Что нужно для того, чтобы быть писателем?, Вересаев Викентий Викентьевич, Год: 1921
Время на прочтение: 34 минут(ы)
Викентий Викентьевич Вересаев
Что нужно для того, чтобы быть писателем?
Лекция для литературной студии
————————————————————————
Сочинения в четырех томах. Том I. Повести. В тупике: Роман.
М.: Правда, 1990. Составление Ю.Фохт-Бабушкина.
Иллюстрации художника И.И.Пчелко.
На фронтисписе: портрет В.В.Вересаева работы Г.С.Верейского.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 03.02.2005
————————————————————————
I
Что нужно для того, чтобы быть писателем?
Прежде и после всего нужен талант, и не о чем здесь беседовать, и не о
чем читать лекций. Нельзя научиться стать писателем-художником, — нужно им
родиться. Poetae non fiunt, sed nascuntur, — поэтами не делаются, — поэтами
рождаются.
Это, конечно, верно. Прежде всего нужен талант. Но талант сам по себе,
это только семя благородного, прекрасного растения. Чтобы пышно развиваться,
чтобы дать яркие, благоухающие цветы, для него необходим целый ряд
благоприятных условий.
В первую очередь нужны подходящие внешние условия. Если вы оглянетесь
на блестящую русскую литературу XIX столетия, справедливо вызывающую
удивление и восторг всего мира, то увидите, что вся она создана почти
исключительно тонким верхним слоем русского народа, — дворянством и
буржуазной интеллигенцией. Толща народная для нее почти ничего не дала. И
понятно, почему. Безграмотный вятский мужик, безвыездно живший в глухой
своей деревушке, темный фабричный ткач, забитый долгим, тяжелым и нездоровым
трудом, могли обладать огромнейшим художественным талантом. Но как и в чем
могли они его проявить? Не только все кругом, но и сами они даже не
подозревали, что горящий в них талант есть великая жизненная ценность, а
считали его чудачеством, баловством. И талант погибал, как семя, упавшее на
сухую, затоптанную землю. Останавливаться на этом не стоит, — слишком все
это понятно, и не об этом я хочу говорить. Я буду говорить о тех внутренних
причинах, лежащих в самом писателе, которые мешают ему развернуть во всей
силе и красоте свой талант.
Если я приведу несколько отрывков из стихотворений крупнейших русских
поэтов, не называя их имен, то всякий из вас, сколько-нибудь знакомый с
русской поэзией, сразу и без всякого труда определит, кто именно автор
каждого из отрывков.
Я вас любил. Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем,
Но пусть она вас больше не тревожит, —
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим.
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимой быть другим.
Посмотрите, как просто, как естественно. Как будто сел человек к столу
и сразу, не задумываясь, написал письмо к когда-то любимой женщине, даже
трудно себе представить, как же иначе, какими другими словами можно написать
это. И вместе с тем, — какая покоряющая сила чувства, какая поэзия! Эта
удивительная простота, эта гармония и хрустальная ясность стиха, эта
заражающая сила настроения скажут вам с полной несомненностью: конечно,
это — Пушкин.
Но верь мне, помощи людской
Я не желал… Я был чужой
Для них навек, как зверь степной,
И если б хоть минутный крик
Мне изменил, — клянусь, старик,
Я б вырвал слабый мой язык.
Эти решительные, короткие, так называемые мужские рифмы, эта
мужественная энергия языка, этот стальной звон боевого меча в стихе… Вы с
уверенностью говорите: конечно, это — Лермонтов.
Есть некий час всемирного молчанья.
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
Беспамятство, как Атлас, давит сушу,
Лишь Музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах.
Что-то странное, мало понятное, и в то же время что-то
таинственно-значительное, волнующее душу сокровенным своим смыслом. Как
будто древняя, седобородая пророчица-сивилла средь непроглядной ночи в
экстатическом полусне бормочет вещие какие-то слова. И вы без колебания
говорите: это — Тютчев.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стал погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь понапрасну разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
Тяжелый, негибкий стих, неуклюжие рифмы: ‘болтающих — погибающих’,
‘разбилася — билося’ (что вовсе даже не рифма, а просто повторение того же
слова с приставкой). И рядом с этим — горькая тоска покаяния, страстные
порывы к служению страждущему человечеству, великая трагедия возмущенной
совести… Конечно, это — Некрасов.
То же и с прозаиками. По десяти строкам Гоголя, Толстого, Достоевского
или Чехова вы безошибочно определите их автора.
В чем же дело? Почему среди многих сотен тысяч напечатанных у нас
стихов, среди миллионов листов печатной прозы вы по нескольким стихам или
строкам сразу и легко узнаете названных авторов? Потому, что у каждого из
них есть свое характерное духовное лицо, раз увидев которое, вы его уже не
смешаете ни с каким другим. Особенность художника сказывается в характере
его мыслей, настроений, переживаний, в его слоге, в самом тембре и ритме
речи.
Чем же обусловливается эта оригинальность каждого истинного художника?
Во-первых, тем, что он живет интересною, своеобразною внутреннею жизнью, и,
во-вторых, — что он во всем является самим собою.
Что касается первого, то, в сущности, интересен и своеобразен всякий
человек. Только люди поверхностные жалуются на отсутствие ‘интересных’
людей. Паскаль говорит: ‘чем кто разумнее, тем больше находит он
оригинальных людей, люди толпы неспособны видеть различий между людьми’. И,
действительно, посмотрите, как высоко ценят душу каждого человека люди,
умеющие видеть и любить окружающую их живую жизнь. Гёте, великая лирика
которого у нас, к сожалению, почти совсем неизвестна, говорит в своем
стихотворении ‘Самочувствие’:
Каков бы ни был ты, — и нет здесь исключенья! —
Ты — тоже человек. Без самоуниженья
Вглядись в себя, — и сам ты скажешь, что судьба
К тебе, ну, право же, не так была скупа!
Что много радостей, что и страданий много
Ты, как единственный, как сам, несешь в себе
Что жизнь твоя совсем не так уже убога…
И как тебе не быть признательным судьбе?
И вот в какой восторг приводит человеческая душа величайшего
американского поэта Уолта Уитмена:
Кто бы ты ни был, я руку тебе на плечо возлагаю
Никто справедлив к тебе не был, ты сам справедлив к себе не
был,
Один только я не ставлю над тобой ни владыки, ни бога:
Над тобою лишь тот, кто таится в тебе же самом.
Как ты велик, ты не знаешь и сам, проспал ты себя самого,
И все, что ты делал, к тебе обернулось, словно бы кто над
тобой
посмеялся.
Но посмешище это — не ты.
Там, под спудом, внизу, затаился ты настоящий.
И я вижу тебя, где никто не увидит тебя.
Твой пошлый наряд, безобразную позу, и пьянство, и похоть,
и раннюю смерть — все я отброшу
прочь!
Ни у кого нет таких дарований, которых бы не было и у
тебя, —
Кто бы ты ни был! Иди напролом и требуй!
Эта пышность востока и запада — безделица рядом с тобой,
Эти равнины безмерные и эти реки безбрежные, — безмерен,
безбрежен и ты, как
они.
Ты по праву владыка над скорбью, над страстью, над смертью.
С ног твоих гуты спадают, и ты видишь: все превосходно!
Молодой или старый, мужчина или женщина, грубый, подлый,
отверженный
всеми,
Кто бы ты ни был, —
Через печали, утраты, через обиды и скуку проложило дорогу
твое настоящее
‘Я’.
Мюссе говорит: ‘я пью из маленького стакана, но этот стакан мой’.
Главное, чтоб был свой стакан. Если он есть у вас, если есть хоть маленькая
своя рюмочка, то вы — художник, вы вправе сидеть за тем столом, где с
огромными своими чашами восседают Гомер, Эсхил, Данте, Шекспир, Гёте,
Пушкин, Толстой, Ибсен.
Но для этого тем важнее второе условие — быть самим собою.
Вы скажете: ‘Быть самим собою? Да что ж тут трудного? Трудно быть
другим. А быть самим собою, это дело самое легкое’. Нет, это-то и есть дело
самое трудное. Немецкий анархист-индивидуалист Макс Штирнер говорит: ‘во
всякий момент мы бываем всем, чем мы быть можем, и не должны быть чем-то
большим’. Если понимать это правило в таком самодовольном, мещански плоском
смысле, осуществление его, конечно, дело нетрудное. В таком смысле всю жизнь
свою был самим собою ибсеновский Пер Гюнт, — а в конце жизни он оказывается
‘пуговицею без ушка’, оказывается недостойным даже ада, как нечто совершенно
безличное. Он обречен на добычу Пуговичнику, для переливки его в новый
сплав. Он сам начинает понимать, что
Я не самим собою был, а только
Самим собой доволен…
Пер Гюнт в смущении спрашивает: ‘что же значит быть самим собою?’ И
зловещий Пуговичник объясняет:
…быть самим собою — значит
Отречься от себя, убить в себе
Себя иль ‘я’ свое. Тебе-то, впрочем,
Такое объясненье непонятно.
Так слушай: быть самим собою — значит
Всегда собою выражать лишь то,
Что выразить тобой хотел Хозяин, —
великий хозяин жизни, как его ни называйте, — природою, судьбою, богом.
Быть самим собою — это значит развить в себе те возможности, которые
заложены в тебе и которые придушены, изуродованы в тебе средою, воспитанием,
влиянием окружающих тебя людей, собственною твоею боязнью перед душевною
своею самостоятельностью.
Вопрос этот очень большой и сложный, и здесь не место брать его во всей
его широте. Буду говорить о нем лишь постольку, поскольку он имеет отношение
к писательству.
Что мешает быть самим собою писателю, — особенно писателю неопытному,
начинающему?
Прежде всего мешает то, что он не доверяет себе, — не доверяет своим
переживаниям и настроениям, тому, как он видит и как слышит, как его тянет
выразиться. Ему кажется: ‘наверно, это только я так чувствую, потому что я
такой глупый, странный, или плохой человек, нигде ничего такого я до сих пор
не читал’. Так тем лучше! Нет. Страшно, стыдно! Настоящий художник себя не
стыдится. Как прежде описывали, например, войну? Трус дрожит, прячется в
канавку, храбрец с огненным взором мчится на лихом коне впереди эскадрона и
бешено врубается в гущу врагов. И вот является Толстой. Он сам много раз
участвовал в боях, воевал на Кавказе, на Дунае, выдержал знаменитую
севастопольскую оборону, прославился там своею храбростью. И вот он
описывает нам войну совершенно по-новому. И трус у него бывает храбрым, и
храбрец, случается, трусит, как заяц, дрожит, потихоньку крестится под
мундиром. Мы читаем и, пораженные, говорим: ‘А ведь верно! Так именно и
должно быть!’ Достиг этого Толстой тем, что безбоязненно писал, что
действительно чувствовал и видел, — тем, что был самим собой.
То же и относительно слога, образов, сравнений, эпитетов. Настоящий
художник пишет так, как видит собственными глазами, а не как его приучили
видеть книги и разговоры. У того же Толстого вы встречаете ‘голубую лошадь’,
на ногах у Платона Каратаева спит ‘лиловая собачонка’. У Чехова вы читаете:
‘вечерняя звезда загорелась на зеленом небе’. Зеленом? Что за декадентщина!
Но если вы в ясный июньский вечер после захода солнца взглянете на
светящийся запад, вы увидите небо определенно зеленого цвета. Или вот,
например, у Гомера в ‘Илиаде’ вы находите такой образ: греки бьются с
троянцами за тело убитого Гектором Патрокла. Богиня Афина подходит к
Менелаю, упрекает его за трусость и, вдохновляя его на новый бой, сердце
его, — говорит Гомер, — ‘наполнила смелостью мухи’. Мухи? Да, да, мухи! Как
некрасиво! Вы, неправда ли, сказали бы: ‘смелостью льва’? Так куда красивее
и величественнее. Хорошо. Ну, а позвольте вас спросить, имели вы
когда-нибудь случай наблюдать проявления смелости у льва? Видели вы
когда-нибудь льва? Да, вы его видели в зверинце, в клетке. Но какую же он
там может проявить смелость? Он, конечно, рычит на служителя, сующего ему на
рогатине под решетку кусок мяса, но ведь рычит тогда и трусливая гиена. А
вот смелость мухи вы имели возможность наблюдать не раз. Вспомните, как
упорно и назойливо в жаркий летний день садится вам муха на потную руку. Вы