Источник текста: Эмиль Золя. Собрание сочинений в 18 томах. Том 13, М., ‘Правда’, 1957. Под общей редакцией А. Пузикова.
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru, декабрь 2003 г.
I
Войдя в комнату, Рубо положил на стол фунтовый хлебец, пирог и поставил бутылку белого вина. Тетушка Виктория перед уходом на службу закрыла трубу раньше, чем следовало, печь страшно накалилась, и в комнате была невыносимая жара. Помощник начальника станции открыл окно и облокотился на подоконник.
Он смотрел из окна высокого дома, последнего с правой стороны Амстердамского тупика. В этом доме общество Западной железной дороги отвело квартиры для некоторых своих служащих. Комната тетушки Виктории помещалась на пятом этаже, и окно, прорубленное в чердачной крыше, выходило прямо на железнодорожную станцию, которая врезалась в Европейский квартал, в открывшемся громадном пролете неожиданно для глаза развертывалась широкая даль. В этот день горизонт, сливаясь с тусклым набухшим небом, освещенным неярким февральским солнцем, казался еще шире.
Напротив в солнечных лучах, просвечивавших сквозь сероватую дымку, неясно обозначались вдали легкие очертания домов Римской улицы. Слева видны были навесы крытых складов, их громадные арки с закопченными стеклами. Далее шли колоссальные постройки главной железнодорожной станции, которая была отделена сторожкой и грелочной от других, меньших станция: Аржантейльской, Версальской и станции Окружной дороги. Справа железная звезда Европейского моста закрывала пролет, который затем открывался снова и уходил вдаль до самого Батиньольского туннеля. Внизу, прямо под окном, на обширной территории станции, разбегались веером три двойных рельсовых пути, словно выходившие прямо ив моста. Каждый путь разветвлялся на станции в целую сложную сеть, бесчисленные колеи исчезали под навесами. Перед станционными постройками стояли три будки стрелочников, у каждой — маленький обнаженный садик. В хаосе вагонов и локомотивов, загромождавших рельсы, большой красный стрелочный диск ярким пятном вырисовывался в бледном свете дня.
Рубо загляделся на эту картину, мысленно сравнивая громадную парижскую станцию со станцией в Гавре. Каждый раз, когда он приезжал на день в Париж и останавливался у тетушки Виктории, в нем просыпался интерес к его ремеслу.
На главном дебаркадере началась суета: прибыл мантский поезд. Рубо следил за дежурным паровозом, маленьким локомотивом с тендером на шести низких, соединенных друг с другом колесах, приступившим уже к разборке поезда. Паровоз работал проворно и усердно, увозя и отодвигая вагоны на запасные пути. Другой, могучий курьерский паровоз, на четырех громадных быстроходных колесах, одиноко стоял, выбрасывая из трубы густой черный дым, медленно и прямо поднимавшийся вверх в спокойном воздухе. Но с особым вниманием следил Рубо за поездом, который должен был отойти в 3 часа 25 минут в Кэн. Пассажиры уже сидели в вагонах и ожидали только прицепки паровоза. Рубо не видел паровоза, стоявшего за мостом, но слышал, как паровоз давал короткие, частые свистки, требуя, чтобы ему очистили путь, точно начинал терять терпение. Был отдан приказ, отрывистым свистком паровоз ответил, что понял приказание. Перед тем, как он тронулся, наступила тишина, потом открыли отводные краны, и струи пара с оглушительным свистом вырвались почти на уровне рельсов. Рубо увидел, как от моста катилось белое облако пара, которое, словно снежный пух, подхваченный вихрем, клубами извивалось среди железных поясов моста, а сгущавшийся дым другого паровоза раскидывался в это время черной завесой. Вдали глухо раздавались сигнальные свистки, различные распоряжения, слышалось скрипение поворотных кругов. Вдруг завеса из клубов дыма и пара разорвалась, промелькнули один мимо другого два поезда — версальский и отейльский. Один шел в Париж, другой только что вышел оттуда.
Рубо хотел уже отойти от окна, но, услышав голос, назвавший его по имени, перегнулся через подоконник и увидел стоявшего на балконе, этажом ниже, молодого человека лет тридцати. Это был обер-кондуктор Анри Довернь, живший там вместе со своим отцом, помощником начальника главной станции, и двумя сестрами, Клер и Софи. Молодые девушки, очаровательные блондинки, восемнадцати и двадцати лет, вели хозяйство на деньги — шесть тысяч франков, — которые зарабатывали их отец и брат. Веселье в их доме никогда не прекращалось, и сейчас из открытого окна раздавался смех старшей сестры, младшая пела, а несколько канареек в большой клетке соперничали с нею в руладах.
— А, господин Рубо, так вы в Париже! Вас, наверное, вызвали сюда по поводу истории с супрефектом?..
Снова облокотившись на подоконник, помощник начальника станции рассказал, что ему пришлось выехать из Гавра с утренним курьерским поездом. Начальник службы эксплуатации вызвал его в Париж и сделал ему строжайший выговор. Счастье еще, что дело ограничилось только выговором, а то, чего доброго, могли бы, пожалуй, совсем прогнать со службы.
— А ваша супруга тоже здесь? — осведомился Анри.
— Да, она приехала за покупками.
Рубо ждал ее в комнате тетушки Виктории, которая давала ему ключ каждый раз, когда он с женою приезжал в Париж. Они любили завтракать там вдвоем, пока тетушка Виктория была на службе. На этот раз супруги Рубо слегка закусили в Манте, чтобы по приезде в Париж сразу заняться делами, но пробило уже три часа, и Рубо чуть не умирал с голоду.
Анри из любезности задал ему еще один вопрос:
— Вы и переночуете тут?
Нет, ему с женой необходимо вернуться в Гавр с вечерним курьерским поездом. Тут не разгуляешься! Вызывают только для того, чтобы закатить выговор, а потом марш немедленно назад!
Обер-кондуктор и помощник начальника станции переглянулись и покачали головой, расслышать друг друга они уже не могли: громкие, бурные аккорды фортепьяно заглушили их голоса. Обе сестры, по-видимому, одновременно колотили по клавишам, стараясь подзадорить канареек, и громко хохотали при этом. Их веселье передалось Анри, он с улыбкой кивнул Рубо и отошел в глубь комнаты. Рубо постоял еще с минуту, глядя на балкон, откуда доносились взрывы молодого заразительного смеха. Взглянув затем прямо перед собою, он увидел, что паровоз закрыл уже свои пароотводные краны, стрелочник направил его к кэнскому поезду. Последние хлопья белого пара расплывались в густом черном дыму, которым заволокло все небо. Затем Рубо отошел от окна.
Часы с кукушкой показывали уже двадцать минут четвертого, Рубо пришел в отчаяние. Что за черт, чего ради Северина так запаздывает? Стоит ей попасть в какой-нибудь магазин — она уж не может оттуда вырваться. Чтобы заглушить грызущее чувство голода, Рубо решил накрыть на стол. Большая, в два окна, комната тетушки Виктории служила одновременно спальней, столовой и кухней, комнату украшала ореховая мебель: кровать с драпировками из красного кумача, буфет с выдвижной доскою, круглый стол и большой нормандский шкаф. Рубо вынул из буфета салфетки, несколько тарелок, ножи и вилки, два стакана. Все сверкало чистотой, и Рубо, накрывая на стол, забавлялся своими хлопотами по хозяйству, точно играл в кукольный обед. Его радовала белизна салфеток, он был влюблен в свою жену и улыбался при мдсли о том, как, открыв дверь, она расхохочется своим свежим смехом. Рубо положил пирог на тарелку, поставил рядом бутылку с вином и с беспокойством стал отыскивать что-то глазами, потом быстро вытащил из кармана два забытых свертка — коробочку с сардинками и швейцарский сыр.
Пробило половина четвертого. Рубо шагал взад и вперед по комнате, прислушиваясь к малейшему шуму на лестнице. Чтобы как-нибудь убить время, он остановился перед зеркалом и начал разглядывать себя. Он положительно не стареет. Ему скоро стукнет сорок, а его ярко-рыжие вьющиеся волосы нисколько не поседели. В густой, окладистой золотистой бороде тоже еще не было седины. Среднего роста, но крепкого сложения, с низким лбом и широким затылком, круглолицый, краснощекий, с большими живыми глазами, он нравился сам себе. Его сросшиеся брови сходились над переносицей в одну сплошную линию, что считается признаком ревности. Жена Рубо была на целых пятнадцать лет моложе его, а потому не мудрено, что он зачастую поглядывал в зеркало.
Заслышав шаги, Рубо побежал к двери и приотворил ее. Но это была продавщица газет на вокзале, жившая в том же коридоре, в смежной комнате. Разочарованный, Рубо захлопнул дверь и принялся рассматривать стоявшую на буфете коробку, оклеенную раковинами, подарок Северины ее кормилице, тетушке Виктории. Он много раз видел эту коробку, и теперь, стоило ему только взглянуть на нее, как в его памяти ожила вся история его женитьбы, хотя с тех пор прошло уже целых три года. Он родился в Южной Франции, в Плассане, где отец его был ломовым извозчиком, служил в армии и вышел в отставку фельдфебелем, долго работал железнодорожным мастером на мантском вокзале, а затем был назначен старшим мастером на Барантенскую станцию. Там он и познакомился с нею, со своею дорогой женой, когда она вместе с дочерью председателя окружного суда, Бертою Гранморен, приезжала из Дуанвиля. Северина Обри была младшей дочерью простого садовника, умершего на службе у Гранморенов, но ее крестный отец и опекун Гранморен чрезвычайно ее баловал и сделал подругой своей дочери. Обе они воспитывались в руанском пансионе. В Северине Обри было столько врожденного изящества, что Рубо долгое время позволял себе только мечтать о ней, испытывая то страстное чувство, с каким обтесавшийся рабочий любуется прекрасной, но недоступной ему драгоценной вещицей. Эта была единственная любовь в его жизни. Он женился бы на этой девушке даже и в том случае, если бы за ней не было ни гроша, лишь бы только она была всегда с ним. Когда же он осмелился сделать ей предложение, действительность превзошла самые смелые его мечты. Северина приняла его предложение, Рубо получил в приданое десять тысяч франков, и, кроме того, Гранморен, который, выйдя в отставку, стал членом правления Западной железной дороги, обещал ему свое покровительство. И действительно, на следующий же день после свадьбы Рубо был назначен помощником начальника станции в Гавре. Правда, он и до того был на хорошем счету у начальства. Его признавали исполнительным, точным, добросовестным служакой, хотя и ограниченным, но хорошо знающим свое дело. Эти присущие ему качества могли до известной степени объяснить столь быстрое исполнение его желания и внезапное повышение по службе, но Рубо предпочитал думать, что всем обязан жене. Он обожал ее.
Рубо подошел к столу, открыл коробку сардинок. Он окончательно терял терпение: жена условилась с ним вернуться в три часа. Куда же она запропастилась? Нельзя же потратить целый день на покупку пары ботинок и полдюжины сорочек. Кто этому поверигг! Взглянув снова в зеркало, Рубо увидел свои густые, нахмуренные брови и лоб, перерезанный суровой морщиной. В Гавре он никогда ни в чем не подозревал жену. Но в Париже у него возникали всевозможные опасения, ему казалось, что она хитрит и обманывает его. От этих мыслей кровь бросалась ему в голову, а мощные кулаки бывшего рабочего сжимались, как в былое время, когда он еще сам передвигал вагоны. Как всегда в такие минуты, он превращался в животное, не сознающее своей силы, и мог бы в припадке слепой ярости избить жену до смерти.
Дверь распахнулась, Северина, радостная, оживленная, вошла в комнату.
— Вот и я, — сказала она. — А ты, наверно, уже вообразил, что я совсем пропала!
Северина была в полном расцвете молодости, она казалась высокой, стройной и очень гибкой, хотя на самом деле была не худенькая, но лишь тонкокостная. На первый взгляд ее нельзя было назвать красивой: лицо у нее было продолговатое, рот большой, но зубы ослепительные. Однако в ней была своеобразная чарующая прелесть, необычайное сочетание больший голубых глаз и великолепных черных, как смоль, волос.
Муж молча всматривался в нее хорошо знакомым ей подозрительным взглядом, и Северина добавила:
— Я так торопилась… Представь себе, в омнибус сесть совершенно невозможно, а на извозчика я пожалела денег и всю дорогу шла пешком. Видишь, как мне жарко.
— Ну, — грубо возразил Рубо, — ты думаешь, я поверю, что ты была только в магазине?
С детской лаской Северина бросилась мужу на шею и, закрывая ему хорошенькой, мягкой ручкой рот, воскликнула:
— Молчи, гадкий!.. Ты прекрасно знаешь, что я тебя люблю.
Все существо ее дышало такой искренностью, она казалась ему такой правдивой, чистосердечной, что он страстно сжал ее в объятиях. Подозрения его всегда рассеивались именно таким образом. Северина охотно позволяла себя ласкать. Рубо осыпал ее поцелуями, но она не возвращала их, и пассивность этого большого ребенка вызывала в нем смутную тревогу: Северина относилась к нему как бы с дочерней привязанностью, но страсть в ней не просыпалась.
— Так ты обобрала все магазины?
— Да, я расскажу тебе все по порядку… Но прежде позавтракаем. Я страшно голодна… Кстати, у меня есть для тебя подарок. Только попроси хорошенько…
С веселым смехом она засунула правую руку в карман.
— Ну, говори скорей: ‘Где мой подарочек?..’
Он тоже добродушно засмеялся и повторил за ней:
— Где мой подарочек?..
Недели две тому назад Рубо потерял нож и до сих пор жалел о нем. Теперь Северина подарила ему взамен другой. Рубо восхищался подарком, находил великолепным свой новый нож с рукояткой из слоновой кости и блестящим лезвием. Ему хотелось сейчас же употребить его в дело. Северина в восторге от радости мужа, шутя потребовала су для того, чтобы их дружба не была перерезана этим самым ножом.
— Ну, теперь давай завтракать, — повторила она. — Нет, пожалуйста, не закрывай окно: мне очень жарко!
Прислонившись к плечу мужа, она вместе с ним смотрела на обширную территорию железнодорожной станции. Дым на мгновение рассеялся, медный диск солнца опускался в тумане где-то позади домов Римской улицы. Внизу маневрирующий паровоз подвозил уже совершенно составленный мантский поезд, который должен был отправиться в двадцать пять минут пятого. Поезд был подвинут к дебаркадеру под навес, а затем локомотив отцепили. Вдали, в депо Окружной дороги, слышался стук буферов, — очевидно, неожиданно понадобилось прицепить еще несколько вагонов. Тяжелый локомотив товарно-пассажирского поезда неподвижно стоял среди рельсовых путей, его машинист и кочегар почернели от копоти. Он точно устал и, задыхаясь, выпускал через клапан тоненькую струйку пара. Локомотив ждал, чтобы ему освободили путь и дали возможность вернуться в батиньольское депо. Красный сигнал щелкнул и исчез. Паровоз ушел.
— Какие веселые эти барышни Довернь! Слышишь, как бренчат на фортепьяно… Я только что видел Анри. Он тебе кланяется.
— За стол, за стол! — кричала Северина.
Она с жадностью набросилась на сардинки и мигом их уничтожила. Северина была необычайно оживлена: поездка в Париж каждый раз как будто опьяняла ее. Она вся трепетала от радости, что ей удалось погулять по столичным улицам, и ее лихорадочное возбуждение от беготни по дешевым магазинам еще не улеглось. Каждую весну она тратила разом все свои зимние сбережения, предпочитая купить в Париже все, что ей могло понадобиться. Она уверяла, будто дешевизна этих покупок возмещает ей путевые расходы. Ранний завтрак в Манте был давно уже позабыт, и Северина ела с удовольствием, болтая при этом без умолку. Наконец, слегка смущаясь и краснея, она подвела итог своим расходам. Оказалось, что она издержала более трехсот франков.
— Черт возьми! — воскликнул пораженный Рубо. — Ты транжиришь не по средствам! Ведь ты собиралась купить только полдюжины рубашек и пару ботинок…
— Ах, мой друг, ведь это редкий случай! Ты и вообразить себе не можешь, как удачно… Я нашла премиленький шелк в полоску! Готовые юбки с вышитыми оборками! А шляпка — просто мечта! И все это мне уступили чуть не даром. В Тавре пришлось бы переплатить вдвое. Когда пришлют все мои покупки, ты сам увидишь, что это за прелесть!
Он счел за лучшее рассмеяться, его жена была так очаровательна в своем оживлении, к которому примешивались смущение и робость. А импровизированный обед вдвоем в этой комнате, где им никто не мог помешать, был так заманчив, — здесь было гораздо уютнее, чем в ресторане. Северина, обычно пившая только воду, на этот раз, сама того не замечая, пила белое вино. Сардинки были съедены, и Рубо с женой принялись за пирог. Они разрезали его великолепным новым ножом, он был очень острый и резал так хорошо, что лучше и требовать было нельзя.
— Ну, а твое дело уладилось? — осведомилась Северина у мужа. — Ты заставляешь меня болтать о разных пустяках, а сам не рассказываешь, чем кончилась история с супрефектом…
Тогда Рубо подробно рассказал ей, как его принял начальник службы эксплуатации. Начальник задал ему хорошую головомойку. Рубо оправдывался ‘ рассказал, как было дело, объяснил, что этот безмозглый щеголь супрефект хотел во что бы то ни стало ехать со своей собакой в первом классе, хотя для охотников с собаками имелся специальный вагон второго класса. Из-за этого и завязался спор. Начальник нашел, что Рубо был вправе настаивать на выполнении железнодорожных распоряжений, но строго порицал помощника начальника станции за сказанную им фразу: ‘Не век вам здесь хозяйничать’. Подозревали, что Рубо придерживается республиканских воззрений. Прения при открытии парламентской сессии 1869 года и опасения за результаты предстоящих общих парламентских выборов сделали правительство до чрезвычайности подозрительным, Рубо непременно сместили бы с должности, если бы за него не поручился председатель окружного суда Гранморен. Пришлось, однако, письменно извиниться перед супрефектом, письмо составил сам Гранморен.
Северина прервала мужа восклицанием:
— Видишь, как хорошо, что я догадалась написать Гранморену и зайти к нему с тобою сегодня утром, до этой головомойки… Я знала, что он выручит нас.
— Да, он тебя очень любит, — продолжал Рубо, — а в правлении дороги он пользуется большим влиянием… Но только, посуди сама, стоит ли стараться! Обо мне отзывались самым лестным образом. Считается, что я хоть и не очень энергичен, но зато прекрасно веду себя, исполнителен, усерден. А все-таки, не будь ты моей женой и не вступись ради тебя Гранморен, я слетел бы с места, и меня отправили бы замаливать грехи на какую-нибудь станцию последнего разряда…
Она задумчиво глядела в пространство и вполголоса подтвердила, точно говоря сама с собой:
— Да, он действительно пользуется большим влиянием…
Наступило минутное молчание. Забыв про еду, Северина пристально смотрела вдаль широко раскрытыми глазами. Она, без сомнения, вспоминала свое детство, прошедшее в дуанвильском замке, в четырех милях от Руана. Матери своей она никогда не знала, отец, садовник Обри, умер, когда ей пошел тринадцатый год. Председатель окружного суда Гранморен был в то время уже вдовцом. Он оставил ее в своем доме, и она воспитывалась там вместе с его дочерью Бертой под наблюдением его сестры, г-жи Боннегон, вдовы фабриканта, к которой перешел теперь замок. Берта была двумя годами старше Северины, но вышла замуж полугодом позже за члена руанского суда г-на де Лашене, маленького, худощавого и желтолицего человека. В прошлом году Гранморен состоял председателем этого суда, но затем вышел в отставку. Он сделал блестящую карьеру. Гранморен родился в 1804 году и после революции 1830 года назначен был кандидатом на судебную должность — сперва в Динье, затем в Фонтенебло и в Париже. После того он служил товарищем прокурора в Труа, прокурором в Рене и наконец председателем окружного суда в Руане, У него было состояние в несколько миллионов франков, и с 1855 года он состоял членом департаментского совета. В день выхода в отставку он был назначен командором ордена Почетного легиона. В самых ранних своих воспоминаниях Северина видела его совершенно таким же, какой он был и теперь: приземистый, крепкий, рано поседевший старик с коротко остриженными, когда-то светло-русыми волосами, еще сохранившими золотистый блеск, он носил бороду, усы брил, лицо у него было широкое, толстый нос и жесткие голубые глаза придавали ему строгое выражение. Старик был резок в обращении, все трепетали перед ним.
— Скажи на милость, о чем ты задумалась? — повысив голос, дважды повторил Рубо.
Северина вздрогнула и встрепенулась, словно застигнутая врасплох.
— Так, ни о чем…
— Что же ты не ешь, ты уже сыта?..
— Ну, что ты… Ничего подобного, ты сам сейчас убедишься. — Допив вино, Северина мигом покончила со своим пирогом. Но тут произошел переполох: оказалось, что фунтовый хлебец, припасенный к завтраку, съеден до последнего кусочка и к сыру ничего не осталось. С веселыми возгласами и смехом они перерыли буфет тетушки Виктории и наконец отыскали кусок черствого хлеба. Несмотря на открытое окно, в комнате не делалось прохладнее, и молодей женщине, сидевшей у самой печки, было по-прежнему очень жарко. Казалось, веселый завтрак вдвоем с мужем привел ее в еще более возбужденное состояние. Рубо снова заговорил о Гранморене, по поводу тетки Виктории. Ей тоже следовало поставить за него пудовую свечу! Виктория родила в девушках ребенка, который вскоре умер. Тогда она поступила кормилицей к Северине, мать которой скончалась от родов. Впоследствии Виктория вышла замуж за кочегара, служившего в обществе Западной железной дороги. Она еле-еле перебивалась в Париже шитьем, так как муж ее пропивал все свое жалованье. Благодаря встрече с молочной дочерью ее прежняя связь с Севериной возобновилась, и Виктория также стала пользоваться покровительством Гранморена. Он добился для нее места сторожихи при дамских уборных люкс. Самые роскошные уборные! Железнодорожное общество платило ей всего сто франков в год, но она выручала больше тысячи четырехсот франков с посетительниц. Кроме того, железнодорожное общество предоставило ей квартиру — комнату с отоплением. Поэтому служба у нее была очень выгодная. Рубо высчитал, что если бы муж ее, кочегар Пекэ, аккуратно приносил домой жалованье и наградные — две тысячи восемьсот франков, — а не прокучивал бы эти деньги на линии, то у него с женой имелось бы ежегодно более четырех тысяч франков, то есть ровно вдвое больше содержания, получаемого в Гавре помощником начальника станции.
— Разумеется, не каждая женщина согласится быть сторожихой при уборной, — заметил Рубо. — Впрочем, всякая работа хороша, если она порядочно оплачивается.
Насытившись, Рубо и Северина медленно доедали сыр, нарезая его маленькими ломтиками, чтобы продлить удовольствие. Беседа их становилась более вялой.
— Кстати, я забыл тебя спросить, — воскликнул Рубо, — почему ты отказалась от предложения Гранморена погостить два — три дня в Дуанвиле?
Охваченный приятным чувством сытости, Рубо вдруг вспомнил об утреннем визите в особняк Гранморенов на улице Роше. Он снова увидел строгий кабинет и, казалось, еще слышал голос Гранморена, говорившего, что уезжает на следующий день в Дуанвиль. Потом, словно у Гранморена мелькнула внезапная мысль, он предложил супругам Рубо отправиться вместе с ним шестичасовым курьерским поездом и пригласил Северину поехать с ним в замок, так как его сестра давно уже выражала желание с ней повидаться. Но Северина под разными предлогами отказывалась от этого посещения.
— Я, видишь ли, — продолжал Рубо, — не нахожу ничего дурного в том, чтобы ты погостила несколько дней в дуанвильском замке. Ты могла бы остаться там до четверга, я как-нибудь обошелся бы без тебя… Я полагаю, что в нашем положении мы нуждаемся в Гранморенах. Глупо отвечать отказом на такое любезное приглашение, тем более, что твой отказ, очевидно, огорчил его. Поэтому-то я и уговаривал тебя согласиться, пока ты не дернула меня за полу. Тогда я поддержал тебя, но сам ничего не понял… В самом деле, почему, ты не захотела поехать в Дуанвиль?
Глаза Северины забегали. Она нетерпеливо пожала плечами и возразила:
— Как же я оставлю тебя одного?
— Ну, это пустяки. За три года, что мы женаты, ты два раза ездила в Дуанвиль и гостила там по неделе. Почему же ты не могла поехать и в третий раз!
Молодая женщина отвернулась, чтобы скрыть все возраставшее смущение.
— Да просто мне не хочется. Не станешь же ты заставлять меня делать то, что мне не нравится.
Рубо развел руками, как бы протестуя против обвинения в том, что хотел к чему-нибудь принудить жену, но все-таки добавил:
— Ты положительно что-то от меня скрываешь. Быть может, в последнее твое посещение госпожа Боннегон обошлась с тобой неласково?..
Нет, г-жа Боннегон всегда к ней очень добра. Она такая милая женщина, высокая, полная, с великолепными светлорусыми волосами, она и сейчас еще красива, хотя ей уже пятьдесят пять лет. Рассказывали, что с тех пор, как она овдовела, да, впрочем, и при жизни мужа, сердце ее бывало частенько занято. В Дуанвиле ее обожали. Она превратила замок в настоящий райский уголок, туда съезжалось все руанское общество. Особенно много друзей было у г-жи Боннегон среди членов руанского судебного ведомства.
Правда, с тех пор, как Берта вышла замуж, она стала держать себя по отношению к Северине далеко не так ласково, как прежде. Ведь бедняжка Берта не сделалась ни добрее, ни лучше, а осталась таким же ничтожеством, каким и была. И нос у нее такой же красный, как и раньше. Руанские дамы очень хвалили ее изящные манеры и такт. Ее портил, без сомнения, муж, некрасивый, черствый скряга, который, разумеется, не мог хорошо повлиять на жену. Надо, впрочем, отдать Берте справедливость, она обращалась с бывшей своей подругой вполне вежливо, так что Северина не могла ни в чем ее упрекнуть.
— Значит, тебе не нравится сам Гранморен?..
Северина, отвечавшая до сих пор спокойно, ровным голосом, снова нетерпеливо возразила:
— Гранморен? Ну, что ты!
Она заговорила нервно, отрывисто:
— Да его почти никогда там и не видишь. Он живет в парке, во флигеле, дверь выходит в пустынный переулок. Он уходит и приходит, когда ему заблагорассудится, никто в замке не знает, дома он или нет. Он даже сестре никогда не сообщает о своем приезде. Обычно он едет по железной дороге до Барантена, нанимает там экипаж и приезжает в Дуанвиль ночью. Живет по нескольку дней в своем домике, никому не показываясь. Он-то никого там не беспокоит.
— Я спросил о нем потому, что ты сама рассказывала мне раз двадцать, что в детстве боялась его, как черта…
— Ну уж, и как черта… Ты, по обыкновению, преувеличиваешь… Правда, он был строгий. Он, бывало, так пристально всматривается в тебя своими глазищами, что поневоле тотчас потупишься. Я сама видела, как люди до того перед ним смущались, что не могли слова вымолвить — он слыл суровым и очень умным человеком… Но меня он никогда не бранил. Я всегда чувствовала, что он расположен ко мне.
Она снова стала говорить медленно, с расстановкой, устремив взор куда-то вдаль.
— Помню… Еще ребенком я играла с подругами в парке. Как только, бывало, увидят его, все прячутся, даже родная его дочь, Берта, она всегда боялась оказаться в чем-нибудь виноватой. А я ожидала его совершенно спокойно. Он проходил мимо и при виде моей улыбающейся рожицы похлопывал меня слегка по щеке… Потом — мне уже было лет шестнадцать — Берта всегда посылала меня к отцу, если ей надо было что-нибудь у него выпросить. Я говорила с ним смело, никогда не опускала перед ним глаза, хотя чувствовала, что его взгляд пронизывает меня насквозь. Но мне это было нипочем, я была заранее уверена, что он сделает все, что я захочу… Да, я помню, все помню! Стоит мне только закрыть глаза, и я ясно могу представить себе каждый уголок парка, каждую комнату, каждый закоулок в замке…
Она замолчала и закрыла глаза. По ее раскрасневшемуся, возбужденному лицу пробегала дрожь при воспоминании о чем-то пережитом ею там, о чем она не хотела рассказать мужу. Она просидела так с минуту, губы ее слегка дрожали, уголок рта судорожно подергивался.
— Разумеется, он был очень добр к тебе, — проговорил Рубо, закуривая трубку. — Он не только воспитал тебя как барышню, но был тебе прекрасным опекуном. Он приберег гроши, оставшиеся тебе от отца, и добавил еще от себя кругленькую сумму к нашей свадьбе… Кроме того, он непременно оставит тебе что-нибудь в наследство. Он сам говорил об этом в моем присутствии.
— Да, — подтвердила вполголоса Северина, — он хотел отказать мне дом в небольшом именьице Круа-де-Мофра, — там теперь проходит железная дорога. В былое время Гранморены ездили туда на несколько дней… Но на это я не рассчитываю, Лашене, наверно, обработают его так, что он ничего мне не оставит. Я бы даже хотела, чтобы он ничего мне не оставил, ничего.
Она произнесла последние слова так громко и решительно, что муж с удивлением вынул изо рта трубку и выпучил глаза.
— Это еще что за глупости! Говорят, будто у старика Гранморена капитал в несколько миллионов франков. Что же тут дурного, если он вздумает отказать малую толику своей крестнице? Это никого не удивило бы, а нам это было бы очень кстати…
У него вдруг мелькнула мысль, заставившая его рассмеяться:
— Уж не боишься ли ты прослыть его дочерью? Хоть вид у Гранморена очень суровый, однако за ним, говорят, водятся грешки. Еще при жизни жены он не пропускал ни одной горничной. Да и сейчас, несмотря на свои годы, готов подцепить любую… Пожалуй, чего доброго, ты и на самом деле приходишься ему дочерью!..
Северина сердито вскочила, лицо ее горело, в голубых глазах был испуг.
— Его дочерью!.. Нет! Я не хочу, чтобы ты позволял себе шутить таким образом, слышишь? Как я могу быть его дочерью? Разве я похожа на него?.. Довольно об этом. Поговорим о чем-нибудь другом. Я не хочу ехать в Дуанвиль, потому что мне это неугодно и потому что предпочитаю вернуться с тобою в Гавр…
Он покачал головой и жестом успокоил жену. Ладно, ладно, пусть будет так, раз это ее раздражает. Рубо улыбался, он никогда не видел ее такой возбужденной. Должно быть, всему причиной вино. Ему хотелось заслужить ее прощение, он взял нож и снова стал восхищаться им, тщательно его вытер и, чтобы показать, что нож острый, как бритва, начал обрезать им себе ногти.
— Уже четверть пятого, — проговорила Северина, глядя на часы. — Мне нужно еще побывать в нескольких местах… Нам пора готовиться к отъезду…
Ей необходимо было окончательно успокоиться, и, прежде чем привести немного в порядок комнату, она снова подошла к окну, облокотилась на подоконник. Муж ее, положив нож и трубку, тоже встал, подошел к ней, тихонько обнял ее сзади и, положив подбородок на ее плечо, прижался головой к ее голове. Оба они как будто замерли в этой позе.
Внизу, на железнодорожной станции, неустанно сновали взад и вперед маленькие рабочие паровозы. Они двигались почти бесшумно, давали едва слышные свистки, напоминая проворных, домовитых хозяек.
Один паровоз прошел мимо окна, у которого стояли Северина с мужем, и затем исчез под Европейским мостом, отводя в парк вагоны разобранного трувильского поезда. За мостом рабочий паровоз разминулся с пассажирским локомотивом только что вышедшим из депо. У этого медные и стальные части так и сверкали. Щеголеватый, свежий, блестящий, он был похож на путешественника, подготовившегося к дальней дороге. Остановившись возле самого моста, он двумя отрывистыми свистками потребовал себе пути у стрелочника, который сейчас же направил его к уже составленному поезду, ожидавшему под навесом у дебаркадера главного вокзала. Поезд этот должен был отойти двадцать минут пятого в Диепп. На дебаркадере густой толпою теснились пассажиры, слышалось громыханье багажных тележек, носильщики торопливо выгружали багаж в вагоны. Но вот локомотив со своим тендером подошел к переднему вагону и, глухо ударившись о его буфера, остановился. Старший рабочий накинул цепь на крюк и тщательно завернул гайку дышла. В стороне Батиньоля небо омрачилось. Сероватые сумерки, окутывая фасады домов, казалось, спускались на расходившиеся веером рельсы, вдали, неясные в вечерней дымке, беспрестанно проходили и уходили поезда пригородных железных дорог и Окружной дороги. Над темными крышами железнодорожных депо и ангаров, над погружавшимся во мрак Парижем расплывались рыжеватые клубы дыма.
— Нет, нет, оставь меня, — прошептала Северина, но Рубо, возбужденный теплотой и ароматом ее молодого тела, только крепче сжал ее в объятиях. Северина попыталась высвободиться, и при этом ее движении он окончательно потерял голову. Он оторвал ее от окна, захлопнув его нечаянно локтем. Его губы искали ее губ, и, впившись в них поцелуем, он понес жену, к кровати.
— Не надо, не надо, ведь мы не дома, — твердила Северина. — Прошу тебя, только не здесь.
Она сама словно опьянела, возбужденная сытным завтраком, вином, своей лихорадочной беготней по Парижу. Жарко натопленная комната, стол с остатками завтрака, неожиданная поездка, принимавшая характер кутежа вдвоем, — все зажигало в ней кровь, напрягало ее нервы. И в то же время она, сама не зная почему, сопротивлялась, вцепившись в спинку кровати, боролась, испуганная и возмущенная,
— Нет, нет, я не хочу.
Весь красный, еле владея собой, он дрожал, он готов был взять ее силой.
— Глупенькая, ведь никто не узнает, мы оправим потом постель.
Обычно, у себя дома, в Гавре, она с кроткой уступчивостью отдавалась ему после завтрака, когда он приходил с ночного дежурства. Это не доставляло ей удовольствия, но она проявляла тогда большую мягкость, ласково соглашаясь удовлетворить его желание. Но такую, как сейчас, пылкую, трепещущую от страсти, Рубо видел свою жену в первый раз, и это сводило его с ума.
Ее голубые глаза казались темнее в отблеске черных волос, полные яркие губы алели на нежном продолговатом лице. Перед ним была женщина, которой он до сих пор не знал. Почему она его отталкивала?
— Почему ты не хочешь? У нас еще есть время.
В ней происходила непонятная для нее самой внутренняя борьба, в необъяснимом страхе она закричала, и такое неподдельное страдание было в этом крике, что Рубо наконец овладел собой.
— Умоляю тебя!.. Я и сама не понимаю, но меня что-то душит при одной только мысли… Не надо! Нехорошо…
Они упали на край кровати. Рубо провел рукой по лицу, как бы отгоняя горячую волну крови. Видя, что он успокоился, она нежно склонилась к нему и крепко поцеловала в щеку, в доказательство, что любит его. С минуту они сидели молча, стараясь прийти в себя. Взяв руку Северины, Рубо играл старинным золотым перстнем в виде змейки с рубиновой головкой, который она носила на одном пальце с обручальным кольцом. Этот перстень она никогда не снимала.
— Моя змейка, — бессознательно, словно во сне, проговорила Северина, думая, что муж смотрит на перстень, и чувствуя непреодолимую потребность говорить. — Он подарил мне ее в Круа-де-Мофра, когда мне исполнилось шестнадцать лет…
Рубо с изумлением поднял голову:
— Кто?.. Гранморен?
Под испытующим взглядом мужа Северина точно внезапно пробудилась от своей грезы. Щеки ее похолодели, она хотела ответить, но не находила слов. Ее охватило какое-то оцепенение.
— Но ведь ты мне всегда говорила, что этот перстень достался тебе от матери.
Она могла бы еще теперь исправить неосторожно вырвавшиеся слова: рассмеяться, обратить все в шутку. Но, не владея собой, под влиянием охватившего ее оцепенения, она возразила:
— Милый мой, я никогда не говорила, что этот перстень достался мне от матери…
Бросив на нее внимательный взгляд, Рубо побледнел.
— Как! Ты никогда мне этого не говорила? Ты двадцать раз это повторяла. Нет ничего дурного в том, что Гранморен подарил тебе перстень. Он делал тебе гораздо более ценные подарки… Но зачем ты скрывала это от меня? Зачем ты лгала, говоря, что получила перстень от матери?
— Я вовсе не говорила, что получила его от матери… Ты ошибаешься, мой друг…
Бессмысленное упорство. Северина видела, что губит себя, что теперь муж ясно читает у нее в душе. Она хотела бы вернуть свои слова, но было уже поздно. Она чувствовала, что выдает себя, что признание вырвется против ее воли. Холод разлился по всему ее лицу, губы нервно подергивались. Рубо сделался положительно страшен: он весь побагровел, точно кровь готова была брызнуть из его вен. Он схватил ее за руки и, притянув к себе, глядел на нее в упор, чтобы лучше прочесть в ее растерянном, испуганном взгляде то, чего она не хотела высказать.
— Проклятье! — проговорил он, задыхаясь. — Проклятье!
Ей стало страшно, она пригнула голову, прикрыла ее рукой, боясь удара кулаком. Мелкий, незначительный, ничтожный факт — она и позабыла, что когда-то солгала мужу по поводу кольца, — и вот истина стала явной. Для этого понадобилась всего лишь минута, всего лишь несколько слов. Рубо бросил жену поперек кровати и стал бить кулаками куда попало. За три года он ни разу не ударил ее даже в шутку, а теперь избивал ее в опьянении бешенства, в слепом животном порыве, со всей силой рабочего, передвигавшего когда-то с места на место вагоны.
— Негодная тварь! Ты с ним жила!.. Путалась с ним!.. Путалась!..
Повторяя эти слова, он приходил в еще большую ярость и осыпал Северину новыми ударами, точно старался пригвоздить ее к постели.
— Потаскушка! Стариковы объедки!.. Путалась с ним!.. Путалась!..
Он положительно задыхался от гнева, вместо слов у него вырывались какие-то шипящие звуки. Она твердила: ‘Нет, нет…’ Не находя иного оправдания, она отрицала из страха, что он убьет ее. Это упорство во лжи довело его до полного бешенства.
— Признавайся, что ты с ним жила!
— Нет, нет…
Он снова схватил ее и крепко держал, не давая уткнуться лицом в одеяло — бедняжка пыталась как-нибудь спрятаться от него, — заставил ее смотреть прямо ему в лицо.
— Признавайся, что ты с ним жила!
Северина выскользнула у него из рук и бросилась к двери. Одним прыжком он нагнал ее у стола и бешеным ударом кулака свалил с ног, потом набросился на нее и, схватив за волосы, притиснул головой к полу. Одно мгновение они лежали неподвижно, лицом к лицу. И в наступившей жуткой тишине можно было явственно расслышать пение и смех барышень Довернь. Громкие звуки фортепьяно заглушали шум борьбы. Клэр распевала детские песенки, а Софи аккомпанировала ей, нещадно колотя по клавишам.
— Ну, признавайся, что ты с ним жила!
Она не смела более отрицать и молчала.
— Признавайся, дьявол, или я выпущу из тебя кишки!..
Он и в самом деле может ее убить, Северина ясно читала это в его взгляде. Падая, она заметила на столе раскрытый нож. Она видела сверкнувшее лезвие, и ей показалось, что муж уже заносит над ней руку. Ее охватило чувство безотчетного страха, заставившее забыть все на свете, ей хотелось только поскорее покончить с этим.
— Ну, да, это правда… Отпусти!
То, что произошло потом, было отвратительно. Признание, которого он требовал с такой жестокой настойчивостью, точно ударило его по лицу, как нечто чудовищное, невозможное. Теперь ему казалось, что он никогда не мог бы даже предположить подобной мерзости. Он схватил жену и стал колотить ее голову о ножку стола. Северина хотела вырваться, а он тащил ее за волосы через комнату, задевая по дороге за стулья. Каждый раз, как она пыталась подняться, он в диком, бессмысленном исступлении, задыхаясь, стиснув зубы, ударом кулака валил ее на пол. Толкнув стол, он чуть не опрокинул переносную печку. К углу буфета прилипла окровавленная прядь волос. Когда наконец измученные, истерзанные этой ужасной сценой, они перевели дух, когда Рубо устал колотить, а Северина почти лишилась чувств от побоев, они опять оказались возле кровати. Она лежала на полу, а он, присев над нею на корточки, держал ее за плечи. Внизу по-прежнему раздавалась музыка, слышались взрывы звонкого, юного смеха.
Рубо рывком поднял жену и прислонил ее к кровати, а сам, стоя на коленях, навалился на нее всей своей тяжестью, к нему наконец вернулась способность говорить. Он больше не бил ее, он истязал расспросами в непреодолимом нетерпении узнать все.
— Так ты жила с ним, распутница!.. Повтори-ка, повтори, что ты жила с этим стариком… Сколько же тебе было тогда лет? Наверно, девчонкой еще была, да?
Она вдруг разрыдалась так сильно, что не в состоянии была отвечать.
— Дьявольщина! Скажешь ты наконец!.. Тебе, наверно и десяти лет не было, когда ты начала забавлять этого старика! Для этой мерзости он, видно, и воспитывал тебя так заботливо. Говори же, черт возьми, как это было, или я опять примусь за тебя…
Она плакала и не могла вымолвить ни слова. Он поднял руку и отпустил ей тяжелую пощечину. Трижды повторил он свой вопрос и, не получая ответа, трижды ударил жену по щеке.
— Сколько же тебе было тогда лет? Отвечай, потаскуха, отвечай!
Зачем бороться? Северине казалось, что жизнь от нее уходит. Он был в состоянии вырвать у нее сердце своими корявыми пальцами рабочего. Допрос продолжался, и она рассказывала все, до того подавленная стыдом и страхом, что едва можно было расслышать слова, срывавшиеся с ее уст. А он терзался невыносимой ревностью, его бешенство нарастало от боли, которую причиняли ему картины, вызываемые его расспросами. Ему было мало того, что она рассказывала, он требовал мельчайших подробностей, обстоятельного описания фактов. Прильнув ухом к губам несчастной женщины, он терпел смертельные муки от этой исповеди, которую она шептала под угрозой поднятого кулака, готового обрушиться, как только она вздумает замолчать.
Снова промелькнуло перед ним все ее прошлое в Дуанвиле, ее детство и молодость. Где же это произошло? Среди вековых дубов огромного парка или же в каком-нибудь заброшенном уголке замка? Очевидно, Гранморен имел уже в виду ею воспользоваться, когда после смерти своего садовника взял ее в дом, чтобы воспитывать вместе со своей дочерью. Несомненно, это началось еще с тех пор, когда при его появлении другие девочки разбегались, бросая игру, а Северина улыбалась и смотрела ему прямо в глаза, ожидая, чтобы он мимоходом погладил ее по щеке. А впоследствии, когда она так смело просила у него всего, чего ей хотелось, она чувствовала, что будет его любовницей. Ведь он подкупал ее своей любовью, старый волокита за горничными, он, такой достойный и суровый с другими. Вот мерзость! Этот старик заставлял целовать себя, как дедушку, следил за развитием девочки, прикасался к ней, постепенно овладевал ею, так как у него не хватало терпения дождаться, когда она созреет!
Рубо задыхался.
— Ну, говори! Сколько тебе было тогда лет?
— Шестнадцать с половиной…
— Лжешь!..
К чему ей теперь лгать? В полном изнеможении она устало пожала плечами.
— Где же это случилось в первый раз?
— В Круа-де-Мофра.
Он на мгновение замолчал. Губы его дергались, в глазах мелькали желтые искры.
— Я хочу, чтобы ты мне сказала, что он с тобой сделал.
Северина молчала. Рубо поднял кулак, тогда она сказала:
— Ты ведь мне не поверишь.
— Говори… Ему ничего не удалось, а?
Она ответила кивком головы. Вот именно.
Но тогда он захотел узнать все в точности, приставал к ней с самыми гнусными и непристойными расспросами. Она молчала, судорожно стиснув зубы, и только знаками отвечала: да или нет. Быть может, им обоим станет легче, когда она сознается во всем. Муж, однако, страдал еще больше от подробностей, которые жена считала смягчающими обстоятельствами. Нормальные, здоровые отношения были бы для него менее мучительны, но этот разврат и гниль были омерзительны, его терзала ревность, как терзает отравленное лезвие человеческое тело. Теперь для него все кончено. Ему жизнь будет не в жизнь. Эта гнусная картина будет постоянно преследовать его. Из его груди вырвалось судорожное рыдание.
— Ах, черт, черт возьми, нет… Этого быть не может… Это немыслимо!
Затем, в новом порыве озлобления, он схватил жену за плечи и встряхнул ее.
— Ах ты, негодная тварь, зачем же ты вышла за меня? Разве ты не знала, что подло так обманывать меня? У иной воровки хватило бы больше совести… Значит, ты меня презирала, не любила?.. Ну, говори же, зачем ты вышла за меня?..
Она ответила неопределенным жестом. Разве она могла с точностью объяснить себе теперь, зачем она тогда это сделала? Она была довольна, что выходит замуж, надеялась, что так ей будет легче покончить с другим. Мало ли что делаешь в жизни нехотя, и все же приходится это делать, так как это оказывается наиболее благоразумным. Да, Рубо она действительно не любила. Но Северина не решалась ему высказать, что не будь всей этой истории, она никогда не согласилась бы выйти за него замуж.
— Старик, разумеется, хотел тебя пристроить… Он обрадовался, что нашел дурня… А? Он хотел тебя пристроить, чтобы продолжать прежнее? Он для того и увозил тебя два раза?
Она молча кивнула.
— Значит, и теперь он приглашал тебя все для того же? Эта гнусность так и тянулась бы без конца. И если я тебя не задушу, это опять начнется!
Он судорожно протянул руки к ее горлу. Она возмутилась:
— Видишь, как ты несправедлив… Я ведь сама отказалась ехать с ним. Ты меня посылал, а я все-таки ни за что не хотела. Припомни хорошенько… Ты видишь, я сама не хочу продолжать с ним. С этим покончено. Никогда больше я не согласилась бы на что-либо подобное.
Рубо чувствовал, что она говорит правду, но ему не было от этого легче. Точно нож в сердце, терзала его мучительная боль от сознания непоправимости того, что произошло между Севериной и этим человеком. Он безумно страдал от своего бессилия сделать так, чтобы этого не было. Все еще не выпуская Северину, он пригнулся к ней вплотную и пристально вглядывался в нее, как будто стараясь еще раз прочесть на ее лице все, в чем она ему созналась. Он бормотал, как в бреду:
— В Круа-де-Мофра, в красной комнате… Я знаю, окно выходит на полотно железной дороги, кровать против окна. Значит, там, в этой комнате… Теперь я понимаю, почему он собирается оставить тебе в наследство этот дом. Ты его заработала. Как же ему было не позаботиться о твоих грошах и не дать тебе приданое! И это судья, миллионер, уважаемый всеми человек, ученый, аристократ!.. Просто голова идет кругом… А что, если он приходится тебе родным отцом?
Избитая, измученная Северина с неожиданной силой оттолкнула мужа и вскочила на ноги:
— Нет, это неправда. Я готова вытерпеть все. Бей меня, режь… Но не говори таких вещей. Это ложь! — возмущенно кричала она.
Рубо крепко держал ее за руку.
— Откуда ты знаешь, что ты не его дочь? Тебя, наверно, потому и возмущает все это, что ты сама сомневаешься.
Она пыталась вырвать у него руку, и при этом движении он почувствовал на ее пальце перстень — золотую змейку с рубиновой головкой. Он сорвал перстень с пальца и в новом припадке бешенства растоптал его каблуком. Потом молча, совершенно подавленный, принялся ходить по комнате из угла в угол. Она опустилась на кровать, неподвижно уставившись на него широко раскрытыми глазами. Его молчание угнетало ее.
Ярость Рубо не проходила. Минутами, казалось, она затихает, но вслед за тем снова охватывала его, как опьянение, заливала могучими волнами, уносившими его в своем круговороте. Вне себя метался он по комнате, размахивая кулаками, весь во власти налетевшего на него вихря бешенства, подчиняясь одной лишь потребности — как-нибудь насытить пробудившегося в нем зверя. Это была чисто физическая, непреодолимая потребность, жажда мщения, терзавшая все его существо. У него не будет ни минуты покоя, пока он ее не утолит.
Он бегал из угла в угол по комнате и, ударив кулаками себя по голове, проговорил прерывающимся голосом:
— Что же я теперь стану делать?
Если он сразу не убил эту женщину, он не в состоянии будет убить ее теперь. Он сознавал, что с его стороны было низостью оставить ее в живых, и это сознание еще более разжигало его гнев. Он чувствовал, что не задушил Северину лишь потому, что в нем еще сильно физическое влечение к ней. Но не может же он, однако, оставить ее по-прежнему у себя. Что же ему с нею делать? Выгнать ее, что ли, на улицу и никогда потом не пускать к себе на глаза?.. При этой мысли в нем поднялась новая волна острой душевной боли. Он почувствовал непреодолимое омерзение к самому себе, так как ему было ясно, что он не сделает даже и этого. Как же быть? Недоставало только примириться со всей этой мерзостью, вернуться с этой женщиной в Гавр и продолжать жить с нею, как ни в чем не бывало. Нет, ни за что! Лучше смерть. Лучше он убьет сейчас же и ее и себя. Он пришел в такое отчаяние, что громко, исступленно крикнул:
— Что же я теперь стану делать?
Сидя на кровати, Северина следила за ним широко раскрытыми глазами. Она питала к нему спокойную, товарищескую привязанность, и теперь его мучительные душевные страдания вызывали в ней жалость. Она готова была извинить брань и побои, если бы безумная вспышка мужа не вызвала в ней такого изумления, — она до сих пор не могла опомниться. Северина была от природы пассивна и покорна. Потому-то она в ранней молодости и подчинилась желаниям старика, а впоследствии беспрекословно позволила выдать себя замуж только ради того, чтобы все уладилось. Она не могла понять такого взрыва ревности из-за давнишних проступков, в которых сама раскаивалась. Она не была порочной женщиной, чувственность едва начинала просыпаться в ней. И эта мягкая и, несмотря на все пережитое ею, целомудренная женщина глядела на своего мужа, который в бешенстве метался по комнате, как глядела бы на волка, на существо другой породы. Что с ним? В своем ли он уме? Ее особенно пугало сознание, что зверь, которого она подозревала в нем уже целых три года и который иногда позволял себе глухо рычать, теперь сорвался с цепи и в бешенстве готов укусить. Что сказать ему, как предотвратить беду?
Наконец, когда, бегая из угла в угол по комнате, Рубо очутился возле кровати, на которой сидела Северина, она осмелилась заговорить с ним:
— Послушай, мой друг…
Он, однако, не слышал ее. Его относило на другой конец комнаты, словно соломинку, сделавшуюся добычей урагана.
— Что я стану делать?.. Что же я стану делать?
Северина схватила его за руку, он остановился.
— Послушай, мой друг, я же сама отказалась ехать туда!.. И я никогда, никогда больше не поехала бы… Я люблю только тебя…
Она хотела его приласкать, привлекла к себе, подставила ему губы для поцелуя, но, опустившись уже на кровать возле жены, он вдруг с отвращением оттолкнул ее.
— Ах ты, потаскушка, теперь ты не прочь… Только что ты отказывалась, отталкивала меня… А сейчас ты не прочь, чтобы снова завладеть мною… Ты знаешь, чем можно взять нашего брата — мужчину… Но я не могу, нет! Я чувствую, что вся моя кровь обратилась бы в яд от твоих ласк!
Он дрожал всем телом. Мысль, что он может сейчас взять эту женщину, обожгла его, как пламя. И во мраке безмерной страсти, из глубины его оскверненного желания, внезапно встала перед ним роковая необходимость смерти.
— Чтобы твои ласки не убили меня, надо, чтобы я прежде убил его… Да, да, надо, чтобы я его убил!..
Повторяя это слово громким голосом, он выпрямился, точно вырос, казалось, это слово успокоило его, принеся с собой определенное решение. Он медленно подошел к столу и молча взглянул на блестящее лезвие раскрытого карманного ножа. Машинально закрыл нож и положил его в карман. Потом остановился, обдумывая, опустил руки, уставившись в пространство. Две глубокие морщины прорезали его лоб, свидетельствуя о тяжелой внутренней борьбе. Стараясь найти какой-нибудь исход, он вернулся к окну, открыл его и перевесился через подоконник. Вечерняя прохлада пахнула ему в лицо. Северине снова стало страшно, она тоже подошла к окну и, не смея расспрашивать мужа, старалась угадать, что происходит в его упрямой голове. Она стояла возле него в трепетном ожидании, перед ней расстилалось необъятное небо.
Начинало темнеть. Отдаленные дома вырезались черными силуэтами на сером, сумрачном небе. Вставал лиловатый туман. Со стороны Батиньоля глубокий пролет затянуло серовато-пепельной дымкой, в которой уже исчезали железные фермы Европейского моста. По направлению к центру города стекла больших крытых дебаркадеров еще отсвечивали в последних лучах угасавшего дня, зато внизу уже сгущался мрак. Но вот в этом мраке засверкали искры: вдоль дебаркадеров начали зажигаться газовые фонари. Ярким белым светом блестел фонарь локомотива диеппского поезда, битком набитого пассажирами. Дверцы вагонов были уже закрыты, поезд ожидал лишь приказания дежурного помощника начальника станции, чтобы отойти. Очевидно, произошло какое-то недоразумение: красный сигнал стрелочника заграждал путь, а маленький рабочий локомотив поспешно отводил на запасные рельсы вагоны, оставленные по ошибке на главном пути. В этой невообразимой путанице рельсов, между вагонами, стоявшими неподвижными рядами на запасных путях, беспрерывно мелькали во мраке поезда. Один ушел в Аржантейль, другой в Сен-Жермен, прибыл длиннейший состав из Шербурга. Все чаще показывались сигналы, раздавались свистки и ответные звуки рожка. Со всех сторон, один за другим, появлялись огни: красные, зеленые, желтые, белые. Все смешалось в сгустившемся мраке, казалось, столкновение неизбежно, но поезда встречались, расходились, как змеи, однообразно плавным движением стелились по рельсам и исчезали во мраке. Но вот красный огонь стрелочника исчез. Диеппский поезд дал свисток и тронулся. Небо казалось свинцово-серым. Начал накрапывать дождик, обещавший зарядить на всю ночь.
Когда Рубо обернулся, на лице его было упрямое, непроницаемое выражение, словно наступавшая ночь окутала и его своим сумраком. Он принял окончательное решение и выработал план действий. Взглянув на часы — при свете умиравшего дня еще можно было различить стрелки, — он громко сказал:
— Двадцать минут шестого…
Он изумился: час, всего один лишь час, а сколько пережито! Ему казалось, что они терзают здесь друг друга уже много недель…
— Двадцать минут шестого… У нас еще есть время, — повторил он.
Северина, не смея обратиться к мужу с расспросами, следила за ним тревожным взглядом. Он пошарил в шкафу, достал оттуда бумагу, бутылочку чернил и перо.
— Садись, пиши.
— Кому?
— Ему… Садись же, говорят тебе!..
Северина инстинктивно отодвинулась от стола, не зная еще, чего потребует от нее муж, но он притащил ее обратно и усадил на стул, навалившись на нее всей тяжестью, чтобы она не могла встать.
— Пиши: ‘Выезжайте сегодня курьерским в шесть тридцать вечера и не выходите нигде до Руана’.
Она держала перо, но рука ее дрожала. Ее пугала неизвестность, — что крылось в этих двух простых строчках? Она осмелилась поднять голову и умоляющим тоном спросила:
— Что ты хочешь делать, мой друг?.. Прошу тебя, объясни… Он повторил громким, неумолимым голосом:
— Пиши… Пиши…
Затем, пристально глядя ей прямо в глаза, не раздражаясь, не бранясь, но с упорством, гнет которого подавлял и уничтожал ее волю, он продолжал:
— Ты увидишь, что я собираюсь сделать… Но я хочу, чтобы ты это сделала вместе со мной, слышишь? Тогда мы будем с тобой заодно, и между нами установится прочная связь…
Он вызывал в ней ужас, она снова сделала попытку сопротивляться.
— Нет, нет, я хочу знать… Я не стану писать, пока не узнаю, для чего тебе это нужно.
Он молча взял ее маленькую, нежную, детскую руку и сжал ее в своем железном кулаке, словно в тисках, так что чуть не раздавил. Вместе с физической болью он как бы внедрял ей в плоть свою волю. Она вскрикнула и почувствовала, что утратила всякую способность к сопротивлению. Она могла только повиноваться, безвольно выполняя требования мужа, цель которых оставалась ей неизвестной. Она была пассивным орудием любви и теперь становилась пассивным орудием смерти.
— Пиши же, пищи…
И она написала то, что он ей продиктовал, хотя рука ее от боли с трудом водила пером.
— Ну вот, умница, — сказал он, получив записку. — Прибери тут, приготовь все. Я зайду за тобой…
Он был совершенно спокоен. Поправив перед зеркалом галстук, он надел шляпу и вышел. Она слышала, как он запер снаружи дверь, ключ дважды щелкнул в замке. Становилось темнее. Северина с минуту сидела, прислушиваясь ко всем звукам, долетавшим до нее извне. Из комнаты соседки, газетчицы, доносился глухой, жалобный вой. Очевидно, она ушла и заперла в комнате свою собачонку. Внизу, у Доверней, фортепьяно умолкло, и слышался веселый стук посуды: обе хозяйки были заняты в кухне: Клер готовила рагу из баранины, Софи приправляла салат. А Северина, разбитая, уничтоженная, в томительном ожидании наступавшей роковой ночи слушала, как они смеялись.
Четверть седьмого паровоз гаврского курьерского поезда, вышедший из-под Европейского моста, был подан и прицеплен к поезду. Все пути на станции были загромождены вагонами, мешавшими подвести этот поезд под навес главного вокзала. Он ждал под открытым небом, у платформы, кончавшейся узкой насыпью. Газовые фонари вдоль платформы мерцали во мраке, словно туманные звезды. Только что прошел сильный дождь, и в воздухе оставалась неприятная холодная сырость, поднимавшаяся со всего обширного открытого пространства, где сквозь туман виднелись вдали бледные огоньки в окнах домов на Римской улице. Все это казалось необъятным и вместе с тем печальным. Территория станции была залита водою, прорезана там и сям кроваво-красными огнями и беспорядочно загромождена темными массами паровозов, отдельными вагонами и частями составов, неподвижно дремавшими на запасных путях. Из глубины этого погруженного во мрак хаоса доносились всевозможные звуки, слышалось мощное, лихорадочное дыхание паровозов, раздавались резкие свистки, напоминавшие пронзительные крики насилуемых женщин, а сквозь глухой уличный шум и грохот долетали жалобные звуки сигнального рожка. Слышно было, как отдали распоряжение прицепить к поезду еще один вагон. Паровоз курьерского поезда стоял неподвижно, выпуская через клапан струю пара. Она поднималась сперва прямо вверх, а затем разбивалась на отдельные маленькие клочки, казавшиеся светлыми слезами на бескрайной траурной завесе, затянувшей небо.
Двадцать минут седьмого Рубо с женою вышли на дебаркадер. Проходя мимо дамской уборной на вокзале, Северина отдала тетушке Виктории ключ от ее комнаты. Рубо тащил жену за собой с таким видом, точно очень торопится и боится опоздать из-за нее. Его движения были резки и нетерпеливы, шляпа сдвинута на затылок, Северина, закрыв лицо густой вуалью, шла медленно и неохотно, словно разбитая усталостью. Смешавшись с толпой пассажиров, они шли вдоль ряда вагонов, отыскивая взглядом свободное купе первого класса. На платформах царило оживление. Носильщики торопливо катили к переднему вагону тележки с багажом, обер-кондуктор старался поместить в каком-нибудь вагоне многочисленную семью, дежурный помощник начальника станции, с сигнальным фонарем в руках, проверял сцепку вагонов. Рубо удалось наконец отыскать пустое купе, и он собирался усадить туда Северину, но его заметил начальник станции Вандорп, прохаживавшийся по платформе вместе со своим старшим помощником Довернем. Оба они, заложив руки за спину, следили, как прицепляли к поезду новый вагон. Пришлось с ними раскланяться, остановиться и потолковать.
Сперва поговорили об истории с супрефектом, закончившейся к общему удовлетворению. Потом зашла речь об аварии, о которой была получена рано утром телеграмма из Гавра.
У паровоза ‘Лизон’, который по четвергам и субботам обслуживал шестичасовой курьерский поезд, сломался шатун, как раз, когда поезд прибыл на станцию. Машинист Жак Лантье, земляк Рубо, и кочегар Пекэ, муж тетушки Виктории, должны сидеть теперь сложа руки, пока им не переменят шатун, на что потребуется по меньшей мере двое суток. Стоя перед открытыми дверцами купе, Северина ожидала, пока ее муж окончит беседу с Вандорпом и Доверием. Рубо делал вид, будто находится в прекрасном расположении духа, говорил громко, смеялся. Но вот послышался толчок, и поезд подался на несколько метров назад. Паровоз передвинул передние вагоны к вагону Э 293, который только что прицепили, так как понадобилось особое купе. Широко раскрывшаяся дверца вагона чуть было не ударила Северину, но молодой Анри Довернь, сопровождавший поезд в качестве обер-кондуктора, узнав ее под вуалью, быстро отвел от вагона. Затем, с вежливой улыбкой, он извинился за свою смелость и объяснил Северине, что особое купе предназначается для одного из членов правления общества, который потребовал себе это купе лишь за полчаса до отхода поезда. Северина без причины нервно рассмеялась, а молодой Довернь вернулся к своим служебным обязанностям совершенно очарованный, он не раз уже думал, что она могла бы стать очень приятной любовницей.
Часы показывали двадцать семь минут седьмого, оставалось только три минуты до отхода поезда. Рубо, беседовавший с начальником станции, следил издали за дверью вокзала, внезапно он покинул своего собеседника и вернулся к Северине. Так как вагон тронулся, им пришлось сделать несколько шагов, чтобы дойти до него. Стоя спиной к дебаркадеру, Рубо торопил жену и подсаживал ее в вагон. Робко повинуясь мужу, она инстинктивно оглянулась и увидела запоздавшего пассажира. В руках у него был только один плед. Большой воротник его синего пальто был поднят, а круглая шляпа так низко надвинута на лоб, что при мерцающем свете газовых фонарей можно было рассмотреть лишь клочок седой бороды. Пассажир, очевидно, желал остаться незамеченным, но Вандорп и Довернь все же подошли к нему. Пассажир ответил на их поклоны только у дверей своего отдельного вагона и быстро вошел в купе. Это был он. Северина, дрожа, опустилась на скамейку. Рубо беспощадно сжал ей руку, как будто для того, чтобы напомнить о необходимости безусловного повиновения. Он ликовал, уверенный теперь, что исполнит задуманное. До половины седьмого оставалось не больше минуты, но еще ходил из вагона в вагон газетчик, назойливо предлагая вечерние газеты, а некоторые пассажиры прогуливались по дебаркадеру, докуривая папиросы. Затем все вошли в вагоны. С обоих концов поезда торопливо проходили кондукторы и затворяли дверцы. Рубо с неудовольствием заметил в купе, которое считал свободным, темную фигуру, по-видимому, женщину в трауре, молча и неподвижно сидевшую в углу. И он не мог удержаться от гневного возгласа, когда дверцы снова открылись и кондуктор поспешно втолкнул в купе двух пассажиров — мужчину и женщину, толстых и совершенно запыхавшихся. Поезд должен был сейчас тронуться. Снова стал моросить дождик, заливая утонувшие во мраке многочисленные железнодорожные пути, по которым постоянно сновали поезда, мелькая освещенными окнами вагонов. Зажглись зеленые огни. Несколько фонарей светилось почти на уровне полотна железной дороги. Все утопало в беспредельном непроницаемом игреке, из которого выступал лишь навес дебаркадера главной линии, освещенный слабым отблеском газовых фонарей. Даже звуки приглушал этот мрак. Слышалось только громкое пыхтение паровоза, который, открыв свои отводные краны, выпускал из них крутящиеся волны белого пара. Пар поднимался вверх клубящимся облаком, развертываясь, словно саван привидения, смешиваясь порою с налетавшим откуда-то черным дымом. Небо еще более омрачилось: тучи сажи неслись к ночному Парижу, освещенному заревом огней.
Дежурный помощник начальника станции поднял свой фонарь, давая машинисту сигнал потребовать путь. Раздались два свистка, и вдали, возле будки стрелочника, красный огонь исчез, вместо него появился белый. Стоя у дверцы багажного вагона, обер-кондуктор ожидал сигнала отбытия, потом передал этот сигнал. Машинист дал протяжный свисток, а затем, открыв регулятор, пустил машину в ход. Поезд тронулся. Движение его было сперва незаметно, но затем все более ускорялось. Пройдя под Европейским мостом, он вошел в Батиньольский туннель. Виднелись только три фонаря на последнем вагоне — красный треугольник, напоминавший зияющую кровавую рану. Еще в продолжение нескольких секунд можно было следить за ним в холодном! ночном мраке. Теперь поезд несся на всех парах, и ничто уже не могло его остановить, наконец он исчез из виду.
II
Дом в Круа-де-Мофра стоит в саду, через который проходит железная дорога, дом расположен наискось к ней, но так близко от полотна, что весь трясется всякий раз, когда мимо проходят поезда. У каждого, кому доводилось проезжать по железной дороге из Парижа в Гавр, дом этот непременно оставался в памяти, хотя пассажиры, проносившиеся мимо, знали о нем только то, что он стоит именно там, возле полотна железной дороги, заброшенный, закрытый наглухо, с серыми ставнями на окнах, позеленевшими от дождей. Одинокий дом как будто еще более усиливает впечатление запустения этого глухого уголка.
На целую милю кругом нет никакого жилья, за исключением домика железнодорожного сторожа возле дороги, которая пересекает рельсовый путь и ведет в Дуанвиль, находящийся оттуда в пяти километрах. Низенький, с рассевшимися стенами и черепичной крышей, поросшей мхом, домик словно врос в землю посреди огорода, обнесенного живой изгородью. Сруб большого колодца в огороде почти одной вышины с домом. Переезд через полотно дороги приходится как раз посредине между Малонейской и Барантенской станциями, в четырех километрах от каждой. Едут через переезд очень редко, и старый, полусгнивший шлагбаум поднимается только для ломовых телег, едущих из Бекурской каменоломни, которая находится в лесу, километрах в четырех оттуда. Трудно отыскать другое место, более заброшенное и до такой степени отрезанное от остального мира. Со стороны Малонэ длинный туннель перерезает все пути сообщения, а в Барантен можно попасть только по неудобной тропинке, идущей вдоль полотна железной дороги. Не удивительно, если прохожие встречаются там редко.
На этот раз, однако, по тропинке, которая вела в Круа-де-Мофра, шел одинокий путник, доехавший до Барантена с гаврским поездом. Был теплый, но пасмурный вечер. Вся окрестная местность покрыта долинами и холмами, и полотно железной дороги проложено или по насыпям, или в выемках, а тропинка вдоль полотна то круто поднимается в гору, то опускается на дно обрывистой лощины. Ощущение мертвого покоя еще усиливается видом бесплодных беловатых холмов, кое-где лишь покрытых мелкими зарослями, пустынных узких долин, где текут ручьи под сенью раскидистых ив. Многие меловые холмы лишены всякой растительности, повсюду кругом гробовая тишина и молчание. Путник, молодой здоровый парень, быстро шел по тропинке, словно торопясь уйти подальше от печального сумрака, тихо спускавшегося на эту безотрадную землю.
В огороде железнодорожного сторожа девушка черпала из колодца воду. Это была рослая, сильная восемнадцатилетняя девушка, блондинка, с пухлыми пунцовыми губами, большими зеленоватыми глазами, густыми, длинными волосами и низким лбом. Ее нельзя было назвать хорошенькой, широкая кость и мускулистые руки делали ее скорее похожей на крестьянского парня. Завидев путника, спускавшегося по тропинке, она бросила ведро и подбежала к решетчатой калитке в живой изгороди.
— А, Жак! — закричала она.
Жак поднял голову. Он был высокого роста, брюнет, красивый круглолицый малый, лет двадцати шести, с правильными чертами, его портили только слишком выдающиеся челюсти. У него были густые, вьющиеся волосы и такие черные усы, что лицо казалось бледным. Кожа у него была нежная, щеки тщательно выбриты, так что его можно было бы принять за барича, если бы руки, пожелтевшие от смазочного масла и сала, не обличали в нем машиниста. Но руки были тонкие и гибкие.
— Добрый вечер, Флора, — ответил он спокойно.
Но его большие черные глаза, усеянные золотистыми точками, как будто потускнели, словно заволоклись рыжеватой дымкой. Веки его задрожали, и он отвел глаза в сторону, как будто внезапно почувствовал какую-то неловкость, даже волнение. Это было почти болезненное ощущение, он весь даже подался инстинктивно назад.
Флора стояла неподвижно, глядя прямо на него, и заметила невольную дрожь, которая всегда охватывала его при встрече с женщиной и которую он всеми силами старался подавить. Это, по-видимому, огорчило и опечалило ее. Желая скрыть свое замешательство, Жак осведомился у Флоры, дома ли ее мать, хотя прекрасно знал, что та больна и давно уже не выходит из комнаты. Девушка кивнула в ответ и молча посторонилась, чтобы он мог, не задев ее, войти в калитку, а потом, гордо выпрямившись, вернулась к колодцу.
Жак быстро прошел небольшой садик и вошел в дом. Тетушка Фази, как он привык называть ее с детства, сидела одна в просторной жилой комнате, служившей в то же время и кухней. Она сидела на соломенном стуле, ноги ее были закутаны старым шерстяным платком. Урожденная Лантье, она приходилась двоюродной сестрой отцу Жака. Жак был ее крестником и воспитывался у нее в доме с шестилетнего возраста, после того, как его отец и мать бросили его и уехали из Плассана в Париж. Позже Фази отдала его в ремесленное училище. Жак питал за это живейшую благодарность к тетке и говорил, что только ей обязан тем, что выбился в люди. Прослужив два года на Орлеанской железной дороге, он поступил в общество Западных дорог машинистом первого класса. Тогда-то он и встретился снова со своей крестной матерью, которая тем временем вышла вторично замуж и жила с обеими своими дочерьми от первого брака, словно в ссылке, в захолустье, в Круа-де-Мофра, где второй ее муж, Мизар, служил железнодорожным сторожем. Теперь, несмотря на то, что ей исполнилось всего только сорок пять лет, прежняя красивая, рослая, здоровенная тетка Фази казалась пожелтевшей сгорбленной шестидесятилетней старухой. Ее постоянно мучила лихорадочная дрожь.
— Как! Это ты, Жак?.. — радостно воскликнула она. — Ах, сынок, как я рада! Вот уж не ожидала с тобой увидеться!
Он поцеловал ее в обе щеки и объяснил, что неожиданно оказался на двое суток в отпуску. У его паровоза ‘Лизон’ по прибытии в Гавр сломался шатун. Паровоз отправили в депо для починки, и, так как на это потребуется не меньше суток, он должен быть на работе лишь на следующий день, к отходу шестичасового курьерского. Вот он и решил повидаться с теткой. Он переночует у нее и уедет из Барантееа завтра утром с семичасовым поездом. Жак держал в своих руках высохшие руки крестной и рассказывал ей, до какой степени его обеспокоило ее последнее письмо.
— Да, милый мой мальчик, мои дела плохи, совсем плохи… Как хорошо, что ты догадался повидаться со мной. Я знаю, что ты сильно занят, потому и не звала тебя… Ну вот, мы и увиделись… У меня так тяжело на сердце, так тяжело!
Она замолчала и боязливо посмотрела в окно. Начинало темнеть, но еще можно было разглядеть, что в сторожевой будке, по ту сторону полотна, сидел муж тетки Фази, Мизар. Такие будки, сколоченные из досок, установлены были вдоль дороги через каждые пять или шесть километров и соединялись друг с другом телеграфными проводами, чтобы обеспечить правильное движение поездов. Сначала тетушка Фази, а потом Флора служили при шлагбауме на переезде, а сам Мизар был участковым сторожем.
Как будто опасаясь, что муж может услышать ее, тетушка Фэзи, понизив голос, проговорила, дрожа всем телом,
— Я уверена, что он мне отраву подсыпает…
Жак привскочил от удивления, и его глаза, тоже обращенные к окну, снова заволоклись странной рыжеватой дымкой, притушившей их черный блеск и мерцавшие золотистые искорки.
— Ну, что вы, тетя, — прошептал он, — он на вид такой тихий и слабый.
Мимо сторожевой будки только что промчался гаврский поезд, и Мизар вышел, чтобы закрыть путь. Пока он поднимал рычаг красного сигнала, Жак внимательно разглядывал его. Это был мужчина маленького роста, худощавый, болезненный, с редкими выцветшими волосами и бородой, с унылым, изможденным лицом. Молчаливый и смирный, с начальством он был почтителен до угодливости.
Выставив красный сигнал, Мизар вернулся в будку. Он занес в книгу час и минуту прохода поезда и, нажав две электрические кнопки, подал два сигнала: один на предшествующий участок о том, что путь свободен, другой на следующий участок о том, что поезд в пути.
— Ты его не знаешь, — продолжала тетка Фази. — Говорю тебе, он, наверно, окармливает меня какой-нибудь гадостью… Подумай, ведь я была такая здоровенная, что, кажется, могла бы его проглотить, а теперь этот никудышный коротышка изводит меня, живьем поедает…
Тетка Фази была охвачена глухой боязливой ненавистью, она изливала свою душу, радуясь, что нашелся наконец человек, который ее выслушает. Дура она была, когда решилась выйти во второй раз замуж за человека без гроша, скупого, скрытного, а ведь она была на пять лет старше его, да еще две дочери у нее были — шести и восьми лет. Вот уже скоро десять лет, как она раздобыла это сокровище, но за это время не прошло и часа без того, чтобы она не раскаивалась в своем проступке. Ей выпала горькая, нищенская жизнь в этом холодном, заброшенном уголке северной Франции, где она вечно зябнет. Да и скука здесь смертельная, — слова не с кем вымолвить, даже соседки поблизости ни одной нет. Мизар был прежде укладчиком рельсов, а потом получил должность железнодорожного сторожа и зарабатывал тысячу двести франков в год. Ей самой платили пятьдесят франков в месяц за охрану шлагбаума на переезде, за которым! теперь смотрит Флора. В этом заключалось для них и настоящее и будущее: никакой надежды впереди — им предстояло жить и подыхать в этой дыре, где на сто километров кругом не встретишь живой души. Тетка Фази забыла только упомянуть про утехи, выпадавшие ей на долю, когда ее муж работал по укладке рельсов, а она оставалась одна с дочерьми при шлагбауме. Она была в то время еще здорова и слыла красавицей на всей линии от Руана до Гавра, железнодорожные инспекторы проездом всегда завертывали к ней. По этому поводу возгорелось даже соперничество между двумя соседними дистанциями: каждая хотела инспектировать пост Круа-де-Мофра. Муж ничему не мешал. Он был почтительно вежлив со всеми и как будто совершенно стушевывался. Он уходил, возвращался, словно ничего не замечая. Но все эти развлечения были прерваны болезнью тетки Фази, и она уже целые месяцы была прикована к креслу в этой безлюдной пустыне, чувствуя, что тает не по дням, а по часам.
— Говорю тебе, — прибавила она в заключение, — что он взялся теперь за меня и непременно доконает, хоть сам он маленький и плюгавенький…