Счастливец, Авилова Лидия Алексеевна, Год: 1896

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Лидия Авилова

Счастливец

I

На краю села Ветелки стоял маленький старый домик с железной, давно некрашеной, крышей. Домик покосился, одно крыльцо развалилось, и ступени его заменяли большие, проросшие травой камни. Здесь жила мелкопоместная дворянка, вдова капитана, Татьяна Алексеевна Шишкина. У нее были сын и дочь, дочь Ольга, жила с матерью в Ветелках, сын, Платон, кончал свое образование в московском университете, часто писал матери и сестре, но не видался с ними даже во время летних вакаций: он уезжал на урок, стараясь заработать лишнюю копейку. Когда Платон кончил курс гимназии — отец его был еще жив, старик сочувственно отнесся к желанию сына поступит на медицинский факультет, помогал ему, как мог, высылая кое-какие крохи, но когда старик умер, Татьяна Алексеевна не только перестала высылать Платону денег, но начала настойчиво звать его к себе и просить, чтобы он бросил учение и помог ей управляться с ее маленьким имением. Она писала ему жалобные письма и Платон жалел мать, он отвечал длинными посланиями, выяснял ей причины своего отказа, умолял обождать и дать ему возможность окончить курс, он писал много и убедительно, а Татьяна Алексеевна сердилась. Пробегая глазами горячие строки письма, она негодовала на упорство сына и за отказом его не хотела видеть ничего, кроме упрямства и своеволия. Письма Платона становились все длиннее, но сам он не высказывал ни малейшего колебания в своем решении продолжать курс, Татьяна Алексеевна поневоле свыклась с своим новым положением и даже нашла в нем свои выгоды. Она стала утешаться тем, что Платон непременно будет хорошим доктором, что с его упрямством и силой воли ему легко будет пробить себе дорогу, и тогда положение их, Татьяны Алексеевны и Ольги, сразу изменится: Платон будет зарабатывать большие деньги и все они будут жить в довольстве, если не в роскоши. Мысль о возможности такой перемены так понравилась Татьяне Алексеевне, что она все чаще и чаще стала останавливаться на ней, мечты и предположения незаметно перешли в уверенность и вся жизнь обитательниц маленького домика перешла в тревожное и нетерпеливое ожидание. Мать не скрывала своих надежд, она подробно поверяла их дочери, а та жадно ловила каждое ее слово, докторская карьера Платона, его успехи и денежные выгоды их являлись чуть не единственной темой разговора двух женщин. Обе они часто сидели в маленьком зальце, за неопрятным, нечищенным самоваром и лениво пили одну чашку чаю за другой. Ольге было уже за двадцать лет, у нее было очень полное, бесцветное лицо, щеки ее преждевременно обрюзгли, а глаза глядели вяло и сонно. Она так не любила какое бы то ни было дело, что часто целыми днями ходила непричесанная и неодетая, в одной юбке и грязной белой кофточке с оборванными пуговицами.
— Ты бы хотя кофту чистую надела, — говорила ей иногда Татьяна Алексеевна.
Ольга лениво оглядывалась.
— Нет у меня чистой, — отвечала она. — Наша Матрена такая ленивая! Никогда ничего не приготовит вовремя. Вот не могу добиться, чтобы она мне пуговицу пришила.
— Я тебе дам пуговицу, пришей сама, — говорила мать.
— Стану я сама! — сердилась Ольга и надувала губы.
Татьяна Алексеевна смотрела на дочь, она вспоминала свою собственную молодость, сравнивала свое, когда-то красивое, лицо с пухлым безжизненным лицом дочери, мысленно высчитывала число ее лет и вздыхала. Ей становилось жаль Ольги и она ласково заговаривала с ней.
— Вот подожди, Оленька, вернется брат, — заживем по-другому. Матрену прогоним, будут у нас и кухарка, и горничная, не Матрене чета.
Ольга оживала и поднимала свои маленькие заспанные глаза.
— Да неужели же мы здесь жить останемся? — с беспокойством спрашивала она.
— Ну зачем же здесь? — улыбалась мать. — Разве с Платошиным образованием сидят в такой глуши? Да здесь и заработок-то на грош: кругом голь одна, мужичье.
— Прежде всего попрошу Платошу купить мне такое пальто, как на городской попадье было: с отворотами, знаешь?
— Многое нужно, многое, — грустно улыбалась Татьяна Алексеевна, — и платья, и белья… Нам с тобой и в люди показаться не в чем, не в ситчике же щеголять!
И мать с дочерью вновь принимались мечтать о том, как и на что употребят они деньги, заработанные Платоном. Когда самовар остывал, а чай уже не шел в горло, Татьяна Алексеевна звала Матрену.
— Возьми самовар, — говорила она, — да если ты еще посмеешь подать его таким грязным, — я его со стола швырну.
— Когда же мне самовар чистить? — визгливо завопила Матрена. — Я и комнаты прибери, я и обед сготовь, я и белье выстирай, и за коровой уходи. Я себе минуты спокою не вижу!
— Молчи, дармоедка! — кричала Ольга. — Думаешь, лучше тебя не найдется? Вот, подожди, приедет Платон Михайлович, увидишь тогда! Увидишь, как лениться!..
— Каторжная я! Чисто каторжная! — взвизгивала Матрена.
Она сморкалась в фартук, брала самовар и уходила с ним в кухню. Татьяна Алексеевна и Ольга оставались с глазу на глаз. Мать принималась за вязание, а дочь, зевая, раскрывала книгу. Если ей случалось напасть на интересную страницу, где рассказывалась любовная история, она читала с удовольствием, в большинстве же случаев книга не занимала ее, она потягивалась, зевала и, наконец, тоже уходила в кухню, привязывалась из-за чего-нибудь к Матрене, обе поднимали такой крик и гвалт, что Татьяна Алексеевна должна была отложить свое вязание и идти разбирать ссору.
По праздникам и воскресеньям мать и дочь надевали свои лучшие платья и ехали в церковь. Эти поездки служили им развлечением, но веселее всего проводили они время тогда, когда в гости к ним приходила сестра дьяконицы, известная за свой злой язык и любовь к сплетням. Тотчас же отдавалось приказание Матрене ставить самовар, Ольга доставала банку варенья, и беседа завязывалась горячо и велась неумолкаемо. Говорили про соседних помещиков, о семье священника, перемывали косточки всем, кто только подвертывался под язык. Ольга оживлялась, глазки ее разгорались, она громко смеялась рассказам гостьи. По временам Татьяна Алексеевна или Ольга пользовались случаем повернуть разговор на излюбленную тему.
— Когда кончит Платон, — говорила мать, — он, конечно, будет получать не меньше какого-нибудь Крымова (фамилия соседа) и тогда увидим, кто перед кем задерет нос.
— Когда брат будет доктором, — говорила Ольга, — он уж, конечно, не пожалеет денег на мой туалет и тогда я еще покажу этой противной исправничихе, как надо одеваться. Нарядилась в какие-то пестрые лохмотья и важничает! Вы знаете, Глафира Осиповна, доктора могут зарабатывать так много, так много, что не исправнику какому-нибудь чета.
Татьяна Алексеевна мечтательно улыбалась, а Глафира Осиповна делала вид, что нисколько не сомневается в будущих богатствах семьи Шишкиных. Она сочувственно вздыхала и выпытывала у разболтавшихся женщин все их предположения и планы на близкое счастливое будущее.

II

Наконец настало время, когда мечты должны были стать действительностью: Платон кончил курс и написал матери, что едет в Ветелки. Разом оживился домик Татьяны Алексеевны, испуганная Матрена металась из угла в угол, стараясь угодить господам, а те на перебой давали ей одно приказание за другим: надо было вымыть полы, перетереть окна, починить, погладить… Татьяна Алексеевна и Ольга, обе принаряженные, как в праздник, только ходили по комнатам, отрывали Матрену от одного дела, чтобы дать ей другое и поминутно подбегали к окну, прислушиваясь к шуму всякой проезжающей телеги. Платон не назначил дня своего приезда, его можно было ждать всякую минуту, и Глафира Осиповна целыми днями не выходила из дома Шишкиных: ей хотелось первой увидать приезжего, чтобы потом рассказывать свои впечатления по селу.
— А что, Глафира Осиповна, — беспокоилась Татьяна Алексеевна, — как вы думаете, достанет ли Платоша на станции какой-нибудь экипаж? Не в телеге же ему трястись пятнадцать верст!
— Боже упаси! — махала руками Глафира Осиповна. — Там у Чиркина тарантасик есть, тарантасик возьмет. Как можно в телеге!
— Не простой какой-нибудь! — самодовольно замечала Татьяна Алексеевна. — Вы думаете, как? У него против всех товарищей отличие, — с отличием кончил.
Ольга прихорашивалась перед зеркалом и думала только об одном: скоро ли Платоша увезет их в город. Она боялась, что брат пожелает отдохнуть и первый год заживется в деревне.
Целых три дня длились ожидания, а Платона все еще не было, наконец, в один вечер, когда все три женщины пили чай в зальце, Ольге послышалось будто кто-то быстро вбежал на крыльцо и вошел в прихожую: она лениво поднялась с места, чтобы посмотреть, кто вошел, но дверь зальца отворилась и на пороге ее показался Платон. Татьяна Алексеевна и Ольга сразу узнали его: среднего роста, худощавый, с бледным лицом и маленькой бородкой клином, он глядел на них близорукими, немного прищуренными глазами, а губы его улыбались и придавали лицу выражение нежной, сосредоточенной радости.
— Платоша! — закричала Татьяна Алексеевна и бросилась к сыну, но прежде, чем она успела обнять его, она уже заметила, что одет он был в поношенное и некрасивое платье и что вместо багажа, он бросил в прихожей простой холщевый мешок. Ольга тоже поцеловала брата.
— Но как же ты подъехал, Платоша? Где твой экипаж? — спросила она.
— Экипаж? — смеясь, переспросил брат. — Я пешком.
— Пешком? Ты?! — в один голос закричали мать и сестра.
Платон весело успокоил их, уверяя, что такая прогулка нисколько не утомила его. Он узнал Глафиру Осиповну и приветливо пожал ей руку. Когда мать стала усаживать его пить чай, он попросил позволения сперва умыться и, умывшись, весело принялся за свой стакан.
Разговор пошел вяло. Говорил и смеялся один Платон. Глафира Осиповна не спускала с него глаз, как бы стараясь запечатлеть в своей памяти малейшие подробности его наружности и одежды, Ольга беспокойно вертелась на стуле, сгорая нетерпением узнать что-нибудь о планах брата, Татьяна Алексеевна чувствовала себя почему-то очень неловко: она старалась улыбаться, глядя на счастливое лицо Платона, но в душу ее невольно вкрадывались сомнения и ее не на шутку сердили и пристальный взгляд Глафиры Осиповны, и небрежность костюма, и скромная простота обращения ее сына. Как бы поддаваясь общему настроению, Платон вдруг притих и лицо его стало серьезно и печально.
— Каков годик-то выпал, мама! — начал он дрогнувшим голосом. — Вы с сестрой мало писали мне о том, как обстоит дело у вас, но и здесь, поди, круто пришлось: недород, болезни. — Татьяна Алексеевна вяло усмехнулась.
— У нас, благодаря Богу, ни болезней, ни недороду. Напротив, по высоким ценам год вышел удачней других,
— Ты это про себя, мама, — перебил ее Платон и чуть-чуть покраснел, — а я спрашиваю про село, про мужиков.
— Друг мой! — заметила Татьяна Алексеевна. — Тебе должно бы быть известно, что с мужиками у меня ничего общего нет, никаких сношений.
Платон быстро взглянул на мать, покраснел еще больше и замолчал.
— Про мужиков вы изволите интересоваться, — вмешалась Глафира Осиповна, — так я хотя с ними компании не вожу, а все по соседству знаю. Тяжело было, очень тяжело! Хлеб такой ели, что я однова взглянула, да сплюнула. Нужда вот какая! Крайняя нужда! Если бы не помощь от земства, — не прожить бы, куда! А только, Платон Михайлович, я вам скажу: отчего нужда? Все оттого же: грубость, лень, пьянство. Ему бы работать, а он в кабаке валандается, ему бы копейку беречь, а он ее целовальнику тащит. Вот и нужда откуда, верьте мне, Платон Михайлович.
Платон перестал пить чай и рассеянно мешал ложечкой в своем стакане.
— Та-ак, — протянул он, как бы в ответ на слова Глафиры Осиповны. — А нужда, говорите вы, велика?
— Велика! Это что и говорить. Опять же и этот год плохой. Кто будет счастлив, а у кого и последнее прахом пойдет, ничего не удержит.
— И эпидемия?
— Это что же — эпидемия? — переспросила Глафира Осиповна.
— Болезни, значит. Болезни у них ходят? Много больных?
— Больных-то? У нас, слава Богу, в селе тихо, а вот в трех верстах, в Шахове, изволите помнить? Там валится народ, валится… Сперва в жар человека кинет и станет он что твоя плеть…
— В Шахове? — задумчиво переспросил Платон. — Знаю, помню.
Татьяна Алексеевна тревожно следила за сыном.
— Полно вам! Что это за разговоры для первой встречи, — наконец, забормотала она. — Расскажи-ка, Платоша, про себя, а от здешних новостей, забот, да печалей чем дальше, тем лучше. Мужик везде и всегда один и тот же: ноет, жалуется, а когда ему протянут руку, — он сейчас же зазнается, избалуется и запьянствует хуже прежнего.
— Не хуже Митюхина, — заметила Ольга и на ее губы набежала брезгливая гримаса.
— А что такое про Митюхина? — осведомился Платон.
— Да вот так же все жаловался, в ногах у мамы валялся, а когда мама сдалась и дала ему денег под будущий урожай, он сейчас же напился, стал кричать, что мама обобрала его, последнюю рубашку сняла, да так, с горя дескать, пропил все, до последней копеечки.
Ольга презрительно пожала плечами, а Платон опять покраснел и опустил глаза.
— Комедия! — вставила свое слово Глафира Осиповна.
— Отчего же комедия? — вступился Платон, но Татьяна Алексеевна перебила его.
— Ах, полно, Платоша! — заговорила она с явной досадой в голосе. — Ты давно не жил в деревне, забыл. А я теперь благодарю Бога за то, что он внушил тебе желание учиться и теперь у тебя полная возможность вырваться отсюда как можно скорей и как можно дальше.
Платон удивленно взглянул на мать.
— Но я нисколько не желаю вырваться отсюда, мама, — заметил он. — Здесь более, чем где-либо, пригодятся мои знания. Моя мечта жить в деревне и служить народу.
Ольга с шумом уронила ложку и отодвинула стул.
— Что? Ты не уедешь отсюда? Ты не будешь жить в городе? — закричала она.
Платон взглянул на нее и смутился.
— Что же так поразило тебя? — тихо спросил он.
— Ты не уедешь отсюда? — чуть не плакала Ольга. — Но что же ты заработаешь здесь? Стоило ли учиться, чтобы работать потом за медные деньги?
— Не в деньгах и дело, — еще тише ответил Платон. — Я не гонюсь за заработком. Лучшая награда за труд, — это та польза, которую он приносит. Ты согласна со мной?
Он взглянул на мать, но та сидела с холодным, недовольным видом.
— Мы поговорим об этом в другой раз, — сухо ответила она на вопрос сына.
Глафира Осиповна встала. Она с слащавой улыбкой поцеловала Татьяну Алексеевну и Ольгу, пожала руку Платону и вышла. Не успела закрыться за ней дверь, как Ольга вскочила с своего места и с силой бросила ей вслед чайное полотенце.
— Иди, иди теперь околачивать язык-то. Так и подергивало ее, всю подергивало от радости, видела я! Все село над нами теперь потешаться станет. — Ольга взмахнула руками, бросилась на стул и громко заплакала.
— Оленька! — строго окликнула ее Татьяна Алексеевна. — Оленька! нехорошо!
Платон удивленно глядел, то на мать, то на сестру.
— В чем же дело? В чем дело? — допытывался он.
— Не следовало тебе говорить при ней, при этой сплетнице, — ответила ему Татьяна Алексеевна, подняла с пола полотенце и глубоко вздохнула.

III

Платон Михайлович на другой же день отправился в Шахово, обошел избы, осмотрел больных и сильно призадумался. Нужна была деятельная помощь, нужны были лекарства, но прежде всего нужны были деньги. Он вернулся домой задумчивый и печальный.
— Мама, — сказал он, присаживаясь против матери, когда та, по обыкновению, сидела у окна зальца и вязала. — Мама, в Шахове плохо, помощь нужна немедленная. Я надеюсь, что выхлопочу все нужные средства, но медлить нельзя. Не можешь ли пока ссудить мне хотя сколько-нибудь? Своих денег мне вряд ли хватит.
Татьяна Алексеевна удивилась.
— Что это ты говоришь, Платоша? Я ничего не понимаю.
Платоша повторил свою просьбу и еще раз объяснил причины ее. Но чем дольше он говорил, тем гуще краснело лицо Татьяны Алексеевны, а выражение его становилось раздраженным, почти неприязненным.
— Ты что же это, Платоша, смеяться, что ли, вздумал над матерью? — спросила она, видимо сдерживаясь.
— Отчего смеяться? Я говорю серьезно.
— А если не смеешься, то я и ровно ничего не понимаю. У меня ты денег просишь? На свои мужичьи причуды у меня денег просишь? Да что же, лопатами я, что ли, деньги-то загребаю, что буду их в окно швырять? Клад я нашла? От тебя я ждала помощи и поддержки, а не тебе на разные причуды готовила.
— Зачем ты сердишься, мама? — тихо упрекнул Платон. — Денег я у тебя прошу не на причуды: если бы ты видела то, что я видел сегодня! Наконец, деньги я верну, я прошу их у тебя только на время.
— Ни на один день, ни на одну минуту! — неожиданно вскрикнула Татьяна Алексеевна. — Платоша! — уже мягче продолжала она: — расскажи ты мне толком, что же у нас будет теперь? Не серьезно же ты говорил, что хочешь остаться здесь лечить мужиков? Ты шутил, Платоша? К чему же ты учился? К чему я радовалась твоим успехам, гордилась тобой, полагала на тебя все мои надежды? — Татьяна Алексеевна достала платок и вытерла им покрасневшие глаза. — Ты не должен забывать: у тебя сестра, Платоша, у тебя есть обязанности относительно твоей семьи.
— Но разве сестра и ты в чем-нибудь нуждаетесь, мама?
Платон Михайлович поднял на мать вопрошающие глаза, но та так мало ожидала подобного вопроса, что сразу растерялась и только развела руками.
— Да что же ты не видишь? Слеп? — наконец заговорила она. — Нуждаетесь ли, спрашиваешь? Или уж очень хороши показались тебе наши палаты? Не в лохмотьях еще ходим? Сладко, весело живем?
— Да ничего, кажется… Я не думал, — смутился Платон.
— Не думал? Чего же ты не думал? — сердилась Татьяна Алексеевна. — Суму еще на нас надеть хотел бы? В курную избу запрятать? Хороша, вишь, ему наша жизнь показалась!
— Не волнуйся, мама! — попросил Платон Михайлович. — Ничего такого я, конечно, не хотел бы, чем лучше вам, тем приятней для меня, поверьте. Но чего вы от меня ожидали? Чего вы требуете?
В залу тихо вошла Ольга.
— Бог ты мой! — всплеснула руками Татьяна Алексеевна. — Кажется, требования невелики! Слышишь, Оленька, он спрашивает, чего от него требуют? Я, Платоша, не могу зарабатывать денег, а ты можешь. Тебя учили, за тебя из последних грошей платили, не одно лишение, может быть, из-за тебя терпеть приходилось, так ведь думала я, что ты вспомнишь, почувствуешь…
— Я ничего не отрицаю… — тихо сказал Платон.
— Так как же спрашиваешь ты, чего от тебя требуют? Оленьке за двадцать лет. В этой глуши-то кто ее видит? Подумал ты о ней? Обносились все: ни платьев, ни белья… Дом чуть стоит… Да Бог с ним, с домом! Думала я, кончишь ты, — все в аренду сдадим, дом на своз, пока не совсем сгнил, и переедем в город.
Она испытующим взглядом уставилась на сына, Оленька стояла у окна и жадно ждала ответа брата. Платон сидел с опущенной головой и медленно, задумчиво гладил рукой свою бородку.
— Вот чего ты ждала от меня! — тихо сказал он. — А ты, Ольга?
Девушка вспыхнула.
— Чего я? — поспешно ответила она. — Конечно же, в этой глуши от тоски помереть можно. Разве это жизнь?
Платон Михайлович словно не слыхал этого отрывочного ответа, глаза его задумчиво перебегали с предмета на предмет и бледные губы сложились в свойственную ему кроткую и грустную улыбку.
Татьяна Алексеевна и Ольга ждали, что он еще скажет что-нибудь, но он встал, поправил спустившиеся на лоб волосы и все с той же улыбкой на губах вышел из комнаты.

IV

Глафира Осиповна опять сидела у Шишкиных. Она наклонилась к Татьяне Алексеевне и горячо шептала ей что-то, поминутно оглядываясь на дверь.
— Да нет его, нет! — успокоила ее Татьяна Алексеевна. — Можете говорить громко. Разве он когда дома бывает!
Она махнула рукой. Глаза ее были заплаканы, а рядом с ней, на подоконнике, лежал скомканный носовой платок.
Глафира Осиповна еще раз опасливо оглянулась.
— Так вот, — продолжала она уже громко, — прихожу это я к куму, начали разговор про то про се, а я и закидываю словцо: что, мол и как? Доктор у вас новый объявился?
— Ну? — поторопила ее Татьяна Алексеевна.
— Хвалить стал. Уж так-то хвалил! И добр-то, и сердцем мягок, и денег не жалеет. Как же, спрашиваю, свои он деньги отдает, или как? Свои, говорит, свои! Покуда что, а пока все свои тратит. Сколько одной всячины из города навез: одеял, тряпья, снадобья лекарственного и всего, всего… Больше, говорит, чем на сто рублей навез. Да, больше, говорит…
— На сто рублей! — вскрикнула Оленька. — Слышишь, мама?
Татьяна Алексеевна схватила платок и утерла им лицо.
— Теперь Андрохиным корову купил. Купил ли, пообещал ли, не могу сказать верно. Да и не учтешь, не учтешь, что у него денег ушло! Теперь так, а что дальше-то будет? Ведь мужицкая нужда, уж это, будем так говорить, все равно, что утроба ненасытная: сколько в нее ни вали, — все мало, все мало. Так-то, радость моя, Татьяна Алексеевна.
Она пронизала ее своими маленькими, насмешливыми глазками.
— Что? Злишься? Жаль тебе денег-то! — ясно говорил этот взгляд.
Татьяна Алексеевна не заметила его: она глядела в окно и поминутно утирала платком красные глаза.
— Растишь их, заботишься, себя всего лишаешь, а вырастишь — простой благодарности себе не видишь, — жалобно заговорила она. — Что есть у меня сын, что нет у меня сына, — прок один. А уж о нем ли я не заботилась?
— И не говорите, голубушка, не говорите! Знаю сама, как это горько. Своих детей у меня не было, а знаю, понимать могу. Все ли не ждали, не надеялись? Думали, сынок-то жизнь вашу устроит, а он на — поди! Для мужика кармана перевернуть не жалко, а для матери родной гроша не находится. А просили вы у него денег-то?
— Не просила, а намекала. Сам бы должен знать.
— Олечку-ангела жалко, — сочувственно вздохнула Глафира Осиповна, — какая ей тут партия найтись может? Сиволапые одни кругом! Ах, не хорошо рассудил Платон Михайлович, не по сыновнему рассудил!
Долго говорила Глафира Осиповна в этом тоне, а Татьяна Алексеевна и Ольга слушали ее, жадно ловили каждое ее слово и сами рассказывали ей про Платона все, что только могли упомнить из его слов и подметить в его поведении.
Один раз, когда Платона по обыкновению не было дома, Татьяна Алексеевна водила Глафиру Осиповну в его комнату и там они вместе рылись в его книгах и разглядывали его вещи.
— Хоть бы что стоящее! — заметила при этом Глафира Осиповна.
Татьяна Алексеевна только махнула рукой.
Чуть ли не больше матери плакала и жаловалась Ольга. Она опять перестала причесываться и одеваться, спала больше прежнего, а когда встречалась с братом, то сейчас же надувала губы и сердито отворачивалась от него. Эти встречи были редки, потому что Платон Михайлович действительно почти не бывал дома. Он возвращался в Ветелки только вечером, торопливо целовал у матери руку и уходил спать. Первое время Татьяна Алексеевна каждый раз принимала при этом обиженный и огорченный вид, но так как Платон, казалось, не обращал на это никакого внимания, она потеряла терпение и решилась еще раз серьезно переговорить с сыном.

V

— Платоша! — сказала Татьяна Алексеевна, когда Платон, видимо усталый, только что вернулся из Шахова. — Платоша, если ты уже совсем решил отвернуться от своей семьи, то недурно было бы сказать мне об этом.
По усталому лицу Платона пробежало выражение тоски и страдания.
— Не говори так, мама, прошу тебя! — сказал он, — Как ты могла подумать, что я хочу отвернуться от тебя? Всей душей желаю я одного: чтобы ты поняла меня и перестала обвинять.
— Я тоже хотела бы, чтобы ты понял меня, — с ударением на слове ‘понял’, возразила ему мать, — а затей твоих, прости меня, я одобрить не могу.
— Я знаю это и много думал о том, что ты еще раньше говорила мне. Не понимаю я одного: разве я когда-нибудь обманывал тебя на свой счет! Я писал тебе… Правда, я поверял тебе свои мысли и чувства и скрывал самое главное: я никогда не писал тебе о том, как я жил. Я не хотел огорчать тебя, а жизнь давалась нелегко.
— Только того и не доставало, чтобы ты еще упрекал меня! — вспыхнула Татьяна Алексеевна.
— О, нет… нет! — поспешно перебил ее Платон. — Мне не за что упрекать. Но я думаю, что если бы ты знала мою жизнь, если бы я не скрывал ее от тебя, мы бы лучше поняли друг друга. Ты рассердилась тогда, когда я не признал вашей нужды, ты сочла это как бы за оскорбление себе, но я не хотел оскорблять: я только сам знавал нужду, куда более резкую, и сравнил. Нас пятеро было таких, как я, без верного куска хлеба на завтрашний день, трое помещались вот в такой маленькой комнатке, не больше половины этого зальца. На всех на нас была одна постель и две подушки. Надо было платить за ученье, за книги, надо было одеваться хотя кое-как, только бы прилично было, надобно было чем-нибудь питаться, и на все это необходимы были деньги. Иногда счастье улыбалось нам: всем находились уроки, кто зарабатывал десять, пятнадцать, а кто и гораздо более рублей в месяц. Тогда мы считали себя богачами, пили чай вприкуску, а на обед покупали себе чего-нибудь посытнее обычного ситника с куском колбасы. Бывало иначе. Бывало так, что уроков не находилось и мы ходили в рваных сапогах, в животе от голода словно лягушки кричали, чаю же и другой горячей пищи мы, случалось, не видали по целой неделе. Вот как жилось тогда, мама, и ты не должна удивляться, что на твою жизнь я взглянул, как на благополучие. — Татьяна Алексеевна слушала с удивлением.
— А тащил тебя кто-нибудь на такую жизнь? — пожала она плечами. — Разве я не звала тебя? Не просила бросить твою глупую ученость? Впрок она пошла тебе, к слову сказать!
— Да, ты звала, — кротко согласился Платон Михайлович, — но бросить эту ученость, как ты называешь ее, я не мог. Терпел я нужду, терпел я лишения, голод, холод, немало терпел и ни разу не было у меня и мысли бросить все и уехать на покойную жизнь. Удача ли мне особенная была, или свет так уж полон добрыми людьми, но в те дни, когда мне приходилось плохо, я видал и чувствовал к себе так много доброты, сочувствия, ласки, так много тепла, что для того только, чтобы вернуть людям свой долг, мне мало всей моей жизни. Вот когда, мама, узнал и полюбил я людей. Полюбил, и такая стала у меня эта любовь больная, тревожная… Целыми ночами думал я о том, как лучше, полнее вылить эту любовь в какое-либо дело и отдать ему всю свою душу. Долг свой я людям отдать хотел. Понимаешь ли ты теперь, что я не мог бросить науки? Что мог сделать я с своими природными слабыми силами? И вот когда эта наука приходила мне на помощь к осуществлению моей мечты, когда я уже знал, что при посредстве ее я принесу людям более пользы, чем если бы в руках моих были миллионы, подумай, мог ли я отказаться от этой учености, мама?
— Миллионы! — насмешливо повторила Татьяна Алексеевна. — Были бы у тебя не миллионы, а только рубли, и то не сидела бы твоя мать в лохмотьях. — Она рванула рукав своего ситцевого капота и сердито отвернулась.
— Не то, мама, не то! — горячо продолжал. Платон Михайлович. — Разве шелковое платье дало бы тебе счастье? На мне рубашка рваная, а счастья у меня сейчас столько, что вместить его трудно. Веришь ты мне! Грустно… больна мне вся эта рознь между нами, мучаюсь я ей, а счастья… счастья… — Он с трудом перевел дух.
— И как не быть счастью, — тихо продолжал Платон, — теперь, когда я могу начать возвращать людям добром за добро. И если бы хотя теперь я встретил черствость, непонимание… Так нет же, нет! Опять ласка, опять сердечность, тепло… меня же благодарят, окружают вниманием, любовью… — Голос Платона дрогнул и на глазах неожиданно навернулись слезы.
— Не могу… слишком… Нервы, должно быть, — задыхаясь, добавил он.
Татьяна Алексеевна молчала. Платон медленно ходил по комнате взад и вперед, лицо его заметно побледнело, руки дрожали.
— Мама! — сказал он, наконец, прежним ровным голосом. — Я все сказал. Если ты еще и теперь осуждаешь меня, мне уже нечем оправдаться. — Он наклонился, ласково поцеловал руку матери и, не поднимая на нее глаз, вышел.
— Платоша! — чуть не вырвалось криком у Татьяны Алексеевны. — Это ты-то счастлив, бедняга? Ты? — ей захотелось вернуть его, приласкать, приголубить.
— И все-таки, на своем… на своем! — вспомнила она вдруг и густо покраснела от досады и негодования.

VI

— Слышали? — задыхаясь от быстрой ходьбы, спросила Глафира Осиповна и стала здороваться с Татьяной Алексеевной и Ольгой. — Не ночевал сегодня ваш-то? Ну, так! Значит, все правда и есть. Ничего не слыхали?
— От кого слыхать-то? — обидчиво отозвалась Татьяна Алексеевна. — Платоша ни со мной и ни с сестрой и двух слов не промолвит. Вот только разве зайдет кто, да расскажет. Новость еще какая-нибудь?
— И какая еще новость-то! — заторопилась Глафира Осиповна. — Не приходил ночевать — и не ждите теперь: совсем не придет. Барский дом себе выхлопотал, с самим генералом списался, от генерала и приказ был — не перечить ему ни в чем. Дом теперь открыли, чистка там была, так чуть не всех баб с села согнали. Теперь это он дом-то под больницу повернул, больных туда сносят, а на подмогу ему вчера с поездом две барышни приехали. Приехали и тоже прямо в барский дом. Вместе теперь у них все пойдет. Барышни такие молодые, из себя недурненькие, только уж вряд ли путевые: из хорошего-то дома отпустили бы разве девушку невесть куда с больным мужичьем возиться? Да еще под одну крышу с молодым холостым человеком.
Ольга жадно выслушала Глафиру Осиповну и расхохоталась.
— Да, уж эти хороши, должно быть! Вы видели их, Глафира Осиповна? Какие они из себя? Прилично одеты?
— Прилично, прилично! Я сама не видала, а от верных людей слышала. На одной платье шерстяное коричневое и шляпка этакая, с цветами, а на другой не то черное, не то синее, не видно, потому что в ватерпруфе она и шляпа с лентами. Рассуждаю я так, Татьяна Алексеевна: какая это теперь вольность между молодежью пошла, что не глядела бы на нее! Я стала как-то при батюшке говорить, а он мне в ответ: новое, говорит, учение в моду вошло, по этому учению все, будто, именно так и нужно: чем больше бесстыдства, тем модней. Ни брака, значит, ни приличий каких, ничего не требуется. Мужик теперь — первая особа, мужику они запанибрата ручку трясут и с собой рядышком сажают. Последняя, говорит, мода теперь у господ.
— Уж и мода! — фыркнула Ольга. — Выдумали глупость какую! Вот заставила бы я их круглый год в деревне пожить. Хорошо им в городе-то про мужиков выдумывать.
— Это уж верно, верно, ангел мой! А что Платон Михайлович ходить перестанет, так это даже хорошо: все между больных, да между больных, долго ли болезнь занести?
— Неужели пристать может? — испугалась Татьяна Алексеевна.
— А то разве не может? И очень может. Шутка ли? Полдеревни свалило, день-деньской только и знай, что от больного к больному ходи. Уж надо Платону Михайловичу честь приписать: труд несет, тяжелый труд…
— А разве неволит кто? — раздражительно заметила Татьяна Алексеевна. — И говорила, и просила… Не хочет слушаться, хочет умнее матери быть, Бог с ним! Его дело, не маленький какой. А за что нас с Оленькой из-за него беспокоят? Можете вообразить, сюда больные жаловать стали. Намедни, гляжу, чуть ли не целая прихожая набилась. Того не доставало, чтобы он еще из нашего дома больницу сделал!
— Ну, скажите на милость! — возмутилась Глафира Осиповна. — Нет, голубушка, Татьяна Алексеевна, вы на меня сердитесь, не сердитесь, а я вам прямо скажу: добры вы очень к Платону Михайловичу, строгости в вас нет. Что уж, право! Мало вам от него обиды было? Все-то, все-то говорят… Добры очень. Другая бы мать разве так с ним разговаривать стала?
— И я вот то же маме говорю, — оживленно вставила Ольга. — Вот занесет к нам болезнь, тогда довольна будет.
Татьяна Алексеевна задумалась.
— Сколько я слез пролила, Глафира Осиповна! Сколько я слез пролила… По совести, сказать, жалок он мне был. И сержусь я на него, и обидно мне, а зла во мне нет… Конечно, Платоша ли, Оленька ли — одинаково они мои дети, обоих жаль.
— Это вы-то, голубушка, его жалеете, а он жалеет ли вас? — прервала Глафира Осиповна.
Татьяна Алексеевна махнула рукой.
— Бог с ним! Только теперь, — видимо раздражаясь, добавила она, — теперь пусть не прогневается: не только всех этих его оборванцев-приятелей прогонять буду, но и приди он сам, и его не пущу. Наш, так наш, а милей ему мужики, пусть с ними и компанию водит.
Глафира Осиповна встрепенулась.
— И давно бы так! — одобрила она, видимо обрадованная. — У кого хотите спрашивайте, все в один голос скажут: обида вам от Платона Михайловича, большая обида!
— И не пущу! — еще решительнее заявила Татьяна Алексеевна. — Мне дети равны. За что он Оленьку обездолить хочет? Умней всех, так и живи один, а нам тоже и о себе подумать надо.
Когда Глафира Осиповна ушла, Татьяна Алексеевна еще долго сидела у окна, вглядываясь в прохожих и принимая каждого издали за сына. Она ждала его и желала, чтобы он пришел, и знала наверно, что, приди он, она не даст ему переступить порога комнаты, как уже закричит на него и, пожалуй, исполнит свою угрозу: не пустит в дом. Платон не приходил. Когда же Татьяна Алексеевна, не дождавшись сына, решилась, наконец, лечь в постель, сердце ее было так полно обиды и горечи, что она уже не чувствовала более жалости к Платону и родной, единственный сын казался ей ее злейшим врагом.

VII

Прошло несколько времени. Татьяне Алексеевне не спалось. Ветер шумел в саду и ударял ветвями деревьев в окно ее спальни. В комнате было душно, мягкая постель неприятно нагрелась, а подушки лежали неудобно, то слишком высоко, то слишком низко. Из соседней комнаты слышалось через полуоткрытую дверь сонное дыхание и легкое всхрапывание Ольги. Татьяна Алексеевна поворачивалась то на один бок, то на другой, она настойчиво закрывала глаза и шептала молитвы, но глаза ее раскрывались сами собой и бессонно, широко глядели в окружающую ее темноту.
— Боже мой! — шептала она. — Господи, Боже мой! — А стенные часы, точно торопясь куда-то, отбивали своим хриплым боем один час за другим. В этот день Татьяна Алексеевна видалась с Платоном, он приходил за своими вещами. И только теперь, среди спокойствия и тишины ночи, припомнила она все, что говорила сыну и отдала себе отчет в своих словах. Ясно до осязаемости представлялось ей лицо Платона, и она с ужасом замечала теперь, насколько оно исхудало, осунулось, какой кроткой и печальной улыбкой светились его глаза. Она повторяла себе свои слова, жесткие и озлобленные, а вслед за ними слышался ей тихий голос сына, и звук этого голоса шел ей прямо к сердцу.
— Мама, мама! — слышалось ей. — Если бы ты могла видеть мою душу! Нет у меня силы примирить тебя с собой… Как тебе тяжело! Ты любила меня и я довел тебя до ненависти… Сына ты возненавидела! Как же тебе тяжело!
— Молчи! — кричал другой, неузнаваемый от злобы и волнения, голос. — Молчи! Надоели мне эти глупости! Вот тебе мое последнее слово, последнее! Слышишь? Или ты бросишь свои глупые затеи, или же знай, что нет у тебя больше матери… Был у меня сын — нет его больше! Дорогу забудь к моему дому.
Платон дрогнул, рука его крепко сжала спинку стула, лицо побледнело.
— Боже мой! Господи, Боже мой! — шептала теперь Татьяна Алексеевна и протягивала руки перед собой, как бы отстраняя от себя тяжелое воспоминание.
— Душа не терпит… Тянет меня к несчастным, страдающим. Истерзаюсь я, задохнусь… Куда мне, такому-то? Погляди на меня. Не сумел я оправдать твои ожидания, но постарайся простить.
Татьяна Алексеевна приподнялась и села на постели.
— Мой век прожит, — шептала она, — а Оленька?
Ей вспомнилось, что, уходя, Платон встретился в дверях с сестрой. Он улыбнулся и протянул ей руку, но Ольга отвернулась и брезгливо подернула плечами. Где он теперь? Опять мелькнуло перед ней его лицо, и точно всколыхнуло ее всю запоздалой, нежной жалостью.
— Платоша, родной! Бледен… худ… Не допусти, Господи! И какое здоровье у него? Все-то, все-то в конец голодухой, да нуждой всякой расшатанное. Счастьем хвалился! Горевое твое счастье, бедняга. Мать, мать родная чуть не прокляла, из дому выгнала…
Всю ночь напролет шумел ветер и стучал в окно ветвями деревьев, били часы и вздыхала сонная Оленька, а Татьяна Алексеевна то садилась на постели, то ложилась вновь, а сон не шел и мысли ее вертелись на одном воспоминании. Наконец, в окно взглянуло раннее, ненастное утро, по засеревшему небу побежали темные лохматые облачка. Татьяна Алексеевна откинула подушки, поседевшие волосы ее растрепались, утомленные веки покраснели и распухли.
— Оба вы мне равны, оба… Жалко мне обоих, — думала она. Сердце ее еще было полно смутного раскаяния и тревоги, но она засыпала.
С той поры каждый вечер охватывало Татьяну Алексеевну тоскливое, ноющее чувство: ночь и одиночество стали пугать ее. Утром она вставала твердая и спокойная, ночная тоска даже сердила ее. Она с удивлением спрашивала себя, откуда бралось это разнеженное настроение, которое заставляло ее забывать обиды, несправедливость, все, кроме своей любви и жалости к сыну. Днем приходила Глафира Осиповна, слонялась и надрывала жалобами душу матери скучающая Ольга, и Татьяна Алексеевна чувствовала, как росло ее недовольство сыном, как закрывалось для Платона вновь ее материнское сердце. Она чувствовала все это и радовалась этому чувству, стараясь закалить себя, она жадно хваталась за каждый новый довод Глафиры Осиповны, довод, который несомненно подтверждал виновность Платона, и защищалась им против своей жалости и нежности к сыну.
— У меня нет сына, — говорила она Глафире Осиповне. — Он обидел меня, выставил меня на посмешище и я выкинула его из своего сердца.
— Платоша! — шептала она бессонной ночью. — Глупый, глупый! Неужели ты не придешь? Чему поверил! Что мать, родная мать от него отвернулась. Зверь лесной и тот свое дитя жалеет.
Но Платон не шел. Все также бодро и непреклонно глядела Татьяна Алексеевна, но душевного спокойствия ее не стало совсем. Теперь уже и днем не могла она оторваться от своей тревожной думы о сыне, ее раздражали нытье и сонливость Ольги.
— Хоть бы занялась чем-нибудь! Слоняешься день-деньской из угла в угол, поневоле одурь возьмет. Причесалась бы, что ли. Глядеть-то на тебя зло берет.
Ольга куталась в платок и ворчала.
— Будет ли этому конец! — хватала себя за голову Татьяна Алексеевна, и она тут же думала, что если Платон опять не придет, она не выдержит и уйдет к нему сама.

VIII

И она не выдержала и пошла. Целых две недели не видала она Платона. До Шахова было больше трех верст. Татьяна Алексеевна могла бы доехать туда в своей тележке, но ей не хотелось, чтобы кто-либо знал о ее решении навестить сына. Она надела темное платье, повязала голову черным платком и вышла из дому незамеченная Ольгой. В поле шла уборка, встречные крестьяне узнавали ее и некоторые кланялись ей, но она отворачивала лицо и не отвечала на поклоны: в этих людях она видела теперь личных врагов, отнявших у нее сына и ее лучшие надежды и ожидания. В Шахове она прямо направилась к барской усадьбе. На дворе стояла баба и, нагнувшись, мыла мочалкой лохань. Она прикрыла рукой глаза, защищаясь от солнца, и оглядела Татьяну Алексеевну с ног до головы.
— Вам кого? — крикнула она ей.
— Доктора мне, — ответила Татьяна Алексеевна.
— Дохтура? А вот идите прямо на крыльцо, тут и дохтур будет. Сейчас с села пришел, гляди, в прихожей еще.
Татьяна Алексеевна поднялась на крыльцо, толкнула входную дверь и вошла в больницу. В прихожей не было никого, все двери были закрыты.
Татьяна Алексеевна оглянулась, кашлянула раза два и сейчас же из маленькой боковой комнаты вышел незнакомый ей господин и подошел к ней.
— Вам доктора? — спросил он, вглядываясь в ее взволнованное лицо.
— Доктора, да, — ответила Татьяна Алексеевна.
— Так я к вашим услугам. Что нужно?
Татьяна Алексеевна вздрогнула и подняла на него удивленный и испуганный взгляд.
— Вы? А Платоша? Платон Михайлович?
В двери выглянуло миловидное женское личико и в прихожую поспешно вышла молодая девушка.
— Вы не маменька ли Платона Михайловича? — спросила она.
— Да, я мать. — Девушка быстро переглянулась с доктором, а тот отвернулся и стал глядеть в окно.
— Так, видите ли, — запинаясь, заговорила девушка, — вам, вероятно, хотелось бы видеть Платона Михайловича, а это теперь неудобно…
— Отчего? — чуть не крикнула Татьяна Алексеевна. — Где он? Здесь? Отчего мне нельзя видеть его?
— У него… Он болен… Мы к нему никого не пускаем.
Перед глазами Татьяны Алексеевны мелькнуло что-то темное, с яркими красными и зелеными кругами, в груди замерло что-то непомерно большое и тяжелое. На минуту она прислонилась к стенке и опустила голову, чувствуя, что силы изменяют ей… Никогда в жизни не любила она так своего сына, никогда так горячо и нетерпеливо не рвалась она к нему.
— Нет, — начала она прерывающимся шепотом, — я не уйду! Я мать… нельзя так. Пустите меня к нему! Ради Бога! Что же это такое? — слезы полились по ее щекам, но она не замечала их. Доктор повернулся от окна, тихо сказал несколько слов молодой девушке, и они вместе посмотрели на нее.
— Пустите! я не уйду… Ради Бога! — продолжала умолять Татьяна Алексеевна.
— Ну, вот что, — сказал доктор. — Отказать вам трудно, так и быть… Тщательная дезинфекция… Но, предупреждаю, долго оставаться около него нельзя, это может повредить. Идемте!
Татьяна Алексеевна быстро оправилась, перестала плакать и пошла за доктором. В большой светлой комнате на узкой больничной кровати лежал Платон, тело его вытянулось, голова глубоко ушла в подушку, а лицо было изжелта-бледное, живо напомнило ей другое, уже забытое ею: тот же цвет натянувшейся кожи, те же черты… Только то лицо было старше и выражение его яснее и спокойнее. Больной спал. Татьяна Алексеевна подошла к нему на цыпочках, встала над ним и, с силой сжимая одну свою руку в другой, глядела на него сухими глазами, все с тем же непомерно большим чувством в груди.
— Тусик, Тусик! — тихо позвала она, как звала сына прежде, когда он был еще совсем маленький и только что учился ходить. Он сам дал себе это название.
— Тусик, родимый! Что это с тобой?
Платон открыл глаза, узнал мать, узнал свое смешное, искаженное имя, которое почти забыл, и радостно улыбнулся.
— Ты пришла? — прошептал он. — Пришла? Как ты добра! Я ждал…
— Не говорите, Платон Михайлович, нельзя говорить, — остановил его доктор.
Платон опять улыбнулся, указал глазами на доктора и чуть слышно шепнул:
— Строг.
— Ты слаб, Тусик, ты болен, — как бы в оправдание доктору ответила ему Татьяна Алексеевна.
Платон закрыл глаза и скоро, казалось, заснул. Вдруг лицо его словно встрепенулось, веки широко раскрылись.
— Отойди! — с тревогой в голосе сказал он матери. — Дальше отойди: заразиться можешь.
— Нет, нет, оставь… Спи, не беспокойся.
Она села около кровати и, не спуская глаз, глядела на его лицо с реденькой, рыжеватой бородкой, на длинные редкие волосы на подушке, на его руку с тонкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Ни одна мысль не шла ей в голову, она только глядела и всей душой своей, всей силой воскресшей нежности к сыну ушла в это созерцание. Она не могла бы сказать, сколько времени прошло с тех пор, как она вошла к сыну: может быть час, может быть целый день.
— Мама! — позвал его голос, и она опять увидала его кроткие, задумчивые глаза. — Помнишь ли, я говорил тебе о своем счастье? За что… столько? Я огорчил тебя… обидел… Ты простила, пришла… любишь меня. За что?
— Глупый! глупый!..
— Хорошо так и умирать.
Татьяна Алексеевна заплакала.
— Нет, Тусик, нет! Живи! Ты будешь жить!
Он слишком устал от своей длинной речи.
— Пожалуйста, — едва разобрала Татьяна Алексеевна, — пожалуйста, не плачь.
Доктор вошел опять, взглянул на больного и сказал Татьяне Алексеевне, что ей бы лучше уйти. Она покорно встала, но Платон услыхал шорох ее платья и зашевелил губами.
— Что? — спросила она, наклоняясь к нему.
— Руку! — сказал он одними губами.
Она, плача, вложила свою руку в его, он поднял ее с трудом и приложил к губам.
— Прощай! — сказал он так, что она не слыхала, а только почувствовала это слово на своей руке.
Целый порыв отчаяния всколыхнул ее душу. Она бросилась на колени и, целуя без разбора руку больного, простыню, край одеяла, повторяла только одно:
— Тусик мой! Тусик, Тусик!
И это нелепое имя выражало в ее устах. такую бездну любви и горя, так много сливалось в нем смешного и трогательного, что из-под спущенных ресниц Платона скатилась слеза, а на губах мелькнула слабая улыбка.
Всю ночь слушала Ольга, как молилась, рыдала и билась головой о пол ее мать. Не чувствуя в себе силы совладать с охватившей ее жутью, она убежала в кухню к Матрене и, съежившись от страха и холода, прижалась в углу на жесткой подстилке. Матрена вскочила.
— Слушай, слушай, — сказала Ольга и указала рукой по направлению спальни матери.
До самого света сидели они, разговаривая шепотом.
— Уходит! — вдруг объявила Матрена, прислушиваясь к стуку захлопнувшейся двери.
Но не прошло и двух часов, как Татьяну Алексеевну привезли из Шахова в телеге. Глаза ее были широко раскрыты и из этих глаз глядело большое, никогда неиссякающее материнское горе. Когда Ольга с плачем подошла к ней, она отстранила ее рукой.
— И на тебе вина… перед братом, — строго сказала она и неопределенным жестом указала на небо.

———————————————————-

Источник текста: Авилова Л.А. Счастливец и другие рассказы — СПб, тип. М. Стасюлевича. 1896.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека