Дешёвка, Чуковский Корней Иванович, Год: 1913

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Дешёвка

I

— Бейте его по голове! Размозжите ему череп!
— Кусай его! Кусай! Отгрызи ему ухо!
‘Они били его кулаками, тяжелыми сапожищами. Кровь, залепляя глаза, текла у него из ушей, из носа и рта, заливала каюту, превращала ее в мясную лавку’…
Это — из Джека Лондона. Что за удивительный писатель! Гений зуботычин и свернутых скул, виртуоз кулака и поножовщины. На каждой странице читаем:
— Он раскрошил ему голову, как яичную скорлупу…
— Его правая нога была отрезана, кровь так и била фонтаном.
И как азартно, с каким аппетитом живописует этот увлекательный автор каждую ссадину, каждый кровоподтек, которыми, — в непрерывной драке, — его герои награждают друг друга. Вот маленький набросок ‘Игра’, тридцать-сорок страничек, но и там подробнейше изложено, как кто-то кого-то ‘съездил’:
сперва — в подбородок (228 стр.),
после — в зубы (229 стр.),
потом — под ребро (230 стр.),
потом — в грудь (232 стр.),
потом по крестцу, и снова в зубы, и опять под ребро, и — что из этого вышло. А его знаменитый роман ‘Морской волк’, — какая это полная энциклопедия всех пинков, тумаков и ушибов, которые в течение веков человек наносил человеку! Там изображен капитан корабля, вдохновенный, поэтический членовредитель: продекламирует стихотворение Броунинга и — раскровянит всех своих матросов. Зарежет двух человек и мечтательно спросит у третьего: ‘Вы верите в бессмертие души?’. Так что к концу вояжа на всем корабле он только один и остался: всех потопил, застрелил…
Этого капитана автор, естественно, называет волком:
— Волк-Ларсен… Настоящий волк!.. Просто волк, да и только! (63-я стр.).
Иногда — леопардом:
— Ларсен был леопард. (220).
А иногда и тигром:
— Тигр-Ларсен… Он казался мне тигром… (207, 282).
Не человек, а зверинец какой-то. ‘Змей’, ‘акула’, — говорят о нем. ‘Что-то в нем напоминало гориллу’, — прибавляет писатель. И такие акуло-тигры мерещатся Джеку Лондону всюду. ‘Они были голодными волками и напоминали горилл’, — пишет он о каких-то пролетариях. ‘Тринадцать зверей во главе пятисот зверей’, — говорит он о тюремных каторжниках. Слово ‘зверь’ у него — ежеминутное слово:
— ‘Зверь проснулся в штурмане’… ‘Во мне проснулся зверь’… ‘Это был зверь в человеческом образе’…
Мудрено ли, что даже у хилой старухи в милом рассказе ‘Правда белого’ Джеку Лондону почудился хвост!
А какие зубы у этих людей, — звериные бивни и клыки. Один так вцепился зубами в другого, что челюсти пришлось разжимать топором! Третий дошел до того, что укусил своего же пса. Человек укусил собаку!
— ‘Вонзил свои зубы в плечо собаки до самой кости’, — читаем в рассказе ‘Батар’ (III, 173).
Вообще, во всем этом необъятном зверинце людей, от Ист-Энда до Форти-Майля, мне удалось отыскать лишь одного человека:
— ‘Господи, ну, настоящий человек! Вот только говорить не умеет!’.
Да и то оказался пес, помесь сан-бернара и овчарки (т. VI, стр. 87). [*]
[*] — Почти все мои ссылки и цитаты относятся к петербургскому изданию Джека Лондона: ‘Собрание сочинений, с предисловием Леонида Андреева. Кн-во ‘Прометей’, Н. Н. Михайлова’. СПБ, 1912-1913. Есть еще одно издание, московское: ‘Джек Лондон. Полное собрание сочинений. Кн-во И. А. Маевского’. М. 1912-1913. Ссылки на это издание я буду отмечать буквой М.

II

Жутко в человеческом зверинце. Тигры за волками, волки за тиграми, — вечная ловитва, погоня! Щелкают зубы, дыбится шерсть, лови, держи, догоняй! ‘Я их сцапаю, я их поймаю!’ — повторяет герой Джека Лондона, и таков их общий девиз. ‘Он решил поймать Биг-Алена, хотя бы это ему стоило жизни’, — говорится в одном рассказе, не в одном, а решительно во всех.
Самозабвение ловли и травли, упоение погони, облавы, вечный звериный азарт! Читаешь, дрожишь, волнуешься: сцапает или не сцапает? Так бы и кинулся сам, догнал бы, вцепился бы в горло!
Вот какой-то подросток с товарищем ловит двадцать девять человек:
— Или я их поймаю, или мое имя — не Чарли!
‘Пули свистали у наших ушей’, — рассказывает юный ловец, но он — никакого внимания, всех перехитрил, одолел: ‘теперь вы у нас в руках!’ — на всех надел кандалы. Это рассказ Джека Лондона ‘Набег на устричных хищников’.
А вот тот же отрок (один!) справился с десятком китайцев: ‘пули свистали у наших ушей’, но он всех изловил, полонил и победоносно доставил в кутузку. Это рассказ Джека Лондона ‘Белые и желтые’.
А вот он в ничтожной лодчонке осаждает огромный корабль, всех берет в плен, кого хочет, а его приятель (один!) налетает на двадцать человек и хватает их всех, с челноками, с сетями:
— Пули свистали у наших ушей, но Чарли только смеялся…
И всех своих пленников, к радости автора, торжественно доставил в кутузку. Это два рассказа Джека Лондона: ‘Проделка Чарли’ и ‘Осада Ланкаширской Королевы’.
И еще, и еще рассказы о таком же уловлении человеков, с тою же непременной кутузкой, с выстрелами и сверканием глаз. Недаром отец Джека Лондона, некогда служа в городовых, сам охотился за всякими людьми и, — как сообщает писатель, — за каждую пойманную жертву получал определенную мзду. Его дети, бывало, спрашивают:
— Много ли, папаша, наловили?
И если папаша кивнет головой, они радуются, хлопают в ладоши: будет им любимое блюдо! Сын такого ‘охотника’, Джек Лондон с восторгом рассказывает, как его великолепные герои получают по рублю, по полтиннику за каждого, кого выдадут полиции. Почитайте-ка его книгу ‘Приключения рыбачьего патруля’.
Впрочем, не в полтинниках дело, была бы облава, погоня. И вот за каким-то мужчиной гонится какая-то барышня, переходит пустыни и тундры — от тропика к полярному кругу! — тысячи, тысячи верст! — и уже не в силах идти: у нее лихорадка, чахотка! — ведь, семьдесят градусов морозу, — пройдет два шага, и падает, и ползет на руках, на коленях, — полутруп, полупривидение! — но все же вперед, вперед! — и, наконец, перед нею тот, кого она так долго искала, и она достает револьвер и палит ему прямо в лоб. Это рассказ Джека Лондона ‘Дорога ложного солнца’.

III

Но что это? Неужели я зеваю? Ведь, это же очень интересно. Мне бы дрожать и волноваться, а скулы так и сводит от скуки. ‘Пули свищут у наших ушей’… ‘За Гичкоком гонятся индейцы’… ‘Лови, держи, догоняй!’ — но я и дочитать не могу, так и не разрезал страниц и до самой могилы не узнаю, что сделали индейцы с Гичкоком.
Автор из сил выбивается, чтоб меня увлечь и разжечь. Он предлагает огромные призы: золото и женщина тому, кто первый доскачет до столба! Куча золота и красавица-женщина! Он даже предлагает пари:
— Ставлю триста долларов за Гаррингтона!
— Ставлю двести долларов за Савуа!
‘Вот, взметая снежную пыль, несутся Гаррингтон и Савуа’… (‘Дочь севера’).
— Десять на один за Гаррингтона!
Но я вообще не спортсмен. Терпеть не могу тотализатора. Литература отнюдь не ипподром. Азартом читателя не купишь. А Джек Лондон лишь на азарт и надеется, вовлекает нас в ажиотаж: ‘Я даю тысячу долларов, если ваша собака сдвинет тысячу фунтов!’. (‘Голос крови’).
И такое у него постоянно. Должно быть, он и сам понимает, что без этих погон и облав, без этого ажиотажа и угара его книги ни для кого не прельстительны. В них, ведь, ни душевности, ни лирики, ни проникновения, ни пафоса, вульгарная американская дешёвка! Что же ему и остается, как не эта темная игра на темных звериных страстях. Он, ведь, не умеет, как другие, растрогать, умилить, очаровать, навеять мечту и красоту, ему поневоле приходится — чуть не на каждой странице — ошпаривать вас кипятком! Только это ему и доступно!
Экстра-монстро-гала-представление — таков его каждый рассказ. Слыхали ли вы, например, чтоб собака, обыкновенная моська, взорвала своего хозяина на воздух? Взяла бы пороху и сделала взрыв? Или чтобы человек когда-нибудь был повешен свою собакой? Или чтобы теперь, в двадцатом веке, среди нас появился мамонт? А Джек Лондон только о таком и рассказывает и даже готов показать сапоги из кожи этого самого мамонта! Он пыжится быть эксцентричным, непрерывно изумлять и поражать, но, — увы! — его сюрпризы и фокусы не заменят очарование поэзии. Бедная, оголтелая душа, он бросается от полюса к экватору, всюду ищет оглушительных сюжетов — о звериных страстях, кровопролитиях, но у него под пером самое неслыханное, экзотическое превращается в банальность и скуку. Чехов писал о заурядном: о провинциальных девицах, о дворниках, но каждое слово его ослепительно, в каждом образе — откровение! А Джек Лондон лишь об ослепительном и пишет, только о раритетах и монстрах, но все это у него заурядно, старо, — пыльная литературная рухлядь! Ни единого свежего слова!
Вся его экстравагантность, как мы видели, сводится только к кулаку: доктор лечит больного кулаком, поэт, явившийся в редакцию, получает, вместо гонорара, плюху, и даже священника перед самым венчанием бьют! Только здесь, только в этой области Джек Лондон — несравненный маэстро.
Для всех своих экстра-гала-представлений он избрал навсегда Аляску. Все сногсшибательное, ошеломляющее происходит у него именно там. Если жених, например, зарежет отца своей невесты и вместо свадебного букета поднесет ей голову убитого, — знайте, это случилось в Аляске! Но где же хоть одно не рутинное, не пошлое слово, которое сказал бы Джек Лондон об этой изумительной стране? Все его клондайкские рассказы — дешевая, вульгарная феерия, пантомима для третьестепенного цирка: вигвамы, мокасины, шаманы.
— О, белолицый брат мой!
— О, могущественный предводитель Стиксов, владыка лося, медведя и оленя. Вот стоит пред тобою Белый Человек…
— О, Белый Человек, которого мы назвали Убивший Оленя и которого зовут еще Волком и Сыном Волка, — таков стиль этих гимназических рассказов, — смесь Майн-Рида и Вампуки! Я как вижу это в ‘Кривом Зеркале’:
— ‘Прекрасная Индианка Винапи, или Адская Месть Краснокожего’.
Прекрасная индианка Винапи, — стройная как дерево Монди, что растет на горе Моно-Чаги, — скажет своему Койо-Куку: заведи белолицых на скалу Тлин-Тинеха, чтобы все до одного погибли, и я буду твоею женщиной! И ради прекрасной Винапи он погубит целое полчище белых, заведет их, заманит на верную смерть, и когда они его пристрелят, к нему придет, — под музыку тапера, — прекрасная индианка Винапи и споет ему песню джис — ук и шепнет ему: я твоя! — и прижмется к его мокасинам, и он сладостно, блаженно умрет — под печальную музыку тапера.
О, бессмертная пошлость, это ты! Эта забубенная вульгарность, эта цирковая трескотня дешевых, грошовых эффектов, рассчитанных на публику райка, эти фейерверки и сальтомортале, — вечно одни и те же, эта бульварность сюжетов, револьверных, кровавых, уголовных, с адскими кознями и рокамбольными подвигами, — все это делает из Джека Лондона непревосходимого, единственного чемпиона всемирной пошлости!

IV

И есть же где-то сердца, которые именно этой дешёвкой утоляют свою жажду красоты и поэзии, возвышенных упоений, страстей. Именно к этой прогорклой сивухе приникают теперь многие уста!
У нас, например, в России, — Джеку Лондону триумф небывалый. Будто только его и ждали! Встретили с колокольным звоном. О нем — лекции, статьи, рефераты, — в Риге, в Одессе, в Баку! И Петербург, и Москва наперебой издают его книги, — тысячи, десятки тысяч книг! Еле успевают печатать, а читатель требует еще и еще! И даже на самых верхах нашего литературного Олимпа ему поклонение и почет:
— Чарующий, неотразимый Джек Лондон! — захлебывается сам А. Куприн.
— Чудесный талант! Ему славное место среди сильных! — восклицает Леонид Андреев.
И пошло, покатилось по всем газетам, журналам:
— ‘Крепкие мускулы!’, ‘Свежая кровь!’, ‘Экстаз борьбы и страсти!’, ‘Железная воля!’, ‘Вдохновенный дикарь!’.
И вот уж его ставят рядом с Киплингом, Мопассаном, Кнутом Гамсуном (‘нет, выше, выше!’), вот уж мы все перед ним на коленях:
— Учитель, учи нас, как жить!
‘Учитель бодрости, — пишет о нем Н. Лопатин. — Он позвал нас к бодрости, к жизни, к борьбе’. Он нас спасет, осчастливит. ‘Это страшно хорошо, — ликует один юный писатель, чуть не танцуя от радости, — это страшно хорошо, что Джека Лондона читают все. Я просто радуюсь тому, что этого с неба свалившегося писателя читает едва ли не все (?!?) взрослое население России’. (‘Од. Нов.’, июнь 1912).
— ‘Успех Джека Лондона следует рассматривать как чрезвычайно радостное явление в истории наших общественных настроений’, — восклицает ‘Утро России’.
Все чувствуют себя именинниками, поздравляют друг друга, как на Пасху, один я ничего не понимаю и спрашиваю тысячу раз:
— Почему, почему с такой страстью и радостью вы глотаете эту сивуху, как некий божественный нектар?
Но никто мне не хочет ответить, и я бы ни за что не догадался, если бы в одном из журналов на днях не прочел такое:
— ‘Пафос борьбы — живой нерв творчества Джека Лондона… Борьба составляет ту необходимую атмосферу, в которой только и могут жить его герои’… ‘Непрерывность борьбы’… ‘борьба’… ‘мы боремся’… ‘борьбою’… ‘о борьбе’… (‘Соврем. Мир’).
— ‘Проповедь бодрости, борьбы!’ — восклицает г. Н. Лопатин. ‘К работе, к борьбе!’ — твердит г. Л. Андреев.
Так вот отчего наши русские ‘жители’ так восторженно ринулись вдруг к этому вульгарному Джеку! Он сказал им магическое слово: победа, свобода, борьба, — и нет ничего для них слаще. Они все простили ему за это восхитительное слово. Прилипли к заплеванным углам и, как тараканы, раздавленные смазным сапогом Пришибеева, блаженно, влюбленно сюсюкают: победа, свобода, борьба…
— Какая победа? Где?
— На Сандвичевых островах!..
И самозабвенно мечтают о мустангах, о скальпах, о вигвамах, — а в газетах и журналах ликование: ‘наконец-то обыватель пробуждается!’ — хотя кому же не ясно, что именно эта грошовая дешёвка баюкает его, как баюшки-баю. Недаром же ‘Пинкертон’, где такая же воля к борьбе, есть порождение самых косных слоев человечества! Да и к какой борьбе? — к боксу, к поножовщине, к членовредительству, к майн-ридовским схваткам с пиратами, — о, я думаю, сам Кшепшицюльский одобрит такую борьбу, — но чем она приманчива для Тана, для Куприна и для ‘Современного Мира’, — я, должно быть, никогда не пойму.
Может быть, их прельстила в этой борьбе ‘первобытность’? Нынче все помешаны на первобытности: пожалуйста, чтобы первобытнее! Звериность, дикость — величайшая ныне хвала. Один писатель недавно самого Толстого назвал зверем.
Любите так чисто и свято, как звери! — ведь воскликнул же современный поэт, и вот юркий американский репортер, чтобы потрафить на спрос (а спрос этот нынче — всемирный), скинул галстук и желтые ботинки, вдел колечко в ноздрю, встал на четвереньки и рычит, изображает из себя blonda bestia, дикаря, леопарда, и все стонут, рыдают от восторга:
— Обольстительный Джек Потрошитель!
А это ему и нужно. Скалит пломбированные зубы, так и норовит укусить, и с радостью отрастил бы себе хвост, лишь бы вышло еще первобытнее. И послушать его самого, — так нет человека на свете смелее, вольнее, зверинее. Он и пират, и дикарь, и бродяга, а если говорит о людоедах, то непременно с таким экивоком, будто он и сам людоед. ‘Он сам Сын Солнца, он сам Морской Волк!’ — поют-заливаются критики. — ‘Он сам рыл золото в Клондайке, утопал в море, голодал в трущобах городов’, — восхищается Леонид Андреев…
Но вот, как бы в насмешку, появляется его автобиография ‘Дорога’, — и что же! Даже в этой нестерпимо-хвастливой, хлестаковской, саморекламной книжонке, где автор то и дело причмокивает:
— Вот я какой молодец!
Даже там ему пришлось признаться, что он нисколько не волк, а заяц, ибо величайший его подвиг, оказалось, был тот, что он некогда зайцем проехал по железной дороге! (М. т. XIV, стр. 61 — 91).

V

В той же биографии он, немилосердно кокетничая, кается пред читателем во лжи:
— ‘Я лгал упорно, последовательно и бесстыдно’ (стр. 8), — в чем мы никогда не сомневались. И не потому, что он ежеминутно сообщает такое, что даже стыдно читать: как один одолел семерых или как, на глазах жениха и пятисот гостей, увез со свадьбы невесту, да так, что никто не заметил! (I, 141, X, 208. М.) — это меня не смущает, на то он и рокамбольный писатель! — а потому, что из-под всех этих звериных мехов, в которые он драпируется, нет-нет, да и проглянет порою бумажная цветная манишка! Янки, коммивояжер в котелке, разыгрывает Заратустру или Байрона! Торгует океанами, бурями, Люциферами, прериями:
— Не угодно ли? Свежий товар!
И под фирмой ‘Борьба и стихия’ всучивает нам всякую лежалую дрянь, которая еще со времен Шатобриана завалялась на европейском рынке. Он знает своего покупателя, — всемирного беспросветного хама, — и, поверьте, ниспровергнет вселенную, а своего давальца не тронет: ‘стул господину клиэнту!’. Пиратствует, людоедствует, но глаз не сведет с покупателя: ‘вам этот узорчик понравится?’.
Вот в звериных шкурах, с дубинами в руках, на берегу океана, ‘как первобытные пещерные жители’, охотятся за дикими зверьми какие-то самец и самка.
— ‘Во мне проснулся первобытный инстинкт, я чувствую себя сильным самцом!’ — говорит этот пещерный дикарь (I, 265) и машет окровавленной дубиной.
— ‘Мой мужчина!’ — говорит ему ‘самка’ и, — как принято у оперных дикарок, — коптит над костром какое-то дикое мясо.
Но знаете ли, кто эти пещерные жители, эта самка и этот самец? Самка — поэтесса Мод Брюстер, написавшая стихами и прозой девять или десять томов, а самец — ученейший критик Ван-Вейден, который именно об этой поэтессе написал очень много статей. Они потерпели в океане целых три (или четыре?) крушения, и вот — на необитаемом острове. Постепенно, к радости автора, они стали первобытны, как звери, и, как звери, полюбили друг друга.
Все превосходно. Оба в пустыне. Живут под одною кровлей и месяц, и два, и три. Но когда этот великолепный дикарь хочет у своей милой дикарки поцеловать концы пальцев, она говорит: ах, нет!
— Почему же?
Ведь, они не повенчаны! И только когда вдали показался спасительный корабль, а, значит, и законное супружество, дикарка стала податливее, и все пошло как всегда во всех бульварных романах, в том же маргариновом стиле:
‘Наши глаза встретились… и я заключил ее в объятия… Мои губы прильнули к ее губам:
— Моя крошка, моя маленькая женщина…
— Мой муж, — сказала она с счастливым вздохом, пряча головку на моей груди.
— Еще один поцелуй, радость моя, — шепнул я, — один поцелуй раньше, чем они придут.
— И спасут нас от искушения, — договорила она с очаровательной улыбкой, полной самой нежной любви’. (‘Морской волк’, стр. 321).
Ах, этот пират и бродяга знает своего потребителя, на вершочек не пойдет против него. Разрушит и небо, и землю, а у г. клиента — пуговки, пылинки не тронет. ‘Пожалуйте, у нас покупали’. И если обыватель потребует пиетета к своей двуспальной постели, наш Заратустра даже на необитаемом острове будет охранять эту постель. И — характерно! — когда он слышит о каком-то преступнике, он из-за прилавка восклицает:
— Но почему же его не повесили?.. Соединенные Штаты достаточно, ведь, могущественны, чтобы найти суд над подобным субъектом! (IV, 27).
А покупателю чего же и надобно. ‘Соединенные Штаты могущественны’, ‘преступников нужно вешать’, ‘двуспальная кровать освящена’, — чего же ему еще! Молодец Заратустра, — потрафил! И этот вечный кулак, эти погони, облавы, эти револьверные выстрелы, эти барабанные эффекты, годные для буйволовых нервов, — все это как бы нарочно создано для того же многомиллионного Хама! Молодец Заратустра, — потрафил!
А русская интеллигенция в восторге:
— Учитель, учи нас, как жить!..

***

Эти торопливые строки да послужат новой иллюстрацией к той несомненной прописи, что идеология титанизма, стихийности, бури и натиска, которая так пышно сказалась в современной нашей словесности, — например, в ‘Океане’ Л. Андреева, в его поэме ‘День гнева’, в ‘Ключах счастья’ г-жи Вербицкой, в ‘Морском Волке’ и ‘Клондайкских рассказах’ Джека Лондона и пр., и пр., и пр., — есть нынче идеология мещанственная, идущая на потребу тем самым устоям, против коих она, якобы, бунтует. Оттого-то все касания к этой теме фатально приводят к пошлости. Дух жизни уже дышит не здесь: тот индивидуализм, который недавно дал всеевропейскому искусству такие обильные и богатые плоды, ныне уже окончательно иссяк, и вульгарные творения Джека Лондона суть лучшие показатели этого.

***

Мне говорят: а что же ‘Мартин Иден’? Почему я ни слова не сказал об этом лучшем романе Джека Лондона?
Да, ‘Мартин Иден’ — превосходный роман, но в нем не столько талант Джека Лондона, сколько талант Колтоновского. — Какого Колтоновского? — Переводчика, того самого, который некогда так хорошо перевел известную песню Конопницкой:
Как король шел на войну,
В чужедальнюю страну, —
что вышло лучше подлинника. Это чудо он совершил и теперь. Он значительно сократил роман, смягчил вульгарное, резкое, ввел такие полутона и оттенки, о которых автору и не мечталось, придал остроту диалогу, усложнил эпитеты, — и получилось то очарование, которого в подлиннике нет [Во всех десятках и десятках томов Джека Лондона только один ‘Мартин Иден’ да три крошечных рассказца (‘Правда белого’, ‘Тысяча дюжин’, ‘Уйма золота’), которые хоть сколько-нибудь поднимаются над уровнем безнадежной посредственности. Но они для него не характерны, и не они привлекли к нему такие толпы читателей.]. Я считаю своим долгом так громко приветствовать незаметный подвиг г. Колтоновского, ибо издавна привык приходить в исступление от большинства переводов.
Ну, за что, например, г. переводчик сделал Гея Стокарда сыноубийцей? Заставил этого доброго малого схватить своего младенца и разбить ему голову о бревна! Пусть он заглянет в подлинник, и он увидит, что его перевод — клевета: Гей Стокард в крови сына не повинен! (См. ‘Бог его отцов’, стр. 208, т. IV).
В Москве переводят этого автора лучше, но не на русский язык, а на какой-то другой. В переводах г. И. Маевского то и дело читаешь:
— Хобо…
— Проспектировать…
— Салун…
А если спросишь его, что же такое хобо, он ответит, не смущаясь:
— Трамп!
Эти милые переводы следовало бы вновь перевести. Но все же и такие переводчики оказывают Джеку Лондону величайшее благодеяние. Я недавно прочитал ‘Sea-Wolf’, ‘Морской Волк’, по-английски и с тоской убедился, что это два скучнейших, томительных тома, нудных до обморока. А по-русски это шустрая книжка, которую прочтешь и не заметишь. Ну, как не поблагодарить переводчиков.

К. Чуковский

Первое публикация: журнал ‘Русское слово’ / 28 марта (10 апреля) 1913 года
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека