Бердяев о молодом московском славянофильстве, Розанов Василий Васильевич, Год: 1916

Время на прочтение: 9 минут(ы)

В. В. Розанов

БЕРДЯЕВ О МОЛОДОМ МОСКОВСКОМ СЛАВЯНОФИЛЬСТВЕ

Удивительно, как много у нас тратится сил на предметы, совершенно никому не нужные, как много в печати тем, совершенно праздных. Этой праздности всегда было достаточно в нашей литературе, но, казалось бы, в текущую страшную войну мы поудержим несколько языки, потому что ведь теперь всякая сила на учете, всякое слово на учете. Нет, времени все еще у русского человека слишком много и ‘словесность’ все еще течет из него обильной рекой…
В Москве в самые первые годы XX века зародилось исключительной ценности и значения славянофильское движение, которое по перерыву в нем в конце XIX века стало именоваться ‘молодым славянофильством’. Слово ‘молодое’, впрочем, можно было к нему применить и по молодости его членов. Центр кружка этого составляли первоначально три окончившие Университет студента: Флоренский, Свенцицкий и Эрн. Эти три имени назывались и в Петрограде среди общественных и литературных групп, лично никого из них не знавших. В 1901, 1902 и 1903 годах говорили прежде всего о высоком энтузиазме их к Церкви, о погружении в древле-отеческие писания, об аскетическом характере личной жизни. Об одном, например, говорили, что он спит не иначе, как на соломеннике, т. е. длинном коврике, сделанном из перевязанных тоненьких снопочков соломы. В то же время у них это сочеталось с преданностью математическим и физическим изучениям, с изучением истории религии и истории философии. Затем из группы названных лиц почти выбыл Свенцицкий, но зато двое других из учеников уже перешли в учителей, и ныне оба — профессоры высших учебных заведений. А главное — кружок количественно расширился, — или, точнее, несколько лиц, и ранее преданных религии и Церкви, отчасти уже пожилого возраста, слились симпатично и радостно с этою подрастающею, энергичною молодежью. Таковы в особенности Михаил Александрович Новоселов, создатель обширного издательства ‘Религиозно-философская библиотека’, Владимир Александрович Кожевников, который вместе с г. Петерсоном издал ‘Философию общего дела’ московского оригинала, праведника и мыслителя Федорова, — Ельчанинов, автор небольшого труда по истории религии, Цветков, издавший ‘Русские ночи’ князя Одоевского, — а, главное, с этим кружком горячо слился проф. С. Н. Булгаков, автор огромного числа книг, когда-то марксист, когда-то почти революционер, а теперь ‘друг своих друзей’, этих самых энтузиастов Церкви. Я имею небольшие, но некоторые связи с этим кружком, лично всех их видал, а с двумя из них — в большой дружбе. Суть связи этого кружка — личная и нравственная, высшее его качество — не выявляться, не спорить, печататься как можно меньше. Но взамен этого — чаще видеться, общиться: жить некоторою общею жизнью, или — почти общею. Без всяких условий и уговоров они называют почти старейшего между ними, Мих. Ал. Новоселова, ‘авва Михаил’. И хотя некоторые из них неизмеримо превосходят почтенного и милого М. А. Новоселова ученостью и вообще ‘умными качествами’, но, тем не менее, чтут его, ‘яко отца’, за ясный, добрый характер, за чистоту души и намерений и не только выслушивают его, но и почти слушаются его. Так мне передавал один не центральный член этого кружка, но очень любящий весь этот кружок человек. К нему примкнули и некоторые иногородние, как А. С. Волжский, живущий в Нижнем Новгороде. Да и члены самого кружка отъезжают ‘за работой и заботой’ в иные города. Так, в Тифлисе живут Ельчанинов и Цветков. Вообще с Кавказом у них отношения близкие, по родительским и родственным связям. Здесь я тоже узнал любопытную черту, благородную и трогательную: оказывается, служилые русские люди, заброшенные с войсками или по гражданству на Кавказ, не окавказились, а сохранили всю теплую, горячую привязанность к далекой России, к нашим холодным, суровым лесам. И вот эта сбереженная теплота к покинутой родине принесла в детях этих семей удивительный плод. Когда пришло время посылать сыновей доучиваться в Московский Университет, то, оказывается, они принесли в Москву гораздо более горячее чувство к этой самой Москве и ко всему московскому, ко всему старорусскому, чем сколько этого чувства сохранялось к тому времени в самой Москве. Это было время ‘Весов’ и ‘Золотого Руна’, время ‘Русских ведомостей’ — в Москве, время ‘Нового пути’ и целого ряда позитивных и социал-демократических журналов — в остальной печати.
Не правда ли, явление простое и ясное, которому бы только радоваться? Среди печати и общества, до такой степени затянутого философскими и политическими пошлостями, до такой степени болтливых и праздных, вдруг являются люди, которые самою жизнью становятся серьезны, которые взяли другой тон личных отношений, связей и совсем другой тон литературного выражения. Главное здесь именно то, что это не литературная школа, а жизненная школа, что главная их добродетель — скромность и молчание. Вообще тут много таких качеств и оттенков, что и не принадлежа нисколько к кружку, глядя на него со стороны, можно было не только любить и уважать их, уважать хорошим братским или хорошим чужим уважением, из лагеря другой партии, будучи других убеждений, но можно было и порадоваться целостною радостью за Россию, видя ее, так сказать, в ‘хороших родах’. Господи, ведь сколько праздного рождается, ведь каждый день приносит сколько пустоцвета!
Но есть какое-то чрезвычайно тяжелое для души и созерцания параллельное завидование или параллельное соперничество… Н.А.Бердяев, для которого тоже интересы религии суть высшие в жизни, опрокидывается на московских славянофилов, как будто ничего хуже их нет на свете, как будто нет других болот на Руси, требующих осушки или дренажа. В статье своей ‘Типы религиозной мысли в России. Возрождение православия’, напечатанной в последней книжке ‘Русской мысли’, он усиливается сказать о московском юном славянофильстве все подкапывающее, язвящее, опрокидывающее, что вообще можно придумать. И как-то спрашиваешь себя: ‘Зачем? Что?’ Разумеется, если пощипать свой ум талантливому человеку, то нет ни одной светлой вещи в мире, о которой он не нашелся бы сказать темного слова. Широта слова и ‘словесности’ — беспредельны. Но именно, кто ‘слишком много может’, призывается внутренним долгом чести к ‘особенно узкому выбору’. Перед нами еще лежат остатки позитивизма. Давно ли приступлено к изданию ‘Полного собрания сочинений’ Лесевича, — философа, всю жизнь опровергавшего всякую философию… Еще 3/4 русской журналистики и до сих пор работают в интересах ‘made in Germany’ социализма… Вообще еще болото русское и до сих пор сыро, вонюче и непроходимо. Московское славянофильство — небольшой сухой уголок в нем. И вот Бердяев, в сущности идеалист, человек добрый и славный, выливает фиал кипящий… на этот сухой уголок. Что ему? Зачем? Растериваешься и недоумеваешь.
Он пишет, — и это было бы верно, если бы не было досадливо… Мы сейчас приведем цитату, но мы предупредим читателя: пусть он досадливые слова заменит нормальными, просто — излагающими дело, и в обвинениях Бердяева устранится всякий криминал. То есть только какая-то личная досада талантливого человека окрашивает все дело в темный или подозрительный цвет, но устраните эту тень говорящего субъекта — дело окажется простым и светлым, язвящие слова я буду отмечать курсивом:
‘Для теперешнего состояния религиозной мысли в России самым характерным и крупным типом является попытка возродить православие. Более всего меня интересует психология религиозной мысли. Для православного течения характерно стремление к религиозной серьезности и к исторической монументальности: оно ищет корней и вековых основ религиозного сознания, боится человеческого произвола и подмены религиозно-подлинного надуманным и искусственно взвинченным. Но эти благие устремления воли не спасают возродителей исторически-монументального православия от искусственной стилизации прошлого, от искусственного настраивания себя на лад старинных чувств, от упадочного эстетизма в жизненных оценках, от бессознательных или полусознательных подмен. Всего более это чувствуется в самом ярком, талантливом представителе нашей православной мысли — в священнике проф. П. А. Флоренском, книга которого ‘Столп и утверждение истины’ {Изданная в Москве книгоиздательством ‘Путь’ в количестве 2000 экземпляров, эта замечательная книга вся была раскуплена в четыре месяца, и в настоящее время, даже при высоком предложении цены, ее нельзя достать и через букинистов. И хотя повторить издание ему уже предлагалось, но он, усматривая в книге какие-то недочеты, отвергает мысль о втором издании.} должна быть признана самым значительным явлением в этом течении. С. Н. Булгаков, свящ. П. Флоренский, Вл. Фр. Эрн, Волжский и др. (NB. Следовало бы добавить: Вл. А. Кожевников, Ф.К.Андреев, С. А. Цветков, С. Н. Дурылин, Д. Д. Муретов и, кажется, еще несколько лиц, пока в литературе не выявленных) — это уже если не новое христианство, не новое религиозное сознание, то во всяком случае новое православие, новое в православии’…
Нельзя не быть пораженным такими словами, — по крайней мере в виду священничества одного из них, профессуры в Духовной Академии, редактирования духовно-академического журнала!!. Ведь это похоже на — ‘гони его вон!’ Ибо кто же захочет исповедоваться у человека с ‘новым православием’, да и кто захочет ему доверить редакторство православного журнала? Каким образом Бердяев мог написать такие ответственные слова — уму непостижимо. Тем более, что слова эти — плод субъективной подозрительности, без всякого объективного основания. Это — грех Бердяева, это — стыд ему.
Дальше цитирую: ‘Им не удается до конца стилизовать себя под старый, архаический тип исторического православия, хотя они видят свой point d’honneur в том, чтобы не быть модернистами. Вопреки своим желаниям и эстетическим вкусам, они все-таки остаются православными модернистами, но раздвоенность их воли и их сознания делает их модернизм нетворческим’.
Дальше, мне кажется, Бердяев сам разрушает огород, который нагородил:
‘Это явление — совершенно обратное тому, которое мы видим в католическом модернизме. Там исконные католики пленены современным духом, ищут новой жизни и новой мысли. У нас люди современного духа пленены старой религиозной истиной и ищут путей возврата в лоно Церкви’.
Не только ‘ищут’, но и ‘нашли’, — как это можно сказать о превосходном и честном С. Н. Булгакове, авторе ‘Двух градов’ и ‘Философии хозяйства’. Но, например, о Флоренском, о коем и говорит в этом месте Бердяев, то как он может говорить о каком-нибудь ‘возврате’, когда решительно никуда из православия он не уходил, а, напротив, проходил это православие в искусе и послушании и строжайшем повиновении у блаженной памяти старца Исидора, беспредельную любовь и почитание коего он выразил в книжке своих воспоминаний о нем?! Что же такое говорит Бердяев? Какой же это ‘модернист’? Какой ‘возврат в православие’? Ей-ей, это — ‘дурной сон’ на что-то раздраженного критика. Можно только догадываться, что он сам в русской религиозно-философской мысли является с point d’honner’om французского модернизма, который и восхваляет в приведенных словах, противопоставляя их русским дуроломам, все не могущим забыть тень Серафима Саровского и идущих просто и прямо под эту тень… Да около Москвы есть и преподобный Сергий Радонежский, так что им даже некуда идти.
‘Но православие этих людей, — кончает Бердяев, — не походит на православие епископа Феофана Затворника или на православие таких современных хранителей консервативного православия, как М. Новоселов, В. Кожевников, Ф. Самарин и т. п. С новым православием находит возможным сближаться и устанавливать с ним истинно эстетические связи даже Вячеслав Иванов’.
Тут все неточно, неверно. М. А. Новоселов и Вл. А. Кожевников (автор огромного труда об индусской религии и философии) — оба суть ‘друзья из друзей’ московского молодого славянофильства, и оба, по предложению, кажется, Флоренского, сделаны почетными членами Московской Духовной Академии за их заслуги для православия и личною, и литературного деятельностью, сближение с Вяч. Ив. Ивановым основывается не на ‘мистико-религиозной почве’, а на совместном переводе с греческого языка некоторых классиков. Это — частные оговорки. Что касается до ссылки на Феофана Затворника, — епископа-монаха-затворника, — то каким образом Бердяев не видит той простой вещи, что и по жизни, и даже по мышлению православный священник и следовательно семьянин и вместе профессор философии в Духовной Академии (П. А. Флоренский), — коего он имеет в виду, о коем он определенно говорит, — мог бы походить на Феофана, именно только ‘стилизуя’ себя, именно только с ложью, и притом не умной ложью в душе. В ‘затворники’ себя Флоренский не поставлял, ‘архиерейства’ не ищет, женат, имеет двух сыновей, и, слава Богу, пьет с матушкой чай, с Вячеславом Ивановым переводит с греческого, со студентами философствует о Платоне и во всех отношениях (кроме болезни и смерти ближних, которые его поражали и поражают) благоденствует. Самая православная жизнь и православное лицо: чего же тут инквизиторствует Бердяев? Поди, справься, я думаю он по воскресеньям и пироги любит, какое же сомнение о благочестии, о лице, о полной истовости в вере.
Не хорошо пишет Бердяев, да уж не поддувают ли его ветерки из дома Мурузи, где чернокнижничают Мережковский, Философов и З. Н. Гиппиус? Кажется, главный родник мистического зелья и журнальной проказы в России — дом Мурузи, на Литейном? Вот уж ‘фармазоны’ завелись.
Довожу из Бердяева, и посмотрите, как хорошо все дело у москвичей, — если откинуть злые словечки:
‘Для интересующего нас типа религиозного сознания характерна неутолимая жажда возврата (подчеркивает Бердяев), бегство от современности в материнское лоно Церкви, вечное (дальше я подчеркиваю) обращение в христианство, которое никогда не может быть завершено. Творческие силы этого течения надорваны вечным покаянием мысли, самоопределением, отрицательной реакцией против своего прошлого, против интеллигентского сознания. Представителям этого типа религиозной мысли кажется смелым и дерзновенным их возврат к христианству, к православию от интеллигентского неверия. Они почти любуются (то ‘надорваны’, то ‘любуются’. — В. Р.) тем, что стали православными, церковниками, конкурируют друг с другом в степени своей ортодоксальности и церковности, детски радуются этому своему новому положению в мире. Но внутри самого христианства они не обладают смелостью почина, они лишены творческой силы. Они модернисты не потому, что вступают на путь религиозного творчества, а потому что не могут победить в себе раздвоенности современных людей. Но самолюбие их направлено на то, чтобы быть как можно более ортодоксальными, как можно более верными древним преданиям. Они хотели бы постепенно принять все историческое здание не только Церкви, но и церковно-бытового и церковно-государственного строя, эстетически запугивая себя и других уродством всего нового, современного, творимого человеком… Люди этого религиозного типа роковым образом лишены религиозной цельности и особенно жадно ищут цельности в возврате к старой ортодоксальности, к былой органичности. Они вечно осматриваются, озираются назад, убегают от себя и своего времени и этим обессиливают себя, не могут найти в себе твердой точки опоры для творческого движения вперед. Это течение обладает довольно высокой философской культурой и отличается большой сознательностью, даже слишком большой. Возврат к православной цельности и к православному примитивизму в этом течении насквозь сознательный, надуманный, философский, культурный, умственный. Наивности переживаний и наивности мысли в этом течении нельзя найти. Наивно и непосредственно переживать можно лишь свое новое, современное, впервые творимое. Старое же, былое, сотворенное другими можно пережить лишь сентиментально, рефлективно-сознательно’…
Конечно, от себя и вновь создавать можно живее, но ведь ‘создашь’ на час, создашь личное уродливое, — если дело касается таких великих вещей, как создание религиозное, как сотворение церковное. Отсюда совершенно правилен принцип традиционности, преемства в Церкви, в государстве, отчасти в искусстве, в литературе, во всем крупном и коллективном. Ведь послушаешь Бердяева, — придешь к такой чепухе, что каждое поколение ‘для свежести и правды’ должно сочинять новую религию, ибо это будет тогда ‘свое и энергичное творчество’, послушаешь его, — и ‘христианами даже нельзя быть’, ибо что же ‘все повторять старые истины из Евангелия’. Словом, мы тогда очень далеко уйдем, только это будет не ‘дальше 11-й версты’. Нет, все это — слова и пустые слова, сказанные без осторожности и почти что на ветер. В этой коллективной массивной области о ‘перемене’ можно думать не под впечатлением, что ‘мне хочется пофилософствовать’, или ‘у меня есть талант к философии’, а лишь в случае необходимости, неизбежности, нужды. Бывают случаи в истории, что жизнь начинает резать. Ну, тогда ‘переменишься’, закричишь о ‘нужде перемен’. Не скрою правды, которую не могу назвать только ‘личной’, по ‘пристрастию’, — потому что сам о ней много пишу. Мне представляется и даже я утверждаю, — а подтверждение этого в криках, воплях из общества, — что в христианстве или в Церкви есть только один опасный пункт: это — семья во всем необозримом множестве слагающих ее черт, из коих только частности и подробности — развод и незаконнорожденные дети. Где-то я недавно прочитал, что в Германии до 8000000 девушек брачного возраста остаются в каждом поколении безбрачными. Вот это ‘вопрос’. Дети внебрачные большею частью убиваются, — а когда на это было раз указано, то престарелый протоиерей Дроздов в ‘Земщине’ нашел силу и правду только сказать: ‘До чего люты родители безбрачных детей: выкидывают их в помойные ямы’. До того он, ‘аки младенец’, ничего не понимает в психологии детоубийства. Ну, это, кажется, — дело, потому что кровь, потому что убийство. Сколько я понимаю в 60 лет после десятилетий размышления о положении Церкви других опасных пунктов в ее сложении, управлении и принципах нет, — или все остальное слишком легко устранимо и поправимо.
О московском славянофильстве — немного — я договорю в другой раз.

Московские ведомости, 1916, No 189, 17 августа.
Под псевдонимом ‘Петроградский старожил’.
На статью ‘Возрождение православия’.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека