Боевая ночь, Мачтет Григорий Александрович, Год: 1891

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Григорий Александрович Мачтет

Боевая ночь
(Рассказ бобыля скитальца)

I

С весны ещё вся прерия была настороже. Фермеры то и дело готовились к отпору, со дня на день ожидая нападения индейцев, раздражённых уже до последней степени самовольным захватом их территории [‘Индейской территорией’ называется земля, специально отведённая конгрессом одним индейцам, селиться на которой запрещено белым законом, вечно однако нарушаемом последними.] и другими самоуправствами со стороны белых. Ранней весной ещё несколько новых пионеров, жадных до хороших земельных участков, перешли ‘границу’, поставили там свои ‘блокгаузы’ [Блокгауз — сруб, наскоро сколачиваемый для жилья пионером.] и стали рубить лес. В то время пограничное индейское племя оседжи откочевало в глубь, и захват совершился благополучно, но все отлично знали, что дело так не кончится, и втайне ликовали. Всем, признаться, давно уже хотелось вызвать ‘краснокожих собак’ на какой-нибудь резкий и острый шаг, завязать драку, чтобы затем, конечно, засыпать конгресс жалобами и воплями на ‘дикаря, мешающего мирной культуре, проливающего неповинную кровь младенцев и женщин’ и т. д., добиться таким образом присылки союзных войск, которые оттеснят этого дикаря дальше к югу, и в конце концов овладеть новой полосой земли, новыми девственными участками. Это — старая, излюбленная тактика ‘молодцов запада’ с охотником-номадом или, попросту, ‘краснокожим псом’. После жестокой резни индейцы волей-неволей принуждаются к отступлению дальше в глубь своей территории, проводится новая граница, не переступать которую белые клянутся вновь и самым торжественным образом, а за оставленную полосу земли конгресс гарантирует индейцам с тех, кто займёт новые участки, по доллару с четвертью за акр, которые, пройдя чрез липкие руки чиновников-агентов, выдаются обыкновенно индейцам в виде гнилых, хотя и очень ярких одеял, плохих ружей, подмоченного пороху и бочек ‘виски’. Всё это вместе взятое называется ‘индейской политикой запада’, а в устах красноречивых ораторов слывёт за ‘победоносное шествие культуры’.
И ожидания, конечно, очень скоро оправдались. Недели три после захвата в пограничный городок Сидертуан явился посол от индейцев, старый Рысий Глаз, с длинным повисшим носом и трясущейся нижней губою. Он передал бледнолицым требование своих ‘братьев’ уйти с земли, отведённой им конгрессом и самим ‘отцом бледнолицых’ для охоты, и напоминал торжественные клятвы не переступать никогда пограничной черты. Но у ‘молодцов запада’, у которых такие длинные ножи и карабины, память, как известно, очень коротка, а слух не всегда тонок. О конгрессе и клятвах, поэтому, они упорно молчали, но зато старый Рысий Глаз много слышал о библейских заветах, завещавших землю только тем, кто её обрабатывает, а не тунеядцам, гоняющимся за буйволами и лосями. Много других ещё интересных вещей услышало его ухо, пересыпанных не одним десятком полных соли восклицаний по адресу его ‘братьев’, а когда он в свою очередь вздумал сослаться на авторитет ‘Духа пустыни’, подарившего от века всю прерию одним краснокожим, — молодцы запада дали полную волю своей исконной страсти к иронии. Усомнившись в самом существовании этого Великого Духа и в возможности завещания кем бы то ни было земли ‘собакам’, а не человеку, молодцы выказали столько пикантного остроумия, что у старого индейца потемнело лицо, сдвинулись брови, нос повис ещё ниже, а губа затряслась сильнее… Он выпрямился и резким гортанным голосом высказал уверенность, что его обиженные братья сумеют найти свою правду… Это подлило в огонь масла… Хохот удесятерился, ирония хлынула через край, и Рысьему Глазу остроумно предложили, — не пожелает ли он немедленно отправиться за этой правдой к своему Духу пустыни с помощью верёвки, зацепленной одним концом за его старую шею, а другим — за сук громадного ореха… У старого индейца блеснули глаза, он сердито сжал тонкие губы, поднял свой посох, быстро переломил его надвое, бросил один конец направо, другой — налево, повернулся и ровной, чуть слышной походкой, еле касаясь земли своими мокасинами, пошёл назад. Вдогонку ему мчались здоровый хохот целой толпы ‘молодцов’, масса остроумия и едкой соли, но Рысий Глаз не повернулся, точно не слышал, и быстро исчез в кустах пограничного ручья.
После этого, конечно, оставалось ждать только ‘событий’, в ожидании которых вся прерия предусмотрительно чистила свои карабины и пригоняла пули… Эти краснокожие собаки не замедлят явиться за ‘ремингтоновскими пилюлями’, в жажде которых давно уже чешутся их безмозглые, собачьи черепа! — Ого-го, не один череп, чёрт побери, разлетится вдребезги от такого свинцового гостинца, — зададут им перцу надолго! Вся прерия то и дело воинственно клялась и божилась, а толстый и богатый торговец Микель уверял всех и каждого, что в Германии эту краснокожую сволочь усмирили бы одним взводом… Только бы дали ему в команду один взвод, всего только один взвод 83 Померанского герцога Альберта Ганса Марии пехотного полка, в рядах которого он стоял при Гравелотте, — и он показал бы, что значит ‘бравый немец’ и тонкий стратег! — Пиф-паф, — бац-бац!.. Ложись — вставай! — Вставай, ложись! — и скоро поняла бы эта ‘дрянь’, что значит истинная цивилизация! Да!!!
Воинственное настроение росло и росло, оттесняя на задний план все насущные заботы. ‘Сторожевые’ то и дело скакали взад и вперёд, зорко следя за границей, ловя подозрительным ухом каждый шорох, каждое движение, и мирно топтавшиеся в высокой траве стада сластолюбивых степных куриц не раз, правду сказать, давали повод к напрасной тревоге, усиливавшей только всё возраставшее лихорадочное возбуждение. Оно стало ещё напряжённее, ещё страстнее, когда, вслед за целым рядом таких безобидных тревог, молнией пронеслась весть, что там и сям видели кучки индейцев, выкрашенных в боевую краску [Оседжи пред походом выкрашивают лицо и руки красной глиной. Эта краска служит признаком войны.]. Ближайшие к границе фермы немедленно опустели, население их перекочевало вглубь, к соседям, а к губернатору штата полетело донесение, что ‘дикари готовятся вырезать поголовно всё население белых’.
Но раньше, чем оно встревожило мирный сон губернатора в его далёкой Топике [Столичный город Канзаса.], в ближайшую прелестную и тихую ночь, полную золотых звёзд и летней неги, дремавшая прерия озарилась дивной иллюминацией… Потоки золотого огня бесшумно и тихо поднялись на горизонте и потекли вверх по тёмному куполу к зениту, где, разлившись в громадное багровое зарево, заставили побледнеть яркие звёзды… Клубы тумана, окутывающего по ночам бесчисленные ручьи Канзаса, казались волнами ослепительно красного бенгальского огня, целыми потоками разлившегося там и сям по прерии… Густой мрак ночи улетал куда-то дальше, и скрытые было им островерхие пики гор, то фиолетовых, то дымно-синих днём, сверкали на горизонте золотою цепью… Пламя разливалось всё шире и шире, сверкало всё ярче и ярче, выбрасывая подчас громадные фонтаны ослепительных искр, тучами клубившихся в тихом, совсем неподвижном воздухе летней ночи. Это подошли, наконец, долгожданные ‘события’, — пылали зажжённые индейцами блокгаузы пионеров!
— Милиция! Мы им покажем!..
Этот клич облетел всю прерию из конца в конец раньше, чем погасло ещё пламя… ‘Молодцы’, вооружённые чем попало, спешили в Сидертаун как сборный пункт, полные самой неутолимой ненависти к врагу и самого искреннего желания размозжить в отместку возможно большее число черепов. Моя ферма была далеко в стороне. На рассвете я рыл у себя ямы для осенней посадки деревьев, когда, лихо осадив возле меня свою пони, посланный гонец передал и мне требование — явиться в Сидертуан в ряды милиции.
— Вы холосты, сэр!?
— Да.
— Вы должны идти в милицию…
— Хорошо… Разве будет поход!?
— Непременно… Мы зададим, чёрт побери, этим собакам изрядную взбучку… До свиданья!
И, повернув на месте свою пони, ‘молодец’ быстро исчез из вида.

II

К назначенному часу я был уже в городке… Я был человек далеко не воинственный, к индейцам относился иначе чем все мои соседи, тем не менее в этот ‘поход’, признаться, собирался не без охоты. Мне открывалась возможность ближе и теснее ознакомиться со своими соседями-‘янки’, для которых я оставался до сих пор чуждым пришлецом-новичком, да и увидать настоящих индейцев, гордых, независимых, свободолюбивых, а не ‘мирных’, превращённых культурой в лентяев-холопов, вымаливающих центы на водку, каких я до сих пор только и знал. Перспектива и того, и другого была для меня очень заманчива… К тому же этот ‘поход’ являлся первым общим делом, ставившим меня, не имевшего ещё всех гражданских прав [Права гражданства в Соединённых Штатах приобретаются переселенцам только по истечении пяти лет пребывания в пределах союза.], рядом с полноправными гражданами союза как равного с равными.
На первый взгляд можно было подумать, что в городке шла оживлённая многолюдная ярмарка… Давка, суета, какая-то лихорадочная возня громадной толпы съехавшегося со всех концов народа совсем преобразовали мирный и тихий городок. Множество запряжённых телег и верховых лошадей наполняли его единственную широкую улицу и зады за домами и огородами, целые толпы ‘молодцов’ в фланелевых рубахах и высоких сапогах, со шляпами, воинственно опрокинутыми на затылки, с револьверами и ножами за поясами и длинными карабинами за плечами, сновали взад и вперёд, с жаром толкуя о событиях ночи.
— Краснокожим собакам нужно пойти навстречу и задать хороший нагоняй, прежде чем они сами, чёрт побери, начнут снимать скальпы! За пожар отплатить пожаром да кстати и попробовать, разрази их гром, насколько крепки у них черепа!
— Нужно дать этой краснокожей сволочи хорошего перцу на память!..
— Отогнать их к Вельзевулу, а самим занять их землю!.. Статочное ли дело, джентльмены, чтобы земля лежала пустыней, когда у добрых людей чешутся руки, чтобы погладить её плугом?! А?!
И на этот прямо и открыто поставленный вопрос вся толпа, конечно, отвечала в один голос:
— Верно! Верно, чёрт побери!
— Кто же будет кэптеном?! [англ. Captain — Капитан. Прим. ред.]
— А чёрт его знает… Ещё не выбирали…
— Говорят Микель!..
— Микель, так Микель!.. Право, не знаю кто!.. — раздавались голоса то тут, то там. — Этот Микель, кажется, служил у своих генералом, что ли?..
— Не генералом, а полковником…
— И не полковником… Кажись, всего капралом…
— Чёрт его знает, чем он служил там! — вмешиваются новые голоса. — Но эти немцы — мастера в военном деле… французов-то отдули… А Микель тоже там был!..
— О, да, о, да! — вставляет и своё слово соотечественник и близкий друг Микеля на ломанном языке. — О, да! Господин Микель при самом Верте был, при Гравелотте был… Он хорошо знает… Он самый лучший кэптен!.. О, да!
Большинство, кажется, несомненно на стороне Микеля, этого толстого, неповоротливого хвастуна-капрала, загребающего деньги продажей всевозможного брака в своём единственном в городке магазине. Микель-лавочник всегда производил на меня впечатление труса-нахала, любящего поврать о своём геройстве и своих небывалых подвигах наивно-доверчивым слушателям. По окончании Франко-прусской войны, в чине капрала он ушёл из фатерлянда [нем. Vaterland — Отчизна. Прим. ред.] в американские прерии, на ‘добытые’ деньги завёл лавку, где продавал втридорога всё необходимое пионерам, ссужал им под баснословные проценты деньги, а в промежутки врал про свои подвиги, — почему и слыл среди наивно-доверчивых пионеров за ‘ловкого дельца’ и ‘бравого воина’. Хвастовство это было всегда самого грубого пошиба: он брал в плен маршалов, уничтожал одним взводом целые дивизии, а батареи прямо упрятывал в карманы как центы и доллары… Большинство верило, как всегда оно верит, — а денежная зависимость и уважение к ‘достатку’ побуждали выбирать этого враля-торгаша всюду, куда бы тот ни пожелал быть выбранным. Ему хотелось быть кэптеном, — хорошо, — пусть будет кэптеном!.. Это большинство составляли главным образом пионеры из европейцев, ещё плохо обжившихся в Америке. Чистокровные ‘янки’, меньшинство, относились к Микелю, кажется, совсем так как и я и прочили своего кандидата, старика Листера — ветерана междоусобной войны… Но шансы Листера были слабы, что сразу бросалось в глаза.
Пока шли споры о том, кому быть кэптеном, на улицах ставили столы для угощения ‘милиции’. Нарядные мисс и леди, — в Америке все женщины — леди, — высыпали с цветами, букетами и венками в руках для ‘молодцов-героев’, и это появление удесятерило, конечно, общую воинственность… Все вытягивались, каждому хотелось походить на ‘героя’. Прокурор принёс свой контрабас, доктор — кларнет, столяр — скрипку, тот — трубу, и таким образом составился свой оркестр… День был светлый и тёплый, угощение предстояло изрядное, леди и мисс были как всегда прелестны, общая картина довольно красива и торжественна, — и потому настроение всех было самое хорошее.
— Микель! Листер! Микель!.. Микель!.. Листер!.. Микель!..
Победил Микель… Поднялись кверху шляпы, из прелестных ручек посыпался дождь букетов, многоголосая толпа подхватила ‘Микель!’, а оркестр грянул ‘Yankee Doodle’, а затем ‘Banner Spangled of Stars’ [Гимн ‘Звёздное знамя’]. Множество маленьких полосатых знамён замелькали везде, и среди них торжественно развернулось большое полосатое знамя милиции. ‘Янки’, стоявшие за Листера, съёжились, нахмурились, но врождённое в каждом американце уважение к большинству сказалось сейчас же… Как только развернулось знамя, и толпа подняла с криком свои шляпы, приветствуя кэптена, ‘янки’ немедленно сняли и свои шляпы и тоже приветствовали его криком: ‘Holla!’ С выбором Микеля они стали самыми дисциплинированными его подчинёнными, — такова натура ‘янки’.
— Holla, кэптен!
И толстый, приземистый, круглый как пивная бочка кэптен явился. Он успел уже достать где-то синее кепи с галуном, в котором его улыбавшееся сладко и самодовольно, круглое как обод и лоснившееся жиром, лицо выглядело донельзя смешно и глупо. Он кланялся на приветствия, возясь с длинной саблей, которую долго не мог прицепить, и которая, неуклюже болтаясь между коротких ног, мешала ему ходить. Музыка играла, толпа кричала, дамы бросали цветы и зелень, и кэптен, справившись, наконец, с саблей, стал воинственно крутить тараканий ус.
— Стройся! В шеренги! В шеренги!
Мы построились. Кэптен обвёл нас взглядом, покрутил ус, сделал несколько шагов вдоль фронта, снял кепи. Было ясно, что он хочет говорить, и все насторожились.
— Граждане! Гм… Почтенные граждане!.. Вы сделали мне честь! — начал воинственно, по-фельдфебельски, хотя и с запинками кэптен Микель. — Вы сделали мне честь, и я постараюсь… чёрт побери! Мы в прах разобьём эту дикую орду!..
— В прах? Holla! — подхватили все, музыка загремела вновь, леди замахали платками, довольный кэптен пошёл вдоль фронта.
— А, сэр, добрый день! — сказал он, заметив меня. — Очень рад видеть вас у себя в рядах… Очень рад… Русские храбры!.. У них, конечно, ещё мало культуры, но они очень храбры… Я назначаю вас в авангард!
— Хорошо, кэптен Микель! — ответил я.
Такая любезность была обусловлена, конечно, тем только, что ещё на днях я дал Микелю нажить большой процент на чеке, полученном мною из Европы, который я разменял у него.
— Хорошо, кэптен!
Микель сделал шаг и остановился пред робким Гансом, булочным подмастерьем. Робкий и сентиментальный Ганс, большой ловелас и любитель ярких галстуков, дрожавший при одной мысли о встрече с индейцами в поле, побледнел как полотно и вытянулся.
— А, Ганс… Здравствуйте! Молодцом, молодцом, совсем по-военному, — поощрял Микель всё вытягивавшегося бурша. — Так, так! Тоже назначаю в авангард! Вы — немец и должны быть впереди! Вы должны показывать другим, что может сделать добрый немец!
Ганс затрясся от такого комплимента и внутренне проклял своё немецкое происхождение.
— Чёрт бы его побрал! — тихо шепнул он мне. — В авангард! Да со мной от одного выстрела сделается лихорадка!
Микель обошёл всех. В авангард попали почти всё одни немцы, зато его противники-‘янки’ все до одного были отчислены в арьергард и к обозу. Зачем этих гордых ‘янки’, — пхе!? Микель мог хорошо обойтись и без них! Он покажет, что значит немец! И без ‘янки’ он разобьёт наголову эту дикую орду!
За ‘смотром’ наступило угощение, а за ‘угощением’ — самое хорошее, самое весёлое и бравое настроение. Виски, пиво, джин сделали своё дело, и даже Ганс, казалось, ничего уже не боялся. Скорей бы переведаться с этой краснокожей сволочью! Даже ‘янки’ и я готовы были, пожалуй, хоть целоваться с Микелем и поверить в его военный гений. То и дело поднимались тосты, музыка гремела, леди чаровали, а Микель воинственно бряцал своей саблей.
Наконец, часы пробили пять, и сейчас же ударили сбор… Мы выстроились, вооружённые прекрасными ремингтоновскими штуцерами с ярко сверкавшими штыками и по громкой команде Микеля ‘марш!’ двинулись стройной колонной, с распущенным знаменем, сопровождаемые музыкой, пожеланиями успеха и всевозможными восклицаниями поощрительного свойства со стороны оставшихся горожан. Микель мерно отбивал шаг впереди, бряцая саблей…
Куда собственно мы направлялись, — мы в сущности не знали, да вряд ли и сам Микель отдавал себе ясный отчёт… Мы знали, что идём на ‘индейца’, что их территория начинается миль за 5, за ручьём, что дорога, по которой мы идём, ведёт к переправе через пограничный ручей, но куда мы направимся дальше, где нам искать этого индейца, мы, правду сказать, с Микелем совсем не знали. Мы просто-напросто шли ‘на врага’ и его ‘территорию’. У переправы через пограничный ручей, густо поросший небольшим леском, мы остановились, и кэптен Микель приказал дать ‘дружный залп’… по деревьям всему авангарду на ‘всякий случай’. Авось эта ‘сволочь’ попряталась там… Мы ‘дружно’ выпалили, конические пули сшибли много веток, переполошили птиц, но ‘врага’ не нашли. Его не было, и мы смело переправились через ручей.

III

Вечерело… Солнце повисло раскалённым шаром на горизонте, и косые лучи его багрили румянцем и небо, и зелёную прерию… Бесчисленные ручьи необозримой прерии слегка задымились клубами лёгкого вечернего тумана, далёкие силуэты гор затянулись тёмно-фиолетовой дымкой, в неподвижном воздухе повеяло ветерком и той нежной вечерней прохладой, что так благотворно живит измождённые зноем силы человека. Все мы, истомлённые и зноем, и далёким походом, вздохнули легче и свободнее… Микель ‘опытным глазом’ полководца искал уже ‘стратегический пункт’, где бы можно было остановиться для ночлега лагерем, разбить палатки и поставить котлы… Он взбирался на пригорки, поводил кругом подзорной трубкой и важно дёргал плечами, пока мы в ожидании сладостного отдыха напряжённо следили за всеми его движениями. Но как на зло каждый раз искание ‘стратегических пунктов’ кончалось неизменимым:
— Авангард — вперёд!
И мы всё шли, всё шли, усталые, запылённые, жаждущие, пока он не нашёл, наконец, эту чудную глубокую долину, походившую на один из укромных уголков земного рая… Она упиралась в быстрый и чистый ручей, густо поросший дубом и орехом, а с боков опоясывалась длинною цепью островерхих холмов. Лучшего места, казалось, не могло быть на свете, и с чисто ребячьим весельем мы стали возиться на мягкой и сочной траве… Правда, опытные люди и ветераны прежних походов ворчали, что такая долина более пригодна для пикника, чем для военного лагеря, что такой хитрый враг как индейцы легко может воспользоваться и лесом, чтобы ударить на нас с фронта, и боковыми холмами, чтобы напасть с флангов, что они могут нас перерезать в этой долине как степных куриц, причём нам не поможет даже пушка, — мы не слушали, мы совсем не хотели знать этого брюзжания, весело ставили палатки и раскладывали костры…
— Индейцы?! Пхе! — пренебрежительно улыбался на эти зловещие толки кэптен Микель. — Индейцы?! Да мы испепелим их прежде, чем они высунут свои красные носы из травы! Индейцы! Орда! Есть о чём говорить!.. — и он презрительно выдвигал вперёд свою толстую нижнюю губу.
Наше настроение вполне отвечало этому тону предводителя. Весело и беззаботно возились мы у наших костров, где шумно уже кипели походные чайники, а большие котлы окутывались ароматным паром, аппетитно щекотавшим ноздри. Первая очередная партия часовых, отправленных кэптеном в цепь, с искренней завистью оглядывалась на нас, счастливцев, чья очередь была ещё далеко.
— Эх, и зачем ещё эти часовые?.. Очень нужно! Ничего кругом, кроме степных куриц!..
— Нельзя, нельзя! — важно твердил кэптен. — Часовые должны быть, это закон войны! При первой тревоге — паф! — и назад, бегом в лагерь!.. При Гравелотте…
Часовые пошли в цепь, глубоко негодуя на эти ‘законы войны’, а того, что было при Гравелотте, никто, конечно, не слушал, — чай и ужин поспели…

IV

— Сэр, вставайте, сэр, ваша очередь идти в цепь!..
Это было уже незадолго до рассвета. Луна спряталась, и кругом стояла глубокая ночная темь, в которой особенно ярко выделялись вверху золотые звёзды. Здоровая тряска, которую задали мне сильные руки ‘дежурного’, разбудила меня, наконец, от глубокого сна, я вскочил, но, ничего ещё не соображая, бессмысленно тёр не видевшие ничего глаза.
— В цепь, сэр, в цепь, ваша очередь…
Я вспомнил, наконец, где я, вспомнил, что я — милиционер и понял, чего от меня нужно… Пришла моя очередь становиться на часы и оберегать крепко спавший лагерь. Я вскочил, взял ружьё и, ёжась от ночного холода и зевая, пошёл вперёд за дежурным, ничего не различая в темноте… Сзади меня шёл Ганс, проклиная индейцев и всех тех, кто выдумал эти ‘глупые походы’.
— И нужно было выдумать эту глупость! — ворчал он. — Не спи и шляйся теперь по ночам, чёрт знает куда!..
— И знаете, — подхватил я шутя, — преопасная это вещь стоять на часах… Во-первых, ответственность большая, — на тебе лежит безопасность всего лагеря, во-вторых…
— О, не пугайте, — взмолился искренно Ганс, — я и так боюсь… право боюсь…
Все рассмеялись и советовали Гансу смотреть в оба и не жалеть пули при малейшей тревоге.
— Смотрите в оба, и чуть что, — пали! А затем — назад! — говорил старший.
— Шутки в сторону, господа, — прервал тут молчание шедший с нами ‘янки’, ветеран минувшей войны, — а глядеть вы действительно должны в оба… Теперь именно самое опасное время… Индейцы обыкновенно нападают пред рассветом!..
Не знаю, что почувствовал Ганс, но мне стаю жутко. Сознание громадной ответственности, лежащей на мне, ещё усиливало это состояние… Глубокая мгла, казалось, становилась как на зло гуще, ещё непрогляднее, а за этой непроглядной мглою чудилась непременно какая-то скрытая, тревожная тайна… А что в самом деле, если они готовятся к нападению и скрываются уже где-нибудь недалеко в высокой траве?.. Что, если я прогляжу, если они ловко, как всегда почти, незаметно подползут и?.. Дальше голова отказывалась работать, зато сердце билось до того учащённо, что в груди спиралось дыхание…
Я притаился за небольшим кустом какого-то колючего растения и ждал, в тревоге вглядываясь в глубокую тьму и лихорадочными руками держа наготове свой штуцер… Лагерь был далеко сзади, кругом могильная тишина, в которой как-то предательски, казалось, мерцали звёзды… Мои товарищи по цепи были тоже далеко, — шагах в 80 каждый, — и мысль о том, что видят, думают и чувствуют они — назойливо лезла в голову… ‘Может быть они что-нибудь видят. Может быть готовятся стрелять!.. Раз, два… нет, — всё тихо!.. Что-то чувствует теперь Ганс, который стоит от меня влево?!’
Глубокая мгла зловеще глядела мне прямо в глаза, каким-то чёрным пологом, скрывая от меня всё, что таила в себе невидимая даль… А эта даль непременно таила в себе что-нибудь злое и грозное… Ожидание мало-помалу переходило во что-то вроде уверенности, и я почти уже не сомневался, казалось, что индейцы непременно нападут с рассветом. ‘Непременно нападут! — стучало, казалось, моё сердце… — Может быть они уже в траве, близко за этим чёрным, непроглядным пологом?!. Может быть они разглядели уже меня своими зоркими глазами и тихо натягивают тетивы своих страшных луков?!.’ Жуткое чувство тревоги всё росло и росло, страх, казалось, захватывал дыхание, и я всё крепче и крепче сжимал свой штуцер…
Воображаю, что должен был испытывать Ганс, если я сам был в какой-то страшной, тревожной лихорадке… Лихорадочным ухом, затаив дыхание, я ловил каждый подозрительный шорох и раз было чуть-чуть не поднял тревоги из-за встрепенувшейся в траве птицы… Лёгкий ветер всколыхнул траву, и я вскочил и прицелился… Моя уверенность, что нападение непременно будет, что враг уже близко, всё казалось, крепла и крепла с каждой минутой, приближавшей рассвет. Томительное ожидание становилось невыносимым, и сильно стучавшее в неподвижной, казалось, груди сердце как бы торопило развязку и просило: ‘Скорей, скорей!.. Чего и зачем они медлят?!. Отчего не нападают?!.’ Ещё немного и я, кажется, выпалил бы по заколыхавшейся от ветра траве…
И вдруг — бац!
Слева от меня, там, где стоял Ганс, ярко блеснуло красноватое пламя, и грянул выстрел… Наконец-то!.. Вот!.. В одно мгновение я приложился и выстрелил в свою очередь, сам не зная куда. За мной сейчас же, как и должно было, выстрелил стоявший справа ‘янки’, и по всей цепи кругом как рассыпанный горох затрещали выстрелы. Тут же, с дымящимся ещё штуцером я бросился бежать как и все часовые цепи, прямо в лагерь…
Я не знал, что такое произошло, в кого стрелял Ганс, в кого стреляли я и другие, но я понимал, что бегу от чего-то страшного и злого, и потому с каждой секундой я бежал быстрее и быстрее… Сзади меня послышался нагонявший топот, и помню, что, не рассчитывая уйти от этого быстро догонявшего топота, я повернулся, чтобы встретить врага штыком, и полез дрожавшей рукой в сумку за патроном… Я был вне себя, полон той остервенелой злобы на всех и ни на кого в частности, что заставляет человека совершенно бестрепетно, даже с каким-то удовольствием самосохранения втыкать штык в другого человека… Эти остервенение и злоба — продукт самого отчаянного страха, хотя очень часто сходят за геройскую храбрость… И я непременно воткнул бы штык, если бы этот другой, бежавший тоже сломя голову, не заорал мне, задыхаясь: ‘Это я, это я!’ — и я не узнал бы по голосу Ганса…
Дальше я ничего не помню кроме бегства… Как мы наткнулись с примкнутыми штыками на всполошившийся лагерь, как не подняли мы друг друга на штыки — я не понимаю и не знаю… Знаю только и ясно помню, как бежали, спотыкаясь и задыхаясь, мы все, — и цепь, и весь лагерь, побросав обоз, лошадей и пушку. Куда, зачем, отчего мы бежали — не знал никто, но каждый задыхался, потому что бежали в гору, бежать было тяжело, а всё возраставший ужас гнал всё сильнее и сильнее. Наш собственный топот подгонял нас, казалось, и удесятерял наш ужас. Мы летели очертя голову, ничего не видя впереди, ничего не понимая, не отдавая себе ни в чём отчёта, как вспугнутое стадо бизонов… И впереди всех, усиленно двигая короткими, жирными локтями и быстро семеня короткими толстыми ногами во фланелевых чулках и кальсонах, в такой же фуфайке и колпаке на голове, летел наш кэптен, герой при Гравелотте. Он тащил за собой на портупее свою длинную саблю, сам не зная, конечно, зачем…
Наконец мы остановились… Как и почему вдруг остановились, — опять не знаю, — но кажется, что остановились все разом, как стадо. Груди наши работали как кузнечные мехи… Мы занимали вершину высокого холма и, озираясь кругом в полумгле чуть занявшегося рассвета, с изумлением убеждались в отсутствии погони и какого бы то ни было врага… В покинутом лагере, который виднелся внизу, под холмом, всё было спокойно и невозмутимо… Мулы и лошади спокойно паслись, пофыркивая, и кругом ни одного индейца!..
— В чём же дело? Отчего тревога? Зачем вы стреляли, Ганс?
— Мне показалось, господа, — ответил задыхавшийся Ганс, — мне показалось, что ползут индейцы!
Общий громкий хохот был ему ответом… Нам стало стыдно, мы покраснели, но вместе с тем, как с груди свалилась тяжесть страха, нами овладело неудержимое веселье… Мы хохотали и над Гансом, и над собой до упаду… Весёлое настроение, в которое перешёл за минуту перед тем гнавший нас панический ужас, и хохот возросли ещё больше, когда мы оглядели комичную фигуру нашего сконфуженного предводителя.
— Смотрите, джентльмены, смотрите — наш кэптен! Ха, ха, ха!..
Толстый Микель в своей фланели, со своей саблей, со своим колпаком, понял, что он смешон, и потому начал было:
— Господа, при Гравелотте…
Общий взрыв гомерического хохота заглушил его речь.
— При Гравелотте… — начал он громче, но его перебили:
— Убирайся со своей Гравелоттой!.. Какая там Гравелотта… Вы просто фланелевый тюфяк.
— Да, да! — загоготали все кругом. — Именно фланелевый тюфяк!.. Смотрите!.. Ха, ха, ха!
Бедный Микель действительно очень походил на тюфяк… Он понял, что роль его окончена.
— Я отказываюсь! — начал было он, но его опять перебили.
— Нам нужно настоящего кэптена, джентльмены, а не фланелевую тумбу… Кого же?!.
— Листера, Листера, — послышались голоса, и все кругом, хохоча, подхватили имя Листера, оказавшегося после действительно хорошим и храбрым предводителем.
— Ну, а теперь пойдём назад к своим мулам и пушке…
И с хохотом мы двинулись назад…

* * *

Вскоре нам пришлось участвовать в стычках довольно жестоких и кровавых с обеих сторон… Много всяких эпизодов, и трагических, и смешных, выпало нам на долю, но эту первую ночь не забыл из нас никто… И много раз ещё хохотали мы, вспоминая и наше стадное бегство, и комичную фигуру толстого Микеля в серой фланели.
— Сэр, — с недоумением спрашивали мы стойкого и мужественного старика Листера, — как же это и вы, кэптен, — побежали со всеми?! — Такой опытный, стойкий ветеран и вдруг…
Но кэптен Листер всегда качал своей седой головой в ответ и, добродушно улыбаясь, говорил:
— В бою не бывает ни героев, ни трусов, джентльмены!.. В бою самый робкий человек, движимый испугом, может сделать что-нибудь такое, что сойдёт за храбрость, а самый стойкий человек побежать как овца за другими… И не на бранном поле ищите героев…
Я всегда вспоминал при этом, как движимый самым глубоким страхом, чуть-чуть не проткнул ‘храбро’ Ганса штыком…

——————————————————————-

Источник текста: Мачтет Г. А. Новые рассказы. — М.: Издание редакции журнала ‘Русская мысль’, 1891 — С. 41.
Распознание, подготовка текста: Евгений Зеленко, февраль 2015 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека