Беседа с Л. Н. Толстым, Мускатблит Федор Генрихович, Год: 1902

Время на прочтение: 7 минут(ы)

В Ясной Поляне
Беседа с Л. Н. Толстым

Текущим летом мне пришлось побывать в Ясной Поляне. Деревушка разбита на холме. Она не велика — всего около 60 дворов, но производит весьма приятное впечатление: домики за редким исключением из красного кирпича, чистые, опрятные. Прекрасное здание школы. Во всем чувствуется сравнительный достаток.
Я остановился у входа в аллею, начинающуюся двумя каменными, начисто выбеленными башнями.
Это знаменитая яснополянская аллея. В стороне от нее, словно стекло в зеленой плюшевой оправе, блещет пруд, над которым нависли липы и березы.
— У себя Л. Н.? — спрашиваю я у засевшего в камышах юного рыболова.
— Да, дома.
— А что, здоров он сейчас, принимает?
— Должно, здоров. Потому графиня намедни в Москву выехала. Остались только хозяин с дочкой… дохтор из клиников…
Я попросил доложить обо мне.
Через несколько минут вышел слуга, попросивший меня подождать.
Л. Н. был занят.
Отведя уставшего коня под липы, я стал осматривать усадьбу.
Она производит впечатление чего-то необычайно солидного, спокойного и в то же время самоуверенного…
Двухэтажный барский дом — весь белый с зеленой крышей — и примыкающие к нему домики-службы расположены у самого парка.
Перед входом на веранду разбиты цветники, окружающие усыпанную песком площадку. Повсюду тень. Невдалеке, в чаще дерев — гимнастика. Скамьи со столом. Мертвая тишина.
Не прошло и получаса, как перед дверью, невдалеке от меня, показался врач Л. Н. — М. Д. Никитин (об этом я узнал позже) и остановился, указывая кому-то, как мне показалось, в мою сторону.
Меня охватило сильное волнение…
Я едва мог совладать с собой…
Все доводы урезонивавшего мое чувство рассудка были совершенно бессильны при мысли о том, что через момент я окажусь лицом к лицу с одной из величайших фигур XIX века…
Из-за кустов медленным шагом, слегка сгорбившись и опираясь на палку, вышел глубокий старик…
Глубоко ушедшие с нависшими над ними густыми, седыми бровями, еще не потерявшие своего блеска глаза, впадины у висков и заострившийся нос — все это говорило о перенесенном Л. Н. тяжелом недуге…
Одетый в шерстяное пальто сверх опоясанной кушаком серой блузы, он был в сапогах и — несмотря на сильную жару — в полуглубоких калошах…
Наиболее схожий с оригиналом портрет — по моему мнению, на котором Л. Н. снят с Горьким.
Увидя меня, Л. Н. остановился.
Я подошел к нему…
— Что могу я для вас сделать? — тяжело дыша, спросил он, снимая шляпу и пожимая мне руку.
— Не за услугой — поклониться пришел, — отвечал я, — узнать, как здоровье…
— Здоровье?.. Что ж, здоровье ничего… Скажу, как всегда говорю: слава богу, — ближе к смерти… Я рад… Для меня, знаете, одно важно: чтоб мыслительный аппарат работал, а что там разные желудки да легкие и все это — до этого мне дела нет… Действует мозг — больше мне ничего не нужно, — это для меня все…
— Да, Л. Н., но без желудка, и печени, и многого другого и умственный-то аппарат долго не проработает…
— А вот до них мне и никакого дела нет, — возразил улыбаясь Л. Н., — пусть себе врачи да там семейство возится с ними… Я вот в Ялте сильно болел… воспаление легких, брюшной тиф… все-таки дорогу из Севастополя к себе хорошо вынес… но зато уж и удобства езды были громадные… громадные… прямо скажу — возмутительные удобства…
Слыша несколько ранее, что Л. Н. работает — со слов одного из домашних и теперь от него лично, — я вспомнил газетные сообщения о том, что Л. Н. занят своей автобиографией, и осведомился, верно ли это?
— Ничего подобного, — возразил Л. Н., — это ложь… ничего я такого не писал, не пишу и не буду писать! А прошел этот слух, вероятно, вот из-за того, что за границей издается теперь полное собрание моих сочинений на французском языке. Один мой добрый приятель Б-в составляет для этого издания мою биографию и просил меня сообщить ему кое-какие данные из моей жизни… (*1*) Одно с другим — и пошел слух о какой-то автобиографии. Я автобиографии не признаю и никогда этого не сделаю. Автобиография!.. Ведь это что такое? Пишет человек о самом себе… хорошее скажет, — все дурное замолчит… ведь это так естественно!
Кому, скажите, охота прорехи свои на вид ставить — нате, мол, любуйтесь!.. Или наоборот: намеренно одно дурное выставить, еще подбавить, чего и не было: вот какой я грешник!.. Выйдет тоже плохо… уничижение паче гордости, говорят…
Мы уж вышли из парка на пересекающую деревушку дорогу и, перейдя через нее, подошли к покосившейся крестьянской избе.
Пойти в нее оказалось возможным, лишь порядком согнувшись.
Здесь Л. Н. пил кумыс.
Крестьянка, привыкшая к своему посетителю, подала ему стул ‘времен очаковских и покоренья Крыма’, одна из ножек которого безнадежно волочилась по полу.
Я указал Л. Н. на некоторый риск, сопряженный с сидением на подобном инвалиде…
— Ничего, — ответил Л. Н., — я уж с ним знаком, да и она знает его слабость, видите: ставит его к стенке, так что и ножек-то ему не надобно…
Кумыс, по словам Л. Н., оказывает на него благотворное влияние. Готовят его ему специально выписанные с этой целью татары.
Посидев минут десять, мы вышли, продолжая прогулку и прерванный разговор.
Речь шла главным образом о русской жизни, литературе и журналистике. Я коснулся Успенского.
Меня интересовали главным образом те подробности и черты из жизни и творчества покойного, которые могли быть известны Л. Н. как одному из ветеранов русской литературы.
В оценке им дарования Успенского я нисколько не сомневался, не сомневался до того, что, когда Л. Н., говоря — от слабости — с большими паузами, сказал между прочим: ‘Глеба Успенского я читал всегда с напряжением’ — у меня сорвалось невольное: ‘Еще бы’…
— Но не думайте, — продолжал, передохнув, Л. Н., — чтобы это было, так сказать, из-за положительности его… нет!.. Это деланная репутация… Я никогда не понимал, чего это он, собственно, хочет?.. Почитаешь одно — народник… И это очень хорошо, а потом окажется — и вовсе нет… Какая-то расплывчатость, туманность, мечтанья… Ни-че-го не понимаю!.. Ну, а вы знаете, чего он хочет? — спросил Л. Н., испытующе глядя на меня в упор и тоном скептика, предрешившего отрицательный ответ.
Я заметил в общих чертах те точки, в которые всю жизнь свою бил Успенский, указал на условия его работы и характер самого дарования как на причины некоторой калейдоскопичности его произведений…
— Пускай, — сказал Л. Н., — но ведь все, что он говорил, все это не его, не ново… А это, по-моему, все! Писатель должен обнаружить определенное и главное свое, — особенно подчеркнул Л. Н., — миросозерцание… чтобы нигде и ни у кого другого ничего такого не было… в себе выношенное… У меня, знаете, есть чисто механическое правило — прием для определения, крупный ли это писатель, известный или нет: это перевод.
Я несколько удивился.
— Да… перевод… то есть если этого писателя можно перевести на другие языки без ущерба, значит, писатель действительно крупный… да…
Я хотел было указать на несомненную наследственность миросозерцании — если не ближайшую, то более или менее отдаленную — на преемственность их, затем на Щедрина, Гоголя и еще кое-кого для иллюстрации непереводимости творений и тем не менее несомненной талантливости их авторов, но вспомнил строго отрицательное отношение Л. Н. ко многим корифеям литературы, живописи и т. п. в его трактате об искусстве — и обошел эту несколько щекотливую тему, тем более что в этом мне несколько помог сам Л. Н.
— Вот, например, Чехов или Горький, — продолжал он, указывая в подтверждение правильности своего критерия оценки на громадный успех их за границей, — что за сила изобразительности и главное — самобытность!
Я заметил, что успех этот обусловлен игрой этих беллетристов на струнке всемирного, если можно так выразиться, сердца…
— А вот в том-то и дело… — с живостью возразил Л. Н., — В том-то и дело… общечеловечность!..
Признавая в Чехове крупнейший талант беллетриста, Л. Н. совершенно отрицает в нем драматурга и полагает, что в этом писательском ‘грехе’ Чехова повинен несколько Художественный театр, играющий в данном случае роль ‘подстрекателя’…
— Читал и его ‘Трех сестер’ и — каюсь — не дочитал… Набор каких-то фраз, каких-то слов ни к селу ни к городу…
Перепало несколько и новейшим ‘настройщикам’ публики — сверчкам, пчелам и т. п. сценическим фокусам (*2*).
Наличность действия Л. Н. считает существеннейшим и выгодным для драматурга условием пьесы. Оно-то и дает возможность путем каких-нибудь двух-трех сценических положений выполнить задачу автора, которая сводится, по мнению Л. Н., к наиболее рельефной обрисовке характеров действующих лиц…
Не нравится Л. Н. и Андреев. Особенно возмущает его ‘Бездна’.
— Ведь это ужас!.. Какая грязь… какая грязь… Чтобы юноша, любивший девушку, заставший ее в таком положении и сам полуизбитый, — чтобы он пошел на такую гнусность!.. Пфуй!.. И к чему это все пишется?.. Зачем?..
Мало-помалу весь огромный парк яснополянской усадьбы был обойден нами кругом.
За все время ходьбы — около часу, если не более, — Л. Н. ни разу не присел. Наоборот — он как бы умышленно выбирал при переходе с одной лужайки на другую такие места, которые требовали значительного для него напряжения сил: подъемы, насыпи — так что мне неоднократно приходилось поддерживать его…
При случае мне пришлось убедиться в том, что Л. Н., несмотря на свое кратковременное пребывание (теперь) у себя в именье, успел уже стать au courant {в курсе дела (фр.).} деревенских происшествий.
Попалась нам по дороге крестьянка.
Л. Н. остановил ее:
— Здравствуй, Марья, как живешь?..
— Ничего, барин…
— А что, телят-то своих нашла?..
— Нет еще…
— Ну ищи, ищи…
Крестьянка пошла, самодовольно улыбаясь, польщенная, по-видимому, ‘известностью’ своей скотины…
Последние минуты моего пребывания у Л. Н. были, к сожалению, несколько омрачены: Александра Львовна (одна из дочерей Л. Н.) подала Л. Н. телеграмму, извещавшую о серьезной болезни его зятя — г. Сухотина. Известие это очень огорчило Л. Н., который вызвал на веранду своего врача Мих. Дм. Никитина, чтобы осведомиться о сущности и характере заболевания… Несмотря, однако, на это, Л. Н. был настолько любезен, что пригласил меня к завтраку, от которого я за поздним временем отказался, осведомился, поен ли у меня конь, есть ли для него сено и т. п.
Около получасу провел я в доме Л. Н.
Комнаты, в которых я побывал, предназначенные: одна для врача, другая, по-видимому, рабочий кабинет Л. Н., обставлены необычайно просто.
По стенам портреты литературных деятелей, группы — между прочим, такая: Гончаров, Островский, Тургенев и Л. Н. (в молодости)…
Поодаль — гипсовая статуэтка — Стасов…
Главное украшение помещения — книжные шкафы, в общем не менее 20.
В одном из них собрана критическая литература о Л. Н.
В другом книги разнообразнейшего содержания на разных языках, рукописи (письма Л. Н.), ‘толстые’ журналы…
Кстати, о ‘толстых’ журналах.
Л. Н. жаловался на их пустоту.
— Ничего нет… открываю я их и — закрываю… пустота…
Я уходил от Л. Н., весь исполненный обаяния великого старца, думая о том, какое он, в сущности, живое опровержение тезиса: ‘Mens sana in corpore sano’ {Здоровый дух в здоровом теле (лат.).}. Не наоборот ли — начинало казаться мне: чем бреннее corpus, тем мощнее в нем дух, который всеми силами рвется из слабой оболочки туда, откуда нет возврата…
— Слава богу, — вспоминаю я слова по этому поводу Л. Н., — мне лучше: ближе к смерти…

Комментарии

Musca. В Ясной Поляне. — Одесские новости, 1902, 3 сентября, No 5736.
Автор статьи — Федор Генрихович Мускатблит (1878-?), журналист, критик, один из первых биографов А. П. Чехова. Имея в виду указание в тексте, что в Ясной Поляне в этот день был доктор Никитин (ошибочно названный Михаилом Дмитриевичем), а накануне уехала в Москву С. А. Толстая, можно заключить, что Ф. Мускатблит посетил Ясную Поляну 3 августа 1902 г.
1* Толстой делал вставки и замечания к своей ‘Биографии’, написанной, П. И. Бирюковым (см. т. 34).
2* Намек на режиссуру Художественного театра, охотно прибегавшую к эффектам звукового фона на сцене. ‘Я им живых мух для большей правды наловлю и пошлю’, — говорил, по свидетельству Ю. Д. Беляева, Толстой (Толстой и о Толстом. М., 1928, вып. 4 с. 18).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека