Чертова невеста, Брусянин Василий Васильевич, Год: 1916

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Василий Брусянин

ЧЕРТОВА НЕВЕСТА

‘Колдовской цветок: Фантастика Серебряного века. Том IX’: Salamandra P.V.V., 2018
Дом помещиков Голубинских я помню с детства. Этим домом, необитаемым и таинственным, пугали нас, маленьких, и кухарка, и кучер. А наша старая няня, старушка Митродора, говорила:
— И-и… касатики! Не глядите в его сторону… Бог с ним! Нечистая сила в нем покоится…
Мы не понимали, как может покоиться в Голубинском доме нечистая сила и от этого таинственный и необитаемый дом казался еще страшнее.
А как было не глядеть в сторону страшного дома? Обширный сад Голубинских примыкал к нашему двору и саду. Окна столовой и гостиной нашего дома были обращены в сторону Голубинского сада. Из окон нашего мезонина были видны — Голубинский двор, по которому никогда и никто не проходил, сад с запущенными дорожками, проржавевшая и местами провалившаяся кровля и старые печные трубы на кровле.
Посыпанный желто-красным песком наш двор ограничен был железной решеткой с кирпичными столбами, а за этой решеткой стояли высокие липы, березы и клены запущенного сада. Голубинский дом окружала широкая площадка, заросшая бурьяном. Были когда-то около дома цветочные клумбы. Но эти клумбы давно уже не украшались цветами, а четыре каменных столба, на которых когда-то стояли какие-то статуи, покривились и потемнели от времени.
В Голубинском доме, как рассказывала нам старая няня, было более десяти комнат. В ширину всего дома был устроен обширный зал с колоннами, расписанными голубыми цветочками, с хорами, отделенными от зала причудливой решеткой из лепных веток и цветов. Зал в два света и в верхних окнах у самого потолка долго еще сохранялись позеленевшие от времени стекла. Когда проходишь мимо дома по Голубиной улице или останавливаешься против дома, из-за потемневшего и развалившегося местами забора видны прямые толстые колонны, которыми был украшен главный фасад дома. Колонны эти, сделанные из толстых дубовых стволов, когда-то, как и весь дом, был окрашены в голубую краску, ‘под цвет голубков’, как говорила наш няня.
— Голубинскими прозывались господа, вот и дом был выкрашен под цвет голубков…
Помолчав немного, няня добавляла:
— А кротости голубиной в самих господах вот и настолечко не было…
И прижимала старушка большим пальцем руки кончик мизинца, показывая, как мало было голубиной кротости в господах Голубинских.
С тех пор, как помню я себя в детстве, стены Голубинского дома стояли полинявшими и облупившимися. Кое-где за наличниками окон, под крышей и колоннами еще голубела выцветшая краска, а в остальных местах досчатая обшивка дома была серая, сгнившая. Кое-где доски со стен были содраны и из-за них виднелись толстые бревна, тоже прогнившие. Почти все окна дома были забиты досками и двери заколочены. Сгнил потолок, покосились и провалились полы. Вся мебель и красивое убранство дома давно уже куда-то были вывезены и даже изразцовые печи были разобраны и тоже вывезены.
— Бывала я в Голубинском доме, — рассказывала няня, — куда как хорошо в нем было!.. И куда все девалось?.. Молодые-то господа всего дня три-четыре и доме и прожили, а потом все и вывезли к себе в имение… Добро свое вывезли, а худую славу хором своих нам оставили… Допрежь и стекла в окнах были, да… люди озорные все их каменьями выбили. Каждый, кто, бывало, проходил мимо дома, уж непременно поднимет с земли камень и лукнет в окна… Дзинь!.. Все нечистую силу пугали, а где ее спугнешь, коли она упокоилась в Голубинском доме?..
Я помню — в конце Голубинского сада была маленькая хибарка в два окна, с темной узкой дверью, с полуразвалившимися печными трубами на потемневшей кровле, крытой лубом и дранкой. В этой хибарке жил согнувшийся от времени старик, которого все называли Прахом. На самом деле его звали Пахомом, но кто-то прозвал его Прахом за древность его дет, за седину его, одиночество и слабость.
Жил Прах в хибарке и сторожил Голубинский дом и сад. Молодые господа присылали старику из имения муку, крупы разные и сало. Какая-то старушка-нищенка ходила к Праху, готовила ему из круп похлебку, пекла хлебы и, питая старика, и сама питалась около него… говорят, будто когда-то Прах любил нищенку. Была она тогда молода, как и сам Прах. Почему-то не обвенчались они и всю жизнь любили друг друга, как живут голуби на чердаке покинутого дома.
Старик давно уже не выходил со двора. По вечерам и ночью окна его обиталища никогда не освещались. В солнечные дни я часто видел старика сидевшим у крыльца избушки на скамье. Глядел он в сторону улицы странными выцветшими глазами и грелся на солнышке.
Иногда в солнечный день к нему приходила нищенка. И оба они что-то жевали беззубыми ртами и сидели рядком, и опять казались мне похожими на голубков на старой дырявой кровле Голубинского дома.
Няня рассказывала о старике Прахе:
— Крепостной Голубинский он был… когда господа в городу жили, он в кучерах ездил, тройкой вороных коей управлял и был сильный и красивый, в бархатной безрукавке, в шапочке на голове с цветными перьями. Продали господа городских лошадей, кареты и экипажи продали, каретник и конюшни сломали и увезли в имение. И остался старик ни при чем… Тогда помоложе был Прах и караулил дом и сад, а для чего караулил, и сам, бывало, не скажет… По ночам из ружья палил, а тут квартальный и ружье отобрал: ‘Ты, говорит, и зря еще кого подстрелишь…’ Отобрали у него ружье и стал он по ночам трещать трещоткой какой-то, воров пугать… А что и воров пугать, коли никто и ничего тащить-то из Голубинской усадьбы не хотел… В ту пору рассказывали, будто один приезжий кузнец на дверные петли позарился, скрал их ночью, а на другой день и повесился. Пришла к нему утром на заре женщина какая-то и ну его щекотать, да обнимать, да целовать… Заржал, как конь, кузнец, выбежал из кузницы и в лес, а на другой день его на суку и нашли… Висит на суку кузнец и молоток в руке держит. Хотели вынуть из руки молоток. Не вынули, закостенел. Так с молотком и в землю пошел кузнец… С тех пор воры и стали бояться Голубинского дома… Это уж потом, когда Прах умер, избенку его по бревнышку растащили. Народ пошел смелый, нечистой силы не боялся и растащил избенку. В те поры и из дому стали потаскивать: кто кирпичи уволокет, кто доску какую. Стекла в окнах вынимали и тоже к себе уносили… А тут и окна молодой барин приказал досками забить…
Я жил с родными в Москве, когда старик, именуемый Прахом, умер. А когда вернулся в свой родной город и милый дом, — избенки, где жил Прах, уже не было и только кирпичный фундамент, заросший бурьяном, означал, где когда-то стояла старикова хибарка.
Но я почему-то до сих пор часто вспоминаю старика Праха. Дряхлым обликом своим, седой лысой головою с морщинистым лицом и добрыми старческими глазами, смирением своим и заброшенностью, он не внушал мне страха. Скорее его было жаль. И мы часто с сестрой и братом посылали ему с Митродорой разные сласти, чай, сахар, мед… Но почему-то мы сами не решались пойти к старику и, не слыша его голоса, боялись его слов, и, не встречая его взгляда, боялись этого взгляда. В нем было что-то таинственное, как и все, что лежало печатью тайны на всем Голубинском доме. Для нас он был символом чужой, таинственной жизни… Жили в доме господа Голубинские, уехали куда-то и из живых людей оставили в опустевшей усадьбе только одного старика, тихого, безмолвного и смиренного.
Так зло, но так правдиво люди прозвали его Прахом. И был он прахом былой крепостной жизни…
Таинственная история страшного Голубинского дома в повествованиях старой нянюшки Митродоры окрашивалась как-то особенно поэтически. Очевидно, она и сама плохо знала суть дела, но, будучи мастерицей на сказки-небылицы, и в эту сказку о Голубинском доме вплетала узоры своей наивной фантазии…
— …А рассказывают, други мои, вот что про Голубинский дом… Были у старика Голубинского две дочки да сын. Сын, Митрий Аркадьич, офицером был, в Петербурге служил и при дворце государевым бывал. И дочки по зимам в столицу уезжали, а на лето опять в имение… А был старик Голубинский вдовый. По ночам Господу молился, а целыми днями своих крепостных мучил… как велось тогда и в других местах… Старшую дочку звали Аглаей, а младшую — Людмилочкой. И такая ли писаная красавица была эта самая Людмилочка, годков на пять помоложе своей сестрицы. Ну, а Аглаюшку Господь красотой не отметил — серенькая она была… Вот как-то летом приехал в имение Голубинское сын старика Митрий Аркадьич, а с ним и товарищ его приехал, тоже писаный… Охотники они были — страсть какие! А в Голубинских лесах в те поры и зверья всякого и дичи видимо-невидимо сколько водилось. А тут и вышло так, что обе дочки Голубинские — Аглая и Людмилочка — влюбились в столичного гостя. Обе так-таки и влюбились, а Аглая побольше, потому постарше была. А гость больше к красавице Людмилочке склонность имел, потому — красавица собою…
— Посватался гость-офицер за Людмилочку, а старик свое: ‘Нет, — говорит, — я сперва хочу старшую замуж отдать, а потом и младшую Людмилочку к венцу’. — А барин приезжий на старшую-то и не глянет, не мила она ему, а с Людмил очки и глаз не сводит. Говорили-рядили они — отец с женихом — и ни до чего не договорились. А было это еще тогда, когда этого и дому не было… Не отдал старик младшей дочки-красавицы за приезжего барина и уехал он без голубки, голубок скучненький. Тут обе дочки — Аглая и Людмилочка — в тоску впали, загрустили-закручинились, по ночам не спали да все на дорожку поглядывали. А дорожка, известно, впотьмах — темненькая… Поскучали-поскучали сестрицы, а тут Аглая в монастырь женский ушла и постриг приняла, а Людмилочка на себя руки наложить хотела: выехала в лодке на середину пруда, да и с камнем в руках бух в воду!.. Ну, тут работники вынули барышню из воды, отходили-откачали ее сердешную. А старик Голубинский видит, дело плохо. Пишет сыну своему в Петербург: мол, так и так, Митрий Аркадьич, Аглаюшка в монастырь пошла и теперь уж небесная, Христова невеста стала, пусть уж товарищ-то твой вернется да Людмилочку и возьмет себе замуж. А сын, Митрий Аркадьич, и пишет старику: ‘Опоздал, мол, батюшка. Товарищ-то мой другую невесту себе выглядывал и сочетался законным браком’. — Дело вышло совсем плохо. Стал тут старик Голубинский думать и гадать: как быть? За Людмилочкой глаз да глаз нужен, как бы опять руки на себя не наложила, уж больно грустна была и задумчива. И все, бывало, по ночам ходит по комнатам да все что то шепчет, а то подойдет к окну, темному, ночному, да и уставится в сад темный, либо в поле. Все кого-то поджидала. А тут и дворня стала бояться барышни: уж больно страшно у ней выходит — весь день спит, а как ночь-то и бродит одна по комнатам и что-то шепчет. А то в сад выйдет, цветы рвет на клумбах, а с цветами-то к загороже подойдет, да и смотрит на дорогу темную, полевую… И с лица она стала страшная: щеки посерели и ввалились, глаза помутнели и большие стали, а нос совсем высох, как у птицы какой, вострый да тонкий стал.
Тут видит старик: дело совсем уж плохо стало. Как, думает, отворотить мысли Людмилочки от ночей этих темных, да от ее задумчивости? Сломал в городу старый дом, еще от деда перешедший ему по наследству. Сломал старый дом и ну строить новый. Шибко строили дом, и в одно лето сбили великолепнейшие барские хоромы. Сколько, говорят, работников и мастеров разных было согнано, страсть. А хотел старик выстроить такой дом, чтобы весело было в нем жить. Комнаты светлые, большие да нарядные, а стены наружные приказал выкрасить в голубую краску, а известно, голубой цвет, что небесный — приятный для глаза. Выстроил дом и поселились в нем сам старик и дочка Люд-милочка. А чтобы ей весело было, музыкантов старик купил у какого-то знакомого барина… Продавали, ведь, тогда людей-то!.. Вот, купил старик музыкантов и играли эти музыканты и день и ночь в дому голубом. А на хорах-то в зале большущую машину поставили, варганом называлась машина. А в уголку в зале и клавикорды из красного дерева поставили. Барыню из столицы выписали, а потом и еще барышню какую-то, чтобы обучилась Людмилочка и танцам разным, и музыку знала… И пошли тут в Голубинском дому на всю губернию балы разные, обеды да гульбища. И столько ли гостей у них в дому перебывало — страсть! И все больше молодые помещики наезжали, ну, барышни тоже бывали. Уж больно хотелось старику выдать дочку замуж, потому — все равно пропадет без мужа. Хоть и не с любимым, а все — муж!.. Идут веселья да балы, а Людмилочка, как была раньше, задумчивая да страшная, так и осталась. К ней женихи со всех сторон, а она никого и знать не хочет. Старик и так и сяк — уговаривает ее, потому сватались за Людмилочку понимающие женихи… Так и не вышла замуж Людмилочка, все того, старого, милого женишка поджидала. Говорит со всеми женихами, смеется, танцует, а как останется одна, дума к ней прежняя придет, и глаза помутнеют. А как ночь придет, и опять ходит Людмилочка по большому пустому залу, да все и говорит сама с собой, и в окно глядит и ждет кого-то… Так чахла все милая барышня, да изнывала…
А тут и такое дело вышло… Пришел в город какой-то монах старый, в Киево-Печерскую лавру пробирался из каких-то святых мест. Пришел монах в город и прямо в дом старика Голубинского. А старый барин уважал и духовенство, и монахов, к дочке своей Аглаюшке в монастырь не раз езжал. Пришел монах и обрадовался ему старый барин, а монах невеселые вести ему принес. Как пришел, так и стал старого барина пужать разными предчувствиями своими. А тут вышло, рассказывают, так. Подошел старый барин к монаху и говорит:
— Отец святой, праведный, пойди к дочке моей, благослови ее, помолись за нее вместе с ней. Совсем она у меня пропадает…
А монах ему в ответ:
— А чего ты, барин, дочку свою не попросишь помолиться? Она у тебя тоже в монастыре. Пусть за сестрицу и помолится.
— А разве ты, отец праведный, знаешь что про мою дочку Аглаюшку? — старый барин спрашивает.
— Знаю, — говорит монах, — в Сергиевском монастыре был, к чудотворной иконе прикладывался, а дочка твоя, по мирски Аглаюшка, а по новому житию Серафимушка, и свечки мне подавала, и за тебя чтобы я молился, и за дочку твою, на миру погибающую… А тут она мне и про дочку твою Людмилочку все рассказала. Покаялась, как они обе одного человека полюбили. И будто Аглая-то, дочка твоя, до того ненавидела сестрицу, что смерти ей хотела.
И будто подсыпала ей в чай порошки какие-то, чтобы извелась она. А та, как на грех, чай-то этот не пила, а все разливала. Один раз рукавом чашку задела — разлила. Другой раз хотела поставить на столик, да мимо столика ее и бух на пол… Увидела тут дочка твоя, на миру Аглаюшка, что Господь отводит от сестрицы преступную руку, и решила пойти в монастырь замаливать прегрешения свои…
— Отец праведный! — взмолился тут старый барин. — Уговори ты дочку мою Людмилочку, чтобы и она в монастырь шла и постриг приняла, потому все равно пропала она…
…Пошел монах в светелку-комнатку барышни и стал там с ней говорить. А старый барин у дверей стоит да слушает. Монах стал уговаривать Людмилочку, чтобы та в монастырь шла, а Людмилочка смеется монаху в лицо да этак, то язык монаху высунет, ту глазом подмигнет, а то глаза большие сделает, поднимет руки да к монаху… А пальцы у рук оттопырит, словно будто рога коровьи из пальцев сделает, да на монаха, чтобы, значит, забодать его рогами-пальцами… А монах не испугался, стал на колени и ну молиться Господу перед образами. Монах Богу молится, а Людмилочка подобрала платье, да вокруг монаха кругом-кругом, в пляс непристойный и пустилась… Монах Богу молится, а она к нему бочком-бочком, руками за волосья трогает, поцелуйчики ему рукой делает, а сама хохочет… Вбежал тут старый барин в светелку девичью да как крикнет:
— Людмилочка!.. Господь с тобой…
…А она как завизжит да еще больше и ну кружиться… Тут уж и сам старик упал на колени и тоже начал молиться. Барин и монах Богу молятся, земные поклоны кладут, а Людмилочка вокруг них непристойные плясы отплясывает, взвизгивает да хохочет, как ведьма настоящая…
А потом опять как взвизгнула да как ударится о пол и ну кататься по полу, и ну визжать да хохотать. А у рта у нее пена бу-у-у-рая, а глаза и совсем выскочить хотят…
… Уложили ее в кроватку и успокоили… Все подушку грызла и пеной изо рта брызгала… А тут и заснула да целые двое суток и проспала… И стал барин уговаривать монаха, чтобы тот остался и еще о спасении дочки помолился, потому все думали: уж коли она заснула, значит, за двое суток порча из нее выйтить должна… А тут монах старый и говорит барину:
— Вот что, — говорит монах, — приключилось: одну твою дочку Христос своей невестой сделал, а другую дочку ты человеку не хотел отдать в невесты. Человеку ее в невесты не отдал, к Христу в невесты она сама не захотела. Вот ее черт своей невестой и сделал. Теперь она — чертова невеста. И я тут ничем помочь не могу, и никто не поможет…
…Ну, все же прожил монах у барина в дому два дня и две ночи и все молился, не отчаивался спасти девушку… Монах Богу молится, а Людмилочка по большому залу ходит, все что-то говорит про себя, а потом вдруг как захохочет. А потом вдруг как пустится по залу волчком и ну плясать и платьице свое подбирать…
…А тут монах и говорит барину:
— Было у меня видение: ровно через тридцать три зари и тридцать три восхода солнышка умрет твоя дочка и уж совсем с чертом повенчается… А уж после этого тебе, барин, в этом дому не жить, потому нечистый со своей невестой в нем поселится…
…Ушел монах… Прошли-пробудились тридцать три зари. Тридцать три раза солнышко вставало, а перед тридцать четвертой зарей Людмилочка руки на себя наложила. Висела в зале огромадная люстра из темной бронзы, с голенькими купидончиками да разными птицами длинноносыми… Зацепила она за люстру веревочку, тоненькую, и удавилась… Чуть живого выволокли барина из залы, в постельку уложили, за сыном в Петербург нарочного послали… Схоронили Людмилочку честь-честью, по-барски: отпели, священники в белых ризах панихиды служили. В голубой гроб Людмилочку положили: потому — девушкой умерла. А на кладбище и крест поставили, все как следует… А тут случилось так: с самых похорон дочери старый барин с постели не встал, все лежал с закрытыми глазами да шептал что-то… А сын Митрий Аркадиьич из столицы приехал, он и сына не признал, а дня через два и умер…
…Схоронил молодой барин старого, запер дом, оставил дворовых людей богатство караулить, а сам уехал… Тут и началась в Голубинском доме бесовщина. Как ночь наступит, так и запоет-завоет на хорах зала машина. И на клавикордах кто-то бренчит, играет. И слышат люди дворовые, будто кто-то всю ночь пляшет в зале да хохочет под дьявольскую музыку… А тут люди дворовые и ночи спать стали бояться в дому дьявольском, а тут уж и днем их в дом не загонишь… А была зима, и печей не топили. Пошла по стенам сырость, мыши развелись, грибы на дорогих штофных обоях выросли… Пишут люди дворовые барину в Петербург: так и так, мол, жить нельзя в дому, бесы поселились. А барин грозный приказ: сторожить мое добро, печи топить каждый день, убирать комнаты, будто я в них живу… А не будете этого приказа исполнять — всех запорю!..
…По весне приехал молодой барин в дом отца и жену с собою молодую привез. Приехал в дом с голубиной окраской и всю дворню на конюшне перепорол, только одного Пахома и помиловал, потому лошади и экипажи разные у него были в порядке, и сбруя вся в сохранности и в исправности. А тех всех перепорол, а главного дворецкого послал к себе в имение, в деревню, и сделал его младшим конюхом…
…Поселился молодой барин в голубом дому и все лето прожил ничего, а потом и на зиму в городе остался. А перед Рождеством у его жены и дочка родилась… И что бы вы думали, други мои, в ту же ночь… Дочка вечером родилась, а в полночь по всему дому такой гул и гуд пошел, что хоть святых выноси… В большом зале на хорах машина заиграла, в клавикорды забренчали и пляс такой поднялся… Пляс, хохот да взвизги… Барин было с револьвером к двери. Торк в одну дверь — на запоре. Торк в другую — и другая не отпирается. А в зале все пляс, хохот да крики. На другую ночь — то же и на третью — визг, хохот да музыка в большом зале..
…В постели молодая барыня лежала от родильной болести, а и ее пришлось из дому на носилках вынести… И уехал барин в чужой дом… А весна пришла и всю мебель и вещи разные к себе в имение вывез. А там и конюшни и каретники сломали и тоже увезли. И остался жить в старой хибарке старик Пахом, что Прахом назывался… А в Голубинском доме чертова невеста поселилась.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Аргус. 1916. No 11/12.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека