Дар, Авилова Лидия Алексеевна, Год: 1912

Время на прочтение: 14 минут(ы)

Лидия Авилова

Дар

Мелкая сетка дождя в быстро сгущающихся сумерках.
В комнатах уже зажгли лампы, а в окна еще ползет голубоватый дневной свет, и еще ясно видно, как качаются от ветра деревья сада, как летят под облаками грачи, видно, как разбегаются по песчаной площадке цветника дождевые ручейки, огибая пестрые клумбы, среди которых теперь выделяются только белые цветы. Но быстро сгущаются сумерки.
Вот уже не видно ни клумб, ни ручейков, и только на фоне неба еще ясны зубчатые очертания верхушек деревьев. Из боковой аллеи выбегает, точно спасаясь от погони, женская фигура и быстро поднимается на балкон. Дверь не заперта. В столовой горит висячая лампа, накрыт стол для чая, и, занимая всю узкую сторону стола, стоит большое кресло на колесах. В кресле сидит старуха с белыми волосами, с красивым, свежим лицом. Около нее играют дети, и тут же, у стола, друг против друга, сидят две няни: одна — полная, с смуглым, красивым, всегда улыбающимся лицом, похожим на икону, вся в темном и в черном платочке на голове, другая — худенькая, старенькая, с вылинявшими, потухшими глазами, с ввалившимся ртом, который она всегда закрывает костлявой рукой со скрюченными пальцами. На ней большой белый фартук и белый чепец с оборкой. Первую зовут Аграфеной, и она ходит за старой больной барыней, вторую зовут Агафьевной, и она нянчит детей. Обе няньки не любят друг друга и не ладят между собой. Аграфена умна, хитра и за словом в карман не полезет, а Агафьевна бестолкова, обидчива и плаксива, любит поворчать, а когда уж очень рассердится, то окончательно теряет способность выражать свою мысль словами, а только отплевывается и повторяет никому непонятное ругательство:
— Анчутка беспятый! Прости, Господи!
— Это — тетя Варя, — говорит маленький Коля, когда на балконе слышатся шаги.
Аграфена поворачивает к двери свое улыбающееся лицо, а Агафьевна крестится: она испугалась.
— Совесть у тебя не чиста, всего боишься, — говорит ей Аграфена.
— Какая такая совесть? — обижается старуха. — Что я воровала, что ли? Откуда у меня совесть?
Стеклянная дверь звенит, и входит тетя Варя. Она тоненькая, стройная, у нее круглое милое лицо с большими глазами и всегда растрепанные светлые волосы.
— Что? Как? — спрашивает она.
— Да вот в карты с барыней моей играем, — отвечает Аграфена.
Голова с белыми волосами повертывается, милая ласковая улыбка озаряет старческое лицо, а еще красивые белые руки крепко прижимают к груди карты.
— Я выиграю, Варя, я выиграю, — радостно говорит больная.
— Конечно, мама. Наверное.
— Да, наверное! Видишь, у меня как много, а у нее нет ничего. Ходи, Груша!
Аграфена, смеясь, берет верхнюю карту и открывает ее. Это король.
Больная вдруг перестает радоваться, пристально глядит на короля, и в глазах ее тревога и страданье.
— Грушенька, — молящим голосом говорит она, — ты не смотри, а я тебе скажу, какая у меня карта. Я тебе правду скажу.
На глазах ее слезы, руки дрожат.
— Да не гляжу, не гляжу, — говорит Аграфена и закрывает глаза рукой. — А думается мне так, что туз.
Барыня открывает десятку, обводит всех умоляющими глазами и быстро, жадно хватает со стола короля.
— Туз, что ли? — спрашивает Аграфена.
— Туз! Туз! — притворяясь страшно обрадованной, кричит больная.
Но вдруг бросает все свои карты на стол, протягивает руки Варе и плачет.
— У-у! Анчутка! — сердится на Аграфену Агафьевна. — Тебе бы только раздразнить… Вот уж у тебя совесть, так совесть…
Варя подошла к матери, гладит ее рукой по волосам и целует ее руку.
— Не плачь, мама, не надо.
— Я Петруше, — говорит больная. — У меня сын был, Петруша… Он умер.
— Это ничего, мама.
— Как ничего? Тебе хорошо говорить! Он бы мне папиросу дал.
— И я дам, — ласково говорит Варя.
— Дашь?
Залитое слезами лицо проясняется, глаза вспыхивают от радости и благодарности:
— Ты хорошая дочь! Ты добрая дочь!
Аграфена передает Варе за спинкой кресла портсигар и спички, которые всегда лежат у нее в кармане, и Варя закуривает и дает папиросу матери. Все молчат и смотрят, как больная курит. После двух-трех затяжек она откидывает голову на подушку, рука с папиросой падает на колени, а глаза утомленно и блаженно закрываются.
— Ну, довольно, — говорит Варя и берет из ослабевших пальцев окурок.
— Поспит теперь, — говорит Аграфена.
Варя с минуту глядит на играющих детей, щекочет Колину шейку и уходит.
В уютной угловой комнате, у круглого стола, на котором горит большая лампа под светлым шелковым абажуром, сидит молодая женщина и вышивает. Она низко пригнулась над своей работой и от усердия хмурит тонкие темные брови. Рука у нее узкая, длинная, и на пальцах блестят кольца.
— Летучая мышь пришла! — говорит насмешливый голос из темного угла комнаты, где стоит диван.
— Неужели ты гуляла? — удивленно спрашивает молодая женщина, поднимая голову от работы.
Варя не отвечает. Она подходит к круглому столу, перебирает книги и газеты, сдвинутые в одну сторону, и что-то ищет.
— Ведь, правда, летучая мышь, — продолжает голос с дивана. — Днем она забьется у себя в норе, но как только сумерки, она бегает по усадьбе, кружит по дорогам и аллеям. Зачем ты так бегаешь?
— Ну, Клавдия! Ну, брось!
— Оставь меня, Соня! Что хочу, то и говорю. Не шурши газетами! — раздраженно кричит на Варю Клавдия с дивана.
Но Варя уж не шуршит: она сидит и читает.
— Да… — продолжает Соня начатый, но прерванный Вариным приходом разговор. — Да, я, конечно, понимаю, что тебе здесь отдых. Но я хочу только сказать, что если бы у меня был такой муж, от которого я должна была бы уезжать отдыхать, то это значит, что я была бы несчастна. И я уверена, что ты несчастна, и не понимаю, зачем ты это скрываешь.
— Ничего я не скрываю! — сердито говорит Клавдия. — С чего ты взяла? У тебя какое-то непонятное желание обвинить в чем-то моего мужа. А я тебе говорю, что обвинять его не в чем. Муж, как и все другие, не хуже, но и не лучше. Если бы это был не он, а всякий другой на его месте, все равно, было бы то же. Женская жизнь унизительна, противна и несчастна сама по себе. Я это чувствую всегда, но временами это чувство усиливается и возбуждает во мне возмущение и злобу. Но ты этого не можешь понять!
— Не могу! — отвечает Соня, пожимает плечами и медленно тянет иголку с шелковинкой. — Женская жизнь? Но почему же я счастлива? У меня тоже женская жизнь, но я гляжу на вещи проще: если бы я возмущалась и злилась, я сейчас же обвинила бы за это мужа и, конечно, была бы права. А ты ищешь каких-то отвлеченных причин. Это не просто — и поэтому не верно.
— Ну, брось! Ну, оставь! — раздражительно говорит Клавдия. — Ну. я не хочу больше об этом говорить.
Но ее голос сейчас же опять раздается из темного угла, где стоит диван:
— Ты! Ты говоришь про себя… А вот если бы у тебя не было средств, да Бог наградил бы тебя такой оравой, как моя, ты не ездила бы за границу заказывать себе парики и наряды и не сидела бы целыми днями за какими-то вышивками. Ты! Разве ты женщина? У тебя был ребенок, а ты не любила его.
— Я? — вскрикивает Соня, и ее руки с работой опускаются на колени, а лицо становится растерянным и испуганным.
Варя уже не читает. Она с любопытством смотрит на Соню.
— Нет, это неправда, — дрожащим голосом говорит Соня. — Я любила мужа больше ребенка. Да! И это так должно быть… Ты больше любишь детей, а это неестественно…
Клавдия встает с дивана и лениво идет к столу. Она некрасива, неряшливо одета и непричесана, а ее бледное лицо подергивается злобной усмешкой. Она останавливается и потягивается.
— Ах, тоска! — говорит она. — Боже, какая тоска! Страшно делается от тоски в этом проклятом доме. И еще эта Соня, которая носится с своим счастьем. В нашей семье — счастье! Значит, я права, что ты была рада, когда умер твой ребенок.
— Отчего не может быть счастья? — испуганно спрашивает Соня. — Ты думаешь, не может быть? Отчего? Что-нибудь должно случиться, да?
Клавдия смеется:
— Чего ты боишься, если тебя не могла испугать смерть твоего ребенка? Ты веселилась, когда он умирал. Мать!
— Я веселилась, — растерянно повторяет Соня и дрожит. — Но я его любила. Зачем ты всегда об этом?.. Ты не веришь, а я очень хочу, чтобы у меня еще были дети. Я очень хочу!
— Ты?
— Да. Мне кажется, что тогда вернется ко мне мой сыночек.
— Ах, какая тоска! — повторяет Клавдия и опять потягивается. — Поздно. Пора укладывать детей. Пойду.
Она идет к двери, но на пороге останавливается и говорит:
— А зачем все это? Когда я думаю, что дети, это — будущие взрослые люди, похожие на нас, поставленные в те же условия, если не хуже, окруженные той же средой, подверженные тем же болезням, печалям и неудачам. Когда мне ясно представляется эта непрерывная нить, связывающая поколения одно за другим, из глубины прошлого в даль будущего, у меня в груди что-то стынет от ужаса. Мы не родимся, мы возвращаемся. А зачем? Какой ужас!
— Клавдия — как старая шарманка, — говорит Варя. — Все та же песня, все та же, без конца!
Клавдия недружелюбно оглядывается на нее и смеется.
— Когда тебя посадят в тюрьму, это будет ново! — говорит она. — Еще бы! Ведь ты будешь первая и последняя. От тебя ждет своего спасения вся Россия. Когда всем станут известны твои мысли и твои чувства — все поймут, как они были глупы раньше. Жалко только, что и твои мысли и твои чувства не твои, а какого-то медика первого курса, — да и не его, а только слыхал он о них, да не дослушал. Вот это все действительно ново! И любовь твоя глупая, о которой ты мечтаешь, бегая по ночам.
Варя встает и с газетой в руке идет к двери, где стоит Клавдия. Она останавливается перед нею и глядит ей прямо в лицо.
— Ах, как страшно! — насмешливо говорит Клавдия.
— Нет, я не испугать тебя хочу, а пристыдить.
— Вот как!
— Да. Вот как. Клавдия, нам всем здесь слишком страшно и трудно жить, чтобы еще стараться наносить друг другу удары и обиды. Любовь ли моя… свои ли, или чужие мысли и чувства… но я… я могу еще жить. И я буду! И я не спрашиваю: зачем мы? зачем жизнь? Я не застрелюсь, как отец, как Петруша… — Клавдия медленно опускает голову. — Да, я могу жить и хочу, и если я обязана этим моим мыслям и чувствам, то, значит, в них есть смысл и цель. Ты преследуешь меня своей злобой. За что? Тебе завидно? Тебе кажется, может быть, что моя жизнь здесь слишком счастлива? Круглый год в этом пустом, страшном доме, где столько ужасных воспоминаний… Вдвоем с больной матерью… А все-таки я жить могу и хочу.
Клавдия глядит на нее исподлобья, и в глазах ее ненависть и насмешка.
— Нет! — кричит она, — нет! Не спасешь ни себя ни других! Не беспокойся! Не обманешь! Не выкрутишься!
— Кого я не обману? — кричит Варя и комкает газету.
Но Клавдия хохочет и быстро скрывается.
Варя опять подходит к столу и, взволнованная, тяжело дыша, опускается на стул.
Соня, вся насторожившаяся, глядит на нее с жадным любопытством и улыбается.
— Варя! — тихо зовет она. — Это правда? Ты любишь его, этого студента?
Сестра молчит.
— Ты любишь? А вообрази, мне это и в голову не приходило!
Она долго пристально глядит на девушку, и улыбка ее расширяется, освещает все лицо лаской и радостью.
— Ну, вот, ты и увидишь, — уверенно говорит она, — что ты тоже будешь любить мужа больше детей. Непременно! Клавдия этого не понимает, потому что, по-моему, просто не любит мужа и никогда в него влюблена не была. А вот ты и увидишь и поймешь.
— Я никогда замуж не выйду! — сухо говорит Варя.
— Не выйдешь? А как же?
В дверях стоит Аграфена и, по обыкновению, улыбается:
— Барышня, — чай заваривать.
Варя встает.
— А вот так же! — отвечает она сестре. — Иду, Груша. Мама проснулась?
Аграфена медленно идет, точно подкрадывается к Соне, и, нагибаясь, разглядывает ее работу.
— Уж и красиво! — говорит она. — До чего додумаются! На балу танцевать будете в этом платье?
Соня довольна.
— Целый год вышиваю, а раз надену, — говорит она.
— Чего — раз! Больше, небось, — не соглашается Аграфена. — Рукодельница! А барыня моя поспала-поспала — да и проснулась. Сидит теперь веселая, нитки я ей дала мотать. Тоже, бывало, танцы всякие танцевала, с кавалерами обращение имела… Эх, жизнь наша!.. Чай пожалуйте заваривать.
Варя сидит в своей комнате и пишет письмо. В доме везде уже давно темно и тихо, а на дворе идет дождь, и из водосточной трубы под окном с шумом льется вода. На соседний балкон забрался щенок, чешется и тихо визжит. Задней лапой он часто и дробно стучит об пол балкона, и Варя уже несколько раз отрывалась от письма и прислушивалась: не стучатся ли в дверь? не приехали ли кто-нибудь? не принесли ли телеграмму?
Лампы на своем столе она не зажгла. Горит только одна свеча, и в комнате полумрак, белеется оправленная постель, грудой лежат на полке книги, через спинку кресла висит брошенное платье.
Варя пишет, согнувшись, низко наклонив голову:
‘… Да, я знаю, что это мой человеческий долг, что сил мало, что дело ждет, и что нужны люди и люди, а я сижу и ничего не делаю, а время идет и идет. Я все это знаю. Но ведь и вы знаете мою жизнь! Как мне быть? Могу ли я оставить мою больную мать? На кого? Она больная, ненормальная, но она любит меня, зовет, я одна умею утешить ее и успокоить. Поймите! Вы пишете, что у всякого человека есть что-нибудь личное, что держит его, что это не оправдание и не причина. Но разве я хочу оправдываться? Разве я сама не рвусь, не страдаю, не изнемогаю? Время идет, идет!..
Скажите: могу ли я хотеть ее смерти? Когда мне кажется, что это так… тогда я бегаю по аллеям темного сада, и отчаяние впивается в мою душу… Когда я чувствую, что не могу больше выносить своей жизни, не могу больше оставаться здесь, не могу больше не видеть вас, не быть с вами, — тогда я бегу к ней, становлюсь перед нею на колени и гляжу в ее лицо.
Знаете ли вы, что ее душа спит, а не умерла?
Я чувствую это. Один раз я разрыдалась, лежа головой на ее коленях. И ее прежний голос — о, я клянусь вам! — ее прежний голос сказал мне с глубиной и значительностью, от которых я замерла: ‘Моя дочь, прости нас!’
Когда я подняла на нее испуганные, почти ослепшие от потрясения, глаза, я увидела ее теперешнее, неосмысленное, недуховное лицо, и она уже не знала, что сказала. Но пусть вы сочтете меня за сумасшедшую, — я верю, что ее душа жива и только не доходит до ее сознания, но может быть момент… момент страшного озарения, и она почувствует и поймет… Я верю! Это будет тогда, когда я оставлю ее.
Где же мой долг? Где моя жизнь? На чей зов мне идти? Куда мне бежать от боли? В каком счастье мне оправдываться? Откуда взять силы, чтобы не любить ни ее ни вас, чтобы снести ваши упреки, ваше осуждение мне, — мне, которая для вас одного?..’
Варя уронила голову на бумагу, перо вывалилось из ее рук.
В дверь тихо стучат, на она не слышит.
Входит Соня со свечой в руке и долго стоит и смотрит.
— Не испугайся, Варя. Это я. Ты заснула?
Варя вздрагивает и поднимает голову.
— Что-нибудь с мамой? — быстро спрашивает она и закрывает письмо книгой.
Соня ставит свечу на стол, берет с постели одеяло, закутывается в него и садится на кровать.
— Мама, кажется, спит. Не знаю. Я не была у нее.
— Что же ты?.. Тебе холодно?
Соня дрожит и оглядывается:
— Кто-то плачет.
— Это — щеночек на балконе. Успокойся, Соня. Чего ты испугалась?
— В этом проклятом доме… — сквозь зубы говорит Соня и умолкает.
Варя встает и насильно, заботливо укладывает сестру и накрывает ее потеплей.
— Нет, я пришла поговорить о Клавдии, — защищается Соня. — Я ничего… Ты знаешь, я думаю, что я из всех нас самая здоровая, самая спокойная. Это потому, что я счастлива. Варя. Да, я очень счастлива! А Клавдия несчастна. Она никогда не была влюблена в своего мужа. Зачем она выходила замуж! Беден, неинтересен, некрасив… Ну, все равно! Знаешь, у нее началась ее тоска. Я уже видела, что она идет… тоска ее. Ты не находишь, что это вроде, как у отца? Ведь у него тоже были такие припадки. Я знаю, что он пил, но ведь тоже от тоски. Знаешь, посоветовать бы Клавдии вспрыскивать морфий? Ну, будете морфинисткой. Так что же такое? С этим живут, а отец застрелился. Петруша тоже, но у него были другие причины. Варя! Ты не знаешь, отчего Петруша застрелился?
— Никто, Соня, не знаете. Конечно, были причины.
— Ну, еще бы! У него не было тоски: он был веселый, милый, красивый.
Варя опять сидит за споим столом, прищурившись, разглядывает какую-то вещицу и рассеянно отвечает:
— Да.
— А у Клавдии просто неудачная жизнь. Очень много неудачных жизней! Что же делать? Из всех нас я одна счастлива. Я ужасно счастлива, и вот это меня иногда мучит. Ах, ужасно мучит. Варя, и я себе не нахожу места!
— Нет, это хорошо, что ты счастлива, — рассеянно говорит Варя. — И мучиться не надо.
Соня приподнимается на локте.
— Да, хорошо, конечно… Но как же не надо? Понимаешь ли ты, что я боюсь. Вот сейчас я здесь, у нас, а муж в Петербурге. Я знаю, что он меня любит. Каждый день от него письмо. Наконец я скоро, очень скоро поеду к нему. Когда я думаю, как мы опять увидимся, у меня сердце замирает. Просто невероятно хорошо! Но ведь надо искупать, а искупить мне больше нечем. Ты понимаешь?
Варя медленно поворачивает к ней голову, видит ее вытянутую шею, блестящие глаза и не понимает.
— И всегда чувствую, когда надо искупать, когда придвигается опасность… Но сейчас я сделать ничего не могу. Ничего!
Варя теперь слушает.
— А что же надо делать? — спрашивает она. — Все хорошо, и слава Богу.
— Вот в том-то и дело, что все слишком хорошо! — шепотом продолжает Соня. — Все слишком! Разве так бывает? И вот именно теперь… Какое-то особенное счастье, какое-то неимоверное, невероятное. Я у ехала к вам и думала, что это достаточная жертва, что я немножко искуплю. Но нет! Я бы чувствовала. Я тогда почувствовала…
Последнюю фразу она шепчет чуть слышно и опять дрожит.
— Когда же тогда? Что такое? — тревожно спрашивает Варя.
Соня отвечает с трудом, и дрожь ее усиливается:
— Когда умер мой ребенок. Ведь я, Варя… ведь я принесла его в жертву. — Варя быстро пригибается к сестре и глядит на нее пристально и тревожно. — Мой малютка!.. Клавдия думает, что я его не любила. Но как же не любить своего дитяти? Разве это можно? Только мужа я любила сильней, страстней. Мужа я любила и люблю до безумия. Да, это так! И вот когда придвинулась опасность, и я чувствовала, что счастье мое так велико, что так не должно и не может быть… Когда я ужасно, безмерно измучилась за свое счастье, я будто услыхала голос, который мне сказал: ‘Выбирай мужа или сына. Кого выберешь — тот у тебя останется’. Видишь ли ты, мне предлагали выбор. И я не колебалась. Я ответила: ‘Я выбираю мужа. Пусть же мой бедный, мой милый младенчик, мой родной сыночек умрет’. Ах, Варя, как это было ужасно! Я обрекла его на смерть!
Соня прячет голову в подушку и долго молчит.
— Что же ты сделала? — спрашивает Варя. — Говори!
— Ничего! — усталым голосом продолжает Соня. — Я стала ждать. Возьму, бывало, своего ребеночка на колени, целую его ручки, его ножки и думаю, все думаю: я его отдала! я его отдала! Тяжело… А один раз мне показалось, что он взглянул на меня не детскими, а такими взрослыми, умными глазами и вдруг все понял. Ведь не может быть этого, Варя? Не может? Но как мне это показалось, я больше не могла… Стала избегать его брать и больше не ласкала, не целовала. А тут он и заболел… Муж ужасно встревожился, стал звать докторов, лечить. Ах, Варя! Да как же я могла его лечить, если я знала? Ведь я выбрала не колеблясь! Выздоровел бы он, мой сынок, умер бы муж. Обмануть ведь я не могла… Так обмануть, чтобы оставить себе обоих. И вот он болел, муж сидел у него по ночам и давал лекарства, а я днем выливала лекарства в форточку, снимала компрессы. Варя! Варя!
Варя с бледным лицом берет ее за плечи и трясет:
— Ты врешь! Врешь! Соня, ты спишь, ты в бреду!
Соня вытирает слезы, сморкается и отстраняет сестру рукой.
— Нет, я все это делала. Но как я боялась его глаз, его взгляда! Делала! Делала! Я не хотела, я не могла, чтобы вместо него умер мой муж. И вот младенчика моего не стало! Да, Клавдия права: он умер без меня. Я в это время кутила с компанией в загородном ресторане. Только муж не знал. Я скрыла. Не понял бы он, что я не могла больше выносить… Хотелось опьянеть… забыться… Не стало моего сыночка! И к мертвенькому к нему я не подходила. Тут я сама заболела. И знаешь отчего? От страха. Все мне казалось, что покойничек всюду со мной, всюду со мной и все упрекает, плачет, жалуется мне на меня, что я его убила. Как я останусь одна, так он уж тут. Жалуется, плачет, тянется ко мне, цепляется…
Варя сжала голову руками и глядит неподвижно в черные стекла окна. Соня рыдает.
— На могилку к нему долго не ходила, — после длинного молчания шепчет она. — Тоже все боялась, потом один раз осмелилась. Пришла… одна… Цветов принесла много-много. Подхожу и еще издали все молю в душе, все молю: ‘прости! прости!’ И знаешь, Варя, он меня простил. Я знаю, что он простил. Тихая такая стала могилка, спокойная. И сразу я потом бояться перестала и уже не видела и не слышала его. Конечно, простил! Милый мой! Милый мой! И тогда я стала грустить о нем и плакать. Надела траур… А эта глупая Клавдия думает, что я не любила его, что я не хочу детей.
Сестры молчат. Одна лежит, усталая, обессилевшая. Другая сидит и неподвижно смотрит в одну точку.
— Но Клавдия больна, — вздыхает Соня. — Я даже боюсь за нее… Ах, Варя! Какое счастье, что в нашей ужасной семье, где такая страшная наследственность и со стороны отца и со стороны матери, я совершенно здорова, совершенно нормальна. Конечно, это от того, что я счастлива. Я безмерно счастлива! И вот я одного боюсь: разве так может быть? Скажи! Разве люди бывают так счастливы? А когда я почувствую опасность, чем я теперь искуплю? Какой выбор? Где?
Никто ей не отвечает. Слышно только, как идет дождь, как льется вода из трубы, и как на балконе тихо, жалобно визжит щеночек.
Соня ушла.
Варя опять сидит у стола над незаконченным письмом и держит в руке перо. Но она не пишет. В глазах ее строгое, суровое выражение, рука не дрожит. Она думает.
А окно чуть заметно начинает бледнеть, и если приглядеться, то через стекло уже видна сетка дождя, и видно, как качаются от ветра деревья сада.
Вдруг перо начинает быстро бегать по бумаге:
‘Нет, не ждите меня. Не зовите. Я решила: я никогда больше не увижу вас. Мне остается последняя радость: написать вам несколько прощальных слов.
Когда я начала писать это письмо, я еще была несметно богата, но не знала этого и смела жаловаться, стенать и плакать. А у меня были такие сокровища, как вера в свои силы, жажда жизни, жажда дела. У меня была… — Бог мой! — у меня была моя любовь, надежда на счастье… А я жаловалась и плакала.
Теперь я не плачу. Глаза мои сухи.
Надо быть трезвой. Надо глядеть жизни прямо в ее каменное, бездушное, жестокое лицо. Видите ли: меня, в сущности, нет. Когда я думала про себя, что это я, я ошибалась, — это был только бессильный, случайный росток темного и страшного корня. Когда я думала, что мне дана моя жизнь, я ошибалась: мне даны жуткие последствия всех ошибок, слабостей, пороков и болезней моих предков. Свободно только одно мое сознание, и оно говорит мне: только сильные, здоровые, смелые и свободные руки могут строить сильную, смелую и свободную жизнь. А мы, обреченные, мы должны принести ей наш посильный дар: отстраниться и сойти с ее дороги.
Не хочу обманывать себя, стараться спастись, цепляться, извиваться от страха и отчаяния. Я отстраняюсь. Пусть враждебные тени прошлого цепко держатся за меня, я не рванусь и не внесу с собой в жизнь их отравы.
Вот где мой долг, и на его зов я иду. Иду без покорности, без смирения… И хочется мне крикнуть кому-то проклятье’.

—————————————————-

Источник текста: журнал ‘Нива’ No 52, 1912 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека