‘Чем талантливее человек, тем труднее ему без России…’
Из писем А. И. Куприна В. Е. Гущику
Настоящий текст сосканирован с пожелтевшей вырезки из ‘Литературной газеты’. Время публикации — примерно середина 80-х годов.
Скан: Палек. Вычитка: В. Есаулов, октябрь 2007 г.
В одном из своих парижских интервью середины 20-х годов Александр Иванович Куприн заметил: ‘Есть люди, которые по глупости либо от отчаяния утверждают, что и без родины можно. Но, простите меня, все это притворяшки перед самим собой. Чем талантливее человек, тем труднее ему без России‘. Эти слова были продиктованы горьким опытом собственной жизни в эмиграции.
Возвращение писателя на Родину в мае 1937 года стало закономерным итогом трудного и противоречивого пути, О нем дают представление публикуемые сегодня письма. Они адресованы в Таллин (тогда — столицу буржуазной Эстонии) проживавшему там литератору В. Е. Гущину, с которым Куприн подружился еще в дореволюционные годы в Гатчине. Переписка охватывает время с 1920 по 1927 год.
Не всегда датированные, письма Куприна были пронумерованы адресатом, печатаются выборочно.
Приносим глубокую благодарность Лидии Константиновне Гущин, любезно предоставившей для публикации в ‘Литературной газете’ до сих пор неизвестные письма А. И. Куприна.
* * *
Дорогой Владимир Ефимович!
Не знаю и не догадываюсь, что делается с моими письмами. Я не только отвечал на каждое Ваше письмо — простыми и заказными, но послал Вам даже однажды пару парижских куколок, матерчатых: блондинку и негритянку. Ваши же письма я получаю исправно. Это что-то загадочное и похоже на объяснение крокодила содержателем зверинца: ‘От головы до хвоста имеет тринадцать фут, от хвоста до головы двенадцать с половиною’.
Мы живем тускло и, кажется, скоро положим зубы на полку. Работы по моей малярной части становится все меньше и меньше: пропасть съехалось художников русских со всех концов Европы. У меня падает дух и кисть не слушается. Не могу — ни стоять в очередях, ни вырывать кусок добычи в грызне. А попасть в нужду в la belle ville de Paris [1] — значит погибнуть наглой смертью. Нет дня, чтобы я не вспоминал о Гатчине. Зачем уехал! Лучше голодать и холодать дома, чем жить из милости у соседа под лавкой.
Меня очень интересует судьба худож-ника Щербова [2]. Хорошо бы было послать ему корзиночку чего-нибудь съестного и табачку. Да как это сделать? Если даже письма не доходят. <…>
Ваш сердечно
Байбуров [3]
[1] — прекрасном городе Париже (франц.).
[2] — П. Е. Щербов — художник-карикатурист, приятель Куприна по Гатчине.
[3] — Так Куприн подписался из-за опасения, что его письма перехватываются.
* * *
Дорогой друг Владимир Ефимович!
Вы меня издали преувеличиваете. Это от скуки жизни. Но знайте, что я о Вас всегда помню и всегда люблю Вас как настоящего, живого, реального человека. Если мы, с Вами и могли друг другу сделать кислоту, то лишь мгновенную: да, вспомните, какие у нас тогда были нервы!
Итак: basta!
О стихах Ваших я напишу Вам подробное письмо. Впрочем, я посоветовал бы почитать стихи Тютчева, Ап. Майкова, А. Толстого (лиричные), Бунина (раннего), Бальмонта (раннего). <…>
Проследите по этим поэтам закон размера и искусство экономии форм ради ширины мысли. Юмористические и бытовые стихи Вам даются очень хорошо. В других Вы впадаете в ложный пафос. <…>
В случае с духовным кощунством Вы правы. Но нечего лезть на рожон, зная заранее, что из вашей сердечной тоски выйдет вопль в пустом сарае. <….>
Ваш сердечно
А. Куприн
P. S. Не слышали ли что о Гатчине?
* * *
Дорогой Владимир Ефимович!
<‘…’> Стихи Ваши посылаю Вам с примечаниями. Заметьте: Вы сами этого хотели. Чур, без обиды.
Скажу Вам, что живется мне мерзко. <…> Считая моими последовательными этапами Гатчине, Ямбург, Нарву, Ревель, Гельсингфорс, Париж, я твердо убедился, что чем глубже тыл, тем жить в нем оскорбительнее, тяжелее, гаже и непереноснее. Здесь уже прямо русская бордель и школа русского предательства. А уж литературный круг — <…> настоящая клоака подлости, подсиживания, эгоизма и зависти…
Помните, я работал над переводом тома ‘Дон Карлоса’ Шиллера? Эта рукопись теперь хранится или в ‘Союзе Драматических писателей’ (Никольская, 16?), во дворе, или у Бориса Ильича Бентовина (доктор, принимает по утрам, Разъезжая, 2). Надо предъявить вот этот отчеркнутый клочок бумаги и сообщить, что я про-шу выдать рукопись Д -К. посланному лицу.
1921 г. — 3/V. Париж.
А. Куприн
Деньги вышлю тотчас же по получении известия о том, что рукопись у Вас. <…>
Ваш А. Куприн
3/V—1921
* * *
Здравствуйте, дорогой Владимир Ефимович, с супругою Вашею Марией Ивановной и с милыми детушками Юрием да Олегом.
А я-то уж было думал, что Вы на меня обиделись за последнее мое кислое и желчное письмо. Нет? И слава Богу.
Вижу, что очень тяжко Вам жить. Что скажу? Крепитесь. <…>
Если кто-нибудь будет в Гатчине, пусть зайдет к П. Е. Щербову и спросит: не найдет ли он возможным переслать мне через Ревель, а оттуда — с Вашей помощью — в Париж несколько своих картин для продажи? Я бы устроил маленькую выставку, позвал <?> бы художников — Судейкина, Яковлева, Бакста, Гончарову, дал бы заметки в газетах. Глядишь — с Божией помощью — я скопил бы для него и его распоряжений несколько тысяч франков. <…>
Бедный Щербов. Сын его, Егорушка, умер от тифа в Саратове, в этом году. Вот что пишет о себе Щербов: ‘Рукомесло свое бросил. Служу помаленьку. Мертвело. Песенка, как видите, спета’. Я заплакал читая. Эко, горя-то сколько.
Скажу про себя. Вращаюсь в высшем свете — финансовом и аристократическом. Обеды, завтраки и чаи у принцессы де-Помоньяк, маркизы де-Лгод, графини де-Ноайль, баронессы де-Менашт, у редакторов и писателей и т. д. вплоть до обеда у великого всемирного короля жемчугов Л. М. Розенталя. Сколько надо храбрости, чтобы входить в салоны в моем костюме — на это во всем свете отважусь только я. Да еще с независимым видом, да ещё с та-ким французским языком!
Костюм этот — смокинг. Купил я его за сто франков (на заказ 1000) в лавке подержанного платья. Относится его создание к тем временам, когда носил смокинги и груди открытыми в ширину до подмышек, в длину до пупка. Стало быть, ему уже лет 12—15. Днем я ношу его с длинным галстуком, и он — пиджак. Вечером узенькая ленточка под воротничком и вот вечерний шикарный костюм. Однако коленки, локти и отвороты блестят так, что можно в них смотреться. И ношу я его с честью, не снимая уже два года. Почему такая честь? Выпустили французские издательства три моих книги на французском языке. ‘Поединок’, ‘Гранатовый браслет’ и др. и ‘Суламифь’. Приятно? Гм… Сначала да. Но выгоды очень мало. Рецензий масса, писателям интересно и оказать помощь голодающему брату из страны самоедов, и написать сотню умных строк этнографически-психологически-критического характера: о славянской душе, о восточном фанатизме, о русском мистицизме и русской меланхолии и г. д. Редкие люди подходят к нам с пониманием красоты и правдивости наших сочинений, но уж очень редкие. Публика же упорно нас не хочет читать, а стало быть, и покупать.
Отсюда и засаленные штаны, и две темных комнатушки, и суп на три дня, и зве-риная экономия на табаке, на трамваях… Однако критика сделала нас молодыми, модными. Парижане — по натуре уличные зеваки. Одно, время приехал казак Ашинов верхом на лошади из Москвы — за ним бегали и его чествовали. Приехали дагомейцы — были нарасхват.
Тот же экзотический интерес и к нам.
Я иногда по соседству за столом говорю такие отчаянные комплименты хоро-шеньким француженкам, что у нас в России за их двусмысленность вывели бы давно из-за стола. Ничего. Oh, ces charmants russes! [О, эти очаровательные русские! — франц.]
Баста. Разболтался.
Послал фильму в Америку. Жду на днях ответа. Если получу письмо и в нем отказ, шлепнусь на пол, как падающая статуя. Но, ничего, встану. Напишу еще фильму, и еще, и еще. А все же ‘изопью шеломом Дону’.
Не теряйте и Вы головы.
Сегодня я вспомнил рассказ о Николе и пьянице. Тема очень мила. Надо только было рассказать ее проще. У Вас в слоге этой притчи много завитушек и чего-то пряничного — сусального. Так писал Ростопчин свои прокламации к народу московскому в 1812 г. <…>
Хотите писать по-настоящему — не страшитесь суровой школы у человека, Вас любящего. <…>
Ваш друг А. Куприн
20. VII. 22
* * *
Дорогой Владимир Ефимович!
<…> Мне живется туго. Писать негде. Подходит трехмесячный платеж за квартиру. Денег — фью! Кроме того, начинается мучительное воспаление нервных узлов. <…>. По получении Д. К. немедленно вышлю деньги.
Ваш сердечно
А. Куприн
Горячо прошу кого-нибудь из гг. членов правления С. Д. П. выдать подателю сего переведенную мною пьесу Шиллера ‘Дон-Карлос’.
Просто до зарезу нужно!!! Заела нужда.
А. Куприн
10 августа
* * *
Дорогой Владимир Ефимович!
Самое последнее, что я написал из беллетристики, был известный Вам ‘Однорукий Комендант’. С того времени я только что и способен — изрыгать публицистическую блевотину, перемешанную с желчью, кровью, и бессильными не то слезами, не то соплями. Видели Вы когда-нибудь, как лошадь подымают на пароход, на конце парового крана, Лишенная земли, она висит и плывет в воздухе, бессильная, сразу потерявшая всю красоту, со сведенными ногами, с опущенной тонкой головой… Это я. <…>
Книги наши не идут. Я должен в мясную, зеленную, молочную, булочную, ко-лониальную. Чудо, которое всегда приходило мне на помощь в жестоких случаях, впервые отвернулось от меня.
Я скулю? Простите — невольно. Я хотел только сказать, что именно потому я так настойчиво приставал к Вам с ‘Дон-Карлосом’, что на нем я строил радужные мечты разжиться тысячью франков. Теперь, со времени Вашего извещения о прибытии Его Светлости в Ревель, прошло более недели. Ради Бога — как Вы его отправили? У меня трясутся коленки, и меня слабит при мысли, что он пропадет. Почта из Ревеля так неаккуратна. <…> Милый, успокойте меня. Я изнервничался как старая баба и поэтому написал кислое письмо. Простите. <…>
Всем сердцем
А. Куприн
* * *
30 Авг. (Именинник).
Простите, что долго Вам не писал, дорогой дружище, Владимир Ефимович! Все болен (какие-то у меня ночные боли между спиною и сердцем). Падаю и разлагаюсь душевно. Стал ворчлив. <…> А главное — хотите верьте, хотите нет — основная причина моего молчания была бедность: колебание — истратить полтин-ник на марку или на стаканчик вина?
‘Карлоса’ получил. Большое Вам спасибо. Сейчас его оттачивает и отшлифовывает один дока по немецкому языку (в смысле невольных ошибок). Затем пущу его в печать. <…>
Хочу домо-о-о-ой! Господи, какая тоска без языка. Ну, что это за <…> жизнь, когда ни кондуктор, ни извозчик, ни разносчик, ни швейцар, ни кабатчик, ни лакей не говорят на твоем языке. Ни пособачиться, ни отвести душу не с кем, и такая жуть без легкого, крепкого, меткого, летучего, оперенного словца. На днях я услышал новое словечко, помните ‘готов Тартаков’? Кто-то очень плохо шутил, а другой говорит ехидно: ‘Вот тут-то Менделеева и передернуло’. Я очень смеялся. Обнимаю. <….>
Ваш сердечно
А. Куприн
* * *
Милый дружок Владимир Ефимович!
<….> Ужасно жалко, что ничего не могу для Вас сделать, а сердцем хочется. У меня полно чертовских неудач. Кинопьеса в Америке молчит. Кинопьеса в Париже, кажется, неудачна. Переделал ‘Суламифь’ в пьесу. На английский и французский языки. Пойдет ли? В Париже я одичал от одиночества и общего звериного эгоизма.
Привет М. И. и детям.
Ваш А. К.
18. IX. 1922
* * *
Дорогой и милый Владимир Ефимович!
<…> А во мне, под добродушной внешностью, сидит холодный наблюдатель и скептик. <…>
Вот Вы говорите — роскошный живой город Париж. А я бы теперь охотно сидел в Ревеле или Гельсингфорсе. Да, Париж прекрасен, и — что здесь есть Лувр, с Венерой Милосской, Рафаэлем, Тицианом, Рембрандтом, Боттичелли, Леонардо да Винчи, есть музей Клюни с бытовыми пустячками, восходящими ко II столетию до Р. X., и т. д. Но это не наше. И, если нас прежде просили туда, — широко отворив двери, теперь смотрят: ‘Ох, русский! Не сделал бы какой-нибудь неприятности или неловкости. Да и вообще, зачем он тут!’ Эмиграция — дерьмо. Писательская — собачье. Я уныл, беден и зол. Долго Вам не отвечал — марки не было. Но я еще во что-то верю, за что-то цепляюсь. Иначе — затаил бы дыхание и подох. <…>
* * *
Милый Старикан!
<…> ‘Дон-Карлос’ пойдет в Германии. Дадут — и то со временем — 15000 марок. Но это менее 500 франков. За такую-то работищу! Кроме того, влезли в долги. Кроме того, истрепали нервы.
Все это, вместе взятое, погрузило меня на самое дно черной неподвижной апатии. И всю переписку — деловую и дружескую — я запустил. Теперь, с весной, стал как будто оживать. Переехали в Париж <…> Впрочем, какая это, к черту, весна! Целые дни льет дождь. Квартира попалась холодная и темная. Зябнут ноги. Шумят рядом…
<…> Вышли две мои книги на ‘французском языке — ‘Le Duel’ и ‘Bracelet de grenade’ [*]. По 320 страниц в каждой, по 5 фр. 50 с. цена за томик. Но черта ли мне в этом? Честолюбия давно во мне нет. А какая же выгода? Русские все без денег, да и давно прочитали мое старье еще в России. А для французов мы — папуасская литература, курьез. Но курьез уже приелся: приелись ниши — балет, живопись, музыка, литература. Приелись мы сами. Живем бесчестными нахлебниками, без пользы и радости для хозяев, да еще все грыземся, сплетничаем и жалуемся. <…>
[*] — ‘Поединок’ и ‘Гранатовый браслет’
* * *
<…> Не писал потому, что ровно не было о чем писать. Я всю жизнь считал себя необыкновенным удачником <…> был я как будто бы всегда в полосе доброго и веселого везения, мало трудясь для этого и мало заботясь об этом, не говоря уже о том, что из-за тысячи разных случаев я сейчас не писал бы Вам на скверной бумаге (однако пером No 86 — самым лучшим пером в мире), а уже давным-давно и очень прочно лежал бы кверху носом в земле в любой из многочисленных точек Европы.
Теперь же судьба <…> упорно не хочет поворачиваться лицом. Так бывает с женщиной: пока ты беззаботный всадник, легкий свистун, беспечный бродяга, странник без чемодана, одинаково готовно ночующий и в постели и под деревом — она любит тебя послушно, терпеливо и пританцовывая, при прощанье не плачет, при встрече смеется, но когда припудрит время твою голову, испугаешься ты жизни, и станешь благоразумен, серьезен и тяжел и будешь помышлять чаще, чем надо, о завтрашнем дне и о смертном часе, то она бросит тебя и пойдет <…> к другому. <…>
Итак, дружище, ну, что было бы хорошего для Вас, утомленного, затисканного судьбою, если бы я стал писать Вам длинные слезницы, переполненные жалобами, стонами и невразумительным желудочно-печеночно-геморроидальным бурлением? Знаю, что в мире нет сочувствия, что каждому своя заусеница больнее чужого рака и что ужасно тяжело и нудно выжимать из себя вежливые сожаления. <…>
* * *
<…> Ах, кляну себя, что, про запас, не изучил ни одного прикладного искусства, или хоть ремесла. Не кормит паршивая беллетристика. <…>
13.VIII.1926
* * *
Дорогой Владимир Ефимович!
<…> есть вещи и явления, которыми надо долбить, не переставая, публику по голове как обухом. И мы правы. Но редактору ближе не истина, а подписчики. Нам остается обматериться и замолкнуть. <…>
Ваш А. Куприн
Публикация Р. КАЭРА