлаетъ?
— Винуа, отвчаетъ дю-Мениль,— хитрецъ, онъ ничего не будетъ длать, разв изобразитъ изъ себя жандарма.
Затмъ слдуетъ выходка Нефцера противъ газетъ и журналистовъ. Апоплектическое его сложеніе сказывается съ особенною яркостью, его полунмецкая рчь, какъ-бы сдавленная отъ изступленія, возстаетъ на глупость, на невжество и вранье его сослуживцевъ, которыхъ онъ называетъ виновниками войны, обвиняетъ въ роковомъ исход ея.
Тутъ Эбраръ требуетъ молчанія и, вынувъ изъ кармана листокъ бумаги, восклицаетъ: послушайте, господа, вотъ письмо мужа одной хорошо извстной дамы, онъ проситъ ордена почетнаго легіона, ссылаясь, какъ на заслуги, на свои рога,— да, господа, на рога и на семейное несчастье, принадлежащее исторіи.
Гомерическимъ хохотомъ отвчаютъ на чтеніе этого смхотворнаго прошенія.
Но скоро опять серьезность положенія заставляетъ насъ вернуться къ тому, какъ будутъ вести себя по отношенію къ намъ пруссаки. Одни думаютъ, что они перевезутъ къ себ наши музеи. Бертело опасается, что они увезутъ орудія нашей промышленности. Это замчаніе ведетъ, уже не знаю какими путями, къ длинному спору о красильныхъ веществахъ, о цвт ‘rose turc’, а оттуда назадъ — въ исходной точк разговора. Нефцеръ, наперекоръ другимъ, утверждаетъ, что пруссаки захотятъ удивить насъ своимъ безкорыстіемъ, своимъ великодушіемъ.
Аминь!
Когда мы выходимъ отъ Вребана, на бульвар, слово капитуляція, котораго еще нсколько дней тому назадъ никто, пожалуй, не ршился бы и выговорить, теперь уже у всхъ на губахъ.
Воскресенье, 12-го февраля. Былъ у Теофиля Готье, который изъ Нльи перебрался въ Парижъ, въ улицу Бонъ, на пятый этажъ, въ квартиру для рабочихъ.
Я прошелъ черезъ комнатку, гд на подоконникахъ сидли об его сестры, въ жалкихъ платьишкахъ, съ сдыми косичками, подколотыми подъ старенькими фуляровыми платочками. Мансарда, гд сидитъ Тео, такъ мала и низка, что дымъ его сигары наполняетъ ее всю. Въ ней желзная кровать, старое дубовое кресло, стулъ съ соломеннымъ переплетомъ, по которому расхаживаютъ и потягиваются кошки, худыя кошки голоднаго времени, какія то тни кошекъ. Два три эскиза висятъ кое-гд на стнахъ и десятка три книгъ брошено на блыя деревянныя, наскоро прибитыя, полки.
Тео въ красномъ колпак венеціанскаго фасона, въ бархатной куртк, сшитой во время бно для посщеній запросто принцессы. Теперь она такая грязная, такая засаленная, что похожа на куртку неаполитанскаго повара. И роскошный учитель слова напоминаетъ обднвшаго дожа, жалкаго и печальнаго Марино Фальери изъ драмы, сыгранной въ захолустномъ театр. Въ то время какъ онъ говоритъ — и говоритъ, врно, какъ нкогда говорилъ Раблэ,— я думаю о несправедливомъ распредленіи вознагражденія за трудъ художника. Я думаю о богатой противной обстановк Понсона дю Террайль, которую я видлъ сегодня утромъ: ее увозили куда-то, посл смерти этого наживателя 70,000 франковъ въ годъ, на время осады.
Пятница, 24-го февраля. Сегодня вернулось ко мн что-то врод охоты къ литератур. Утромъ уязвило меня желаніе написать ‘La fille Elisa’ — книгу, за которую мы съ нимъ хотли приняться посл ‘M-me Gervesais’. Я набросалъ четыре, пять строкъ на клочк бумаги. Можетъ быть изъ нихъ выйдетъ первая глаза.
15-ю апрля. Сегодня утромъ работаю въ саду. Слышу свистъ нсколькихъ гранатъ. Два или три осколка падаютъ очень близко. Въ дом поднимается крикъ. ‘Въ подвалъ, вс!’ И вотъ мы въ подвал, какъ и наши сосди. Страшный грохотъ! Укрпленіе Монъ-Валеріенъ пускаетъ въ насъ по гранат въ минуту. Непріятно то чувство безпокойства, которое овладваетъ вами при каждомъ залп въ т нсколько секундъ, пока граната летитъ и держитъ васъ въ страх, что она упадетъ на домъ, на васъ самихъ. Вдругъ страшный взрывъ. Пелажи, вязавшая хворостъ въ другомъ подвал, стоя на одномъ колн, отъ сотрясенія падаетъ оземь. Мы боязливо ждемъ крушенія дома. Ничего. Я высовываю носъ въ полуоткрытую дверь. Ничего. Опять начинается,— и продолжается такъ около двухъ часовъ, вокругъ насъ, задвая насъ летающими осколками. Еще осколокъ сотрясаетъ желзо крыши. Чувствую трусость, трусость, которой раньше у меня не было. Физическія силы положительно покидаютъ меня. Я приказалъ положить на полъ матрацъ, легъ на него и лежу въ какой-то полудремот, какомъ-то оцпененіи, сквозь которое ощущаю лишь грохотъ пушекъ и смерть. Вскор страшная гроза присоединяется къ пальб и молніи, и гранаты, разрзая небо, даютъ мн, на дн моего подвала, ощущеніе какъ-бы конца міра. Наконецъ, къ тремъ часамъ гроза утихаетъ и стрльба становится правильне. Въ промежутокъ бомбардировки я прохожусь вокругъ дома. Въ самомъ дл, похоже на то будто мой домъ сдлался мишенью Монъ-Вадеріену. Три дома, стоящихъ позади моего, получили каждый по гранат. Домъ Куранъ, смежный съ моимъ, два раза тронутый гранатами пруссаковъ, далъ теперь трещину, шириною съ голову, отъ крыши до фундамента.
Говорятъ объ ужасахъ предстоящей ночи. Мы расположились въ подвал. Отдушину заткнули землей и верескомъ, въ духовой печи развели огонь, и Пелажи постелила мн постель подъ лстницей.
Воскресенье, 7-го мая. Сегодня, въ эти жестокіе часы, я вспоминаю тяжелую мою жизнь и горестные дни, изъ которыхъ она вся состоитъ. Вспоминаю время, прожитое въ коллеж, время боле тяжелое для меня, чмъ для кого-либо другого, благодаря тому чувству независимости, которое все время заставляло меня драться съ товарищами сильне меня. Вспоминаю свое призваніе живописца, призваніе ученика археологическаго института (Ecole des Chartes), разбитое, впослдствіи, по вол моей матери. Я вижу себя опять студентомъ, помощникомъ присяжнаго повреннаго, безъ гроша, осужденнаго на любовь въ низкихъ притонахъ, плохо уживающагося въ сред товарищей и друзей — низкихъ, вульгарныхъ, буржуазныхъ, ничего не понимающихъ въ мучившихъ меня художественныхъ и литературныхъ стремленіяхъ и высмивающихъ меня съ зрлою разсудочностью старыхъ родственниковъ.
И вотъ, наконецъ, я, не знавшій никогда въ точности, сколько будетъ дважды два, всегда питавшій отвращеніе къ цифрамъ, вотъ я чиновникъ казначейства, осужденный съ утра до вечера подводить итоги. Два года, въ которые соблазнъ самоубійства близко, близко подходитъ ко мн. Насилу достигъ я независимости, получилъ возможность наполнить жизнь излюбленнымъ мною трудомъ, насилу началось счастливое существованіе вдвоемъ съ братомъ. Но не прошло и шести мсяцевъ, какъ, возвращаясь изъ Африки, я заболваю диссентеріей, два года она держитъ меня между жизнью и смертью и навсегда растраиваетъ мн здоровье. На мою долю выпало лишь одно великое наслажденіе: отдавать жизнь той работ, для которой я рожденъ,— но и то среди нападокъ, ненависти, злобы, подобныхъ которымъ, смю сказать, не встрчалъ никто изъ нашихъ современныхъ писателей. Въ борьб проходитъ нсколько лтъ.
Затмъ, мой братъ долго страдаетъ печенью, а я — угрожающей болзнью глазъ. Потомъ братъ мой заболваетъ, сильно заболваетъ, цлый годъ болетъ самой страшною болзнью, какая только могла опечалить сердце и умъ, нераздльно связанные съ его сердцемъ и умомъ.
Онъ умираетъ. И тотчасъ же посл его смерти для меня, удрученнаго, уничтоженнаго, начинается война, нашествіе, осада, голодъ, бомбардировка, междуусобіе. И все это отражается на Отейл сильне, чмъ гд бы то ни было около Парижа. Я право не видалъ еще до сихъ поръ счастья. Нынче я спрашиваю себя, все ли теперь кончено, долго ли еще я буду видть, не суждено ли мн скоро ослпнуть, лишиться единственнаго чувства, которое даетъ мн послднія наслажденія моей жизни.
Населеніе Парижа положительно взбсилось. Я вижу сегодня женщину, не изъ народа, а буржуазную женщину почтенныхъ лтъ, словомъ, почтенную женщину, которая безъ всякаго вызова даетъ пощечину мужчин, позволившему себ сказать ей: ‘оставьте версальцевъ въ поко’.
Сегодня выкрикиваютъ новую газету Жирардена: ‘Либеральный Союзъ: Примиреніе безъ уступокъ’. Ну, не шалопаи-ли французы, если они перевариваютъ этого фразера, щеголяющаго чужими мыслями и не имющаго ни одной своей, этого хвастуна съ антитезами!
Проникаю сегодня вечеромъ въ церковь св. Евстахія, гд открывается клубъ.
На алтар, между двухъ лампъ, стоитъ стаканъ сахарной воды, а кругомъ четыре или пять силуэтовъ: это адвокаты. Въ боковыхъ проходахъ, стоя и сидя на стульяхъ, публика изъ любопытныхъ, привлеченная новизною зрлища. Ничего кощунственнаго не замтно въ позахъ этихъ людей, многіе изъ нихъ при вход инстинктивнымъ движеніемъ поднимаютъ руку къ фуражк, но замтивъ, что другіе въ шляпахъ, входятъ съ покрытой головой. Нтъ, это не та профанація, которая была въ Нотръ-Дамъ въ 1793 году,— никто не жаритъ селедокъ на дискос, и только сильный запахъ чеснока наполняетъ священные своды.
Звонокъ съ серебристымъ звукомъ колокольчика, звенящаго во время обдни, объявляетъ засданіе открытымъ.
Въ это мгновеніе на каедр выдвигается сдая борода и, прополоскавъ себ горло нсколькими пуританскими фразами, длаетъ собранію слдующее предложеніе: члены національнаго собранія, а также Луи Бланъ, Шельхеръ и другіе члены національнаго собранія, какъ и другія должностныя лица, объявляются отвчающими своимъ частнымъ имуществомъ за вс неудачи этой войны, за тхъ, кто погибаетъ какъ на сторон Парижа, такъ и на сторон Версаля… Предложеніе было подвергнуто голосованію, но не принято — ужъ не знаю, по какому случаю.
Сдую бороду смняютъ панталоны цвта gris perle и неистовымъ голосомъ объявляютъ, что побду даетъ только терроръ. Ораторъ требуетъ учрежденія третьей власти, революціоннаго трибунала, съ тмъ, чтобы на городскихъ площадяхъ немедленно скатились-бы головы предателей. Предложеніе было встрчено громкимъ рукоплесканіемъ клаки сгруппированной на стульяхъ вокругъ каедры. Третій ораторъ, владющій полной фразеологіей 93 года, сообщаетъ, что у монаховъ семинаріи св. Сульпиція нашлось 10,000 бутылокъ вина, и требуетъ обыска домовъ обывателей, гд наврно спрятаны большіе запасы.
Тутъ — хочу быть безпристрастнымъ — входитъ на трибуну членъ коммуны, въ костюм національной гвардіи, и говоритъ простодушно, прямо. Онъ сперва объявляетъ, что презираетъ ‘трескучія фразы’, которыя даютъ дешевую популярность, и что декретъ о ссудныхъ кассахъ, расширенія которыхъ требовалъ его предшественникъ, не допускалъ ссуды свыше 20 франковъ по той причин, что если берешь взаймы, то надо подумать и о томъ, чмъ заплатишь. Онъ прибавилъ, что ссудная касса — собственность частная, что надо ею пользоваться, только зная, какъ вернуть ей то, что изъ нея получаешь, что коммуна не грабительская власть, и это надо помнить, и что неосторожностью ораторовъ, подобныхъ предъидущему, и распространяется въ публик понятіе, что члены коммуны хотятъ раздла и что каждый, имющій четыре су, будетъ принужденъ отдать изъ нихъ два.
Потомъ, говоря о людяхъ 93 года, которыхъ, по его выраженію, имъ постоянно ‘тычутъ въ носъ’, онъ утверждаетъ, что т люди справлялись только съ военными дйствіями и что, если-бы имъ пришлось ршать громадныя и трудныя задачи настоящаго времени, то знаменитые люди 93 года оказались-бы, можетъ быть, не ловче людей 1871 года. И въ заключеніе онъ бросаетъ довольно красивую, мужественную фразу: ‘что изъ того, если мы побдимъ версальцевъ, но не найдемъ ршенія соціальнаго вопроса,— если рабочій останется при прежнихъ условіяхъ?’
Вокругъ меня говорятъ, что имя оратора Жакъ Дюранъ.
30-го ноября. Сегодня меня навстилъ Путье (Анатоль изъ нашей ‘Манетъ Саломонъ’), оригинальный, фантастическій, интеллигентный бродяга… Онъ все тотъ-же. На его голов ни однимъ сдымъ волосомъ не больше, на его пальто ни однимъ пятномъ не меньше.
Вотъ его исторія. Во время осады онъ изъ-за куска хлба поступилъ въ 99-й батальонъ національной охраны, оставался при немъ во все время коммуны и имлъ счастье быть отосланнымъ въ Венсеннъ, слдовательно, не сдлалъ ни одного выстрла. За что-же провелъ онъ пять мсяцевъ въ понтонахъ? Никто этого не знаетъ, а онъ мене всхъ.
Батальонъ былъ взятъ въ плнъ безъ малйшаго сопротивленія и загнанъ въ камеры тюрьмы Мазасъ 29-го мая. На второй день заключенія входитъ въ камеру бригадиръ и говоритъ: ‘напишите ваше имя на этомъ лист, пишите, что поступили въ Мазасъ 29-го мая’.
Онъ пишетъ. Бригадиръ глядитъ ему черезъ плечо и прерываетъ его словами:
— Вы писали къ архіепископу?
— Нтъ.
— По поводу вашихъ работъ?
— Нтъ, я нигд не работалъ, кром министерства изящныхъ искусствъ.
— Вы знаете архіепископа по крайней мр съ виду?
— Нтъ, видалъ его фотографіи, но не обратилъ вниманія.
Тмъ допросъ и кончился.
Онъ понятія не имлъ объ убійств архіепископа и не придавалъ значенія допросу, однако, слово ‘несчастный’, произнесенное въ сосдней камер однимъ ирландцемъ, товарищемъ его по плну, въ то время, какъ его допрашивали, нсколько заинтриговало его.
Тутъ дверь распахивается* входитъ полицейскій и съ нимъ еще двое. ‘Дйствительно,— обращается полицейскій къ одному изъ нихъ,— тотъ, кажется, былъ выше ростомъ’.
На это человкъ проводитъ по волосамъ Путье:
— Вы брюнетъ?
— Брюнетъ съ просдью.
— Покажите грудь, руки…
И глаза полицейскаго, казалось, искали на этихъ обнаженныхъ частяхъ тла слдовъ какой-нибудь татуировки. Наконецъ, онъ опять уставился ему въ лицо, долго и пристально смотрлъ и говоритъ: ‘Нтъ, тотъ былъ рябе’.
Нашли-ли у него физическое сходство съ однимъ изъ убійцъ? Или было сходство съ почеркомъ компрометирующихъ бумагъ? Или, наконецъ, сходство его фамиліи съ фамиліей нкоего Утье, члена Ліонской коммуны?
На третій день, вечеромъ, его отправляли, съ пятью другими плнниками, привязаннымъ веревкою за руку ирландца Ольредди, въ Версальскую Оранжерею. Дорогой онъ, немного повздоривъ съ Ольредди, громко заговорилъ, офицеръ сейчасъ-же веллъ имъ выйти изъ строя и встать въ стн. Онъ такъ и ждалъ, что ихъ разстрляютъ, но командиръ закричалъ: ‘Верните этихъ людей, некогда намъ здсь забавляться, разстрляемъ ихъ на станціи’.
На станціи про нихъ забыли, и они попали на поздъ.
Странный и чудный типъ былъ этотъ Ольредди: коммивояжеръ революціи, апостолъ феніанизма, агентъ интернаціоналки, самъ несчастный, неуклюжій, уродливый, ‘недоношенный’, но обладающій рдкой флегмой, геройской невозмутимостью, онъ только повторялъ съ комическимъ англійскимъ акцентомъ: ‘курьезно, очень курьезно’ — въ самыя критическія минуты, когда думалъ, что его сейчасъ разстрляютъ.
Оба пріятеля очутились въ Оранжере, среди многихъ тысячъ другихъ плнныхъ, наполнявшихъ громадный подвалъ. Тамъ стояла густая блая пыль, поднимавшаяся при каждомъ шаг — можно сказать, алебастровыя облака, заставлявшія людей кашлять, чуть не выхаркивая вс легкія.
Дни проходили подъ смутнымъ страхомъ, что того или другого разстрляютъ не нынче, такъ завтра. Понемногу этотъ страхъ уступалъ угроз мене страшной: ссылк. Тутъ Путье опять стадъ вполн моимъ Анатолемъ. Мозгъ его, разгоряченный мечтою о путешествіяхъ, радостно встрчаетъ представленіе о ссылк, какъ самомъ простомъ средств безплатно прокатиться, осуществить наконецъ грезы объ экзотическихъ странахъ. Поэтому, когда черезъ два или три дня ихъ спросили, кто хочетъ хать, онъ сейчасъ-же записался вмст съ Ольредди. По наивности онъ думалъ, чти его такъ сейчасъ и повезутъ въ Каледонію. Его вмст съ товарищами сунули въ вагонъ для скота, такъ прекрасно законопаченный, изъ опасенія побговъ, что къ концу двухъ сутокъ, пока они дохали до Шербура, хлбъ ихъ прокисъ отъ броженія среди всего этого скученнаго люда, они задыхались и по очереди ложились, чтобы хоть черезъ скважины пола вобрать въ себя немного свжаго воздуха.
Какъ только они дохали, ихъ повели на военное судно Баярдъ. На палуб стащили съ нихъ все, кром рубашекъ и башмаковъ. На другое утро, въ половин пятаго, имъ крикнули, чтобы они скатали одяла и разулись, а затмъ устроили общее наводненіе, посл котораго полъ не просыхалъ до десяти часовъ.
— Чортъ возьми,— замтилъ я,— плохо-же вамъ приходилось!
— Ничего,— отвтилъ онъ.— Зато ноги у меня теперь никогда не зябнутъ. Нкоторые изъ насъ вылчились отъ одышки. Ольредди харкалъ кровью — и что-же? посл дороги ему стало лучше. Умирали отъ диссентеріи, отъ мочеизнуренія, отъ цынги, но никто не умеръ отъ чахотки.
— Другъ мой,— продолжалъ онъ,— любопытно, что черезъ три дня среди тхъ, кто при вход былъ, такъ сказать, облупленъ дочиста, появились шахматныя доски, сдланныя изъ платковъ, съ шашками, вырзанными изъ сукна двухъ цвтовъ, явились кости изъ мыла, домино, не знаю изъ чего, бирюльки изъ вточекъ, вырванныхъ изъ метлы. А когда намъ дали мяса, нашлись артисты, которые изъ костей смастерили ножи, да, ножи, которые складывались посредствомъ пружины изъ сплетенной веревки,— настоящій шедевръ… И подумай только: къ концу путешествія у всхъ были туфли и колпаки изъ бичевки, накраденной изъ тхъ веревокъ, которыми вытираютъ палубу. Мы пробыли въ трюм три мсяца и, кром первой недли, когда намъ два раза давали сала, мы совсмъ не получали мяса: насъ кормили исключительно горохомъ и бобами, что, къ слову сказать, вызывало пренепріятное воспаленіе нба.
За то, когда черезъ три мсяца мы въ первый разъ вышли на палубу и подышали настоящимъ воздухомъ, мы ползали на четверинкахъ и задыхались, какъ на воздушномъ шар на высот 6000 футовъ надъ землей.
Были у насъ разныя общества. Одно, съ Ля-Волижемъ во глав, первымъ балагуромъ въ мір, другое, гд предсдательствовалъ Викторъ, замчательный своими затями. Онъ придумывалъ преостроумныя игры, съ собственными импровизаціями врод итальянской комедіи или врод того, что я читалъ въ твоихъ книгахъ про Никольсона. Ошеломляющая изобртательность была у этого человка! Я также состоялъ членомъ весьма приличнаго общества.
Надо еще теб сказать, что когда меня привели въ Версальскую Оранжерею, у меня было ровно восемь су. Ихъ у меня отняли. Я остался безо всего. Тогда, о благополучіе! Синье прислалъ мн десять франковъ почтовыми марками — денегъ намъ не позволялось держать. О! первая плитка шоколаду, купленная на эти деньги! до чего она показалась мн вкусной! Но это еще что! На марки я купилъ листъ бумаги, за который взяли съ меня пятнадцать су, плохой карандашъ, стоющій одинъ су,— я заплатилъ за него двадцать два… Я написалъ первый свой портретъ, имвшій успхъ громадный, такъ что пришлось нарисовать ихъ шестьдесятъ семь, по два франка, благодаря чему я,— смшно сказать,— я сдлался чмъ-то врод банкира для всхъ!
Самое тяжелое время длилось три мсяца. Насъ было 430, и на насъ было столько вшей, что намъ приходилось искать ихъ у стариковъ, а то-бы ихъ совсмъ зали.
Черезъ три мсяца, намъ позволили ходить по палуб, давали мяса, даже вина, и хотя вина давали только по одной десятой литра, вс пьянли, что выходило довольно глупо, въ виду митральезъ, которыя, стояли на носу и на корм и, изъ любезности къ намъ, чистились и заряжались при насъ каждое воскресенье.
Мои портреты производили фуроръ. Даже командиру захотлось имть портретъ моей работы. Я рисую его. Рисую и его жену съ дагеротипа. Положеніе мое мняется. Мн отводятъ каюту на палуб Разршаютъ работать. Сержанты обращаются со мной вжливо. Наконецъ, въ одинъ прекрасный день, мой добрйшій командиръ, который, мн думается, самъ уладилъ это дло, говоритъ: ну готово,— и подаетъ мн пропускъ.
Поступилъ я туда 5-го іюня, вышелъ 21-го октября, въ день моего рожденія. Я былъ послднимъ изъ нашей компаніи. Ольредди отсиживалъ въ это время 22-дневный арестъ въ трюм.
Странно! Первый разъ, когда я обдалъ на свобод и увидалъ рядомъ съ тарелкой вилку, мн пришлось сдлать небольшое усиліе, чтобы вспомнить, къ чему она!..

1872 г.

Суббота, 2-го марта. Сегодня обдаютъ у Флобера Теофиль Готье, Тургеневъ и я.
Тургеневъ — кроткій великанъ, милый варваръ, съ сдыми волосами, падающими на глаза, съ глубокой складкой, перескающей его лобъ отъ одного виска до другого, съ дтскимъ говоромъ. Онъ плняетъ насъ еще за супомъ, тою смсью наивности и тонкости, изъ которой состоитъ главное очарованіе славянской природы, очарованіе, еще усиленное у него оригинальностью ума и громаднымъ космополитическимъ образованіемъ.
Онъ разсказываетъ намъ о томъ, какъ, по выход въ свтъ ‘Записокъ Охотника’, онъ провелъ мсяцъ въ заключеніи. Тюрьмой служилъ ему архивъ полицейскаго участка, гд онъ наводилъ справки о секретныхъ длахъ. Штрихами, выдающими живописца и романиста, онъ описываетъ частнаго пристава, котораго онъ, Тургеневъ, напоилъ однажды шампанскимъ и который, подталкивая его локтемъ, высоко поднялъ стаканъ — ‘за Робеспьера!’
Потомъ онъ минутку останавливается, углублятся въ размышленіе и продолжаетъ: ‘если-бы я обладалъ такого рода гордостью, я пожелалъ бы, чтобы на моей могил написали только о томъ, что книга моя содйствовала освобожденію крестьянъ. Да, я только этого и просилъ-бы. Императоръ Александръ веллъ сказать мн, что моя книга была однимъ изъ главныхъ двигателей его ршенія’.
Тео, который вошелъ на лстницу, прижимая руку къ больному сердцу, съ мутными глазами, съ лицомъ блымъ, какъ маска паяца, стъ и пьетъ автоматически, сосредоточенный, безмолвный, безучастный, напоминая блднаго лунатика, обдающаго при лунномъ свт.
Въ немъ уже чувствуется умирающій, который нсколько оживляется и забываетъ про свое грустное и сосредоточенное ‘я’ лишь тогда, когда говорятъ о стихахъ и поэзіи…
Отъ стиховъ Мольера разговоръ переходитъ на Аристофана, и Тургеневъ, не сдерживая восторга, внушеннаго ему ‘отцомъ смха’ и тою способностью, которую онъ такъ высоко цнитъ и признаетъ только въ двухъ-трехъ изъ всего человчества, восклицаетъ съ губами влажными отъ желанія: ‘Подумайте только, если-бы отыскали потерянную комедію Кратина,— пьесу, которую считаютъ выше всхъ произведеній Аристофана, комедію, слывшую у грековъ за шедевръ комическаго рода, словомъ комедію ‘Бутылка’, сочиненіе этого стараго аинскаго пьяницы… Я, я не знаю, что-бы я далъ за нее, кажется, все-бы отдалъ!..’
Выходя изъ-за стола, Тео опускается на диванъ, говоря: ‘Въ сущности, ничто меня ужъ не интересуетъ… Мн кажется, что я уже не современникъ… Мн хочется говорить о себ въ третьемъ лиц, глаголами ‘умершаго времени’, я чувствую, будто я уже умеръ…’
— У меня другое чувство,— говоритъ Тургеневъ. Знаете, въ комнат иногда бываетъ едва замтный запахъ мускуса, котораго никакъ нельзя вывтрить, истребить… Ну вотъ, вокругъ меня есть какой-то запахъ смерти, уничтоженія, разложенія…
Онъ прибавляетъ посл короткаго молчанія:— ‘Я объясняю себ это одною причиною: Я думаю — это отъ невозможности, безусловной уже теперь невозможности любить. Я уже не могу любить, понимаете… А вдь это — смерть’. И такъ какъ Флоберъ и я оспариваемъ значеніе любви для литератора, русскій романистъ восклицаетъ, безпомощно опуская руки: ‘Что касается меня, то вся жизнь моя насыщена женственностью. Нтъ ни книги, ни чего-бы то ни было на свт, что-бы могло замнить мн женщину. Какъ это выразить? По моему одна только любовь даетъ тотъ полный разцвтъ жизни, котораго ничто не даетъ… Одна она,— не такъ-ли?.. Въ ранней молодости у меня была любовница, мельничиха изъ окрестностей Петербурга. Я встрчался съ нею на охот. Она была прелестна, блая такая, съ черными ободками въ глазахъ,— это у насъ нердко. Она ничего не принимала отъ меня. Однажды она сказала мн:
— Надо, чтобы вы сдлали мн подарокъ.
— Какой?
— Привезите мн изъ Петербурга душистаго мыла.
Я привожу ей мыла. Она беретъ, уходитъ, возвращается, вся розовая отъ волненія, и протягиваетъ мн свои слегка душистыя руки:
— Цлуйте мн руки, какъ въ гостиныхъ, какъ цлуете у петербургскихъ барынь.
Я упалъ передъ нею на колни… И знаете, во всей моей жизни не было минуты, стоющей этой.
Пятница, 22-го марта. Тургеневъ съ Флоберомъ обдаютъ у меня. Тургеневъ рисуетъ намъ странный силуэтъ своего московскаго издателя, продавца литературныхъ произведеній, который читать уметъ, а по части письма — съ трудомъ подписываетъ имя. Онъ описываетъ намъ его окруженнымъ двнадцатью фантастическими старичками, его чтецами и совтниками, получающими по 7.00 копекъ въ годъ…
Затмъ онъ переходитъ къ писательскимъ типамъ, передъ которыми блднетъ и наша французская богема. Онъ набрасываетъ намъ портретъ одного пьяницы, который женился на проститутк, чтобы имть рамку водки каждое утро… Этотъ пьяница написалъ замчательную комедію, которую издалъ Тургеневъ.
Вскор онъ доходитъ до самого себя. Онъ анализируетъ себя. Онъ говоритъ, что когда онъ грустенъ, плохо настроенъ — ему довольно двадцати стиховъ Пушкина, чтобы вывести его изъ унынія, ободрить и возбудить, они внушаютъ ему то восторженное умиленіе, котораго онъ не испытываетъ ни отъ какихъ великихъ или великодушныхъ длъ. Одна только литература способна давать ему то проясненіе, которое онъ узнаетъ 1 по какому-то физическому ощущенію, по какому-то пріятному чувству і въ щекахъ. Онъ прибавляетъ, что при гнв ему кажется, будто у него страшная пустота въ груди, въ желудк.
Четвергъ 11-го апрля. Сегодня я вхожу къ книгопродавцу Троссъ, прошу его по прежнему присылать мн каталоги. ‘Въ самомъ дл, вамъ перестали посылать! Мн сказали, что одинъ изъ васъ умеръ, и мн не пришло въ голову, что есть еще другой’.

1874.

1-го января. Я кидаю въ огонь прошлогодній календарь и, гря ноги у камина, смотрю какъ чернетъ, потомъ исчезаетъ въ порхань огненныхъ язычковъ этотъ длинный рядъ сренькихъ дней, лишенныхъ счастья, лишенныхъ честолюбивой мечты,— дней глупой, мелкой заботы.
Вторникъ, 14-го апрля. Обдъ въ ресторан Ришъ съ Флоберомъ, Тургеневымъ, Золя и Альфонсомъ Доде. Обдъ талантливыхъ людей, уважающихъ другъ друга, который намъ хотлось-бы, съ будущей зимы, сдлать ежемсячнымъ.
Начинаемъ съ большого спора о спеціальныхъ способностяхъ писателей крпкаго или слабаго желудка и переходимъ къ механизму французскаго языка.
По этому поводу Тургеневъ говоритъ приблизительно слдующее:— Вашъ языкъ, господа, кажется мн инструментомъ, изобртатель котораго искалъ только ясности, логики, приблизительной точности, а выходитъ такъ, что инструментъ этотъ попалъ теперь въ руки людей самыхъ нервныхъ, самыхъ впечатлительныхъ, мене всего способныхъ довольствоваться приблизительною точностью.
Конецъ апрля. Въ настоящее время дло вовсе не въ томъ, чтобы создавать въ литератур новые типы, въ которыхъ публика не могла-бы узнать своихъ старыхъ знакомыхъ, и не въ томъ, чтобы найти своеобразную форму слога, а въ томъ, чтобы изобрсти лорнетъ, показывающій людей и вещи сквозь совсмъ невиданныя еще стекла, представить картину подъ новымъ, неизвстнымъ досел угломъ зрнія, дло въ томъ’ чтобы создать новыя оптическія условія. Этотъ лорнетъ мы съ братомъ и изобрли, и я смотрю, какъ пользуются имъ вс молодые — съ самою обезоруживающею наивностью, будто у нихъ въ карман патентъ на это изобртеніе.
Пятница, 5-го іюня. Вчера завтракали у меня супруги Додэ. Ихъ отношенія напоминаютъ мн мои отношенія съ братомъ. Жена пишетъ и я имю основаніе подозрвать въ ней художника слога.
Додэ — красивый, волосатый малый. Онъ ежеминутно встряхиваетъ и закидываетъ назадъ свою роскошную шевелюру, а моноклемъ дйствуетъ la Шоль. Онъ остроумно говоритъ про безстыдство, съ которымъ онъ суетъ въ свои книги все, что поддается его писательскому наблюденію, за что я онъ и въ ссор съ большей частью своей родни.
Затмъ Додэ признается, что его гораздо больше поражаетъ шумъ, звукъ существъ и вещей, чмъ видъ ихъ, и что онъ часто иметъ поползновеніе прибгнуть въ своихъ книгахъ къ междометіямъ ‘пифъ’, ‘пафъ’, ‘бумъ’ и т. п. Дйствительно, онъ близорукъ почти до убожества, онъ, кажется, проходитъ сквозь жизненную среду, какъ слпой — правда, довольно проницательный.
Среда, 8-го іюля. Я ду на цлый день къ А. Додэ, въ Шанрозэ, въ излюбленный край живописца Делакруа.
Онъ живетъ въ большомъ буржуазномъ дом, построенномъ въ миніатюрномъ парк во вкус XVIII вка. Этотъ домъ увеселяется присутствіемъ прекраснаго и умнаго ребенка, въ лиц котораго мило соединяется сходство съ отцомъ и матерью. Увеселяется домъ и прелестью матери, женщины-писательницы, которая стушевывается отъ скромности и преданной любви. Подумаешь,— все соединилось тутъ, чтобы заключить въ четырехъ стнахъ блаженную безмятежность настоящаго буржуа, а между тмъ сквозь веселость и милое опьяненіе словами чувствуется минутами и немного меланхоліи, всегда присущей мастерской работника мысли.
День невыносимой жары. За ршетчатыми ставнями мы ‘эстетизируемъ’ въ полумрак и толкуемъ о пріемахъ писательства, о стряпн слога. Затмъ, Додэ начинаетъ разсказывать мн о проз и о стихахъ жены. М-мъ Додэ соглашается прочесть намъ одно стихотвореніе. Поэтесс представляется, какъ изъ разбросанныхъ ниточекъ воротника, который она только что шила, птицы свили себ въ саду гнздо. Очень, очень мило. Только женщина могла написать такую вещь, и я совтую ей написать книгу, гд-бы ея главной заботой было именно сдлать нчто вполн женское.
Она въ самомъ дл совсмъ необыкновенная, эта м-мъ Додэ. Я никогда не встрчалъ ни мужчины, ни женщины, кто-бы такъ основательно зналъ вс средства оптики и колорита, синтаксисъ и обороты, и разные фокусы воинствующихъ литераторовъ минуты.
Солнце зашло. Мы садимся въ лодку и, скользя вдоль берега съ удочкой въ рук, все еще споримъ и ‘эстетизируемъ’ подъ надвигающейся грозой и дальними раскатами грома.

1875.

Пятница, 8-го января. Вотъ два или три дня, какъ я начинаю оживать и какъ мое личное я потихоньку водворяется снова въ то смутное’ жидкое и пустое существо, которое остается отъ насъ посл тяжелой болзни.
Я былъ очень боленъ. Чуть не умеръ. Прошлый мсяцъ, уже простуженный, я все ходилъ по парижской слякоти и оттепели, пока, въ одно прекрасное утро, не смогъ уже встать. Три дня былъ въ жару и безъ памяти. Въ день Рождества пришлось позвать доктора, отысканнаго по указанію нашего консьержа. Врачъ объявилъ, что у меня воспаленіе въ легкомъ и поставилъ мн на спину мушку, величиною съ бумажнаго змя.
Я прожилъ одинадцать дней, не смыкая глазъ, и все двигался, все говорилъ, сознавая, что говорю вздоръ и не имя возможности остановиться. Бредъ мой — это была бшенная бготня по парижскимъ магазинамъ рдкостей, и я все покупалъ, все, все, и все самъ уносилъ домой. Въ помутившейся моей голов явилось также какое-то превращеніе моей комнаты. Она стала больше и съ бельэтажа опустилась внизъ. Я сознавалъ, что этого быть не можетъ, и все-таки видлъ ее такою. Однажды я ужасно волновался: мн казалось, что японская сабля, бывшая всегда у меня на камин, пропала. Мн представлялось, что люди боятся съ моей стороны припадка безумія, что имъ страшно со мною. Въ этомъ бреду, все еще нсколько сознательномъ, писателю хотлось анализировать себя, ‘написать’ себя. Къ несчастью, замтки, которыя я нахожу въ записной книжк, невозможно разобрать. Одну только я могъ прочесть: Ночь 28-го декабря. ‘Я не могу, не умю больше спать, когда я непремнно хочу заснуть и закрываю глаза, то передо мною появляется большой блый листъ съ рамкой и вычурной заглавной буквой: этотъ листъ нужно заполнить, и я непремнно долженъ его заполнить. А когда онъ исписанъ, является новый, и опять новый, и такъ безъ конца’.
Понедльникъ, 35-го января. Флоберовскимъ обдамъ не везетъ. Посл перваго заболлъ я. Сегодня Флоберъ нездоровъ, лежитъ. Насъ только четверо: Тургеневъ, Золя, Доде и я.
Сначала говоримъ о Тэн. Каждый изъ насъ старается опредлить качества и несовершенства его таланта, Тургеневъ насъ перебиваетъ и говоритъ съ оригинальностью мысли и со свойственнымъ его рчи мягкимъ лепетаньемъ: ‘Сравненіе не благородное,— но позвольте мн, господа, сравнить Тэна съ одной моей охотничьей собакой: она и искала, и стойку длала, однимъ словомъ, превосходно исполняла все, что требуется отъ охотничьей собаки, только чутья у нея не было,— я долженъ былъ продать ее’.
Золя счастливъ, весь сіяетъ отъ отличнаго обда, и когда я его спрашиваю: Ужъ не гурманъ-ли вы, Золя?— Да,— отвчаетъ онъ,— это мой единственный порокъ. Дома, когда нтъ за столомъ чего-нибудь вкуснаго, я несчастливъ, совсмъ несчастливъ. Кром этого у меня ничего нтъ… остальное для меня не существуетъ… Ахъ, вы не знаете, что у меня за жизнь…
И вотъ, внезапно омрачившись, онъ начинаетъ расписывать свои невзгоды. Любопытно, что признанія молодого романиста тотчасъ-же принимаютъ меланхолическій оттнокъ. Золя началъ одну изъ самыхъ мрачныхъ картинъ своей молодости, рисуетъ горе своей обыденной жизни, оскорбленія, на него направленныя, подозрнія, окружающія его какимъ-то карантиномъ, въ которомъ держатъ его произведенія.
Тургеневъ говоритъ вполголоса: ‘Странно, одинъ мой пріятель, русскій, очень умный человкъ, утверждалъ, что типъ Жанъ Жака Руссо — типъ исключительно французскій, типъ, который только во Франціи и встрчается… Золя, который его не слушаетъ, продолжаетъ ныть. Ему возражаютъ, что ему не на что жаловаться, что для -человка, которому нтъ еще тридцати пяти лтъ, онъ сдлалъ недурную карьеру.
— Хотите, восклицаетъ Золя,— хотите, я открою вамъ всю душу? Вы сочтете меня за ребенка, тмъ хуже!.. Мн никогда не дадутъ ордена, я никогда не буду членомъ Академіи, не получу отличія, ни одного отличія, которое утвердило бы мой талантъ въ глазахъ публики… Для публики я всегда буду парія, да, парія.
И четыре-пять разъ подрядъ онъ повторяетъ это слово: ‘парія’.
Тургеневъ смотритъ на него съ отеческой ироніей, потомъ разсказываетъ слдующую хорошенькую исторію: ‘Золя! Во время праздника, даннаго русскимъ посольствомъ по поводу освобожденія крестьянъ,— событія, въ которомъ я, какъ вы знаете, игралъ нкоторую роль,— графъ Орловъ (онъ мой пріятель, я былъ у него на свадьб шаферомъ) пригласилъ меня обдать. Въ Россіи я, можетъ быть, и не первый изъ писателей, но въ Париж, за отсутствіемъ другого, вы согласитесь, что первый — я. Ну, а при этомъ, знаете ли, гд меня посадили? Меня посадили 47-мъ, ниже попа’.
Тихій славянскій смшокъ увлажняетъ глаза Тургенева въ заключеніе разсказа.
Золя въ разговорчивомъ настроеніи и продолжаетъ говорить намъ о своей работ, о томъ, какъ онъ ежедневно ‘высиживаетъ’ по сто строкъ, которыя ему приходится вырывать изъ себя,о своемъ монашеств, о своей семейной жизни, лишенной другихъ развлеченій, кром партіи въ домино съ женою по вечерамъ или посщенія какого-нибудь земляка. Вмст съ этимъ у него вырывается признаніе, что въ сущности онъ иметъ большое удовлетвореніе, большую радость, сознавая изъ темнаго угла свое дйствіе на Парижъ, свою власть надъ нимъ. Говоритъ онъ тономъ талантливаго человка, долго боровшагося съ нуждою.
Во время этой исповди писателя-реалиста, Додэ читаетъ вслухъ самому себ провансальскіе стихи, будто полощетъ себ горло сладкозвучною поэзіею голубого неба.
Воскресене, 25-го апрля. У Флобера. Гости повряютъ другъ другу галлюцинаціи, вызванныя болзненнымъ состояніемъ ихъ нервной системы. Тургеневъ разсказываетъ, что третьяго дня, услыхавъ звонокъ къ обду, онъ сходилъ внизъ. Проходя мимо уборной Віардо, онъ видлъ, какъ тотъ, спиною къ двери, въ охотничьей куртк, мылъ себ руки,— и былъ крайне удивленъ, когда входя въ столовую, увидалъ его же за столомъ, на обычномъ мст. Затмъ онъ разсказываетъ про другую галлюцинацію. Вернувшись въ Россію, посл долгаго отсутствія, онъ навстилъ пріятеля, который при послднемъ ихъ свиданіи былъ совершеннымъ брюнетомъ. Въ ту минуту, какъ онъ къ нему входилъ, онъ видлъ, какъ будто блый парикъ падалъ съ потолка ему на голову, а когда пріятель обернулся посмотрть, кто входитъ, Тургеневъ изумился, видя его совершенно сдымъ.
Золя жалуется на мышей, которыя, будто бы, бгаютъ вокругъ него, на птицъ, будто бы пролетающихъ то направо, то налво отъ него. Флоберъ говоритъ, что когда онъ долго сосредоточивается, долго нагибается надъ письменнымъ столомъ, ему бываетъ страшно поднять голову: какъ будто кто-то стоитъ у него за спиною.
Пятница, 25-го іюля. Сегодня я написалъ крупными буквами на первомъ лист новой тетради: ‘La fille Elisa’. (Проститутка).
И написавъ это заглавіе, я вдругъ почувствовалъ тоскливый страхъ, сталъ сомнваться въ самомъ себ. Я словно допрашивалъ свой грустный мозгъ и, мн казалось, что я не найду боле въ себ силы, способности къ работ воображенія. И я боюсь… боюсь этого произведенія, къ которому не приступаю уже съ прежнею увренностью, какую я имлъ, когда вмст со мною работалъ онъ.
Суббота, 7-го августа. Сегодня вечеромъ я находился въ той пріятной сосредоточенности, когда мозгъ снова начинаетъ творить. Я чувствовалъ себя ушедшимъ отъ своего личнаго существованія и, въ легкой лихорадк, перенесеннымъ въ вымыселъ своего романа. Существа, рожденныя моей мечтою, начинали принимать формы дйствительности, исписанныя странички уже занимали свои мста въ смутномъ абрис возникающаго плана. Вдругъ звонокъ, и въ моемъ ящик для писемъ оказывается письмо, извщающее меня, что торговецъ кожами, который мн долженъ 80,000 франковъ, не прислалъ за послднюю четверть слдующей мн ренты. Мн приходитъ въ голову, что мсяцы, годы могутъ пройти, пока я не получу этой ренты, составляющей почти поломоего дохода, что мн предстоятъ, пожалуй, непріятности судебнаго процесса.
Прощай, романъ! Весь легкій вымыселъ улетлъ, затерялся въ пространств, какъ птица, въ которую бросили камнемъ, и вс усилія моего воображенія, старающагося уловить снова набросокъ моего вечерняго творчества, ведутъ лишь къ возсозданію у меня въ мозгу, какъ бы живымъ, роковаго образа г-на Дюбуа, частнаго пристава въ улиц Рамбюто, No 20.
Воскресенье, 22-го августа. Сегодня я иду собирать ‘человческіе документы’ въ окрестностяхъ военнаго училища. Никто никогда не! знаетъ нашей природной застнчивости, нашего безпокойства среди этой черни, нашей брезгливости при соприкосновеніи съ сволочью. Какъ дорого намъ обходятся т отвратительные и грязные документы, по которымъ мы строимъ наши книги. Ремесло полицейскаго сыщика, необходимое для добросовстнаго изслдователя народной жизни,— самое отвратительное ремесло для человка аристократической природы.
Но сила этого новаго міра иметъ въ себ что-то притягательное, привлекательное — какъ для путешественника неизслдованная земля, напряженіе чувствъ, разнообразіе наблюденій и замчаній, усилія памяти, игра ощущеній, спшная бглая работа мозга, подслушивающаго истину,— все это опьяняетъ хладнокровнаго наблюдателя и заставляетъ его забывать, какъ въ лихорадк, тяжесть и отвращеніе его наблюденій.
Четвергъ, 9-го сентября. Иногда я говорю себ, что къ жизни надо относиться съ тмъ презрніемъ, котораго она заслуживаетъ со стороны умнаго человка. Въ ожиданіи грозящаго мн раззоренія, я долженъ думать только о наблюденіяхъ надъ адвокатами, приставами и всмъ судебнымъ міромъ, которыя мн достанутся: несчастья, при которыхъ, можно еще сть, не должны быть для меня ничмъ инымъ, какъ вспомогательными факторами писательства.
Я говорю себ все это, и несмотря на сверхчеловческое равнодушіе, которое стараюсь себ внушить — буржуазная забота объ урзанной и лишенной наслажденій жизни все-таки находить себ мсто въ моей душ.
Воскресенье, 3-го октября (посл отлучки). Прежде всего молю Бога дать мн умереть у себя дома, у себя въ комнат. Мысль о смерти у чужихъ для меня ужасна.

1876.

Суббота, 1-го января 1876. Я теперь съ ужасомъ вступаю въ новый годъ. Я боюсь всхъ тхъ золъ, которыя у него въ запас для моего спокойствія, моего состоянія, моего здоровья.
Пятница, 7-го января. Веселый, прелестный обдъ у Додэ, за миской Bonillebaisse (провансальское блюдо) и корсиканскими жареными дроздами. Каждый чуетъ, что сосдъ ему сочувствуетъ, и да вкусне въ кружк уважающихъ другъ друга талантовъ.
У Флобера удовольствіе разражается свирпыми словами, отъ которыхъ милая м-мъ Додэ какъ-то боязливо сжимается, Золя отъ удовольствія, конечно, становится еще экспансивне, въ своемъ счастливомъ сознаніи, что почетъ и деньги нашли-таки дорогу къ нему.
Тургеневъ, уже немного страдающій подагрой, пришелъ въ туфляхъ. Онъ преоригинально описываетъ намъ, что онъ чувствуетъ. Ему кажется, будто кто-то сидитъ въ большомъ пальц его ноги и старается вырзать ноготь круглымъ тупымъ ножомъ.
Понедльникъ, 24-го января. У Альфонса Додэ. ‘Передать непередаваемое — вотъ что сдлано вами’, говоритъ мн сегодня Альфонсъ.: Къ этому должны быть направлены современныя усилія, но тутъ надо и остановиться: дальше идти трудно, не впадая въ безсмыслицу.
Затмъ м-мъ Додэ читаетъ намъ поэтическую вещицу о томъ, какъ утренняя заря проникаетъ въ розовую кисею платьевъ, въ лазоревую бездну зеркалъ, въ красный блднющій свтъ конца бала.
Понедльникъ, 28-го февраля. Когда въ жизни есть непріятности, надо имть храбрость вскочить съ постели, какъ только проснешься, и на ногахъ износить, истаскать свою малодушную утреннюю трусость.
Понедльникъ, 13-го марта. Тургеневъ говорилъ о комизм, который иногда примшивается къ геройскимъ подвигамъ.
Онъ разсказывалъ, какъ одинъ русскій генералъ посл аттаки, два раза отраженной французами, засвшими за стной кладбища, приказалъ своимъ солдатамъ перебросить себя черезъ эту стну.
— Ну, и какъ же это вышло?— спросилъ Тургеневъ этого генерала, очень толстаго мужчину.
Вотъ что тотъ сообщилъ ему. Онъ очутился въ луж и старался выкарабкаться и встать на ноги, но никакъ не могъ. Падая опять въ лужу, онъ каждый разъ громко кричалъ: ‘ура!’ А французъ-пхотинецъ глядлъ на него, не стрлялъ и, смясь, кричалъ ему: свинья, свинья толстая!.. Но ‘ура’ его услышали русскіе, перебрались черезъ ограду и скоро вытснили французовъ съ кладбища.
На дняхъ, читая сказки Бальзака (Contes drolatiques), я испугался того наивнаго восторга, съ которымъ я ихъ читалъ. Мн почти страшно. Производитель книгъ, если онъ еще самъ способенъ производить, никогда не отршается при чтеніи отъ нкоторой критики. Разъ онъ читаетъ, какъ буржуа, мн кажется, что творческая сила начинаетъ измнять ему.
Четвергъ, 4-го мая. Сегодня слезы наполнили мои глаза за корректурой новаго изданія нашего ‘Шарль Демальи’. Никогда, мн думается, не случалось никому описать съ такою ужасающею правдивостью отчаяніе писателя, вдругъ ощутившаго пустоту и безсиліе своего мозга.
Пятница, 5-го мая. Нашему обществу ‘пятерыхъ’ пришла фантазія пость Bouillebaisse въ трактирчик, что позади Opra-Comique.
Вс какъ-то особенно въ удар, разговорчивы. Тургеневъ говорилъ:
— Мн, чтобы работать,— мн нужна зима, морозъ, какъ у насъ въ Россіи, вяжущій холодъ и деревья, покрытыя кристалликами инея… Тогда… Еще лучше, впрочемъ, работать осенью, знаете, когда совсмъ нтъ втра, когда почва упруга, а воздухъ какъ будто отзывается виномъ… Живу я въ небольшомъ деревянномъ домик, въ саду желтыхъ акацій — блыхъ у насъ нтъ. Осенью земля вся покрыта стручьями, которые хрустятъ, когда на нихъ наступаешь, и воздухъ полонъ птицъ,— знаете, тхъ что подражаютъ пнію другихъ, сорокопутовъ, да… Тамъ, совсмъ одинъ…
Тургеневъ не кончаетъ фразы, но крпко стиснутыя руки его, которыя онъ судорожно прижимаетъ къ груди, выражаютъ то наслажденіе, опьяненіе мозга, которыя онъ испытываетъ въ этомъ уголк старой Россіи.
Въ настоящее время воспитывается поколніе молодыхъ сочинителей книжекъ, никогда ничего не видавшихъ, кром типографскихъ чернилъ, поколніе мелкихъ писателей безъ страсти, безъ темперамента, глаза ихъ не видятъ ни женщинъ, ни цвтовъ, ни предметовъ искусства, ничего прекраснаго въ природ. Они думаютъ, что будутъ писать книги. Книги — книги, имющія значеніе, возникаютъ только изъ воздйствія на восторженную натуру впечатлнія красоты, впечатлнія прекраснаго или уродливаго. Чтобы создать нчто настоящее въ литера- у тур, нужно, чтобы вс чувства были широко раскрытыми окнами.
Понедльникъ, 31-го іюня. Болзнь безъ острыхъ страданій вещь вовсе ужъ не такая непріятная: это какая-то безсознательная распущенность мозга, въ лихорадочной дремот. Мысли мои, въ такія минуты, представляются мн въ вид тхъ мелкихъ, блестящихъ, чуть замтныхъ точекъ, которыя уносятся теченіемъ рки, выступившей изъ береговъ, и ныряютъ и снова всплываютъ, расходятся и исчезаютъ въ мутномъ поток водъ.
Вторникъ, 15-го августа. Я думаю, что любитель искусства не родится вдругъ, какъ грибъ, что утонченность его вкуса происходитъ отъ тяготнія двухъ-трехъ поколній къ изяществу предметовъ домашняго обихода.
Мой отецъ, военный, не покупалъ предметовъ искусства, но онъ любилъ, чтобы все, что служило для хозяйства, было у него необыкновенно хорошаго качества, совершенства и недюжинной красоты. Я помню, какъ въ то время, когда тонкое стекло еще не вошло въ употребленіе, онъ уже пилъ красное вино изъ стакана, къ которому грубая рука не могла притронуться, не разбивъ его. Я унаслдовалъ эту утонченность отъ отца. Самое лучшее вино, самый изысканный ликеръ не имютъ цны для меня, если надо пить его изъ простого стакана.
Пятница, 1-го сентября. Флоберъ говорилъ, что за послдніе мсяцы, которые онъ провелъ въ комнат, у него отъ жары явилось какое-то опьяненіе трудомъ, что онъ работалъ по пятнадцати часовъ въ сутки. Онъ ложился въ четыре часа утра, а въ девять вечера иногда самъ удивлялся, что все еще сидитъ за письменнымъ столомъ. Истинная поденщина, прерываемая лишь вечернимъ купаніемъ въ Сен. А результатъ этихъ девятисотъ часовъ работы — повсть въ тридцать страницъ.
Пятница, 8-го ноября. Какъ полезны, плодотворны для воображенія прогулки, которыя я длаю по вечерамъ, передъ обдомъ. Проходишь около людей и не видишь ихъ лицъ, въ лавкахъ начинаютъ зажигать газъ, и онъ наполняетъ ихъ смутнымъ свтомъ, въ которомъ ничего нельзя разглядть, движеніе волнуетъ вашъ мозгъ, а глаза, среди этихъ спящихъ вещей, тихъ живыхъ людей, похожихъ на тни, ничмъ не развлекаются… Тогда голова работаетъ и творитъ.
Иду я такъ по Булонскому лсу, по большой Булонской дорог, до моста въ Сенъ-Клу. Гляжу минутку на отраженіе въ Сен бдной раззоренной деревни и возвращаюсь тою-же дорогою. А записки на ходу, почти ощупью набросанныя въ записную книжку, разбираются на слдующее утро, въ тихой кабинетной работ.
Воскресенье, 12-го ноября. Въ сущности я не особенно сочувствую! женщинамъ XVIII вка, женщинамъ, чуждымъ непосредственнаго душевнаго движенія, вры въ Бога, вры въ добрыя и безкорыстныя чувства, насыщеннымъ, за исключеніемъ двухъ или трехъ, ‘позитивизмомъ’ и скептицизмомъ. Мн кажется, что души у нихъ, какъ у говоруновъ-адвокатовъ.
— Съ нкоторыхъ поръ меня соблазняетъ мысль совершить путешествіе въ Японію — и вовсе не ради собиранія рдкостей. Во мн живетъ мечта написать книгу въ форм дневника, подъ заглавіемъ: ‘Годъ въ Японіи’, книгу боле богатую ощущеніями, чмъ описаніями. Я увренъ, что эта книга не вышла-бы похожей на какую-либо другую.
Ахъ, если-бы я былъ на нсколько лтъ моложе!
Понедльникъ, 27-го ноября. Тургеневъ говорилъ, что изъ всхъ европейскихъ народовъ нмцы мене всего владютъ врнымъ художественнымъ чутьемъ — за исключеніемъ музыкальной области. Мелкая, глупая фальшивая условность, которая заставляетъ насъ бросить книгу, кажется имъ пріятнымъ усовершенствованіемъ правдивой дйствительности. Онъ прибавилъ, что русскій народъ — народъ лживый, потому что, долго былъ въ рабств — любитъ въ искусств правдивость и реальность. Провожая насъ по улиц Клиши, онъ говорить о планахъ нсколькихъ повстей. Въ одной изъ нихъ онъ хочетъ описать ощущенія старой лошади въ степи, гд трава ей по грудь.
Потомъ, остановившись, онъ говоритъ: ‘Знаете, въ южной Россія бываютъ стоги съ этотъ домъ. На нихъ влзаютъ по лстниц. Я часто на нихъ ночевалъ. Вы и не подозрваете, какое тамъ бываетъ небо: все синее, темно-синее, усянное большими серебряными звздами. Около полуночи поднимается величественная теплынь (я говорю его словами). Упоительно! Я однажды лежалъ на спин, наслаждаясь такою ночью, и вдругъ замтилъ — не знаю, долго-ли это длилось — что я безсмысленно твердилъ про себя: разъ, два, разъ, два’…
Среда, 13-го декабря. Отвратительное это ремесло — наше писательское. Весь конецъ моей книги написанъ въ увренности, въ предчувствіи, что вс усилія, вс изслдованія, везь трудъ надъ слогомъ получатъ въ награду денежный штрафъ, тюрьму, быть можетъ лишеніе личныхъ правъ, что я буду обезчещенъ французскими судьями, какъ будто меня застали въ неприличномъ мст {Рчь идетъ о роман ‘La fille Еііза’, изображающемъ жизнь проститутки.}.
Суббота, 16-го декабря. Очень трудно это объяснить. Мн кажется, будто слва и позади головы что-то тянетъ меня назадъ,— нчто, напоминающее вроятно дйствіе магнита на сталь, или скоре — притяженіе пустоты, и это нчто спускается, все слва, на ребра, вдоль позвонковъ, до таза, какъ зыбкая волна, вызывая по всему тлу ощущеніе потери равновсія. Временное-ли это недомоганіе или-же угроза удара, смерти въ недалекомъ будущемъ? Не знаю, но меня сильно огорчаетъ моя недоконченная книга, и каждая глаза, прибавленная къ рукописи, для меня какъ-бы побда, я спшу, спшу, какъ человкъ, который боялся-бы, что не успетъ дописать всхъ статей своего духовнаго завщанія.
Среда, 27-го декабря. Теперь, когда моя книга, ‘La fille Elisa’, почти кончена, начинаетъ выступать и смутно обозначаться въ моемъ воображеніи тотъ романъ, которымъ я мечтаю проститься съ вымыслами фантазіи.
Мн хочется изобразить въ ней двухъ клоуновъ, двухъ братьевъ, любящихъ другъ друга, какъ мы съ братомъ. Они работаютъ вмст, какъ будто у нихъ одинъ позвоночный столбъ, и всю жизнь придумываютъ какой-то невозможный фокусъ, находка котораго равнялась-бы для нихъ важному научному изобртенію. Много тутъ подробностей о дтств младшаго, о братской любви старшаго, въ которую входитъ нчто отеческое. Старшій — сила, младшій — грація, оба — поэтическія натуры изъ народа, находящія себ исходъ въ той фантастичности, которую англійскій клоунъ вноситъ въ упражненія своей силы. Наконецъ придуманъ этотъ фокусъ, исполненію котораго долго препятствовали непобдимыя техническія трудности. Но месть одной наздницы, любовь которой была отвергнута меньшимъ братомъ, заставляетъ ихъ промахнуться. Разумется, женщина является только мелькомъ. У обоихъ братьевъ особый культъ мускуловъ, воздерживающій ихъ отъ женщинъ, какъ отъ всего, что отнимаетъ силы. Младшій при неудавшемся фокус получаетъ переломъ обоихъ бедеръ — и когда они приходятъ къ убжденію, что онъ уже не можетъ быть клоуномъ, старшій, чтобы не огорчать его, отказывается отъ своего ремесла. Изобразить здсь вс нравственныя страданія, изученныя мною у брата, когда онъ почувствовалъ въ себ неспособность къ мозговой работ…
Однако, любовь къ ремеслу у старшаго брата жива еще, и ночью, пока младшій спитъ, онъ встаетъ и упражняется, одинъ, на чердак, при свт двухъ сальныхъ свчей. Въ одну такую ночь меньшой братъ просыпается, встаетъ, ползетъ на чердакъ, и старшій, обернувшись, видитъ, какъ слезы тихо струятся у него по лицу. Онъ кидаетъ трапецію за окно, бросается въ объятія брата, и оба плачутъ, плачутъ, нжно обнявъ другъ друга.
Вещь короткая и вся сдланная изъ чувства и изъ живописныхъ подробностей {Романъ этотъ написанъ былъ Э. Гонкуромъ согласно изложенному плану подъ названіемъ ‘Fr&egrave,res Zemgano’.}.
Вторникъ, 20-го марта. Сегодня я не могу сидть дома, не могу работать, не могу дождаться вечера, когда надюсь увидть у Шарпантье вншнюю физіономію моей книги. Вхожу къ торговцамъ гравюрами и при страшной гроз, превратившей день въ ночь, пересматриваю коллекціи, изо всхъ силъ, но напрасно стараясь находить ихъ очень интересными.
Среда, 21-ю марта. Сегодня выходитъ въ свтъ ‘La fille Elisa’.
Я у Шарпантье, отправляю посылки, среди приказчиковъ, ежеминутно заглядывающихъ въ дверь и кидающихъ мн: ‘X. заказалъ 50, а теперь хочетъ 100… Можно-ли будетъ дать экземпляровъ 15 У?.. Марлонъ требуетъ, чтобы ему прислали тысячу. Если книга запрещена, то хочетъ имть ее секретно…’ И среди дятельности, шума и возни этой лихорадочной отправки, я пишу посвященія, пишу, волнуясь, какъ игрокъ, поставившій на карту все свое состояніе, и спрашиваю себя, не будетъ-ли этотъ, такъ неожиданно обнаружившійся успхъ прекращенъ внезапно запретомъ министра? Не будетъ ли это признаніе моего таланта, теперь, когда уже мн не долго осталось жить, еще разъ задержано какою-нибудь неудачею, врод тхъ, которыя всю жизнь преслдовали насъ съ братомъ? И какъ только просунется голова, какъ только подадутъ письмо, я жду ужаснаго извщенія: ‘запрещено!’ Дорогой на Отейльскую станцію я испытываю одну изъ чисто дтскихъ авторскихъ радостей: вижу одного господина съ моей книгой въ рукахъ, который, не дожидаясь, пока додетъ до дому, читаетъ ее среди улицы, подъ мелкимъ дождемъ.
Четвергъ, 22-го марта. Выходя изъ вагона, я прежде всего взглянулъ на витрину книжной лавки. Экземпляръ моей книги есть на выставк. Запрещенія не послдовало… Въ Пассаж Шоазейль я захожу къ Рукетъ.
— Ну, какъ продажа?
— Да, говорили сегодня утромъ на томъ берегу Сены, что васъ запретятъ, я и снялъ книгу съ выставки.
А между тмъ книжка съ вопіющимъ заглавіемъ выставлена везд. Можетъ быть, думалъ я, она уже конфискована у Шарпантье, и чередъ еще не дошелъ до мелкихъ торговцевъ. Вхожу къ Ватонъ. Боюсь спросить его… Онъ ничего не говоритъ… Тоскливое безпокойство. Поднимается желчь, и во рту длается горько. Духомъ я герой, но тломъ трусъ. Я готовъ все перенести, на все ршиться, не идти ни на какія компромиссы, пойти въ тюрьму, потерять уваженіе буржуазнаго общества по, чортъ возьми, я не могу заставить сердце быть спокойнымъ, не биться и не дрожать, какъ у женщины… Подходя къ Шарпантье, я чувствую желаніе встртить кого-нибудь, кто объявилъ бы мн эту новость, чтобы мн самому не входить спрашивать.
Но вотъ я, наконецъ, вошелъ, вотъ отворилъ дверь и глазами ищу за прилавкомъ: спшу узнать, тутъ ли еще кипы экземпляровъ. Он тутъ, наши кипы. Служащіе попрежнему откладываютъ пакеты, и отправка продолжается въ полнйшемъ спокойствіи. Слышу, что отправлено больше 5000 и что Шарпантье, намревавшійся печатать 6000, веллъ немедленно прибавить еще 4000.
Я у Маньи. Подкрпившись краснымъ виномъ и ростбифомъ, начинаю смаковать этотъ сбытъ 10,000 экземпляровъ въ нсколько дней… 10,000! а мы, бывало, 1,500 продавали нсколько лтъ! О, иронія жизненныхъ удачъ и неудачъ! И въ этомъ ресторан, гд такъ часто противъ меня сидлъ мой братъ, при вид пустого стула за моимъ столикомъ, я думаю о немъ, и грустно, грустно мн при мысли, что бдному мальчику достались отъ писательства одни только страданія.
Пятница, 23-го марта. Меня посщаетъ одинъ бывшій посланникъ и важно роняетъ: ‘Очень таки серьезное заглавіе!’ — тономъ, какъ-будто предвщающимъ близкое запрещеніе: онъ могъ бы слышать объ этомъ черезъ высокопоставленныхъ лицъ.
Спровадивъ его, я, какъ обыкновенно это длаю при большихъ непріятностяхъ, ложусь въ постель. Пелажи нтъ дома. Слышу звонокъ, другой, третій — не встаю. Но какъ только ушли, начинаю бояться. Воображаю, что врно Шарпантье приходилъ сказать, что книга конфискована. Въ этомъ страх живу до самаго обда, за которымъ, застаю всхъ Шарпантье въ совершеннйшемъ спокойствіи духа.
Понедльникъ, 26-го марта. Я думалъ, что старость и смерть моего брата нсколько смягчатъ, по отношенію ко мн, свирпость критики. Ничуть не бывало. Я увренъ, что послдняя горсть, которую бросятъ на мой гробъ, будетъ горстью грязи.
Вторникъ, 27-го марта. Сегодня одинъ изъ ‘непорочныхъ’ журналистики, вооружившись всмъ коварствомъ урзанныхъ цитатъ, доноситъ на меня главному прокурору… Остается удивляться, что онъ еще не утверждаетъ въ своей стать, будто я самъ содержатель дома терпимости на улиц Сютаръ {Въ ‘Проститутк’.}, что я состою въ немъ пайщикомъ и что книга моя только для того и написана, чтобы поднять дла дома.
Среда, 28-го марта. Вечеромъ, сегодня — у принцессы. Ни слова, ни намека на мою книгу. Однако, посл обда ея высочество, вдругъ оставляя свое рукодліе и какъ бы очнувшись отъ долгой задумчивости, замчаетъ: ‘Де Гонкуръ, неужели васъ могутъ запретить?’ Я благодаренъ ей за эту фразу, открывающую мн, что въ глубин души она озабочена угрозами, нависшими надъ моею головой.
Суббота, 31-го марта. Какая-то раздраженная тоска отъ постояннаго ожиданія звонка съ извстіемъ катастрофы. Бываютъ минуты, когда хочется только одного: чтобы кончилось, хоть бы жестокимъ ударомъ, но кончилось.
— Одному мн суждено имть успхъ, подобный успху ‘Генріетты Маршаль’ и ‘Проститутки’,— успхъ, въ которомъ вся законная радость удачи, шума, если хотите, самого труда отравляется свистками и угрозой судебнаго преслдованія.
А живительно и возбуждающе дйствуетъ, однако, грубый успхъ, дерзкая выставка вашей книги на показъ, вашей книги, рядомъ съ которой, какъ вамъ чувствуется, не существуетъ уже другихъ. Я только что видлъ на одномъ изъ новыхъ бульваровъ большой книжный магазинъ, гд выставлена одна только ‘La fille Elisa’, гд зеркальныя окна показываютъ прохожимъ мое имя.
Довольно же буржуазныхъ опасеній, довольно глупыхъ страховъ. Я написалъ храбрую книгу, будь что будетъ! Да, что бы ни говорили, я думаю, что талантъ мой окрпъ въ несчасть, въ гор… Да, мы съ братомъ первые встали во глав того литературнаго движенія, которое все унесетъ съ собою и станетъ такимъ же значительнымъ, какъ было романтическое движеніе… И если только я проживу еще нсколько лтъ, если успю изъ низкой среды, отъ мерзкихъ сюжетовъ подняться до изящной реальности, то аминь старой музык, конецъ условности, дурацкой условности.
Среда, 3-го апрля. Я получилъ письмецо отъ Бюрти: книгу мою сильно ‘щипали’ въ министерств, но преслдованія не будетъ.
Я успокоился только на половину, чтобы измнить все это, довольно одного каприза властнаго лица или статьи одной изъ большихъ газетъ.
Посл обда принцесса взглянула на меня и нжно, какъ будто немного заинтригованная, сказала: ‘А вы пишете вещи, совсмъ на васъ не похожія. Это отвратительно, отвратительно’… И не даетъ мн отвтить.
Суббота, 5-го мая. Вчера на обд, который давали по случаю отъзда Тургенева въ Россію, мы говорили о любви въ книгахъ. Я говорю, что до сихъ поръ любовь не изучалась въ романахъ научнымъ образомъ, что мы изображали только ея поэтическую сторону. Золя, который самъ навелъ разговоръ на эту тему,— кажется по поводу послдней своей книги,— заявляетъ, что любовь не есть какое-нибудь особенное чувство, что она уже не такъ абсолютно захватываетъ людей, какъ обыкновенно описывается, что явленія, которыя сопровождаютъ любовь, присущи также дружб, патріотизму, что вся интенсивность этого чувства вызвана только перспективой совокупленія. Тургеневъ говоритъ, что это не такъ. Онъ утверждаетъ, что любовь иметъ свою собственную, совершенно особенную окраску и что Золя собьется съ пути, если не і допуститъ этого ‘качественнаго отличія’ любви. Онъ утверждаетъ, что любовь производитъ на человка дйствіе совсмъ иное, чмъ всякое другое чувство… что въ человк истинно влюбленномъ какъ-бы уничтожается самая личность. Онъ говоритъ о какомъ-то сверхчеловческомъ бремени на душ… говоритъ о глазахъ первой женщины, которую онъ любилъ, какъ о какой-то совершенно безплотной вещи, безплотной и не имющей ничего общаго съ вещественностью.
Бда въ томъ, что ни Флоберъ, со своими преувеличенными любовными описаніями, ни Золя, ни я никогда не были серьезно влюблены и потому не способны описать любовь. Это могъ бы сдлать Тургеневъ, но ему не хватаетъ критическаго смысла, который мы вложили бы въ наши описанія, если бы бывали влюблены, какъ онъ.
Воскресенье, 13-го мая. Нигд кром Японіи нтъ такого благоговнія передъ природой и ея созданіемъ, хотя-бы самымъ ничтожнымъ. Нигд нтъ такого набожно-влюбленнаго вниманія къ малйшей козявочк, которое позволяетъ возсоздать въ искусств всю ея микроскопическую мелкоту.
— Бодлэръ великій, очень великій поэтъ, но проза его не оригинальна. Всюду онъ переводчикъ Поэ, хотя и пересталъ его переводить и У стремится быть Бодлэромъ.
Пятница, 31-го августа. Парижъ. Грустно бываетъ человку, когда онъ достигъ уже той извстности, какой писатель можетъ достигнуть при жизни. Онъ какъ будто становится безучастнымъ къ своей карьер. Онъ чувствуетъ, что новая его книга оставитъ его на той-же точк, уже не двинетъ его впередъ. Въ силу нкоторой авторской гордости и въ силу любви къ прекрасному, онъ продолжаетъ стараться изо всхъ силъ, но мысль объ успх его уже не пришпориваетъ. Онъ отчасти похожъ на военнаго, удостоившагося высшаго чина изъ тхъ, которые доступны его спеціальному роду оружія: онъ попрежнему совершаетъ громкіе подвиги, но безъ увлеченія, просто потому, что онъ храбръ.
Вторникъ, 10-го октября. Сегодня во мн зашевелился мой романъ изъ жизни актрисы: La Faustin. Я не направляю на нее мысль, а книга вдругъ сама даетъ себя чувствовать усиленіемъ пульса и легкой мозговой лихорадкой.
18-го декабря. Вторникъ. Раздирательный конецъ года: о моихъ 80.000 франкахъ ничего не слышно, хроническій бронхитъ держитъ меня по цлымъ недлямъ взаперти, въ моемъ грустномъ дом. Пелажи лежитъ больная — въ ревматизм… А я разсчитывалъ, что она закроетъ мн глаза. Неужели я и ее потеряю, бдную женщину, эту послднюю изъ всхъ тхъ, кто серьезно былъ ко мн привязанъ, и я останусь одинъ, совсмъ одинъ на свт, гд никто меня не любитъ, никто мн не преданъ? Тяжелые, мрачные дни: мученье утромъ, когда я спрашиваю у ея дочери, какъ она провела ночь, мученье вечеромъ, когда прихожу домой и вхожу къ ней наверхъ узнать, какъ она провела день.

1878.

Вторникъ, 22-ГО января. На нашемъ конц стола, у Бребанъ, поднялся вопросъ: чмъ современемъ замнить въ ум французовъ т поэтическія, идеальныя, сверхъ-естественныя вещи, то химерическое, что дается дтству легендою о святыхъ, волшебною сказкою? Жандармъ матеріализма, Шарль Робенъ воскликнулъ своимъ грубымъ голосомъ:
— Дадутъ имъ Гомера.
— Нтъ, почтеннйшій изслдователь микроскопическихъ предметовъ, нтъ, пснь Иліады не будетъ говорить дтскому уму того, что говоритъ ему безсмысленно чудная сказка его старушки-няни или кормилицы.
Понедльникъ, 28-го января. Женщина, любовь: вотъ всегдашній разговоръ умныхъ людей за бутылкою и за дою.
Сначала разговоръ шаловливъ, и Тургеневъ слушаетъ насъ въ изумленіи, чуть не въ ‘остолбенніи Медузы’, какъ варваръ, предающійся любви лишь самымъ естественнымъ образомъ.
Его спрашиваютъ, какое было самое сильное любовное ощущеніе, которое онъ испыталъ когда-либо въ жизни. Онъ задумывается, потомъ говоритъ:
— Я былъ совсмъ молоденькій, былъ двствененъ и знакомъ съ желаніями постольку, поскольку это бываетъ въ пятнадцать лтъ. У матери моей была горничная, красивая, съ глупымъ видомъ,— но знаете, бываютъ такія лица, которымъ глупый видъ придаетъ нчто величавое. День былъ сыроватый, мягкій, дождливый, одинъ изъ тхъ эротическихъ дней, какой описалъ намъ Додэ. Спускались сумерки. Я гулялъ въ саду. Вдругъ вижу… двушка эта подходитъ прямо ко мн — я былъ ея господиномъ, а она моей крпостною — беретъ меня за волосы на затылк и говоритъ: ‘Пойдемъ’. Дале было ощущеніе, похожее на то, что мы вс знаемъ. Но мягкое захватываніе моихъ волосъ съ этимъ единственнымъ словомъ до сихъ поръ вспоминается мн время отъ времени — и тогда я счастливъ…
Потомъ говорятъ о душевномъ состояніи посл удовлетвореннаго желанія. Одни говорятъ о грусти, другіе объ облегченіи. Флоберъ утверждаетъ, что готовъ тогда плясать одинъ передъ зеркаломъ. Странно, говоритъ Тургеневъ, только потомъ я словно заново вступаю въ сношеніе съ окружающимъ. Предметы опять становятся дйствительными, какими они не были за мгновеніе раньше. Я чувствую, что я — я и что вотъ этотъ столъ опять сталъ столомъ. Да, отношенія между моей личностью и природою завязываются, устанавливаются заново.
Вторникъ, 23-го апрля. Пусть критики говорятъ, что хотятъ, но ^ братъ и я, мы все-таки останемся предтечами современной нервозности.
Пятница, 13-го сентября. Сегодня у меня была одна очень знатная русская дама, графиня Толстая, кузина писателя, пожелавшая имть ‘счастье’ познакомиться съ авторомъ Ренэ Моперэнъ. Не предчувствовалъ мой отецъ, участвовавшій въ русской кампаніи, когда подъ Москвой, съ переломленнымъ плечомъ, спасался отъ казацкаго отряда, додая кусокъ конины и все еще стрляя изъ пистолета — не предчувствовалъ онъ, что сына его оцнитъ когда-нибудь соотечественница тхъ казаковъ.
Понедльникъ, 30-го декабря. Хорошенькое словечко одной моей пріятельницы старушки. Невстка ей говоритъ, что любитъ читать, заниматься музыкою, но терпть не можетъ дамскихъ рукодлій, вышиванія, вязанія, и т. п.— Милая моя, это потому, что вы всегда были счастливы, что у васъ не было горя…— Да, очень часто эти рукодлія не что иное, какъ механическое занятіе,, за которымъ душа погружается въ свои печали.

1879.

13-ю апрля. Странно, вдь я ‘аристократъ’, а кажется, что одинъ я вложилъ въ романъ изъ народной жизни — нжность, сочувствіе къ черни.
Пятница, 16-го мая. Наконецъ, выдался денекъ, когда я могу позволить себ удовольствіе прочесть книжку,— удовольствіе рдкое для производителя книгъ. А день такой сренькій, дождливый, прямо созданный для чтенія. Я углубляюсь въ путешествіе по Замбези, въ стран львовъ, гд они встрчаются цлыми десятками и бродятъ гуськомъ. Весь день я съ волненіемъ, прислушиваюсь къ ихъ рычанію на берегу большихъ ркъ, а вечеромъ вдругъ вспоминаю, что Бюрти читаетъ лекцію о моихъ рисункахъ, школа художествъ, гд онъ читаетъ, кажется мн далеко, далеко, какъ будто я самъ въ глубин Африки — и я остаюсь на Замбези.
Воскресенье, 18-го мая. На этотъ разъ я думалъ, что особенности моей книги и самая моя старость обезоружатъ критику. Но нтъ. По всей линіи одн нападки. Барбэ д’Орвильи, Понмартенъ и пр. вс объявили, что Братья Земгано — книга отвратительная.
Ни одинъ изъ критиковъ, кажется, и не замтилъ оригинальной попытки, сдланной мною въ этой книг,— попытки возбудить вниманіе инымъ путемъ, чмъ любовной страстью, ввести въ романъ иной интересъ, чмъ тотъ, который представляютъ романы съ самаго сотворенія міра.
Ну да, на меня будутъ нападать, меня будутъ отрицать до самой моей смерти, а можетъ быть еще и нсколько лтъ посл нея. Я долженъ признаться, что въ глубин души у меня отъ этого какая-то тоска, которая переходитъ въ разбитость рукъ и ногъ, въ физическое утомленіе, отъ котораго мн хочется спать.
Среда, 4-го іюня. Сегодня, въ моемъ цвтущемъ садик, м-мъ де Ниттисъ, вся худенькая въ своемъ длинномъ плать, опустившись въ большое кресло, на которомъ она занимаетъ не больше мста, чмъ малый ребенокъ, говорила мн съ перерывами, съ молчаніями, съ блдными улыбками, о первой счастливой пор своего замужества, на дач, среди розовыхъ кустовъ, гд-то въ окрестностяхъ Мальмезона. Дачку пришлось продать въ минуту нужды. Какъ-то особенно напирая на слова и влагая въ нихъ все свое чувство, какъ длаютъ люди очень больные, она съ любовью вспоминала про т дни, когда она съ утра до ночи служила мужу натурщицей,— дни полные страха: она боялась воды, но ничего не говорила, сидла въ неспокойной лодк, въ бломъ плать, дрожа отъ холода при закат солнца и отъ страха, что лодка опрокинется.

1880.

Воскресенье, 1-го февраля. Вчера Тургеневъ давалъ намъ прощальный обдъ передъ отъздомъ въ Россію. Были Золя, Додэ и я.
На этотъ разъ онъ узжаетъ на родину съ какимъ-то довольно страннымъ чувствомъ неизвстности, которое онъ, какъ говоритъ, испыталъ раньше, въ первую свою молодость, на Балтійскомъ мор, когда пароходъ былъ окруженъ туманомъ, и у него не было другого товарища, кром обезьяны, прикованной къ палуб.
Пока мы были одни, онъ началъ говорить про образъ жизни, который будетъ вести черезъ шесть недль, про свой домъ, про куриный супъ, единственное блюдо, которое уметъ готовить его поваръ, про свои бесды, на небольшомъ балкончик, почти наравн съ землею, съ сосдями-крестьянами. Какъ искусный наблюдатель и тонкій актеръ, онъ даетъ мн ясное представленіе о всхъ трехъ поколніяхъ современнаго крестьянства: старики — и онъ подражаетъ ихъ звонкой и пустой рчи, въ которой односложныя слова и поговорки чередуются, никогда не приводя ни къ какому заключенію, сыновья этихъ мужиковъ — говоруны и краснобаи, внуки — поколніе молчаливое, дипломатическое и крайне разрушительное. Я замтилъ, что такія бесды, врно, очень надодаютъ ему. Онъ отвчаетъ, что нтъ, что бываетъ очень любопытно перерабатывать, въ уединеніи и сосредоточеніи, все то, что извлекаешь иногда отъ этихъ безграмотныхъ людей, у которыхъ голова постоянно работаетъ.
Входитъ Золя, опираясь на трость и жалуясь на ревматизмъ въ бедр. Онъ сознается намъ, что когда его романъ появился въ газет ‘Вольтеръ’, то онъ показался ему до того отвратительно написаннымъ, что имъ овладло чувство писательской брезгливости. Онъ сталъ его передлывать, и, проработавъ цлое утро надъ новымъ текстомъ, вечеромъ сидлъ за передлкой уже напечатаннаго фельетона. И эта работа его убила, прямо убила.
Наконецъ, является Додэ, со своимъ вчерашнимъ успхомъ въ ‘Водевил’, который написанъ на его лиц. Садимся за столъ, и Золя все время повторяетъ, какъ припвъ, свою фразу: ‘Нтъ, придется мн измнить свои пріемы! они мн кажутся изношенными… дьявольски изношенными’. Обдъ начался весело. Но вотъ Тургеневъ коснулся сжиманія сердца, случившагося съ нимъ недавно, ночью, и сопровождаемаго появленіемъ на стн, противъ его кровати, большого бураго пятна, которое въ полудремот кошмара показалось ему смертью.
Тогда Золя тоже начинаетъ перебирать болзненныя явленія, которыя вызываютъ ужасную мысль, что ему не кончить тхъ одинадцати томовъ, которые ему осталось написать. Додэ восклицаетъ: я вотъ цлую недлю чувствовалъ такой избытокъ жизни, что хотлось обнимать деревья… Затмъ, въ одну ночь, безъ предупрежденія, безъ боли, я почувствовалъ во рту что то безвкусное, клейкое…— онъ длаетъ жестъ, будто вытаскиваетъ изо рта слизнякъ — а за этимъ комкомъ запекшейся крови — потоки крови три раза облили мою постель… Да, это былъ надрывъ легкаго… Съ тхъ поръ я не могу плюнуть въ платокъ и не посмотрть, нтъ-ли еще этой проклятой крови…
И каждый по очереди разсказываетъ, какимъ образомъ подкрадывается къ нему смерть.
Суббота, 8-го мая. ‘Вы не дете воскресенье къ г-ну Флоберу?’ — спросила меня Пелажи, когда ея дочь положила на столъ депешу. А тамъ стояло два слова: ‘Флоберъ умеръ’. О, какое во мн смятеніе! Я не зналъ, что длаю, по какому городу ду въ экипаж. Я почувствовалъ, что связь, которая иногда ослабвала, но никогда не порывалась, еще соединяетъ меня съ нимъ. И я вспоминалъ, въ мучительномъ волненіи, слезу, которая дрожала у него она рсниц, когда онъ со мной прощался на порог своего дома, нсколько недль тому назадъ.
Вторникъ, 11-го мая. Вчера я выхалъ въ Руанъ вмст съ Попеленъ. Въ четыре часа мы были въ Кроассе, въ этомъ грустномъ дом, у меня духу не хватило тамъ обдать. М-мъ де Команвиль говорила съ нами о дорогомъ покойник, объ его послднихъ минутахъ, о книг его, въ которой, какъ ей кажется, онъ не дописалъ какихъ-нибудь десяти страницъ. И въ средин прерваннаго и безсвязнаго разговора она разсказываетъ намъ про визитъ, который она съ нимъ длала недавно, чтобы заставить его пройтись,— визитъ пріятельниц, которая живетъ на другомъ берегу Сены и которая въ тотъ день поставила въ гостиной, на столъ, нарядную розовую колыбельку, гд спалъ ея младшій ребенокъ. Возвращаясь домой, Флоберъ всю дорогу повторялъ: ‘Имть такое маленькое существо въ дом, вотъ самое настоящее!’
Утромъ Пуше уводитъ меня въ отдаленную аллею сада и говоритъ: ‘онъ умеръ не отъ удара, онъ умеръ отъ эпилептическаго припадка… Въ молодости, вы знаете, съ нимъ бывали припадки… Путешествіе на Востокъ его, такъ сказать, исцлило… Шестнадцать лтъ ихъ не было… но непріятности по дламъ племянницы возобновили болзнь, и въ субботу онъ умеръ отъ эпилептическаго припадка, съ приливомъ крови къ мозгу — да, со всми признаками, съ пною у рта… Смотрите: племянница желала, чтобы сдлали слпокъ съ его руки,— не удалось: руку свело въ судорогахъ… Можетъ быть, если-бы я былъ тутъ и далъ ему полчаса подышать, можно было бы спасти его’…
Проклятое впечатлніе — зайти въ кабинетъ покойнаго: платокъ его на стол, на камин его трубочка, томикъ Корнеля, который онъ вчера читалъ, небрежно вдвинутъ на полку библіотеки…
Шествіе тронулось. Мы взбираемся по пыльному подъему до небольшой церкви, той церкви, куда м-мъ Бовари ходила исповдываться и гд шалуны, которыхъ журилъ кюрэ Бурнидіонъ, и теперь длаютъ гимнастическія упражненія на стн стараго кладбища.
Меня раздражаетъ на похоронахъ присутствіе всхъ этихъ репортеровъ,— каждый съ бумажкой въ ладони, куда онъ записываетъ имена лицъ и мстностей, жестоко перевирая ихъ.
Выходимъ изъ маленькой церкви и направляемся, подъ палящимъ солнцемъ, по нескончаемой дорог, къ главному кладбищу Руана. Безпечному собранію, которое находитъ церемонію нсколько длинною, начинаетъ улыбаться мысль о возможной пирушк. Заговариваютъ уже о камбал по-нормандски, о молодыхъ уткахъ съ померанцевой коркой, чьи-то губы шепчутъ названія подозрительныхъ улицъ, и глаза щурятся, какъ у влюбленныхъ котовъ… Вотъ и кладбище, полное запаха боярышника, высоко надъ городомъ, который окутанъ теперь фіолетовой тнью и похожъ на груду срыхъ камней. Только что окропили гробъ святой водой, какъ вс, испытывая жажду, спшатъ спуститься въ городъ, съ оживленными, смющимися лицами. Додэ, Золя и я, мы узжаемъ, отказавшись отъ участія въ предстоящемъ кутеж, и возвращаемся домой, благоговйно разговаривая о покойномъ.
Понедльникъ, 31-го мая. Сегодня принцесса пріхала ко мн завтракать и сдлала мн самый милый подарокъ, какой только могла мн сдлать.
Во время оно, она мн сказала: ‘Гонкуръ, въ моемъ духовномъ завщаніи я отказала вамъ рисунки Гаварни для ‘Моды’, которые мн подарилъ Жирарденъ, когда мы съ нимъ были еще друзьями’.
Передавая мн альбомъ, она премило сказала: ‘Возьмите его, здоровье у меня крпкое, я васъ, пожалуй, слишкомъ долго заставлю ждать… Не знаю, какъ это мн пришло въ голову, зимою, продать эти рисунки… Теперь это ужъ будетъ невозможно’…
Вторникъ, 6-го іюля. Я не чувствую себя больнымъ, но чувствую утомленіе, доходящее до боли. Притомъ, въ моемъ существ происходятъ странныя вещи: мн кажется, что нервы, приводящіе въ движеніе мое тло, отъ затылка до пятокъ — слабютъ, растягиваются такъ, что я боюсь какъ-нибудь разомъ опуститься, упасть навзничь, какъ маріонетка, у которой перерзали нитки.
Четвергъ, 15-го іюля. Узжаю на цлый мсяцъ въ провинцію — жить растительной жизнью.
Пятница, 27-го августа. Сегодня, при сильной мигрени, актриса ‘Фостенъ’ вдругъ ворвалась ко мн въ мозгъ, въ сопровожденіи писательской лихорадки.
Среда, 14-го декабря. Сегодня былъ у меня Золя. Онъ входитъ съ тмъ мрачнымъ и растеряннымъ видомъ, которымъ отличается всегда его появленіе. Опускается въ кресло, плаксиво жалуясь, какъ маленькій ребенокъ, на болзнь почекъ, на песокъ, на сердцебіеніе. Потомъ онъ заговариваетъ о смерти матери, о пустот, которая посл этого чувствуется у нихъ въ дом, говоритъ съ сосредоточеннымъ умиленіемъ. А когда рчь касается литературы и того, что онъ еще хочетъ сдлать, онъ не можетъ сдержать страхъ, что не успетъ…
Жизнь, въ самомъ дл, очень искусно устроена для того, чтобы никто не былъ счастливъ. Вдь вотъ человкъ, который наполнилъ весь міръ своимъ именемъ, книги котораго расходятся сотнями тысячъ, который изъ всхъ авторовъ, при жизни, пожалуй надлалъ всего больше шуму — такъ нтъ же, благодаря этому болзненному состоянію, ипохондрическому настроенію, онъ боле несчастенъ, боле унылъ, боле мраченъ, чмъ самый обездоленный неудачникъ.

1881 г.

Суббота, 1-го января. Въ мои лта въ Новый годъ пробужденіе неспокойное. Спрашиваю себя: доживу ли до конца?
— Вс эти дни я счастливъ, какъ ребенокъ, котораго слегка напоили. Не чувствую своего тла, мой мозгъ, кажется, пришелъ въ газообразное состояніе. Я весь уношусь въ міръ актрисы Фостенъ, и это меня радуетъ, доказывая, что механизмъ воображенія еще дйствуетъ.
— Удивительно, какъ въ книг, которою я теперь занятъ, недоконченная глаза деспотически захватываетъ мою мысль: я долженъ написать ее сейчасъ-же, или она никогда мн не удастся.
Вторникъ, 1-го марта. Сегодня утромъ я зачмъ-то зашелъ въ кухню и услышалъ, какъ двочка (дочь Пелажи) говорила желзнодорожному сторожу, подавая ему въ окно чашку кофе:
— У насъ сегодня маслянница?
— Да, да,— отвчалъ онъ,— моя мамаша (у него старушка мать больная), какъ проснулась утромъ, спросила: что же мы будемъ сть вечеромъ? сегодня праздникъ.
— Будемъ сть супъ, какъ и всегда, а потомъ жареный картофель.
— Жареный картофель!— сказала мать.— Въ прежніе годы, мы ли гораздо лучше. Отецъ твой зарабатывалъ меньше твоего — сторожъ подучаетъ 3 фр. 75 сант. въ день,— а при немъ мы на масляниц обдали недурно.
— Да вдь то было въ Бретани, мамаша,— и ты была здорова. Вспомни-ка, недавно еще въ аптеку пришлось заплатить 50 су за твое лкарство.
Я пошелъ наверхъ взять пять франковъ, чтобы дать возможность доброй старушк повеселе справить масляницу, но подумавъ, что если дать сыну эти пять франковъ, то онъ ихъ наврно сбережетъ для чего нибудь боле полезнаго, я веллъ купить имъ вина и провизіи.
Среда, 6-го апрля. Читаю начало ‘актрисы Фостенъ’ при супругахъ Додэ, Золя, Эредіа, Шарпантье и молодыхъ изъ Медана. Я удивляюсь! Главы, составленныя по горячимъ слдамъ, по документамъ полной жизненной правдивости, какъ будто не производятъ впечатлнія. Напротивъ, т главы, которыми я самъ скоре пренебрегаю, главы, гд царствуетъ чистый вымыселъ, захватываютъ мою немногочисленную публику. И Золя принимаетъ грека Атаназіадиса за лицо, срисованное съ натуры.
Вторникъ, 12-го апрля. Сегодня я написалъ для моего романа письмо Бланшерона передъ самоубійствомъ: писалъ его плача, какъ дитя. Будетъ ли оно дйствовать на нервы читателя, какъ подйствовало на мои?
Суббота, 11-го іюня. Эти субботніе обды у де-Ниттиса дйствительно прелестны.
При вход вы видите его черезъ полуоткрытую дверь прихожей. Онъ говоритъ вамъ, вкусно щелкая языкомъ, протягивая руку, но не смя схватить вашу: ‘я готовлю блюдо!’
Вотъ онъ опятъ въ столовой, мшая полное блюдо макаронъ или рыбный супъ. Садятся за столъ, и у всхъ является какое-то вдохновеніе, плодъ умственной симпатіи и пониманія съ полуслова другъ друга, и пойдетъ милый вздоръ, и глупости, и ребячество, и веселость, и красивая вольность рчей. ‘Счастливая погода’ въ этомъ дом.
Переходятъ въ мастерскую. Глазъ любуется японскими украшеніями на стнахъ, и съ папиросой въ зубахъ мы слушаемъ хорошую музыку, какую-нибудь изъ сонатъ Бетховена, волнующую все, что есть невещественнаго внутри вашего существа.
Среда, 15-го іюля. Иду разсматривать уборныя актрисъ въ Thtre Franais,— для описанія уборной Фостенъ.
Любопытное проявленіе новйшаго вкуса рококо и живописности въ меблировк — эти уборныя, и врно ужъ мало похожи на уборную г-жи Марсъ.
Вотъ уборная г-жи Ллойдъ, похожая на будуаръ: каминъ съ золоченою ршеткою, на немъ группа изъ теракоты, потолокъ съ летающими амурами, работы Вольмо, китайскія тарелки, прившанныя къ обивк стнъ, рядомъ другая небольшая уборная, съ зеркальнымъ потолкомъ и стнами.
Вотъ уборная улыбающейся Самари, гд вы чувствуете себя, какъ у изящнаго живописца-неудачника. Весь потолокъ изъ японскихъ веровъ, прикрпленныхъ къ блой рам, по стнамъ эскизы Форена, принадлежности туалета разбросаны въ безпорядк.
Уборная Маделенъ Броанъ своимъ устарлымъ изяществомъ, своимъ бднымъ ситцемъ, съ фотографіями въ рамкахъ, напоминаетъ скромную комнатку женщины 1840 года.
У Круазетъ бросается въ глаза строгая роскошь богатой мебели, золоченой бронзы, шелковой обивки и драпировки, въ оттнкахъ новаго вкуса, введенныхъ модными драпировщиками.
Изъ мужскихъ уборныхъ,— уборная Коклена-старшаго нсколько смахиваетъ на мастерскую художника, съ своими восточными диванами и эскизами на стнахъ. Любопытна уборная Делонэ, этого любовника съ музыкальной рчью,— любопытна ребяческой выставкой трофеевъ: вышитыя подушки, внки изъ искусственныхъ цвтовъ, бюстъ, у котораго на ше виситъ гирлянда, съ кончиками грязныхъ лентъ, на которыхъ золотыми буквами обозначены роли, игранныя имъ въ какомъ-нибудь провинціальномъ театр.
Воскресенье, 21-го августа. Иногда, бросая перо,— а сейчасъ я бросилъ его, кончивъ одну главу, гд старался передать разбитость всего моего существа посл смерти брата,— я позволяю себ говорить громко: ‘Не бойся, милый, я все еще тутъ, а вдвоемъ мы столько подкопали стараго — да еще въ такое время, когда нужна была храбрость — что придетъ въ ХХ-мъ вк такой годъ, когда кто-нибудь да скажетъ: вдь все это сдлали они!’
Среда, 14-го сентября. Вотъ три недли, что я работаю отъ десяти утра до десяти вечера, выходя изъ моего кабинета только для того, чтобы пость, и отдыхая одинъ вечеръ въ недлю, по субботамъ, но я разбитъ, какъ кляча, чувствую, что мысль моя не выноситъ больше Фостенъ, что она отходитъ уже отъ моей книжки.
Пятница, 28-го октября. Сегодня въ улиц Сенъ-Жоржъ глаза мои встртили на неб, въ самой глубин площади, объявленіе громадныхъ размровъ, гд читается колоссальными буквами: ‘La Faustin’, объявленіе, обращенное въ сторону того дома, гд мы съ братомъ провели столько лтъ безъ гласности, безъ шума, безъ славы.
— Знаетъ ли кто-нибудь, откуда я взялъ сюжетъ первой сцены ‘Актрисы Фостенъ?’ Въ 1851 году, когда мы жили нсколько недль въ Сентъ-Адресъ, г-жа Дюбюссонъ, заигрывая съ моимъ братомъ, сказала, что онъ не посметъ взобраться къ ней въ комнату, а братъ ползъ по ршетк и въ одну секунду былъ у нея. Тогда Асселенъ — онъ былъ неравнодушенъ къ актрис и вмст съ нами съ улицы раскланивался съ нею — поблднлъ, взялъ меня за руку и сказалъ: ‘вамъ спать не хочется, пойдемте’, и онъ вернулся со мной къ тому мсту, на берегу моря, гд мы вс вмст только что провели вечеръ, и началъ выкрикивать, среди чудной, дышащей любовью ночи, про свою любовь къ этой женщин, великолпное изліяніе страсти, которое я старался передать въ моей книг.
Эта книга полна такихъ воспоминаній! Любовное ощущеніе въ постели, при звук органа, это впечатлніе, которое мы испытали въ гостинниц Фландрія, въ Брюссел. Самое имя кучера Рано — имя кучера нашихъ старыхъ кузинъ де-Вильдейль, того стараго кучера, видннаго мною на похоронахъ брата, который черезъ сорокъ лтъ все еще помнилъ, какъ ребенка сажали къ нему на козлы я онъ давалъ ему иногда возжи въ маленькія ручки.
Понедльникъ, 31-го октября. Афиши всхъ цвтовъ и всхъ размровъ покрываютъ стны Парижа и везд красуется колоссальными буквами: ‘La Faustin’. На желзной дорог раскрашенное объявленіе 40 метровъ длины и 275 сантиметровъ ширины. Ныншній номеръ ‘Вольтера’ вышелъ въ 120,000 экземплярахъ, которые раздавались прохожимъ. Сегодня же, на бульвар роздана хромолитографія, изображающая сцену изъ романа, роздана въ количеств 10,000 экземпляровъ, и раздача будетъ продолжаться всего недлю.
Среда, 2-го ноября. Особенное какое-то состояніе, когда не знаешь, что шь, когда вдругъ замчаешь себя говорящимъ вслухъ, когда ощущаешь у себя въ мозгу и пустоту, и безсмысленную полноту, а вмст съ тмъ и какое-то смутное счастье въ груди, и слабость въ ногахъ. И эта радостная остановка жизни смшана съ нервнымъ безпокойствомъ, которое толкаетъ васъ вонъ изъ дома, чтобы удалить, хоть на полсутки, могущую свалиться на васъ непріятность.
Четвергъ, 3-го ноября. Мрачная грусть. Глубокое уныніе. Видлъ Лафита въ редакціи ‘Вольтера’. Сквозь вжливость его словъ проглядываетъ разочарованіе въ ожидаемомъ успх, почти стыдъ за смлость моей вещи. Провелъ вечеромъ нсколько минутъ въ Одеон, съ семействомъ Додэ, и слушалъ, какъ Руссейль оралъ со сцены моими словами.
Четвергъ, 10-го ноября. Все еще длится нервное ожиданіе непріятныхъ вещей, и по прежнему я съ утра выхожу изъ дома,
— Меня собственно интересуютъ только парижане… Провинціалы, крестьяне, однимъ словомъ — все остальное человчество для меня ничто иное, какъ естественная исторія.
Четвергъ, 24-го ноября. Теперь хотлось бы мн провести недльку далеко, далеко, въ глуши, куда никогда не приходитъ почта и гд бы я цлый день стрлялъ кроликовъ.
Пятница, 30-го декабря. Сегодня, развернувъ Фигаро, я узнаю о смерти Эжена Жиро. Онъ! а третьяго дня онъ еще такъ остроумно и весело шутилъ! Расходится старая гвардія старыхъ журфиксовъ принцессы, и я остаюсь послдній.

1882 г.

Воскресенье, 1-го января. Я провелъ весь вчерашній день въ церкви и на кладбищ, среди черныхъ драпировокъ и печальной музыки смерти. Принцесса, подъ мягкими складками длиннаго шерстяного плаща, съ выраженіемъ недоумвающей скорби, казалась величавою въ своемъ гор.
Ахъ, какую пустоту оставила смерть этого старика въ ея сердц и въ ея обществ!
Среда, 4-го января. Сегодня принцесса была у одного знакомаго мн художника. Вдругъ она заплакала, говоря, что ей хочется видть вещи, которыя могли-бы развлечь ея грусть, и прибавила, что ей нужно, чтобы друзья ее немножко ‘удочерили…’ У этого высочества, дйствительно, есть высокія качества души.
Вторникъ, 17-го января. Сегодня вышла ‘La Faustin’.
Четвергъ, 19-го января. Везд роскошная выставка моей книги. У Марпонъ я вижу экземпляры изъ пятой тысячи, а у Лефильель удивился небывалому успху. Вдругъ созерцаніе мое прерывается криками на бульвар: ‘Отставка Гамбетты’. Неужели я осужденъ на всю жизнь быть тмъ самымъ человкомъ, первая книга котораго вышла въ день государственнаго переворота!
Пятница, 20-го января. И сегодня хорошія всти. Вышла большая статья Сеара. Полупилъ отъ Гюисманса письмо очень восторженное. М-me Додэ провела весь день за статьею для газеты ‘Temps’. Прелестная вещица, по словамъ ея мужа, въ которой она меня выставляетъ чмъ-то врод литератора-знатока женщины. Наконецъ, выходя отъ Шарпантье, я сталкиваюсь въ воротахъ съ Бурже, который непремнно хочетъ проводить меня часть дороги, чтобы поговорить со мной о моемъ Сельвин, отъ котораго мозгъ его словно опьянлъ.
Суббота, 21-го января. Ниттисъ на-дняхъ началъ писать пастелью большой портретъ жены, изумительнйшую симфонію блыхъ тоновъ. На фон зимняго ландшафта, красиво одтаго снгомъ, выдляется m-me де-Ниттисъ, въ плать цвта блой розы, съ обнаженными плечами и руками, слегка прикрытыми кружевами, въ сборкахъ которыхъ есть и блое, и розовое, и желтое, въ тхъ неопредленныхъ оттнкахъ, которые даже нельзя назвалъ красками. И въ этой прозрачной легкой гармоніи, въ этой поэм близны, и зябкой, и согртой, нтъ на первомъ план ничего кром чернаго пятна,— лакового подноса съ голубой китайской чашечкой. Я никогда ничего не видалъ въ живописи столь туманно-свтлаго и столь новаго по качествамъ пастели, столь далекаго отъ прежнихъ пріемовъ искусства.
Воскресенье, 29-го января. Я получилъ отъ m-me Додэ письмо съ любопытнымъ сообщеніемъ. Въ коллеж, гд учится ея сынъ, темой для французскаго сочиненія было задано описаніе смерти какого-нибудь лица. Три воспитанника, одинъ за другимъ, прочли описаніе смерти, въ которомъ приводили ‘сардоническую агонію’ актрисы Фостенъ. Крайнее изумленіе учителя, вовсе незнакомаго съ современною литературою. А молодой Леонъ посмивается себ въ бороду, которой еще нтъ.
Вторникъ, 7-го февраля. Валлесъ, завидующій шуму, который поднимается не изъ-за него, и готовый допустить мое я, громкое я въ прошедшемъ, но не въ настоящемъ, выражалъ негодованіе, почти добродтельное негодованіе по поводу моей книги. Онъ выставляетъ меня какимъ-то маркизомъ де-Садъ въ прическ Скюдери и довольно красивымъ сравненіемъ сопоставляетъ мой романъ съ ‘жужжаніемъ шпанской мухи подъ больничнымъ колпакомъ’. Нуда, моя ‘сардоническая агонія’ выдумка, фантазія… но возможная, вроятная. Я-бы и не рискнулъ ее сдлать безъ одного свднія. Вотъ что случилось съ Рашель. У нея была старая служанка, къ которой она была очень привязана,— та самая, съ которой у меня написана Генгб. Эта старая служанка заболла у своей госпожи, заболла очень серьезно, и однажды ночью пришли будить актрису, говоря, что больная при смерти. Рашель сошла вся въ слезахъ, въ самомъ искреннемъ гор, но не прошло и четверти часа — артистка отдавалась изученію агоніи этой женщины, сдлавшейся для нея чужою, просто ‘сюжетомъ’. Подробности эти сообщила мн Дина Феликсъ.
Среда, 8-го февраля. Вдь мои собратья не замчаютъ, что ‘La Faustin’ не такая книга, какъ та, которую я писалъ раньше. Они какъ-будто и не подозрваютъ, что въ ней совсмъ по новому въ изученіе истины введенъ фантастическій и поэтическій элементъ, что я сдлалъ попытку подвинуть на шагъ впередъ реализмъ и одарить его извстными свойствами литературной полутни и свтотни, которыхъ у него раньше не было. И въ самомъ дл, разв предметы мене правдивы, если ихъ видишь при лунномъ свт, чмъ подъ лучами полудня?
Да, есть что-то новое въ послдней моей книжк, и легко можетъ быть, что лтъ черезъ двадцать отъ романа актрисы народится школа, какъ та, которая уже нын существуетъ посл Жермини Ласерт.
Вторникъ, 14-го февраля. Страшный гриппъ принуждаетъ меня сегодня сидть дома, а изъ вншняго міра никакіе слухи не доносятся до меня про мою книгу. Не иронія-ли это,— именно въ та время, когда ‘Жиль Блазъ’ изображаетъ моего почтальона, согбеннаго подъ тяжестью дамскихъ писемъ, доставляемыхъ мн каждый часъ и цлый день!
Пятница, 17-го февраля. Чувствую себя очень плохо и такимъ слабымъ, что еле стою на ногахъ, совершенно неспособенъ работать, опять раскрываю духовное завщаніе и забавляюсь: назначаю на память друзьямъ и знакомымъ кое-что изъ моихъ коллекцій.
Понедльникъ, 6-го марта. Сегодня мы возобновили наши прежніе обды ‘пятерыхъ’, на которыхъ уже нтъ Флобера, а остались Тургеневъ, Золя, Додэ и я. Нравственныя потрясенія у однихъ, у другихъ физическія страданія наводятъ разговоръ на тему о смерти — смерть или любовь, странное дло — вотъ о чемъ мы всегда говоримъ посл обда — и разговоръ продолжается до одинадцати часовъ, иногда какъ-будто уклоняясь въ сторону, но постоянно возвращаясь къ мрачному предмету.
Додэ говоритъ, что это у него какое-то преслдованіе, отравленіе жизни, и что онъ никогда не перезжалъ на новую квартиру, безъ того, чтобы глаза его не искали въ ней мста, гд будетъ стоять его гробь и гд его будутъ поворачивать.
Золя разсказалъ, что когда въ Медан умерла его мать, и лстница оказалась слишкомъ узкою, гробъ пришлось спустить въ окно, и что теперь, какъ только глазъ его встрчаетъ это окно, онъ спрашиваетъ себя, кто первый въ него выйдетъ,— онъ или жена? ‘Да, съ того дня смерть постоянно тутъ, въ глубин нашей мысли, и часто у насъ теперь въ спальн горитъ ночникъ. Часто ночью, когда я смотрю на жену, а ей тоже не спится, я чувствую, что она думаетъ то же, что я, и мы лежимъ, никогда не намекая на то, о чемъ оба думаемъ, изъ стыдливости… да, изъ стыдливости… О, это ужасно, эта мысль!’ — и ужасъ наполняетъ его глаза.— ‘Бываютъ ночи, когда я вдругъ вскакиваю на ноги и одну секунду стою такъ у постели, въ состояніи невыразимаго страха’.
‘У меня’,— говоритъ Тургеневъ, ‘это очень привычная мысль, но когда она приходитъ, я ее отгоняю, вотъ такъ’, и онъ слегка длаетъ рукою отрицательный жестъ. ‘Для нашего брата есть что-то хорошее въ славянскомъ туман!.. Онъ иметъ то преимущество, что скрываетъ отъ насъ логику нашихъ идей, не даетъ намъ дойти до крайнихъ выводовъ…
У насъ,— видите-ли,— когда вы попадаете въ мятель, вамъ говорятъ: не думайте о погод, а то умрете! Ну вотъ, благодаря этому туману, про который я вамъ говорилъ, славянинъ во время мятели не думаетъ о голод, и у меня представленіе о смерти быстро исчезаетъ и разсевается’.
Воскресенье, 16-го іюля. Супруги де-Ниттисъ назжаютъ ко мн сюрпризомъ. И вс трое мы проводимъ вмст послдніе часы дня, разсматривая коллекцію видовъ Парижа XVIII вка: она, бдняжка, горько опечаленная катарактомъ, который показался у нея на глазу и держитъ ее въ страх потерять зрніе, Ниттисъ, все еще не поправившійся посл воспаленія легкаго, а я больной, озабоченный, какъ бываетъ въ мои годы, мыслью, что мы разстанемся и что я ихъ, можетъ быть, уже не увижу, этихъ милыхъ друзей. И въ перелистываніи, при вечернемъ сумрак, видовъ прежняго Парижа, котораго уже не стало, и въ соприкосновеніи нашихъ трехъ печалей, собравшихся вокругъ этой старой папки есть нчто сладкое.
Понедльникъ, 17-ю іюля. Я мучаюсь томительнымъ безпокойствомъ, что не буду больше въ состояніи работать. И я думаю, что придетъ тогда,— какъ приходитъ иногда внезапное чувство боли, долго бывшей лишь глухимъ ощущеніемъ — жестокое откровеніе моей старости, безъ жены и безъ дтей, моего жизненнаго одиночества, всего, что есть безпощаднаго въ моемъ положеніи: вс вещи, которыхъ я не чувствую, пока у меня мозгъ творитъ и даетъ мн въ товарищи вымыслы моей книги.
26-го ноября. Очень можетъ быть, что нкоторые честные люди не любятъ въ литератур правды,— но можно быть увреннымъ, что вс у безчестные ее ненавидятъ.

1883.

Вторникъ, 20-го февраля. Сегодня вечеромъ, посл обда, Золя началъ говорить о смерти, неотступное представленіе которой все больше водворяется въ его ум съ тхъ поръ, какъ скончалась его мать. Посл небольшого молчанія, онъ говоритъ, что эта смерть нарушила цльность его религіознаго нигилизма,— до того ужасно ему врить въ вчную разлуку. Онъ говоритъ, что хочетъ эту мысль о смерти, а можетъ быть и эволюцію философахъ воззрній, произведенную смертью любимаго существа, ввести въ новый романъ подъ такимъ заглавіемъ, какъ ‘Скорбь’.
Онъ теперь ищетъ этотъ романъ, ищетъ, гуляя по улицамъ Парижа, но не нашелъ еще дйствія, а дйствіе ему необходимо, такъ какъ онъ, по его словамъ, вовсе не человкъ анализа.
Воскресенье, 4-ю марта. Я ищу для романа ‘Chrie’ нчто, совсмъ не похожее на романъ. Мн мало того, что интриги не будетъ. Я хотлъ-бы, чтобы выдлка была иная, чтобы книга носила характеръ записокъ. Слово ‘романъ’ ршительно не подходитъ больше къ нашимъ книгамъ. Нужно-бы другое названіе, я ищу его и не нахожу. Слдовало-бы, пожалуй, употребить слово ‘исторіи’ въ множественномъ числ, съ какимъ-нибудь эпитетомъ ad hoc, но въ томъ-то и штука! эпитетъ!.. Нтъ, для романа, каковъ онъ теперь, нуженъ былъ-бы терминъ въ одно слово.
Понедльникъ, 2-го апрля. Я потратилъ цлый день, день, когда нужно было работать, на ‘первое представленіе весны’, на смющуюся радость перваго веселаго дня.
Вторникъ, 3-го апрля. Сегодня утромъ, когда я всталъ, мн сдлалось дурно, я долженъ былъ цпляться за мебель, чтобы не упасть. Я былъ-бы счастливъ, однако, кончить начатый романъ… А тамъ пусть возьметъ меня смерть, если захочетъ,— довольно съ меня жизни.
Пятница, 20-го апрля. Обдъ у Шарпантье.
Говоримъ о ‘молодыхъ’. Оплакиваемъ въ нихъ недостатокъ живости, веселости, молодости. Приходится констатировать грусть всего современнаго молодого поколнія. Я говорю, что это очень просто: молодежь не можетъ не тосковать въ стран, гд нтъ славы и гд жизнь чрезвычайно дорога.
Тутъ Золя вызжаетъ на своемъ коньк. ‘Виновата наука!’ Онъ отчасти правъ, но это не все.
— Настоящій литераторъ, нашъ старикъ Тургеневъ. Ему только что вынули изъ живота кисту, и онъ говорилъ Додэ, который его на-дняхъ навщалъ: ‘Во время операціи я думалъ о нашихъ обдахъ,— искалъ слова, которыми могъ-бы точно передать вамъ ощущеніе отъ стали, прорзающей мн кожу и проникающей въ мясо… какъ-будто въ бананъ, который разрзаютъ ножомъ’.
Среда, 6-го іюня. Сегодня у меня былъ воспитанникъ коллежа, одинъ изъ тхъ большихъ бородатыхъ учениковъ, у которыхъ на лиц что ни волосъ, то прыщъ. Онъ преподноситъ мн свои восторги и сообщаетъ, что въ настоящую минуту интеллигентные воспитанники, зубрилы и любители литературы въ коллеж длятся на два лагеря: будущіе воспитанники Ecole Normale, поклонники Абу и Сарсэ,— и другіе, на которыхъ, будто-бы, изъ всхъ современныхъ писателей самое сильное вліяніе имютъ Боделэръ и я.
Суббота, 7-го іюня. Во мн постоянная забота о томъ, чтобы продолжить себя посл смерти, пережить самого себя, оставить изображеніе себя, своего дома. Къ чему?
Пятница, 7-го сентября. Сегодня церковный обрядъ у гроба Тургенева вызвалъ изъ домовъ Парижа цлую толпу людей гигантскаго роста, съ приплюснутыми чертами, съ бородой, какъ у Бога Отца,— цлую Россію, о существованіи которой въ столиц міра нельзя было и заподозрить. Было также много женщинъ, русскихъ, нмокъ и англичанокъ, благоговйныхъ и врныхъ читательницъ, пришедшихъ поклониться великому и нжному романисту.
Понедльникъ, 31-ю декабря. Отечествомъ моего духа за весь конецъ этого года были столовая и рабочій кабинетъ Додэ. Тамъ я нахожу быстрое и сочувственное пониманіе моей мысли — у него самого, у жены — нжное уваженіе къ старому писателю, у обоихъ — дружбу, ровную, постоянную дружбу, привязанность безъ капризовъ и скачковъ.

1884.

Вторникъ, 5-го февраля. Сегодня за обдомъ Бребанъ говорили о томъ, какъ нынче подавляется умъ ребенка, умъ юноши громадностью преподаваемыхъ предметовъ. Говорили, что надъ новымъ поколніемъ производятъ опытъ, результатъ котораго пока трудно предвидть. И среди спора одинъ изъ собесдниковъ иронически проводитъ мысль, что, пожалуй, всеобщее обязательное образованіе лишитъ будущее общество образованнаго мужчины и подаритъ его образованною женщиною: утшительная перспектива для будущихъ мужей!
Воскресенье, 10-го февраля. Авторъ шедевра подъ названіемъ ‘Женитьба Лоти’, г. Біо, морякъ въ штатскомъ плать, маленькій господинъ, жидкій, худой, съ глубокими глазами, съ чувственнымъ носомъ, съ голосомъ, въ которомъ звучитъ что-то умирающее, какъ въ голос больного.
Онъ молчаливъ, какъ страшно застнчивый человкъ. Надо вырывать у него слова. Во время разговора онъ, какъ-то случайно, вскользь, въ нсколькихъ словахъ, какъ самую обыкновенную вещь, описываетъ бурю, паденіе одного матроса въ море и отходную, прочитанную священникомъ съ палубы.
Додэ спросилъ его, не изъ семьи-ли онъ моряковъ. Онъ отвчаетъ очень просто, своимъ тихимъ голоскомъ: да, у меня былъ дядя, котораго съли на плоту Медузы.
Суббота, 20-го апрля. Этого предисловія къ ‘Шери’ я разумется не написалъ-бы, если-бы у меня не было брата. Меня-то теперь боле или мене признаютъ, книги мои продаются,— да, я удовлетворяю этимъ двумъ условіямъ успха въ ныншней его форм. Это безспорно. Но я чувствую потребность въ горькой и мучительной жалоб на ту несправедливость, которую встрчалъ до самой смерти братъ мой, посл всего, что онъ сдлалъ со мною вмст. Въ сущности, въ озлобленіи на мое предисловіе, меня больше всего удивляетъ, какъ мало понимаютъ эти самые критики, которые то и дло нападаютъ на буржуа за недостатокъ художественнаго чутья.
Говорю, напримръ, объ японскомъ направленіи въ искусств, а они думаютъ, что это искусство создало только т немногія смшныя бездлушки, про которыя имъ сказали, что это — верхъ безвкусицы и отсутствія рисунка. Несчастные! они до сихъ поръ даже не замтили, что весь нашъ ныншній ‘импрессіонизмъ’ рожденъ созерцаніемъ свтлыхъ отпечатковъ Японіи и подражаніемъ имъ. Они не наблюдали, что западный художникъ признаетъ въ орнаментаціи лишь украшеніе, помщенное на средин предмета, или же состоящее изъ нсколькихъ частей, изъ которыхъ дв всегда подъ пару другъ другу и взаимно уравновшиваются, а подражаніе украшенію, брошенному на вещь сбоку, украшенію несиметричному, подрываетъ культъ греческаго искусства, по крайней мр въ орнаментаціи.
Есть у меня пуговица, желзная пуговица, которою японецъ прикрпляетъ къ поясу свой кисетъ. На этой пуговиц, пониже лапки невидимаго журавля, летающаго вн гравированнаго медальона — видно только отраженіе этого журавля въ рк, освщенной луною. Неужели народъ, въ которомъ ремесленникъ-поэтъ способенъ на подобные вымыслы, не годится въ учителя искусства другимъ народамъ?
Говоря, что Японія производитъ въ настоящее время переворотъ въ оптическихъ пріемахъ западныхъ народовъ, я утверждалъ, что Японія внесла новыя краски, новую декоративную систему, если хотите, наконецъ, новую поэтическую фантазію въ произведеніе предметовъ искусства, фантазію, которой вы не встртите въ самыхъ совершенныхъ бездлушкахъ среднихъ вковъ.
Суббота, 24-го мая. Любопытно, какъ въ настоящую минуту по всмъ газетамъ съ любовью проходитъ и повторяется одно и то же отрицаніе всего самобытнаго въ литератур. Вс ршительно утверждаютъ, что все въ литератур уже было сказано другими, что нтъ ничего новаго, что нтъ ‘изобртателей’. Они не хотятъ, эти добрые критики съ ребяческимъ гнвомъ, не хотятъ генія, оригинальнаго ума. Они готовы утверждать, что комедія Бальзака — подражаніе Одиссе и что вс остроты Шамфора были сказаны еще Адамомъ въ земномъ раю.
Среда, 30-го августа.— Ну, что де-Ниттисъ?
— Очень плохъ!
Такъ отвчаетъ мн Луиза, кухарка, въ прихожей его дома, въ С.-Жермен.
Почти тотчасъ-же я слышу на лстниц задыхающійся голосъ: ‘а, это вы, иду…’ — и вижу бднаго моего де-Ниттиса, съ подозрительной желтизной въ лиц, съ угрюмымъ безпокойствомъ въ глазахъ, отъ которыхъ мн длается жутко.
Мы садимся на диванъ въ гостиной и онъ разсказываетъ мн о своемъ разстройств зрнія. ‘Да,— говоритъ онъ голосомъ жалобнымъ, какъ у людей очень слабыхъ,— когда я читалъ, мн казалось, будто кое-гд вырвано,— знаете, будто дыры такія, какъ отъ выстрла дробью въ бумагу… Предупредилъ врача… вдь это могло быть и дйствіе дигиталиса… онъ далъ другое лкарство… стало лучше… Но однажды мн нужно было писать этюдъ, здсь, близко… погода была, какъ сегодня… Вдругъ мн показалось, что я вижу тучи мухъ… но вы бывали въ Англіи, вы видали, какой бываетъ тамъ ‘черный туманъ’. Ну вотъ, то-же самое было у меня въ глазахъ… Ахъ, я испугался… Вдь, знаете, одно время здшній докторъ не зналъ, что думать — какія у меня болзни, думалъ, что есть болзнь спинного мозга, по глазамъ… Наконецъ, на дняхъ, онъ меня успокоилъ: думаетъ, что вся штука въ сердц…
— А я всегда завидовалъ вашему здоровью,— сказалъ я черезъ нсколько минутъ.— Вдь началось съ того бронхита, два года тому назадъ, не такъ-ли?
— Съ бронхита?.. Нтъ,— отвтилъ де-Ниттисъ.— Это — утомленіе всей жизни, молодость, проведенная за работой, въ пол, когда некогда бывало пость, въ Англіи, гд я по цлымъ днямъ писалъ среди тумана… да мало-ли что…
За нсколько минутъ передъ тмъ, какъ намъ разстаться, весь осунувшись, онъ роняетъ тихимъ голосомъ:
— Видите, разъ вы такъ повреждены, какъ я, ужъ не поправиться!
Я ухожу, убитый горемъ, унося отъ бднаго моего друга впечатлніе существа, пораженнаго на смерть.
Четвергъ, 21-го августа. Не прошло и нсколькихъ пасовъ посл того, какъ я записалъ эти грустныя впечатлнія, какъ получилъ депешу: ‘Прізжайте скоре. Г. де-Ниттисъ внезапно скончался’.
На станціи С. Жерменъ я встрчаю Дину, которая детъ въ Парижъ покупать готовый трауръ для своей госпожи. Бдная двушка разсказываетъ мн на своемъ жаргон, прерываемомъ рыданіями, о внезапной смерти де-Ниттиса. Онъ проснулся въ семь часовъ, она поставила ему на затылокъ т четыре банки, которыя ему предписалъ тамошній врачъ, но на этотъ разъ банки плохо принимались, и больной нервничалъ. Однако, онъ заснулъ, проснулся въ половин девятаго, одлся совершенно, но вдругъ сталъ жаловаться, что у него въ голов какія-то вещи, отъ которыхъ больно. Горничная, чесавшая ему волосы частымъ гребнемъ, вдругъ замтила, что онъ не можетъ уже держать голову, что она у него опускается, падаетъ, и спросила, что съ нимъ. Де-Ниттисъ сначала отвчалъ только стонами, болзненными вздохами, потомъ вдругъ, трогая себ лобъ, воскликнулъ: ‘Ахъ, ахъ, у меня здсь пустота, умираю’… Дина снесла умирающаго на постель. Онъ уже не говорилъ, не открывалъ глазъ, а только судорожно сжималъ руки. Такъ-какъ докторъ медлилъ, то позвали студента изъ больницы, который и объявилъ, что у моего друга параличъ всей лвой половины. Приливъ крови къ мозгу.
Прихожу въ этотъ грустный домъ, въ этотъ домъ, всегда казавшійся мн жилищемъ счастья. М-мъ де Ниттисъ, растрепанная, въ растегнутомъ лиф, изъ-подъ котораго выглядываетъ ночная кофта, въ криво сидящей юбк, съ блуждающими глазами, безпрерывно ходитъ взадъ и впередъ по длинной гостиной, иногда опускаясь въ кресло или на диванъ, но сейчасъ-же вставая опять и продолжая свою безконечную прогулку, съ трудомъ волоча усталыя ноги, но не въ силахъ остановиться. Такъ ходитъ она безъ остановки, безъ отдыха, вздыхая: ‘о, Боже мой!’ — вопль, отъ котораго у нея какъ будто разрывается грудь,— и приподнимая об руки надъ головою, въ жест отчаянія, говоритъ скорбныя слова тмъ страннымъ, какъ-бы замогильнымъ голосомъ, какимъ женщины говорятъ во сн.
И внезапно, каждое мгновеніе, она исчезаетъ въ сосдней комнат, гд слышится сухой стукъ ея колнъ, ударяющихся о долъ, и дотомъ звукъ поцлуя.
Она ведетъ меня въ эту комнату, небольшую бдую комнатку, убранную японскими верами, въ которой дв зажженныя свчи распространяютъ въ сумеркахъ розовый свтъ. Тогда я увидалъ его, бднаго, дорогого друга. Никогда еще не видалъ я смерти, столь похожей на сонъ, и на такой улыбающійся сонъ, сонъ, въ которомъ не доставало, для полнаго обмана, только тихаго волненія груди подъ простынею.
— Это слишкомъ, слишкомъ жестоко!— восклицаетъ несчастная женщина, останавливаясь противъ васъ, съ безумнымъ вопросомъ во взгляд и губахъ. Вы молчите, а она продолжаетъ ходить взадъ и впередъ, согнувъ спину. Черезъ длинные промежутки вылетаютъ у нея фразы: ‘Любовь другихъ… нтъ, нтъ, не похожа на нашу… Никто не можетъ знать… А вдь такъ просто: у меня родныхъ нтъ… у него тоже… Мы другъ-другу были все…’ И черезъ нсколько минутъ: ‘Да, вся моя жизнь, все, что я думала, что длала, все было только ради него, все, чтобы угодить ему, нравиться ему, если я покупала ленточку… И такъ будетъ всегда, до послдняго часа, до послдняго часа…’ И еще какія-то фразы, Богъ знаетъ, къ чему относящіяся: ‘Онъ вдь говорилъ, что у него горько во рту!’ Затмъ старыя воспоминанія, подробности путешествія на Везувій, смшанныя съ безсвязными, безсмысленными рчами. И постоянно, какъ въ молитвахъ, повторялась одна и та-же фраза: ‘Ахъ, какъ мы несчастны!’ и эту фразу она все твердитъ подъ-рядъ, и подъ конецъ шепчетъ ее, едва внятно, какъ вздохъ.
Наконецъ, мы уговариваемъ несчастную женщину лечь около ея ребенка, который провелъ весь день въ этой грустной обстановк, чтобы ему не было страшно, если онъ проснется.
А я остаюсь сидть ночь у покойника, вмст съ м-мъ Тешнеръ родственницей м-мъ де-Ниттисъ.
Пятница, 22-го августа. Въ часъ дня вваливается въ домъ приказчикъ бюро похоронныхъ процессій.
Удручающее впечатлніе производитъ утро, среди яснаго равнодушія природы и веселаго пробужденія всхъ тхъ домашнихъ животныхъ, которыхъ онъ такъ любилъ,— гусей, утокъ, куръ, козы. Выхожу въ столовую — выпить чашку кофе, и сейчасъ-же его хорошенькая блая кошка взбирается ко мн на плечо и садится на воротъ моей куртки, какъ привыкла длать съ хозяиномъ, во время его завтрака.
М-мъ де-Ниттисъ, которая ночью пять или шесть разъ проходила мимо насъ, какъ привидніе, является опять въ гостиную и снова принимается за свое неутомимое скитаніе. Посл двухъ-трехъ круговъ, она вдругъ останавливается и говоритъ медленно, а въ глазахъ у нея надежда, какъ-будто улыбается сквозь слезы. ‘Утромъ я подумала, что это не правда!’ И не переставая бродить, она шепчетъ: ‘Сегодня утромъ,— странно, я не могла собраться съ мыслями… но теперь он возвращаются, да, опять приходятъ на мсто…’ И вдругъ, будто увидвъ у себя подъ ногами яму, пропасть, она начинаетъ кричать: ‘А! я погибла! Что будетъ со мною?’ Ей говорятъ, что надо думать о ребенк, жить для него. ‘Ахъ, да’, говоритъ она, ‘а то-бы легла на землю, какъ паршивая собака… пусть придетъ болзнь, смерть, я-бы рада’..
Въ половин десятаго приходитъ А. Дюма, сговариваемся насчетъ того, сколько будутъ стоить похороны и отправляемся подписать свидтельство о смерти. Выходя отъ мера, А. Дюма предлагаетъ мн довольно любезно зайти съ нимъ пость чего-нибудь. Мы завтракаемъ въ какомъ-то кафе и все время за завтракомъ Дюма очень любопытно говоритъ о Жирарден…
Дома работаютъ уже бальзамировщикъ съ помощниками, и я, сидя въ углу гостиной, откуда ничего не видно, такъ замтно блдню, что меня просятъ выйти въ садъ. И я иду, сажусь въ уголокъ сада, любимый покойнымъ, гд парусинная палатка, садовая кушетка, гамакъ,— уголокъ, изъ котораго онъ устроилъ себ нчто врод мастерской подъ открытымъ небомъ.
Перехавъ въ С. Жерменъ, онъ тутъ писалъ свою послднюю картину, или скоре послдній свой эскизъ, задуманный, какъ pendant къ ‘Завтраку въ саду’, писанному въ прошломъ году. Онъ мн показывалъ этотъ эскизъ, который онъ бросилъ писать, когда у него начало портиться зрніе, въ прошлый вторникъ, среди банокъ варенья и пикуль, приготовленныхъ его женою, дтски веселый, онъ заставлялъ меня любоваться красивыми оттнками ягодъ, впивать острый ароматъ овощей. Этотъ туманный эскизъ изображаетъ его жену, въ бломъ плать, лежащую въ гамак, но почти перпендикулярно, скоре стоя. Въ такой оригинальной поз она разсказываетъ маленькому Жаку, который сидитъ рядомъ съ нею въ соломенномъ креслец, одну изъ тхъ чудныхъ сказокъ, которыя она такъ мило придумываетъ.
Сегодня вечеромъ я возвращаюсь въ Парижъ, посщаю редакціи газетъ и прошу хоть немного пошумть о знаменитомъ покойник.
Суббота, 23-го августа. Въ одной изъ редакцій, гд я вчера былъ и гд я, еле оправившись отъ впечатлнія бальзамированія, сказалъ, что не чувствую себя въ силахъ составить замтку, меня спросили: ‘Былъ-ли онъ высокаго или низкаго роста? Брюнетъ или блондинъ? Грустенъ или веселъ?’ Я имлъ наивность отвтить редактору, задававшему мн эти вопросы: ‘Это была натура веселая, въ веселости его было нчто особенно привлекательное, нчто, напоминающее остроумную и бойкую веселость итальянской комедіи’. Сегодня утромъ я развертываю газету и читаю, что m-r де-Гонкуръ смотритъ на де-Ниттиса, какъ на лицо изъ итальянской комедіи. Ахъ, какъ больно отъ этого непостижимаго толкованія моихъ словъ!
Пріхавъ въ C.-Жерменъ, я сегодня нахожу несчастную женщину какъ будто успокоенной, утихшей, умиротворенной. Съ почти сухими глазами, гладко причесанная, она по прежнему ходитъ по длинной гостиной, но медленно, правильно, почти такъ какъ въ процессіяхъ, какъ ходятъ по хорамъ пвчіе, которыхъ она и напоминаетъ сзади въ своей черной косынк, сложенной на подобіе монашескаго капюшона. Ходитъ она, сложивъ руки и пальцами поддерживая локти, но отъ времени до времени безпомощнымъ движеніемъ опуская руки. Она продолжаетъ говорить, ходя взадъ и впередъ, но угасшимъ голосомъ, съ паузами, голосомъ, все боле и боле похожимъ на голосъ человка, который говоритъ во сн: ‘Мн плакать нельзя…’ и почти тотчасъ: ‘нтъ, видите-ли, какъ только я сяду, я думаю о такихъ вещахъ, о которыхъ не надо думать, а когда хожу, когда разговариваю, я ничего не думаю…’
Она долго молчитъ, а затмъ, оглядываясь въ сторону гроба, который завтра увезутъ, повторяетъ съ невыразимою грустью: ‘А когда его здсь не будетъ… когда его не будетъ…’
Воскресенье, 24-го августа. Въ маленькой гостиной, гд она принимала по вторникамъ, сидитъ м-мъ де-Ниттисъ. Глаза у нея, какъ стеклянные, губы блыя, она неподвижна, какъ автоматъ, и когда ей нужно сдлать движеніе, сказать слово, движенія ея кажутся усиліемъ и голосъ такъ тихъ, что надо приблизить ухо, чтобы понять. Но она хочетъ присутствовать при всемъ, при всемъ.
Смерть 38 лтняго мужчины, такого любезнаго, такого изобртательнаго въ придумываніи удовольствій и наслажденій для своихъ гостей, этого живописца, истиннаго ‘живописца’, возбудила очень естественное сочувствіе, которое сказалось въ изумительной и трогательной роскоши цвтовъ, положенныхъ на его гробъ.
Вотъ она въ церкви. Она просила, чтобы пнія не было, но пвцы все-таки явились, благодаря, кажется, любезности итальянскаго посланника. И вотъ я чувствую, какъ чудный дребезжащій старческій голосъ — не Тамберликъ-ли?— пронизываетъ ее тоскою, безпокойствомъ, страхомъ упасть въ обморокъ, не быть въ состояніи дойти до конца. Я прошу отворить дверь ршетки — и, торопливо окропивъ гробъ святой водою, она выходитъ и садится съ м-мъ Клярти въ траурную карету, куда сажаютъ и маленькаго Жака.
Мы у двери временнаго склепа, она словно застыла, запрокинувъ назадъ голову, съ закрытыми глазами, съ шопотомъ молитвы на губахъ. Она протянула руки впередъ, какъ слпая, и судорожно шевелитъ этими руками въ черныхъ шерстяныхъ перчаткахъ: есть нчто трагическое въ этихъ рукахъ.
При послднихъ словахъ священника, она боится, что съ ней сдлается дурно, и не поворачиваясь, тянетъ за собой маленькаго Жака, сложивъ руки вокругъ его шеи и опираясь ему на плечи, вдова съ сиротою — передъ нашими глазами граціознйшая и трогательнйшая скульптурная группа.
Вторникъ, 14-го октября. Получаю сегодня письмо изъ Одеона, извщающее меня, что вскор возобновятъ у нихъ ‘Генріетту Марешаль’. Дай Богъ! Я дйствительно начинаю безпокоиться на счетъ будущаго. Если я заболю, или если придется потратить сразу сумму покрупне для дома. Отъ моихъ 10,000 франковъ годового дохода, благодаря налогамъ, остается не боле 9,000, при ныншнихъ цнахъ и при томъ, какъ поставленъ у меня домъ, этого, право, очень мало. Ну да, люди благоразумные скажутъ: напрасно вы не купили себ процентныхъ бумагъ на т 20,000 франковъ, которые вы, въ теченіе десяти лтъ, потратили на рдкости… Но, спрашивается, еслибъ я былъ благоразумнымъ на ихъ образецъ, имлъ-ли бы я тогда тотъ талантъ, благодаря которому я заработалъ эти деньги?
Понедльникъ, 8-го ноября. На дняхъ я поистин наслаждался умомъ и сердцемъ, углубляясь въ связку писемъ моего брата, найденную у Луи Пасси, письма изъ поры его молодости, которыя рисуютъ мн вновь, въ новомъ освщеніи, отрывки нашей жизни, уже на половину изгладившіеся изъ памяти и какъ будто выступающіе вдругъ изъ тумана, въ который годы облекаютъ воспоминанія далекаго прошлаго.
Эти старыя письма направили мою мысль, не знаю какимъ образомъ, даже дальше, къ годамъ еще боле далекимъ, нмъ т, про которые они разсказываютъ. Они воскресили во мн полное жизни и реальности воспоминаніе о моей блокурой маленькой сестриц Лили. Вижу ее передъ собою, какъ она въ 1832 году прізжала съ кормилицей въ пансіонъ Губо, чтобы увести меня отъ холеры. Вижу ее передъ собою, дорогую малютку, синеглазую, блокурую: она не хотла ссть рядомъ со мною, а услась на подножку экипажа, чтобы лучше видть меня, пожирать меня глазами въ любящемъ созерцаніи, почти колнопреклоненномъ, какъ смотрятъ только дти на того, кого обожаютъ. Бдное дитя! Въ слдующую ночь, дорогой, въ дилижанс, она заболла холерой. Подумать только объ этомъ путешествіи съ умирающимъ ребенкомъ на рукахъ: отецъ съ матерью не хотли остановиться въ деревняхъ и маленькихъ городахъ, черезъ которые мы прозжали, боясь не найти тамъ хорошаго доктора. Въ Шомонъ мы довезли ее уже полумертвою.
Вторникъ, 18-ю ноября. Я передлываю верхъ своего дома, снимаю перегородки и стараюсь сдлать изъ трехъ небольшихъ комнатъ, выходящихъ въ садъ, нчто врод мастерской, гд я устрою, по просьб моихъ друзей изъ литературнаго міра, литературную ‘говорильню’ по воскресеньямъ.

1885.

Воскресенье, 25-ю января. Сегодня Додэ съ женою у меня на новосель, на моемъ ‘чердак’. Они остаются долго, очень долго, до сумерекъ, наедин, въ полумрак, мы разговариваемъ съ нжною экспансивностью. Додэ говоритъ о первыхъ годахъ своей семейной жизни, говоритъ, что жена его не знала о существованіи ссудныхъ кассъ, а когда узнала, то изъ стыдливости никогда ихъ не называла, а говорила ему: ‘Вы были тамъ!’ Но прелестно то, что молодая двушка, буржуазно-воспитанная, нисколько не смущалась своей новой жизнью — среди этихъ бдняковъ вчно ищущихъ гд-бы пообдать, откуда-бы достать двадцать франковъ, у кого-бы занять панталоны.— Ну, а она,— восклицаетъ Додэ,— а она, милая моя женушка, ровно ничего не тратила на себя… У насъ еще сохранились расходныя книжки того времени, гд записано, рядомъ съ золотымъ, взятымъ мною или еще кмъ нибудь — 30 сантимовъ для нея на омнибусъ.
М-мъ Додэ прерываетъ его, простодушно вставляя: ‘Я думаю, что въ то время я была еще не вполн развита, я не давала себ отчета’… Я бы скоре подумалъ, что у нея была вра счастливыхъ и влюбленныхъ людей, надежда, что все уладится впослдствіи. Додэ говоритъ, что вс т годы онъ ничего не длалъ, что въ немъ была только потребность жить, жить дятельно, сильно, шумно, потребность пть, заниматься музыкой, бгать по лсамъ, чуть-чуть ‘навесел’ искать, съ кмъ-бы повздорить. Онъ сознается, что въ то время у него не было ни малйшаго литературнаго честолюбія, но у него былъ какой-то инстинктъ, ему доставляло удовольствіе все записывать, даже сны.
Онъ увряетъ, что его передлала война, вызвавъ изъ глубины его сознанія мысль, что онъ можетъ умереть, ничего прочнаго не оставивъ… Тогда онъ взялся за работу, а вмст съ работой зародилось у него и честолюбіе.
Четвергъ, 23-го апрля. Въ прошломъ году м-мъ де-Команвиль просила у меня совта по поводу изданія писемъ Флобера: кому-бы поручить написать предисловіе? Я ей отвтилъ, что она напрасно трудится искать біографа для своего дяди: она сама воспитывалась въ его дом и провела, такъ сказать, всю жизнь около него. Сегодня она мн читаетъ свою замтку, и біографія Флобера вышла, дйствительно, прелестной по своему интимному характеру, по подробностямъ о вліяніи старой служанки, о разсказчик Минью, о нсколько мрачной домашней жизни при Руанскомъ госпитал, о пребываніи въ Кроассе, гд они проводили вечера въ бесдк въ глубин сада и гд Флоберъ говаривалъ на прощаніе: ‘Теперь пора вернуться къ Бовари’,— фраза, которая въ ум ребенка вызывала представленіе о какомъ-то мст, куда дядя уходилъ на ночь.
Конецъ замтки нсколько сжатъ. Чувствуется утомленіе непривычнаго пера: исписано извстное число страницъ, и дальше дло, не идетъ. Я уговорилъ ее снова приняться за этотъ конецъ, дополнить его, особенно т несчастные годы, когда жизнь писателя опять совершенно слилась съ ея жизнью.
Повсть Додэ о своихъ книгахъ наводитъ меня на мысль, что, если собрать изъ нашего дневника все то, что относится къ сочиненію каждой нашей книжки, наши будущіе поклонники найдутъ современемъ интересную и поучительную исторію нашихъ романовъ, отъ перваго зачатка до появленія въ свтъ.
Вечеромъ я обдаю съ Дрюмонъ, который счелъ долгомъ по поводу писемъ моего брата выставить меня въ одной своей стать, какъ развратителя новаго поколнія. М-мъ Додэ мило ему выговариваетъ, а онъ остроумно защищается, во имя своихъ принциповъ, принуждающихъ его по временамъ вынимать клеймо и мтить имъ, къ великому его сожалнію, человка ему очень симпатичнаго.
Воскресенье, 17-го мая. Берендсенъ, будто-бы, говорилъ Гюисмансу о томъ литературномъ обожаніи, которое, яко-бы, питаютъ ко мн въ Даніи и другихъ странахъ, окружающихъ Балтійское море, тамъ, говорятъ, ни одинъ человкъ, мало-мальски интересующійся литературой, не засыпаетъ — это все Берендсенъ говоритъ — не прочитавъ страничку изъ ‘Фостенъ’ или ‘Шери’.
Пятница, 23-го мая. Забавный народъ французы! Не хотятъ боле ни Бога, ни религіи, Христу уже не молятся, а Виктору Гюго молятся и провозглашаютъ новую религію и длаютъ Гюго своимъ кумиромъ.
Понедльникъ, 1-го іюня. Мн тошно смотрть на этотъ глупый праздникъ, и я благодаренъ болзни, которая не позволяетъ мн въ немъ участвовать. Мн кажется, что населеніе Парижа, лишенное при республик любимыхъ своихъ торжествъ, замнило шествіе Жирнаго Быка похоронами Виктора Гюго.
Понедльникъ, 15-го іюня. Воля моя теперь похожа на старую извощичью клячу: чтобы ее разогнать, заставить исполнить то, что ршено, надо возбуждать ее, кричать ей: ‘ну, пошла!’ и стегать хлыстомъ.
Воскресенье, 27-го сентября. Душа женщины похожа на т бездны морскія, скрытыя глубоко подъ волненіемъ бурь, изъ которыхъ только изрдка лотъ приноситъ наук ничтожный обломокъ какого-нибудь организма или неизвстной вещи. Такъ уголовное или гражданское дло иногда извлекаетъ изъ женщины и подвергаетъ изученію психолога крошечный обломокъ неизвстнаго.

1886.

Воскресенье, 28-го февраля. Любопытны эти чисто свтскія женщины,— женщины остроумныя или скоре пикантныя. Если поживешь съ ними извстное время, то чувствуешь, что он совершенно безсодержательны, лусты и не могутъ составить вамъ осмысленной компаніи. Просто у нихъ на минутку шумно зазвенитъ бубенчикъ, а тамъ — ничего. И мысль ихъ, неспособная серьезно и продолжительно остановиться около васъ, безпрестанно убгаетъ къ какой-нибудь вншней ничтожности, къ вчерашнему туалету, къ вечеру, куда нужно похать завтра, или просто за дверь гостиной,— въ надежд, что вотъ сейчасъ эту дверь отворитъ какой-нибудь господинъ и подаритъ, взамнъ скуки, овладвшей ими, развлеченіе новаго дйствующаго лица.
Пятница, 12-го марта. Любовница изъ народа никогда не станетъ вполн товарищемъ тому, съ кмъ она живетъ. Она окажетъ ему преданность въ бдствіяхъ, болзняхъ, драматическихъ происшествіяхъ, но пока жизнь течетъ тихо и плоско, любовникъ изъ другого общественнаго слоя, чмъ она, всегда встртитъ въ ней скрытность и даже непріязнь народа къ аристократіи.
Четверть, 10-го марта. Т немногія женщины, которыхъ я любилъ, любилъ не только сердцемъ, но и частицею моего мозга, не были моими — и все-таки я увренъ, что если-бъ я захотлъ, он сдались бы. Но я наслаждался этимъ чувствомъ, этимъ невыразимымъ обаяніемъ честной женщины, доведенной до края паденія, которую вы держите въ соблазн и страх этого паденія.
Суббота, 2-го апрля. Даю здсь выписку изъ газеты ‘Franais’, какъ образецъ критики моего дневника. Такія статейки теряются, забываются, а когда ихъ цитируешь на память, то вамъ не врятъ. Хорошо, когда сохраняется нчто изъ подлиннаго текста, чтобы впослдствіи можно было судить о тонкости пониманія брата или меня въ консервативной и католической партіи.
‘Шедевръ самомннія въ этомъ род, это ‘Дневникъ братьевъ де-Гонкуръ’. Вышелъ первый томъ, онъ содержитъ не мене четырехъ-сотъ страницъ, за которыми послдуетъ еще восемьсотъ. Найти въ немъ хоть одну главу интересную, хоть одну строчку, изъ которой вы узнали бы что-либо — невозможно… Хотите сдлаться авторомъ? Хотите черезъ нсколько лтъ увидть ваше имя на свтло-желтой обложк, съ обозначеніемъ числа экземпляровъ? Начинайте съ сегодняшняго дня, засядьте смло за дневникъ въ такомъ род:
’27-го марта.— Завтракъ сегодня въ восемь часовъ. Просмотрлъ газеты… Дождь, солнце, ливень… Обдъ у N… Насъ было за столомъ двнадцать человкъ, у шестерыхъ мужчинъ были бородки клиномъ, у, шестерыхъ дамъ — рыжіе волосы.
‘Озаглавьте: ‘Дневникъ моей жизни’ или ‘Документы о Париж,’ или какъ вамъ угодно. Прибавьте: третья тысяча. Я вамъ ручаюсь, что сорокъ штукъ будетъ продано’ {Разумется, число напечатанныхъ экземпляровъ не есть въ моихъ глазахъ достоинства книги, но тмъ не мене та самая книга, которой критикъ газеты ‘Franais’ пророчилъ, что она разойдется въ числ 40 экземпляровъ, дошла до восьмой тысячи.}.
Свтлое Воскресенье, 10-го апрля. Въ сущности очень тяжело не имть подл себя женскаго сердца, сердца умной женщины, съ которой можно было бы длиться страданіями гордости и писательскаго тщеславія…
Воскресенье, 17-го апрля. Сегодня, не знаю почему, меня преслдуетъ воспоминаніе о моей кормилиц, въ Лотарингіи, чернобровой и черноволосой женщин, въ которой безъ сомннія текла испанская кровь и которая меня обожала съ какимъ-то безуміемъ. Вижу, какъ въ день большого званаго обда въ Ереванъ, когда я только-что сълъ единственный сплый абрикосъ, на деревц, росшемъ у насъ на двор, абрикосъ, предназначенный моимъ отцомъ, какъ рдкость, для угощенія гостей — вижу, какъ она, съ прекраснымъ безстыдствомъ утверждаетъ, что абрикосъ съла она, и подставляетъ плечи подъ удары хлыста, которымъ отецъ все-таки наказываетъ меня, не вря словамъ милой женщины!
Вижу ее, за нсколько часовъ до ея смерти, въ больниц Дюбуа, зная, что умираетъ, она безпокоится только о томъ, что моя мать, пришедшая ее навстить, можетъ на полчаса задержать обдъ. Эта смерть — самое простое отреченіе отъ жизни, которое я когда-либо видлъ: да, она ‘уходила’ изъ жизни, будто перебиралась на новую квартиру.
Четвергъ, 29-ю сентября. По поводу романа Поль Маргерита ‘Паскаль Жефосъ’ Додэ говоритъ,— не какъ критикъ этой книги, а вообще, теоретически,— что посл Бурже появилась цлая серія психологическихъ романовъ, авторы которыхъ, по примру Стендаля, хотятъ изображать не то, что ихъ герои длаютъ, а то, что они думаютъ. Къ несчастью, мысли, если мн не очень высоки или не очень оригинальны, наводятъ скуку, тогда какъ дйствіе, хотя и посредственное, можетъ еще увлекать своимъ движеніемъ.
Онъ прибавилъ, что эти психологи боле способны описывать вншнія, чмъ внутреннія явленія, что, благодаря воспитанію даннаго момента, они въ состояніи прекрасно описать жестъ, но движеніе души — довольно плохо.
Понедльникъ, 10-го октября. Мн попалась статья газеты ‘Libert’ и въ ней отчетъ о книг Павловскаго и объ его разговорахъ съ Тургеневымъ.
Нашъ покойный другъ оказывается очень свирпымъ въ своихъ сужденіяхъ о насъ: нападаетъ на нашу изысканность, отрицаетъ нашу наблюдательность — и все это въ замчаніяхъ легко опровержимыхъ.
Напримръ, по поводу ужина цыганъ, ночью, на берегу Сены (введеніе Братьевъ Земганно), гд встрчается описаніе ивы, которую я называю срою, по наблюденію, записанному на мст, онъ говоритъ: ‘Извстно, что ночью зеленое становится чернымъ’. Да не прогнвается тнь русскаго писателя.— Мы съ братомъ были боле живописцы, чмъ онъ, о чемъ свидтельствуютъ посредственныя картины и отвратительные предметы искусства, которыми онъ былъ окруженъ. Я утверждаю, что ива, виднная мною, была срая, а вовсе не черная. И въ томъ-же описаніи эпитетъ ‘сро-зеленый’ ‘glauque’, сказанный про воду, старый эпитетъ, такъ часто употребляющійся, заставляетъ его восклицать: ‘Какъ изысканно!’
По поводу ‘Faustin’, Тургеневъ прячется за м-мъ Віардо, говоря, что наши наблюденія надъ чувствами женщинъ-актрисъ въ высшей степени неврны. А то, что онъ находитъ неврнымъ, записано по наблюденіямъ, частью сообщеннымъ сестрами Рашель, частью по драматической исповди Фаргейль, въ длинномъ письм, хранящемся у меня.
Тургеневъ — и это неоспоримо — говорилъ превосходно, но, какъ писатель, онъ ниже своей репутаціи. Я не стану оскорблять его, предлагая судить о немъ по его роману ‘Вешнія воды’. Да, онъ пейзажистъ, замчательный живописецъ лсной глуши — но, какъ живописецъ человчности, онъ мелокъ. Въ немъ не хватаетъ смлости, необходимой наблюдателю. Дйствительно, въ его книгахъ нтъ суровости его родины, суровости московской, казацкой, и соотечественники Тургенева по его книгамъ кажутся мн такими русскими, какими описалъ-бы ихъ русскій, доживающій вкъ свой при двор Людовика XIV. Помимо отвращенія его темперамента ко всему рзкому, къ безпощадно-правдивому слову, къ грубому колориту, у него была еще прискорбная покорность требованіямъ издателя: объ этомъ свидтельствуетъ ‘Русскій Гамлетъ’ — онъ самъ признавался при мн, что вслдствіе замчаній Бюлоза (Buloz, редактора Revue des deux Mondes) онъ урзалъ оттуда четыре или пять весьма характерныхъ фразъ. По поводу смягченія Тургеневымъ человческихъ характеровъ его страны у насъ съ Флоберомъ однажды завязался самый горячій споръ, какой мы когда-либо имли: онъ утверждалъ, что эта суровость — потребность лишь моей фантазіи, что русскіе должны быть именно такими, какими ихъ рисуетъ Тургеневъ. Впослдствіи романы Толстого, Достоевскаго и другихъ, кажется, оправдали мое мнніе.
Вечеромъ, у принцессы, капитанъ Риффо, часто видавшій, какъ разстрливаютъ людей у различныхъ націй, говорилъ, что самое ошеломляющее презрніе къ жизни, передъ взводомъ, выказываютъ мексиканцы. А рабы, приговоренные къ смерти, въ его присутствіи не выдавали страха ни выраженіемъ глазъ, ни осанкой, ни тлодвиженіями, но попристальне вглядываясь въ нихъ, можно было замтить у нихъ трепетаніе шейной артеріи, нервное біеніе въ Адамовомъ яблок. У мексиканцевъ-же невозможно замтить ни малйшаго проявленія человческой слабости.
Среда, 12-го октября. Вспоминая про непріязнь,— можно сказать, про писательскую несправедливости-Тургенева по отношенію къ Додэ и ко мн, я нахожу причину этой несправедливости въ одномъ качеств, одинаковомъ у Додэ, у моего брата и у меня: въ ироніи. Замчательно, какъ иностранцы и провинціалы робютъ передъ этимъ чисто парижскимъ свойствомъ ума и часто питаютъ антипатію къ людямъ, рчь которыхъ какъ будто скрываетъ тайныя и секретныя насмшки, имъ недоступныя.

1888.

Пятница, 7-го сентября. Успхъ русскаго романа въ настоящую минуту вызванъ, главнымъ образомъ, раздраженіемъ нашихъ писателей-метафизиковъ на популярность натуралистическаго французскаго романа и желаніемъ затормозить эту популярность. Неоспоримо одно: литература у нихъ теперь та же, что у насъ: реальность виднныхъ вещей — съ грустной, но не съ лирической стороны, со стороны человческой, но не съ поэтической, фантастической, полярной точки зрнія,— какъ напр. у Гоголя, самаго типичнаго представителя русской литературы.
Ни Толстой, ни Достоевскій, ни другіе не выдумали эту русскую литературу, они заимствовали у насъ, прививъ многіе элементы де Поэ. Тотъ, кто лучше всхъ поддержалъ этотъ споръ классицизма съ романтизмомъ, это — де Вогюэ, онъ приписалъ чужой литератур оригинальность, которой у ней не было, и подарилъ ее славой, принадлежащей, по закону, намъ.
За это и заслужилъ онъ расположеніе академіи, которая, наврное, по старинной формул скоро приметъ его ‘въ свое лоно’ {Предсказаніе, правда, было недурно сдлано. Три мсяца спустя, 22-го ноября 1888 г., Де Вогюэ сдлался членомъ академіи.}.

1889.

Суббота, 11-го февраля. Въ сущности, у Шекспира, несмотря на все ‘человческое’, собранное имъ въ окружающей его сред и налпленное, въ его пьесахъ, на существа другихъ вковъ, человчество его кажется мн очень химерическимъ. Къ тому-же его людишки иногда страшно придирчивы, страшные они спорщики и страдаютъ въ острой форм болзнью англо-саксонского племени — страстью къ преніямъ, къ схоластическимъ преніямъ.
Наконецъ, противно мн въ этомъ безспорно величайшемъ писател прошлаго отсутствіе воображенія. Да, да, это неопровержимо, драматическіе писатели всхъ странъ, начиная съ самыхъ знаменитыхъ изъ древнихъ и кончая нашимъ Сарду, вс они лишены воображенія и пишутъ съ другихъ. Такъ и нашъ несравненный Мольеръ. Извстно, что почти вс его пьесы, его знаменитыя сцены — т словечки, которыя каждый знаетъ наизусть, вс, почти вс краденыя, за что критики его и одобряютъ, но я — нтъ. Ну, и Шекспиръ такой-же господинъ, онъ тоже — увы!— выкапываетъ свои типы изъ старыхъ книжекъ, и несмотря на вс соусы геніальности, подъ которыми онъ ихъ подаетъ, повторяю, онъ мн противенъ. Великимъ человкомъ я называю только того, кто извлекаетъ свои творенія изъ собственнаго мозга. Вотъ почему Бальзакъ для меня величайшій изъ великихъ.
Короче говоря, я признаю въ четырехъ или пяти высшихъ пьесахъ Шекспира только превосходную сцену сомнамбулизма Леди Макбетъ, гд она пытается стереть кровавое пятно на рук, и сцену Гамлета на кладбищ, въ которой онъ достигаетъ высшей точки прекраснаго.
Четвергъ, 21-го февраля. Большой обдъ у Додэ. Говорятъ о рчи Ренана въ академіи, а такъ какъ я позволяю себ признаться, что правдивость моего ума и моего характера возмущается противорчіями въ его мысли, на ‘да’ и ‘нтъ’, содержащіеся въ каждой его фраз, устной или письменной, то мадамъ Додэ, съ той милой непосредственностью, которую она иногда выказываетъ, роняетъ, какъ-будто говоря сама съ собою: ‘Да, правда, у него нтъ чувства утвержденія’.
Четвергъ, 28-го февраля. Читаю сегодня вечеромъ въ ‘Temps’ фразу, съ которой президентъ Карно обратился къ рабочимъ, во время посщенія имъ табачныхъ фабрикъ: ‘Глубоко благодаренъ вамъ за оказанный мн пріемъ, дорогіе мои друзья: вдь вы мои друзья, потому что вы рабочіе’. Спрашивается: существуетъ-ли фраза, когда-либо сказанная какимъ-нибудь льстецомъ королю или императору, боле смиренная, чмъ эта фраза льстеца народу?
Понедльникъ, 1-го апрля. Это неоспоримо, и я долженъ въ этомъ сознаться: въ моментъ возобновленія ‘Генріэтты Марешаль’ за меня была вся молодежь, а теперь уже не вся. Декаденты, хотя они произошли боле или мене изъ моего слога, обратились противъ меня. Къ тому-же ныншняя молодежь представляетъ одну любопытную черту, отличающую ее отъ молодыхъ поколній другихъ эпохъ: молодые люди не хотятъ признавать отцовъ, прародителей и воображаютъ себя, въ двадцать лтъ, при дтскомъ лепет таланта, изобртателями, которые умютъ все находить сами.
Вторникъ, 2-го апрля. Разговоръ съ Додэ о французской женщин, названной Мольеромъ, въ одномъ изъ его предисловій, ‘боле умственною, чмъ чувственною’. Додэ возстаетъ противъ неврнаго изображенія женщинъ въ современномъ французскомъ роман, гд он вс одержимы ‘безмрностью’, возстаетъ противъ французскихъ женщинъ, неврно описанныхъ романтизмомъ, женщинъ, обезумвшихъ отъ трагическихъ страстей — и мы говоримъ, что хорошо-бы написать разумную и остроумную статью, которая поставила-бы французскую женщину въ литератур на настоящую точку.
Пятница, 12-го апрля. Сегодня вечеромъ я сжегъ сдые волосы моей матери, блокурые волосы моей маленькой сестры Лили, блокурые, какъ у ангеловъ… Да, надо предупредить ту профанацію, которая ожидаетъ посл смерти стараго холостяка дорогую ему святыню.
Вторникъ, 16-го апрля. Сегодня вечеромъ обдъ у Маржи, данный друзьями ‘Чердака’ и другихъ мстъ автору ‘Жермини Ласерте’ и ‘Отечества въ опасности’. Этотъ обдъ служитъ предлогомъ хозяину ресторана для открытія зады съ обоями, какъ-бы покрытыми ослпительнымъ стразомъ, съ средневковыми скульптурами, т. е. во вкус условнаго средневковья: ужасная декорація, которая, будто-бы, стоила 100.000 франковъ и которая весь вечеръ служитъ предметомъ художническаго негодованія Гюисманса. За обдомъ — тридцать пять человкъ, тридцать пять гонкуристовъ, оказывающихъ мн открытое сочувствіе.
Налво отъ меня сидитъ Ропсъ, говорунъ съ яркой хлесткой фразой. Онъ описываетъ мн заразъ и драматическія стороны кампаніи 1870 года и свою безумную страсть къ розамъ своего сада, въ Корбейль. Онъ набрасываетъ словами эскизъ живописца, рисуетъ силуэтъ Мольтке, совершающаго всю кампанію въ туфляхъ. Потомъ вводитъ меня, въ сумерки, въ хижину, гд — въ тотъ самый моментъ, какъ онъ беретъ картофелину изъ чугуннаго котелка — онъ вдругъ замираетъ при вид женщины, лежащей навзничь на земл, съ волосами разметанными, какъ лошадиный хвостъ, въ луж крови. Выходя со двора, онъ натыкается на человка, прислоненнаго къ борон, умирающаго, съ остаткомъ жизни въ глазахъ,— ужаснаго.
Это зрлище вызвало въ немъ нервный страхъ, подобнаго которому онъ никогда не испытывалъ. Онъ долженъ былъ позвать товарища, взять женщину и перевести ее на перевязочный пунктъ… Среди этого разсказа встаетъ Рони, мой сосдъ справа, и предлагаетъ въ честь меня самый милый, дружественный тостъ, въ которомъ онъ бранитъ, чуть ни ругаетъ критиковъ моихъ пьесъ: авторъ ‘Bilateral’ говорить нжно, растроганнымъ голосомъ.
Въ сущности, дйствительно дружескій обдъ, на которомъ я узнаю отъ Антуана, что городское управленіе Реймса проситъ его пріхать играть 14-го іюля ‘Отечество въ опасности’, и что для открытія слдующаго сезона онъ хочетъ поставить ‘Братьевъ Земганно’.
Въ заключеніе вс мы заходимъ въ кафе Ритъ и разстаемся, очень нжно простившись, въ часъ ночи.
Пятница, 19-го апрля. Я хотлъ сегодня работать, но трели птицъ, безумное плаваніе рыбъ, пробуждающихся посл зимней спячки, шорохъ наскомыхъ, появленіе въ трав блыхъ звздъ маргаритокъ, блескъ солнца, наводящаго глянецъ на гіацинты и анемоны, кроткая синева неба, веселье въ воздух перваго весенняго дня… все это располагаетъ къ лни и весь день держитъ меня въ саду.
Воскресенье, 22-ю апрля. Я положительно врю, что умственная жизнь, ежедневное живое столкновеніе вашего ума съ чужими умами — все это противодйствуетъ старости и замедляетъ ея приходъ. Замчаю это, когда сравниваю себя съ буржуа моего возраста, которыхъ я знаю. Ужъ, конечно, они старше меня.
Понедльникъ, 22-го апрля. Вотъ до чего я дожилъ: такая книга, какъ вторая часть переписки Флобера, занимаетъ меня гораздо больше, чмъ созданіе воображенія.

1890.

Среда, 1-го января. Въ первый день новаго года больному старику, какъ я, только и можно, что вертть въ рукахъ новый календарь и думать, что 365 дней — это еще много, и поочереди вопрошать каждый мсяцъ, просить его. чтобы онъ далъ знать какимъ нибудь знакомъ, какимъ нибудь маленькимъ таинственнымъ откровеніемъ, не онъ ли тотъ мсяцъ, когда придется умереть.
Пятница, 10-го января. Въ этомъ проклятомъ дом позади моего сада день и ночь, ночь и день, раздается лай двухъ дворовыхъ собакъ, который разстраиваетъ мн нервы, по цлымъ ночамъ не даетъ мн спать. Если бы я не отыскалъ тхъ внутреннихъ ставень, которыя заказалъ для брата во время его болзни, мн пришлось бы ночевать гд-нибудь вн дома. Ахъ! неужели шумъ будетъ раздражающимъ мученіемъ моихъ послднихъ лтъ! Ахъ, шумъ! шумъ! это отчаяніе всхъ нервныхъ людей въ современныхъ центрахъ! Прошлую среду Мопассанъ, который только что нанялъ квартиру въ улиц Викторъ Гюго, говорилъ мн, что ищетъ отдльную комнату, гд ночевать,— изъ за прозжающихъ мимо дома омнибусовъ и ломовыхъ.
За обдомъ толковали о литератур, и одна говорунья наивно проронила:
— А почему же вы хотите создать новое?
Я отвчалъ:
— Потому что литература обновляется, какъ все земное… и переживаютъ свой вкъ только стоящіе во глав этого обновленія… Потому что и вы сами, не подозрвая того, восторгаетесь только революціонерами литературы въ прошломъ… Потому что… возьмемъ примръ,— потому что Расинъ, великій, знаменитый Расинъ былъ ошиканъ, освистанъ поклонниками Прадона, покровителями стараго театра, и этотъ самый Расинъ, во имя котораго громятъ современныхъ драматическихъ авторовъ, въ то время былъ революціонеръ, точно такой же, какъ нкоторые изъ нашихъ ныншнихъ.
Суббота, 1-ю февраля. Провелъ день у Тиссо, вмст съ супругами Додэ.
При вход раздаются по земному небесные звуки органа-мелодіума, на которомъ играетъ художникъ, и въ то время, какъ онъ идетъ намъ на встрчу, взгляды вдругъ привлекаются ярко освященной дырою, за которой стоитъ, начатая акварель — дыра сдлана въ куск матеріи, представляющей собою какъ бы поднятый занавсъ дтскаго театра, на которомъ маленькія выпуклыя фигуры изображаютъ одно изъ событій Страстей Господнихъ. Оно освщено красноватымъ мерцаніемъ, какъ освщается Плащаница въ Великую Пятницу.
Затмъ передъ нами проходятъ сто двадцать пять картинъ гвашью, которыя Тиссо поясняетъ намъ вполголоса,— точно въ церкви. Иногда, сбиваясь съ тона своей набожной рчи, онъ пропускаетъ словечко парижскаго жаргона: такъ по поводу этюда Магдалины-гршницы онъ замчаетъ: ‘видите, она не первой свжести!’
Рисунокъ его очень точенъ, очень строгъ, онъ передаетъ и кремнистую поверхность гористой страны, и неровность почвы, истоптанной стадами барановъ, и изумрудно-зеленый блескъ травы весною, и фіолетовую сухость русла потоковъ, и силуэты маслинъ, напоминающихъ церковные подсвчники. Есть и красивыя картины внутренности домовъ съ большими стеклянными просвтами въ частыхъ свинцовыхъ рамахъ,— между прочимъ домъ Ирода и его жены. Рисунокъ величественнаго характера служитъ толкованіемъ стиха: ‘вы пойдете за человкомъ, который несетъ кувшинъ’. Мужчина въ желтой одежд поднимается въ вечернемъ сумрак по дорог, вьющейся вдоль городской стны, а внизу одинъ изъ учениковъ указываетъ на него другому. Есть и рисунки сверхъестественныхъ явленій, въ необыкновенныхъ, фантастическихъ ‘сіяніяхъ’, сіяніяхъ, которыя могли представиться только живописцу-спириту.
Но истинно прекрасны, волнующи и трогательны рисунки Крестной Смерти, очень многочисленные, которые передаютъ часъ за часомъ вс страданія Распятаго на вершин Голгофы, и изнеможеніе святыхъ женъ, и любовное объятіе Магдалины, обвивающей руками древо креста.
И по мр того, какъ развертывается драма, Тиссо оживляется, экзальтируется, говоритъ все боле тихимъ, боле глубокимъ, боле набожнымъ шопотомъ. Онъ придаетъ изображаемому такія чувства, мысли и восклицанія, которыя могли бы составить любопытное добавленіе къ апокрифическимъ евангеліямъ.
Безспорно: эта жизнь Христа въ ста слишкомъ картинахъ, гд умлое воспроизведеніе реальной среды, мстностей, расъ, костюмовъ соединяется съ мистицизмомъ художника, это изображеніе постепенно вызываетъ, многочисленностью и непрерывностью цлаго ряда картинъ, великую жалость и грусть при этихъ воспоминаніяхъ,— ту умиленную грусть, которую не дастъ вамъ ни одна книга.
Входимъ на минутку на верхъ мастерской, красиво убранной въ англійскомъ вкус. И въ полумрак голосъ художника становится совсмъ таинственнымъ, глаза блуждаютъ. Онъ показываетъ намъ шаръ изъ горнаго хрусталя, и финифтяное блюдо, служащее для заклинаній,— въ нихъ слышны, какъ онъ увряетъ, спорящіе голоса. Потомъ онъ вынимаетъ изъ комода тетради, въ которыхъ онъ намъ показываетъ множество страницъ, содержащихъ исторію этихъ заклинаній, и, наконецъ, картину, изображающую женщину съ свтящимися руками, про которую говоритъ, что она приходила и цловала его, и что онъ чувствовалъ на щек, на губахъ прикосновеніе какъ бы огненныхъ губъ.
Воскресенье, 23-го марта. Этотъ юный германскій императоръ, этотъ невропатъ-мистикъ, этотъ страстный любитель ‘воинственно-религіозныхъ’ драмъ Вагнера, который мечтаетъ облечься въ блыя латы Парсиваля, съ своими безсонными ночами, со своей болзненной дятельностью и мозговой лихорадкой представляется мн въ будущемъ очень опаснымъ государемъ.
Четвергъ, 10-го апрля. Раньше живописны пастели усиливались передать прелесть, остроуміе, улыбку женской головки, нынче можно подумать, что наши модные пастелисты своими розовыми оттнками будто отмороженныхъ лицъ, своими свинцово-фіолетовыми оттнками хотятъ выразить въ физіономіи женщины только ея утомленіе, одурніе, сердечную путаницу, однимъ словомъ, вс физическія и нравственныя ея недомоганія.
Воскресенье, 4-го мая. Додэ очень врно говоритъ, что литература, посл того, какъ она послдніе годы находилась подъ вліяніемъ живописи, начинаетъ, въ настоящее время, переходить подъ вліяніе музыки и становится такою же звучною и вмст съ тмъ такою же неопредленною, безформенною, какъ и сама музыка. Эредіа, говоря о поэтахъ настоящей минуты, подтверждаетъ, что ихъ стихотворенія не боле, какъ модуляціи, почти безъ опредленнаго смысла, что сами они называютъ ‘уродами’ (monstres) эти безформенные наброски стиховъ, гд проблы заполняются — до подправки и полной законченности,— словами безо всякаго значенія.
Пятница, 9-го мая. Чмъ дольше я живу, тмъ больше я прихожу къ убжденію, что нервный мужчина гораздо утонченне, гораздо чувствительне и гораздо брезгливе при соприкосновеніи съ вещами и съ существами низшаго свойства, чмъ женщины, у которыхъ, въ сущности, утонченность — только поза.
Вторникъ, 20-го мая. Думаю о несправедливости судьбы — счастливой и несчастной — у лошадей, собакъ, кошекъ и нахожу, что у животныхъ то же, что и у людей.
Четвергъ, 12-го іюня. Когда любишь кого-нибудь, какъ я любилъ брата, то всегда какъ будто заново хоронишь его каждый разъ, когда бываешь на похоронахъ, и все время такъ и звучитъ въ голов безнадежный вопросъ: ‘Неужели эта разлука будетъ вчная, вчная, вчная’?
Вторникъ, 8-го іюля. Шанродэ. Весь вечеръ прошелъ въ разсказахъ то отца, то матери, про женитьбу Леона (Додэ), уже нсколько лтъ безумно влюбленнаго въ Жанну Гюго.
Среда, 9-го іюля. Разговариваемъ на террас. Вспоминаемъ Гюго, и м-мъ Локруа сообщаетъ подробности о его жить на остров Гернси. Гюго вставалъ на зар, лтомъ въ три часа утра, и работалъ до двнадцати дня. Посл двнадцати ничего: чтеніе газетъ, переписка, которой онъ всегда занимался самъ — у него не было секретаря — и прогулки. Замчательная черта — необыкновенная правильность этой жизни: каждый день 2-хъ часовая прогулка, но каждый день по одной и той-же дорог, чтобы не опоздать ни на одну минуту, м-мъ Локруа, выведенная изъ терпнія этимъ однообразіемъ, получаетъ въ отвтъ: ‘если пойдешь другой дорогою, не знаешь, что можетъ случиться, пожалуй еще опоздаешь!’ Вс ложились ровно въ половин девятаго, хозяинъ требовалъ, чтобы въ это время вс были въ постели и раздражался, зная, что м-мъ Локруа еще сидитъ въ своей комнат. Желзный организмъ, какъ извстно. Зубы у него вс сохранились до самой его смерти, и за нсколько мсяцевъ до нея онъ этими старыми зубами разгрызалъ еще абрикосовую косточку. А глаза! Онъ работалъ на Гериси въ стеклянномъ фонар, безъ шторъ, подъ такимъ отраженіемъ лучей, отъ котораго у всякаго другого ослпли бы глаза и растаялъ въ череп мозгъ.
Четвергъ, 31-го іюля. По поводу нсколькихъ словъ, сказанныхъ мною за обдомъ, Жефруа говорилъ: ‘Я катался со смху! Самое забавное у васъ, пессимиста, это то, что у васъ есть словечки свирпо-веселыя’.
Пятница, 3-го октября. Гюго въ распредленіи жизни былъ методиченъ до невроятія. Когда начинало темнть, онъ съ огнемъ уже не читалъ — ни одной строчки изъ газеты, ни строчки письма. Онъ и письмо клалъ въ карманъ, говоря, что прочтетъ завтра. М-мъ Локруа разсказывала намъ сегодня, что въ начал войны, когда вс задыхались отъ нетерпнія, жаждали извстій,— въ одинъ туманный день, когда газеты пришли только къ вечеру, и вс рвались къ нимъ, онъ не дотронулся ни до одного изъ разбросанныхъ передъ нимъ листовъ, а только просилъ сказать ему, что въ нихъ.
Вторникъ, 7-го октября. Обдъ съ русскимъ камергеромъ, который утверждаетъ, что Тургеневъ не искренній русскій, что онъ разыгрывалъ въ Париж нигилиста, а тамъ у себя былъ отъявленнымъ аристократомъ. Мнніе этого русскаго то, что только первыя произведенія Тургенева имютъ значеніе,— это настоящія фотографіи съ натуры. По словамъ сотрапезника, мн кажется, что за послдніе годы изъ всхъ русскихъ писателей — самый русскій, который всего врне передаетъ душу своихъ соотечественниковъ — Достоевскій.
Понедльникъ, 27-го октября. Я провелъ сегодня весь день у Ленуаръ, отыскивая и улавливая черты въ эскиз медальона моего брата, который онъ вырзаетъ для его могилы. Мн удалось, руководя скульпторомъ, устранить грубую, широкую матеріальность, которую онъ придалъ его лицу, съ красивымъ маленькимъ ртомъ,— его подбородку, который вс рисовальщики удлинняли въ ущербъ верхней части головы. Мн удалось возстановить совершенно правильно и линію носа. И я чувствую внутри себя нкоторую радость, вглядываясь въ лживыя фотографіи и разложенные на диван недоконченные рисунки, когда понемногу, понемногу мн удается, насколько позволяетъ память, придать этому маленькому комку глины черты любимаго профиля…
Вторникъ, 28-го октября. Удивительно, что я всю жизнь занимался спеціально той литературой, которая порождаетъ непріятности. Сначала были мои романы съ натуры, потомъ революціонныя пьесы, которыя я ставилъ, наконецъ — мой дневникъ. А мало-ли людей, которымъ писательство только ласкаетъ нервы.
Сегодня, по моей просьб, мн посылаютъ изъ газеты ‘Echo de Paris’ репортера, которому я поручаю отвтить на нападки Ренана. Канву для отвта даю я самъ.
Вотъ тотъ прозаическій отрывокъ, который онъ долженъ превратить въ разговоръ, ничего не измняя, ничего не прибавляя:
‘— Вы читали интервью газеты ‘La France’ по поводу вашего дневника объ осад Парижа и коммун?
‘— Да, я читалъ ее съ нкоторымъ удивленіемъ, ибо вотъ портретъ Ренана, сдланный мною въ предпослдней изъ моихъ вышедшихъ книгъ: ‘человкъ становится все боле милымъ и дружески-любезнымъ, по мр того, какъ вы ближе узнаете его и сходитесь съ нимъ. Это типъ душевной граціи при вншней неуклюжести. Апостолъ сомннія, онъ обладаетъ высокою и разумною привтливостью жреца науки’. Да, я его другъ, или, по крайней мр, я былъ другомъ его, какъ человка, но иногда я врагъ его мысли, какъ я это и написалъ въ посвященіи посланнаго ему экземпляра.
‘Дйствительно, вс знаютъ, что Ренанъ принадлежитъ къ семь великихъ мыслителей, презирающихъ, многія изъ человческихъ убжденій, передъ которыми еще благоговютъ люди боле скромные, какъ я. Имъ не совсмъ пріятно слышать, какъ мыслитель одной съ ними семьи провозглашаетъ, что культъ отечества въ настоящую минуту такъ же устарлъ, какъ при старомъ режим культъ короля. Я не хочу здсь пускаться въ подробности по поводу разговоровъ, приведенныхъ въ послднемъ том, о которомъ, впрочемъ, г-нъ Ренанъ утверждаетъ, что онъ его не читалъ, равно какъ и прежніе, но даю честное слово,— а люди, которые меня знаютъ, могли-бы засвидтельствовать, что никогда не слыхали отъ меня лжи,— даю честное слово, что разговоры, записанные мною въ четырехъ томахъ, такъ сказать — стенографія, передающая не только мысли разговаривавшихъ, но большею частью и ихъ выраженія. Я врю, что читатель умный и не предубжденный согласится, что мое желаніе, мое честолюбіе было — представить настоящими тхъ людей, портреты которыхъ я писалъ, и что ни за что на свт я не захотлъ-бы приписать имъ слова, какихъ они не говорили.
‘Ренанъ называетъ меня ‘нескромнымъ господиномъ’. Принимаю его упрекъ и нисколько не стыжусь — тмъ боле, что мои нескромности не разоблаченія частной жизни, а только разоблаченія мысли и идеи моихъ современниковъ — документы для умственной исторіи вка. Да, повторяю, нисколько не стыжусь, ибо съ тхъ поръ, какъ свтъ стоитъ, интересные мемуары всегда писались людьми не особенно скромными, и все мое преступленіе въ томъ, что я еще живъ, спустя двадцать лтъ посл того, какъ написалъ ихъ — а ужь въ этомъ, говоря по человчески, каяться не приходится’.
Воскресенье, 9-ю ноября. Благоговніе молодыхъ писателей передъ тми произведеніями литературы, которыя берутъ дйствующихъ лицъ и обстановку изъ прошлаго, благоговніе, заставляющее ихъ предпочитать ‘г-ж Бовари’ — ‘Саламбо‘ — напоминаетъ мн почтительное изумленіе зрителей райка на представленіяхъ съ дйствующими лицами и обстановкою нашей дореволюціонной монархіи.

1891.

Пятница, 27-го марта. Ахъ, какое несчастье быть такимъ, какъ я, имть нервы, которые такъ-же чувствуютъ все, что происходитъ внутри людей, меня окружающихъ, какъ болзненное тло безсознательно воспринимаетъ впечатлнія окружающей его температуры, въ малйшихъ ея измненіяхъ. Такъ, напримръ, я легко различаю, по звуку голоса моихъ друзей, что ими сказано, чтобы сообщить мн настоящія, врныя добрыя извстія, и что — для того, чтобы сдлать мн пріятное, смягчить мою боль.
Четвергъ, 2-го апрля. Обдъ у Золя, данный имъ въ день его рожденія. Ему сегодня 51 годъ. Одно мгновеніе, Додэ былъ мило задорнымъ. Онъ говорилъ, какой хорошій ‘торговецъ счастьемъ’ могъ-бы изъ него выйти: онъ увряетъ, что, разспросивъ человка объ его темперамент, его вкусахъ, его сред, онъ прекрасно знаетъ, какое счастье ему нужно.
Вторникъ, 7-го апрля. Да, она продолжается и у стариковъ, эта внутренняя радость, которую испытываешь, когда ложишься спать посл хорошаго рабочаго дня.
Суббота, 11-го апрля. Свобода и дешевизна жизни — вотъ что должно было дать намъ республиканское правительство. А между тмъ республиканское правительство нашего времени принимаетъ т-же свободоубійственныя мры, что и прежде. Приведу, какъ примръ, хотя, бы театральную цензуру… Что же касается дешевизны жизни, то жизнь въ Париж, да и въ провинціи даже, стоитъ почти въ десять разъ дороже, чмъ при Людовик Филипп.
Воскресенье, 19-го апрля. По поводу книги Рони о ‘доброт’, Додэ говорилъ мн сегодня вечеромъ о крупномъ лишеніи, которое онъ терпитъ съ тхъ поръ, какъ онъ не ходитъ пшкомъ и не можетъ помогать бднымъ. ‘Да’, отвчаетъ онъ жен, напоминающей ему о тхъ добрыхъ длахъ, которыя они попрежнему длаютъ вмст, ‘да, правда, но это не то, въ этихъ добрыхъ длахъ я уже не играю роль Провиднія, сверхъестественнаго существа, если хочешь, являющагося бдняку, бродяг, нищему, встрченному на дорог’. И онъ разсказываетъ, необыкновенно мило и съ тмъ остроуміемъ, которое идетъ отъ сердца, какъ однажды, въ темную ночь, измученный бродяга свалился у фонтана противъ дома его тестя, въ Шанрозэ, какъ этотъ бднякъ, въ тоскливой неувренности вопросительно смотрлъ на перекрестк то на одну, то на другую дорогу, сомнваясь, въ конц которой изъ нихъ больше надежды на ужинъ и ночлегъ, какъ онъ, наконецъ, отважился выбрать одну, сдлалъ нсколько шаговъ, и вернулся — обезкураженный… Тогда, именно въ ту минуту, Додэ завернулъ въ бумажку пятифранковую монету и бросилъ ему изъ-за притворенныхъ жалюзи. Представьте себ ошеломленіе несчастнаго при вид крупной монеты, найденной въ бумажк, и вопросительные взгляды на темный безмолвный домъ, и поклоны на удачу въ окна, и мгновенное исчезновеніе по первой попавшейся дорог, изъ боязни, что то была ошибка и его вернутъ назадъ.
Вторникъ, 19-го мая. У человка, обладающаго артистическимъ вкусомъ, вкусъ этотъ не ограничивается картинами, у него есть вкусъ и въ фарфор, въ чеканк, въ переплет,— во всемъ, что иметъ отношеніе къ искусству. Скажу больше, вкусъ сказывается даже въ оттнк панталонъ, и господинъ, считающій себя любителемъ картинъ, единственно картинъ, и понимающій искусство только въ живописи — просто благеръ, безъ врожденной любви къ искусству, напустившій на себя, для шику, фиктивный вкусъ.
Воскресенье, 31-го мая. На ‘Чердак’ разговоръ опять возращается къ завоеванію французской литературы иностранною. Констатируемъ у современной молодежи наклонность ко всему облачному, туманному, таинственному и презрніе къ ясности. По поводу этого переворота, совершившагося въ умахъ, Додэ длаетъ любопытное сообщеніе, что раньше, въ французскихъ коллежахъ, самый ‘шикарный’ курсъ былъ курсъ риторики, тутъ были и профессора на виду, и воспитанники, предназначавшіеся для великаго будущаго, посл же войны съ Германіею философскій курсъ сталъ пользоваться и симпатіями, и популярными профессорами.
Мы съ Додэ чувствуемъ себя униженными, глядя на нашу литературу — онмеченную, обрусвшую, обамериканившуюся, но Роденбахъ возражаетъ намъ той теоріей, что, въ сущности, займы полезны, и что они-то и питаютъ литературу, что черезъ нкоторое время, когда эта пища переварится, чужія вещества, увеличивъ нашу мысль, исчезнутъ въ общемъ организм.
Отъ этихъ заимствованій мы переходимъ къ изворотливости нашей современной молодежи, которая, въ ‘нашъ вкъ подражанія’, не занимаетъ, какъ длали невинные ея предшественники, у своихъ старыхъ согражданъ, а потихоньку грабитъ поэтовъ голландскихъ, американскихъ, неизвстныхъ, неизслдованныхъ, и выдаетъ свои подражанія за оригинальное творчество, при полномъ отсутствіи серьезной, ученой, начитанной критики.
Передъ обдомъ, когда мы остаемся наедин съ Додэ, у него вырывается восторженное изумленіе передъ тремя философскими діалогами, издаваемыми его сыномъ. Онъ находитъ въ нихъ вншніе пріемы отца и интуитивность матери. И это правда, у Леона Додэ сливаются дв натуры: сверянина и южанина. Да и самъ по себ онъ любопытный малый: въ житейскихъ длахъ ребенокъ, а въ умственныхъ — его мозгъ оказывается мозгомъ зрлаго мужчины. Додэ въ особенности пораженъ въ книг сына многочисленностью и кипніемъ мыслей.
Воскресенье, 21-го іюня. Эрманъ, возвращающійся изъ Москвы, говорилъ — довольно остроумно и, пожалуй, врно,— про русскихъ: ‘Да, они очень милы, но немного удивлены нашей чрезвычайной симпатіей къ нимъ, такъ какъ они сами ея къ намъ не чувствуютъ!’
Четвергъ, 16-го іюля. Гальперинъ-Каминскій, русскій переводчикъ своихъ соотечественниковъ, сообщаетъ намъ, что Достоевскій былъ эпилептикъ, эпилептикъ, какъ нашъ Флоберъ. А такъ какъ я говорю съ нимъ про культъ, который русскіе питаютъ къ своимъ писателямъ, онъ намъ разсказываетъ, что на похоронахъ Достоевскаго, при вид стеченія и набожнаго настроенія народа, одинъ мужикъ спросилъ:
— Кто онъ, святой?
Пятница, 17-го іюля. Во время прогулки сегодня утромъ Додэ спросилъ меня, мучидся-ли мой братъ вопросами загробной жизни. Я отвчалъ, что нтъ, что во время болзни, въ разговор, онъ ни разу не сдлалъ ни одного намека на это будущее.
Тогда Додэ спросилъ, каковы мои убжденія на этотъ счетъ, и я отвчалъ, что, несмотря на сильное мое желаніе увидть опять брата, я врю въ полное уничтоженіе личности посл смерти, врю, что мы существа самыя ничтожныя, эфемериды, хотя и живемъ нсколько дней вмсто одного, и что если есть Богъ, то ожидать второго существованія для каждаго изъ насъ значило бы возлагать на него слишкомъ большое счетоводство. Додэ говоритъ, что онъ записалъ однажды приснившійся ему сонъ: онъ ходилъ по терновому полю, и созрвшіе стручья лопались съ легкимъ, чуть слышнымъ трескомъ, это поминутное растрескиваніе онъ сравнивалъ съ нашей жизнью.
Суббота, 1-го августа. Завтра именины Додэ, но ихъ празднуютъ сегодня, пришли обдать и молодые. Только-что вышли изъ-за стола, въ литературной атмосфер этого дома вс заговорили о старой поэзіи, и благодаря чудной памяти Леона, мы услыхали любопытное стихотвореніе Вильона:
Бдняжка я и ужъ старушка,
Не знаю ничего…
Затмъ меланхолическіе стихи Ронсара ‘Старой любовниц’,
Когда состаритесь и ночью, за свчею,
За прялкой, у огня, былое вспоминать
Вы будете…
И славную оду Малерба, гд онъ самъ вьетъ себ внки.
Я думаю, что въ настоящую минуту мало бываетъ писательскихъ пирушекъ, гд-бы прославлялся такой высокій родъ литературы. А какъ прелестно было то поэтическое упоеніе, которое охватило насъ всхъ, мужчинъ и женщинъ.
Суббота, 15-го августа. Сегодня, у Целлера, старый докторъ Бланшъ говорилъ любопытныя вещи о культ Богородицы у двушекъ рабочаго класса. Онъ разсказывалъ, какъ былъ однажды въ улиц Какъ у одной бдной горбатой швеи, страдавшей тяжелой болзнью сердца, около постели, гд она лежала, плясала сумасшедшая старуха, мать больной. У бдняжки на комод стояла статуйка Богоматери, передъ которой горлъ старый ночникъ. Увидвъ, какъ глаза доктора одно мгновеніе остановились на гипсовомъ изображеніи, она повела рукой и проговорила: ‘Вотъ это только и помогаетъ мн переносить жизнь, такую жизнь, какъ моя’.
Другой разъ онъ видлъ еще бдную работницу, тоже горбатую, тоже съ болзнью сердца. Ея маленькая мадонна была вся въ цвтахъ, и она сказала ему съ какой-то страстью, ‘Да, она моя помощь, моя защита въ этомъ грустномъ мір’.
О, не свиньи-ли т, кто управляетъ страною и старается убить вру у этихъ бдныхъ двочекъ! Они вдь не обезпечиваютъ имъ рай на земл и преспокойно издваются надъ ними, со всмъ ихъ ‘братствомъ’, крупными буквами выставленнымъ на камняхъ ихъ министерствъ!
Четвергъ, 15-го октября. Молодая румынка приходила ко мн, желала меня видть. На отвтъ, что меня нтъ дома, у ней навернулись слезы на глазахъ: придти еще разъ, въ среду, она не можетъ. Черезъ нсколько минутъ она возвращается и говоритъ Пелажи: ‘не можете-ли вы дать мн что-нибудь, что принадлежало-бы г-ну де-Гонкуръ?’ И Пелажи, не желая меня безпокоить, даетъ ей карандашъ, которымъ она записываетъ кухонный расходъ.
Суббота, 31-го октября. Мсяцъ, цлый мсяцъ уже межреберный ревматизмъ жжетъ меня какъ огнемъ и каждую ночь лишаетъ меня сна. А днемъ я чувствую себя до того усталымъ, утомленнымъ, что долженъ лечь, и хотя не сплю, но по крайней мр немного успокоиваюсь въ горизонтальномъ положеніи. И все мое развлеченіе въ моей комнат, съ закрытыми ставнями, гд обои какъ будто подернуты тнью,— состоитъ въ изученіи свтовыхъ эффектовъ на единственномъ панно, на который падаетъ капелька свту. Это медальонъ, гд пастушка, въ томъ полу испанскомъ костюм, который ввелъ въ моду Vanloo, наливаетъ стаканъ вина пастуху въ короткихъ штанахъ цвта сры или желтой розы, въ ландшафт съ голубоватыми деревьями и блдно желтой далью. Сцена эта выступаетъ въ узкой полос свта, освщается какою-то молочною зарею, въ волшебно-мягкомъ сіяніи, въ полуденныхъ лучахъ, имющихъ что-то фантастическое.
Воскресенье, 1-го ноября. Додэ говоритъ объ интерес, какой могла-бы представить книга, описывающая дтство и молодость самостоятельно пробившихся людей, ставшихъ извстными. Онъ выражаетъ свое удивленіе по поводу сходства своего бурнаго дтства съ дтствомъ Байрона, о которомъ онъ прочелъ у Тэна. Затмъ онъ высказываетъ сожалніе о томъ, что ‘Маленькаго человчка’ (Le petit chose) онъ написалъ въ такое время, когда онъ еще не умлъ ‘видть’. Я ему совтую заново сдлать книгу, будто первой и не бывало, въ самомъ дл сравненіе между обими книгами было-бы любопытно: одна изъ того періода, когда у писателя не было еще наблюдательности, другая — написанная въ ту минуту, когда эта наблюдательность дошла до степени острой проницательности.
Среда, 9-го декабря. Говорятъ, что Мопассанъ пораженъ маніей величія. Онъ думаетъ, что получилъ графскій титулъ, требуетъ, чтобы его называли графомъ.
Д-ръ Попеленъ, котораго предупредили, что Мопассанъ начинаетъ заикаться, лтомъ не замчалъ еще у него этого заиканія, но его поражало невроятное преувеличеніе въ его разсказахъ. Дйствительно, Мопассанъ разсказывалъ, какъ онъ отдавалъ визитъ адмиралу Дюперэ на средиземной эскадр и какимъ громаднымъ числомъ пушечныхъ выстрловъ онъ былъ привтствованъ — выстрлы эти стоили, будто-бы, нсколько сотъ тысячъ франковъ. Попеленъ не могъ удержаться, чтобы не указать ему на громадность этой суммы.
Четвергъ, 17-го декабря. Сегодня утромъ мн не хорошо, совсмъ не хорошо. Я попросилъ Додэ устроить мн консультацію съ докторомъ Потэнъ и зайти ко мн на минутку, поговорить о серьезныхъ длахъ.
Ночью, въ лихорадк, я видлъ уморительный кошмаръ. Одна двица, за которою я въ былое время ухаживалъ, являлась въ длинной траурной мантіи, изъ ея шлейфа внезапно выскочилъ, съ бумагой въ рукахъ, маленькій священникъ, похожій на чертенка, выскакивающаго изъ коробочки, и разложивъ бумагу на моей постели, заставлялъ меня подписать брачный договоръ ‘in extremis’.

1892.

Пятница, 18-го марта. Сегодня, въ т часы, когда день незамтно переходитъ въ ночь и когда мысль моя меланхолически обращается къ прошлому, стараясь найти въ немъ тхъ дорогихъ существъ, которыхъ ужъ не стало, я далъ войти сумеркамъ въ мой рабочій кабинетъ,— не приказалъ подавать лампу. Понемногу, понемногу образъ отца, котораго я потерялъ двнадцати лтъ, явился мн при свт почти догорвшихъ углей въ камин, явился мн въ таинственномъ туман, блдный, стушеванный, какъ-бы на рисунк пастелью, висящемъ у васъ за спиной и отраженномъ въ зеркал, которое стояло-бы передъ вами.
И въ смутной памяти глазъ я снова вижу передъ собою на длинномъ корпус худое лицо съ большимъ сухимъ носомъ, съ узенькими бакенбардами, съ живыми, умными черными глазами: про нихъ говорили: ‘черносливъ г-на де Гонкуръ’, съ волосами, подстриженными подъ гребенку, на которыхъ, какъ борозды подъ непокорными колосьями, обозначались т семь сабельныхъ ударовъ, которыми онъ, молодымъ офицеромъ, раненъ былъ въ сраженіи при Порденоне,— лицо, въ вытянутыхъ и усталыхъ, хотя и молодыхъ еще чертахъ котораго сохранилась боевая энергія тхъ воинственныхъ физіономій, какія кисть художника Гро набрасывала въ грубомъ эскиз на полотно съ непокрытымъ фономъ.
Я вижу его военную походку, когда, посл чтенія газетъ въ старой читальн, существующей до сихъ поръ въ Пассаж Большой Оперы, онъ по цлымъ часамъ шагалъ по Итальянскому бульвару, отъ улицы Друо до улицы Лафитъ, въ обществ двухъ или трехъ мужчинъ съ розеткой Почетнаго Легіона въ петлиц, съ воинственными лицами, въ длинныхъ сюртукахъ бонапартистскаго покроя, черезъ каждыя двадцать шаговъ останавливаясь и загораживая бульваръ въ восторженномъ разговор, сопровождаемомъ широкими жестами.
Я вижу его въ гостиной двицъ де Вильдейль, дочерей министра Людовика XVI, старыхъ кузинъ моей матери, въ этой громадной, холодной гостиной съ блыми голыми стнами, съ рдко разставленной, покрытой чехлами мебелью, гд всегда на спинк какого нибудь стула вислъ забытый ‘ридикюль’ одной изъ сестеръ, съ угловатыми жардиньерками, гд отцвтаютъ какіе-нибудь жалкіе цвты, съ этажерками рдкостей во вкус легитимистовъ. Вижу его передъ собой въ этой гостиной, которую можно было-бы принять за гостиную герцога д’Ангулемъ, вижу, какъ онъ спиной прислонился къ камину, какъ иронически насмшливъ его черный глазъ, какъ онъ кидаетъ въ мертвую тишину этого торжественнаго салона словечко, отъ котораго такъ и покатываются дв древнія двицы, въ платьяхъ цвта ‘мертваго листа’ и ‘кака дофина’.
Вижу его въ Брваннъ,— гд въ пору моего дтства проходило у насъ лто, подъ яркимъ солнцемъ іюльскаго или августовскаго утра. Вижу, какъ онъ идетъ большими шагами, за которыми еле поспваютъ мои маленькія ноги, съ палочкой, выдернутой дорогою изъ виноградника, онъ ведетъ меня съ собою выпить стаканъ воды изъ ‘Фонтана Любви’,— это родникъ, который бьетъ среди луговъ, испещренныхъ маргаритками и даетъ ‘любителямъ воды’ воду самаго свжаго, самого чистаго вкуса, которую онъ сравниваетъ съ римской ‘aqua felice’. Иногда палочку замняетъ брошенное черезъ плечо ружье, и я вижу, какъ онъ, безъ ягташа, безъ собаки, вдругъ прицливается къ чему-нибудь, чего я, по своей близорукости, не могу разсмотрть: это заяцъ попался ему подъ выстрлъ, и онъ даетъ мн его нести.
Я вижу его передъ собою, все въ томъ-же Брваннъ, въ день уборки фруктовъ, въ кругломъ окн чердака, какъ въ рамк, вижу, какъ онъ кидаетъ яблоками въ деревенскихъ мальчишекъ, собравшихся у насъ на двор и окрещенныхъ самыми забавными выдуманными отцомъ прозвищами, казалось, будто вся эта толкотня, и швыряніе, и драки изъ за падающихъ плодовъ веселили моего отца, напоминая ему, въ маломъ вид, настоящую войну. Я вижу его… нтъ, сколько я ни стараюсь припомнить, головы его я не могу видть — помню только, на простын, руку, еще живую, невыразимой худобы, которую мн велятъ поцловать. А вечеромъ, когда я возвратился въ пансіонъ Губо, во сн, похожемъ на кошмаръ, предстала передо мною моя тетка, де Курмонъ, та даровитая женщина, изъ которой я сдлалъ м-мъ Жервезэ, та самая, которая научила меня въ дтств любить красивыя вещи. Она предстала предо мною въ такой реальности, что можно было сомнваться, сонъ ли это, и сказала: ‘Эдмонъ, твой отецъ не проживетъ трехъ дней’. Это было въ ночь на понедльникъ, а во вторникъ вечеромъ пришли за мной, чтобы взять меня на похороны отца. Моя мать… ея образъ оживляется въ моей памяти миньятюрнымъ портретомъ 1821 года, сдланнымъ въ годъ ея замужества… я его держу теперь въ рук. Невинное лицо, глаза небеснаго цвта, очень маленькій, серьезный ротикъ, блокурые волосы, завитые въ локоны и падающіе легкими колечками, три нити жемчуга на ше, блое батистовое платье съ атласистыми подосками, и поясъ, и браслеты, и на голов голубой бантъ подъ цвтъ ея глазъ.
Бдная мать! Жизнь, полная страданій и несчастій! Смерть двухъ малютокъ дочерей, жизнь съ мужемъ, постоянно страдавшимъ отъ ранъ и отъ послдствій похода въ Россію, похода, гд онъ съ начала до конца участвовалъ съ раздробленнымъ правымъ плечомъ, а онъ былъ еще молодъ, весь сгоралъ храбростью, раздражался невозможностью опять вступить въ военную службу, принять званіе адъютанта короля, какъ сдлали два его товарища, участвовать въ алжирской кампаніи… Остается она вдовою, съ небольшимъ состояніемъ, землею, за которую плохо платятъ арендаторы. Неудача преслдуетъ ее во всемъ, что-бы она ни предпринимала, какъ мать семейства,— благоразумнаго и обдуманнаго, она теряетъ въ неудачныхъ длахъ вс сбереженія, сдланныя ради дтей, сбереженія, для которыхъ она себ самой во всемъ отказываетъ. И я вижу снова кроткое, грустное лицо ея съ тми измненіями физіономіи, которыя не передаются ни однимъ портретомъ, вижу три или четыре момента, сохраняющіе для васъ, невдомо какъ, снимокъ любимаго существа въ обстановк одного-какого нибудь дня. Да, я снова вижу ея грустное и кроткое лицо въ одинъ день моего дтства, когда я, опасно больной посл плохо вылченнаго коклюша, лежалъ на ея большой постел, а рядомъ съ ея головою, склонившейся надо мною, склонялась ко мн и голова ея брата Армана, красивая и милая кудрявая голова бывшаго гусара (въ обихъ нашихъ семьяхъ все почти были одни военные), когда внезапно — я не понималъ почему — откинувъ простыню съ моего мертвенно худого тла, она упала въ объятія брата, заливаясь слезами.
Вижу ее снова, мою мать, въ день карнавала, когда каждый годъ она устраивала пирушку для дтей родственниковъ и для ихъ маленькихъ пріятелей и пріятельницъ и когда весь этотъ маленькій міръ пьеретокъ, швейцарокъ, рыбачекъ, маркитантокъ, арлекиновъ, матросовъ и турокъ наполнялъ своей шумной веселостью тихую квартиру въ улиц Капуциновъ. Только въ этотъ день немного веселья, отъ этого дтскаго карнавала, окружало и ее своимъ хороводомъ, отражалось и на ея лиц и зажигало въ немъ прелестное сіяніе.
Я вижу ее снова, мою мать, въ т годы, когда, отказавшись отъ свта, иногда уже не вызжая, она сдлалась прекраснйшимъ репетиторомъ моего брата. Вижу ее въ буржуазной спальн, уставленной фамильной мебелью, съ часами въ стил Empire, вижу ее въ маленькомъ кресл близко-близко возл моего брата, который готовитъ уроки. Головы его почти не видать изъ-за стариннаго бюро краснаго дерева, самъ онъ сидитъ, приподнятый на толстомъ лексикон, на которомъ онъ сидлъ все время, пока былъ маленькимъ. Она, моя мать, держала въ рукахъ книгу или вышиваніе, но скоро опускала ихъ на колни и пребывала въ мечтательномъ созерцаніи передъ красавцемъ сыномъ, уже получавшимъ награды на конкурс коллежа,— передъ обожаемымъ своимъ любимцемъ, наполнившимъ веселостью и остроуміемъ дружескіе дома, куда она его возила,— предъ гордостью ея сердца.
Я вижу ее, наконецъ, мою бдную мать, въ замк Маньи, на смертномъ одр, въ ту минуту, когда на лстниц раздается шумъ тяжелыхъ башмаковъ сельскаго кюрэ, соборовавшаго ее, вижу, какъ она, уже не въ силахъ говорить, кладетъ въ мою руку руку брата, съ незабываемымъ взглядомъ матери измученной тревогою о томъ, что станется съ молодымъ сыномъ, оставляемымъ при самомъ вступленіи въ жизнь на произволъ своихъ страстей и не вступившемъ еще на опредленный жизненный путь.
Вторникъ, 30-го августа. На дняхъ, когда я правилъ корректуру новаго изданія романа ‘М-мъ Жервезэ’, мн пришло желаніе написать портретъ настоящей м-мъ Жервезэ, которая была моей тетушкой, и сказать, каково было вліяніе этой рдкой женщины, м-мъ Нефтали де-Курмонъ, на вкусы и особенности моей жизни.
Мн случается иногда, когда я прохожу по улиц Мира, видть ее не такою, какова она теперь: я не читаю на ней имена Ребу, Дусе, Веберъ, Вортъ, а ищу подъ именами, изглаженными изъ моей памяти, лавки и магазины, которые были на этомъ мст лтъ пятьдесятъ, шестьдесятъ тому назадъ. И я удивляюсь, что тамъ, гд теперь ювелиръ Рано и парфюмерный магазинъ Герлэнъ, я не вижу англійской аптеки, которая помщалась направо или налво отъ большихъ воротъ, помченныхъ No 15. Надъ аптекой, въ первомъ этаж, находилась и находится до сихъ поръ большая квартира, гд жила моя тетка. Глаза мои сохранили о дорогой родственниц воспоминаніе далекое,— память объ ея пышныхъ волосахъ, окружавшихъ сіяніемъ ея выпуклый, перламутровый лобъ, объ ея глубокихъ, мечтательныхъ глазахъ въ темныхъ кругахъ, о чертахъ ея тонко высченнаго лица, которымъ чахотка сохранила на всю жизнь нжность молодости, объ ея впалой груди подъ свободно-ложившимися складками матеріи, о строгихъ линіяхъ всей ея фигуры, наконецъ объ ея духовной красот, которую я въ роман смшалъ и перепуталъ съ психической красотою м-мъ Бертло.
Я долженъ однако сказать, что нсколько суровый видъ этой женщины — ея серьезная физіономія, меланхолическая важность, которой она себя окружала, внушали мн, когда я былъ еще совсмъ маленькимъ, нкоторый страхъ, мн бывало не по себ возл нея: въ ней было мало жизненнаго, мало человческаго.
Изъ этой квартиры, гд я въ первый разъ увидалъ тетку, я помню только одно: ея уборную съ приборомъ изъ безчисленнаго множества шлифованныхъ хрустальныхъ флаконовъ, на которыхъ утренній свтъ отражался красками сапфира, рубина, аметиста и отъ которыхъ мое молодое воображеніе, подъ вліяніемъ только что прочитанной книги ‘Аладинъ или Волшебная лампа’, уносилось вмст со всмъ моимъ существомъ въ тотъ садъ, гд вс плоды изъ драгоцнныхъ камней. Помню, когда я — не знаю при какихъ обстоятельствахъ — ночевалъ дв или три ночи у тетки, то физическое наслажденіе, какое я испытывалъ въ этой уборной съ волшебными лучами, умывая себ руки до локтей миндальными отрубями,— умываніемъ для рукъ, бывшимъ въ мод у изящныхъ женщинъ поколнія Луи Филиппа. Спустя нсколько лтъ тетка моя занимала въ конц улицы Мира, во второмъ этаж угольнаго дома на площади Вандомъ, прекрасную старинную квартиру, квартиру стоившую, портъ возьми, кажется 2.500 франковъ. Въ веселой гостиной съ видомъ на площадь сидла тетка и всегда читала, подъ портретомъ, во весь ростъ, ея матери, портретомъ, напоминающимъ монахиню, свтскую монахиню Это одна изъ лучшихъ картинъ Грза, которыя я знаю, гд подъ граціозной живостью французскаго мастера чувствуется плавная скоропись Рубенса. Художникъ, бывшій учитель молодой двушки, представилъ ее, уже замужнюю, со всей тонкостью ея красиваго личика, ея изящной фигуры, стоящею спиною къ клавикордамъ, на которыхъ одна ея рука сзади беретъ аккордъ, въ то время какъ другая держитъ померанецъ съ тремя зелеными листиками — безъ сомннія въ память ея пребыванія въ Италіи и дипломатической карьеры въ той стран отца моей тетки.
Когда вы входили въ гостиную, у читающей медленно поднимались вки, точно она выплывала изъ своего чтенія, какъ изъ бездны. Когда я сталъ постарше, у меня понемногу прошла застнчивая боязливость, которую я раньше испытывалъ около нея. Я началъ привыкать къ ея серьезной улыбк и, не умя себ объяснить почему, посл часовъ, проведенныхъ у нея, я уносилъ съ собою въ коллежъ на всю недлю впечатлнія боле глубокія, боле прочныя, плнительныя, чмъ т, которыя давали мн другіе.
Въ этой второй квартир я помню, какъ сквозь сонъ, обдъ, на которомъ была Рашель, въ самомъ начал ея успховъ, Андраль, докторъ моей тетки, братъ ея съ женою, моя мать и я,— обдъ, гд талантъ великой актрисы принадлежалъ только намъ и гд я чувствовалъ себя очень важнымъ, очень гордымъ въ числ другихъ гостей.
Но этотъ обдъ былъ зимою, когда я бывалъ у тетки только по праздникамъ, на нсколько часовъ, между тмъ какъ лтомъ мсяцъ каникулъ былъ эпохою, когда мое маленькое существованіе съ утра до вечера близко соприкасалось съ ея жизнью. Въ то время моя тетка владла въ Менильмонтан небольшимъ замкомъ, пожалованнымъ герцогомъ Орлеанскимъ двиц Маркизъ или какой-нибудь другой знаменитой ‘блудниц’. О, какимъ волшебнымъ рисуется въ моей памяти это мсто, которое я, изъ страха разочароваться, никогда съ тхъ поръ не посщалъ! Роскошный домъ XVIII вка, громадная столовая, украшенная большими панно съ разными natures mortes и полногрудыми блотлыми Фламандками, продающими плоды, вроятне всего, кисти Жорданса, три зада съ вычурными деревянными украшеніями стнъ, большой садъ съ подстриженными деревьями, гд возвышались два храма Амура, фруктовый садъ съ виноградными лозами по шпалерамъ, какъ въ Италіи, ревниво охраняемый старымъ садовникомъ Жерменомъ, который запускалъ въ васъ граблями, если вы попадались въ краж винограда, небольшой паркъ, а за паркомъ тнистая рощица зеленыхъ деревьевъ, гд были похоронены отецъ и мать моей тетки, цлый лабиринтъ двориковъ и конюшенъ, въ одной изъ которыхъ можно было встртить стараго чудака, дальняго родственника, занимавшагося устройствомъ трехколеснаго экипажа, какого-то самоката.
Но любимымъ моимъ мстомъ въ этомъ дом былъ разрушенный театръ, къ тому времени уже превратившійся въ сарай для садовыхъ орудій: залъ съ провалившимися сидніями, какъ въ церквяхъ древней Италіи, подъ открытымъ небомъ. Тамъ я садился на расшатанные камни и по цлымъ часамъ смотрлъ въ черное углубленіе сцены — на пьесы, разыгрывавшіяся въ моемъ воображеніи.
Въ этомъ герцогскомъ дом проводили вмст лто три невстки: моя тетка, жена ея брата, ныншняго посланника у папы, и моя мать,
У моей тетки не было презрнія къ ребенку, къ мальчишк, разъ она замчала въ немъ признаки умственныхъ способностей, и тамъ, въ деревн, она почти весь день позволяла мн быть съ нею, давала мн разныя маленькія порученія, брала меня съ собою въ садъ, куда я носилъ за нею корзину для цвтовъ, которые она всегда сама выбирала для вазъ въ гостиныхъ, забавлялась моими ‘отчего’ и удостоивала ихъ серьезныхъ отвтовъ. Я держалъ себя немного поодаль, какъ-бы охваченный какимъ-то набожнымъ благоговніемъ къ этой женщин, казавшейся мн существомъ иного порядка, чмъ прочія мои родственницы. Своимъ привтомъ, осанкой, рчью, лаской всего своего лица, когда она улыбалась, она проявляла какую-то особенную власть, которую я находилъ только въ ней одной. Случалось такъ, что моя мать, не довряя своему собственному авторитету, когда я совершалъ какой-нибудь проступокъ, просила ее побранить меня, и тетка немногими надменно-презрительными словами до того смущала меня — никогда притомъ не вызывая во мн инстинктивнаго ропота мальчугана, чувствующаго себя виноватымъ — до того смущала, что я изъ-за незначительной провинности испытывалъ настоящій стыдъ. Впрочемъ, чтобы лучше показать эту женщину и, повторяю,— вліяніе, которое она имла на меня, вотъ описаніе одного воскресенья въ Менильмонтан, взятое изъ ‘Дома Художника’. (‘La Maison d’un Artiste’):
‘Около двухъ часовъ вс три дамы, въ красивыхъ, свтлыхъ кисейныхъ платьяхъ, въ прюнелевыхъ башмачкахъ съ ленточками, обвивающимися крестъ-на крестъ вокругъ ноги, какъ на рисункахъ Гаварни въ ‘La Mode’, спускались по склону холма по направленію къ Парижу. Прелестное тріо составляли эти три женщины: моя тетка, смуглая, съ чертами, исполненными духовной красоты, ея невстка — блокурая креолка съ лазуревыми глазами, съ блдно-розовымъ цвтомъ лица, съ томной лностью движеній, моя мать, съ ея кроткимъ лицомъ и маленькой ножкой. Отправлялись он на бульваръ Бомарше и въ предмстье С. Антуанъ. Моя тетка была въ то время въ числ четырехъ или пяти человкъ Парнаса, уже влюбленныхъ въ старь, въ красоту минувшихъ столтій, въ венеціанское стекло, въ рзную слоновую кость, въ мебель съ инкрустаціей, въ генуэзскій бархатъ, въ алансонское кружево, въ саксонскій фарфоръ. Мы приходили къ антикваріямъ въ то время, когда они уже собирались идти обдать въ какой-нибудь кабачекъ, въ Венсеннъ, ставни уже были затворены, и лишь полуоткрытая дверь пропускала немного свту въ темную лавку, на темныя кучи драгоцнныхъ вещей. Тогда начиналась въ полумрак этого смутнаго и пыльнаго хаоса возня этихъ трехъ дамъ въ свтлыхъ платьяхъ, торопливая, безпокойная возня, отъ которой слышался шорохъ, какъ будто отъ мышиной бготни по куч мусора, то вытягивается рука въ свжей перчатк, осторожно дотрогиваясь,— боясь замараться,— до какого-нибудь предмета, то кончикъ ноги въ прюнелевомъ башмачк кокетливыми, частыми движеніями выталкиваетъ на свтъ какіе-то обломки золоченой бронзы или рзного дерева, сложенные около стны. И каждый разъ поиски кончались какой-нибудь счастливою находкою, которую отдавали мн въ руки и которую я несъ, какъ святыню, устремивъ глаза на ноги, на все, отъ чего я могъ-бы оступиться и упасть. На возвратномъ пути, довольныя и счастливыя своей находкой, он выражали свою радость и въ походк, и во всхъ движеніяхъ, отъ времени до времени тетка оборачивалась и бросала мн съ улыбкой: ‘Эдмонъ, смотри хорошенько, не разбей’.
Эти воскресенья конечно сдлали меня тмъ любителемъ рдкостей, какимъ я всегда былъ и какимъ останусь на всю жизнь.
Но я обязанъ тетк не только любовью къ искусству, малому и великому, но. и самой моей любовью къ литератур. Тетка моя была женщина глубокаго разума, воспитаннаго, какъ я уже говорилъ, на серьезномъ чтеніи, и ея рчь, при самомъ миломъ, самомъ женственномъ голос, рчь философа или художника, выдляясь изъ буржуазнаго языка окружавшихъ меня, сильно дйствовала на мое пониманіе, интригуя и плняя его. Помню, что она высказалась по поводу какой-то книги непонятною мн фразою и что фраза ея долго хранилась въ моемъ молодомъ мозгу, занимала его, заставляя работать. Мн даже думается, что я услышалъ отъ нея впервые, гораздо раньше, чмъ это сдлалось общеупотребительнымъ, слова ‘субъективный’ и ‘объективный’. Уже тогда она научила меня любить выраженія изысканныя, техническія, образныя, любить слова яркія, подобныя, по прекрасному сравненію Жубера, ‘зеркаламъ, въ которыхъ мы видимъ нашу мысль’, и это современенъ сдлало изъ меня страстнаго любителя хорошо написанныхъ вещей.
При томъ очарованіи, которое высоко развитая женщина вноситъ въ пріемы воспитанія, нельзя сказать даже, до чего велико ея вліяніе на дтскій умъ. Да, я слушалъ, какъ тетка говорила, какъ складывалась у нея фраза, всегда чуждая банальности и общепринятыхъ оборотовъ, но безъ малйшаго оттнка, свойственнаго ‘синему чулку’, прислушивался къ ея словамъ съ тою любовью, съ какою музыкально-одаренное дитя слушаетъ музыку. И ужъ конечно, для развитія моего ума, для образованія моего будущаго таланта она сдлала въ сто разъ больше, чмъ т знаменитые учителя, которымъ приписываютъ вліяніе на меня.
Бдная тетушка! Я ее вижу нсколько лтъ спустя посл продажи замка, во время отпуска, дозволеннаго мн моей матерью, въ небольшомъ деревенскомъ дом, снятомъ на скорую руку, во время ея болзни, въ окрестностяхъ города. Домъ былъ презабавной наружности — съ зубцами на крыш, и лпился къ большой стн, съ садикомъ въ углубленіи, какъ въ колодц. Было утро. Тетушка еще не вставала. Флора, старая горничная съ бородавкой на носу, всегда ходившая въ припрыжку, когда въ дом бывало неладно, сказала мн, что ночь была нехороша. Только что поцловавъ меня, тетя сказала горничной: ‘Дай мн платокъ’. И я замтилъ, что она подала ей платокъ, служившій ей уже ночью: онъ былъ весь въ крови, и она старалась спрятать его въ своихъ исхудалыхъ рукахъ. И я вижу ее снова — передъ отъздомъ въ Римъ, въ улиц Тронше, въ неясныхъ очертаніяхъ, какъ бы стушеванною, въ туман отъ запаховъ лкарственныхъ травъ.
Разсказъ о жизни м-мъ Жервезэ въ Рим, жизни нашей родственницы, въ нашемъ ‘мистическомъ роман’ — чистая, достоврная, историческая правда. Тутъ положительно во всей книг только два отступленія отъ истины. Нжное дитя съ лнивымъ умомъ, описанное мною подъ именемъ Пьера Шарля, умерло отъ воспаленія мозга еще до отъзда матери въ Италію. На этого бднаго и интереснаго ребенка, представляющаго подъ перомъ романиста предметъ совершенно новый, я возложилъ всю тяжесть душевнаго сокрушенія и нравственныхъ страданій, перенесенныхъ въ дйствительности его младшимъ братомъ, во время религіознаго помшательства его матери. Наконецъ, моя тетка умерла не при вход въ пріемную папы, а одваясь, чтобы хать на аудіенцію.
Вторникъ, 6-го декабря. Одна моя пріятельница, которая лчится у Грюби, передавала мн слдующій разсказъ стараго венгерскаго доктора о Гейне.
Грюби позвали на консиліумъ, вмст съ другими докторами, къ глазному врачу Ситель, чтобы подать мнніе о болзни глазъ у Гейне, который въ то время еще не былъ тмъ знаменитымъ человкомъ, какимъ сдлался впослдствіи. Грюби приписывалъ эту болзнь начинавшемуся разстройству спинного мозга и предложилъ лченіе, но такъ какъ большинство было противъ него, то его не послушали. Прошло лтъ десять или двнадцать. Къ Грюби опять явился докторъ и привезъ его къ Гейне.
Отворяя дверь, проводникъ д-ра Грюби сказалъ больному: ‘я привезъ вамъ спасителя’, а Гейне, обратившись къ нему, воскликнулъ: ‘Ахъ, докторъ, зачмъ я васъ не слушался!’
Трудно было Грюби скрыть свое впечатлніе, когда онъ увидлъ вмсто молодого и сильнаго мужчины, какимъ онъ его помнилъ, паралитика, почти слпого, лежащаго на ковр, прямо на полу.
Однако, у Гейне, несмотря на его страданія, уцлло его бойкое и живое остроуміе, которое онъ сохранялъ до послдняго дня. Когда, посл очень подробнаго изслдованья, которому его подвергъ Грюби, онъ спросилъ: ‘На долго-ли меня еще хватитъ?’ и тотъ- отвчалъ: ‘На очень долго’, Гейне сказалъ: ‘Хорошо, но не говорите моей жен’.
Передъ уходомъ, желая дать себ отчетъ, до какой степени дошелъ параличъ мускуловъ рта у больного, Грюби спросилъ его, можетъ-ли онъ свистать. Поэтъ, пальцами приподнимая себ безжизненные вки, проговорилъ:
— Не могу,— даже на лучшей пьес Скриба!

1893.

Вторникъ, 31-го января. Сегодня мн хотлось бы отвтить на статью пріятели Бауера, мтившаго, кажется, въ мое предисловіе къ ‘Долой Прогрессъ’, гд я высказываюсь противъ скандинавскаго и славянскаго вліянія на нашъ театръ, но я чувствую себя слишкомъ плохо, чтобы писать статью. Я хотлъ бы возразить на слова Бауера о томъ, что французскій театръ вдохновлялся греческой трагедіей, латинскими комедіями, испанскими пьесами, и что ту же пользу принесетъ французской сцен и сверное вдохновеніе. Я хотлъ бы возразить, что вдохновенія греческія, латинскія и испанскія были вдохновеніями родственными, исходящими изъ мозговъ одной семьи съ нами, съ тми же какъ у насъ изгибами, изъ мозговъ латинскихъ, а не -изъ гиперборейскихъ. Я хотлъ бы напомнить Бауеру, какъ однажды, въ разговор о смерти съ Золя, Додэ и Тургеневымъ, мы коснулись того особеннаго тумана, свойственнаго свернымъ умамъ, того ‘славянскаго тумана’, по выраженію Тургенева — про который онъ говорилъ: ‘этотъ туманъ для насъ иметъ нчто хорошее: онъ иметъ ту заслугу, что спасаетъ насъ отъ логики нашей мысли, отъ преслдованія дедукціи’. Но туманъ этотъ въ полномъ противорчіи съ произведеніями нашего театра, который весь ясность, логика и умъ.
На утвержденіе, что натуралистическій театръ погибъ отъ того, что выводилъ характеры исключительные, я хотлъ замтить, что масса шедевровъ, какъ ‘Донъ-Кихотъ’, ‘Вертеръ’, ‘Племянникъ Рамо’, ‘Опасныя связи’, и пр.— монографіи исключительныхъ личностей, которыя созданы геніальными писателями и находятъ черезъ пятьдесятъ лтъ толкователей, превращающихъ эти исключительные характеры въ типичные. Я хотлъ бы также спросить, какъ онъ думаетъ: смотрятъ-ли нынче дйствительно въ Норвегія на ибсенскихъ героинь, какъ на типы норвежскихъ женщинъ? Я хотлъ бы тоже спросить еще, по поводу ‘Власти Тьмы’, — того момента въ ней, когда подъ доскою у Никиты хрустятъ косточки и слышится пискъ задавленнаго ребенка, думаетъ-ли онъ, что пьеса пошла бы дальше этого, если бы Толстой былъ французъ? Думаетъ-ли онъ, что трехактная пьеса ‘M-lle Julie’ была бы сыграна, если бы Стриндбергъ былъ французъ? Наконецъ, я хотлъ бы, чтобы онъ повторилъ снова, онъ, бывшій во время оно единственнымъ защитникомъ попытокъ революціонированія сцены, что все, дозволенное иностранцамъ, не дозволено намъ нашею современной критикою, запрещающей намъ театръ высокій, литературный, философскій, театръ, превосходящій вкусъ и пониманіе какого-нибудь Сарсэ, театръ, не ограничивающійся, какъ настоящій нашъ театръ, буржуазными авантюрами современной семьи.
Пятница, 26-го мая. Грустно въ мои годы узжать изъ дома. Надо думать о возможности внезапной смерти и оставлять распоряженія.
Сегодня утромъ въ мой кабинетъ вошли Жефруа и Карьеръ съ громаднымъ букетомъ полевыхъ цвтовъ. Они поздравляютъ меня въ 71-ый годъ моего рожденія. Вниманіе этихъ двухъ сердечныхъ друзей меня тронуло. Посл обда била у меня м-мъ Сишель и предложила, самымъ любезнымъ образомъ, уходъ за мною ея сына въ Виши — на недлю, на дв.
Воскресенье, 28-го мая. Виши. Д-ръ Фремонъ меня выслушиваетъ, и нащупывая мою печень (не слишкомъ объемистую, по его словамъ), онъ находитъ у меня въ боку этотъ больной органъ, который независимо отъ меня инстинктивно сокращается и оберегаетъ себя отъ прикосновенія и выслушиванія.
Грустно быть опять здсь, гд мой братъ былъ уже такъ боленъ, видть противъ себя этотъ домъ Кальму, раньше такой шумный, веселозвучный, а теперь такой молчаливый, ходить одиноко подъ сводами блдныхъ платановъ, отъ которыхъ старый паркъ съ гуляющими подъ ними желтыми лицами больныхъ кажется меланхолическимъ преддверьемъ чистилища.
Четвергъ, 13-го іюля. Додэ говоритъ мн о слабости, наступившей у него посл трехдневной схватки въ желудк, и я отвчаю, что боль, конечно, требуетъ большей затраты силъ, чмъ любое физическое упражненіе, что можетъ быть, со временемъ, изобртутъ снарядъ, которымъ можно будетъ опредлять количество силъ, израсходованныхъ на припадокъ печени, на ревматическія страданія, и что тогда удивятся той сумм энергіи, которую уноситъ какая-нибудь острая болзнь.
Воскресенье, 16-го іюля. Внутреннее удовлетвореніе, счастливая полнота жизни посл труда — ‘драматизаціи’ первой части ‘Актрисы’. Посл лности болзни, посл цлыхъ мсяцевъ болзни, это какое то воскрешеніе мыслящаго существа отъ долгой каталепсіи.
Четвергъ, 17-го августа. Говоря о женщинахъ сегодня утромъ, Додэ сказалъ: ‘Можно было-бы написать нчто любопытное о вдовств женщинъ, когда уже прошло у нихъ самое горе. Это большей частью періодъ избавленія, когда он снова чувствуютъ себя свободными и вступаютъ въ свои права. И среди этихъ чувствъ воздвигается у нихъ въ душ памятникъ, созданный изъ множества иллюзій относительно ихъ прошлаго, прошлаго уже на разстояніи, такъ что женщины, не бывшія счастливыми въ замужеств, воображаютъ, что любили своего тирана, и ноютъ ему хвалу.
Но рядомъ съ этими встрчаются женщины, слишкомъ угнетенныя замужествомъ, которыя, и освободившись, не въ силахъ уже отдлаться отъ прежняго рабства.
Суббота, 28-го октября. Ахъ, печень моя становится, наконецъ, несносною. Черезъ два-три дня по припадочку, неизвстно отчего, отвращеніе къ пищ, потливость каждое утро, отъ слабости, и желчь, поминутно разливающаяся въ лиц.
Четвергъ, 5-го ноября. Посл обда Леонъ Додэ начинаетъ вдругъ, со свойственнымъ ему увлеченіемъ, провозглашать, что Вагнеръ — геній выше Бетховена, и горячась все больше и больше, доходитъ до того, что объявляетъ Вагнера геніемъ одной величины съ Эсхиломъ и ставитъ его Парсиваля рядомъ съ Прометеемъ.
На это отецъ ему возражаетъ, что въ области ‘нечленораздльной’ рчи, каковой можно назвать музыку, Вагнеръ подарилъ его ощущеніями, подобныхъ которымъ не давалъ ему ни одинъ композиторъ, но что въ области рчи ‘членораздльной’, т.-е. въ литератур, онъ знаетъ людей, стоящихъ несравненно выше его, между прочими хотя-бы Шекспира.
Тогда Роденбахъ, который тутъ присутствуетъ, говоритъ — и говоритъ онъ сегодня вечеромъ великолпно — что настоящіе великіе люди т, которые независимы отъ моды, отъ восторговъ, отъ эпилептическихъ маній извстнаго времени, превосходство Бетховена въ томъ, что онъ говоритъ мозгу, тогда какъ Вагнеръ дйствуетъ только на нервы, что отъ музыки Бетховена вы выносите чувство яснаго спокойствія, тогда какъ посл Вагнера вы разбиты, какъ-будто вы боролись съ морскими волнами во время сильной бури.
Суббота, 25-го ноября. Говорятъ, что женщины ‘лиги эмансипаціи’ предали меня анаем у мэра IV округа — за все дурное, высказанное о прекрасномъ пол въ моихъ книгахъ, и что если он и не ршились еще придти на домъ ко мн поколотить меня, то непремнно хотятъ написать мн энергически мотивированное письмо. Такъ по крайней мр сообщилъ мн репортеръ ‘Молніи’, который приходитъ спросить меня, получилъ-ли я такое письмо?
Воскресенье, 3-го декабря. У издателя Плонъ на-дняхъ говорили, что велосипедъ убиваетъ книжную торговлю- во-первыхъ, затратою денегъ на покупку машины, затмъ затратой времени, которой эта зда требуетъ отъ людей, не оставляя имъ свободныхъ часовъ для чтенія.
Пятница, 8-го декабря. Вчера я, наконецъ, получилъ знаменитое женское письмо, предающее меня анаем, оно подписано м-мъ Потонье. Письмо учтиво, и я не отвчаю.
Пятница, 29-го декабря. Въ послдней своей книг Леонъ написалъ сатиру на современныхъ докторовъ, нчто врод странствованій новаго Гуливера по медицинскому міру. Онъ говоритъ, что этотъ трудъ не представлялъ для него ничего интереснаго, такъ-какъ онъ вложилъ въ него накопившійся запасъ наблюденій, и что онъ не имлъ наслажденія выдумывать, воображать. На это я говорю ему, что онъ долженъ остерегаться воображенія и что, мн думается, самая красота настоящихъ хорошихъ книгъ достигается выборомъ изъ накопленнаго запаса наблюденій.

1894.

Пятница, 4-го мая. Съ понедльника я жду каждый день — а самъ я боленъ, и въ желудк у меня только молочный супъ, которымъ меня кормятъ четыре раза въ день — жду какого-нибудь возмущеннаго или оскорбительнаго письма, по поводу того или другого параграфа моего дневника.
Среда, 30-го мая. Обдъ въ улиц Берри съ графиней Монтебелло, французской посланницей въ С.-Петербург, женщиной, миловидность которой становится еще пикантне отъ крошечной родинки на щек. Она описываетъ, въ остроумной болтовн, большія придворныя празднества, ‘пальмовые балы’, гд при ужин на 1,000 персонъ каждый столъ стоитъ подъ пальмою, утопая въ роскоши цвтовъ, какой себ представить нельзя, богатство костюмовъ описать невозможно, а государыня, очень маленькаго роста, вся исчезаетъ въ блеск своихъ изумительныхъ брилліантовъ, величиною въ пробку графина. ‘Подавляющіе балы’, говоритъ графиня.
Понедльникъ, 25-го іюня. Сегодня утромъ, въ постели, когда я развертываю ‘Эхо Парижа’, глаза мои падаютъ на напечатанную крупными буквами строчку: ‘Убійство г-на Карно’.
Эта газета, съ своимъ описаніемъ на трехъ страницахъ завтрака съ паштетомъ а la Борджіа и апооза того самаго человка, смерть котораго объявлена на четвертой страниц, ‘въ 12 часовъ 45 минутъ’, трагическій документъ превратности всего человческаго.
Не везетъ, не везетъ мн въ изданіи моихъ книгъ. Первая моя книга ’18** годъ’, вышла въ свтъ въ день государственнаго переворота Наполеона III, а въ день выхода седьмой части ‘Дневника братьевъ Гонкуръ’, можетъ быть послдней моей книги, изданной при жизни автора, убійство президента республики задерживаетъ и объявленія, и отзывы о ней.
Пятница, 27-го іюля. Длинная прогулка въ экипаж по Сенарскому лсу, вдвоемъ съ Додэ. Онъ очень нженъ со мною, говоритъ о привязанности ко мн его жены, которая меня любитъ какъ родного, и внушаетъ мн увренность, что, несмотря на все, что было сказано, сдлано и придумано завистниками противъ нашей дружбы, эта дружба никогда, ни на минуту не была поколеблена. Мелькомъ онъ сознается мн, какъ онъ чувствителенъ къ нападкамъ въ печати, дло доходитъ до того, что онъ не читаетъ теперь ни одной изъ послднихъ направленныхъ противъ него статей. Я со своей стороны сообщаю ему мои пріемы нейтрализаціи литературнаго нападенія: я кладу статью въ конвертъ, запечатываю и читаю два или три мсяца посл ея появленія — тогда ядъ уже улетучился.
Суббота, 4-го августа. Молодые люди, воспитанные въ деревн и проводившіе цлые часы въ созерцаніи пейзажа или наблюденіи поплавка надъ удочкой, выносятъ изъ этихъ слишкомъ продолжительныхъ сношеній съ природой какую-то сонную лность, какое-то оцпенніе, какое-то бездйствіе ума, мшающіе имъ сдлать что-либо въ жизни. Лихорадочная потребность труда и творчества проявляется почти всегда у людей, выросшихъ среди дятельности большихъ городовъ.
Воскресенье, 26-го августа. Все мое существованіе прошло въ поискахъ оригинальной обстановки для моей жизненной среды. Одинъ день одно, другой — другое. На прошлой недл — покупка шелковыхъ платьевъ, изношенныхъ дамами XVIII вка, для внутреннихъ обложекъ въ переплеты на книги того времени. И всегда такія мелкія выдумки, которыя не пришли-бы на умъ другому. И выходитъ, что на второстепенныя вещи, которыми пренебрегаютъ натуры не художественныя, я потратилъ столько-же воображенія, сколько и на свои книги.
Среда, 29 августа. Народъ совершенно просто говоритъ и длаетъ иногда прекрасныя вещи, которыя, увы! не заносятся въ исторію. Пелажи разсказывала мн, что когда у нея умеръ отецъ, державшій, въ одной деревушк въ Вогезахъ, табачную торговлю вмст съ мелочной и овощной давкой, ея мать собрала всхъ дтей и сказала: ‘Послушайте, вотъ дв книги, гд записаны вс, кто намъ долженъ. Нкоторые изъ нихъ платить не захотятъ. Если вы согласны, я сожгу книги. Кто честенъ и кто можетъ, тотъ самъ отдастъ. Что же касается другихъ, то я бы не I хотла, чтобы ихъ дти, которые не виноваты въ неудачахъ или въ недобросовстности родителей, страдали отъ васъ за ихъ долги’. И реастръ сожгли.
Четвергъ, 30 августа. Я и не помню, сколько мсяцевъ я не бывалъ ни въ одномъ изъ такъ называемыхъ увеселительныхъ заведеній — все хворалъ. Сегодня вечеромъ я попадаю въ циркъ, на любимое мое зрлище физическихъ упражненій, на настоящее зрлище, и вотъ, до начала представленія, я прохаживаюсь съ наслажденіемъ по переднимъ и конюшнямъ этого учрежденія, которое я до нкоторой степени увковчилъ въ братьяхъ Земганно.
Вижу необыкновеннаго артиста на трапеціи: человка летающаго въ пространств. И странно, какое впечатлніе вызываетъ во мн это зрлище: я слжу за нимъ не только глазами, но и всми своими трепещущими нервами и вздрагивающими отъ напряженія мускулами.
Затмъ — темнота. Циркъ весь обитъ чернымъ, и конь изъ Эреба на которомъ скачетъ, стоя, Лоіа Фюллеръ, залитъ электрическими огнями всхъ цвтовъ: фіолетовыми, какъ шея горленки, розовыми, какъ дражэ, зелеными, какъ мохъ подъ лучами луны, и цлый ураганъ матерій, и вихорь юбокъ освщены то огнемъ заката, то блдной утренней зарей.
Ахъ, какой великій изобртатель идеальнаго — человкъ, сколько чудеснаго и сверхъестественнаго сдлалъ онъ изъ этого зрлища съ помощью вульгарныхъ тканей и этого пошлаго освщенія.
Четвергъ, 4 октября. Менье приноситъ мн сегодня переплеты съ обложками изъ старинныхъ шелковыхъ матерій, собранныхъ мною изъ разныхъ мстъ. Это въ самомъ дл прелестнйшая орнаментація книги, и коллекція украшенныхъ такимъ способомъ томовъ иметъ еще то преимущество, что представляетъ собою альбомъ образчиковъ костюмовъ XVIII вка.
Воскресенье, 11 ноября. Открытіе ‘Чердака’. Собрались: семейство Додэ, Примоли, Лоренъ, Роденбахъ, Жефруа, Карьеръ, Ажальберъ, Дела-Гандара, Монтескью. Примоли говоритъ о Дузе, актрис, съ которой онъ провелъ недлю въ Венеціи. Онъ мн говорилъ уже раньше, что Дузе могла бы сыграть ‘La Faustin’ въ Германіи или въ Лондон. Женщин этой, по его словамъ, многаго не достаетъ, но несмотря на это она является крупной величиной. Описываетъ онъ ее, какъ актрису удивительной театральной независимости: она собственно ‘играетъ’ только въ тхъ мстахъ, которыя подходятъ къ ея таланту, въ другихъ же, которыя ей не нравятся, она стъ виноградъ или придумываетъ себ разныя развлеченія. Въ одной пьес, гд актрис нужно говорить о дочери, онъ замтилъ, какъ она вдругъ, нисколько не заботясь о публик, перекрестилась и послала поцлуй за кулисы — поцлуй настоящей своей дочери, которую она обожаетъ.
Додэ читаетъ намъ сегодня изъ своего Бонне. Я ошибался. Я думалъ, что онъ восторгается этой книгой за ея ‘провансализмъ’, но нтъ, этотъ Бонне лирикъ въ проз, и мн въ первый разъ только приходится знакомиться съ образцами творчества крестьянина, изъ такого уголка Франціи, гд солнце своимъ свтомъ дйствительно ‘озаряетъ’ мысль.
Воскресенье, 2 декабря. Сегодня вечеромъ у Додэ неожиданно появляется Лоти. Онъ разсказываетъ про свое сорока-восьмидневное путешествіе въ пустын, передаетъ свои восторги при восход и ври закат солнца въ прозрачномъ воздух, нисколько не затуманенномъ испареніями, и все это въ избытк здоровья, которымъ онъ, по его выраженію, обязанъ своему ‘бедуинскому темпераменту’.
Понедльникъ, 10 декабря. На Сен въ 5 часовъ дня. Вода съ фіолетовыми отливами, по которой скользятъ бурые пароходики, съ бахрамой изъ бдой пны на бак, подъ ярко розовымъ небомъ, на которомъ рисуется, съ одной стороны, башня Эйфеля, съ другой — минаретъ Трокадеро.
Никогда еще Парижъ, при крикахъ вечернихъ газетчиковъ, путаниц экипажей, при летучей быстрот велосипедовъ, при дловитой толкотн людей и грубой спшк прохожихъ не представлялся мн такъ ясно какъ-бы столицею страны безумія, населенною полуумными. И никогда Парижъ моей молодости, Парижъ моего зрлаго возраста не казался мн: такимъ бдствующимъ, какъ Парижъ ныншняго вечера. Никогда еще столько томныхъ женскихъ взглядовъ не просило у меня обда, никогда столько жалобныхъ мужскихъ голосовъ не просило у меня милостыни. ‘Да’, говорилъ я сегодня вечеромъ у м-мъ ***, ‘вотъ оно, это новое освщеніе газомъ, керосиномъ, электричествомъ, этотъ безпощадно блый, рзкій свтъ, рядомъ съ кроткимъ, молочнымъ сіяніемъ свчей. Какъ хорошо понималъ ночное освщеніе XVIII вкъ, когда женской кож оставлялась вся мягкость ея тона, когда она обливалась смягченнымъ и разсяннымъ мерцаніемъ лампы, среди желтовато блыхъ драпировокъ, свтлыя шерстяныя ткани которыхъ впитывали въ себя свтъ’.

1895.

Понедльникъ, 7 января. Обдъ у Роденбаха съ семействомъ Бенаръ и Журденъ, съ Малларме и Рони.
У Малларме, дйствительно, рчь обворожительная, остроумная, умъ не злой, но до нкоторой степени насмшливый. Говорятъ о стать Стриндберга — о боле низкой ступени развитія женщины,— основанной на изученіи ея чувствъ, выводъ которой неоспоримъ относительно вкуса и обонянія, по поводу этого ‘низшаго состоянія’ я привожу наблюденіе изъ одной медицинской книги, гд говорится, что у мужскаго скелета есть индивидуальность, которой нтъ у женскихъ: женскіе скелеты какъ будто изготовляются гуртомъ.
Суббота, 26 января. Морисъ Тальмейръ отдлываетъ мой дневникъ и обвиняетъ меня въ томъ, что я стараюсь заставить забыть мсто, занимаемое моимъ братомъ въ нашемъ труд. И это въ ту минуту, когда я только что добился, и не безъ труда, того, что одна изъ улицъ г. Нанси, которую хотли назвать улицею Эдмонъ-де-Гонкуръ, названа улицею Братьевъ Гонкуръ.
Воскресенье, 10-го февраля. Одинъ господинъ, недавно разведенный съ женою, говорилъ одному изъ моихъ друзей: ‘Нынче большая часть развитыхъ двушекъ смотритъ на замужество, какъ на опытъ, на опытъ, имющій мало шансовъ прочности. Эти двицы не стсняются высказывать, что сначала он мало знаютъ мужчинъ и что этотъ первый бракъ не боле какъ изученіе, практическое изученіе мужчины въ лиц мужа, изученіе, дающее имъ возможность сдлать обдуманный выборъ во второй разъ, для второго брака’.
Совсмъ уже подъ конецъ вечера Додэ говоритъ мн съ своего кресла:
— На обд Фаскель, въ прошлую пятницу, Шарпантье ничего не говорилъ вамъ?
— Нтъ.
— Наврно? Ничего не говорилъ?
— Нтъ, честное слово!
Додэ встаетъ, садится подл меня и говоритъ мн почти на ухо:
‘Не слдовало-бы мн говорить вамъ, но такъ какъ Золя не сдержалъ слова у м-мъ Шарпантье, несмотря на наше общаніе никому ничего не говорить, то и я могу сказать вамъ. Итакъ, президентъ республики, вслдствіе обмна двухъ кавалерскихъ орденовъ, получилъ для васъ офицерскій, и Пуанкарэ хочетъ предсдательствовать на банкет, чтобы вручить его вамъ. Долженъ вамъ сказать, что Золя велъ себя превосходно, очень горячо взялся за, дло, самъ предложилъ, одинъ, отправиться къ министру, но я не Захотлъ и мы были вдвоемъ.
Затмъ — пресмшной разсказъ о томъ, какъ Золя и Додэ представлялись въ министерств, какъ Золя захотлъ нести шляпу Додэ, чтобы тотъ могъ опираться и на трость и на его руку, и какъ онъ произносилъ свой спичъ, держа въ рукахъ об шляпы.
Среда, 20 февраля. Итакъ я буду офицеромъ почетнаго легіона. Въ сущности, я спрашиваю себя, доставляетъ-ли мн это очень большое удовольствіе, и, право, не знаю, что сказать. Когда моя мысль касается этого назначенія, она не останавливается на немъ, какъ останавливается она на такихъ событіяхъ жизни, которыя даютъ вамъ истинную радость, и тотчасъ-же переходитъ на что-нибудь другое.
Да, я испыталъ-бы боле глубокую радость, если-бы могъ видть одну изъ моихъ двухъ пьесъ сыгранною талантливыми актерами.
Перечитывая ‘Gaulois’, который я бгло просматривалъ утромъ, я нахожу замтку, гд говорится, что мой банкетъ, можетъ быть, отложится по случаю смерти Вакри, члена комитета. Надюсь, что этого не будетъ. Жизнь постоянно между бранью и апоозомъ приводитъ меня въ нервное состояніе, отъ котораго я желалъ-бы поскоре отдлаться, что позволитъ мн спокойно зассть за коректуру восьмой части дневника и за новую мою книгу о Гокузаи.
Сегодня вечеромъ въ улиц Берри встрчаюсь неожиданно съ ораторами моего банкета, съ Эредіа, который будетъ говорить вмсто Kцnne, заболвшаго бронхитомъ, и Ренье, который будетъ говорить отъ имени молодежи. А затмъ мн сообщаютъ, что у Пуанкарэ гриппъ, и спрашиваютъ меня, желаю-ли я посл сомнній, высказанныхъ въ Gaulois и повторяемыхъ нсколькими другими газетами, чтобы банкетъ состоялся посл завтра. Ничего не знаю, но весь этотъ банкетъ уже надолъ мн до смерти, и осталось одно только раздраженное желаніе, чтобы это кончилось, кончилось поскоре.
Четвергъ, 21 февраля. Эта безпокойная жизнь вызываетъ въ васъ не страданіе, а какую-то физическую тоску, которая отзывается на сн и на пищевареніи.
Вхожу сегодня вечеромъ къ Додэ и говорю:
— Я вамъ очень благодаренъ за то, что вы объявили въ ‘Фигаро’, что, несмотря на все, банкетъ состоится.
— Значитъ, вы не видли Жефруа,— прерываетъ меня Додэ.— Все измнилось… Сегодня утромъ появилась въ ‘Rappel’ такая статейка… И въ добавокъ, я получилъ письмо отъ Катюлль Мендеса, который находитъ, что неприлично пировать въ такой день, письмо отъ Клярси, который предупреждаетъ меня, что онъ присутствовать не будетъ… Наконецъ Клемансо, сопровождаемый господиномъ Жефруа, пришелъ просить, и очень краснорчиво, чтобы отложили… Какъ быть? Я упирался до трехъ часовъ, но потомъ побоялся, что васъ ‘выпотрошатъ’, и объявилъ, что по вашей просьб банкетъ откладывается. Тогда Жефруа побжалъ къ Фр. Журденъ, котораго не было дома — онъ придетъ только въ семь — и послалъ черезъ жену телеграмму въ Grand Htel.
Чортъ возьми! Вотъ несчастный банкетъ! Я нахожу, въ сущности, что откладывается онъ въ угоду дйствительно преувеличенныхъ требованій. Какъ! по случаю смерти какого-то господина, съ которымъ я встртился одинъ разъ въ жизни на обд редакціи ‘Echo de Paris’, банкетъ мой не можетъ состояться на другой день посл его смерти! Но нынче, когда по городу ходитъ инфлуенца, кто знаетъ, не умретъ-ли, до будущей недли, еще какой-нибудь членъ комитета! Ахъ, если-бы это былъ реакціонеръ, а не республиканецъ!
Четвергъ, 28 февраля. Подучаю сегодня утромъ письмо отъ незнакомки, и глубоко имъ тронутъ. Присоединяясь къ тмъ привтствіямъ, которыми меня будутъ чествовать завтра, она разсказываетъ, что однажды она бжала изъ дома, гд погибли вс ея двичьи надежды, все ея женское довріе,— изъ дома этого она увезла съ собою только наши дорогія для нея книги, дававшія ей самыя сильныя литературныя наслажденія. Она прибавляетъ, что, живя уже много лтъ въ Париж, она никогда не подумала навстить брата, оставшагося въ живыхъ, но за то много разъ приходила молиться на могилу покойнаго, и что въ пятницу, радуясь почестямъ, которыя мн будутъ оказывать, и сострадая мн въ томъ, что я приму ихъ одинъ, она опять пойдетъ на кладбище.
Сегодня вечеромъ я нахожу Додэ озабоченнымъ, наконецъ черезъ нкоторое время, онъ высказывается. Онъ говоритъ что находится еще подъ впечатлніемъ извстія, что Kцnne боленъ воспаленіемъ легкаго, что вчера онъ былъ ‘совсмъ плохъ’, по выраженію консіержа. Добрый другъ боится, что банкетъ еще разъ отложится. Къ счастью, сегодняшнія извстія лучше. Но я не могу удержаться отъ словъ: ‘Теперь ужъ лучше не откладывайте, разв по причин вашей собственной смерти, или я отказываюсь отъ банкета!’
Затмъ Тудузъ описываетъ мн суматоху, произведенную въ прошлую пятницу у Фр. Журденъ отсрочкою банкета. Въ тотъ день у нихъ было больше ста звонковъ, прислуг буквально некогда было сть.
Пятница, 1 марта. Премилое вниманіе м-мъ Роденбахъ. Она прислала мн сегодня утромъ, со своимъ блокурымъ бэбе, еще сидящемъ на рукахъ у няньки, огромный букетъ розъ съ премиленькой запискою отца: ‘Константинъ Роденбахъ приноситъ г-ну де-Гонкуръ уваженіе и восторгъ будущаго столтія, которому они оба будутъ принадлежать’.
Посл визита бэбе, я развертываю ‘Libre Parole’ и пріятно пораженъ, читая статью Дрюмона — въ род тхъ, какія онъ писалъ въ то время, когда мы были друзьями. Онъ также присоединяется къ тмъ, кто будетъ меня привтствовать.
Затмъ потянулись безконечные часы дня, въ конц котораго васъ ожидаетъ что-нибудь волнующее: и невозможность оставаться дома, и потребность пройтись,— а глаза ничего не видятъ, и ноги не знаютъ, куда идти.
У входа — громадная толпа и такой безпорядокъ, что Шолль, прождавъ сорокъ минутъ на лстниц, теряетъ терпніе и отказывается отъ банкета. Наконецъ, на зло гарсону, который не хочетъ меня впустить, я пробираюсь въ верхнюю гостиную, въ то время какъ Додэ услся внизу въ банкетной зал.
Меня встрчаютъ теплыми, нервными рукопожатіями. Одна изъ этихъ рукъ — рука Лафонтена, подаетъ мн букетикъ фіалокъ, съ карточкою его жены, на которой написано: ‘Генріетта Марешаль, роль игранная въ 1865 г.’
Сходятъ внизъ къ обду, а такъ какъ я вхожу однимъ изъ послднихъ, то я любуюсь, стоя на верху витой лстницы, красивымъ и грандіознымъ видомъ этой столовой въ два свта, освщенной а giorno, съ удачнымъ распредленіемъ столовъ. на триста десять приборовъ, и прислушиваюсь къ веселому гулу голосовъ и шуму передвигаемыхъ стульевъ.
Слва отъ меня сидитъ Додэ, а справа министръ (все еще съ гриппомъ), который любезно говоритъ мн, что отказался вчера отъ обда у президента республики, чтобы поберечь здоровье на сегодня. Подаютъ дессертъ. Фр. Журденъ встаетъ и читаетъ депеши изъ Бельгіи, Голландіи, депеши Гонкуристовъ Каммерони и Витторіо Пика изъ Италіи, депеши изъ Германіи, между которыми есть дв строчки отъ Георга Брандеса:
‘Вс скандинавскіе писатели будутъ со мною сегодня, когда я воскликну: Слава иниціатору!’
Среди этихъ депешъ попадается и привтъ одного садовода изъ Гаардема, желающаго окрестить моимъ именемъ новый сортъ гіацинта. И еще письма и депеши отъ друзей-писателей, которые не могутъ присутствовать на банкет: отъ Сюлли Прюдома, Клярси, Деруледа, и т. д. и т. д.
Затмъ министръ начинаетъ говорить рчь, такую рчь, какую никогда не произносилъ ни одинъ министръ, награждая писателя орденомъ. Онъ здсь какъ министръ, а чуть ни со смиреніемъ, какъ милости, проситъ отъ имени правительства, чтобы я принялъ орденъ.
Оставляя въ сторон мою персону, недурно будетъ констатировать, что до сихъ поръ правительственные люди обыкновенно очень свысока препровождали ордена писателямъ и художникамъ и что на этотъ разъ они впервые какъ-бы считаютъ за честь дать орденъ одному изъ нихъ. Впрочемъ, невозможно было вложить больше тонкой похвалы, больше почтительной, нжной дружбы въ эту рчь настоящаго ученаго, отъ которой, признаюсь, я на одну минутку даже прослезился.
Не могу устоять противъ желанія привести отрывокъ изъ этой рчи.
‘…Прошло время заказныхъ теорій, обязательной эстетики и казенной литературы. Въ той демократіи, которая живетъ свободою и оплодотворяется разнообразіемъ индивидуальныхъ вдохновеній, правительству нечего приказывать, нечего направлять, нечего запрещать, оно должно только исполнять, если можетъ и какъ можетъ, скромную роль проницательнаго любителя, почтительнаго къ искреннимъ талантамъ, къ высокимъ страстямъ и къ великодушнымъ стремленіямъ. А найти талантъ боле гордый, чмъ вашъ, страсти боле пылкія, чмъ т, которыя питали вы, волю боле упорную, чмъ та, которую приложили вы къ изученію искусства и къ работ надъ слогомъ, было-бы, мн думается, трудно. И по истин, ваша жизнь — жизнь настоящаго писателя, такая полная жизнь, начатая вдвоемъ, бокъ-о-бокъ въ радости вашихъ братскихъ неразлучныхъ чувствъ, жизнь продолженная вами, съ несокрушимымъ мужествомъ, въ горести вашего уединенія. Вы жили исключительно умственной жизнью и, не довольствуясь тмъ, что могло давать вамъ наблюденіе нашего уголка природы и человчества, какъ матеріалъ для вашихъ изслдованій и для удовлетворенія вашихъ вкусовъ, вы расширили кругозоръ, вы воскресили очарованіе минувшаго вка, приблизили къ намъ фантазію и тайну искусства далекой страны. Другого честолюбія, какъ только знать и видть, у васъ не было, вы не знали наслажденій выше тхъ, которыя даются мыслью, линіями и красками, и эти ощущенія, любимыя вами, вы хотли передать усиліемъ новыхъ обозначеній и трепетомъ личныхъ самобытныхъ отмтокъ. Вы заставили нашъ языкъ повиноваться сложнымъ требованіямъ въ описаніи наблюдаемой дйствительности, измнчивымъ потребностямъ въ передач душевныхъ движеній, прихотямъ самыхъ неуловимыхъ впечатлній. Вы вложили въ вашъ слогъ игру свта, колебаніе воздуха, окраску и жизнь вншняго міра: вы вложили въ него и внутреннія потрясенія, тонкія ощущенія, и тайныя тревоги нравственнаго міра, и стараясь удержать въ вашей фраз частицу того, что любитъ и что страдаетъ, вы нашли въ богатств и разнообразіи формъ искусство правдиво передавать безконечное многообразіе природы… Правительство осталось-бы въ долгу передъ самимъ собою, если-бы не преклонилось передъ вашей жизнью и передъ вашимъ трудомъ. И какъ-бы вы ни были равнодушны къ оффиціальнымъ почестямъ, оно думаетъ, что вы не откажетесь принять отличіе, котораго вы никогда не просили иначе, какъ для другихъ. Президентъ французской республики, въ отвтъ на мое предложеніе, пожелалъ пожаловать васъ орденомъ почетнаго легіона, и я прошу васъ позволить мн дружески передать вамъ его знаки…’
Волненіе, испытанное мною, раздлялось обществомъ. Были яростные аплодисменты. ‘Нтъ’, говорили мн люди, бывавшіе на многихъ банкетахъ, ‘нтъ, никогда мы не бывали свидтелями такого полнаго сердечнаго единодушія’. Затмъ — тостъ Эредіа въ честь моей литературной ‘золотой свадьбы’. Затмъ рчь Клемансо, прекрасная рчь, въ которой онъ изображаетъ, какъ рыцарь Маріи Антуанетты, изъ любви къ красот и правд, сдлался защитникомъ такихъ женщинъ, какъ Жермини Ласерт, проститутки, Fille Elisa, женщинъ въ род тхъ, что въ толп черни провожали королеву на эшафотъ. Рчь кончается возвышенными словами: ‘Крестьянинъ воздлываетъ почву, ремесленникъ куетъ орудіе, ученый высчитываетъ, философъ мечтаетъ. Люди сталкиваются въ мучительной борьб за жизнь, за карьеру, за деньги и за славу. Но направляетъ ихъ судьбу одинокій мыслитель, тотъ, кто пишетъ и дйствуетъ словомъ. Онъ возбуждаетъ въ нихъ чувства, порождающія мысль, которой они живутъ, которую они стремятся провести въ дйствительность общественнаго быта. Онъ ведетъ ихъ къ дйствію, къ высокому проявленію справедливости, истины. Быть хоть день, хоть часъ участникомъ такого дла — достаточно для славы цлой жизни. И вотъ почему вс мы привтствуемъ братьевъ Гонкуръ’.
Затмъ слдуетъ рчь Сеара, трогательная рчь о старыхъ временахъ и нашихъ литературныхъ сношеніяхъ.
Затмъ изыскано-литературная рчь Ренье.
Посл Ренье говоритъ Золя, который великодушно сознается, что онъ, какъ писатель, и намъ кое-чмъ обязанъ и что, готовясь писать ‘Римъ’, онъ вспоминаетъ ‘м-мъ Жервезэ’.
Посл Золя Додэ говоритъ какъ другъ, нжно и растроганно.
‘…Мы пили за знаменитаго мужа, за Гонкура — романиста, драматурга, за художественнаго изслдователя. Мн хочется выпить за друга, за врнаго и любящаго товарища, за того, кто былъ добръ ко мн въ очень тяжелыя минуты. Выпьемъ за Гонкура въ интимной жизни, какимъ его знаютъ нкоторые изъ насъ, сердечнаго и кроткаго, снисходительнаго и наивнаго, хотя обладающаго зоркими глазами, неспособнаго на низкую мысль, на ложь, даже въ гнв’…
Тогда я встаю и говорю:
‘Господа и любезные собратья по искусству и литератур! Я не способенъ связать десяти словъ въ присутствіи десяти человкъ… А васъ здсь боле, господа! И такъ я только могу васъ благодарить немногими короткими словами за ваше дружеское сочувствіе и сказать вамъ, что этотъ вечеръ, которымъ я обязанъ вамъ, вознаграждаетъ меня за многое жесткое и горькое, встрчавшееся на моемъ литературномъ поприщ. Еще разъ: благодарю!’
Идемъ наверхъ — пить кофе и ликеры, и тутъ меня обнимаютъ, мн представляютъ людей, имена и лица которыхъ я уже забылъ, представляются итальянцы, русскіе, японцы, Гунглъ благодаритъ меня за нсколько строкъ моего дневника объ его матери, мн жалуется Роденъ на свое утомленіе и на потребность отдыха, Альбертъ Каре проситъ меня назначить ему свиданіе, чтобы поговорить о ‘Манетъ Саломонъ’, наконецъ, меня обнимаетъ тотъ высокій полоумный Дарзансъ, который посвятилъ мн книгу и не послалъ мн ни одного экземпляра ея. Мн кажется, среди всего этого, что я вижу себя въ зеркал, съ пріятнымъ одуреніемъ въ лиц, съ чмъ-то врод буддійскаго счастья.
Бьетъ одиннадцать. Я чувствую, что умираю съ голода, потому что я буквально ничего не лъ. Я знаю, что братья Додэ, Барресъ и молодые Гюго будутъ ужинать вмст, но я боюсь, какъ старикъ, внести охлажденіе въ эту буйную молодую компанію. Къ тому же я надюсь найти дома немного шоколаду, такъ какъ я просилъ своихъ женщинъ сдлать себ угощеніе въ ожиданіи меня. Но когда я прихожу, нтъ больше ни шоколаду, ни пирожковъ, все съдено.
Я вернулся домой съ великолпной корзиной цвтовъ въ рукахъ, корзиной, которая стояла передо мною во время обда и которую я, въ своемъ волненіи, не разглядлъ хорошенько, замтивъ только записку м-мъ Мирбо, пославшей мн эти цвты. Дома, потрогавъ и разсмотрвъ ее, я замчаю, что это масса букетиковъ, предназначавшихся для петлицъ всхъ членовъ комитета! Какъ глупо… какъ глупо!..
Пятница, 9-го августа. Sanctus Бетховена, который пли сегодня посл завтрака, такъ сильно волнуетъ мн нервы, что глаза наполняются слезами. Это церковное пніе шевелитъ во мн все, что я пережилъ скорбнаго, и я, скептикъ, неврующій, на котораго никогда не подйствуетъ краснорчіе проповдника, я чувствую, что меня могло бы обратить въ вру церковное пніе или музыка, происходящая отъ него.
Вторникъ, 1-го октября. Я никогда не могу вдоволь насмотрться на воду, на это жидкое зеркальное вещество, и провожу много времени передъ каскадомъ Жанъ д’Ера, гд безжизненное теченіе воды вдругъ спадаетъ свтлой стною и гд зеленоватый мохъ, увнчивается серебристой пной, изъ которой брызжутъ, хрустальными трезубцами, струи жемчужинъ и алмазовъ, соединяющихся внизу въ широкое зеркало неподвижной, синеватой воды, на поверхности которой умираютъ, лопаясь, пузырьки клокочущаго водопада.
Четвергъ, 3-го октября. Недавно я говорилъ кому-то: ‘Да, въ дневник я хотлъ собрать все, что теряется любопытнаго въ разговор’.
Суббота, 5-го октября. Я глубоко убжденъ, и имю даже доказательства этому, что женщина сорока лтъ, когда у нея нтъ ни мужа, ни любовника, бываетъ по временамъ, въ глубин души, помшанной.
Пятница, 27-го декабря. Въ этой книг — послдней, которая будетъ издана мною при жизни, я не хочу кончить ‘Дневника Братьевъ, Гонкуръ’, не записавъ исторіи нашего сотрудничества, но разсказавъ его происхожденія, его видоизмненій, не отмтивъ изъ года въ годъ, въ этомъ совмстномъ труд, преобладаніе то старшаго надъ младшимъ, то младшаго надъ старшимъ:
Во-первыхъ, два абсолютно различныхъ темперамента: братъ мой — натура веселая, задорная, экспансивная, я — натура меланхолическая мечтательная, сосредоточенная — и фактъ любопытный — два мозга, получавшіе отъ столкновенія съ вншнимъ міромъ впечатлнія совершенно одинаковыя. Въ тотъ день, когда мы перешли отъ живописи къ литератур, братъ мой, признаюсь, былъ уже боле опытный стилистъ, лучше владлъ фразою, былъ, словомъ, боле писатель, чмъ я. А я имлъ передъ нимъ то преимущество, что лучше видлъ, и въ общей масс вещей и существъ, еще не разобранныхъ и не освщенныхъ, лучше различалъ то, что могло быть обращено въ матеріалъ для литературы, для романа, повсти, пьесы.
И вотъ мы начинаемъ писать, мой братъ подъ вліяніемъ Жюля Жанена, я подъ вліяніемъ Теофиля Готье, и легко узнать въ романъ ’18… годъ’ эти два плохо связанныхъ вдохновенія, которыя придаютъ нашей книг характеръ произведенія въ два голоса, въ два пера.
Выходятъ затмъ: ‘Литераторы’ (книга, изданная вторично подъ заглавіемъ ‘Шарль Демальи’), гд меньше моего: остроуміе, блестящія, бравурныя странички врод тхъ, которыя онъ повторилъ позже въ ‘Манетъ Соломонъ’, принадлежалъ моему брату, а я въ этой книг работалъ больше надъ архитектурою, надъ общимъ планомъ.
Затмъ появляются одна за другою біографіи художниковъ и историческія книги, написанныя, боле или мене, подъ моимъ давленіемъ и подъ вліяніемъ присущаго моему уму тяготнія къ истин въ настоящемъ и прошломъ: произведенія, гд, пожалуй, главнымъ вкладчикомъ былъ я.
Въ этомъ ряд трудовъ совершилось сліяніе, смшеніе нашихъ стилей, соединявшихся въ одинъ слогъ, очень самобытный, очень Гонкуровскій…
Въ этомъ братскомъ соперничеств изъ-за совершенства стиля случалось, что и братъ, и я, мы оба старались отдлаться отъ того, что намъ досталось отъ старшихъ: братъ мой — отъ пестроты стиля Жанена, я — отъ матеріализма стиля Готье. И мы оба искали, стремясь вмст съ тмъ къ новизн, стиля мужественнаго, конкретнаго, краткаго, на латинской основ, приближающагося къ слогу Тацита, котораго мы въ то время много читали. А главное, намъ опротивли рзкія краски, къ которымъ я раньше былъ нсколько склоненъ, и мы старались, въ описаніи вншнихъ предметовъ, одухотворять ихъ помощью нравственныхъ подробностей.
Примромъ можетъ служить это описаніе Венсенскаго лса, изъ ‘Жермини Ласерте’:
‘…Узкія тропинки, земля которыхъ истоптана, тверда, изрзана слдами, скрещивались по всмъ направленіямъ. Въ промежуткахъ этихъ маленькихъ дорожекъ мстами росла трава, но трава измятая, сухая и мертвая, разбросанная, какъ желтая подстилка, и былинки которой, соломеннаго цвта, всюду смшивались съ колючками, съ скучной зеленью крапивы. Росли рдкія деревья, скорченныя и сгорбленныя, небольшіе вязы съ срымъ стволомъ, въ пятнахъ какой-то желтоватой проказы, тощіе дубы, изъденные гусеницами, съ однимъ кружевомъ вмсто листьевъ. Летучая пыль отъ большой дороги окутывала срымъ цвтомъ дальніе планы. На всемъ — убожество и истощеніе помятой растительности, скука пригородной зелени. Ни пнія птицъ въ втвяхъ, ни бготни наскомыхъ на затвердлой почв. Лсъ врод прежняго Булонскаго, пыльный и высохшій, банальное и затасканное мсто и прогулки, одно изъ тхъ мстъ скупой тни, куда народъ идетъ у самой заставы большихъ городовъ, жалкая пародія на лсъ, гд раскиданы коробки, гд наталкиваешься въ кустахъ на дынныя корки и на подвернувшихся.
Мало-по-малу выходило такъ, что въ производств книги, братъ мой спеціально сталъ завдывать слогомъ, а я самымъ созданіемъ. На него стала находить презрительная лнь къ тому, чтобы искать, вспоминать, выдумывать — хотя когда, бывало, ему вздумается, онъ находилъ подробности боле изящныя, чмъ я. Можетъ быть уже тогда, боля печенью и пользуясь водами Виши, онъ начиналъ страдать переутомленіемъ мозга. Впрочемъ ему всегда было противно слишкомъ большое производство, ‘урожай книгъ’, какъ онъ говорилъ. И многіе отъ него слышали: ‘Я родился для того, чтобы написать во всю мою жизнь только единственную книжечку — in 12, врод Ла-Брюеровской, и только одну эту книжечку’.
Итакъ, онъ исключительно изъ любви ко мн былъ моимъ сотрудникомъ до самой смерти, роняя иногда, съ болзненнымъ вздохомъ: ‘Какъ? еще книгу? Неужели еще мало мы ихъ написали?’. Иногда, думая о той ужасной трудовой жизни, которую я ему навязалъ, я чувствую какъ-бы угрызеніе и страхъ: не я-ли ускорилъ его конецъ?
Но хотя онъ и предоставлялъ мн всю композицію, самое сочиненіе книгъ, онъ оставался страстнымъ художникомъ слога, и я описалъ въ письм къ Золя, на другой день посл его смерти, съ какой любовной заботой онъ слдилъ за выработкой формы, за чеканкой фразы, за выборомъ словъ, какъ онъ передлывалъ отрывки, написанные нами вмст и сперва вполн удовлетворявшіе насъ, какъ онъ перерабатывалъ ихъ по цлымъ часамъ, съ какимъ-то почти злобнымъ упорствомъ, здсь измняя эпитетъ, тамъ вводя въ періодъ ритмъ, дале передлывая оборотъ фразы и утомляя, затрачивая свой мозгъ въ поискахъ совершеннаго, столь труднаго, иногда даже невозможнаго для французскаго языка выраженія современныхъ ощущеній… И посл такого труда онъ, разбитый, молча сидлъ подолгу на диван въ дыму крпкой сигары.
Никогда онъ не отдавался этому труду надъ слогомъ съ большимъ ожесточеніемъ, какъ въ послднемъ роман, который ему было суждено написать, ‘М-мъ Жервезэ’, при чемъ, быть можетъ, та самая болзнь, которая уже собиралась погубить его, давала ему въ нкоторыя минуты какъ-бы религіозное упоеніе восторга.

КОНЕЦЪ.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека