Последние рассказы Алексея Ремизова, Чуковский Корней Иванович, Год: 1910

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Последние рассказы Алексея Ремизова

(‘Рассказы’, СПБ, 1910. — ‘Неуемный бубен’, Альманах для всех, 1910)

‘Мне говорили, что стоит только достичь верхней площадки,
и оттуда уж прямой ход на небо: там к твоим услугам будет облако
в виде лодки — ‘каюк’, садись и плыви, куда хочешь.
Уж поднимался я, поднимался, и что же вы думаете,
никакого облака в виде лодки нет,
а стоит на площадке татарин старьевщик’.
(А. Ремизов ‘Татарин’)

I

Мы все рождаемся в мире, чтобы нас ласкала царевна Мымра, но всех нас пожирает зловонная змея Скарапея, — таков грустный смысл ремизовских книг.
У какого-то Слякина из рассказа ‘Опера’ был билет в театр, у него были все права на музыку, пение, на пышные зрелища, — он купил заблаговременно ложу, и вдруг, вместо ложи, очутился в участке.
— Вот тебе и опера! — злорадствует Ремизов (‘Рассказы’, стр. 93).
То же случилось и с каким-то конторщиком Пташкиным из рассказа ‘Казенная дача’. Он все мечтал весною о даче, о море, о лесе, и вдруг жандармы, обыск, тюрьма. ‘Вот она какая дача!’ — насмехается автор (81 стр.).
В рассказе ‘По этапу’ буквально то же самое. Какой-то князь надел сюртук, пошел вечером в гости и, вместо гостей, очутился на каторге. ‘Не дали переодеться!’ — смеется князь.
Шел к царевне, попал к Скарапее, — такова постоянная ремизовская ‘формула’. В рассказе ‘Занофа’ шла девушка под венец, в церкви народу — все село, на смотринах гуляли — ‘аж обезножили’ — и вдруг известие: повесился жених в свином хлеву. И вот невеста, как была в подвенечном платье, легла на землю и поползла, ‘да так и ползла по земле до самого дома, сама вся что бумага, белая, а глаза — да если бы все громы разразились и вся молонья попадала, такой грозы не бывало бы, — глаза раскаленные жгли’.
И то же самое в рассказе ‘Суд Божий’. Пошел старый монах на свадьбу и вдруг видит: стоит среди церкви гроб. Чуть монах не заплакал. И главное в том, что это не чья-нибудь воля, а ‘воля Божья’: сам-то жених не хотел этой свадьбы, но чудотворная икона повелела ему пойти и обвенчаться… с могилой. Таков ‘суд Божий’ — неужели он справедлив? Неужели это Богу нужны ‘страдания всех этих жалких, плодящихся, как моль, ничтожных жизней’? Неужели это Бог отгоняет нас от царевны Мымры и бросает в пасть змеи Скарапеи? О, тогда к чему же нам Бог? Если ‘не хочет жизни Бог’, то ‘и жизнь не хочет Бога’, — и вот крепкий верою, богоугодный старец махнул рукой на свою святыню, которой служил всю жизнь, и побежал куда глаза глядят: святыня не святыня, если ею нарушается справедливость. Впервые этот монах понял то, что давно уже знает Ремизов: ‘там наверху’ всегда смеются над нами, всегда вместо дачи дают нам тюрьму, вместо оперы — участок, вместо бала — каторгу, вместо свадьбы — гроб. ‘О, лучше быть птицей, рыбой, зверем, тварью, червем, чем человеком!’ — восклицает Ремизов, и вновь восклицает: ‘О, лучше быть куском глины, камнем, деревом, — чем человеком!’ — и повторяет опять: ‘О, лучше быть болотной жабой, — зимой засыпать, а летом квакать, чем человеком, из-за какой-то затхлой норы и пустых щей век свой вечный сгибающим спину’ (стр. 78, 212, 238).
И чуть не на каждой странице Ремизов настойчиво спрашивает:
‘Ведь не может же быть, чтобы все так и было, как видится, не может быть, чтобы была в мире неправильность, иначе что же? Издевательство какое-то, ерунда на постном масле!’

II

‘Ерунда на постном масле’, чепуха, бестолочь, дичь, ералаш, кавардак, топотня, — вот что такое, по Ремизову, вся наша жизнь, неистовство дьявольских сил, — и что же тогда остается нам, как не дрожать от испуга, забиться куда-нибудь в щелку, спрятаться, затаиться: ‘свят, свят, свят!’ — глубже, дальше, с головой!
Недаром все переливы и оттенки страха, — боязнь, испуг, ужас, трепет, дрожь, — так богато и подробно разработаны в писаниях Ремизова. Недаром Ремизов такой мастер по части всяческих кошмаров, чудовищ, чучел, пугал, страшилищ, и кажется иногда, что даже народною стариною он занимается больше всего потому, что чует у древних созидателей мифов такую же запуганную, дрожащую душу, как и у себя самого.
Воссоздавая народные легенды, Ремизов особенно отметил и выдвинул в народе одно-единственное чувство — страх. У этого писателя нет общей с народом религии [См., напр., его ‘Суд Божий’, ‘Что есть табак’ и т. д.], он не чувствует с народом общих нужд и интересов, и одно объединяет его с древним русским человеком, — это способность бояться. Бояться, чтобы Буроба не взяла в мешок, чтоб Болотница не вынула румянец из белого лица, чтоб не испортила Навозница скотину. Ах, как страшно жить в этом ералашном и кавардачном мире! Криксы-Вараксы скачут из-за крутых гор, лезут к попу в огород, оттяпывают хвост у попова кобеля. Черти щекочут до смерти под елкой косоглазую Аришку, покойники ловят живых, дед Карачун пробирается, — у него семихвостная плетка, семь подхвостников, раз хлестнет — семь рубцов, другой хлестнет — четырнадцать. Бунтуются ухваты, пляшет сама кочерга — ‘бесятся бесы, завивают, лохматые, винтом, свой острый кабаний хвост и с налета, визжа, сверлят волосатую блудливую душу. Зацепили за пуп плясуна и волынщика, поддернули на железное гвоздье, пустили качаться над раскаленными каменными плитами’, ‘диаволы разжигают железные роги и проницают сквозь тело’. Для Ремизова это не просто ‘эстетика’, не просто материал для ‘обработки’, а личное, пережитое, вникните-ка в его писания, в этот, хотя бы, рассказ ‘Жертва’, где жена купила у дьявола жизнь своему мужу, или рассказ ‘Занофа’, где девушка и взаправду стала ведьмой, или ‘Суд Божий’, где икона решила судьбу человеческую, — вы увидите, что все эти ‘Лимонари’ и ‘Посолони’ у Ремизова не литературничание, а чаще всего дневник, лирика его запутанной души. О, как редки там просветы, ясные, солнечные видения! Ремизов пошлет мимолетную улыбку какому-нибудь Зайчику Ивановичу, — такому же дрожащему, как и сам, — и снова торопится к Криксам-Вараксам, торопится пугать и пугаться. Как бы для того, чтобы окончательно убедить нас, что это для него не просто ‘сюжет’, не посторонняя тема, что именно таковы его личные переживания, Ремизов с изумительной точностью (а порою, и красотой) описывает свои, ремизовские, сны, — свои ‘ночные’, как он говорит, ‘приключения’, — и одно имя всем его ‘приключениям’: страх.
Его душа в этих приключениях пассивна: никаких сопротивлений, никакой борьбы. Вот его посадили в клетку, просунули ему в живое сердце отточенный тонкий крючок, пронзили сапожным шилом, закололи губы булавками, замазали какой-то дрянью рот и хотят его съесть, и он сам посылает прислугу на Лиговку к знакомому гробовщику за гробом для себя самого, — и огромный, страшный, кольчатый, Змей-Аспид раскрыл перед ним свой зев, — и Ремизов бултых в нутро, — поминай, как звали, а вот уж он издохшая крыса, и Царь Авенир-Индей велит его съесть — ‘пропал, схватили’ — а там к нему добирается какой-то Миракса Мираксович, какая-то Ехиния с зубастою пастью, Трясучка, гнуснейшие какие-то насекомые, — это уже не сказки, не народные предания, это подлинная мифология нашего автора, порожденная его личными страхами.
И как поразительно эта личная, домашняя, комнатная, так сказать, мифология совпадает с народною мифологией ‘Лимонари’ и ‘Посолони’! И кто из персонажей Ремизова не изведал таких же кошмаров! Отец Илларион в тягучем и безобразном сне чувствует ‘страх и беспокойство’ (‘Суд Божий’). А Пташкин проснулся от страха: ‘приснились Пташкину красные раки, будто ползут на него живые красные раки и загребают клешнями, хотят его съесть’ (‘Казенная дача’). А Стратилатову в ‘Неуемном бубне’ снятся такие дикие сны, что ‘нападает на него невыразимый ужас’, и у него от ужаса ‘само нутро кричит’, и т. д., и т. д.
Этот Стратилатов самый крепкий у Ремизова человек: с корнями в землю врос, а смотрите, и он, чего только он не боится! Он боится хвоста Шишиги, ‘закроет тебя Шишига хвостом, и ты пропадешь!’ — боится пушкинской ‘Гаврилиады’, — ‘не только рассуждать, но и думать о ‘Гаврилиаде’ он до смерти боялся’, боится всякого, своего и чужого начальства: ‘поджилки дрожат, ноги подкашиваются, ножки тараканьи вырастают и до слез обуяет трепет, до потери всякого соображения, до полного забвения нужнейших житейских обстоятельств, как то: имени, отчества и фамилии, возраста, пола и положения, когда, например, случается столкнуться ему в прихожей с председателем, с которым ни разу во всю свою жизнь не сказал ни единого слова’.
А его служанка Агапевна, как она боится его: ‘заставь Иван Семенович Агапевну по-собачьему выть, либо петухом петь, — не заперечит: взвизгнет, залает шавкою, петухом прокричит’. О, Ремизов тонкий виртуоз всяческого страха, всякой пугливости, он сам так умеет бояться, он изведал весь страх до конца, — от мелкого ночного кошмара до необъятного вселенского ужаса.
Все в мире страшно и все тошнотворно, но есть где-то Царь-Девица, ‘непостижимая, недоступная, немыслимая’, которая придет же когда-нибудь к Стратилатову — ‘белая лебедь, не раненая!’ или никогда не придет? И приголубит ли Атю царевна Мымра? ‘Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые, вы в слипшихся комках кровавой грязи. Крылья мои белые, живые, вы унесите меня!’

Корней Чуковский

Первая публикация: Речь’ / 14.07.1910 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека