В каком-то, почти бессознательном, состоянии оставил я тогда редакторский кабинет и вышел на Невский. Последняя надежда, которой жил я со времени окончания повести — рухнула и погребла под собой мою волю, силы… Что до того, что она даст мне потом, когда я ничего не имею теперь, когда мне нечем жить и нельзя ждать?!.. Буквально нечем и нельзя! Я нищий, невзирая на свое положение: голодный нищий, до которого сейчас никому нет никакого дела, по крайней мере, больше нет. Я был подавлен, разбит, уничтожен…
Когда я вступил на панель и кругом меня охватила живая человеческая волна, то вдруг почувствовал себя как бы отставленным от жизни, от мира, или жизнь и мир навсегда уже отставлены от меня. Все окружающее казалось мне каким-то странно чужим. В душе была холодная, давящая пустота, а в сердце ноющая боль незаслуженной обиды, и малость к самому себе, — глубокая жалость, как к беспомощному, лишнему и несчастному.
Время было предобеденное, и Невский кишел суетящейся и, по обыкновению, нарядной толпой. Мужчины и дамы, почти без исключения, были одеты франтовато и выглядели самодовольно, как будто бы все они, если и не богачи, то, во всяком случае, люди обеспеченные. У меня, почему-то, возникла мысль о сравнении своей невзрачной и какой-то пришибленной фигуры с ними и чувство жалости к себе, смешанное с какой-то неловкостью, от этого еще больше усилилось. Карман мой был совершенно пуст, костюм почти неприличен, пальто не по сезону, а на покривившихся башмаках, несмотря на осеннюю сырость, не было галош. А тут еще, к вящей обиде, случайно взглянув в зеркальную дверь магазина, я увидел, что шляпа моя, впопыхах надвинутая при спешном выходе из редакции, была надета задом наперед, чего отнюдь не допускала ее форма. Фигура моя от этого должна была казаться не только жалкой, но и комичной, и это оскорбило меня. Иллюзий больше никаких: все обнажилось, выяснилось. Домой вернуться ни с чем уже нельзя. Нельзя больше мучиться самому, нельзя переносить мук, — голодных мук — бедной, больной старушки, — такой бесконечно любящей и гордой, но слишком заметно страдающей. Да не только нельзя — бесполезно: если не заплатить за комнату сегодня же, то завтра придется съезжать, а куда и как без денег?..
Проходя через Аничков мост и взглянув на мутные воды Фонтанки, я решил, что покончу с собой и этим разрешу все вопросы. Покончу, как замотавшийся безработный рабочий, как прислуга без места, как — заштатная или затравленная общественная девица. Старушка моя получит из литературной кассы порядочную плату за мою душу и уедет безбедно доживать век в родную глушь, а я навсегда избавлюсь от всех мытарств и томлений лишнего в обществе человека. Конечно, жалко! И себя жалко, и старушку!
Я это решил и даже успокоился. Толпа для меня стала еще более чужой и отдаленной, но отношение к ней с моей стороны сразу и резко изменилось. Чувство самосожаления исчезло, исчезла и ощущавшаяся раньше неловкость. Мне стало все безразлично и, уже сознательно приостановившись, с каким-то полупрезрением к оставляемым мною людям, я уверенно пошел вперед к Неве.
В таком новом и определенном настроении дошел я до здания конторы газеты и вспомнил про общественные публикации. Одновременно меня охватило сомнение в правильности принятого решения. Верно ли я определил ближайшую судьбу своей старушки? Перенесет ли она мою глупую смерть?.. А если еще сделать напряжение? Поместить в газете объявление, что литератор, бывший редактор, автор стольких-то романов, повестей и рассказов, энергичный, почти трезвый, пытаясь сохранить жизнь для больной старушки-матери, — ищет временных занятий: с благодарностью приметь место старшего дворника?.. Этого еще не было сделано и, ценой подлости, это можно сделать… Стоит только расстаться с талисманом своим и нарушить обет покойнице… Заложив кольцо с рубином в ломбард, можно получить деньги на объявление и на прожитие в течение нескольких дней…
Пятнадцать лет я ношу на пальце подарок моей покойной Саши, — связь с золотой порой юности, с зарей моей писательской карьеры и с блеснувшей когда-то, в тумане жизни, короткой полоской ослепительно яркого счастья. Она надела мне это кольцо, отправляя в Петербург и завещая хранить его, как талисман, который обеспечит мне успех и спасет в самую трудную минуту моей жизни. Я поклялся ей не расставаться с ним до встречи с нею, или до гроба, если судьба разобьет наши пути. И я свято хранил обет свой. Когда Саша умерла, — в первый же год нашей разлуки, — я только талисману приписал сохранение своей собственной жизни, — и он стал мне еще дороже. Глядя в сверкающие грани рубина, — этой окаменевшей капельки чистой, святой крови, — я вспоминал дорогую мне покойницу, представлял ее прекрасный образ и черпал силы для борьбы, для победы… И вот теперь я должен расстаться с заветным талисманом, оскорбить священную память, разорвать загробную любовь и от светлого прошлого, — в случае удачи предприятия, — навсегда отойти в постылый окружающий мрак обыденщины!.. Я не безупречен, да! Не все мои поступки заслуживают одобрения, но пасть настолько, чтобы продать святыню и обмануть любящую душу, хотя бы и не живущей на земле — это слишком!..
Мне стало душно. Голова шла кругом и ноги снова стали подкашиваться. Надо было присесть где-нибудь, отдохнуть (от продолжительной голодовки я вообще был слаб) и обдумать положение добросовестно.
Александровский сад, преградивший мне путь в конце Невского, является очень удобным для этого местом. Найдя в отдаленной аллее свободную скамью, я с удовольствием опустился на нее. Но теперь мне захотелось думать не о настоящем, а о прошлом. Может быть, оценка значения моего талисмана-рубина воскресила светлое прошлое, и меня властно потянуло к нему, к минувшему, назад от пройденного пути. Все мое лучшее ведь было там!..
Я стал смотреть на рубин и в гранях его, как живая, на меня взглянула она, ее лучистые глаза с печатью какой-то болезненной, почти безумной любви, ее милое лицо, всегда, сколько знал его, подернутое дымкой печали или немого восторга. Можно ли было расстаться с этим таинственным рубином — зеркалом золотой поры? И сказанные ею пророческим тоном слова, и мои горячие, искренние клятвы…
Как раз в этот момент к скамье моей подошел господин с замечательно знакомым лицом и, не обращая на меня ни малейшего внимания, присел почти рядом со мной. Я почувствовал досаду и, на досуге, принялся осторожно наблюдать его, повторяю, очень знакомое лицо.
Незнакомец, между тем, продолжал сидеть в задумчивой позе, занятый, как казалось мне, исключительно собой. На старую фотографию его внешности, спрятанную где-то далеко в молекулах моего мозга, снова ложился портрет молодого красавца-брюнета, статного и чрезвычайно элегантного.
Незнакомец, наконец, переменил позу, достав из кармана золотой портсигар с вычурной бриллиантовой монограммой и, закурив папиросу, удостоил взглядом меня. Фигура моя, вероятно, заинтересовала его, потому что усталый и поверхностный вначале взор стал вдруг пристальным и напряженным. В огромных черных глазах блеснула какая-то мысль и стала заметно для меня углубляться, принимать определенную и яркую форму. Через несколько секунд я с жутью в сердце почувствовал, что она передается и в мой мозг. Черные, светящиеся пятна глаз незнакомца притянули меня, как магнит железную песчинку. Я весь был в их власти и не мог оторваться от них.
С этого момента я уже не вполне, вернее, смутно очень сознавал окружающую действительность. Никаких ощущений моих собственных больше не было. Начался какой-то мысленный обмен между мною и обладателем проникновенных глаз, кончившийся для меня полным беспамятством. Я бы даже с уверенностью сказал, что попросту заснул на скамье после обмена взорами с незнакомцем, если бы не случилось того, что случилось и что должно было закончиться, как соображаю я теперь, совсем не так, как закончилось!..
Я вдруг очнулся или проснулся — не знаю, что вернее — на Гороховой улице, почти около градоначальства. Очнулся я с теми мыслями, которые были у меня при наблюдении элегантного брюнета в Александровском саду, а между тем, я успел за этот промежуток совершить какое-то бессознательное путешествие, очевидно, длительное, потому что тогда только что стали спускаться на землю сумерки, а теперь был уже вечер. Огненный циферблат адмиралтейских часов показывал без четверги семь. Следовательно, прошло около двух часов времени, в течение которых я что-то делал и где-то был.
Несколько минут я простоял на месте в тщетных усилиях припомнить и сообразить обстоятельства какого-то таинственного приключения, но мозг мой, несмотря на крайнее напряжение мысли, не давал мне никакого, хотя сколько-нибудь удовлетворительного ответа.
— То, что было до — скажу, а что потом — не знаю. Хотя, несомненно, что-то было…
И это все, чего я мог добиться от вопрошаемой памяти.
Но я был настолько заинтригован, что удовлетвориться подобным ответом, разумеется, никак не мог. Знать! — Это было мне важнее всего. Таинственный случай захватил меня настолько властно, что я забыл даже о своем собственном положении и о принятом, даже довольно-таки серьезном для меня решении — покончить с жизнью.
Неизвестно, сколько времени я ломал бы голову над разрешением поставленной мне случаем загадки, если бы внимание мое не привлекло нечто новое и, очевидно, значительное. С Адмиралтейского проспекта до слуха моего донесся глухой гул встревоженных человеческих голосов и полицейские свистки. Я поднял голову и увидел, что мимо меня и с обеих сторон проспекта бежали люди и сливались с видневшейся впереди значительной уже толпой.
Через минуту, подхваченный каким-то острым любопытством, я был уже на месте несомненного происшествия и, проложив энергичной работой локтей путь к центру толпы, очутился у вагона трамвая, из-под которого только что вытащили сильно помятый труп человека. Я невольно вздрогнул.
Лицо покойника было сильно обезображено, веки содраны, но глаза — огромные, черные глаза, не успевшие еще остекленеть, — сразу определили мне, кто этот несчастный.
— Посмотрите в карманах, — безотчетно и не своим голосом крикнул я. — Там должен быть золотой портсигар с монограммой…
Суетившиеся около трупа люди повиновались моему приказу и сейчас же принялись обшаривать жертву самоубийства или несчастного случая, но портсигара не только золотого, но и никакого вообще не нашли. Я, тем не менее, ни на минуту не усомнился. Костюм, поднятый кем-то из публики цилиндр, отлетевший в сторону, а главное, глаза — его!
— Вы знаете, стало быть, покойника? — спросил меня городовой.
Официально, да, в сущности, и вообще, я не мог этого сказать тогда, но ответил:
— Если бы оказался портсигар, то я сказал бы, что видел его часа два тому назад в саду, а кто он — не знаю…
Городовой развел руками и прекратил допрос.
Публика шумела и яростно наступала на пригнувшегося к регулятору, струсившего вагоновожатого. В толпе слышались угрозы по адресу убийц, но растерявшийся вагоновожатый оправдывался и уверял, что господин сам бросился, когда удержать вагон или решетку опустить нельзя уже было.
Тут подоспела вызванная карета скорой помощи и увезла труп. Толпа стала расходиться, за прекращением зрелища.
Я снова направился в сад и опустился на ту самую скамью, на которой сидел раньше.
Разыгравшаяся почти на моих глазах сцена человеческой смерти нисколько не потрясла меня, но течение мыслей было прервано ею. Разгадка происшедшего со мной непонятного случая перестала меня занимать, и я сразу вернулся к принятому уже на этом самом месте решению: сегодня расстаться со своей жизнью. Трамвайное же происшествие натолкнуло на мысль о способе.
— Самое удобное, — заключил я. — Не знают же теперь, было ли это невольное убийство или самоубийство, не узнают и тогда, со мной. Вагоновожатому не все поверят, а предполагать могут, что угодно. Лучшего и не придумаешь…
По саду пронесся звонок сторожа, предупреждающий публику о выходе. Вопрос о письменных распоряжениях отпадал теперь, но некоторые заметки в книжке и адрес с профессией на визитной карточке надо было написать. Лучше сейчас же, чтобы быть готовым в подходящую минуту и свободным. Но надо торопиться.
Я поспешно опустил руку в боковой карман за записной книжкой, но вытащил, вместо нее, к своему совершенному изумлению, объемистый бумажник… Перед глазами моими, при свете фонаря, сверкнули кровавые блестки рубина на застежке его. Я оцепенел…
— Откуда? Каким образом? И рубины, опять рубины!..
Некоторое время я сидел положительным истуканом, но потом, прильнув взором к граням камня, я ясно увидел глаза Саши, — восторженно-ласковые и одобрительно кивающие мне глаза…
Мысль о начинающемся помешательстве мелькнула в пылающей голове, и я невольным движением схватился за лоб. Все эти решения, приключения, переживания, так сразу обрушившиеся на неподготовленный мозг, действительно, очень легко могли повредить его. Я готов был уверовать в это и даже повести себя с этой минуты соответственным образом (бывают такие соблазны покоренной воли), но трезвая мысль, все-таки, успела вовремя шепнуть мне:
— Исследуй!
Открыв бумажник, я увидел в нем, в двух отделениях, пачки кредитных билетов. Увидел и даже ощутил самым настоящим образом. В одном были крупные — сто- и пятисотрублевые бумажки, а в другом десяти- и двадцатипятирублевая мелочь. Всего около десяти тысяч…
Это уже не походило на призрак, на иллюзию. Явление требовалось обдумать в новой плоскости, и ум мой, конечно, сейчас же поставил обладание бумажником в связь с двухчасовым, бессознательным, вычеркнутым из памяти блужданием где-то вдали сада. Но все же сомнение еще оставалось, я еще не вполне доверял рассудку и решил при помощи свидетеля проверить чудесное явление.
Вынув из бумажника несколько мелочи, а остальной капитал поглубже запрятав в карман, я поднялся со скамьи и направился к выходу. Навстречу мне шел, потрясая звонок, садовый сторож.
— Уже выходить? — спросил я его, делая вид, что не вполне понимаю значение звонка.
— Известно, выходить! Сад закрывается, не летнее время… — не совсем любезно ответил он, скользнув взором по моей, весьма непрезентабельной фигуре.
— А что, дорогой мой, плохо вам, верно, живется, бедно? — с притворным участием спросил я сторожа.
— Не лакомо! — буркнул он, проходя и не обнаруживая ни малейшей склонности поддерживать со мной душевную беседу.
— Позвольте вам сделать маленький подарок, — покровительственно и уже с твердостью в голосе предложил я.
Сторож остановился и с явным любопытством повернулся ко мне.
— Вот вам на память о моем сегодняшнем посещении сада, — протянул я ему отделенную от пачки кредитку и застыл в нетерпеливом ожидании. ‘А, — вдруг, я галлюцинирую?’ — мелькала тревожная мысль.
Сторож замялся, с недоумением глядя то на мое лицо, то на руку. Отчаянная минута! Но потом потянулась и его рука, взяла бумажку, но сам он стоял в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу.
— А вы, барин, не ошиблись? — спросил он, наконец, после некоторого колебания. — Ведь это четвертная!..
— Нет, нет! — бросил я и чуть не бегом пустился к выходу, не слушая выражений горячей благодарности, несшейся за мной.
— Значит, так! Значил, так! — сверкала в моей голове радостная мысль и все существо мое наполнилось безумным, безудержным ликованием. — Я богат, я могу начать новую, счастливую жизнь. Люди — мои братья, милые, дорогие братья!..
Я летел по направлению к Невскому, летел с гордостью гранда Испании. На панели столкнулся с подмазанной девой, шепнувшей мне пару теплых слов.
— Вот вам, — сунул я ей в руку новую кредитку. — Не ходите сегодня на улицу, попразднуйте дома…
В первом же попавшемся магазине готового платья я преобразил свою внешность, а затем, с пакетами самых вкусных яств и питий, поспешил к своей старушке. Вечер был закончен грандиозным товарищеским ужином, причем я почти не ел и не пил, а хохотал до такой степени, что только после опьянения товарищи перестали беспокоиться за меня. Утром, но горькой иронии судьбы, меня разбудил посыльный из редакции ‘Смелого слова’, вручивший пакет с письмом и сотней рублей денег.
‘Дорогой Николай Петрович! — писал редактор. — Мне было крайне тяжело отказать вам вчера в авансе под повесть вашу ‘В сумерках жизни’, но я, несмотря на ваши упоминания о крайнем положении, действительно ничего не мол сделать в силу категорического распоряжения издателя не выдавал денег авторам-должникам до отработки долга. Вчера вечером мне пришлось с ним видеться и объясниться относительно именно вас, и он разрешил послать сто рублей, что и спешу с удовольствием исполнить. Пришлите расписочку’.
Мало того. В тот же день я получил по почте извещение от издательства ‘Выгода’ — куда я заходил перед этим в грустном стремлении получить хоть что-нибудь несколько раз — что по сделанному подсчету мне причитается получить за продажу книги моей около двухсот рублей… А за день до этого я нигде не мог достать рубля на пищу, несмотря на все усилии, и для прекращения мук голода имел только одно средство — смерть. И этого не случилось бы, если бы не чудо, если бы — я твердо верю в это — не талисман, воскресивший меня, уже почти умершего духом.
Впрочем, чудесного, как узнал я из газет в ближайшие же дни, в моем случайном обогащении ничего не было. Узнал я и моего таинственного незнакомца, погибшего под трамваем и тем осчастливившего меня. Это — известный всему веселящемуся Петербургу — обрусевший итальянец Альбини, автор многих авантюр и герой многих скандальных историй, особенно прославившийся столкновением с мужем престарелой графини N. Репутацией он пользовался очень громкой, и портреты его неоднократно печатались в бульварных петербургских газетах. Репортерское расследование после его смерти установило, что в последние дни он попал в историю, настолько неприятную для него, что должен был исчезнуть с горизонта петербургской жизни. Из квартиры своей, в роковой для него день, он должен был ретироваться очень поспешно и имел серьезные основания опасаться возвращения туда. Я же заключил на основании этих данных, что ввиду этого он и послал меня в загипнотизированном состоянии за оставленным в письменном столе бумажником. На другой день после события я нашел в своем кармане два ключа — один от внутреннего замка, а другой, французский, от наружной двери. Но ни дома, в котором жил Альбини, ни самого пребывания в его квартире, по возложенному на меня поручению, — я не помнил. Чары гипнотизма спали с меня именно в тот момент, когда сам гипнотизер мой перестал существовать. Тут уже его власть над моей волей прекратилась, но внушение забыть все, что я совершил по его поручению при его жизни — осталось. Разобраться со всем этим потом мне, разумеется, уже нетрудно было, но установить обстоятельства его гибели я так и не смог. Возможно, что он сам бросился под трамвай, раздумав искать спасения в бегстве или по каким-либо другим побуждениям, а возможно, что и случайно, по рассеянности, при нетерпеливом ожидании моего возвращения, попал туда. Но как бы то ни было, а бумажник его остался у меня, и я даже при всем желании возвратить его в надлежащие руки, — не мог. И я горевал об этом тогда, но теперь охотно вернул бы спасшие мою жизнь деньги. Для меня они теперь лишние. При их содействии я смог вернуться на настоящий писательский путь, бросить работу ради гонорара и заняться творчеством. Это и прибыльнее оказалось. Теперь я имею известность после моего последнего нашумевшего романа ‘Две дороги’, имею и средства. Мало того, я счастлив.
Растраченное наполовину содержание бумажника Альбини я пополнил и теперь ищу случая проявить с ним такое же чудо, какое совершилось с самим мною. Впрочем, с самим бумажником, собственно, с рубиновой застежкой его, я едва ли в силах расстаться. Она является как бы ощутимым подтверждением чудесных свойств моего талисмана. Я даже склонен думать, что между камнями его и кольца есть какая-то таинственная связь… Все может быть. Я теперь суеверен. Саша оказалась права в своем пророчестве, и я счастлив, что не изменил своему обещанию, а быть может, поэтому именно и счастлив, что не изменил.
Комментарии
Впервые: Всемирная панорама. 1911. No 140/51, 23 декабря, с подзаг. ‘Рождественский рассказ’.
П. К. Белецкий (1871-1934) — писатель, путешественник, этнограф, фельдшер. Окончил Тифлисскую военно-фельдшерскую школу. Служил военным фельдшером, в 1890 г. вышел в отставку, работал по специальности в Ставрополье. С 1897 г. жил в Петербурге, в 1898 г. присоединился к геологической экспедиции и провел два года в даурской тайге. В 1904 г. уехал в Забайкалье, в 1910-12 гг. работал фельдшером на Амурской жел. дороге, путешествовал по Дальнему Востоку. До революции выступал со статьями, очерками и рассказами в периодике, опубликовал романы Король тайги и В горах Даурии, в советское время жил в Ставрополе, печатался в периодике, в т. ч. журн. Мир приключений.