Бен-Гур, Уоллес Льюис, Год: 1880

Время на прочтение: 498 минут(ы)
Льюис Уоллес

Бен-Гур

Источник: http://www.yess.kiev.ua/library/proze/Ben-Gur/00.htm.

Часть 1

1. В пустыне

Горный хребет, простирающийся в длину не менее чем на пять-десять миль, настолько узок, что причудливыми очертаниями своей вершины напоминает гусеницу, как бы ползущую с юга на север. Стоя на его скалах лицом к восходу солнца, видишь перед собой только голую Аравийскую пустыню, в которой беспрепятственно господствуют восточные ветры, столь ненавистные иерихонским виноградарям. Подошва Джебеля со стороны протекающего в том же направлении Евфрата плотно покрыта наносным песком, а сам хребет служит защитой для пастбищ Моавии и Аммона, раскинувшихся к западу и некогда представлявших собой пустыню.
Каждому местечку на юге и востоке Иудеи арабы дали имя. Старый Джебель на их языке означает родоначальника бесчисленных канав, во всех направлениях пересекающих покрытую густым слоем пыли римскую дорогу, по которой паломники и теперь направляются в Мекку и обратно. Глубокие канавы во время дождей становятся руслами потоков, стремящихся в Иордан или, вернее, в главное вместилище вод этой страны — Мертвое море.
В одной из таких вымоин, в дальнейшем становящейся руслом небольшой реки Иавок, показался путешественник. Конечно, внимание читателя остановится прежде всего на нем.
По наружности ему, пожалуй, можно было дать сорок пять лет. Спускавшаяся на грудь широкая борода, некогда совершенно черная, теперь была с проседью. Лицо, напоминавшее поджаренное кофейное зерно, почти совсем скрывалось под красной кёфией (арабский традиционный головной убор). По временам путник устремлял свой взор в пространство, и тогда можно было заметить, что глаза у него черные и большие. Одежду его составляло обычное на Востоке широкое платье. Миниатюрная палатка умещалась на спине огромного белого верблюда, на котором он ехал.
Едва ли уроженец Запада когда-нибудь будет в состоянии привыкнуть к тому впечатлению, которое овладевает им при первом взгляде на верблюда в полной упряжи, навьюченного и готового начать свое путешествие по пустыне. Сколько бы путешествий с караванами ни пришлось совершить европейцу, сколько бы времени среди бедуинов он ни провел, всегда и повсюду он невольно остановится перед верблюдом и уступит ему дорогу. Его очаровывает вовсе не величественная фигура животного и даже не его движения — неслышная поступь и широкие раскачивания взад и вперед. Сама пустыня оказывает своему детищу такую же любезность, какую море оказывает кораблю: своей таинственной необъятностью она придает верблюду столь сильное обаяние, что, глядя на него, мы невольно думаем о пустыне. В этом и заключается чудо.
Верблюд, показавшийся из канавки, по праву мог требовать почестей: его масть и рост, мускулистое туловище, длинная, легкая, по-лебединому изогнутая шея, голова с широким лбом, настолько сужающаяся книзу, что ее мог бы, пожалуй, обхватить женский браслет, его медленный и эластичный шаг, уверенная и беззвучная поступь — все изобличало в нем сирийскую кровь, столь же древнюю, как мир, и по цене не имеющую себе равной.
Приспособление, помещавшееся на спине животного, представляло собой изобретение, которое у любого другого народа, кроме восточного, не принесло бы известности изобретателю. Оно состояло из двух деревянных ящиков с навесами, внутренность которых, устланная коврами, давала возможность хозяину полулежать в них. Приспособление это прикреплялось к верблюду широкими ремнями и подпругами. Вот каким образом сыны Востока защищали себя от неудобств путешествия по выжженной солнцем пустыне.
Когда дромадер (одногорбый верблюд) выбрался из последнего изгиба канавки, граница древнего Аммона осталась за спиной путешественника. Было утро, поднималось солнце, наполовину скрытое клочковатым туманом. Перед путником расстилалась пустыня, но это еще не было царство сыпучих песков, ожидавшее его дальше. Пока что он проезжал по местности, где растительность только начинала исчезать, где там и сям виднелись бурые и серые камни вперемежку с тощими акациями и клочками травы. Дуб и терновник остались позади: они как будто вышли посмотреть на безводную пустыню и в ужасе окаменели. Стало заметно, что верблюд управляется кем-то невидимым: он то замедляет, то ускоряет свои шаги, голова его протянута по направлению к горизонту, широкими ноздрями он жадно глотает свежий воздух. Палатка покачивается на его спине, поднимаясь и опускаясь, подобно челноку на волнах. Иногда под его ногами шуршит сухая листва, скопившаяся во впадинах, и тогда воздух наполняется специфическим благоуханием. Жаворонки, каменки и скалистые воробьи вспархивают перед ним, и белые куропатки со свистом и клокотаньем торопятся прочь с дороги. Изредка встреченная лисица или гиена тоже поднимается и убегает, чтобы издали посмотреть на нарушителя своего спокойствия. Справа видны высоты Джебеля: жемчужно-серый туман, окутывающий их, постепенно окрашивается в пурпурный цвет. Выше самых высоких вершин парит коршун, распластав широкие крылья и все расширяя и расширяя круги своего полета.
В течение двух часов дромадер все шел вперед, мерно раскачиваясь и держась направления к востоку. За это время путешественник ни разу не переменил своей позы, ни разу не оглянулся по сторонам. Благодаря быстрой езде путника картина местности скоро меняет свой характер: Джебель виднеется уже на западе бледно-голубой лентой. Там и сям возвышаются кучи песка, смешанного с глиной. Кое-где базальты поднимают вверх свои скругленные вершины. Главным же фоном пейзажа становится теперь песок, то мягкий и тонкий, как на морском берегу, то имеющий вид волн, то насыпанный буграми. Вместе с ландшафтом меняется и состояние атмосферы. Высоко поднявшееся солнце, досыта напившись росой и туманом, согревает теперь ветерок, который, забираясь под навес, ласкается к путнику. Всюду, куда только может проникнуть взгляд, солнце окрасило землю в нежный молочно-белый цвет и зажгло все небо.
Верблюд все шел и шел, не уклоняясь от своего направления и не останавливаясь. Растительность совсем исчезла. Песок, настолько спаянный на поверхности, что при каждом шаге с треском рассыпался на мельчайшие частички, повсюду сохранял однообразную волнистую поверхность. Джебель уже скрылся из виду, и вместе с ним исчезла граница пустыни. Тень, падавшая прежде позади, теперь тянулась на север и даже немного забегала вперед. Все еще не было видно никаких признаков привала. Поведение путника становилось все более загадочным. Разумеется, никто не избирает пустыню местом для увеселительных прогулок — деловые люди прокладывают по ней свои тропы. Таковы дороги пустыни — от колодца к колодцу, от пастбища к пастбищу. Сердце шейха бьется сильнее, когда ему случается очутиться одному на безлюдном пути.
Можно думать, что и тот человек, о котором мы сейчас говорим, оказался здесь не в поисках удовольствий. Не похоже и на то, чтобы он убегал от кого-нибудь: ни разу он не оглянулся назад. Люди в одиночестве снисходят до товарищества с низшими существами: собака или лошадь делается другом, и ей расточают ласки и слова любви. На долю нашего верблюда пока не выпало ничего подобного: не только ласки, но даже приветливого слова.
Ровно в полдень, как будто по собственной воле, верблюд остановился, издав особенный жалостный крик, которым верблюды протестуют против излишне навьюченной тяжести, тем самым обращая на себя внимание погонщика, после чего происходит желаемая остановка.
На этот крик хозяин зашевелился, словно он только что проснулся. Откинув навес, он взглянул на солнце и долго внимательно обозревал местность. Удовлетворившись обзором, он глубоко вздохнул и несколько раз наклонил вперед голову, как будто хотел сказать: ‘Наконец-то, наконец!’ Немного спустя он сложил руки на груди, поник головой и начал тихо молиться. Исполнив обряд, он приготовился сойти на землю. Из его гортани вылетел звук, без сомнения, знакомый и любимый еще верблюдами Иова, — тот звук, который служит им приказом опуститься на колени. Немного поворчав, животное повиновалось. Ездок поставил ногу на его гибкую шею и затем спустился на песок.

2. Встреча

Теперь можно подробно разглядеть фигуру путника. Он был невысокого роста, но мощен. Ослабив шелковый шнурок, поддерживающий кёфию на голове, он легким движением отбросил назад ее бахрому, при этом открылось его строгое, почти черное лицо. Широкий низкий лоб, орлиный нос, несколько приподнятые кверху внешние углы глаз, прямые, густые и жесткие волосы с металлическим отливом, падавшие бесчисленными прядями на его плечи, — все это давало возможность сразу определить его происхождение. Такой наружностью отличались фараоны и последний из Птолемеев, таков был и Мизраим, родоначальник египтян. Путник был одет в белую расширенную до пят рубашку с шитьем, поверх нее был накинут темный шерстяной плащ. На ногах ездока были сандалии из мягкой кожи. Но особенно заслуживало внимания отсутствие всякого оружия: не было даже той крючковатой палки, которой обыкновенно понукают верблюдов, несмотря на то что он был одинок в пустыне, служащей приютом для леопардов, львов и людей, не уступающих по своей свирепости хищникам. Это обстоятельство давало возможность судить о мирных целях путешествия египтянина или же о его необыкновенной смелости, если не об особом незримом покровительстве.
От длинного и утомительного путешествия путник во всем теле чувствовал онемение. Он потирал руки, постукивал нога об ногу и ходил вокруг своего верного слуги, который, закрыв светлые глаза, с видимым удовольствием, не торопясь пережевывал свою жвачку. Незнакомец часто останавливался и, защищая глаза рукой, напряженно всматривался в пустыню. При этом лицо его слегка омрачалось, и проницательный читатель может догадаться о причине этого: путник ожидал товарищей, с которыми заранее договорился здесь встретиться.
Как ни казался огорченным путешественник, он, видимо, продолжал верить в прибытие товарищей. Сначала он подошел к носилкам и, вынув из ящика губку и маленький кувшинчик с водой, промыл верблюду глаза, морду и ноздри. Потом оттуда же достал материю, связку палочек и массивную трость. Последняя оказалась довольно остроумным изобретением — она состояла из нескольких маленьких палочек, вложенных одна в другую, которые при соединении образовали один длинный шест выше человеческого роста. Когда шест был воткнут в землю и к нему были прислонены палочки, незнакомец натянул на них материю и очутился у себя дома. Импровизированный дом, по размерам хотя и уступавший жилищу какого-нибудь шейха или эмира, во всех других отношениях был его точной копией. Так же появился четырехугольный кусок кошмы, которым была завешена от солнца дверь палатки. Исполнив это, путник вышел из нее и еще раз особенно тщательно осмотрел окрестности. Вдали равнину перебегал шакал, в небе орел совершал свой полет к Аравийскому заливу — вот и все, что представилось его взору.
Он вернулся к верблюду и тихо произнес: ‘Мы с тобой далеко от дома, мой быстроногий скакун, но с нами Бог: будем терпеливы!’ Потом он, наложив из седельной сумки в торбу бобов, привесил ее к морде верблюда. Полюбовавшись наслаждением верного слуги, он отвернулся и снова стал смотреть на пески, успевшие раскалиться под вертикальными лучами солнца.
— Придут, — сказал он спокойно. — Тот, Кто руководил мной, укажет дорогу и им. Пора приготовиться к встрече.
Из ивовой корзинки, составлявшей часть багажа, путник вынул принадлежности для еды: блюда, сотканные из пальмовых жилок, вино в маленьких кожаных кувшинах, вяленую и копченую баранину, бескостные сирийские гранаты и замечательно вкусные, возросшие в пальмовых рощах Центральной Аравии финики, сыр, подобный Давидовым ‘молочным ломтикам’, и квашеный хлеб — изделие городской пекарни. Все это он принес и поставил на ковер под сенью палатки. В заключение этих приготовлений он положил возле продуктов три шелковых салфетки, употребляющихся на Востоке изысканным обществом.
Теперь все было готово. Он вышел наружу. Но что это? На востоке показался темный призрак. Путешественник остановился, словно прикованный к месту, глаза его расширились, мороз пробежал по коже, как при встрече с чем-то сверхъестественным. Призрак приближался и рос, принимая все более определенные очертания. Еще немного, и, уже ясно видимый, по пустыне двигался двойник его верблюда. Тогда египтянин сложил руки на груди и, подняв глаза к небу, воскликнул с благоговением: ‘Один только Бог велик!’
Незнакомец наконец приблизился и остановился. Увидев верблюда и человека, стоящего у палатки, он сложил руки, склонил голову и произнес про себя молитву, после чего спустился на песок и пошел навстречу египтянину. Одно мгновение они смотрели друг на друга, затем обнялись.
— Мир тебе, служитель истинного Бога! — сказал незнакомец.
— Тебе, мой брат по истинной вере, мир и привет! — страстно ответил ему египтянин.
Пришелец был высокого роста и худощав, со впалыми глазами, с сединой в бороде и волосах и бронзовым цветом кожи. Он также был безоружен. Белоснежный костюм на нем был индостанский: плащ, широкие шаровары, тюрбан, туфли из красной кожи с остроконечными носами. Вид незнакомца был благородный и строгий. Висвамитра, величайший из аскетичных героев ‘Илиады’ Востока, имел в нем совершеннейшего представителя. Его можно было назвать жизнью, напоенной мудростью Брахмы, и воплощением благочестия. Одни глаза выдавали его человеческое происхождение.
— Один только Бог велик! — воскликнул он, когда они разомкнули руки. На лице его блестели слезы.
— И да будут благословенны служители Его! — отвечал египтянин. — Смотри, — прибавил он,— вон и другой едет.
Они посмотрели на север, где уже вполне можно было различить третьего верблюда. Вместе они ожидали, пока подъедет новый пришелец, слезет с верблюда и направится к ним навстречу.
Последний из прибывших совсем не походил на своих друзей: стан его был тоньше, волнистые светлые волосы украшали небольшую, но красиво очерченную голову и светлое лицо. Теплота, светившаяся в его темно-синих глазах, указывала на тонкий ум и сердечность натуры. Под грациозными складками тирского плаща виднелась туника с короткими рукавами. Она едва достигала колен, оставляя шею, руки и ноги обнаженными. Пятьдесят, а может быть и более, лет пронеслись над его головой, не оставив на нем никакого следа — физически организм и чистота души остались неприкосновенными. Нет нужды говорить читателю о его происхождении — если не сам путник, то его предки вышли из тенистых афинских рощ.
После трогательных приветствий египтянин произнес дрожащим голосом:
— Дух привел меня сюда первым, поэтому я считаю себя избранным быть слугой моих братьев. Палатка разбита, и хлеб для преломления готов. Дозвольте же мне исполнить свой долг.
Взяв каждого из них за руку, он повел их в палатку, вымыл им ноги, полил воды на руки и отер их полотном. Затем, вымыв и свои руки, он сказал:
— Позаботимся о себе, братья, как этого требует наше служение. Подкрепимся едой, дабы исполнить то, что нам предстоит в остаток дня. Во время еды мы познакомимся друг с другом: узнаем, откуда каждый из нас пришел, кто он и как его зовут.
Египтянин повел их за стол и усадил друг против друга. Одновременно все трое нагнули головы, скрестили руки на груди и вслух произнесли простую молитву: ‘Господи, Отче всех! Все, что лежит пред нами, все принадлежит Тебе: прими наши благодарения и благослови нас, дабы мы могли продолжать творить волю Твою’.
При последних словах они подняли глаза и с удивлением посмотрели друг на друга: каждый из них говорил на языке, которого никто из остальных ни разу не слышал, и тем не менее все они вполне понимали, что произносит каждый из них. Души их охватило волнение: по чуду они судили о присутствии Божьем.

3. Откровение афинянина

Говоря в духе того времени, я должен упомянуть, что только что описанная встреча произошла в 747 году по римскому летосчислению. Был декабрь, и во всех странах, лежащих к западу от Средиземного моря, царила зима. Путешествующие по пустыне в это время года не могут совершить долгого перехода без того, чтобы не почувствовать сильнейшего голода, и компания, собравшаяся в маленькой палатке, не составляла исключения — все проголодались и ели с удовольствием. После вина они разговорились.
— Ничего нет приятнее для путника, как слышать на чужбине свое имя, произнесенное другом, — сказал египтянин, старший за столом. — Нам предстоит много дней провести вместе. Необходимо познакомиться. Я предлагаю уступить первое слово тому, кто прибыл последним.
Тогда начал говорить грек, сначала медленно, как будто обдумывая каждое свое слово:
— То, что мне нужно сказать вам, братья, так необычно, что я колеблюсь, с чего начать. Сам я еще не вполне хорошо себя понимаю, но более всего уверен в том, что исполняю волю Творца и служение это для меня равносильно счастью. Размышляя о деле, ради которого я в пути, я испытываю невыразимое ликование, ибо послан волей Божьей.
Он умолк, не будучи в состоянии продолжать, остальные же, разделяя его волнение, потупили взоры, до сих пор пристально устремленные на говорящего.
— Далеко отсюда, на западе, — возобновил он свою речь, — есть страна, память о которой никогда не будет предана забвению хотя бы потому, что весь мир находится у нее в неоплатном долгу, так как ничем нельзя отплатить за то, что доставляет нам высшее духовное наслаждение. Через ее литературу весь мир познал Того, Кого мы ищем и провозглашаем. Земля, о которой я говорю, — Греция. Меня зовут Гаспаром, я сын Клинфа, афинянина.
Мои соотечественники всецело предавались наукам, и я наследую ту же страсть. Случилось так, что двое наших философов, величайших среди других, учили — один о душе, о том, что она есть у каждого человека и что она бессмертна, другой — о едином истинном Боге. Из множества тем, на которые дискутировали между собой школы, я остановился на этих двух вопросах как на единственно достойных труда, затрачиваемого на их разрешение, ибо думаю, что между Богом и душой существует отношение, которое пока неизвестно людям. Ум может строить всевозможные заключения до тех пор, пока не встретит глухой стены. Перед ней ему придется остановиться и воззвать о помощи. И я взывал о помощи, но никто не ответил мне. В отчаянии я порвал с городами и со школами.
При этих словах изнуренное лицо индуса осветилось улыбкой одобрения.
— В северной части моей родины, в Фессалии, — продолжал свой рассказ грек, — есть гора Олимп, известная как место пребывания богов, где живет Зевс, почитаемый моими соотечественниками за наивысшего среди них. Я удалился туда, и там на одном из ее холмов нашел пещеру. В ней я устроил себе жилище и жил, предаваясь размышлениям, — нет, скорее не размышлениям, — я отдался всем своим существом страстному ожиданию того, о чем молит всякая живая душа, — ожиданию откровения. Веруя во всевышнего Бога, я не сомневался в том, что Он, видя страстные искания моей души, сжалится надо мной и ответит мне.
— И Он ответил! — воскликнул индус, приподняв свои руки с шелковой материи, лежавшей на складках его платья.
— Слушайте, братья мои, — продолжал грек, не без труда подавив в себе волнение. — Дверь моего пустынного жилища вела к Фермейскому заливу. Однажды я увидел человека, выброшенного с шедшего мимо корабля. Он подплыл к берегу. Приняв его у себя, я позаботился о нем. Он оказался иудеем, сведущим в истории и законах своей страны. От него-то я и узнал, что Бог, Которого я искал, существует, Он их законодатель, руководитель и царь. Разве мог я не признать в этом откровения, которого так жаждала моя душа? Вера моя не была бесплодна: Бог ответил мне!
— Как Он отвечает всем, кто с верой приходит к Нему, — сказал индус.
— Но, увы, — прибавил египтянин, — как мало тех, кто в состоянии понять, когда Он им отвечает!
— Посланный ко мне человек, — продолжал грек, — сказал мне больше. Он сказал мне, что есть предсказания о Его пришествии на землю. Он сообщил имена пророков и привел их собственные слова из священных книг. Он сказал также, что это пришествие близко и в Иерусалиме его ожидают с часу на час.
Грек остановился, и оживленное лицо его затуманилось. После короткой паузы он заговорил вновь:
— Правда, человек этот сказал мне, что Бог и Его откровения существуют только для евреев и что это и впредь будет так: ‘Тот, Кто должен прийти, придет затем, чтобы стать Царем иудеев’. — ‘Неужели у Него нет ничего для остального мира?’ — спросил я. — ‘Ничего нет: мы — Его избранный народ!’ — ответил он мне с гордостью. Ответ не поколебал моей веры. Зачем Богу ограничивать свою любовь и милосердие одной страной и одним народом? Я посвятил себя размышлениям, и мне удалось пробиться сквозь гордыню: я убедился, что народ иудейский избран служить хранителем веры в живую истину, дабы мир мог узнать ее и ею спастись. Очистив душу новыми молитвами, я просил у Царя Небесного милости узреть Его, когда Он сойдет на землю, и послужить Ему.
Однажды ночью я сидел у входа в свою пещеру, снова и снова пытаясь проникнуть в тайну своего существования, стремясь познать то, что может знать только один Бог. Вдруг я увидел над морем, или, лучше сказать, в той темноте, которая показывала место моря, забрезжившую звезду. Она медленно поднималась, постепенно приближаясь ко мне, и остановилась над входом в мою пещеру, так что весь свет от нее падал на мое лицо. Я пал ниц, заснул и во сне слышал голос, говорящий мне: ‘Гаспар, вера твоя победила. Да будет над тобой благословение. С двумя другими, идущими с противоположных концов земли, ты узришь обещанного и будешь свидетельствовать о Нем. Встань и иди им навстречу: веруй в Духа, Который будет руководить тобой’. Наутро я проснулся, и Дух, освещавший мое сознание, пребывал во мне. Я расстался с пустынническими одеждами. Мимо проходил корабль, меня приняли на борт и высадили в Антиохии, где я купил верблюда и упряжь. Садами и пальмовыми рощами, оживляющими пески Оронта, я шел на Эмезу, Дамаск и Бостру, на Филадельфию и, наконец, прибыл сюда. Вот, братья, моя история. Теперь позвольте мне выслушать вас.

4. Исповедь индуса

Египтянин и индус взглянули друг на друга, и первый жестом пригласил второго начать свою исповедь. Поклонившись, тот сказал:
— Брат наш говорил хорошо. Не знаю, буду ли я в силах говорить так же мудро.
Индус приостановился, немного подумал и затем продолжал:
— Братья мои, зовите меня Мельхиором. Я обращаюсь к вам если не на древнейшем, то во всяком случае на первом письменном языке — на санскрите. По рождению я индус. Мой народ первым возделывал поле знания, первым засевал его и первым его украсил. Каковы бы ни были грядущие судьбы человечества, священные писания — Веды — не могут погибнуть, ибо они первоисточники религии и полезного знания. Таковы и великие Шастры и Пураны. Братья мои! Не из тщеславия, как вы легко поймете, скажу я вам, что Шастры учат о всевышнем Боге, именуемом Брахмой, а Пураны говорят нам о добродетели, добрых делах и душе. Для меня эти писания теперь не существуют, но в глазах человечества они навсегда останутся памятником гения моего народа. Они служили залогом быстрого прогресса, но вы спросите меня, почему его век не наступил. Увы! Эти книги сами преградили доступ к усовершенствованиям. Под предлогом того, что Творец озаботился всем, они установили тот роковой принцип, что человек не должен стремиться ни к открытиям, ни к изобретениям, ибо Небо уже снабдило его всем необходимым. Раз подобное положение сделалось священным законом, светильник индусского гения упал в колодец, где с тех пор освещает лишь его узкие стены и горькие воды.
Говорящий почтительно поклонился греку и продолжал:
— Если, мой брат, дозволишь, я скажу, что две великие идеи — о Боге и о душе — целые века поглощали все силы индусского народа, прежде чем твои соотечественники ознакомились с ними. Да будет мне позволено сказать, что, по учению упомянутых мной священных книг, Брахма рассматривается как тройственное божество — само верховное божество Брахма, а также Вишну и Шива. По преданию, Брахма считается родоначальником нашего племени, которое он разделил на четыре касты. Прежде он населил подземный мир и небо, затем сделал землю удобной для пребывания на ней земных духов. Тогда из его уст вышла каста брахманов, подобных ему по возвышенности и благородству, единственная из всех каст, допущенная к изучению Вед, которые одновременно с ней слетели с его уст. Затем из рук его произошли кшатрии, или воины, из его груди, вместилища жизни, произошли вайшьи — пастухи, землевладельцы, торговцы, из его ног, в знак низшего происхождения, вышли шудры, или рабы, принужденные работать на людей остальных каст, — служители, домашняя прислуга, земледельцы, ремесленники. Заметьте, что закон, родившийся одновременно с кастами, запрещал переход из одной касты в другую. Перебежчик становился вне каст, отщепенцем, чуждым людям любой касты, и мог пребывать в сообществе только таких же отщепенцев, как и он сам.
При этих словах грек живо представил себе последствия, вытекающие из учения о кастовом разделении, и невольно воскликнул:
— Но ведь при таком неравенстве, братья, как велика должна быть потребность в любящем Боге!
— Да, — согласился египтянин, — в любящем Боге, подобно нашему.
Индус нахмурился. Когда волнение его улеглось, он продолжал более мягким голосом:
— Я родился брахманом. Вследствие этого вся моя жизнь должна протекать сообразно заранее составленным предписаниям. Я не могу жить, не боясь нарушить раз и навсегда определенных правил. И карается, о братья, карается душа моя! Сообразно прожитой жизни она должна идти на одно из небес — небо Индры, низшее, или небо Брахмы, высшее, или же быть изгнанной обратно на землю, дабы вселиться в червя, муху, рыбу или животного. Награда за соблюдение всех правил — блаженство или полное слияние с существом Брахмы, которое не есть бытие в обыкновенном смысле этого слова, но не есть и абсолютное небытие.
Индус немного подумал и затем продолжал:
— Часть жизни, посвящаемая брахманом приобретению знаний, называется первой степенью. Когда я мог перейти во вторую степень, то есть жениться и стать домохозяином, я уже сомневался во всем, даже в самом Брахме, — я был еретиком. Из глубины колодца я заметил мерцание света и рвался душой посмотреть, откуда исходит этот свет. Наконец-то, после стольких лет труда, я узрел божественный свет, познал, что главное начало жизни, элемент всякой религии, звено, соединяющее душу с Богом, есть любовь!
Изнуренное лицо говорящего оживилось, и он сильно стиснул руки. Последовало молчание. Товарищи смотрели на него, и на глазах грека появились слезы. Наконец Мельхиор возобновил рассказ:
— Только деятельная любовь дает счастье, вся прелесть ее в служении другим. Познав эту истину, я уже не мог оставаться брахманом. Брахма наполнил мир несправедливостью: шудры взывали ко мне, равно как и бесчисленное множество жертв. Остров Лахор лежит при впадении священных вод Ганга в Индийский океан. Я удалился туда. Здесь, под сенью храма, воздвигнутого в честь мудрого Капилы, соединяя свои молитвы с молитвами, возносимыми его учениками, которых память о святом человеке привлекала к храму, я думал найти успокоение. Два раза в год сюда направлялись индусы-паломники с целью омовения в водах Ганга. Любовь моя к людям росла при виде их бедности и заставляла меня говорить, но я делал неимоверные усилия над собой и молчал, ибо одно слово против Брахмы было бы роковым для меня приговором: малейшего знака доброжелательства к отщепенцам брахманской касты, которых мне нередко приходилось видеть, бредущих умирать, быть может, где-нибудь в пустыне на раскаленном песке, посланного им благословения, поднесенной кружки воды было бы вполне достаточно, чтобы стать таким же отщепенцем, чуждым семье, родине, лишенным всяких прав. Любовь победила! Я начал говорить в храме. Сначала я говорил ученикам — они выгнали меня из храма. Я говорил паломникам — они прогнали меня с острова. Я пробовал проповедовать на больших дорогах — слушатели разбегались, иные покушались на мою жизнь. Во всей Индии не было уголка, где я мог бы найти спокойствие и безопасность! Я не мог найти убежища даже среди отщепенцев, ибо, отринутые обществом, они все-таки оставались приверженцами Брахмы. Я искал уединения, чтобы укрыться со своим горем от всех, кроме Бога. Я прошел весь Ганг вплоть до его истоков, в глубь Гималаев. Достигнув Гурдварского перевала, я молился за мой народ, думая, что наконец нашел искомое уединение. Пробираясь по ущельям, переправляясь через ледники, покоряя хребты, которые, казалось, своими вершинами касались звезд, я добрался до озера чудной красоты, дремлющего у подножия трех гигантов с их вечно блестящими снежными коронами. Там, в центре земли, у истоков Инда, Ганга и Брахмапутры, там, у колыбели человеческого рода, откуда он рассеялся по всему миру, оставив памятником места, покинутого им, мать всех городов — Балх, там, где природа в своем первобытном величии влечет к себе мудрецов и изгнанников, обещая уединение одним и безопасность другим, — там я укрылся и начал жить наедине с Богом, молясь, постясь и ожидая смерти.
Его голос стал тише, и костлявые руки снова болезненно сжались.
— Однажды ночью я прогуливался по берегу озера, взывая к безмолвной тишине: ‘Когда же придешь Ты, о Боже? Когда, наконец, призовешь Своего раба? Неужели же нет искупления?’ Внезапно над водой забрезжил свет. Скоро ясно обрисовалась звезда — она двигалась ко мне и остановилась у меня над головой. Я был поражен ее необычайной яркостью. Пав на землю, я услышал голос, говоривший мне: ‘Твоя любовь победила. Да будет благословение над тобой, сын Индии! Искупление близко. С двумя другими мудрецами, которые придут из отдаленных концов земли, ты узришь Искупителя и будешь свидетелем Его пришествия. Встань поутру и иди им навстречу, возложив свою веру на Духа: Он будет твоим советчиком’. С того времени свет не покидал меня, в нем я видел проявление невидимого Духа. Утром я вернулся в мир, покинутый мной. По дороге в расщелине горы я нашел ценный камень и продал его в Гурдваре. Через Лахор, Кабул и Иезд я прибыл в Исфагань. Там я купил верблюда и оттуда, не дожидаясь караванов, был доставлен в Багдад. Я путешествовал один, не испытывая ни малейших опасений, ибо со мной был Дух Святой. Со мной Он и теперь. Какой чести удостоились мы, братья! Мы идем узреть Искупителя, говорить с Ним и служить Ему!

5. Рассказ египтянина

Грек выразил живейшую радость, приветствуя рассказчика, после чего египтянин со свойственной его народу важностью произнес:
— Приветствую тебя, брат мой! Ты много страдал, и я радуюсь твоему торжеству. Если вы оба окажете мне честь и выслушаете меня, я расскажу вам, кто я и каким образом был призван свыше. Подождите немного.
Он вышел посмотреть на верблюдов и, возвратившись, занял свое место.
— Ваши слова, братья мои, — начал он в виде предисловия, — были от Духа, и Он позволил мне проникнуть в их смысл. Каждый из вас говорил о своей родине. В этом я вижу великий смысл, который и постараюсь прояснить, но предварительно позвольте мне сказать несколько слов о себе и своем народе. Я Валтасар, египтянин.
Последние слова он произнес спокойно, но с таким достоинством, что оба слушателя поклонились ему.
— Мой народ отличается от других многими особенностями, но я укажу вам только одну. История начинается с нас. Мы первые начали записывать события в их последовательности. Таким образом, у нас не существует преданий и вместо вымысла мы предлагаем то, что достоверно. На фасадах храмов и дворцов, на обелисках и внутренних стенах гробниц мы записали имена и деяния наших царей. Нежному папирусу мы вверили мудрость наших философов и тайны нашей религии, за исключением, впрочем, одной, о которой я скажу здесь. Древнее Вед, Мельхиор, древнее песен Гомера и метафизики Платона, мой Гаспар, древнее китайских царей и Сиддхаарты, сына прекрасной Майи, старее Моисеева Исхода, древнее всех человеческих записей — запись о Менесе, нашем первом царе.
Помолчав немного, он с нежностью остановил свои большие глаза на греке и сказал:
— Скажи мне, Гаспар, кто были учителями учителей Эллады во дни ее юности?
Грек улыбнулся и поклонился ему.
— Благодаря этим записям, — продолжал Валтасар, — мы узнали, что наши отцы пришли с Востока, от истоков трех священных рек, из древнего Ирана, о котором говорил здесь Мельхиор. Оттуда они несли нам историю мира до потопа и описание самого потопа, сохраненное для арийцев сыновьями Ноя. Они учили о Боге как Создателе и Причине всех причин и о бессмертии души. Если нам удастся благополучно довести до конца то дело, которое мы призваны исполнить, я приглашу вас к себе и покажу вам священное книгохранилище наших жрецов. Я обращу ваше внимание на Книгу Мертвых, из которой можно узнать о тех странствиях, которые по смерти тела предстоит совершать душе до Судного дня. Идеи Бога и бессмертной души родились у Мизраима еще до его странствования по пустыне и занесены им на берега Нила. Тогда эти идеи пребывали в первобытной чистоте: они были легко доступны пониманию, как и все, что Бог приготовил для нашего счастья. Таково же было и первое богослужение — пение и молитва, столь естественное для души радостной, надеющейся и живущей в согласии со своим Создателем.
При этих словах грек воздел руки, воскликнув:
— Свет становится все сильнее и сильнее!
— И во мне! — с воодушевлением воскликнул индус.
Египтянин кротко взглянул на них и затем продолжал:
— Религия есть не что иное, как закон, связующий человека с его Создателем. Она заключает в себе следующие начала: Бога, душу и связь между ними. Такова, братья мои, была изначальная религия человечества и нашего родоначальника Мизраима. Она выражала сущность веры и богослужения так: совершенство — это Бог, простота — это совершенство. Страшное проклятие заключается в том, что люди не довольствуются такими простыми истинами.
Валтасар остановился, как бы обдумывая то, что ему следовало говорить далее.
— Многим народам, — продолжил он, — нравились тихие воды Нила: эфиоплянам, палипутрам, евреям, ассириянам, персам, македонянам, римлянам. Все народы, кроме евреев, в разные времена господствовали над ними. Эта постоянная смена народов извратила старую веру Мизраима. Долина пальм превратилась в долину богов. Единое Высшее существо было разделено на восемь, олицетворявших какое-нибудь начало природы, с Аммоном-Ра во главе. Тогда-то были придуманы Изида и Озирис с их приспешниками, олицетворявшими воду, огонь, воздух и другие силы природы. Число богов увеличилось еще более после того, как люди натолкнулись на свойства своей собственной природы: на силу, знание, любовь и тому подобное.
— Старое безумие проявилось во всем этом! — невольно воскликнул грек. — Только недоступное человеку остается неизменным.
Египтянин продолжал:
— Я остановлюсь на этом предмете еще немного, братья мои, и затем перейду к себе. То, что нам предстоит впереди, есть самое святое дело, когда-либо совершавшееся. Записи говорят нам, что во времена Мизраима Нил находился во владении эфиоплян — рассеявшегося по всей африканской пустыне народа, одаренного богатой и сильной фантазией и обожествляющего природу. Поэтичные персы боготворили солнце, олицетворявшее их бога Ормузда. Набожные дети далекого Востока делали себе богов из дерева и слоновой кости. Только эфиопляне, не обладая искусством письма и не владея ни одним из механических искусств, изливали свою потребность обожания на животных, птиц и насекомых: у них кошка посвящена была Ра, бык — Изиде, жук — Птаху. Долгая борьба с их грубой верой завершилась принятием ее за основную религию нового государства. Тогда-то были воздвигнуты те великие памятники, которые громоздятся и теперь на берегах Нила и в пустыне: обелиски, лабиринты, пирамиды и гробницы царей вперемежку с гробницами крокодилов. Вот до какого унижения, братья мои, дошли сыны Ария!
Спокойствие впервые покинуло египтянина: лицо его по-прежнему оставалось бесстрастным, но голос изобличал волнение.
— Не слишком презирайте моих соотечественников, — сказал он. — Они не совсем забыли Бога. Я уже говорил, что мы вверили папирусу все тайны нашей религии, за исключением одной. К ней я и обращусь теперь. Некогда царем у нас был один из фараонов, любивший различные нововведения. Чтобы внедрить в умы новую систему, он стремился совершенно изгнать из них прежнюю. В то время евреи были у нас рабами. Религия их подвергалась гонениям, но, когда гонения эти сделались невыносимыми, они были освобождены чудесным способом, который не изгладится из памяти людей. Один из них, по имени Моисей, явился во дворец и именем Бога Израиля просил дозволения его собратьям оставить эту страну. Фараон отказал ему. Слушайте, что последовало затем. Вся вода в озерах и реках, в колодцах и емкостях обратилась в кровь. Монарх упорствовал в отказе. Тогда гады покрыли всю землю. Он оставался непреклонен. Моисей взял горсть пепла и бросил его в воздух — моровая язва поразила египтян. Весь их скот пал жертвой чумы, саранча пожрала всю зелень. В полдень дневной свет превратился в непроницаемый мрак, и даже светильники не могли рассеять его. Наконец, за одну ночь умерли все египетские первенцы, не избежал смерти и первенец фараона. Тогда он уступил. Но только евреи вышли из Египта, фараон с войском начал преследование. Он уже почти настиг их, но перед беглецами расступились морские волны, и те прошли посуху. Когда же преследователи бросились по их следам, волны соединились над их головами и потопили всех — и конницу, и пехоту, и царя. Ты, Гаспар, говорил об откровении…
Синие глаза грека засверкали.
— Эту историю мне рассказывал и мой гость! — воскликнул он. — Ты ее подтверждаешь, Валтасар?
— Да, подтверждаю, но по египетским записям, а не со слов Моисея. Жрецы, современники события, записали то, свидетелями чему они были, и эти записи сохранились. Теперь я дошел до той тайны, которая не была записана. Со времен несчастного фараона на моей родине, братья, всегда были две религии: одна частная, другая всеобщая, одна — признававшая многих богов и исповедуемая народом, другая — признававшая единого Бога и хранимая только жрецами. Радуйтесь со мной, братья! Все унижения, которые пришлось ей вытерпеть от народа, все преследования, которым она подвергалась от царей, — все это оказалось бессильным уничтожить ее. Славная истина жила все это время, подобно семени, терпеливо выжидающему свой час под толстым слоем земли. И теперь пробил ее час!
Изнуренное лицо индуса светилось восторгом. Грек громко воскликнул:
— Мне кажется, что сама пустыня поет вместе с нами!
Египтянин глотнул воды из кувшинчика, стоявшего возле него, и продолжал:
— Я царского рода и к тому же жрец. Я родился в Александрии и получил воспитание, соответствующее моему положению. Очень рано я разочаровался в исповедуемой мной вере. Одним из ее положений было то, что после смерти, по разрушении тела, душа и добрых, и злых людей переселяется в низшие существа. Когда я услышал о персидском Царстве Света, о рае, в который по мосту могут перейти лишь добрые, я начал задумываться. Ни днем, ни ночью мысли не покидали меня. Я сравнивал идею вечного переселения душ с идеей вечной жизни на небесах. Если Бог справедлив, то почему Он не делает различия между добрыми и злыми? Я ясно понял истину чистой религии: смерть есть только распутье, и порочные так и остаются на этом распутье или возвращаются вспять, верующие же достигают высшей жизни — не нубийской нирваны, этого отрицательного покоя Брахмы, о Мельхиор, и не лучших условий жизни в преисподней, где, по вере в олимпийских богов, небесами позволяется все, о Гаспар, но жизни деятельной, радостной, вечной — жизни с Богом! Открытие это повлекло за собой другой вопрос: почему эта истина остается скрытой от всех и служит только эгоистическим радостям духовенства? Причин для сокрытия ее уже не существовало: благодаря философии мы научились терпимости. Но времена Рамзеса давно прошли, и теперь в Египте царила эпоха Рима. В одном из самых блестящих и многолюдных кварталов Александрии, в Брухейоне, я начал свою проповедь. Восток и Запад доставили мне слушателей. Учащиеся на пути в библиотеку, жрецы, идущие из Серапсиона, праздные — из музея, владельцы скакунов толпами собирались слушать меня. Я говорил о Боге, о душе, о добре и зле, о правде и неправде, о награде за добродетельную жизнь. Ты, Мельхиор, был побит камнями. Мои же слушатели сначала изумились, а затем рассмеялись.
Тут индус глубоко вздохнул и произнес:
— Брат мой! Самый страшный враг человека — это человек.
Валтасар на мгновение прервал свою речь.
— Долго я искал причину своего провала и наконец нашел ее, — сказал он, возвращаясь к рассказу. — Вверх по реке, на расстоянии одного дня пути, находилась деревушка, населенная пастухами и садовниками. Я сел в лодку и поплыл туда. Вечером я созвал народ, — трудно встретить бедней его, — и проповедовал ему то же, что я проповедовал в городе. Здесь надо мной не смеялись. Следующим вечером я говорил снова — они уверовали, возрадовались и разнесли по стране весть. После третьего собрания народ был уже совсем подготовлен к молитве. Тогда я возвратился в город. Ночью я плыл вниз по реке. Небо было усеяно звездами, которые, казалось, никогда не блистали так ярко, как теперь, и я, размышляя, пришел к заключению, что тот, кто хочет обновлять жизнь, не должен начинать с дворцов знатных и богатых, а должен идти сперва к тем, чаша довольства которых пуста, — к бедным и униженным. Тогда же я составил план, выполнению которого посвятил жизнь. Прежде всего я так распорядился своим большим состоянием, чтобы доход с него обеспечивал мне возможность жить без особых лишений. С того дня, братья мои, я начал странствовать вверх и вниз по Нилу, заходя во все деревни и везде проповедуя единого Бога, праведную жизнь и воздаяние за нее на небесах. Я творил добро, но не мне быть судьей, много ли добра я сделал. Я узнал людей, готовых принять Того, Кого мы ищем.
Румянец залил смуглые щеки говорящего, но он победил волнение и продолжал:
— Все эти годы, братья мои, меня постоянно тревожила одна мысль: если меня не будет, что станется с моим делом. Я много раз думал, не следует ли мне увенчать мое дело созданием церкви. Чтобы ничего не скрыть от вас, я скажу, что пробовал даже построить ее, но не преуспел в этом. Братья мои, мир сейчас находится в таком состоянии, что реформатор должен обладать божественной санкцией, чтобы возвратить его к древней вере Мизраима. Мало того, если он придет во имя Бога, необходимы еще доказательства, подтверждающие его слова, — нужно, чтобы он показал им все, о чем он говорит, даже Самого Бога. Ум так увлечен теперь различными системами, такое множество ложных богов населяет землю, воздух и небо, они так укоренились в сознании людей, что для того, чтобы возвратить мир к первобытной религии, придется вести его по пути преследований, оставляя за собой кровавый след. Да, новообращенные должны скорее умереть, нежели отступиться от своей веры. Но кто же в наш век, кроме Самого Бога, может поднять веру до такой высоты? Для того чтобы спасти мир, Он должен появиться еще раз: Он должен Сам сойти на землю.
Сильное волнение охватило всех.
— Мы идем за ним! — воскликнул грек.
— Вы понимаете, почему мне не удалась попытка создания церкви? — заговорил египтянин, когда волнение несколько улеглось. — Я не имел божественной санкции. Сомнение в будущности моего дела глубоко печалило меня. Я верил в молитву и, подобно вам, мои братья, покинув большие дороги, удалился туда, где не было людей, где был один только Бог, чтобы там возносить к Нему свои молитвы. Я удалился в совершенно неизведанные страны Африки, вверх по Нилу, выше пятого его водопада, выше слияния реки в Сеннааре, к Бахр-эль-Абиаду. Есть там голубая, подобно небу, гора, утром бросающая длинную прохладную тень на запад. Каскадами, бегущими по ней от таяния снегов, питает она большое озеро, приютившееся у ее подошвы со стороны восточного склона. Озеро это — мать великой реки. Больше года гора служила мне убежищем. Плоды пальм питали мою плоть, молитвы — мой дух. Однажды ночью, прогуливаясь в пальмовой роще по берегу озера, я молился: ‘Мир погибает. Когда же придешь Ты? Неужели, о Боже, я не сподоблюсь увидеть искупление?’ Зеркальные воды озера загорелись огоньками. Один из огоньков, казалось мне, сделался настолько блестящим, что свет его ослепил меня. Затем он приблизился ко мне и остановился так близко, что, казалось, можно было достать его рукой. Я пал ниц и закрыл лицо руками. Голос неземного происхождения произнес: ‘Твои добрые дела победили. Да будет благословение над тобой, сын Мизраима! Искупление грядет. С двумя другими людьми из отдаленных частей света ты узришь Спасителя и будешь свидетельствовать о Нем. Встань утром и иди навстречу им. Когда вы достигнете стен святого города Иерусалима, спросите: ‘Где здесь родившийся царь иудеев, ибо мы видели звезду Его на востоке и посланы поклониться Ему?’ Возложи свою веру на Духа Святого, Который и будет твоим советчиком’. Я не мог усомниться в услышанном, так как свет, озарявший меня, пребывал во мне и управлял мной. Руководимый им, я спустился вниз по реке к Мемфису, где и снарядился для путешествия по пустыне. Я купил себе верблюда и шел сюда через Суэц и по землям Моавии и Аммона. С нами Бог, братья мои!
Все трое, как бы побуждаемые внешней силой, быстро поднялись и взглянули друг на друга.
— Я уже сказал, что вижу глубокий смысл в рассказанном нами, — продолжал египтянин. — Тот, Которому мы идем поклониться, был назван Царем иудеев. Но теперь мы встретились и выслушали друг друга, и мы уже знаем Его как Искупителя не только иудеев, но и всех народов земли.
Патриарх, переживший потоп, имел трех сыновей с их семьями, и ими был снова заселен мир. Заселение началось со Старого Света, в незабвенной стране, лежащей в сердце Азии. Индия и Дальний Восток были заселены потомством старшего сына, потомки младшего устремились на север, в Европу. Потомки среднего пересекли пустыни, лежащие близ Красного моря, и направились в Африку, и хотя большинство из них до сих пор остается кочующими, однако некоторые обосновались на берегах Нила.
Побуждаемые внутренним импульсом, трое странников одновременно протянули друг другу руки.
— Выражалось ли когда-либо божественное предопределение более ясно? — продолжал Валтасар. — Если мы обретем Бога, то в нашем лице потомки всех трех братьев преклонятся пред Ним. И когда каждый из нас вернется домой, мир узнает новую истину: Небо может быть заслужено не мечом, не мудростью, но верой, любовью и добрыми делами.
Наступило святое молчание, прерываемое вздохами и слезами. То была непередаваемая радость душ, уповавших на истинного Искупителя у источника с живой водой, в присутствии Самого Бога.
Некоторое время спустя они вместе вышли из палатки. Спокойствие по-прежнему царило в пустыне. Солнце почти закатилось. Верблюды спали.
Друзья собрали палатку и с остатками обеда поместили ее на носилки, после чего сели на верблюдов и отправились в путь, предводимые египтянином. Путь их лежал на запад. Ночь была холодная. Верблюды шли вперед уверенной рысью, и казалось, что задние ступали по следам вожатого верблюда. Всадники не произносили ни слова.
Скоро взошла луна. Высокие белые фигуры быстро и бесшумно двигались вперед. При лунном свете они казались призраками, убегающими от ненавистного мрака. Внезапно перед ними, над горной вершиной, забрезжил мерцающий огонек. На их глазах явление это превратилось в луч ослепительного света. Сердца их сильно забились, души встрепенулись, и они воскликнули в один голос:
— Звезда, звезда! С нами Бог!

6. Великое торжище

На одном из отверстий западной стены Иерусалима навешены дубовые створницы, известные под названием Вифлеемских или Яффских ворот. Площадь перед ними — одно из известнейших мест города. Задолго до Сиона, предмета страстной мечты Давида, там стояла крепость. Когда, наконец, сын Иессея выгнал Иевуса и начал строиться, то одна из стен крепости пришлась северо-западным углом новой стены, и надстроенная над ней башня оказалась гораздо внушительнее прежней. Ворота крепости сохранились, главным образом, благодаря тому, что не нашлось места более удобного, куда можно было перенести все те дороги, которые сходились к этим воротам, и таким образом внешняя площадь сделалась признанным местом для рынка. Во дни Соломона тут происходил великий торг, в котором принимали участие как торговцы из Египта, так и богатые купцы Тира и Сидона. Прошло более трех тысяч лет, но до сих пор торг можно найти на том же месте. Понадобится ли страннику ось или пистолет, огурец или верблюд, захочет ли он получить ссуду или купить чечевицы, нужно ли ему прибрести дом, коня, тыкву, фиников, нанять переводчика, купить голубя или осла, — за всем этим он идет к Яффским воротам. Картина рынка и теперь бывает чрезвычайно оживлена, при взгляде на нее возникает представление о том, каков был старый рынок во дни Ирода Строителя. В этот-то период и на этот-то рынок пусть и перенесется теперь читатель.
По еврейскому летосчислению, встреча волхвов, описанная в предыдущих главах, произошла в полдень двадцать второго дня третьего месяца года, то есть 25 декабря. Был второй год 193-й Олимпиады, или, по римскому летосчислению, 747 год: 67-й год жизни Ирода Великого и 35-й год его царствования, — 4-й перед началом христианской эры. Счет часам у евреев начинался вместе с восходом солнца. Чтобы быть точными, скажем, что в первом часу рынок у Яффских ворот был уже очень оживлен.
Массивные ворота давно растворены. Толпа, возрастая ежеминутно и создавая давку под сводами ворот, устремляется в город через узкий проход и двор, образуемый стенами большой башни. Так как Иерусалим лежит в гористой местности, то утренний воздух довольно прохладен. Солнечные лучи, обещая тепло, пока еще медлят на башенках строений, выглядывающих из-за высоких стен. С них доносятся воркование и шум крыльев от стай голубей, перелетающих с места на место.
Для понимания некоторых следующих страниц необходимо хотя бы беглое знакомство с обитателями Святого Города, а для этого стоит остановиться у ворот и окинуть взором представившуюся глазам картину. Мы не будем иметь более удобного случая, чтобы познакомиться с населением города.
Прежде всего картина производит впечатление хаоса. Особенно это заметно в проходе во дворик. Почва там вымощена громадными бесформенными плитами, отражаясь от которых, каждый крик, каждый нестройный звук или удар копыта возрастает и вплетается в чудовищную смесь звуков, но стоит замешаться в толпу, чуть-чуть ознакомиться с ходом дел, и разобраться в происходящем становится легко.
Вот стоит осел, задремавший под тяжестью корзин, наполненных чечевицей, бобами, луком и огурцами, доставленными из галилейских огородов. Его хозяин, если только он не занят с покупателями, рекламирует свой товар на непонятном языке. Трудно представить костюм более простой, чем его: перекинутый через плечо кусок холста и сандалии — вот и все его одеяние. Возле осла на коленях лежит хотя и более важный, но менее терпеливый верблюд — кожа да кости, шершавый, грязный, с длинными космами рыжеватых волос под глоткой, нагруженный ящиками и корзинами. Собственник его — маленький живой египтянин с темным цветом лица, огрубевшим от дорожной пыли. Он одет в потертый тарбуш (головной убор наподобие тюрбана у некоторых народов Аравийского полуострова) и свободное платье без рукавов, спускающееся от шеи до колен. Ноги его босы. Верблюд, беспокоясь под тяжестью, стонет, оскаливая зубы. Не обращая на это внимания, хозяин не остается ни на минуту спокоен, предлагая всем свои свежие фрукты, привезенные из Кедронских садов.
Возле одного из углов прохода, ведущего во двор, прислонившись к серым каменным стенам, сидит несколько женщин. Одеты они в платья, какие в этой стране носят все женщины низших классов, — подпоясанный полотняный балахон закрывает все тело, а на плечи спускается довольно широкое покрывало. Товар их состоит из множества кувшинов, которые до сих пор употребляются на Востоке для доставления воды из колодцев, и нескольких кожаных фляг. Между кувшинами и флягами, равнодушные к толпе и холоду, играют дети, постоянно подвергаясь опасности быть раздавленными. Их загорелые тельца, черные, как уголь, глазенки и густые черные волосы выдают еврейскую кровь. Матери, выглядывая по временам из-под покрывал, на родном наречии предлагают свой товар: у них в бутылках ‘виноградный мед’, а в кувшинах — крепкое питье. Эти робкие зазывания всякий раз теряются в общей сутолоке, и женщинам приходится туго от многочисленных соперников — дюжих молодцов в грязных туниках, с голыми ногами, длинными бородами, протискивающихся в народ с бутылками за спиной и громко кричащих: ‘Виноград! Виноградный мед!’ Когда покупатель остановит такого молодца, бутылка мигом откупоривается и из нее в подставленную кружку льется темно-красный сок.
Едва ли менее крикливы торговцы птицами — утками, соловьями, чаще же всего голубями. Редко кому из покупателей приходит в голову мысль о полной опасностей жизни этих ловцов, смелых скалолазов, то висящих между небом и землей, прицепившись руками и ногами к какому-нибудь утесу, то спускающихся в корзинах в горную расщелину.
Преобладают же на рынке продавцы животных: ослов, лошадей, телят, овец, блеющих козлят и неуклюжих верблюдов — короче, разного скота за исключением запрещенной свиньи. Везде слышно, как они торгуются, то резко и шумно, почти угрожающе крича, то ласково понижая голос. Придерживая свой товар, они соседствуют с продавцами других товаров, предлагающихся здесь в таком же великом разнообразии, как велико разнообразие потребностей человека: рядом с ними вы встретите и торговцев платьем, и разносчиков благовонных товаров, и продавцов драгоценностей. Последние выделяются как своим хитрым видом, свойственным людям, хорошо понимающим силу предлагаемого ими товара — режущих глаза золотым блеском браслетов, ожерелий, колец для пальцев и для носа, так и своей одеждой — алыми с голубым плащами и чудовищными белыми тюрбанами.
Когда читатель, окончив рассматривать торговцев и их товар, пожелает обратить внимание на посетителей рынка, то самое лучшее место для своих наблюдений он найдет за воротами, где зрелище не менее разнообразно и оживленно, нежели во дворе. Ко всему описанному там присоединяются еще палатки и балаганы, большой простор и большая толпа, неограниченная свобода и великолепное восточное солнце.

7. Картина Священного Города

Остановимся у ворот при встрече двух течений толпы — одного, направляющегося во двор, другого — из двора, и насторожим слух и зрение. В добрый час! Как раз идут два человека, особенно достойных внимания.
— Боги, как холодно! — говорит один из них. Его могучая фигура защищена блестящими доспехами, голова покрыта медным шлемом. — Как холодно, однако! Помнишь ли ты, Кай, тот подвал у нас в Комиции (народное собрание в Древнем Риме), о котором римские жрецы говорят, что это вход на тот свет? Клянусь Плутоном, сейчас я бы пошел туда погреться!
Тот, к кому обращена речь, опускает капюшон своего военного плаща, оставляя обнаженными голову и лицо, и говорит с насмешливой улыбкой:
— Шлемы легионеров, победивших Марка Антония, были покрыты галльским снегом. Ты же, мой бедный друг, только что возвратился из Египта с его зноем в своих жилах.
С последними словами они исчезают в проходе. Если бы они не говорили совсем, проходя мимо нас, то по их доспехам и уверенной походке мы узнали бы в них римских солдат.
Из толпы выходит еврей, худой, сгорбленный, с космами нечесаных волос, в одежде из грубой шерстяной материи. Встречные смеются над ним, некоторые даже издеваются. Это — назареянин, член той презираемой секты, приверженцы которой отвергают Книги Моисея, посвящают себя гнусным обетам и ходят с нестрижеными волосами весь срок обета.
В то время как мы смотрим ему вслед, толпа начинает сильно волноваться и расступается после пронзительного возгласа. Вот показывается человек, по лицу и одежде еврей. Белоснежная мантия свободно спускается с его плеч, богато украшенное платье обхвачено кушаком с золотой бахромой. Он идет спокойно и даже посмеивается над расступающимся пред ним народом. Кто же это? Прокаженный? Нет, всего лишь самаритянин. Если вы спросите о нем у кого-нибудь из окружающих, вам скажут, что это нечистый — ассириянин, одно прикосновение к платью которого оскверняет и от которого поэтому израильтянин не может принять помощи даже в том случае, когда от нее зависит сама жизнь. Причиной такой вражды является, впрочем, вовсе не различие происхождения. Когда Давид, поддерживаемый одним только Иудой, основал здесь, на Сионской горе, свой трон, остальные десять племен удалились в Сихем, город гораздо более древний и в те времена несравненно более почитаемый. Последовавшее за тем соединение племен не погасило эти раздоры. Самаритяне придерживались своей скинии на Гаризиме и, признавая ее высшую святость, подсмеивались над сердитыми учеными Иерусалима. Время не ослабило раздоров. В царствование Ирода веротерпимость распространялась на всех, за исключением самаритян: они одни безусловно и навсегда были отринуты от общения с иудеями.
Самаритянин входит под своды ворот, а из-под них выходят три человека, так непохожие на всех виденных нами, что волей-неволей мы останавливаем на них свое внимание. Все они громадного роста, у них синие глаза и цвет лица настолько нежный, что жилки просвечивают сквозь кожу. Их светлые волосы коротко острижены. Они прямо держат головы, плотно посаженные на шеи, по правильности своих очертаний подобные древесным стволам. Шерстяные свободно опоясанные туники, открытые на груди, драпируют их туловища, оставляя обнаженными руки и ноги, развитые так сильно, что при взгляде на них невольно возникает мысль об арене. Если мы ко всему этому прибавим их беззаботный, самоуверенный и дерзкий вид, то не будет удивительно, что им уступают дорогу и останавливаются, чтобы посмотреть им вслед. Это или борцы-гладиаторы, скороходы, кулачные бойцы, фехтовальщики, неизвестные в Иудее до прихода римлян, шатающиеся в свободное от своих занятий время по царским садам и занимающиеся праздной болтовней со стражей у дворцовых ворот, или пришельцы из Кесарии, или Себасты, или Иерихона, где Ирод, более грек, нежели иудей, и совершенный римлянин по своей страсти ко всякого рода кровавым зрелищам, строил большие театры и содержал фехтовальные школы, воспитанники для которых доставлялись галльскими провинциями или славянскими племенами с Дуная.
— Клянусь Бахусом, — говорит один из них, сгибая руку со сжатым кулаком, — черепа их не толще яичной скорлупы.
Зверский взгляд, сопровождающий это телодвижение, производит на нас отталкивающее впечатление, и, отвернувшись в сторону, чтобы отделаться от него, мы, к счастью, видим нечто более мирное.
Против нас торговец фруктами. У него плешивая голова, длинное лицо и нос, похожий на ястребиный клюв. Он сидит на ковре, разостланном в пыли, позади него стена, над головой короткий навес, вокруг него выставлены на низеньких подставочках ивовые корзинки, наполненные миндалем, виноградом, смоквами и гранатами. К нему подходит человек, невольно приковывающий к себе наш взгляд, хотя и по другим причинам, чем гладиаторы, — это грек, настоящий красавец. На голове у него миртовый венок, сдерживающий на висках волнистые волосы, в венок вплетены бледно-желтые цветы и зеленые ягоды. Его ярко-красная туника сшита из тончайшей шерстяной ткани. Из-под пояса буйволовой кожи, застегнутого спереди вычурной золотой пряжкой, до колен спускаются тяжелыми складками полы туники с украшениями из того же благородного металла. Его руки и ноги по белизне походят на слоновую кость и настолько выхолены, что, глядя на них, невольно думаешь о тех омовениях, притираниях, щеточках и щипчиках, к которым пришлось прибегнуть ему, чтобы достичь такого результата.
— Что у тебя сегодня, сын Патоса? — говорит молодой грек, смотря скорее на корзинки, нежели на торговца-киприота. — Я проголодался. Не найдется ли у тебя чего-нибудь позавтракать?
— Фрукты из Педия — самые лучшие, все певчие Антиоха по утрам берут их у меня для поправления своих голосов, — отвечает гнусавым голосом торговец.
— Не годится самая лучшая твоя смоква для певчих Антиоха! — говорит грек. — Ты поклоняешься Афродите, я тоже поклоняюсь ей, чему доказательством вот эти мирты. Так знай же, что голоса их пропали от каспийских ветров. Видишь ли ты этот пояс? Это подарок могущественной Саломеи…
— Царской сестры! — восклицает киприот.
— У нее и вкус царский, справедлива же она божественно! Она ведь гречанка более, нежели царь. Однако что же завтрак? Вот тебе деньги, красные кипрские медяки: дай мне винограду и…
— Не угодно ли фиников?
— Не надо, я не араб.
— Смокв не возьмете ли?
— От них я стал бы евреем. Нет, ничего не надо, только винограду. Наилучшая смесь жидкости получается от смешения крови греческой с кровью винограда.
Но вот идет человек, изумляющей нас как нельзя более. Он медленно бредет по дороге с лицом опущенным долу. По временам он останавливается, складывает руки на груди, вытягивает свое лицо и возводит очи к небу, как будто собираясь молиться. Нигде, за исключением Иерусалима, невозможно встретить подобной фигуры. На лбу у него болтается кожаный четырехугольный ящичек, другой такой же ящичек привязан к левой руке. Края его платья украшены густой бахромой. По всем этим признакам и по выражению святости на лице мы узнаем в нем фарисея, члена той организации (в религии это секта, в политике — партия), фанатизм и могущество которой должны в нашем рассказе повергнуть нас в скорбь.
Внимание наше после фарисея привлекают несколько лиц, которые как будто бы для того, чтобы облегчить нам наблюдение, случайно отделились от движущейся толпы. Мы прежде всего остановим свой взгляд на человеке весьма благородной наружности, с чистым и здоровым цветом лица, большими черными глазами, длинной и тщательно напомаженной бородой, одетом в дорогую, хорошо сидящую на нем одежду. В руке у него палка, с шеи свесился шнур с привязанной на его конце большой золотой печатью. За ним стоят несколько служителей, у некоторых из них за поясом короткие мечи: они относятся к своему господину с глубочайшим почтением. Остальные лица группы — это два араба: тонкие, сухие, со впалыми щеками и почти дьявольским блеском в глазах. На головах у них красные тарбуши, темные шерстяные покрывала перекинуты через плечо и обернуты вокруг тела таким образом, что свободной остается только правая рука. В этой группе происходит громкий торг: арабы привели продавать лошадей и со свойственной им страстностью торгуются резкими, пронзительными голосами. Изящный человек предоставил свободу договариваться с ними своим служителям. Сам же он, если ему приходится говорить, говорит с большим достоинством. Увидев перед собой киприота, он подходит к нему и покупает несколько смокв. Если мы, после того как вся эта группа вслед за фарисеем скроется за воротами, пожелаем узнать от торговца фруктами, кто этот изящный господин, то он нам скажет с чудеснейшим салямом (поклон), что это один из городских князей и что он только что вернулся из путешествия, совершенного им с целью изучить разницу между сирийским виноградом и виноградом кипрским.
Итак, обыкновенно до полудня, а иногда несколько позже переливается деловая толпа двумя непрерывными потоками — в Яффские ворота и из них. Тут представители всех племен Израиля, всех сект, на которые раздробилась древняя вера, всех религиозных и социальных оттенков и того праздного сброда — детей искусства и служителей удовольствий, которые чувствуют себя как нельзя лучше в расточительные времена Ирода. Тут есть и представители всех известных народов, попадавших когда-либо под власть кесарей и их предшественников, в особенности же те из них, которые обитали на окраинах Средиземного моря.
Другими словами, Иерусалим, священный своим прошлым, а еще более своим будущим, предсказанным ему пророками, Иерусалим Соломона, в котором серебро ценилось не дороже камней и кедры были дешевле придорожных смоковниц, дошел до того, что стал только копией Рима, местом совершения нечестивых сделок, столицей языческой власти. Некогда еврейский царь оделся в свои лучшие одежды и вошел в святая святых Первого храма, для того чтобы там воскурить фимиам, а вышел оттуда пораженный проказой. В описываемые нами времена Помпей вошел в храм Ирода и в ту же святая святых и, выйдя оттуда совершенно здоровым, рассказал, что нашел там пустое место и ни малейших признаков присутствия Бога.

8. Путники из Назарета

Возвратимся на описанный нами двор, составляющий часть рынка у Яффских ворот. Третий час дня, и многие уже разошлись, хотя давка нимало не уменьшилась. Особое внимание обращает на себя группа из мужчины, женщины и осла, расположившаяся у противоположной воротам южной стены двора.
Мужчина стоит у головы животного, держа его за повод и опершись на ту палку, которой он, по всей вероятности, в дороге подгоняет осла. Одежда его, ничем не отличающаяся от обыкновенной одежды евреев, выглядит совершенно новой: плащ, спускающийся с его головы, и платье, доходящее до пят, очевидно, надевались им только по субботним дням при посещении синагоги. Лицо его открыто, и, судя по нему, мужчине можно дать лет пятьдесят, что подтверждает и седина, пробивающаяся в его некогда черной бороде. Он смотрит по сторонам с любопытством, смешанным с удивлением, как вообще смотрят иностранцы и провинциалы.
Осел не спеша ест зеленую траву из охапки, лежащей перед ним. Для животного, находящегося в состоянии дремотного довольства, как бы не существует окружающей суеты и шума: конечно, оно не замечает и спутницу, сидящую на его спине на седельной подушке.
Верхнее платье из светлой шерстяной материи совершенно закрывает ее фигуру, тогда как белая вуаль скрывает голову и шею. Изредка на мгновение она раздвигает покрывало, но не настолько, чтобы можно было разглядеть ее лицо.
К мужчине наконец подошел кто-то и, став против него, спросил:
— Вы не Иосиф ли из Назарета?
— Так меня называют, — отвечал Иосиф, важно повернувшись в сторону говорящего, — а вас… Ах, это вы! Мир вам, мой друг, равви Самуил.
— И вам того же, — равви помолчал и, взглянув на спутницу Иосифа, добавил:
— Мир вам, вашему дому и всем домочадцам!
С последними словами он приложил руку к груди, наклонил голову в сторону женщины, которая, чтобы посмотреть на него, раздвинула покрывало настолько, что на один миг можно было увидеть ее юное лицо.
— Вы так мало запылились, — сказал фамильярно равви, — как будто ночевали здесь, в городе наших отцов.
— Нет, — возразил Иосиф. — Добравшись засветло до Вифании, мы остановились там в каннe (гостиница), а затем с рассветом снова были в пути.
— Да, длинна ваша дорога. Куда же вы идете, не в Яффу, надеюсь?
— Нет, только до Вифлеема.
Дружеское выражение лица равви при этих словах омрачилось, не предвещая ничего хорошего. Вместо кашля из его горла вылетело рычание.
— Понимаю, понимаю, — заговорил он. — Вы родились в Вифлееме и теперь идете туда с вашей дочерью, чтобы там, исполняя повеление кесаря, подвергнуться переписи и потом платить подати. Положение детей Иакова в настоящее время ничем не лучше того, каким оно было во времена египетского пленения, только теперь у них нет ни Иосифа, ни Моисея. Как низко пали потомки могучего народа!
Иосиф, не переменяя ни позы, ни выражения лица, сказал только:
— Спутница эта мне не дочь.
Но равви уже было трудно оторваться от политики, и он продолжал, не обращая внимания на слова Иосифа.
— Чем же занимаются зилоты (еврейская политическая партия в эпоху войн с римлянами, выступавшая за непримиримую борьбу с Римом) в Галилее?
— Я плотник. Назарет же — это деревня, — сказал Иосиф благоразумно. — Улица, на которой стоит моя мастерская, не на той дороге, что ведет в город. Работа с деревом не позволяет мне принимать участие в партийных спорах.
— Да ведь вы еврей, — яростно заговорил равви, — ведь вы еврей, и к тому же из колена Давидова. Невозможно, чтобы вам доставляло удовольствие платить какую-нибудь подать, кроме динария, воздаваемого по древнему обычаю Иегове?
Иосиф сохранял прежнее спокойствие.
— Я хлопочу не о размере подати, — продолжал его друг. — Динарий — это пустяки. Нет, дело не в том. Сама попытка обложить нас податью — оскорбление, согласие же наше платить ее будет с нашей стороны подчинением тирании. Скажите мне, правда ли, что Иуда провозглашает себя Мессией?
— Я слышал, что последователи его говорят, что он Мессия, — ответил Иосиф.
В эту минуту покрывало отдернулось и на мгновение стало видно лицо девушки. Равви как раз смотрел в ту сторону, так что успел увидеть редкую красоту спутницы Иосифа. Краска залила ее лицо, и вуаль тотчас же задернулась.
Политик забыл и предмет разговора.
— Какая красавица у вас дочь! — сказал он, понизив голос.
— Она мне не дочь, — повторил Иосиф.
Любопытство равви возросло, и назареянин, заметив это, поспешил пояснить:
— Она дочь Иоакима и Анны вифлеемских, о которых вы, наверное, слышали, так как они пользовались большой известностью…
— Да, — заметил почтительно равви, — я был с ними знаком. По прямой линии они происходят от Давида.
— Теперь они умерли, — продолжал назареянин, — умерли в Назарете. Иоаким был небогат, но все-таки оставил после себя дом с небольшим садом двум своим дочерям, Марианне и Марии. Это одна из них. Для того чтобы ее доля осталась за ней, закон требует, чтобы она вышла замуж за ближайшего родственника. И я женился на ней.
— А вы приходитесь…
— Я ее дядя.
— Так, так! Вы оба, стало быть, родились в Вифлееме, и теперь римлянин заставляет вас взять ее с собой, чтобы обоих внести в перепись.
Равви сжал руки и, глядя с негодованием в небо, воскликнул: ‘Жив Бог Израиля! И Он отомстит!’
С этими словами он отвернулся и быстро ушел. Незнакомец, стоявший неподалеку, заметив изумление Иосифа, спокойно произнес:
— Равви Самуил настоящий ревнитель: сам Иуда вряд ли превзойдет его.
Иосиф, не желая начинать разговора с этим человеком, сделал вид, что не слышит его, и занялся собиранием травы, которую осел разбросал по сторонам, после чего снова оперся на палку и застыл в этой позе.
Через час вся эта компания вышла из ворот и, повернув налево, двинулась в сторону Вифлеема. Спуск в долину был неровный, однако с живописно разбросанными дикими оливковыми деревьями. Назареянин с поводом в руках шел рядом с сидевшей на осле женщиной, нежно заботясь о ее удобстве.
Осторожно миновали они пруд, с которого сбегала тень, отбрасываемая высоким холмом, осторожно прошли, придерживаясь водопроводов, проведенных из прудов Соломона, до деревенского домика, стоявшего на том месте, которое в настоящее время называется холмом Дурного Совета, потом начали взбираться к Рефаимской равнине. Яркие лучи солнца, освещавшие каменистую поверхность, заставили Mapию, дочь Иоакима, сбросить покрывало и открыть свою голову. Иосиф с торжественным видом рассказывал Марии историю о том, как на этом месте Давид застал врасплох лагерь филистимлян. Она его не всегда слушала.
О Давиде, сыне Иессея, сказано: ‘Он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом’ (первая книга Царств 16:12). Поэтическая вольность распространила особенности предка и на его известных потомков. Так, все наши идеальные Соломоны имеют прекрасные лица, волосы и брови у них в тени — каштанового цвета, а на солнце отливают золотом. Мы охотно верим, что таковы были и знаменитые волосы Авессалома. За отсутствием достоверных источников предание не менее любезно наделило красотой и ту, за которой мы сейчас следуем по направлению к родному городу белокурого царя.
Ей, казалось, было не более пятнадцати лет. Вся внешность ее, голос и движения вполне соответствовали этому нежному возрасту. Лицо было скорее бледное, чем белое, и все его линии выражали мягкость, нежность и кротость. Большие синие глаза оттенялись полузакрытыми веками и длинными ресницами. Со всем этим вполне гармонировал поток золотистых волос, спадавших по ее спине, достигая седла, на котором она сидела.
Красота очертаний лица дополнялась прелестью его выражения, не так легко поддающегося описанию. Это лицо было проникнуто чистотой, отражавшей идеальность души, свойственную только тем, кто непрерывно устремляет мысли к неземному. С трепещущими губами она поднимала к небу свои глаза, синева которых была небесная, и часто скрещивала руки на груди, как бы благоговея перед кем-то и молясь кому-то. Часто приподнимала она свою голову, как бы прислушиваясь к зовущему ее голосу.
По временам, в промежутках между своими рассказами, Иосиф оборачивался к ней и, уловив восторженное выражение ее лица, в изумлении забывал свой рассказ, продолжая молча идти рядом.
Вот они и прошли весь длинный путь, расстилавшийся по равнине, и наконец достигли Мар-Елиасского подъема, с которого за долиной увидели Вифлеем, белые стены которого увенчивали горный хребет, просвечивая сквозь оголенные сады. Они остановились тут и стояли, пока Иосиф показывал Марии разные места, знаменитые своей святостью, затем спустились в долину, к колодцу, хранящему память о чудесном подвиге сильных слуг Давида. Тут на узком пространстве столпилось множество народа. При виде толпы Иосиф начал опасаться за то, что в городе ему будет трудно найти помещение для Марии. Нигде не останавливаясь, не кланяясь никому из встречных, он проталкивался к покрытому садами склону, пока не остановился перед входом в канну, находившуюся за городскими воротами недалеко от перекрестка.

9. В Канне близ Вифлеема

Для того чтобы лучше понять все происшедшее с назареянами в канне, читатель должен припомнить, что восточные канны не походили на западные гостиницы. Они представляли собой огороженный участок земли без постройки, часто даже без ворот. Места для их расположения выбирались богатые тенью и обильные водой. Таковы были постоялые дворы, которые укрывали еще Иакова во время его странствия в поисках невесты в Падан-Араме. В настоящее время их подобие можно встретить среди пустынь. Лишь некоторые из канн, в особенности те, что находились на пути между большими городами, представляли собой роскошные постройки, служившие памятниками благочестия построивших их царей. Обыкновенно же канны были владениями шейхов, в которых они размещали свой род. Помещения, отводимые путешественникам, менее всего служили источником доходов — главным же образом они были рынками, факториями (поселение европейских торговцев), укреплениями, сборными местами и резиденциями купцов и ремесленников, а также местами, где могли найти себе кров люди, застигнутые в пути ночной темнотой. Внутри их стен круглый год кипела городская жизнь.
Своеобразное управление этих гостиниц составляло черту, которая, вероятно, способна вызвать изумление иностранца. В них не было ни хозяина, ни приказчика, ни повара — единственным видимым признаком того, что канна составляла чью-то собственность, служил привратник. Следствием такой системы было то, что каждый вновь прибывший должен был привозить с собой припасы и кухонные принадлежности, постели и корм для скота или же покупать их у торговцев канны. Вода, покой, кровля и защита — вот все, что он мог требовать от канны, и это ему предлагалось бесплатно. Спокойствие в синагогах иногда нарушалось громкими криками спорящих, в каннах же никогда: даже колодцы были почитаемы не более, чем канны.
Канна у Вифлеема, около которого остановились Иосиф и Мария, не была ни очень плоха, ни слишком роскошна. Построенная в восточном вкусе, она представляла собой сложенный из камней четырехугольник в один этаж, с плоской крышей, без окон и только с одним входом. Дорога так близко проходила возле двери, что меловая пыль почти наполовину прикрывала выступ над ней. Ограда из отесанных камней, которая начиналась от северо-восточного угла строения, сбегала на несколько ярдов вниз по склону, затем поворачивала к западу и заключалась известковыми утесами, образуя одну из существенных принадлежностей всякой благоустроенной канны — безопасную изгородь для скота.
В городе с одним шейхом, подобном Вифлеему, не могло быть более одной канны. Рассчитывать же найти в ней приют наши назареяне не могли — хотя они и родились в Вифлееме, но давно уже не жили в нем. К тому же перепись могла продолжаться неделями, даже месяцами: представители римской власти в провинции были баснословно медлительны. Нечего было и думать навязать себя на такой неопределенный срок родственникам и знакомым, если бы таковые и оказались. Поэтому боязнь не найти помещения, охватившая Иосифа еще у колодца, возросла до настоящего душевного беспокойства, чему содействовало и то, что теперь его путь пролегал через толпу народа. Мужчины и мальчики, попадавшиеся ему на каждом шагу, с великим трудом пробивали дорогу себе и своему скоту: одни — спускаясь в долину, другие — поднимаясь из нее, кто за водой, кто к соседним пещерам.
Когда Иосиф подъехал к самой канне, боязнь его нисколько не уменьшилась: у двери стояла громадная толпа, площадка же внутри ограды была битком набита.
— К двери невозможно пробраться, — сказал Иосиф, по обыкновению растягивая слова, — остановимся здесь и узнаем, если можно, что тут произошло.
Не говоря ни слова, Мария отдернула покрывало. Выражение утомления, появившееся было на ее лице, быстро сменилось интересом к окружающему. Они были в хвосте сборища, которое, несомненно, способно было возбудить ее любопытство, хотя такие сборища — вещь очень обыкновенная для всякой канны на большой дороге, по которой проходят большие караваны. Тут были и пешеходы, снующие взад и вперед, пронзительно кричащие на всех сирийских наречиях, всадники на лошадях, покрикивающее на хозяев верблюдов, люди, с сомнительным успехом борющиеся с угрюмыми коровами и пугливыми овцами, продавцы хлеба и вина и толпы мальчишек, гоняющихся за стаями собак. По всей вероятности, долго выносить такое зрелище прекрасной наблюдательнице оказалось не по силам: немного посмотрев вокруг, она вздохнула, спокойно уселась в седле и как бы в поисках тишины и спокойствия или в ожидании кого-то повернула голову к высоким скатам горы Парадос, розовым в лучах заходящего солнца.
В то время как Мария созерцала горы, какой-то человек с сердитым лицом, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом с ослом. Назареянин заговорил с ним.
— Поскольку я принимаю тебя за одного из тех, к кому и сам принадлежу, любезный друг, — к сыновьям Иуды, то смею спросить, почему здесь собралось такое множество народа?
Незнакомец обернулся, но, увидев торжественное лицо Иосифа и услышав его спокойную и тихую речь, поднял руку для приветствия и сказал:
— Мир тебе, рабби! Да, я из сынов Иуды и отвечу тебе. Я живу в Бет-Дагоне, находящемся, как ты знаешь, в местности, называемой землей племени Дана.
— На дороге к Яффе из Мадона, — сказал Иосиф.
— А, ты бывал в Бет-Дагоне, — сказал незнакомец с еще более любезным выражением лица. — Много нам, сынам Иуды, приходится путешествовать! Я уже давным-давно пришел от гор старого Ефрата, как наш отец Иаков называл его. В чужих краях меня настиг декрет, призывающей всех евреев для переписи на место их рождения, вот в чем мое дело, рабби!
Лицо Иосифа оставалось неподвижным, как маска, когда он заметил: ‘Мы оба пришли за тем же’.
Незнакомец взглянул на Марию и ничего не сказал. Она глядела на голую вершину Гедор. Солнце своими лучами касалось ее немного приподнятого лица и отражалось в глубокой синеве ее глаз. На ее полуоткрытых губах трепетало выражение вдохновения, совсем несвойственное смертным. Красота ее была положительно неземная: она походила на тех небожителей, которые стерегут ворота рая. Бет-дагонит увидел тот оригинал, который много столетий спустя явился во сне божественному Рафаэлю Санцио и обессмертил его имя.
— Да, о чем я говорил? Ага, припоминаю. Я остановился на том, что услышал о приказе, когда был вдали от родины. Сначала я ужасно рассердился. Затем, вспомнив о старом холме, о городе и долине, по которой течет глубокий Кедронский поток, о виноградниках и садах, о засеянных полях, оставшихся неизменными со времен Вооза и Руфи, о старых знакомцах-горах, здесь Гедор, там Гибеах, вон там Мар-Eлиас, которые были для меня границами мира во время детства, — вспомнив обо всем этом и забыв тиранов, я пришел сюда вместе с Рахилью, моей женой, и Деворой и Мелхолой — нашими саронскими розами.
Мужчина снова умолк, бегло взглянув на Марию, теперь прислушивающуюся к его словам. Потом он сказал:
— Рабби, не лучше ли будет твоей спутнице присоединиться к нам? Жена с детьми вон там, под той склонившейся оливой, что стоит на повороте дороги. Уверяю тебя, — проговорил он тоном, не допускающим сомнения, — канна сейчас полна.
У Иосифа воля была так же упорна, как и ум. Он немного поколебался и наконец ответил:
— Предложение твое очень любезно. Во всяком случае, найдется для нас помещение в доме или нет, мы сочтем за долг познакомиться с твоим семейством. Я поговорю с привратником и скоро приду к тебе.
Передав поводья незнакомцу, он протиснулся сквозь волнующуюся толпу. Привратник с собакой сидел у ворот на большом обрубке кедра. К стене позади него было прислонено копье.
— Мир Иеговы да будет с тобой! — сказал Иосиф, приблизившись к нему.
— Даваемое тобой да возвратится сторицей тебе и твоему дому, — ответил страж, не пошевелившись.
— Я вифлеемлянин, — сказал Иосиф насколько мог непринужденно. — Нет ли здесь свободного помещения?
— Все занято.
— Ты, по всей вероятности, слышал обо мне: я — Иосиф из Назарета. Дом этот — дом моих отцов, ведь по прямой линии я потомок Давида.
На эти слова Иосиф возлагал большие надежды. Уж если они не выручат его, то все дальнейшие переговоры, включая подкуп, можно считать тщетными. Происходить от Иуды в общественном мнении значило много, происхождение же от Давида в еврейском мире значило все. Тысячи лет прошли с тех пор, как мальчишка-пастух сделался наследником Саула и основал династию. Войны, мятежи, смена царей низвели его наследников до уровня простых евреев: хлеб, который они ели, они добывали тяжелым трудом, но за ними была история, почитаемая священной, и генеалогия играла в ней главную роль. Так было в Иерусалиме и повсюду в Израиле, и здесь, у двери вифлеемской канны, всякий принадлежавший к священной линии с полным основанием мог рассчитывать на почет. Сказать, как сказал Иосиф, — ‘это дом моих отцов’ — значило сказать истину в самом простом, буквальном смысле слова, так как это был тот самый дом, который принадлежал еще Руфи, жене Вооза, — тот самый, в котором родились Иессей, его десять сыновей и сам Давид в их числе, тот самый, куда Самуил приходил искать царя и где нашел его, тот самый, который Давид отдал сыну Барзилая, дружественному Гилиадиту, тот самый, наконец, в котором Иеремия молитвами спас остаток своего рода, убегавшего от вавилонян.
Ссылка на рождение произвела впечатление. Привратник слез с бревна и, приложив руку к бороде, сказал почтительно:
— Рабби, я не знаю, когда эта дверь впервые отворилась для путешественников, однако думаю, что случилось это более тысячи лет назад, и за все это время не было случая, чтобы добрый человек нашел ее запертой. Если тебе угодно последовать за мной, я проведу тебя внутрь и ты удостоверишься, что места нет не только в комнатах и во дворе, но даже на крыше. Позволь узнать, давно ли вы прибыли?
— Только сейчас.
Привратник улыбнулся.
— Чужестранец, поместившийся под твоей кровлей, все равно что твой родной — люби его, как самого себя, ведь так гласит закон?
Иосиф промолчал.
— Если таков закон, то могу ли я сказать кому-нибудь, кто прибыл раньше: ‘Ступай своей дорогой, твое место займет другой’?
— Что это за народ, — спросил Иосиф, указывая на толпу, — и зачем он здесь собрался?
— Без сомнения, по тому же делу, которое привело сюда и вас. А вчера еще прибыл караван, проходящий из Дамаска в Аравию и Нижний Египет.
Иосиф настаивал:
— Ведь двор просторен, — сказал он.
— Да, но он завален кладью — кипами шелка, мешками с пряностями и тому подобным.
На мгновение выражение лица просителя изменилось, лишенные блеска глаза безнадежно опустились, и он мягко произнес:
— Я не о себе хлопочу — со мной Мария, а ночь здесь холодна, холоднее, чем в Назарете. Ей нельзя ночевать на открытом воздухе. Не найдется ли в городе помещения для нее?
— Все эти люди, — привратник сделал движение рукой по направлению к толпе, — сначала думали поместиться в городе, но возвратились сюда — говорят, что в городе все места заняты.
Иосиф сделал еще одну попытку:
— Она так молода! Если ей придется ночевать на улице, мороз убьет ее!
Потом он снова обратился к привратнику:
— Может, ты знаешь ее родителей, Иоакима и Анну из Вифлеема, тоже колена Давидова?
— Да, я знал их. Хорошие были люди.
Привратник в раздумье смотрел на землю. Вдруг он приподнял голову.
— Я не могу найти вам комнаты, — сказал он, — но не могу и отпустить вас отсюда. Все, что я могу сделать, я сделаю. Сколько вас?
Иосиф подумал и сказал:
— Моя жена и мой друг с семейством из Бет-Дагона, городка за Яффой, всего шестеро.
— Ладно. Вы не будете спать на открытом воздухе. Приводи их поскорее: солнце уже заходит, а ночь здесь наступает быстро.
— Я благословляю тебя как бездомный путник, а затем благословлю как человек, нашедший у тебя приют.
Произнеся это, Иосиф радостно пошел к Марии и бет-дагониту. Тот быстро собрал свою семью. Когда они подъехали к двери, привратник мог заметить, что они принадлежат к низшему классу.
— Вот та, о которой я говорил тебе, — сказал назареянин, — а это мои друзья.
Покрывало Марии было снято.
— Синие глаза и золотые волосы, — пробормотал про себя привратник, смотря на нее одну. — Таков же был и молодой царь, когда он шел петь перед Саулом.
Он взял повод из рук Иосифа и сказал Марии: ‘Мир тебе, дочь Давида!’, к остальным он обратился со словами ‘Мир всем вам!’ и пригласил Иосифа следовать за ним.
Через широкий мощеный проход они вошли во двор канны, переполненный толпой. Узким проходом между грудами клади они проникли внутрь смежной с домом ограды, где увидели дремлющих верблюдов, лошадей и ослов. Между ними там и сям виднелись их хозяева — они тоже или спали, или стерегли своих животных. Затем две семьи спустились по склону двора и медленно, повинуясь неповоротливости своих животных, вышли на дорожку, извивавшуюся по направлению к сырому известковому утесу.
— Мы идем к пещере, — пояснил Иосиф.
Проводник замедлил шаги, дожидаясь, пока Мария поравняется с ним.
— Пещера, в которую мы идем, — сказал он ей, — служила Давиду убежищем. Вот с того поля и от колодца, что в долине, он сгонял сюда свои стада, a после, когда стал царем, возвратился сюда, в старый дом, чтобы отдохнуть и в покое насладиться богатством. Ясли с тех пор остались нетронутыми. Спать на полу лучше, чем во дворе или при дороге. А вот и дом, за ним пещера.
Речь эта не должна быть принята за обычную в подобных случаях похвалу предлагаемого жилища. В этом не было нужды — место, действительно, было из лучших. Посетители принадлежали к простому народу, не избалованному жизнью, и к тому же для еврея того времени укрыться в пещере было делом самым обыкновенным. Сколько выдающихся событий в еврейской истории произошло в пещерах! К тому же все наши путешественники принадлежали к вифлеемским евреям, которым менее всего могло показаться странным провести так ночь, ибо их местность изобиловала пещерами. Для них не могло быть ничего оскорбительного и в том, что пещера, в которую они шли, когда-то, а может и теперь, служила хлевом. Все они происходили из племени пастухов, деливших со своими стадами и странствия, и места ночлегов, поэтому они весело следовали за привратником, с любопытством глядя на дом: все, что связано с именем Давида, интересовало их.
Строение это было низким и не имело окон, оно крайне незначительно отступало от скалы, к которой было прислонено своей задней частью. В передней его части была вымазанная желтой глиной дверь, вращавшаяся на огромных петлях.
Путники вошли и изумились. Вскоре они рассмотрели, что дом служит прикрытием для входа в естественную пещеру или грот. Свет из отворенной двери падал на неровный пол, освещая груды зерна, сена и домашнюю утварь, занимавшие середину пещеры. По стенам были устроены невысокие каменные ясли для овец. Стойл или каких бы то ни было перегородок не существовало. Пыль и мякина покрывали пол и толстым слоем лежали на паутине, грязными нитями спускавшейся с потолка. Когда-то место это было чисто и не уступало сводчатым льюинам (арочный пролет галереи) канны, ведь пещера и послужила образцом для льюин.
— Войдите! — сказал проводник. — Распоряжайтесь всем, что здесь есть, как своей собственностью. Берите, что вам надо!
Потом он спросил Марию:
— Будет ли тебе удобно здесь?
— Место это священно, — отвечала она.
— Так оставайтесь здесь. Мир да будет со всеми вами!
Путники занялись устройством своего жилища.

10. Падающая звезда

К вечеру жизнь в Канне и вокруг нее стихла. То был священный девятый час, тот час, в который каждый израильтянин, благоговейно сложив руки на груди, молился, обратившись в сторону Иерусалима, час, в который приносилась жертва в храме на горе Мориа и Бог, как думали, присутствовал при этом жертвоприношении. Но вот молитва окончена, и одни спешат поесть, другие улечься на ночлег. Еще немного — и огни потушены, царит тишина, все спят.
Около полуночи кто-то из спавших на полу закричал:
— Что это за свет на небе? Проснитесь, братья, смотрите!
Многие поднялись и сначала не могли прийти в себя, но скоро сон отлетел от них — все были изумлены. Движение охватило и двор, и льюины. Все постояльцы канны глядели на небо.
Косой луч света с высоты, не достигающей и ближайших звезд, падал на землю. Луч этот в основании был широк, и края его незаметно сливались с мраком. В середине же он блистал сильным розовым блеском, на конце суживаясь до острия. Явление это, казалось, остановилось над ближайшей горой, образовав бледно-желтую корону над ее вершиной.
Удивление тем временем сменилось благоговением и страхом. Робкие дрожали, более смелые говорили шепотом:
— Быть может, это падающая звезда?
— Когда звезда падает, она потухает.
— Я знаю, что это! — вскрикивает с уверенностью третий. — Пастухи приметили льва и зажгли огонь, чтобы отпугнуть его от стада.
— Да, да, именно это! Стада пасутся там, в долине за горой.
Наступило молчание, прерванное восклицанием одного еврея почтенной наружности:
— Братья, — сказал он, — это лестница, которую наш отец Иаков видел во сне. Да будет благословен Бог отцов наших!

11. Великая ночь

В полутора или двух милях от Вифлеема есть долина, отделенная от города горным отрогом. Она хорошо защищена от ветров, покрыта богатой растительностью, среди которой возвышаются дикая смоковница, малорослые дубы и сосны. Долы же и рвы, прилегающие к ней, поросли густыми оливковыми и тутовыми кустарниками.
Несколько пастухов, отыскивая место для выпаса скота, завели его в эту долину. И вот с раннего утра рощи и перелески оглашаются криками пастухов, ударами бича, звоном колокольчиков, блеянием, мычанием и лаем. На закате пастухи погнали скот к загону, и с наступлением ночи разожгли костер, скромно поужинали и расположились отдохнуть и поболтать между собой, оставив одного пастуха сторожить.
С уходом сторожевого у огня остались шесть человек. Одни из них сидели, другие лежали на земле. Так как обыкновенно они ходили с обнаженными головами, то волосы их сбились в грубые, выжженные солнцем копны и спутанные бороды закрывали их шеи и падали на грудь. Они были до колен закутаны в плащи из кожи телят и ягнят шерстью наружу, руки оставались голыми. С правого плеча каждого свешивалась сумка с пищей и камнями, годными для бросания из пращи, которой они были вооружены. На земле около каждого из них лежал посох, символ их звания и орудие защиты.
По наружности грубые и дикие, на самом деле иудейские пастухи были простодушными и сердечными людьми. Эти качества лишь отчасти можно приписать их первобытному образу жизни, главным же образом — их постоянной заботе о существах беспомощных и любимых ими.
Они отдыхали и разговаривали: предметом разговора были стада. Рассказы их были переполнены подробностями самых ничтожных событий. Если кто-нибудь из них рассказывал, например, о пропаже ягненка, то не пропускал ни малейшей детали, и в этом нет ничего удивительного, стоит только вспомнить об узах, связывавших пастуха с этим пропавшим ягненком. Великие события, слух о которых случайно достигал их ушей, события, сметающие с лица земли целые нации и изменяющие течение истории, были для них ничтожными пустяками. О деятельности Ирода, о постройке им дворцов и училищ и о допущении запрещенных обычаев они узнавали стороной. Рим в те времена не имел обыкновения прислушиваться к голосу народа, он действовал самостоятельно.
Однако эти простые и грубые люди обладали своеобразными мудростью и знанием. По субботним дням они принимали опрятный вид и шли в синагоги, где усаживались на самых дальних скамьях. Никто усерднее их не целовал Тору, когда ее обносил хазан (человек, руководящий пением молитвы), никто с более сильной верой не вслушивался в Священное Писание, не выносил больше них из проповеди старейшин и уж во всяком случае никто больше них не думал после об этой проповеди. Все учение и весь закон для этих простых людей заключались в том, что Господь их един и что они должны любить Его всей душой, и они любили Его. В этом и состояла их мудрость, превосходящая мудрость царей.
Разговор пастухов продолжался недолго: не прошла еще и первая стража, как все они один за другим заснули тут же, у костра.
Как всегда бывает зимой в гористых местностях, ночь стояла ясная и холодная. Небо сияло звездами, воздух был необыкновенно прозрачен. Было тихо, но тишина эта происходила не только от безветрия: это было святое молчание, предуведомление о том, что небо нисходит и несет внемлющему благую весть.
У дверей, крепко закутавшись в плащ, ходил сторожевой. По временам он останавливался, заметив движение в стаде или заслышав за горой вой шакала. Медленно приближалась полночь, но вот наступила и желанная минута: он исполнил свою обязанность, пора на покой. Сейчас он ляжет и проспит до утра без всяких снов, как спят все труженики. Он уже двинулся к огню, но остановился, заметив какой-то необыкновенный свет — мягкий, белый, похожий на лунный. Свет усиливался, предметы, которые перед тем нельзя было различить, стали видны. Острый холод, превосходящий холод морозного воздуха, пронизал его. Он взглянул на небо: звезд не было видно, и свет исходил как будто из разверзшихся небес. Пока он смотрел, свет, все усиливаясь и усиливаясь, превратился в блеск, и сторожевой в ужасе закричал:
— Вставайте, вставайте!
Собаки вскочили и с воем разбежались. Испуганный скот сбился в кучу. Люди поднялись на ноги с оружием наготове.
— Что такое?
— Смотрите — небо горит.
Свет сделался нестерпимо ярок. Пастухи закрыли глаза и опустились на колени, сердца их сжались от ужаса, и они пали ниц, бледные, в состоянии, близком к обмороку, и, наверное, умерли бы от страха, если бы не голос, говоривший им: ‘Не бойтесь!’
Они стали прислушиваться.
— Не бойтесь: я возвещаю вам великую радость для всех людей.
Голос тихий и внятный проник им в души и вселил уверенность. Они приподнялись на колена и, с благоговением подняв взоры, увидели перед собой человека, окруженного великим сиянием: он был в одеянии нестерпимой белизны, над плечами его виднелись вершины блестящих сложенных крыльев. Он простер к ним руки, как бы благословляя их. Лицо его сияло божественной красотой.
Им часто приходилось слышать и самим говорить об ангелах. Теперь они с уверенностью говорили себе: ‘С нами Бог, а это тот, кто некогда являлся пророку на реке Улай’.
Ангел же говорил: ‘…ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь…’ (Евангелие от Луки 2:11).
Он смолк, как бы выжидая, когда слова его запечатлеются в их душах.
— И вот вам знак! — продолжал провозвестник. — Вы найдете младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Он смолк: благая весть, принесенная им, была сообщена. Свет, окружавший его, вдруг сделался розовым и начал мерцать, и в то же время на высоте, едва доступной человеческому взору, стали видны взмахи крыльев и послышалось пение множества голосов: ‘Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение’.
Провозвестник поднял свой взор, внемля кому-то в недоступной вышине. Крылья его начали плавно и величественно расправляться, сверху они были белы, как снег, снизу же блистали радужными цветами перламутра. Когда они расправились совсем, он легко поднялся с земли и исчез из виду, окруженный сиянием. Долго еще после того, как он исчез, с неба доносилось славословие, постепенно делаясь все тише и тише: ‘Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение’.
Когда пастухи пришли в себя, они с недоумением глядели друг на друга, пока один из них не произнес:
— То был Гавриил, посланник Бога.
Все промолчали.
— Он сказал, что Бог Христос родился!
— Он сказал и то, что это произошло в городе Давида — стало быть, в нашем Вифлееме — и что мы найдем там младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Первый из говоривших смотрел задумчиво на огонь и наконец, словно найдя искомое, произнес:
— Только в одном месте в Вифлееме есть ясли. Это в пещере близ старой канны.
— Братья, пойдемте посмотрим, что там. Старейшины и ученые давно уже ищут Христа. И вот Он родился, и Бог дал нам знамение, по которому мы узнаем Его. Пойдемте, поклонимся Ему.
— А как же стада?
— Бог позаботится о них. Спешим!
Они все разом оставили загон, обошли гору и через город проникли к воротам канны, у которых стоял привратник.
— Что вам надо? — спросил он.
— Нынешней ночью мы видели и слышали великое знамение, — ответили они.
— И мы сегодня видели знамение, но ничего не слышали. Что же вы слышали?
— Дозволь нам пройти в пещеру, которая в ограде, чтобы увериться в слышанном: ‘Родился Христос’, потом мы тебе все расскажем. Пойдем с нами, увидишь и сам.
Привратник презрительно засмеялся.
— А если и Христос, так как же вы узнаете Его?
Они прошли двором, не обратив на себя внимания, хотя многие еще не спали, разговаривая о чудесном свете. Дверь в пещеру была отперта, и внутри виднелся свет от фонаря.
— Мир вам, — сказал привратник Иосифу и бет-дагониту. — Эти люди разыскивают младенца, родившегося нынешней ночью.
В этот момент простодушное лицо Иосифа выразило волнение, и он сказал:
— Вот тут дитя.
Он провел их к яслям, в них действительно лежал ребенок. Принесли фонарь, и пастухи в молчании остановились возле яслей.
— Где же мать? — спросил привратник.
Одна из женщин, взяв на руки ребенка, подошла к Mapии, лежавшей неподалеку, и вручила ей младенца.
— Это и есть Христос, — сказал один из пастухов.
— Христос! — повторили все, упав с молитвой на колени.
Один из них произнес:
— Это Бог, и слава Его превыше неба и земли.
Поцеловав полы платья Марии, эти простые люди удалились с сердцами, переполненными радостью. В канне они рассказали теснившемуся вокруг них народу обо всем происшедшим с ними. На обратном пути они все время повторяли: ‘Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение!’
В последующие дни пещера посещалась многими любопытствующими: некоторые поверили, большинство же отнеслось с сомнением.

12. Три волхва

В одиннадцатый день от рождения младенца три волхва приближались по Сихемской дороге к Иерусалиму. Переехав Кедронский поток, они стали чаще встречать народ.
Иудея по необходимости служила международной дорогой. Это обстоятельство было источником ее богатств: Иерусалим мог облагать пошлиной весь товар мимоидущих торговцев. Нигде, кроме Рима, не собиралось такое множество народа, как в Иерусалиме, и нигде иностранец не привлекал к себе столь ничтожное внимание горожан. И все-таки эти три человека возбуждали интерес у всех.
При дороге сидели несколько женщин. Ребенок одной из них, увидев путешественников, захлопал в ладошки и закричал:
— Смотрите, смотрите: вот так колокольчики! Какие большие верблюды!
Колокольчики на верблюдах были серебряные, сами же верблюды были огромные и белые, их упряжь говорила о долгом путешествии по пустыне и указывала на богатство хозяев. Но не колокольчики, не верблюды и не их упряжь, точно так же, как и не сами путники, вызывали изумление: изумлял всех вопрос, задаваемый человеком, ехавшим на переднем верблюде.
С севера дорога к Иерусалиму идет через равнину, постепенно понижающуюся к югу, так что Дамасские ворота находятся как бы в углублении. Дорога узка, но хорошо укатана многочисленными путешественниками, только кое-где булыжники, обнаженные дождевыми потоками, мешают идти по ней. Справа и слева от нее видны поля и роскошные оливковые рощи, что делает дорогу прекрасной, в особенности же для путешественников, оставивших за собой необъятный простор пустыни. На этой-то дороге, у гробницы, три путника встретили людей, шедших им навстречу, и остановились перед ними.
— Добрые люди, — сказал Валтасар, поглаживая бороду и несколько склонившись с сиденья, — до Иерусалима ведь уже недалеко?
— Да, — отвечала женщина с ребенком на руках. — Если бы не мешали те деревья на холме, можно было бы увидеть башни рынка.
Валтасар переглянулся с греком и индусом и спросил:
— Где здесь новорожденный Царь иудеев?
Женщины посмотрели друг на друга и ничего не ответили.
— Вы разве не слыхали о Нем?
— Нет.
— В таком случае расскажите всем, что мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему.
Тот же вопрос путники задавали многим, но одинаково безуспешно. Встретившаяся им по пути к гроту Иеремии толпа так сильно была удивлена их видом и вопросом, что последовала за ними обратно в город.
Путешественники совсем не обращали внимания на окружающее, а вид, открывшийся перед ними, стоил того, чтобы залюбоваться им. Невдалеке располагалась деревня, за ней стена с сорока высокими массивными башнями. Вдали красовался Сион, высочайший из холмов, увенчанный мраморными дворцами. Храм на горе Mopиa, считавшийся одним из чудес, блистал своими террасами, и царственные горы, окружая Священный Город, образовали как бы громадную чашу, на дне которой стоял Иерусалим.
Наконец дромадеры подошли к высокой башне над Дамасскими воротами, где сходились дороги из Сихема, Иерихона и Гаваона. Толпа, следовавшая за верблюдами, успела к этому времени возрасти. Валтасар остановился для переговоров с часовым.
— Мир тебе! — сказал египтянин.
Часовой не ответил.
— Мы пришли издалека в поисках новорожденного Царя иудеев. Не можешь ли ты указать нам, где Он находится?
Солдат поднял забрало своего шлема и громко крикнул. Из помещения с правой стороны ворот появился офицер.
— Дорогу! — кричал он, пробиваясь сквозь толпу, и так как ему повиновались неохотно, он прочистил себе дорогу, быстро вертя дротиком направо и налево.
— Что тебе надо? — обратился он к Валтасару на местном наречии.
На том же языке Валтасар отвечал ему:
— Где здесь новорожденный Царь иудеев?
— Ирод? — спросил сбитый с толку офицер.
— Царствование Ирода от кесаря: не Ирода нам надо.
— У иудеев нет другого царя.
— Но мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему.
Римлянин недоумевал.
— Спросите ученых в храме или первосвященника Анну, — наконец произнес он, — а лучше всего самого Ирода. Если есть, кроме него, царь иудеев, он разыщет его.
Офицер пропустил чужестранцев, и те прошли в ворота.

13. Собрание синедриона*

(* — Синедрион — верховный суд в древней Иудее)
В тот же вечер перед закатом солнца несколько женщин стирали белье на верхней ступеньке лестницы, спускавшейся к бассейну Силоамской купели. Каждая из них стояла на коленях перед большим глиняным сосудом. Девушка приносила им воду. Она пела, черпая ее. Песня была веселая и, без сомнения, облегчала им труд. По временам они присаживались и смотрели на Офелский склон, из-за которого возвышалась гора Соблазна, окрашенная нежными красками под лучами заходящего солнца.
В то время как они терли и полоскали белье, к ним подошли еще две женщины с кувшинами на плечах.
— Мир вам, — сказала одна из них. — Ночь близко, пора кончать.
— Говорят, родился Христос, — отозвалась другая и приготовилась рассказывать.
Любопытно было посмотреть на оживление, которое выразилось на лицах работниц. Перевернув тазы, они быстро превратили их в сиденья.
— Христос! — вскричали слушательницы.
— Да, говорят, что Он.
— Кто же говорит?
— Да все.
— А верят-то все ли?
— Сегодня к вечеру три человека через Кедронский поток выехали на Сихемскую дорогу, — обстоятельно, дабы уничтожить всякое сомнение, начала рассказ одна из женщин. — Они ехали на совершенно белых и таких высоких верблюдах, каких в Иерусалиме и не видали. Путники эти — люди знатные и богатые. Пряжки на их седлах были золотые, а серебряные колокольчики звучали, как настоящая музыка! По-видимому, они пришли издалека. Один из них обращался даже к женщинам и детям с одним неизменным вопросом: ‘Где Царь иудеев?’ Никто не понимал, чего они хотят. Так проходили они, говоря: ‘Мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему’. В воротах они обратились с тем же вопросом к римлянину. Он же, понимая не более простонародья, направил их к Ироду.
— Где же они теперь?
— В канне. Множество народу идет посмотреть на них.
— А кто они?
— Никто не знает. Говорят, что это персидские мудрецы-гадатели по звездам, а может быть, пророки вроде Илии и Иеремии.
— Кого же они разумеют Царем иудеев?
— Христа. Он будто бы только что родился.
Одна из женщин засмеялась:
— Если я Его увижу, я уверую в Него.
Другая последовала ее примеру:
— И я также, — сказала она, — если увижу, что Он воскрешает мертвых, уверую.
Третья спокойно заметила:
— Давно уже предвещали Его пришествие. Для меня достаточно было бы увидеть, что Он исцелил хотя бы одного прокаженного.
Так в разговорах они просидели до самого наступления ночи, когда холодный воздух разогнал их по домам.
Вечером во дворце на Сионской горе состоялось собрание приблизительно пятидесяти лиц, никогда не собиравшихся иначе как по приказу Ирода, и то когда последнему требовались разъяснения каких-либо запутанных мест еврейской истории и права. Короче, это было собрание наиболее известных своей ученостью учителей и первосвященников, спокойных и мягкоречивых философов-стоиков, социалистов ессеев, саддукеев и фарисеев. Собрание состоялось в одном из внутренних залов дворца, украшенном в римском стиле. Мозаичный пол был выложен мраморными плитами в виде шахматной доски, стены без окон украшали фрески с панелями шафранно-желтого цвета. Диван с подушками занимал середину комнаты и имел форму буквы U, обращенной раскрытым концом ко входной двери. В излучине дивана помещался большой бронзовый треножник изящной работы с инкрустацией из золота и серебра, над ним с потолка спускалась люстра с семью светильниками.
На диване сидели люди, по большей части почтенных лет. Бороды обрамляли их лица с крупными носами, большие черные глаза были резко оттенены черными бровями. Держали они себя с достоинством, подобно патриархам. Словом, это было заседание синедриона.
Человек, сидевший перед треножником во главе дивана, имея по обеим сторонам остальных присутствующих, был, очевидно, главой собрания и потому наиболее заслуживает внимания читателя.
Он был высокого роста, но страшно сморщенный и сгорбившийся. Его белое платье складками спадало с плеч, не обнаруживая никаких намеков на мускулы. Руки, наполовину скрытые шелковыми рукавами, покоились на коленях. Когда он говорил, большой палец правой руки по временам конвульсивно вздрагивал, и казалось, что это было единственное движение, на которое он способен. Но голова его была великолепна. Редкие волосы, как тонкие серебряные нити, обрамляли его затылок, на широком, совершенно обнаженном черепе кожа была ослепительна: виски глубоко впали, отчего лоб резче выступал вперед, словно неприступная скала, глаза были бесцветны и тусклы, нос приплюснут, вся нижняя часть лица закрыта длинной почтенной бородой, как у Аарона. Таков был вавилонянин Гиллель! В Израиле ученые давно сменили пророков, он же считался первым по своей учености во всем, кроме божественного откровения. Хотя ему было уже 106 лет, он все еще состоял главой большого училища.
Шли дебаты, но в описываемый момент собрание уже пришло к решению, и каждому, по-видимому, хотелось отдохнуть. Почтенный Гиллель позвал юного слугу.
— Поди скажи царю, мы готовы дать ему ответ.
Мальчик поспешно удалился.
Спустя некоторое время в помещение вошли два офицера и встали по обе стороны дверей. За ними медленно появился старик поразительной внешности, одетый в опушенную багрецом пурпурную мантию, охваченную в талии золотым поясом такой тонкой работы, что он сгибался, как кожа. Пряжки башмаков искрились драгоценными камнями. Узкий филигранный венец красовался над тарбушем из нежнейшего бархата. Вместо печати с его пояса свешивался кинжал. Старик шел прихрамывая, тяжело опираясь на посох. Он направился прямо к дивану, все время смотря в пол, потом, как бы вспомнив, что он перед собранием, и пробуждаясь в его присутствии, выпрямился и надменно обвел глазами собрание, как будто подозревая во всех присутствующих своих врагов. Мрачен, подозрителен и грозен был его взгляд. Таков был Ирод Великий — с телом, изнуренным болезнями, с совестью, запятнанной преступлениями, с богато одаренным умом, с душой, родственной кесарю. Уже шестидесятисемилетним стариком он бдительно охранял свой трон и был безжалостным деспотом.
В собрании произошло общее движение: одни приветствовали его салямом, другие почтительно преклоняли колено, причем руки прикладывали к бороде или груди.
Осмотревшись, Ирод приблизился к треножнику.
— Ответ! — сказал царь с величавой простотой, обращаясь к Гиллелю и опираясь обеими руками на свой посох. — Ответ!
Глаза патриарха кротко засветились: подняв голову и глядя прямо в лицо вопрошавшему, он отвечал, сосредоточивая на себе все внимание присутствующих.
— О царь, да будет с тобой мир Бога Авраама, Исаака и Иакова! — так начал он и затем продолжил:
— Ты спросил нас о том, где должен родиться Христос?
Царь утвердительно кивнул головой. Его злые глаза были по-прежнему устремлены на Гиллеля.
— Слушай же, царь: говоря от себя и от лица всех присутствующих братьев, я утверждаю, что Христос родится в Вифлееме Иудейском, ибо так написано у пророка: ‘…И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, Который упасет народ Мой, Израиля’ (Евангелие от Матфея 2:6).
Лицо Ирода было неспокойно, глаза его блуждали. Он думал. Все затаили дыхание. Наконец, он повернулся и вышел из комнаты.
— Братья, — сказал Гиллель, — мы можем разойтись.
Присутствующие поднялись и стали расходиться.
— Симон, — сказал снова Гиллель.
Человек лет пятидесяти, но по виду совершенно юноша, откликнулся на его голос и подошел к нему.
— Дай мне твою руку, пойдем к носилкам.
Сильный человек наклонился, старик дряблыми руками оперся на него и, встав, колеблющимися шагами направился к двери. Так удалились знаменитый Гиллель и Симон, его сын, наследник мудрости, учености и сана своего отца.
Позже вечером волхвы лежали в льюине канны. Камни служили им изголовьями. Наблюдая мерцание звезд, они мечтали о предстоящем: ‘Как это должно случиться? Как это сбудется?’ Они уже достигли Иерусалима: они заявили о рождении Христа, они искали Его, все свои упования возлагая на Святого Духа.
Волхвы еще пребывали в мечтаниях, как вдруг вошел человек и, остановившись у входа, заслонил им свет.
— Проснитесь! — сказал он. — Я явился к вам с неотложным поручением.
Все поднялись.
— От кого? — спросил египтянин.
— От царя Ирода.
Всех бросило в дрожь.
— Ты управляющий канны? — робко спросил Валтасар.
— Да.
— Чего желает от нас царь?
— Он сам сообщит вам. Посланник его за воротами.
Они поднялись, надели сандалии, облеклись в плащи и вышли навстречу посланнику.
— Приветствую вас, да будет над вами мир. Прошу вас меня простить: мой властелин, царь, послал меня к вам, чтобы пригласить вас во дворец, где он желал бы переговорить с вами наедине.
— Желания царя для нас закон, — заметил Валтасар посланнику. — Мы последуем за тобой.
Затем египтянин подошел к управляющему и сказал ему на ухо:
— Тебе известно, где во дворце сложены наши вещи и где помещаются наши верблюды. Нельзя ли во время нашего отсутствия приготовить все это к нашему отъезду, если того потребуют обстоятельства?
— Ступайте и положитесь на меня, — отвечал управляющий.
Следуя за своим провожатым, волхвы шли в глубоком молчании. Тускло мерцали звезды, их свет еще более скрадывался стенами по обеим сторонам дороги. Улицы Святого Города тогда были так же тесны, как и теперь, но не так неровны, потому что великий строитель, не удовлетворяясь требованиями одной красоты, придавал большое значение опрятности и удобству.
При свете огней они мельком оглядели здание дворца и неподвижных стражей, затем смело вошли внутрь. Им пришлось проходить по залам со сводами, через дворы, между колоннад, не всегда освещенных, подниматься на высокие лестницы, минуя бесчисленные коридоры и служебные помещения. Наконец их ввели в высокую башню. Проводник остановился и, указывая на растворенную дверь, сказал им:
— Входите, там царь.
Воздух в зале был пропитан благоуханием сандала, и все здесь дышало негой. На полу был разостлан мохнатый ковер, на нем возвышался трон. Смущенные посетители, однако, имели время мельком разглядеть резные вызолоченные оттоманки и диваны, опахала, драгоценные сосуды, музыкальные инструменты, золотые подсвечники, стены, расписанные в стиле сладострастной греческой школы, один взгляд на которые заставил бы фарисея отвернуться в священном ужасе.
Они приблизились к краю ковра и пали ниц. Царь позвонил. Вошел служитель и поставил перед троном три скамьи.
— Садитесь, — милостиво сказал им монарх и, когда они уселись, продолжил: — Сегодня я получил известие о прибытии через северные ворота трех чужеземцев. Вы ли это?
Египтянин, переглянувшись с греком и индусом, отвечал с глубоким салямом:
— Если бы то были не мы, не послал бы за нами могущественный Ирод, слава которого, подобно фимиаму, наполняет весь мир. Без всякого сомнения, эти чужеземцы — мы.
Ирод одобрительно махнул рукой.
— Кто вы? Откуда пришли? — спросил он и многозначительно прибавил: — Пусть каждый говорит за себя.
Поочередно все отвечали ему, указывая только на место своего рождения и рассказывая, какими дорогами они пришли в Иерусалим. Ирод, немного разочарованный, спросил более прямо:
— Какой вопрос вы задали в воротах офицеру?
— Мы спросили его, где родившийся Царь иудеев.
— Мне ясно теперь, почему народ так заинтересовался вами. Вы и во мне возбуждаете не меньшее любопытство. Разве существует царь иудеев, кроме меня?
Египтянин не пытался увильнуть.
— Он недавно родился.
На сумрачном лице монарха, как бы под влиянием мучительных воспоминаний, выразилось страдание. Перед ним, взывая о мести, встали призраки убитых им детей. Несколько оправившись от волнения, он резко спросил:
— Где новый царь?
— Об этом-то, царь, мы и вопрошаем.
— Вы являетесь с загадкой более трудной, чем те, разрешать которые приходилось Соломону, — заметил Ирод и затем продолжал:
— Я уже в том возрасте, когда любопытство так же непреодолимо, как и в детские годы, и когда издеваться над ним — жестоко. Сообщите мне все, что вы знаете о Нем, и я окружу вас почестями, какие царь воздает царю. Говорите, что известно вам о новорожденном, и я присоединюсь к вам в поисках Его, а когда мы Его найдем, исполню все, что вы пожелаете. Я перевезу Его в Иерусалим, научу искусству царствовать, воспользуюсь расположением ко мне кесаря, чтобы упрочить Его славу. Клянусь, между нами не будет места зависти. Но скажите мне, как вы узнали об этом в одно и то же время, несмотря на то, что моря и пустыни отделяли вас друг от друга?
— Я скажу тебе, царь, всю правду.
— Говори, — ответил царь.
Валтасар выпрямился и торжественно сказал:
— Существует всемогущий Бог!
Ирод заметно вздрогнул.
— Он заповедал нам идти сюда, обещая, что здесь мы найдем Спасителя мира, узрим Его, поклонимся Ему и засвидетельствуем то, что Он явился в мир. В знак этого каждому из нас дано было видеть звезду, а Дух Божий пребывал с нами. О царь, Дух Его и теперь не покидает нас!
Сильное чувство овладело всеми троими. Пристальный взгляд Ирода быстро перебегал от одного к другому. Он относился к ним все более подозрительно.
— Вы издеваетесь надо мной? — сказал он. — Если нет, то скажите, что последует за пришествием нового царя.
— Спасение людей от их несчастья.
— Каким образом?
— Угодными Богу путями: верой, любовью и добрыми делами.
— В таком случае, — Ирод остановился, но затем продолжил:
— Вы предвозвестники Христа? В этом ваше назначение?
Валтасар низко поклонился.
— Мы всегда готовы служить тебе, царь.
Монарх позвонил, и явился служитель.
— Принеси дары, — сказал Ирод.
Служитель удалился и, возвратившись через некоторое время, стоя на коленях перед гостями, подал каждому из них по верхнему платью из алой и синей материи и золотому поясу.
Они, согласно восточному обычаю, выразили благодарность за оказываемые почести, пав ниц.
— Еще одно слово, — сказал Ирод, когда кончилась эта церемония. — Вы говорили офицеру у ворот, а теперь и мне, что видели звезду на востоке. Когда она появилась?
— Когда мы получили повеление идти сюда.
Ирод встал, давая этим понять, что аудиенция окончилась. Сойдя с трона, он милостиво сказал:
— Мне кажется, ученые мужи, что вы действительно предвозвестники только что родившегося Христа. Знайте, что я в эту ночь советовался с еврейскими мудрецами, и они единогласно говорят, что Он должен родиться в Вифлееме Иудейском. Идите туда, старательно ищите дитя и, когда вам удастся найти Его, дайте мне знать, чтобы я мог прийти поклониться Ему. На своем пути вы не встретите никаких препятствий, никаких помех. Идите с миром!
И, накинув край мантии на плечо, он оставил комнату. Явился проводник и повел их обратно на улицу, оттуда в канну, при входе в которую грек внезапно сказал:
— Отправимся, братья, в Вифлеем, как советует царь.
— Да, — воскликнул индус, — Дух пылает во мне.
— Пусть будет так, — подхватил с горячностью Валтасар, — верблюды готовы.
Одарив привратника и справившись о дороге к Яффским воротам, они сели на верблюдов и отправились в путь.
Трое волхвов выехали за город, на дорогу, по которой так недавно еще проходили Иосиф и Мария. Когда они выбрались из Гиннома на Рафаимскую равнину, показался бледный свет, охвативший большое пространство. Свет становился все ярче. Сердца их сильно забились, они закрыли глаза от нестерпимого блеска луча. Когда они дерзнули взглянуть опять, — удивительно! — звезда, низко спустившись, тихо двигалась перед ними. Тогда они, скрестив руки, возликовали, и их радости не было границ. ‘С нами Бог!’ — повторяли они всю дорогу, пока звезда не остановилась над одним из домов на склоне.

14. Поклонение волхвов

В начале третьей стражи на восточных холмах Вифлеема уже забрезжило утро, в долине же все еще царила ночь. Сторож на крыше старой канны, озябнув на свежем воздухе, прислушивался к первым различимым звукам, которыми просыпающаяся жизнь приветствует зарю. Вдруг он заметил свет, направлявшийся к дому с холма. Вначале он подумал, что это идет человек с факелом в руке, потом — что это метеор, но что бы то ни было, а свет становился все ярче и наконец оказался звездой. Страшно испуганный, он закричал, созывая людей. Свет же все приближался. Деревья, дорога, скалы были освещены, как при блеске молнии. Свет становился ослепительным. Более робкие из зрителей пали на колени и молились, закрывая руками лицо, храбрые время от времени открывали глаза и бросали взгляд на загадочный свет. Звезда стояла прямо над домом перед пещерой, в которой родилось дитя.
В это самое время волхвы у ворот канны сошли с верблюдов и попросили их пропустить внутрь. Привратник, как только оправился от страха настолько, чтобы их заметить, сейчас же отодвинул засовы и отворил ворота. При чудесном освещении верблюды производили впечатление призраков, а лица и фигуры путников, не говоря об их внешности иноземцев, дышали такой страстной восторженностью, что еще сильнее возбудили страх привратника: он отступил назад и некоторое время не в силах был ответить на их вопрос: ‘Это ли Вифлеем Иудейский?’
Начали подходить другие люди, и их появление помогло привратнику прийти в себя.
— Нет, это только канна, а город дальше, — ответил он.
— Нет ли здесь новорожденного дитя?
Присутствующие удивленно взглянули друг на друга и некоторые ответили:
— Есть, есть!
— Проводите нас к Нему! — вскричал Валтасар и торжественно добавил: — Мы видели Его звезду, ту самую, которую вы видите над домом, и пришли поклониться Ему.
Народ последовал за чужеземцами. Их провели через двор и ввели в ограду. При виде звезды, все стоящей над пещерой, хотя уже менее ослепительной, чем прежде, некоторые в испуге ушли, большая же часть людей осталась с ними. Когда чужеземцы подошли к дому, звезда поднялась, а когда они были в дверях, она уже высоко стояла над головами и начинала пропадать. Когда же они вошли, звезда совершенно исчезла. У всех видевших это явление возникло убеждение в чудесной связи, с одной стороны, между звездой и чужеземцами, с другой — между звездой и некоторыми из находившихся в пещере. Когда дверь растворилась, народ толпой двинулся в помещение.
Комната освещалась фонарем, дававшим возможность чужеземцам увидеть мать с проснувшимся дитятей на коленях.
— Это твое дитя? — спросил Валтасар.
И та, для которой вся жизнь заключалась в этом младенце, Которого она носила под сердцем своим, подняв Его к свету, сказала:
— Да, это мой сын!
Они увидели дитя, похожее на других детей. Они пали ниц и поклонились Ему.
Спустя некоторое время они поднялись с колен и отправились к верблюдам, затем принесли дары, состоявшие из золота, ладана и смирны, и положили их перед ребенком, не переставая произносить благоговейные молитвы, в которых не было ни одного заранее придуманного слова, ибо мудрый знает, что молитва от чистого сердца всегда была, есть и будет вдохновенной песней. Они поклонились Ему без всякого сомнения.
Почему?
Их вера основывалась на знамениях, ниспосланных Тем, Кого мы с тех пор признаем за Отца, и им было вполне достаточно Его обещаний — они не спрашивали у Него о Его путях.
Немногие видели знамение и слышали обещание: мать, Иосиф, пастухи и три волхва, однако все уверовали одинаково. Это значит, что тогда еще Бог был — все, а Сын — ничто, но скоро настанет время, читатель, когда все знамения будут исходить от Сына, и счастливы те, кто тогда уверует в Него.

Часть 2

1. Иудея и Рим

Читателю необходимо перенестись через двадцать один год, к началу правления Валерия Грата, четвертого верховного правителя Иудеи, — в эпоху, памятную политическими волнениями, терзавшими тогда Иерусалим, и положившую начало последней распре между Иудеей и Римом.
В эти годы в Иудее произошли различные перемены, весьма важные во многих отношениях, в особенности же в политическом. Через год после рождения дитя Ирод Великий умер такой ужасной смертью, что христианский мир имел основание увидеть в этом проявление Божьей кары. Подобно всем великим правителям, занятым исключительно упрочением своей власти, он только и думал о наследственной передаче престола, то есть о том, чтобы стать основателем династии. С этой целью он оставил завещание, по которому вся территория Иудеи делилась между тремя его сыновьями: Антипом, Филиппом и Архелаем, из которых последний наследовал титул отца. Завещание было отослано императору Августу, утвердившему все его пункты, но лишившему Архелая царского титула до тех пор, пока он на деле не проявит своих способностей и верности. Он назначил его этнархом (светский правитель Иудеи), и в этом звании ему дозволялось управлять страной девять лет, по истечении которых он за дурное управление и неспособность сдерживать разраставшиеся вокруг него беспокойные элементы был сослан в Галлию.
Кесарь не ограничился смещением Архелая — он начал преследовать граждан Иерусалима, задевая их гордость и растравляя щепетильность высокомерных служителей храма. Он присоединил Иудею к Сирийской префектуре, низведя ее до степени римской провинции. Таким образом, вместо царя, управлявшего из дворца, оставленного Иродом на Сионской горе, город попал в руки второстепенного правителя, определяемого по назначению и называемого прокуратором (в эпоху империи управляющие крупными имениями или небольшими провинциями). Прокуратор сносился с римским двором через легата от Сирии, имевшего резиденцией Антиохию. Чтобы сделать унижение еще более чувствительным, прокуратору не позволялось избирать своим местожительством Иерусалим — его резиденцией была назначена Кесария. Самая несчастная, самая угнетенная, самая ненавистная из всех стран света — Самария была присоединена к Иудее как ее часть. Какие невыразимые страдания должны были испытывать фанатичные сепаратисты, или фарисеи, видя, как в присутствии прокуратора их унижали и осмеивали ханжи Гаризима.
В череде несчастий единственным утешением униженному народу служил первосвященник, занимавший дворец Ирода и имевший при себе нечто вроде двора. Действительная его власть была очень невелика. Право помилования приговоренного к смерти принадлежало прокуратору. Правосудие отправлялось только согласно декретам из Рима. Царское помещение было занято императорским сборщиком податей и его штатом: регистраторами, мытарями, доносчиками и шпионами. В утешение мечтающим о свободе можно было указать, что главным лицом во дворце все-таки был еврей. Одно его присутствие там постоянно напоминало им заветы и обещания пророков и воскрешало в памяти те времена, когда Иегова управлял народом через сынов Аарона, и было знаком того, что Бог не покинул их. Так они жили надеждами, терпеливо ожидая великого сына Иуды, который придет править Израилем.
Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет — период вполне достаточный кесарям, чтобы ознакомиться с особенностями народа или по крайней мере узнать, что Иудеей, несмотря на всю гордость евреев, можно управлять спокойно только при одном условии — уважении к их религии. Придерживаясь такой политики, предшественники Грата старательно воздерживались от вмешательства в религиозные дела своих подданных. Но Грат поступил иначе: одним из первых его официальных актов было лишение Анны сана первосвященника и назначение на его место Измаила, сына Фаба. Исходил ли этот акт от Августа или от самого Грата, но нетактичность его скоро сделалась очевидной.
В это время в Иудее было две партии: партия благородных (саддукеи) и народная партия (фарисеи-сепаратисты). После смерти Ирода обе партии заключили союз против Архелая. Везде и всюду они воевали с ним: иногда посредством интриг, иногда с оружием в руках, и не раз святые обители на горе Mopиа оглашались криками сражающихся. В конце концов Архелай был отправлен в ссылку, а между тем во время этой борьбы союзники преследовали разные цели: благородные ненавидели первосвященника Иозара, сепаратисты же, напротив, были его ревностными приверженцами. Когда с Архелаем кончилась династия Ирода, Иозару тоже пришлось удалиться. Благородные выбрали на этот важный пост Анну, и вследствие этого союзники разделились.
В борьбе с несчастным этнархом благородные пытались установить тесные отношения с Римом. Предвидя, что за падением династии должна последовать другая форма правления, они настаивали на превращении Иудеи в провинцию. Этот факт послужил сепаратистам лишним предлогом для нападения, и когда Самарию сделали частью провинции, благородные остались в меньшинстве, не зная, на что опереться, кроме императорского двора, своих чинов и богатства, однако в течение пяти лет до наместничества Грата они сумели удержаться и во дворце, и в храме. Анна пользовался властью в интересах своего царственного патрона. Римский гарнизон занимал башню Антония, римская стража охраняла ворота дворца, римская система налогообложения порабощала и город, и страну, римский судья отправлял гражданское и уголовное правосудие. Иудеи начинали понимать разницу между независимой жизнью и жизнью порабощенных, но при Анне жилось еще сравнительно спокойно — у Рима не было более верного друга, и Рим почувствовал это, когда его не стало.
Прокуратор Грат, оставшись без союзников, увидел, что пламя восстания, в течение пятнадцати лет окутанное густыми облаками дыма, начинает разгораться вновь. Через месяц Измаил занял свое место, и римлянин нашел нужным посетить его в Иерусалиме. Когда со стен города евреи заметили его стражу, входящую в северные ворота и направляющуюся к башне Антония, они поняли настоящую цель посещения: целая когорта легионеров была прибавлена к прежнему гарнизону, и петли ярма могли быть затянуты теперь безнаказанно. Горе человеку, который бы решился нанести оскорбление Измаилу!

2. Друзья детства

После сказанного в предыдущей главе можно пригласить читателя в один из дворцовых садов на Сионской горе.
Была середина июня, полдень, когда жара бывает особенно сильна. Сад со всех сторон окружался строениями, нередко двухэтажными, с верандами, покрывавшими тенью двери и окна нижнего этажа. Галереи, защищенные балюстрадами, украшали и охраняли верхний этаж. Там и сям эти здания переходили в красивые колоннады, не задерживавшие свободно разгуливавшего между ними ветра и позволявшие видеть сквозь них другие части строения, благодаря чему еще резче выступала их собственная грандиозность и красота.
Сад представлял собой также очень приятное зрелище: аллеи, зеленые поляны, кустарники, высокие деревья — редкие образцы пальм перемешивались с абрикосовыми деревьями и орешником. В центре сада помещался глубокий мраморный бассейн, в нескольких местах которого были устроены желобки, по ним вода спускалась в канавки, шедшие по краям садовых дорожек. Неподалеку был маленький пруд с чистой водой, осененный олеандрами, растущими на Иордане сплошь до Мертвого моря. На его берегу в тени сидели два юноши и серьезно разговаривали, не обращая внимания на палившее их солнце при полном отсутствии малейшего ветерка. Одному юноше было лет девятнадцать, другому — семнадцать. Оба были красивы, и с первого взгляда их можно было принять за братьев. У обоих были черные глаза, черные волосы и загоревшие лица. Они сидели, и разница в росте казалась столь же незначительной, как и разница лет.
У старшего голова была непокрыта, широкая серая туника из тончайшей шерстяной материи с красной опушкой, спускавшаяся до колен, составляла весь его костюм и указывала на его римское происхождение. Руки и ноги юноши были смуглы, как и лицо: тем не менее грация, тонкие черты лица, голос — все свидетельствовало о высоком положении. И если временами он смотрел свысока на своего товарища и обращался к нему как к низшему, то это объяснялось тем, что он происходил из семьи, считавшейся благородной даже в Риме, — обстоятельство, оправдывавшее в ту пору всякого рода заносчивость. В эпоху страшных войн между первым кесарем и его могущественными врагами один из рода Мессалы был другом Брута. Позднее, когда Октавий домогался императорской короны, Мессала поддерживал его. Сделавшись императором Августом, Октавий вспомнил услугу, оказанную ему Мессалой, и окружил почестями все его семейство. Когда же Иудея была превращена в провинцию, он послал сына своего старого приверженца в Иерусалим и вверил ему сбор и управление собираемыми в стране налогами. В этой же должности оставался потом его сын, деля дворец с первосвященником. Наш юноша был сыном этого Мессалы, ни на минуту не забывавшим отношения его дедушки к великим римлянам.
Внешний вид собеседника Мессалы был скромнее: его платье было из тонкого белого полотна, какое носили в Иерусалиме, голову покрывала ткань, поддерживаемая желтым шнуром. Наблюдатель, искусный в распознавании рас, обративший свое внимание скорее на черты его лица, нежели на костюм, тотчас же мог признать в нем еврея. Лоб римлянина был высок и узок, нос острый, орлиный, губы тонкие, прямые, глаза смотрели холодно. Напротив, у израильтянина лоб был низок и широк, длинный нос с расширенными ноздрями, верхняя губа, немного выдававшаяся над нижней, была коротка и изогнута в изящный угол, подобно луку Купидона. Все это вместе с круглым подбородком, глазами навыкате и румяными овальными щеками придавало его красивому лицу выражение мягкости и силы. Красота римлянина была строгая и целомудренная, красота еврея — роскошная и сладострастная.
— Неужели новый прокуратор прибудет завтра?
Вопрос по-гречески задал младший из друзей. Как это ни странно, но греческий язык получил в то время широкое распространение в высших кругах Иудеи, переходя из дворца в лагерь, а оттуда — неизвестно как — в храм, в самое святилище, не допускавшее ничего языческого.
— Да, завтра, — ответил Мессала.
— Кто тебе сказал?
— Я слышал, как Измаил говорил это моему отцу прошлой ночью. Согласен, новость не заслуживала бы большего доверия, если бы исходила от египтянина — египтяне позабыли, что такое правда, или хотя бы от идумеянина — эти никогда не знали правды. Но, чтобы тебя совершенно уверить, скажу, что сегодня поутру видел центуриона (командир подразделения) из башни, и он рассказывал, что приготовления к приему продолжаются: оружейные мастера чистят шлемы и щиты, золотят орлы и шары, давно уже опустевшие комнаты приводятся в порядок — вероятно, ввиду увеличения гарнизона корпусом телохранителей высокой особы.
Нет возможности вполне описать стиль ответа — тонкие оттенки выражения всегда ускользают от власти пера, и читателю может помочь только воображение, а для этого он должен вспомнить, что вежливость как свойство римского ума почти исчезла. Философия заступала место религии, а сатира до такой степени замещала почтительность, что ее можно было встретить в любом разговоре, как приправу к мясу, как аромат в вине. Молодой Мессала, воспитывавшийся в Риме и только что возвратившийся оттуда, усвоил эти перемены. Едва заметное подергивание нижнего века, сопровождаемое решительным раздуванием ноздрей, было лучшим средством придать себе вид полного равнодушия ко всему окружающему. Паузы в разговоре как бы давали слушателю время хорошенько усвоить счастливую мысль говорившего или понять соль злой эпиграммы.
Такая пауза последовала и после намеков на египтянина и идумеянина. Краска, покрывшая щеки еврейского юноши, сделалась ярче. Может быть, он и не слышал последних слов, ибо оставался спокойным, рассеянно глядя в глубину пруда.
— Помнишь, в этом саду мы прощались. ‘Мир с тобой’ были твои последние слова. ‘Да сохранят тебя боги’, — сказал я. Сколько лет прошло с тех пор!
— Пять! — отвечал младший юноша, глядя в воду.
— Да, тебе есть за что благодарить… Кого? Ну, хоть богов, все равно. Ты стал красавцем, греки назвали бы тебя прекрасным во цвете молодости! Если бы Юпитер нуждался в другом Ганимеде, какой бы прекрасный виночерпий вышел из тебя. Скажи мне, о мой Иуда, почему тебя так интересует приезд прокуратора?
Иуда устремил свои большие глаза на вопрошавшего — взгляд его был серьезен и задумчив. Встретившись с глазами римлянина, он отвечал:
— Да, пять лет. Я вспоминаю минуту разлуки: ты отправлялся в Рим, я видел, как ты волновался, я и сам плакал, потому что любил тебя. Годы прошли — и ты вернулся ко мне возмужавшим и величественным. Я не шучу — и все-таки… и все-таки мне хотелось бы видеть в тебе того Мессалу, с которым я тогда расстался…
Тонкие ноздри Мессалы насмешливо вздрогнули, и он протяжно сказал:
— Нет, нет, ты не Ганимед, мой Иуда, а оракул. Несколько уроков моего учителя риторики, живущего близ Форума, необходимы для тебя. Я дам тебе письмо к нему, если ты благоразумно согласишься послушаться совета, который, если помнишь, я тебе уже давал. Небольшая практика в искусстве все облекать в тайну — и дельфийцы примут тебя за самого Апполона. При первых звуках твоего божественного голоса Пифия снизойдет к тебе со своим венком. Но шутки в сторону, чем же непохож я на прежнего Мессалу? Я однажды слышал величайшего в мире логика, он учил искусству спорить, и одно из его положений гласило: пойми своего противника прежде, чем отвечать ему. Дай же мне возможность понять тебя.
Юноша покраснел под наглым взглядом, устремленным на него, но все-таки твердо отвечал:
— Я вижу, ты перенял от своих учителей немало знаний и умение выражать свои мысли. Ты говоришь с развязностью учителя, но в твоих словах скрывается насмешка. В характере Мессалы не было яда. Ни за что на свете он не оскорбил бы чувства дружбы.
Римлянин улыбнулся, как бы польщенный, и еще выше поднял свою патрицианскую голову.
— О мой торжественный Иуда, мы ведь не в Додоне, не у Пифии. Перестань изображать оракула, будь безыскусен. Но чем я тебя оскорбил?
Иуда глубоко вздохнул и, теребя шнур пояса, сказал:
— В течение пяти лет и я кое-что узнал. Гиллель, может быть, не сравнится с логиком, которого слышал ты, Симон и Шемайя, без сомнения, ниже твоего учителя близ Форума. Но их слушатели обогащают свой ум познанием Бога, закона и истории израильского народа, и следствием этого являются любовь и уважение ко всему имеющему к ним отношение. Посещая высшую коллегию и изучая слышанное там, я понял, что Иудея вовсе не то, что хотят из нее сделать. Я узнал, какая глубокая пропасть лежит между Иудеей, независимым царством, и Иудеей, маленькой провинцией, и был бы подл, если бы не принимал близко к сердцу унижение моей родины. Измаил — незаконный первосвященник, и, пока жив благородный Анна, он не имеет права быть первосвященником, а между тем он левит, один из тех посвященных, которые по нашей вере тысячи лет преемственно служат Господу Богу, Его…
Мессала, язвительно смеясь, прервал его:
— О, теперь я тебя понимаю! Ты говоришь, что Измаил — похититель власти, и вместе с тем считаешь ядовитым уколом, когда усматривают больше вероятности в словах идумеянина, чем Измаила. Клянусь сыном Семелы, вот что значит быть евреем! Люди, предметы, даже небо и земля изменяются, еврей же никогда. Он не двигается ни назад, ни вперед, он остается таким же, как и его первый правитель. Я начерчу тебе на этом песке круг. Вот он. Теперь скажи мне, не жизнь ли это еврея? Снова все одно и то же. Вот Авраам, вот Исаак и Иаков, а посередине Бог. Клянусь громовержцем, круг этот еще слишком велик! Я его переделаю.
Он нагнулся, уперся большим пальцем руки в песок, остальными же обвел около него круг.
— Гляди, место, где находился большой палец, — храм. Линия, проведенная остальными пальцами, — Иудея. Неужели же все вне этой черты не заслуживает никакого внимания? Искусства? Ирод был строителем, его за это прокляли. Живопись, скульптура? На них и смотреть считается грехом. Поэзию вы отсылаете к своим алтарям. А где вне синагог упражняются у вас в красноречии? На войне все завоеванное в шесть дней вы теряете в седьмой. Вот ваша жизнь и ее границы! Кто же скажет, что я не прав, когда смеюсь над вами? Если ваш Бог довольствуется поклонением такого народа, то что Он значит в сравнении с нашим римским Юпитером, ниспосылающим нам своих орлов, дабы мы могли захватить в свои объятия весь мир? Гиллель, Симон, Шемайя, Абталион — что они рядом с теми, которые учат, что нужно знать все, что может быть познано?
Юноша вскочил. Лицо его сильно разгорелось.
— Нет, нет, сиди, Иуда, сиди! — воскликнул Мессала, протягивая руку.
— Ты смеешься надо мной!
— Послушай меня еще немного. Сейчас ко мне явится, как всегда, — и римлянин улыбнулся, — Юпитер со всей своей семьей, греческой и латинской, и тогда конец серьезному разговору. Я вполне ценю твою доброту и твое желание прийти ко мне из старого отцовского дома, чтобы приветствовать мое возвращение и возобновить, если можно, дружбу нашего детства. ‘Иди, — сказал мне учитель на последней лекции, — иди и, чтобы жизнь твоя была славна, помни, что Марс царит, а Амур прозрел’. Он разумел, что любовь — ничто, а война — все. Таков Рим. Брак — первая ступень к разводу. Добродетель — драгоценный перл торговца. Клеопатра, умирая, завещала свои качества и была отомщена, в каждом римском доме у нее есть последовательницы. Весь свет идет по тому же пути. Что же касается нашего будущего, то долой Амура и да здравствует Марс! Я буду солдатом, а ты, мой Иуда, мне жаль тебя, чем можешь быть ты?
Иуда подошел ближе к пруду. Мессала, еще более растягивая слова, продолжал:
— Да, мне жаль тебя, мой прелестный Иуда. Из школы в синагогу, из синагоги в храм, а потом — о, венец славы! — место в синедрионе. Жизнь без всяких приключений, без треволнений. Да помогут тебе боги! Но я…
Иуда взглянул на Мессалу и заметил румянец гордости, разлившийся на его лице.
— Что касается меня, то свет покорен еще не весь. На морях есть острова, на которые не ступала нога человека. На севере народы еще не посещены нами. Остается довершить поход Александра на далекий Восток. Видишь, какие перспективы предоставляются римлянину!
Он продолжал, снова растягивая слова.
— Поход в Африку, затем — в Скифию, а там легион! Многие там заканчивают свою карьеру, но я на этом не остановлюсь. Клянусь Юпитером, вот блестящая мысль! Сменю легион на префектуру. Представь себе: жить в Риме с деньгами — круглый год деньги, вино, женщины, удовольствия: пиры с поэтами, интриги при дворе, игры в кости. Такую жизнь можно устроить себе только при помощи богатой префектуры, и я добьюсь ее. О мой Иуда! Здесь Сирия, Иудея, Антиохия — столица богов. Я наследую Киринею, а вы разделите мое счастье.
Софисты и учителя риторики, задававшие тон общественному мнению Рима и почти всецело монополизировавшие воспитание патрицианской молодежи, может быть, отнеслись бы с одобрением к сказанному Мессалой, но для еврейского юноши все это было ново, не похоже на привычные разговоры и рассуждения. К тому же он принадлежал к народу, законы, обычаи, способ мышления которого воспрещали сатиру, поэтому в разговоре с другом его волновали самые разнообразные чувства: он то негодовал, то не знал, как отнестись к слышанному. Надменный тон поначалу оскорблял его, затем, все более раздражая, причинил жгучую боль. Такое чувство обыкновенно разрешается гневом, но гнев был вызван Мессалой другим путем. У евреев времен Ирода патриотизм был страстью, едва скрываемой под маской добродушия. Он был так неразлучно слит с их историей, религией и Богом, что вспыхивал при малейшей насмешке над ними, поэтому без преувеличения можно сказать, что слова Мессалы имели действие на слушателя подобно изысканной пытке.
Когда он остановился, Иуда с принужденной улыбкой сказал:
— Я слышал, что немногие способны издеваться над своей судьбой, и ты, мой Мессала, убедил меня, что я не принадлежу к их числу.
Римлянин, внимательно взглянув на него, возразил:
— Почему бы истине не заключаться в шутке или притче? Великая Фулвия однажды отправилась на рыбную ловлю и наловила рыбы больше всех. Ей объяснили это тем, что кончик ее крючка был вызолочен.
— Так ты не шутил?
— Я вижу, мой Иуда, что слишком мало предложил тебе! — быстро прервал его римлянин, причем глаза его сверкали. — Когда я буду префектом и Иудея обогатит меня, я сделаю тебя первосвященником.
Иуда гневно отвернулся и собирался было уйти.
— Не покидай меня, — сказал Мессала.
Тот в нерешительности остановился.
— О боги, как сильно печет солнце! — вскричал патриций, замечая его нерешительность.
Иуда холодно отвечал:
— Нам лучше расстаться. Я сожалею, что пришел. Я рассчитывал встретить друга, а нахожу…
— Римлянина! — быстро сказал Мессала.
Иуда сжал кулаки, но, снова сдержав себя, отвернулся и пошел прочь. Мессала встал, взял со скамьи свой плащ, набросил его на плечо и последовал за Иудой. Поравнявшись с ним, он положил ему руку на плечо и пошел рядом.
— Вот дорожка, по которой мы гуляли детьми, обнявшись, как теперь. Дойдем же так до ворот.
Мессала старался быть серьезным и ласковым, хотя не мог отделаться от привычного насмешливого тона. Иуда не протестовал против фамильярности.
— Ты мальчик, а я уже муж, позволь же мне говорить с тобой, как подобает мужу.
Самодовольство его было восхитительно. Ментор, читающий нравоучения Телемаку, не мог бы быть развязнее.
— Веришь ли ты в Парок? Да, я забыл, что ты саддукей. Ессеи — разумные люди, те веруют в этих сестер, и я тоже. Вечно эти три сестры мешают нам осуществлять наши желания. Я сижу и мечтаю, что совершу то-то и то-то. И вот как раз в тот момент, когда я уже могу взять в свои руки мир, позади меня раздается скрип ножниц. Я оглядываюсь и вижу ее, эту проклятую Атропос! Почему мысль быть преемником Киринея так тебя разгневала? Ты полагаешь, что я мечтаю обогатиться, ограбив Иудею? Если и так, то ведь кто-нибудь из римлян будет наживаться именно так. Почему не я?
Иуда замедлил свои шаги.
— И другие народы до римлян властвовали над Иудеей, — сказал он, подняв руку. — Где они теперь, Мессала? Иудея пережила их всех, она переживет и Рим.
Мессала начал говорить, снова растягивая слова:
— В Парок верят не только евреи. Поздравляю, Иуда, поздравляю с обращением в новую веру.
— Нет, Мессала, я не принадлежу к ним. Вера моя зиждется на скале, служившей основанием веры моих отцов, на завете Господа Бога Израиля.
— Слишком странно, мой Иуда. Как был бы поражен мой учитель, прояви я в его присутствии такую горячность: я думал было поговорить с тобой еще кое о чем, но опасаюсь. Теперь я думаю, ты должен выслушать меня, тем более что я буду говорить о тебе. Я готов быть тебе полезен, о прекрасный Ганимед, готов служить тебе от всей души, потому что, сколько могу, я люблю тебя: я сказал уже, что хочу быть воином, — почему бы и тебе не быть им? Почему бы тебе не сделать шага из того круга, в пределах которого, по вашим законам и обычаям, заключается все лучшее в жизни?
Иуда не отвечал.
— Кто самые мудрые люди в наши дни? — продолжал Мессала. — Конечно, не те, кто губит годы в спорах о мертвых вещах — о Ваале, Юпитере и Иегове, о философии или религии. Назови мне хоть одно великое имя в Риме, Египте, на Востоке или даже здесь, в Иерусалиме, и, клянусь Плутоном, ты непременно назовешь человека, составившего свою славу из живого материала. Возьми Ирода, Маккавеев, первого и второго царей. Подражай им и начинай немедленно. Рим протягивает тебе руку и готов помочь тебе, как и идумеянину Антипатру.
Еврейский юноша дрожал от бешенства. Ворота сада были близки, и он торопился скорее уйти.
— О Рим, Рим! — шептал он.
— Будь же мудр, — продолжал Мессала, — отбрось в сторону глупости Моисея, смотри на вещи прямо. Взгляни Паркам в лицо, и они скажут тебе, что Рим — вселенная. Спроси их об Иудее, и они ответят тебе, что она не более того, что захочет сделать из нее Рим.
Теперь они подошли к воротам. Иуда остановился, мягко снял руку Мессалы со своего плеча и взглянул на него глазами, в которых дрожали слезы.
— Я понимаю тебя, потому что ты — римлянин. Ты же не можешь понять меня, потому что я — израильтянин. Ты сегодня заставил меня страшно страдать, ибо, слушая тебя, я убедился, что мы отныне уже никогда не сможем быть друзьями. Никогда! Тут мы расстаемся. Да почиет над тобой мир Бога моих отцов!
Мессала протянул ему руку, Иуда вышел за ворота. После его ухода римлянин несколько минут стоял молча, затем тоже вышел за ворота и, встряхнув головой, сказал себе:
— Пусть будет так! Амур умер, да здравствует Марс!

3. Дом Гуров

От входа в Святой Город, со стороны ворот, сегодня именуемых воротами Святого Стефана, в западном направлении, параллельно северному фасаду башни Антония, тянется улица. От этой знаменитой башни она не раз поворачивает к югу и снова на запад. Путешественник или исследователь, знакомый со священной местностью, признает в описанной дороге часть Скорбного Пути, улицу, полную для христиан всего мира самых грустных воспоминаний. Дальнейшее изложение не потребует от нас знакомства со всей улицей, и нам достаточно указать только дом, стоявший на том месте, где улица круто поворачивает к югу. Дом этот играет важную роль в нашем рассказе, а потому требует более подробного описания.
Здание это, подобно большинству изысканных домов Востока, было двухэтажным и квадратным. Прохожий, идя близ его стен, поражался их грубым, неуклюжим, хотя в то же время прочным и внушительным видом. Стены эти были сложены из больших камней, без всякой отделки снаружи, как будто камни были положены друг на друга в том самом виде, в каком их добыли из каменоломни. Здание это напоминало крепость, за исключением окон и украшений над дверьми и воротами. Ворота были единственным отверстием в стенах первого этажа, а над ними красовались мраморные карнизы прекрасной работы и такого смелого рисунка, что человек, хорошо знакомый с местными условиями, сразу мог признать, что богатый владелец этого дома по религиозным и политическим убеждениям принадлежит к саддукеям.
Спустя некоторое время после того, как молодой еврей расстался с римлянином, он остановился у ворот только что описанного дома и постучался в него. Ему отперли калитку, и он поспешно вошел в нее, позабыв даже ответить на низкий салям привратника.
Проход, в который он вступил, несколько походил на узкий туннель со стенами, обшитыми панелями, и сводчатым потолком. По обеим сторонам его тянулись каменные скамьи, лоснящиеся от долгого употребления. Сделав десятка полтора шагов, он вышел во двор, окруженный фасадами двухэтажных зданий. Нижний этаж разделялся на льюины, в верхнем же были устроены террасы с крепкими перилами. Ходившие по террасам взад и вперед служители, грохот жерновов, развешенные на протянутых веревках платья, повсюду голуби и цыплята, стоявшие в льюинах козы, коровы, ослы и лошади, громаднейшее корыто с водой — все это указывало на то, что то был хозяйственный двор богатого собственника.
Пройдя его, юноша вошел в другой двор, засаженный кустарником и виноградными лозами, поддерживаемыми в постоянной красоте и свежести водой из бассейна, устроенного близ портика с северной стороны. Самая щепетильная чистота, наблюдавшаяся на этом дворе и не допускавшая ни малейшей пылинки по углам или пожелтелого листка в растениях, способствовала, быть может, более всего тому общему восхитительному впечатлению, которое производил двор, и посетитель, вдохнув в себя этот чистый воздух, мог заранее судить об утонченной жизни того семейства, что владело этим домом.
Сделав несколько шагов по второму двору, юноша повернул направо и, пройдя сквозь цветущий кустарник, приблизился к лестнице, по которой и поднялся на террасу — широкий помост, выложенный белыми и темными плитами, сильно уже истертыми. Пройдя под навес, он вошел в комнату, которую опустившийся за ним щит снова погрузил во мрак. Несмотря на темноту, он прошел по черепичному полу прямо к дивану и бросился на него лицом вниз, стиснув голову руками.
Перед наступлением ночи женщина подошла к двери и окликнула юношу. Он отозвался, и она вошла.
— Уже кончили ужинать, и ночь на дворе. Разве ты не голоден, сын мой? — спросила она.
— Нет, — отвечал он.
— Ты болен?
— Мне хочется спать.
— Твоя мать спрашивала о тебе.
— Где она?
— В летней комнате на кровле.
Он приподнялся и сел.
— Ну, принеси мне чего-нибудь поесть.
— Чего ты хочешь?
— Все равно, Амра. Я не болен, но мне все равно. Жизнь не представляется мне такой приятной, как казалась сегодня утром. Это новый недуг, о моя Амра, и мне теперь нет дела до пищи.
Амра приложила руку к его лбу и, как бы удовлетворившись этим, вышла, говоря: ‘Хорошо, я посмотрю’. Немного спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашку с молоком, несколько тонких ломтиков белого хлеба, легкое печенье из пшеничной муки, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял серебряный кубок с вином, на другом — зажженный светильник.
При свете его можно было рассмотреть комнату: стены из гладко отесанного камня, потолок с толстыми дубовыми балками, почерневший от времени и от дождя, прочный пол из белой и голубой черепицы, несколько стульев с ножками наподобие львиных лап, невысокий диван, обитый голубой материей, с наброшенным на него большим полосатым одеялом — словом, еврейская спальня.
При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и стала на колени. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими почти с материнскою нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя напоказ только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, — знак ее общественного положения. Она была египтянка, рабыня из числа тех, которым даже священный пятидесятый год не приносит свободы, да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, вынянчила и не могла себе представить, что он когда-нибудь сможет обходиться без ее услуг.
Во время еды она молчала.
— Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал у меня? — спросил он. — Несколько лет назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
— Я знала, что что-то случилось, — сказала она, глубоко заинтересованная. — Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на ее вопрос отвечал только:
— Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра уносила поднос, юноша последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю.
Читатель, вероятно, понимает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень льюинов, но наступает ночь, и над скатами гор опускаются тени, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи, но они далеко, тогда как кровля тут, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче. И вот кровля становится местом удовольствий, спальней, будуаром. Тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Юноша медленно прошел по крыше к башне и вошел в нее, приподняв опущенную занавеску. Внутри царила полнейшая темнота, и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось усеянное звездами небо. Он заметил фигуру полулежащей на диване женщины, одетой в белое широкое платье. При звуках его шагов опахало в ее руках остановилось, и бриллианты, которыми оно было усеяно, заблистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
— Иуда, сын мой!
— Это я, матушка, — ответил он и ускорил шаги.
Подойдя к ней, он встал на колени, она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.

4. Мать и сын

Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а сын присел на диван. Сквозь арку виднелись крыши зданий, горы и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
— Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, — сказала мать, гладя сына по щеке. — Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, — голос ее сделался еще ниже, — что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократической кровью и богатством, хранили во всей чистоте для явного отличия от простонародья — на языке, на котором Ревекка и Рахиль пели песни Вениамину.
При этих словах он снова впал в задумчивость, но немного спустя взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
— Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но сперва скажи мне, кем я должен быть.
— Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезно:
— Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
— Я, кажется, понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека, и мне хотелось бы, чтобы она продолжалась вечно. Но это невозможно. Воля Бога Иакова в том, что рано или поздно я стану самостоятельным. Настанет день разлуки, страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю тебя, кем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая моя матушка, помоги мне разрешить этот вопрос!
— Гамалиил проповедовал сегодня, — сказала она задумчиво.
— Не знаю, я не слышал его.
— Стало быть, ты гулял с Симоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своей семьи.
— Нет, я не видел его, я был не в храме, а на площади — у молодого Мессалы.
Перемена в его голосе не ускользнула от внимания матери. Предчувствие заставило ее сердце биться сильнее, и опахало снова перестало двигаться.
— Мессала, — сказала она, — чем он мог взволновать тебя?
— Он очень сильно изменился.
— Ты хочешь сказать, что он вернулся римлянином?
— Да.
— Римлянин, — продолжала она как бы про себя. — Для всего мира это слово означает ‘господин’. Долго ли он отсутствовал?
— Пять лет.
Она приподняла голову, как бы вглядываясь в темноту ночи.
— Пути к славе вполне пригодны для Египта и Вавилона, но в Иерусалиме, нашем Иерусалиме, непоколебимо царит завет.
Поглощенная этой мыслью, она снова опустилась на подушку. Иуда первым прервал молчание.
— То, что высказал мне Мессала, обидно само по себе, но тон его речи был просто невыносим. Я думаю, что все великие народы надменны. Но надменность этого народа переходит все границы, и за последнее время она быстро возрастает.
— Да, — горячо прервала его мать, — уже не один римлянин требует божеских почестей.
— В Мессале всегда проступала эта дурная черта. Я замечал, что он и ребенком смеялся над иностранцами, которых сам Ирод принимал с почетом, но он всегда щадил Иудею. Но сегодня в разговоре со мной он потешался над нашими обычаями и над нашим Богом, и, конечно, ты не посетуешь на меня за то, что я окончательно разошелся с ним. А теперь, добрая матушка, я хочу знать определенно, какие основания для этого презрения существуют у римлян. Чем я ниже этого римлянина? Разве наш народ ниже других народов? К чему бы я стал в присутствии даже самого кесаря чувствовать страх раба? А главное, скажи мне, разве я, одаренный душой, не мог бы достичь всех почестей миpa на любом поприще человеческой деятельности? Разве я не могу, взяв меч, подвизаться на военном поприще или стать вдохновенным поэтом? Я могу быть золотых дел мастером, пастухом, купцом. Почему же мне не быть художником, подобно греку? Скажи мне, почему сын Израиля не может делать всего, что доступно римлянину?
Мать слушала сына с глубочайшим вниманием, и ничто не ускользнуло от нее: ни предмет разговора, ни прямая постановка вопросов, ни тон, ни интонация его речи. Она приподнялась и так же быстро и горячо возразила ему:
— Благодаря окружающим Мессала в детстве был почти еврей, и, оставайся он здесь, из него, может быть, вышел бы прозелит (новообращенный): мы так много заимствуем в нашей жизни от окружающих. Но годы, проведенные в Риме, слишком изменили его. Я не удивляюсь этой перемене, но, — голос ее стал тише, — он мог бы нежнее обойтись с тобой. Только черствые, жестокие натуры могут в юности забыть друзей детства!
Ее рука опустилась на лоб юноши, и пальцы нежно и любовно гладили его волосы, в то время как ее глаза были устремлены на звезды. Ее гордость звучала не эхом, но в унисон с его чувством вследствие полнейшей их симпатии друг к другу. Она хотела ответить ему и в то же время боялась дать неудовлетворительный ответ. Допустив хоть в чем-нибудь ущербность сынов Израиля, она могла на всю жизнь подавить его дух. Она сомневалась в своих собственных силах.
— На твои вопросы, о мой Иуда, женщина не может дать ответ. Оставим это до завтра и спросим у мудрого Симона, — отвечала она.
— Не отсылай меня к нему, — прервал он ее.
— Мы позовем его сюда.
— Нет, я жажду более чем простых советов. Как бы он ни разрешил эти вопросы, он не может внушить мне того, что в силах сделать ты, о моя мать, — дать мне решимость, составляющую силу мужественной души.
Взор ее быстро скользил по небу, в то время как она старалась взвесить все значение этих вопросов.
— Если мы жаждем справедливости для себя, то мы не должны быть несправедливы к другим. Отрицать достоинства в побежденном враге — значить умалять достоинство нашей победы, и если суровый враг желает страхом сильнее поработить нас, то самоуважение обязывает нас искать истинных причин бедствий, а не услаждать себя мыслью, что он принадлежит к более низкой породе людей, чем мы.
Говоря это как бы про себя, она затем обратилась к Иуде со следующими словами:
— Слушай, мой сын: Мессала — благородного происхождения, его фамилия славится издавна. Во времена римской республики — когда именно, я не могу сказать, — эта семья отличались и на военном, и на гражданском поприще. Я могу назвать одного консула из этого семейства, члены этой семьи были сенаторами, и люди добивались их покровительства, потому что они были богаты. Но если твой друг хвалится своими предками, то ты смело мог бы пристыдить его своими. Если он ссылается на древность своего рода, на деяния, знатность и богатство своих предков, чем обыкновенно гордятся люди, не отличающиеся умом, и чем можно гордиться только в исключительных случаях, если, говорю я, он приводит все это в доказательство своего превосходства, то ты безо всякого опасения мог бы выставить любого из твоих предков, и сравнение отнюдь не было бы в пользу Мессалы.
Подумав, она продолжала:
— В настоящее время принято считать, что народ или род чем древнее, тем благороднее. Римлянин, основывая на этом свое превосходство перед израильтянином, всегда потерпит неудачу. Очень немногие римские семьи могут вести свой род с древности, да и то лишь в силу голословных преданий. Мессала, конечно, не принадлежит к этим счастливцам. Теперь рассмотрим наш род, древнее ли он.
При лучшем освещении Иуда легко заметил бы, какой гордостью дышало лицо матери.
— Если бы римлянин бросил мне подобный вызов, я без малейшего страха и сомнения ответила бы ему.
Голос ее задрожал, став особенно нежным.
— Твой отец, о мой Иуда, покоится не рядом со своими отцами, но я живо вспоминаю тот день, когда мы в сопровождении многих друзей отправились в храм для посвящения тебя Богу. Мы принесли в жертву голубей, священник в моем присутствии записал твое имя: Иуда, сын Итамара, из дома Гура. Это имя было внесено в родословную книгу священного семейства. Я не могу тебе указать на начало обычая вести эти записи: мы знаем, что он существовал еще до бегства евреев из Египта. Я слышала от Гиллеля, что Авраам первым открыл запись своим именем и именами своих сыновей в силу обета, данного ему Богом, отделившим его и его потомство от остальных народов как величайших и благороднейших избранников мира. Завет с Иаковом был таким же. ‘…Благословятся в семени твоем все народы земные…’ — так сказал ангел Аврааму (Бытие 26:4). ‘Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему…’ — так сказал Сам Бог Иакову (Бытие 28:13). Затем мудрый человек предусмотрел справедливое разделение земли обетованной, и дабы известно было в день раздела, кто имеет право на долю, была заведена родословная книга. Но не для одного этого. Завет, данный Богом патриарху, относится к далекому будущему. Семя его благословлялось в лице того Спасителя, который мог быть беднейшим, ибо для Бога нет различия между знатными и незнатными, богатыми и бедными. Чтобы удостоверить справедливость этого завета и воздать честь истинному Спасителю, родословная должна вестись с безупречной точностью. Действительно ли так она велась?
Опахало быстро задвигалось в руке женщины. Горя нетерпением, Иуда задал ей вопрос, вполне ли верна родословная книга.
— Гиллель уверяет, что да. Наш народ иногда отступал от закона, но никогда не забывал свято хранить родословную книгу. Добрый равви сам проследил ее в течение трех периодов: от начала обетования до открытия храма, от открытия храма до пленения и от пленения до наших дней. Однажды только, а именно к концу второго периода, запись была прервана, но когда народ вернулся из долгого изгнания, Иеровавель восстановил родословие, считая это как бы первейшей обязанностью по отношению к Богу, и тем дал нам возможность проследить непрерывность еврейского рода в течение двух тысяч лет. И теперь как смешно и ничтожно это тщеславие римлян древностью их рода! В этом отношении любой пастух из сынов Израиля благороднее избраннейшего римлянина.
— А я, матушка, кем значусь я в родословной?
— Я сейчас отвечу тебе. Мессала, может быть, подобно многим, сказал бы, что точные следы родословной прерываются взятием Иерусалима ассириянами и разрушением храма со всеми его сокровищницами. Но ты мог бы напомнить ему о благочестивом деле Иеровавеля и возразить, что на таком же точно основании и римская генеалогия прерывается взятием Рима западными варварами, владевшими им в течение шести месяцев. Вело ли государство семейные списки и что сталось с ними в эти дни разорения? Нет, нет, наша родословная книга верна, и, следя по ней до времени пленения и далее до времени построения храма и исхода из Египта, мы можем с полной достоверностью проследить наш род до Гура, сотоварища Иисуса Навина. В деле древности рода наше семейство вполне достославно. Но ты хочешь, может быть, проследить наш род далее? Возьми Тору, отыщи Книгу Чисел, и ты найдешь родоначальника нашего дома в семьдесят втором поколении от Адама.
Некоторое время царила тишина.
— Благодарю тебя, моя матушка, — воскликнул Иуда, сжимая ее руки. — Благодарю тебя от всего сердца. Я был прав, не желая обращаться к доброму раввину. Он не мог бы так успокоить меня. Но чтобы семья была истинно благородна, достаточно ли одной древности?
— О, ты забываешь, что наша слава зиждется, главным образом, на том, что мы — избранники Бога!
— Ты говоришь о народе, а я спрашиваю тебя о нашем семействе. Что совершили наши предки со времени праотца Авраама? Какими великими делами возвысились они над соотечественниками?
Она колебалась, опасаясь, что все это время неверно понимала предмет разговора. Может быть, эти вопросы были внушены сыну одним оскорбленным самолюбием? Юность есть только та прекрасная скорлупа, внутри которой живет, постоянно развиваясь, человеческий ум. Как младенцы протягивают руки, желая схватить тень, так, может быть, и ум ее сына желает схватить неизвестное будущее. Нужно быть крайне осторожным в своих ответах на вопросы ребенка: кто я и кем должен быть? Каждое слово ответа отражается на будущности так же, как малейшее прикосновение пальцев ваятеля отражается на его произведении.
— Мне кажется, о мой Иуда, — сказала она, глядя ему в глаза, — мне кажется, что все сказанное мной было опровержением слов скорее воображаемого, чем действительного врага. Если последним является Мессала, то не оставляй меня бороться с ним в потемках. Передай мне весь ваш разговор.

5. Новый гимн Израилю

Иуда начал передавать матери свой разговор с Мессалой. Боясь прервать его, она слушала сына с полнейшим вниманием. Она, эта ревнивая мать, не знала, какое направление примет это пробудившееся в нем чувство оскорбленной гордости. Что, если оно удалит его от веры отцов? Ничто в ее глазах не могло быть ужаснее этого. По ее мнению, было только одно средство избегнуть несчастья, и она принялась за решение задачи. Ее речь, благодаря природному дарованию, была строга и в то же время поэтична.
— Никогда еще не существовало народа, который бы не считал себя по крайней мере равным любому другому народу, и всегда великий народ, сын мой, считал себя избранником. Если римлянин свысока смотрит на Израиль, то этим он повторяет безумие египтян, ассириян и македонян. И он поступает так же, издеваясь над нашим Богом. Нет мерила для определения превосходства народа — такие разговоры бесплодны и доказывают только пустое тщеславие. Народ мужает, достигает расцвета и затем умирает естественной смертью или от руки другого народа, заступающего на его место. Такова история. Если бы мне предложили символически изобразить Бога и человека, я начертила бы прямую линию и круг. О прямой линии я бы сказала: это — Бог, ибо Он один предвечно движется по прямому пути, а о круге — это человечество, таков его прогресс. Я не могу сказать, что судьбы народов одинаковы. Нет, каждый совершает свой круг, но различия состоят не в величине круга, как предполагают многие, и не в обширности пространства, заселяемого известной нацией, а в направлении ее движения. Направление, устремленное ввысь, приближает ее к Богу.
Остановись я на только что сказанном, ты упрекнул бы меня в том, что я почти ничего не прояснила, и потому пойдем далее. Существуют несомненные признаки, определяющие направление движения, совершаемое известной нацией. Сравним, например, евреев с римлянами: достаточно заметить, что Израиль только порой забывал Бога, Рим же никогда не видел Его — в этом отношении сравнение между ними немыслимо.
Твой друг, или, вернее, твой бывший друг, если я верно тебя поняла, обвиняет нас в том, что у нас не было поэтов, художников и полководцев. Этим он, очевидно, хочет сказать, что у нас не было великих людей, составляющих еще один признак величия народа. Чтобы решить, насколько справедливо это обвинение, нужно предварительно точно определить, что следует разуметь под словом ‘великий человек’. Велик, мой мальчик, тот, чья жизнь доказывает, что он был прямым или косвенным орудием Бога. Один перс был призван покорить наших отцов за их вероотступничество, и он увел их в плен. Другой перс был избран для возвращения детей на их землю обетованную. Но более велик, чем оба они, тот македонянин, который служил орудием мщения за разорение Иудеи и храма.
Господствует мнение, что военное поприще — самое благородное для мужей. Пусть мир заражен этой идеей, но ты не ослепляйся ею. Люди должны поклоняться чему-нибудь до тех пор, пока существуют явления, которых они не в силах объяснить. Мольба варвара есть вызванный страхом призыв к силе, единственному божественному свойству, ясно им понимаемому, отсюда его поклонение героям. Сам Юпитер не более как римский герой. Грекам принадлежит великая слава почитать ум выше силы. Афиняне чтили ораторов и философов выше полководцев. Люди, одерживавшие победы в беге и езде на колесницах, оставались героями арены, но бессмертная слава была уделом только гениальных поэтов. Семь городов оспаривали друг у друга славу быть родиной одного из них. Но были ли греки первыми, отвергнувшими старую веру варваров? Нет, эта слава, сын мой, принадлежит нам. Грубой силе наши праотцы противопоставили Бога. Этим евреи и греки возвысили человечество и двинули его вперед. Но — увы! — Рим превыше разума и Бога воздвигает трон кесаря. Это олицетворение грубой силы, не допускающей иного величия.
Греческий период — время процветания гениев, одаривших мир многими великими мыслителями. Греки, пользуясь полной свободой развития, достигли на всех поприщах, кроме военного, такой степени совершенства, что даже римляне принуждены довольствоваться подражанием им. Греки служат образцами для ораторов форума. Прислушайся — и в любой римской мелодии ты услышишь греческий размер. Если римлянин мудро говорит о нравственности или о тайнах природы, то знай, что он или воспитывался в греческой школе, или украл это у кого-нибудь из греков. Во всем, за исключением военного ремесла, Рим является только подражателем. Его игры и увеселения — греческого происхождения, но с примесью кровавых зрелищ для удовлетворения зверских инстинктов черни. Его религия состоит из осколков верований других народов, его наиболее чтимые боги, не исключая Марса и Юпитера, олимпийского происхождения. Сын мой, во всем мире только один Израиль может оспаривать пальму первенства у греков и вместе с ними предъявлять права на звание самобытного гения.
Грубое тщеславие римлян кажется мне самоослеплением. О безжалостные завоеватели! Под их пятой, под которую попали и мы, стонет земля. Римляне занимают у нас высшие, священнейшие места, и никто не знает, где конец их игу. Но я верю и знаю, что хотя бы они и раздавили Иудею, разрушили Иерусалим, слава израильских мужей останется тем вечным светом, озаряющим человечество, погасить который никто не в силах, ибо история мужей Израиля есть история Бога, водившего их рукой при писании священных книг, говорившего их устами и творившего все доброе, сделанное ими. Кто был их законодателем на Синайской rope, проводником в пустыне, вождем в битвах, царем-правителем на троне? Кто не раз разверзал завесу, скрывающую Его небесную обитель, и как человек, говорящий со своими собратьями, указывал им истину, путь к счастью, учил как жить и при Своем всемогуществе давал им обеты и скреплял клятвой Свой вечный завет с ними? О сын мой, мыслимо ли, чтобы ничего божественного не заимствовали от Него те, к кому так благоволил Иегова, к кому Он снисходил, кто находится в постоянном общении с Ним, чтобы в складе их жизни и в делах человеческое не было слито с божественным и чтобы гений их даже по прошествии веков не сохранил в себе эту долю божественного!
Только движение опахала некоторое время нарушало тишину.
— Правда, в области живописи и ваяния Израиль не имел выдающихся художников, — сказала она тоном сожаления, потому что принадлежала к саддукеям, допускавшим, в отличие от фарисеев, проявление во всевозможных формах чувства прекрасного. — Но не следует забывать, что, во-первых, наши руки были связаны запрещением ‘Не делай себе кумира и никакого изображения…’ (Исход 20:4). Во-вторых, задолго до того времени, когда Дедал появился в Аттике и своими деревянными статуями совершил переворот в скульптуре, породивший школы в Коринфе и Эгине с их великими творениями — Портиком и Капитолием, задолго до Дедала сердца двух израильтян, Веселеила и Aгoлиава, строителей первой скинии, были ‘исполнены… мудростью, чтобы делать всякую работу…’ (Исход 35:35). Они сделали, между прочим, на обоих концах крышки ковчега двух херувимов из золота чеканной работы. Кто скажет, что они не были прекрасны или что они не были первыми статуями?
— О, я понимаю теперь, почему греки опередили нас, — сказал Иуда, глубоко заинтересованный этим рассказом. — А ковчег… да будут прокляты вавилоняне, разрушившие его.
— Нет, Иуда, не верь этому. Он не был разрушен, его тщательно спрятали в одной из пещер соседних гор. Но настанет день, — говорят Гиллель и Шемайя, — настанет Царство Божие на земле, и он снова будет найден, и израильтяне восстановят его и понесут с пением и плясками, как в былые годы.
Мать говорила с горячностью вдохновленного оратора. Потом она остановилась, чтобы несколько успокоиться и уловить нить первоначальных мыслей.
— Ты так прекрасна, матушка, — сказал Иуда, и в тоне его слов звучали и восторг, и благодарность. — Ни Шемайя, ни Гиллель не сумели бы говорить лучше.
— Льстец! Я ведь только повторяю доводы Гиллеля, слышанные мной в его споре с одним римским софистом.
— Да, но сердечность этих доводов — твоя.
Она продолжала в прежнем строгом тоне.
— На чем я остановилась? Да, я утверждала, что слава ваятелей первых статуй по праву принадлежит нам, евреям. Но скульптура — не единственная область искусства, а последнее — не единственная арена для великих людей. Путь человечества мне представляется так: впереди идут великие — тут индусы, там египтяне, там ассирияне. Раздаются звуки труб, развеваются знамена, а по бокам идут обыватели — бесчисленное поколение простых смертных. При этом зрелище я вспоминаю Грецию и говорю: грек ведет человечество, он указывает ему путь, но римлянин кричит: ‘Прочь! Твой передовой пост принадлежит нам, мы опередили тебя!’ А над всем этим шествием, с начала веков в бесконечное будущее, вечно сияет свет, о котором эти люди, оспаривающие друг у друга первенство, знают только то, что это вечно манящий их свет откровения. Кто же держит этот светильник? Древний иудей! Трижды благословенны наши отцы, служители Бога, хранители завета! Мы — руководители человечества в прошлом, настоящем и будущем. Передовой пост принадлежит нам, и будь хоть каждый римлянин кесарем, мы не уступим этого поста.
Иуда был глубоко потрясен.
— Умоляю тебя, продолжай, — воскликнул он. — Слушая тебя, я слышу звуки тимпанов (ударный инструмент наподобие литавр), вижу Мариам и сопровождающих ее пляшущих и поющих женщин.
— Хорошо, сын мой. Если ты можешь перенестись в прошлое, то проследим избранников Израиля, несущих славу великих руководителей человечества. Вот они: это патриархи, затем родоначальники колен. Мне слышатся колокольчики их верблюдов и рев их стад. Кто же это так отличен от всех остальных? Старец, но взор очей его не потух и силы его не ослабели. Он лицезрел Самого Бога. Воин, поэт, оратор, законодатель, пророк — их величие сияет, как утреннее солнце, в блеске которого меркнут все остальные светила, даже в лице первейших и благороднейших кесарей. За ними следуют судьи, затем цари: сын Иессея, герой на войне, творец бессмертных псалмов, и сын его, богатством и мудростью превосходивший всех остальных царей. Населяя пустыни, украшая городами прежде безлюдные места, он не забывал Иерусалима, этого города, избранного Богом для Своего земного царствования. Склони, мой сын, свою голову — за нами следуют те, которые были первыми и единственными в своем роде. Они идут с поднятой головой, как бы прислушиваясь к голосу неба. Их жизнь полна печали, от их одежды веет пещерами. Преклони голову пред ними до земли. Они были гласом Бога, Его слугами, провидевшими тайны небес и вещавшими будущее. Они записали свои пророчества, дабы люди могли проверить их справедливость. Цари бледнели при их появлении, и народы трепетали при звуке их голоса. Стихии повиновались им, и их руками изливались и бедствия, и благодать. Взгляни на Илию Фесвитянина и на Елисея, его слугу! Взгляни на печального Хелкию и на пророка видений у реки Ховар. Взгляни на одного из трех сыновей Иуды, отвергшего повеление вавилонского царя и на пиру в присутствии бесчисленных гостей пристыдившего астрологов. А далее… но пади снова ниц: пред тобой благородный сын Амоса, вещавший миру о грядущем Мессии.
Опахало все это время быстро двигалось. Теперь оно остановилось, и мать Иуды заметила:
— Ты утомился.
— Нет, я слышал новый гимн Израилю.
Мать, увлекаясь, продолжала:
— Милый Иуда, я назвала тебе наших великих людей. Посмотри теперь на лучших из римлян. Противопоставь Моисею Цезаря, Давиду Тарквилла, любого из Маккавеев — Сулле, лучших консулов — судьям, Августа — Соломону. И что же? Нашим пророкам, этим величайшим из людей, даже и противопоставить некого.
Она презрительно улыбнулась.
— Прости меня, мне припомнились гадатели, предостерегающие Кая и Юлия от мартовских ид (по древнеримскому календарю, 15 марта. В этот день в 44 г. до Р. Х. произошло убийство Юлия Цезаря) на основе предзнаменований, увиденных ими… во внутренностях голубей. И от этой картины перенеси свой взор на Илию, сидящего по пути в Самарию на вершине горы, среди дымящихся трупов пятидесятника с его пятидесятком, и предостерегающего сына Ахава от Божьего гнева. Ведь, в сущности, сын мой, мы можем сравнивать даже Иегову с Юпитером, — если только позволительно такое сравнение, — только по тем делам, какие творились их служителями во имя их. Что же касается того, кем тебе быть…
Последние слова она произнесла быстро, и голос ее дрожал.
— Кем тебе быть? Служи, мой мальчик, Господу Богу, Богу Израиля, а не Риму. Для сынов Авраама нет иной славы, как следовать стезям Божьим и на этом пути обрести великую славу.
— Могу ли я быть воином? — спросил Иуда.
— Почему же нет? Разве Моисей не называет Господа Богом брани?
В комнате водворилась глубокая тишина.
— Благословляю тебя на это поприще, — сказала она, — если только ты будешь служить не кесарю, а Богу.
Он радостно принял ее согласие и стал понемногу засыпать. Тогда она встала, подложила ему под голову подушку и, накрыв его шалью, нежно поцеловала и вышла.

6. Да здравствует Марс!

Когда Иуда проснулся, солнце уже было высоко и освещало горы. Повсюду летали голуби, и их белые крылья мерцали радужным блеском солнечных лучей. На юго-востоке красовался храм, и золото его ярко блестело на фоне голубого неба, но это было обычное зрелище, и он только мельком окинул его взором. На краю дивана, близ него, сидела девушка лет пятнадцати и пела, грациозно касаясь струн арфы, покоившейся на ее коленях. На лице девушки и остановился его взор.
Она отложила в сторону свой инструмент, сложила на коленях руки и ждала, когда он начнет говорить. Нам необходимо сказать несколько слов о девушке и заодно познакомить читателя со всей семьей Гуров.
В Иерусалиме после Ирода осталось много знатных лиц, пользовавшихся его щедростью. Если последние ссылались на потомков славных сынов одного из колен, особенно же колена Иудина, то счастливцев этих именовали князьями иерусалимскими — отличие, благодаря которому они пользовались огромным почетом среди менее счастливых соотечественников и уважением язычников, с которыми им приходилось входить в деловые отношения. Из числа этих баловней судьбы отец знакомого нам Иуды пользовался наибольшим почетом. Постоянно помня о народе, он оставался верен императору и честно служил ему как в Иудее, так и вне ее. Дела часто привлекали его в Рим, где он обратил на себя внимание Августа и снискал его дружбу. Вследствие этого в доме его красовалось множество царских подарков — пурпуровые тоги, кресла из слоновой кости, золотые кубки, особенно ценные, потому что были вручены ему лично императором. Такой человек не мог быть беден, но его богатство зависело не только от царских щедрот. Он вел множество предприятий. Значительное количество пастухов пасло его стада по равнинам и склонам древнего Ливана, на берегу моря и внутри страны находились основанные им торговые дома, его корабли привозили ему серебро из Испании, где в то время находились богатейшие рудники, а караваны дважды в год доставляли с Востока шелка и пряности. Иудей по вере, он строго соблюдал закон и обряды, занимал почетное местo в синагоге и храме и был сведущ в Писании. Он с наслаждением проводил время среди раввинов и довел свое поклонение Гиллелю почти до обожания. Но он отнюдь не был сепаратистом, его гостеприимством пользовались чужестранцы со всех концов света, и щепетильные фарисеи обвиняли его в том, что за его столом не раз сидели самаритяне. Будь он язычником и проживи несколько дольше, мир, может быть, знал бы о нем как о сопернике Ирода Аттика, но он был еврей и погиб лет за десять до того времени, к которому относится наш рассказ, — погиб во цвете лет, оплакиваемый всей Иудеей.
Мы уже знакомы с двумя членами его семьи — с его вдовой и сыном. У него еще осталась дочь — та самая девушка, которую мы застали напевающей своему брату песенку.
Ее звали Тирсой, и она сильно походила на брата. Те же правильные черты лица, и та же прелесть детского выражения лица. Сорочка, застегнутая на правом плече и свободно спадавшая на грудь и спину, проходила под левое плечо, оставляя обнаженными шею и руки. Прическа ее была проста и изящна, она носила кольца и серьги, браслеты из чистого золота и золотое ожерелье, изящно украшенное сетью тонких цепочек с привесками из жемчуга. Углы ее век, как и концы пальцев, были подкрашены. Нельзя было отказать ей ни в грации, ни в изяществе, ни в красоте.
— Очаровательно, Тирса, очаровательно! — восторженно воскликнул Иуда.
— Моя песня? — спросила она.
— И ты, и твоя песня. В ней что-то греческое! Гдe ты выучила ее?
— Ты помнишь грека, певшего в театре месяц назад? Говорят, что он был певцом при дворе Ирода и его сестры Саломеи. Он вышел к публике вслед за борцами, когда в театре еще раздавался страшный шум. При первом же звуке его голоса все стихло, и я могла разобрать каждое слово.
— Но он пел по-гречески.
— А я по-еврейски.
— Вот как!.. Ты — моя гордость. Нет ли у тебя другой такой же прелестной песенки?
— Есть много, но об этом потом. Амра послала меня сказать тебе, что она скоро принесет тебе завтрак. Она думает, что ты болен, что вчера с тобой приключилось какое-то большое несчастье. Что с тобой, скажи мне, и я помогу Амре лечить тебя. Она знает египетские лекарства, но они бессмысленны. У меня же есть множество арабских рецептов, которые…
— Еще бессмысленнее египетских, — сказал Иуда, качая головой.
— Ты думаешь? Ну хорошо, — продолжала она, нимало не смущаясь, — в таком случае, оставим их в стороне. У меня есть нечто получше и повернее — амулет, очень давно данный персидским магом кому-то из наших предков. Посмотри, и надпись на нем почти стерта.
Она подала ему сережку. Он взял ее, осмотрел и, смеясь, возвратил обратно.
— И умирая, Тирса, я бы не воспользовался ею. Это — реликвия язычников, запрещенная всем сынам и дочерям Авраама. Возьми ее и не носи больше.
— Запрещенная? О нет, — возразила она. — Мать нашего отца носила ее всю жизнь, даже по субботам, и излечила ею множество народа… Она одобрена, посмотри, вот и печать нашего раввина.
— Я не верю в амулеты.
Она удивленно взглянула на него.
— Что сказала бы на это Амра!
— Отец и мать Амры возделывали свой сад на берегу Нила.
Тирса с сомнением смотрела на серьгу.
— Так что же мне с ней делать?
— Носи ее, сестренка, она тебе идет, хотя ты и без нее прекрасна.
Довольная, она снова вдела ее в ухо, в то время как Амра вошла в комнату с рукомойником и полотенцем.
Иуда не был фарисеем, и потому омовение его было быстро и просто. Затем Амра удалилась, и Тирса принялась за прическу брата. Когда ей удавалось изящно расчесать локон, она заставляла брата любоваться им в маленькое металлическое зеркало, которое, по обычаю всех красавиц страны, носила на поясе. Тем временем они вели следующий разговор.
— Знаешь ли, Тирса, я уезжаю.
У нее от удивления опустились руки.
— Уезжаешь?.. Куда? Когда? Зачем?
Он засмеялся.
— Сразу три вопроса! Какая ты чудная.
Но затем прибавил серьезно:
— Ты знаешь, закон требует, чтобы я избрал какой-нибудь род занятий. Покойный отец служит мне примером. И даже ты презирала бы меня, если бы я праздно расточал плоды его трудов. Я уеду в Рим.
— И я с тобой!
— Ты должна остаться с матерью. Она умрет, если мы оба оставим ее.
Радость исчезла с ее лица.
— Да, да! Но зачем тебе ехать? Если ты хочешь быть купцом, то можешь научиться этому делу и здесь, в Иерусалиме.
— Но я не думаю быть купцом. Закон не обязывает сына наследовать занятие отца.
— Кем же ты хочешь быть?
— Солдатом, — отвечал он, и в голосе его звучала гордость.
На глазах Тирсы появились слезы.
— Тебя убьют.
— Если такова будет воля Бога. Но, Тирса, не всех солдат убивают.
Она обвила его шею руками, как бы желая удержать его.
— Мы так счастливы, мой брат, оставайся дома!
— Дом не всегда будет таким, каков он теперь. Ты сама скоро оставишь его.
— Никогда.
Он улыбнулся ее серьезному тону.
— Скоро явится какой-нибудь иудейский князь, возьмет мою Тирсу и увезет ее к себе. И будешь ты радостью другого дома. Что будет тогда со мной?
Она отвечала рыданиями.
— Война — это ремесло, — продолжал он опять серьезно, — и чтобы научиться ему, нужно пройти школу, а нет школы лучше римского лагеря.
— Ты не будешь воевать за Рим? — спросила она, сдерживая дыхание.
— И даже ты ненавидишь его! Весь мир ненавидит его. И в этом, Тирса, ищи смысл моего ответа: да, я буду воевать за него, если взамен он научит меня, как воевать против него.
— Когда же ты едешь?
Послышались шаги Амры.
— Тише, — сказал он, — не говори ей ничего об этом.
Верная служанка вошла с завтраком и поставила поднос перед юношей, затем с белой салфеткой на руке осталась служить. Они омочили пальцы в чаше с водой и вытерли их, когда их внимание привлек шум. То была военная музыка, раздававшаяся на улице с северной стороны дома.
— Солдаты из преториума (дворец наместника). Нужно посмотреть на них! — воскликнул Иуда, вскакивая с дивана.
Минуту спустя он уже стоял, упираясь грудью в парапет из черепицы, и так увлекся, что не замечал Тирсу, стоявшую с ним рядом и державшую руку на его плече.
Крыша дома Гуров возвышалась над крышами остальных домов, и с нее можно было видеть все пространство вплоть до башни Антония, о которой мы уже упоминали как о цитадели для гарнизона и главной военной квартире правителя. Улицы начали наполняться людьми, привлекаемыми музыкой. Мы употребили слово ‘музыка’, хотя оно далеко не выражает рева труб и грохота литавр.
Вскоре с крыш можно было рассмотреть все шествие. Впереди рядами и шеренгами выступал авангард легкой пехоты — преимущественно пращники и стрелки. За ними следовал отряд тяжелой инфантерии с массивными щитами и пиками, вполне соответствующими тем, которые употреблялись героями ‘Илиады’. Затем шли музыканты, а за ними отдельно от других ехал офицер, окруженный стражей кавалеристов.
Темный цвет кожи солдат, мерные движения щитов справа налево, блеск тщательно вычищенных пряжек, лат, шлемов, развевающиеся знамена и перья султанов, блестящие концы копий, уверенный шаг солдат, их воинственная осанка, машинообразное единство движущейся массы — все это произвело на Иуду потрясающее впечатление. Особенно обратил на себя внимание юноши орел легиона, вызолоченное изображение которого помещалось на высоком древке. Он знал, что этот орел встречался с божескими почестями, когда выносился из башни.
Посреди колонны ехал офицер с непокрытой головой, хотя и в полном вооружении. Слева у него был короткий меч, в руке — жезл. Кусок пурпурного сукна заменял ему седло, уздечка была с золотыми удилами и шелковыми поводьями, украшенными бахромой.
Иуда давно заметил, что появление этого офицера вызывало в народе сильные взрывы гнева. Одни выступали вперед и грозили ему кулаками, другие сопровождали его громкими криками и плевали в него, когда он проезжал под мостами. Женщины даже бросали в него сандалиями и при том не раз попадали. Можно было разобрать и крики: ‘Грабитель, тиран, римская собака! Прочь Измаила, дай нам Анну’.
При приближении офицера Иуда мог рассмотреть, что тот был не так равнодушен, как его солдаты. Лицо его было мрачно и злобно, и взоры, бросаемые им на обидчиков, были полны угроз.
Юноша слышал об обычае, существовавшем со времен первого кесаря, в силу которого начальники являлись перед народом в лавровом венке на непокрытой голове. По этому признаку он узнал в офицере прокуратора Иудеи Валерия Грата.
По правде сказать, несмотря на бурю вражды, вызванную римлянином, симпатия юноши была на его стороне, и когда прокуратор поравнялся с углом дома, Иуда, чтобы лучше его рассмотреть, перевесился через парапет и при этом уперся рукой о черепицу. Давление было настолько сильно, что черепица сорвалась с места и покатилась. Дрожь испуга пробежала по телу юноши. Он наклонился, чтобы ухватить ее — при этом казалось, будто он что-то бросает. Старание его не только не имело успеха, но наоборот — черепица сильнее скользнула по крыше и со всей силой полетела вниз. Солдаты охраны взглянули вверх, взглянул вверх и их начальник, но в этот момент черепица ударила его, и он упал с лошади.
Процессия остановилась: телохранители сошли с лошадей и поспешили щитами прикрыть своего начальника. Народ же, нимало не сомневаясь, что удар был нанесен преднамеренно, рукоплескал юноше, который стоял у парапета, пораженный ужасом как от случившегося, так и от последствий, которых ему следовало ожидать.
Злоба мгновенно охватила всех людей, стоявших вдоль улицы и на крышах домов. Они вырывали прожженную солнцем черепицу и в слепом гневе бросали ее в легионеров, стоявших внизу. Началось взаимное побоище. Уменье сражаться, оружие, ловкость и дисциплина, конечно, взяли верх.
Иуда отошел от парапета и бледный, как смерть, воскликнул:
— О Тирса, Тирса! Что будет с нами?!
Она не видела всего случившегося, но поняла, что произошло нечто ужасное. Не зная причины события, она не подозревала и об опасности, грозившей ей или кому-нибудь из ее близких.
— Что случилось? Что все это значит? — спросила она, охваченная внезапным ужасом.
— Я убил римского правителя, черепица попала в него.
Тирса мгновенно побледнела, как будто незримая рука осыпала ее лицо пеплом. Обвив брата рукой и не говоря ни слова, она внимательно глядела ему в глаза. Его испуг передался ей, но тут же к нему вернулось мужество.
— Я не преднамеренно сделал это, Тирса, это была случайность, — сказал он спокойнее.
Он видел усиливающийся беспорядок на улицах и крышах домов и припомнил зловещий взгляд Грата. Если он жив, то на чем остановится его месть? А если он убит, то до чего могут дойти легионеры под влиянием неистовства народа? Как бы ища ответа на эти вопросы, он опять перевесился через парапет в ту минуту, когда охранники помогали римлянину снова сесть на лошадь.
— Он жив, он жив, Тирса! Да будет благословен Бог наших отцов!
При этом восклицании он отклонился от парапета и сказал ей:
— Не бойся, Тирса! Я объясню, как все это произошло, и они, помня нашего отца и его заслуги, не повредят нам.
Иуда повел сестру в беседку, но в это время внизу под ними раздались голоса, треск стен и крики удивления и ужаса. Он остановился и стал прислушиваться. Крики повторились, затем последовал шум множества шагов и смесь гневных криков с возгласами мольбы. Солдаты ворвались, очевидно, в северные ворота и овладели домом. Юноша почувствовал неизъяснимый страх при мысли, что его схватят, и первым импульсом его было бежать. Но куда? Имей он крылья, он мог бы улететь, и это было единственным средством спастись.
Тирса, обезумевшая от страха, схватила его за руку.
— О Иуда, что все это значит?
Избивают слуг, а его мать? Не раздается ли среди голосов и ее голос? Сделав над собой усилие, он сказал сестре:
— Стой здесь и жди меня, Тирса. Я пойду вниз и посмотрю, что с матерью.
Она заметила волнение в его голосе и теснее прижалась к нему. Теперь ему ясно слышались пронзительные крики матери, и он более не колебался.
— Пойдем! — сказал он.
Терраса галереи была полна солдат, которые с обнаженными мечами вбегали и выбегали из комнат. В одном месте группа женщин на коленях молила о пощаде, другая женщина в разодранной одежде и с распущенными волосами, падавшими на ее лицо, старалась вырваться от человека, силившегося удержать ее во что бы то ни стало. Ее крики были пронзительнее всех остальных и ясно долетали до кровли, несмотря на окружающий шум и гвалт.
К ней-то и бросился Иуда. ‘Мать! О моя мать!’ — кричал он. Она протянула к нему руки, но в ту минуту, как он уже коснулся их, его схватили и оттащили от нее, при этом кто-то внятно и громко сказал:
— Это он!
Иуда взглянул на говорящего и узнал Мессалу.
— Этот, что ли, убийца? — спросил мужчина в прекрасной одежде легионера. — Да он еще совсем мальчик!
— Боги! — возразил Мессала, не забывая и тут растягивать слова. — Новейшая философия! Что сказал бы Сенека, услышав, что человеку необходимо быть старым, чтобы ненавидеть и убивать. Это он, берите же его. Вот его мать, а там — сестра. В ваших руках теперь вся семья.
Сила любви к родным заставила Иуду забыть недавнюю ссору.
— Помоги им, о мой Мессала! Вспомни наше детство и помоги им. Я умоляю тебя.
Мессала сделал вид, что не слышит этих слов, и, обратившись к офицеру, сказал:
— Я более не могу быть вам полезен. На улице интереснее. Прочь Амур, да здравствует Марс!
С последними словами он исчез. Иуда понял его и с горечью в душе молил небо:
— В час возмездия, о Боже, да не останется он безнаказанным.
Сделав над собой усилие, он приблизился к офицеру.
— О господин, — сказал он, — эта женщина, вопли которой вы слышите, моя мать. Пощадите ее, пощадите и мою сестру. Бог справедлив, Он воздаст вам милосердием за милосердие.
Человек, по-видимому, был тронут словами юноши.
— Отведите женщин в башню, — приказал он, — но не причиняйте им ни малейшего зла. Вы ответите мне за них.
Затем, обратившись к людям, державшим Иуду, он сказал:
— Принесите веревку, свяжите ему руки и тащите на улицу. Наказание еще ожидает его.
Мать увели. Маленькая Тирса, одетая по-домашнему и оцепеневшая от ужаса, пассивно следовала за стражей. Иуда, послав каждой из них по прощальному взору, закрыл лицо руками, как бы желая удержать в памяти весь ужас этой сцены. Может быть, он и плакал, но никто не видел на его лице слез.
Затем в нем произошло то, что может быть названо чудом жизни. Наблюдательный читатель, вероятно, уже заметил, что юноша был мягок и женственно нежен — обыкновенное свойство любящих и любимых. Условия, в которых он жил, не пробуждали черствых сторон его натуры, если даже они и были у него. По временам в нем проявлялось самолюбие, подобно бесформенным грезам ребенка, блуждающего по берегу реки и следящего за мелькающими там и сям кораблями. Но теперь… Только кумир, чувствовавший воздаваемые ему почести и мгновенно поверженный в прах развалин всего того, что он любил, может помочь нам составить себе понятие об ощущениях Бен-Гура и о происшедшей в нем перемене. Ничто не выдавало этого переворота, и только когда он приподнял голову и протянул руки людям, принесшим веревки, чтобы связать их, изгибы краев его губ, напоминавшие лук Купидона, навсегда сгладились на его лице. Ребенок мгновенно стал мужем.
На дворе раздался звук трубы, и галерея очистилась от солдат. Многие из них, не смея встать в ряды с награбленными ими вещами, бросили их на пол, который оказался весь усыпан драгоценностями.
С появлением Иуды войска уже стояли на местах, и начальник ожидал только исполнения своего последнего приказания. Мать и дочь были выведены в северные ворота, дорогу к которым загромоздили развалины. Вопли слуг, многие из которых родились в этом доме, были ужасны.
Когда же мимо Иуды провели лошадей и весь скот, он понял, какую месть готовил прокуратор. Их дом был осужден. Ничто живое не должно было оставаться в нем, и если бы в Иудее нашлись безумцы, готовые поднять руку на римского начальника, участь княжеского дома Бен-Гуров должна была служить им предостережением, ибо развалины его оставались памятником всего происшедшего.
На улице беспорядок почти прекратился, и только вздымавшиеся столбы пыли над крышами некоторых домов указывали на те места, где борьба еще продолжалась. Большая часть когорты отдыхала, сохраняя и порядок, и прежний блеск. Иуда, забыв о себе, глядел только на пленников, в числе которых взор его тщетно искал мать и сестру.
Вдруг одна женщина, поднявшись с земли, кинулась к воротам. Стража бросилась, чтобы схватить ее, но взрыв смеха встретил их неудачу. Она подбежала к Иуде и, упав на колени, прильнула к его ногам.
— О Амра, добрая Амра, — сказал он, — да поможет тебе Бог, а я уже не в силах помочь тебе.
Она не могла произнести ни слова. Он нагнулся к ней и прошептал:
— Живи, Амра, для Тирсы и для моей матери. Они вернутся и…
Солдат оттащил ее, но она вырвалась и побежала во двор дома.
— Оставьте ее, — закричал начальник. — Мы запечатаем дом, и она там сдохнет.
Люди принялись за работу и наглухо заделали все ворота. Дворец Гуров стал могилой. Вслед за тем когорта удалилась к башне, где прокуратор остался, чтобы оправиться от ран и разместить пленных. Через десять дней он снова посетил рыночную площадь.

7. Сцена у колодца

На опечатанном доме Гуров было прибито объявление, гласившее на латинском языке: ‘Этот дом — собственность императора’.
А через день декурион (член городского совета (курии)) с командой, состоявшей из десяти всадников, приближался к Назарету с юга, то есть со стороны Иерусалима. Это местечко было в то время деревенькой на склоне скалы, и единственная ее улица была не более как тропинка, протоптанная проходившим домашним скотом. Великая Ездраелонская долина примыкала к ней с юга, а с западных высот открывался вид на берега Средиземного моря и область по ту сторону Иордана и Ермона. Вся долина и склоны были в садах, виноградниках, фруктовых деревьях и пастбищах. Группы пальм придавали картине восточный характер. Дома, крайне бедные на вид, были квадратные, одноэтажные, с плоскими крышами, покрытые зеленью виноградников. Засухи, палившие безжизненные холмы Иудеи, останавливались на рубеже Галилеи.
Звук трубы при вступлении в деревню кавалькады произвел на ее жителей магическое действие. Все двери и ворота распахнулись, и люди высыпали на улицу, желая поскорее узнать причину столь необычного посещения.
Так как Назарет был не только в стороне от большой дороги, но и вне пределов Гамалы, то нетрудно вообразить, какое впечатление произвели на его жителей легионеры. Когда они проходили по улице, то стало ясно, что они конвоируют арестанта. Страх и ненависть сменились любопытством, и народ последовал за ними, зная, что они должны сделать привал у колодца. Арестант, конвоируемый всадниками, стал предметом всеобщего внимания. Он шел пешком, с непокрытой головой, полуголый, с вывернутыми назад руками. Связывавшая его веревка была прикреплена к шее одной из лошадей. Пыль, вздымаемая лошадьми, окружала его облаком и оседала на нем густым слоем. Измученный донельзя, прихрамывая, он едва переставлял ноги. Жители Назарета рассмотрели, что он очень молод. У колодца декурион остановился и сошел с лошади, как и большинство конвойных. Арестант присел тут же на пыльной дороге, безучастный ко всему. Видя, что он совсем ребенок, жители готовы были помочь ему, но не смели.
В то время как они стояли в нерешительности и кувшины переходили от одного солдата к другому, показался человек, идущий по дороге от Сепфориса. При виде его одна из женщин воскликнула:
— Смотрите, вон идет плотник. Теперь мы кое-что разузнаем.
Тот, кого она назвала плотником, был человеком очень почтенной наружности. Белые кудри виднелись из-под его широкого тюрбана, а еще более седая борода спускалась на его старую грубую одежду. Он шел медленно, и не только потому, что был стар, но и из-за пилы, топора и рубанка, тяжелых и массивных орудий. По-видимому, он шел издалека.
Приблизившись к толпе, он остановился.
— О рабби, добрый рабби Иосиф! — закричала женщина, направляясь к нему. — Вот арестант. Расспроси у солдат, кто он, куда его ведут и за что.
Выражение лица рабби оставалось сосредоточенным. Он взглянул на арестанта и направился к офицеру.
— Мир Божий да будет с тобой! — сказал он важно.
— А с тобой мир богов, — ответил декурион.
— Твой арестант очень молод. Позволь узнать, в чем состоит его вина?
— Он убийца.
Изумленная толпа повторяла слово ‘убийца’, но Иосиф продолжал свои расспросы.
— Он сын Израиля?
— Да.
Поколебленное сочувствие снова вернулось к присутствующим.
— Я ничего не знаю о его племени, но могу сообщить тебе о его семье, — продолжал римлянин. — Ты, может быть, слышал о Бен-Гуре, князе Иерусалимском. Он жил во времена Ирода.
— Я видел его, — отвечал Иосиф.
— Ну так этот арестант — его сын.
Со всех сторон послышались восклицания, и декурион поспешил положить им конец, заметив:
— Третьего дня он едва не убил на улице Иерусалима благородного Грата, бросив в него черепицей с крыши дворца своего родителя.
Воцарилось молчание, в продолжение которого назареяне смотрели на молодого Бен-Гура, как на дикое животное.
— И он убил его? — спросил рабби.
— Нет.
— Но он осужден?
— Пожизненно.
— Да поможет ему Бог! — воскликнул Иосиф, мгновенно выходя из своего обычного спокойствия.
В это время юноша, стоявший незамеченным позади Иосифа, направился к большому камню у колодца и взял стоявший на нем кувшин с водой. Он сделал это так спокойно, что прежде, чем конвой мог бы помешать ему, он уже стоял возле арестанта, предлагая ему напиться. Он ласково положил свою руку на плечо Иуды, и тот, подняв глаза, увидел лицо, которое навсегда запечатлелось в его сердце. Перед ним стоял юноша приблизительно одних с ним лет. Лицо его обрамляли каштановые кудри и осеняли темно-голубые глаза, полные такой нежности, призыва, сострадания, любви и святой чистоты, что они проливали в душу отраду и совершенно покоряли ее. Иуда, ожесточенный страданиями последних дней и ночей и смотревший мрачно на весь мир, питая только злобу и жажду мести, почувствовал, что под этим чудным взглядом душа его становится мягче, делаясь как бы душой ребенка. Он прильнул устами к кувшину и жадно, долго пил. Между ними не было произнесено ни слова.
Когда Иуда кончил пить, юноша перенес руку, прежде лежавшую на плече арестанта, на его страдальческую голову и держал ее некоторое время на пыльных волосах, как бы благословляя, затем отнес кувшин на прежнее место и, взяв топор, вернулся к рабби Иосифу. Присутствующие, не исключая и декуриона, не спускали с него глаз.
Такова была сцена у колодца. Когда люди и лошади утолили жажду, отряд снова пустился в путь. Настроение декуриона было уже иное: он самолично помог арестанту подняться с земли и усадил его на лошадь позади одного из конвойных. Назареяне разошлись по домам, а вместе с ними ушел и Иосиф со своим учеником.
Такова была встреча Иуды с сыном Марии, и так они впервые расстались.

Часть 3

1. Квинт Appий

От города Мизенума получил название и мыс, находящийся в нескольких милях к юго-западу от Неаполя. От него в настоящее время остались одни развалины, но в 24-м году по Р. X., — а к этому времени и относится наш рассказ, — это место было одним из важнейших по всему западному побережью Италии. Путешественник, если бы пожелал в вышеупомянутом году, взойдя на стену и став спиной к городу, полюбоваться открывавшимся с этого мыса видом, увидел бы перед собой Неаполитанский залив, столь же прелестный тогда, как и теперь. Те же чудные берега, тот же дымящий конус, та же мягкая синева неба и волн, с Искией вблизи и Капрерой вдали. Перенося свой взор с первой на вторую, он не мог бы оторваться от этой картины. Наконец, утомленный избытком очаровывающих впечатлений, он увидел бы нечто дополнявшее в то время картину и чего теперь уже нет: римский резервный флот, стоящий на якоре в гавани.
Таким образом, Мизенум было местом вполне достойным того, чтобы три властелина, встретившись здесь, пожелали поделить между собой вселенную.
В то время в стене у моря проделаны были ворота, составлявшие пролет улицы, которая в форме широкого вала выдавалась в самое море.
Одним прохладным сентябрьским утром часовой, стоявший на стене над воротами, был выведен из дремоты шумным разговором нескольких людей, спускавшихся по улице. Он взглянул на них и снова задремал. Это были двадцать или тридцать человек, из которых большинство составляли рабы, шедшие со слабо горевшими, но сильно дымившими факелами, наполнявшими воздух ароматом индийского нарда (пахучее растение из семейства колосистых). Господа шли впереди рука об руку. Один из них, лет пятидесяти, лысый, в лавровом венке, судя по оказываемому ему вниманию, был главным героем этой дружеской церемонии. На всех были белые шерстяные тоги с пурпурной обшивкой. Часовой с первого взгляда понял, что это очень высокопоставленные люди, после ночного пира провожавшие друга на корабль. Дальнейшие подробности мы узнаем, если обратим внимание на их разговор.
— Нет, мой Квинт, — говорил один из них, обращаясь к человеку в лавровом венке, — Фортуна поступает зло, так скоро лишая нас тебя, ведь ты только вчера вернулся с моря по ту сторону Гибралтара и даже не успел обеими ногами ступить на землю.
— Клянусь Кастором, если только мужчине дозволяется бабья клятва, — вмешался другой, несколько пьяный, — не стоит жаловаться на судьбу. Наш Квинт отправляется отыгрывать то, что он потерял за последнюю ночь. Кости на корабле, распустившем паруса, не кости на суше. Как ты думаешь, Квинт?
— Не клевещите на Фортуну, — воскликнул третий, — она ни слепа, ни обманчива. В Антиуме она ему улыбается, а на море руководит его рулем. Она забирает его у нас, но разве не возвращает его каждый раз с новой победой?
— Греки забирают его у нас, — вставил свое слово четвертый, — будем обвинять их, а не богов. Отдавшись торговле, они разучились воевать.
С этими словами компания проходит в ворота, вступает на мыс, и бухта при утреннем свете предстает перед ними во всей своей красоте. Для старого моряка блеск волн подобен любовному привету. Он полной грудью вдыхает в себя морской воздух, как будто он для него благоуханнее нарда, и, освобождая свою руку, восклицает:
— Дары ожидают меня в Пренесте, а не в Антиуме, и глядите: ветер дует с запада. Благодарю тебя, Фортуна, бывшая всегда для меня матерью!
Друзья повторяют его восклицание, а рабы машут факелами.
— Вон она плывет, — продолжает он, указывая на приближающуюся галеру. — И к чему моряку другая любовница? Разве твоя Лукреция, Кай, грациознее ее?
Он с гордостью смотрит на приближающийся корабль, белый парус которого прикреплен к нижней мачте, а весла с замечательной правильностью то поднимаются в воздух, то снова опускаются в лоно вод.
— Да хранят нас боги, — замечает он серьезно, не отводя глаз от галеры. — Они посылают нам благоприятный случай, и наша вина, если мы не сумеем им воспользоваться. Что касается греков, то ты забываешь, что пираты, наказывать которых я отправляюсь, тоже греки, и одна победа над ними стоит ста побед над африканцами.
— Значит, ты направляешься в Эгину?
Глаза моряка были всецело обращены на галеру.
— Сколько грации, и какой свободный полет! Даже птица не сумела бы так легко рассекать своими крыльями воздух. Смотри!
Но, немедленно спохватившись, он заметил:
— Извини, Лентул. Да, я отправляюсь в Эгину, и час моего отъезда так близок, что я сообщу тебе мою задачу, только храни ее в тайне. Я не желал бы, чтобы ты говорил о ней при встрече с дуумвиром (один из двух высших должностных лиц в римской колонии), так как мы с ним большие друзья. Торговля Греции с Александрией, как вы, может быть, слышали, едва уступает торговле Александрии с Римом. Народ в этой части света забыл праздновать Триптолем (праздник в честь древнего земледельческого божества, олицетворяющего тройную вспашку земли.) и жестоко отплатит им. Во всяком случае, торговля эта так обширна, что не терпит ни малейшего перерыва. И вы, может быть, слышали о донельзя смелых херсонесских пиратах, свивших себе гнездо на Понтe Евксинском! Вчера в Риме получено известие, что они спустились по Босфору, потопили византийские и халкедонские галеры, разграбили Пропонтиду и, не довольствуясь всем этим, вторглись в Эгейское море. Торговцы хлебом, корабли которых в восточной части Средиземного моря, испугавшись, просили аудиенции у императора, и сегодня из Раввены отправляется сотня галер и из Мизенума… — он остановился, как бы подстрекая любопытство друзей, и закончил не без эффектности, одна!
— Счастливый Квинт! Поздравляем тебя!
— Это избрание предвещает твое повышение. Мы приветствуем тебя как дуумвира, не менее.
— Квинт Аррий, дуумвир, звучит лучше, чем Квинт Аррий, трибун.
Так Аррия осыпали поздравлениями его приятели.
— Я вполне доволен всем, — сказал один из них, — но предпочитаю поступать как деловой человек, и прежде чем решать, добро или зло имели в виду боги, посылая тебе это назначение, я узнаю, какая кость выпадет тебе в этой игре.
— Благодарю, тысячу раз благодарю, — сказал Appий, обращаясь ко всем. — Будь у вас светильники, я бы сказал, что вы авгуры (римские жрецы, толковавшие волю богов). Но я пойду дальше в своей откровенности и докажу вам, какие вы мастера угадывать. Возьмите и читайте.
Он вытащил из-под складок тоги бумажный сверток и передал его им, говоря: ‘Это получено от Сеяна во время нашего последнего ночного пира’.
Имя это в римском мире в то время пользовалось громкой славой, но не той позорной славой, какую оно приобрело впоследствии:
— Сеян?! — воскликнули они в один голос, принимаясь за чтение бумаги:
Рим. XIX сент.
Сеян к Цецилию Руфу, дуумвиру.
Кесарь имеет хорошие сведения о Квинте Аррии, трибунe, в особенности же о его заслугах на западных морях, и потому переводит его немедленно на Восток. Такова далее наша императорская воля: ‘Чтобы сто первоклассных, вполне снабженных кораблей были посланы без промедления против пиратов, появившихся в Эгейском море, и чтобы Квинт был назначен их начальником. Дальнейшие подробности приказа предоставляю для приведения в исполнение тебе, Цецилий’.
Необходимость отправки не допускает отлагательства, и потому поручаю тебе прилагаемый приказ сообщить вышеупомянутому Квинту.
Сеян
Аррий не обращал внимания на чтение. Чем ближе был корабль, тем с большим энтузиазмом он смотрел на него. Наконец, приподняв опущенные края тоги, он начал махать ими, в ответ на корме взвился пурпурный флаг, а на фальшборте (продолжение бортовой обшивки судна выше верхней палубы) появилось несколько матросов, которые, взобравшись по канатам на реи, свертывали паруса. Нос корабля обозначил курс, весла задвигались быстрее, и галера понеслась прямо в том направлении, где стояли Аррий и его друзья. Аррий во все глаза следил за этими маневрами, так как верность направления руля и стойкость хода корабля были особенно важны для боевого судна.
— Клянусь нимфами! — воскликнул один из друзей, возвращая сверток. — Мы не можем более говорить, что наш друг будет велик — он уже велик, и любовь наша встретит обильную пищу в его великих делах. Что нового имеется у тебя для нас?
— Более ничего, — отвечал Appий. — То, что нам известно как новость об этом деле, уже давно не новость в Риме, особенно между дворцом и форумом. Дуумвир скрытен: что мне предстоит делать, где встретить флот, я узнаю на корабле, там меня ждет запечатанный пакет. Если же вы думаете сегодня сделать приношение богам, то молите их о друге, плывущем по направлению к Сицилии. Но вот галера уже пристает, — сказал он, снова обратив внимание на корабль. — Меня интересуют ее матросы, ведь я буду вместе с ними плавать и сражаться. Нелегко управлять таким кораблем!
— Разве этот корабль незнаком тебе?
— Я вижу его в первый раз и не знаю, есть ли на нем хоть один знакомый человек.
— Хорошо ли это?
— Не беда… На море мы быстро узнаем друг друга. Любовь, как и вражда, родится при опасности.
Корабль был длинный, узкий, глубоко сидящий в воде и приспособленный для быстрых и внезапных маневров. Постройка его была замечательно хороша. При приближении его брызгами обдало весь нос корабля, красивым изгибом возвышавшийся над статуей в двойную величину человеческого роста. На боковых изгибах были фигуры тритонов, дующих в раковины. Ниже носа находился гребень с девизом из прочного дерева, украшенный и окованный железом, служащий в битвах тараном.
Крепкая решетка из-под носа тянулась во всю длину боков корабля, выделяя хорошо зазубренные фальшборты. Под решеткой в три ряда находились отверстия, защищенные щитом, в которые вставлялись весла — шестьдесят с правой стороны и шестьдесят с левой. Два каната перекрещивались у носа, указывая количество якорей, погруженных на дно.
Кроме матросов, обыкновенно суетящихся на реях, но в настоящее время двигавшихся медленно, на моле можно было заметить только одного человека в шлеме, неподвижно стоявшего на носу.
Сто двадцать блестящих от полировки пемзой и беспрерывного омовения волной весел дружно подымались и опускались и двигали галеру со скоростью, не уступающей скорости новейших пароходов.
Человек, стоявший на носу, жестом отдал команду, после чего все весла поднялись, продержались одно мгновение в воздухе и затем быстро опустились. Вода вспенилась и закипела, галера затряслась и остановилась, как вкопанная. Другой жест — и весла снова поднялись и опустились, и в то же время гребцы, наклонившись к корме справа, гребли вперед, тогда как гребцы слева, наклонившись к носу, гребли назад. После подобного троекратного удара веслами корабль повернулся как бы вокруг оси и затем, подхваченный ветром, плавно поплыл к мысу. В этом положении видна была вся корма с тритонами, такими же, как и на носу, и крупно написанным выпуклыми буквами названием галеры. Сбоку был руль, а на возвышавшейся платформе обрисовывалась статная фигура рулевого в полном вооружении, держащего одну руку на руле. Высокий навес, позолоченный и резной, выдавался над рулевым подобно громадному лопастному листу.
Во время поворота раздался резкий звук трубы, и из люков появились люди, все в прекрасной одежде, в медных шлемах, с блестящими щитами и копьями. Воины выстроились в боевом порядке. Офицеры и музыканты заняли свои места. Когда весла коснулись мола, с палубы был спущен трап. Трибун обратился к товарищам и важно сказал:
— Теперь, друзья, мне нужно вернуться к своим обязанностям.
Он снял с головы венок и передал его игроку в кости.
— Возьми лавровый венок, о любимец Фортуны! — сказал он. — Если я вернусь, то отыграю мои сестерции, но без победы я не вернусь. Повесь венок в твоем атриуме (место собраний в древнеримском доме).
Он раскрыл объятия товарищам, и они по очереди обняли его.
Затем Аррий махнул рукой рабам, склонившим факелы, и обернулся к ожидавшему его кораблю, красовавшемуся рядами матросов с их шлемами, щитами и копьями. Когда он ступил на трап, трубы заиграли и на судне взвился флаг начальника флота.

2. На галере

Трибун, стоя на деке (палуба, пространство между двумя палубами) рулевого с приказом дуумвира в руке, обратился к гортатору (начальник гребцов).
— Какова сила экипажа?
— Гребцов двести пятьдесят два: десять запасных.
— А отдыхающих?
— Восемьдесят четыре человека.
— Через сколько часов смена?
— Через каждые два часа.
Трибун на минуту задумался.
— Это тяжело. Это надо изменить, но не теперь. Гребцы не имеют возможности отдохнуть ни днем, ни ночью.
Затем, обратившись к заведующему парусами, он сказал:
— Сколько лет служишь?
— Тридцать два.
— Преимущественно в каких морях?
— Между нашим Римом и Востоком.
— Такой человек мне и нужен.
Он снова заглянул в свой приказ.
— Пройдя мыс Кампанелла, направить к Мессине. Затем вдоль Калабрийского берега, пока Мелито не останется слева и… Знаешь ли ты путеводные звезды в Ионийском море?
— Да, я знаю их хорошо.
— В таком случае от Мелито курс на восток до Цитеры. Если боги будут благоприятствовать нам, я не брошу якоря до Антемонской бухты. Медлить нельзя. Я полагаюсь на тебя.
Аррий был человеком осторожным. Он был из числа тех людей, которые, обещая алтари в Пренесте и Антиуме, вместе с тем полагают, что расположение слепой судьбы скорее можно снискать заботами и здравой распорядительностью, чем жертвоприношениями и обетами. Хотя он, как виновник пиршества, и провел всю ночь за вином и игрой в кости, но лишь только пахнуло на него морем, в нем мгновенно воспрянул дух моряка, и он не успокоился до тех пор, пока не узнал свой корабль. У знания нет места случайностям. Начав с гортаторов и переходя к заведующему парусами, кормчему и другим офицерам, Аррий ознакомился со всеми. Когда он обошел весь корабль, то все относящееся к материальным средствам этой общины, скучившейся в его стенах, стало ему так хорошо известно, как никому. Он нашел, что все приготовления были предусмотрены, так что ему оставалось только ознакомиться с экипажем. Это была самая трудная и щекотливая задача, и он приступил к ней вполне своеобразно.
В полдень этого дня корабль плыл по морю у Пестума. Западный ветер надувал паруса. Была учреждена вахта. На передней части корабля был установлен алтарь, обсыпанный солью и ячменем, после того как трибун вознес молитвы Юпитеру, Нептуну и всем океанидам и с обетами возлил вино и сжег благоухания. Свершив все это, он с воинственным видом уселся в большой каюте.
Нужно заметить, что каюта эта составляла центральное отделение галеры и освещалась тремя широкими люками. Ряд опор шел от одного ее конца до другого, поддерживая крышу, а у центра была видна мачта, унизанная топорами, баграми и дротиками. У каждого люка было по две лестницы, одна справа, другая слева, с приспособлением для их поднятия и опускания. Теперь они были подняты, и помещение имело вид залы, освещаемой люками.
Читатели, вероятно, уже поняли, что эта каюта была главным сборным пунктом всех моряков: их столовой, спальней, гимнастическим залом и местом отдыха — одним словом, она служила для всего, что во время отдыха разрешалось законами, распределявшими всю жизнь на корабле в заведенном порядке. В самом конце каюты находилась площадка, на которую вело несколько ступеней. На ней помещалось сиденье для начальника гребцов, а перед ним стоял массивный стол, по которому он молотком выбивал гребцам такт. По правую руку от него было место водяных часов, по которым определялось время смен. Над ним на площадке, обнесенной позолоченной решеткой, располагались скромные апартаменты трибуна.
Отсюда, покоясь на мягком кресле, покачиваемом движениями корабля, в военном плаще, наполовину покрывавшем его тунику, и с мечом у пояса Аррий зорко следил за командой, которая всегда чувствовала его близкое присутствие. Взор его критически останавливался на всем, но главным образом на гребцах. На последних более всего, вероятно, остановит свое внимание и читатель, но в то время как последний отнесется к ним с симпатией, Аррий, по свойственной начальникам привычке, следил не за ними как личностями, а за результатами их деятельности, насколько она была полезна для него.
Зрелище само по себе было довольно простое. По бокам каюты, во всю ее длину, тянулись три ряда скамеек, расположенных так, что второй ряд помещался позади и повыше первого, а третий позади и повыше второго. Чтобы удобнее расположить шестьдесят гребцов, с каждой стороны было устроено по девятнадцать скамеек с промежутком между ними в один ярд, а двадцатая помещалась так, что ее верхнее сиденье было как раз над самым низким сиденьем первой скамьи. При таком размещении каждый гребец свободно действовал, если соразмерял свои движения со взмахами своих товарищей. Такт же был таковым, как и у солдат, идущих мерным шагом при сомкнутых рядах.
Гребцы на первой и второй скамье сидели, а на третьей, имея более длинные весла, должны были стоять. Весла у ручек были налиты свинцом, а близ точки равновесия висели два гибких язычка, дававших возможность грести против ветра и в то же время требовавших большей ловкости, так как волна в любое время могла захватить невнимательного гребца и сбросить его с места. Каждое место у весла служило также отверстием, через которое гребец, сидевший у него, пользовался необходимым количеством воздуха. Свет падал на них сверху, сквозь решетку, встроенную между деком и фальшбортом. Общение между гребцами не допускалось. Изо дня в день они сидели на своих скамьях, не произнося ни слова, в часы работы они не могли видеть друг друга, а время своего краткого отдыха употребляли на сон и еду. Они никогда не смеялись, и никто не слыхал, чтобы кто-нибудь из них пел. И к чему слова, когда вздох или стон вполне выражал то, что каждый из них думал в тиши? Жизнь этих несчастных каторжников протекала подобно подземному ручью, тихо, в кропотливом труде, стремясь, хотя подчас и безнадежно, вырваться на волю.
В те дни, к которым относится наш рассказ, для пленных всегда была ломовая работа и на стенах крепости, и на улицах, и в подземельях, а флот, как военный, так и коммерческий, был ненасытен. Когда Друил впервые выиграл морскую битву, римляне напрягали свои весла и слава гребцов не уступала славе флота. Эти скамьи — будущие свидетели превратностей судьбы — прославили политику и храбрость Рима. Здесь были люди почти всех национальностей, большей частью из военнопленных, выбранные за мышечную силу и выносливость. Тут сидел бретонец, напротив него ливиец, позади житель Крыма, далее скиф, галл и фивянин. Римские преступники стояли на одной ступени с галлами, лангобардами, евреями, эфиопами и варварами с берегов Азовского моря. Здесь — афинянин, там — красноволосый дикарь Ирландии, а далее — голубоокие гиганты Кимери.
Труд гребцов не давал возможности развиваться их умственным способностям. Сила размаха, удар, глубина погружения весла и ловкость, когда приходилось грести против ветра, — вот все, что требовалось от них. Чем автоматичнее были их движения, тем они считались совершеннее. Даже осторожность, внушаемая им морем, превращалась скорее в нечто инстинктивное, чем сознательное. Таким образом результатом продолжительной службы являлось то, что эти несчастные становились терпеливыми, бездушными, покорными, умственно притупленными существами с сильно развитыми мышцами, жившими немногими, но дорогими воспоминаниями, и в конце концов впадали в то полубессознательное состояние, когда бедствие становится привычкой, а душа отличается невероятной выносливостью.
Час за часом качаясь в своем мягком кресле, трибун смотрел то направо, то налево, мысленно занятый всевозможными предметами, исключая несчастное положение рабов. Их движения, равномерные и совершенно одинаковые как с той, так и с другой стороны, стали совсем монотонными. Он начал развлекаться, рассматривая лица гребцов, причем со свойственным ему критическим отношением он полагал, что если все пойдет надлежащим образом, он наберет из числа пиратов, за которыми он отправлялся, лучших гребцов взамен многих теперешних.
Не было ни малейшей нужды запоминать имена рабов, отправляемых на галеры, как в могилы, и потому их заменили номерами, написанными на той скамье, к которой каждый из них был определен. Зоркий взгляд начальника, переходя от одной скамьи к другой, остановился наконец на номере шестидесятом, который, как уже было сказано, по недостатку места на последней скамье левой стороны помещался на скамье над первым рядом.
Эта скамья была выше уровня платформы, на расстоянии нескольких футов от нее. Свет, падая сверху сквозь решетчатый люк, освещал всю фигуру гребца, сидевшего на этой скамье, — фигуру прямую и голую, как и все остальные, имевшую одеждой только набедренную повязку. Существовали, однако, черты, отличавшие этого человека от остальных. Он был очень молод — лет двадцати, не более. Аррий же считался не только веселым игроком в кости, но и знатоком физической стороны человека и, находясь на суше, обыкновенно посещал гимназии, чтобы полюбоваться знаменитыми атлетами. Он узнал, вероятно, от какого-нибудь профессора, что сила зависит как от размеров, так и качества мускулов, тогда как ловкость отчасти обусловливается сообразительностью. Приняв эту теорию, он, как и большинство людей, имеющих излюбленный конек, при виде человека всегда проверял на нем верность своего взгляда.
В начале каждого движения веслом лицо и фигура гребца были видны с платформы в профиль, при окончании же движения он отклонялся назад с видом, дышавшим энергией. Грация и легкость движения могли навести на мысль, что он недостаточно добросовестно исполняет свою работу, но сомнение скоро исчезало: твердость, с которой он держал весло, прогибание весла при погружении в воду доказывали необычайную силу, соединенную с ловкостью, что и составляло основную идею теории наблюдателя, покоившегося в мягком кресле. Во время своих наблюдений, лишенных малейшего следа нежности, Аррий заметил, что наблюдаемый субъект высок ростом и что руки и ноги его удивительно совершенны. Масса мускулов при некоторых движениях напрягалась и вздувалась, как канаты. Каждый мускул его тела резко обрисовывался, но это была здоровая худощавость, так преувеличенная впоследствии ваятелями. При всем том движения гребца отличались такой гармонией, которая не только подтверждала теорию трибуна, но и вызывала в нем любопытство и величайший интерес.
Вскоре он стал выжидать случая взглянуть в лицо этого человека. Голова его была красивой формы и покоилась на шее, хотя и широкой у основания, но очень гибкой и грациозной. Черты лица в профиль имели восточный тип и отличались той тонкой выразительностью, которая всегда считалась признаком благородной крови и развитого ума.
— Клянусь богами! — сказал он себе, — этот юноша производит на меня сильное впечатление! Он многое обещает. Надо узнать его поближе.
При этом гребец взглянул на него, и ему удалось рассмотреть его лицо.
— Еврей… и мальчик!
Под взором трибуна большие глаза невольника еще более расширились, кровь прилила к лицу и движение весла приостановилось. Но немедленно раздался гневный удар молотка гортатора. Гребец вздрогнул, отвернулся от наблюдателя и, как будто удар этот был нанесен по нему, опустил весло. Взглянув снова на трибуна, он был сильно удивлен, встретив ласковую улыбку.
Тем временем галера вошла в Мессинский пролив и, пройдя город того же названия, через некоторое время повернула на восток, оставив за собой обрисовывавшееся на звездном небе облако над Этной.
С тех пор Аррий, возвращаясь на свою платформу в каюте, всякий раз принимался изучать юношу-гребца, повторяя про себя: ‘Этот юноша умен. Еврей не варвар. Надо узнать его получше’.

3. Номер шестидесятый

По прошествии четырех дней ‘Астрея’ — так называлась галера — плыла по Ионийскому морю. Небо было ясно, и дул попутный ветер, как бы неся с собой покровительство всех богов.
Восточная бухта острова Цитера была назначена местом сбора всего флота, и Аррий, сгорая от нетерпения, проводил много времени на палубе. Он внимательно изучил свой корабль и остался им очень доволен. В каюте, когда он мечтал в своем кресле, мысль его беспрестанно возвращалась к молодому гребцу.
— Знаешь ли ты человека, встающего с той скамьи? — спросил он наконец у гортатора.
В эту минуту происходила смена.
— Номер шестидесятый? — спросил начальник.
— Да.
Начальник внимательно глядел на уходящего юношу.
— Как тебе известно, — ответил он, — кораблю всего месяц, и людей я знаю мало.
— Он еврей, — заметил задумчиво Аррий.
— Благородный Квинт дальнозорок.
— Он очень молод, — продолжал Аррий.
— Но наш лучший гребец. Я видел, как гнулись его весла, почти готовые сломаться.
— Какого он нрава?
— Он очень послушен. Близко я его не знаю. Только однажды он обратился ко мне с просьбой.
— С какой?
— Он желал, чтобы я поочередно помещал его то на правую, то на левую сторону корабля. Он заметил, что люди, вечно правящие только правым или только левым веслом, становятся кривобокими, и добавил, что если во время бури или сражения ему придется пересесть на другую сторону, он может оказаться непригодным.
— Клянусь Поллуксом! Новая идея. Что ты еще заметил в нем?
— Он чище своих товарищей.
— В этом он римлянин, — одобрительно сказал Appий. — Не знаешь ли ты его прошлое?
— Ничего не знаю.
Трибун немного подумал и направился к своему креслу.
— Если я буду на палубе во время его смены, — он сделал паузу, — то пошли его ко мне. Но пусть он придет один.
Часа через два после этого разговора Аррий стоял над фигурой, украшающей нос галеры. Человеку, чувствующему, что судьба неодолимо влечет его к событию громадной важности, ничего не остается, как выжидать, и в этом настроении философия оказывает громадную услугу, придавая человеку с твердым характером величайшее спокойствие духа. Отведя свои глаза от солариума, для того чтобы следить за направлением корабля, Аррий увидел направляющегося к нему гребца.
— Начальник сказал, что такова твоя воля, благородный Аррий, чтобы я явился к тебе.
Аррий смотрел на эту фигуру — высокую, мускулистую, блестевшую на солнце румянцем здоровой и обильной крови, просвечивавшей сквозь кожу, — смотрел и любовался, думая об арене. Манеры этого человека тоже производили на него благоприятное впечатление: в голосе отражалось облагораживающее влияние жизни, проведенной, по крайней мере частью, в лучшей среде, глаза, ясные и широко раскрытые, глядели скорее с любопытством, чем с недоверием. В ответ на острый начальственный взгляд трибуна лицо юноши не выразило ничего омрачающего его юношеской прелести — ни упрека, ни злобы, ни мести, только глубоко затаенное горе наложило на него свою печать, как время смягчает поверхность картины. Под влиянием всех этих впечатлений римлянин обратился к нему не как к рабу, а скорее как старший к младшему.
— Гортатор сказал мне, что ты лучший гребец.
— Гортатор очень добр, — отвечал тот.
— Давно ли ты служишь?
— Около трех лет.
— На веслах?
— Я не могу припомнить ни одного дня, когда бы я оставлял их.
— Работа эта трудна, редко кто может выносить ее и год, а ты — еще мальчик.
— Благородный Аррий забывает, что дух способствует преодолению. Слабый при его помощи выносит иногда то, от чего погибает сильный.
— Судя по твоей речи, ты еврей. Упорная гордость твоей нации не исчезла в тебе, — сказал Аррий, заметив румянец, покрывший лицо юноши.
— Гордость никогда так не сильна, как у человека в цепях.
— Чем же ты гордишься?
— Тем, что я еврей.
Аррий улыбнулся.
— Я не был в Иерусалиме, — сказал он, — но слышал о его князьях. Я даже знал одного из них. Он был купцом и имел корабли. Он достоин был быть царем. Ты кто?
— Я должен отвечать со скамьи галерника. Я раб. Но отец мой был иерусалимским князем и, как купец, имел свои корабли. Его знали и чтили в приемных великого Августа.
— Его имя?
— Итамар из дома Гуров.
Трибун от удивления всплеснул руками.
— Ты — сын Гура?
Помолчав, он спросил:
— Что привело тебя сюда?
Иуда склонил голову, ему трудно было дышать. Совладав со своими чувствами, он взглянул в лицо трибуна и отвечал:
— Меня обвинили в покушении на жизнь прокуратора Валерия Грата. Три года прошло с того страшного дня, — продолжал он, — три года, о трибун, ежечасных страданий — в этой могильной бездне, с единственным отдохновением в труде, и за все это время ни единого словечка о ком-нибудь из моих родных. О если бы, забытые, мы могли и сами забыть! Если бы я мог изгладить из своей памяти сцену разлуки с сестрой, последний взгляд матери! Я ощущал дыхание чумы и столкновение кораблей в битве, я слышал рев бурь на море и смеялся в то время, когда другие молились: смерть для меня была бы избавлением. Весло прогибается — да, от усилия отогнать от себя воспоминания о том дне. Подумай, как мало нужно, чтобы помочь мне. Скажи мне об их судьбе! Я слышал их призыв в ночной тиши, я видел их идущими по воде. О, ничто в мире не истинно, лишь любовь моей матери, а Тирса — ее дыхание было подобно дыханию белых лилий. Она была младшей ветвью пальмы — такая свежая, нежная, полная грации и красоты. С ней день был ясным утром. Она входила и уходила, как звуки прелестной музыки. И я своей рукой погубил их! Я…
— Признаешь ли ты свою вину? — спросил сурово Appий.
Перемена, произошедшая в Бен-Гуре, была поразительна по своей внезапности и резкости. Голос окреп, он сжал руки, каждая мышца дрожала, глаза блистали.
— Ты слышал о Боге моих отцов, — сказал он, — о беспредельном Иегове. Его правдой, и всемогуществом, и любовью, с какой Он руководил Израилем, клянусь, что я невинен!
Трибун был сильно тронут.
— О благородный римлянин, — продолжал Бен-Гур, — дай мне каплю надежды и пролей луч света во мраке, изо дня в день все сильнее сгущающемся надо мной.
Аррий повернулся и пошел по палубе.
— Разве над тобой не было суда? — спросил он, внезапно остановившись.
— Нет!
Римлянин удивленно приподнял голову.
— Ни суда, ни следствия? Кто же тебя приговорил?
Римляне, как известно, во времена упадка империи питали наисильнейшее пристрастие к закону и его формальной стороне.
— Они связали меня веревками и оттащили в подвал башни. Никто не сказал мне ни единого слова. На следующий день солдаты отвели меня на берег моря, и с тех пор я стал галерником.
— Что ты мог бы привести в свое оправдание?
— Я был слишком юным, чтобы быть заговорщиком. Грата я совсем не знал. Для покушения время и место были самые неудобные. Он ехал среди белого дня, окруженный целым легионом. Скрыться для меня было невозможно. Я принадлежал к классу людей, наиболее дружелюбно относившихся к Риму. Мой отец оказывал услуги императору. Разорение было неизбежно как для меня, так и для матери с сестрой. У меня не было повода ненавидеть, а если бы и сильно было во мне это злостное намерение, то множество других обстоятельств — состояние, семья, жизнь, то есть закон, который для сына Израиля дороже дыхания, — остановили бы мою руку. Я не был безумным. Поверь мне: теперь, как и тогда, смерть отраднее для меня, чем позор.
— Кто был с тобой, когда был нанесен роковой удар?
— Я был на кровле отцовского дома. Рядом со мной стояла Тирса, этот ангел кротости. Оба мы перевесились через парапет, чтобы лучше рассмотреть проходивший легион. Черепица под нажимом моей руки оторвалась и упала на Грата. Я думал, не убил ли я его, и почувствовал страшный ужас.
— Где была твоя мать?
— Внизу, в своей комнате.
— Что стало с ней?
Бен-Гур стиснул руки, и стон вырвался из его груди.
— Я не знаю. Я видел, как они тащили ее, и больше ничего не знаю. Из дома было выведено все живое, даже скот, ворота были заложены. Это значило, что никто и никогда не вернется в наш дом. Я молю тебя, скажи мне хоть что-нибудь о ней! Она-то уж, конечно, невинна. Молю тебя о прощении, благородный трибун, хотя прощать следовало бы мне. Но рабу ли говорить о прощении или о мести! Я на всю жизнь прикован к веслу.
Аррий слушал его с интересом, применяя всю свою опытность в отношениях с невольниками. Если чувства юноши были притворны, то притворялся он артистично, если они были искренни, то невинность его была вне всякого сомнения. В последнем случае с какой слепой злобой обрушились на него власти! Смести с лица земли целую семью за простую случайность! Он содрогнулся при этой мысли.
Мудрое Провидение не дает нравственному чувству заглохнуть в нас, как бы грубо и кроваво ни было наше ремесло. Справедливость и сострадание, если только они были свойственны нам, таятся в нас и на войне. Трибун мог быть неумолим, иначе он не был бы пригоден для занимаемого им поста, но он мог быть и справедлив. Команда кораблей, на которых он служил, ознакомившись с ним, называла его добрым трибуном. Умному читателю лучшей характеристики и не требуется.
В данном случае многие обстоятельства прямо говорили в пользу юноши, но помимо них могли существовать и другие. Может быть, Аррий знал Валерия Грата и не любил его. Может быть, он был знаком и с отцом Бен-Гура. Во время разговора Иуда спросил его об этом, и он, заметим, не дал ему никакого ответа. Словом, трибун был в нерешительности. Его власть была обширна. На корабле он был неограниченным властителем. Все в данном случае склоняло его к милосердию, и он был вполне расположен к юноше. ‘Однако же нечего спешить, — подумал он, — или, вернее, нужно спешить к Цитере. Нельзя обойтись без лучшего гребца, стоит подождать, узнать его поближе, убедиться, что он действительно князь Бен-Гур и невиновен. Рабы обыкновенно лгут’. И он сказал громко:
— Довольно. Иди на свое место.
Бен-Гур поклонился, взглянул еще раз в лицо начальника, но не прочел на нем и следа надежды для себя. Он тихо повернулся и сказал:
— Если ты, о трибун, еще раз вспомнишь обо мне, то пусть не изгладится из твоей памяти, что я молил тебя сказать мне что-нибудь об участи моей матери и сестры.
С этими словами он удалился. Аррий, любуясь, провожал его взором.
— Клянусь Поллуксом! — думал он. — При подготовке что бы вышло из него для арены! Какой скороход! Клянусь богами! Что за руки для меча или для борца! Стой! — крикнул он.
Бен-Гур остановился, и трибун подошел к нему.
— Если бы ты был свободен, что бы ты стал делать?
— Благородный Аррий издевается надо мной, — проговорил дрожащими устами Иуда.
— Нет, клянусь богами, нет!
— В таком случае я радостно отвечу тебе. Я бы всецело отдался первейшей своей обязанности. Я бы не знал покоя до тех пор, пока моя мать и Тирса не вернулись бы в отцовский дом. Я бы служил им, как преданный раб. Они многого лишились, но я, клянусь Богом моих отцов, я приобрел бы им больше.
Этот ответ поразил римлянина. На минуту он растерялся, но, придя в себя, сказал:
— Я взывал к твоему самолюбию. Если бы в живых не было ни матери, ни сестры или ты не мог их найти, что бы ты стал делать?
Лицо Бен-Гура стало бледным, и он отвернулся к морю. В нем происходила сильная внутренняя борьба. Наконец, обратившись к трибуну, он сказал:
— Какую я избрал бы карьеру?
— Да.
— Трибун, я скажу тебе правду. В ночь того страшного дня, о котором я тебе говорил, я получил разрешение быть солдатом. Я остаюсь и теперь при том же желании, а так как во всем мире есть только одна военная школа, то я бы и поступил туда.
— В палестру?! (гимнастическая школа для мальчиков в Древней Греции) — воскликнул Аррий.
— Нет, в римский лагерь.
Начальнику не подобало так говорить с невольником. Appий заметил это и быстро изменил и тон, и голос.
— Иди, — сказал он, — и не воображай себе ничего. Я, может, шутил с тобой. Впрочем, — задумчиво глядя, добавил он, — если ты будешь вспоминать о нашем разговоре с некоторой надеждой, то выбирай или славу гладиатора, или службу солдата. Первая может расположить к тебе императора, вторая не даст тебе ничего. Ты ведь не римлянин. Иди.
Немного спустя Бен-Гур снова сидел на своей скамье. Труд легок, когда на сердце ясно. Весло не казалось Иуде столь тяжелым. Подобно сладкозвучной птичке, в его душу слетела надежда. Он не мог осознать, в чем она состояла, но чувствовал всем существом, что она живет в нем. Замечание трибуна: ‘Я, может, и шутил’ он отгонял, когда оно приходило ему на ум. То, что могущественный человек призвал его и расспрашивал, было хлебом насущным, которым питалась его алчущая душа. И он был уверен, что это сулит нечто хорошее. Свет над его скамьей был ясен и не без надежд, и он молился: ‘О Боже! Я верный сын Израиля, который Ты так возлюбил. Помоги мне, молю Тебя!’

4. Пираты близко

В Антемонской бухте, на востоке от острова Цитера, собралось сто галер. Трибун посвятил их осмотру один день. Затем он поплыл к Наксосу, самому большому из Цикладских островов, лежащему между берегами Греции и Азии, с которого было удобно следить за всем происходившим и немедленно пуститься в погоню за пиратами, где бы они ни находились — в Эгейском или Средиземном море.
Когда флот в полном порядке направлялся вдоль гористых берегов острова, с севера появилась галера. Appий направился ей навстречу. Она оказалась транспортным судном, идущим из Византии, и от его капитана Appий узнал тe подробности, в которых он сильно нуждался.
Пираты собрались со всех дальних берегов Понта Эвксинского, даже из Танаиды, устье реки которой, как предполагали, вскормило Меотия. Все приготовления делались в величайшей тайне. Их первое появление в устье Босфора Фракийского сопровождалось уничтожением флота, находившегося там на стоянке, а затем они промышляли легкой добычей у входа в Геллеспонт. Их эскадра едва ли состояла из шестидесяти галер, хорошо снабженных людьми и всем необходимым. Немногие из них были с двойным рядом весел, большинство же с тройным. Начальник и лоцманы были греками, хорошо изучившими все восточные моря. Разрушения, произведенные ими, было неисчислимы, и паника царила не только на море, но и города замыкали свои ворота и высылали жителей сторожить городские стены. Торговля почти совсем прекратилась.
Где находились пираты в настоящее время? На этот вопрос Аррий получил следующий ответ:
— Разграбив Гефестию на острове Лемнос, неприятель направился к Фессаллоникам и, по последним сведениям, скрылся в заливах между Эвбеей и Элладой.
Таково было положение дел.
Затем население острова, собравшееся на вершинах холмов, любуясь редким зрелищем ста кораблей, собранных в одну сплоченную эскадру, увидело, как передовая дивизия быстро повернула на север, а за ней стройными колоннами последовали и остальные. Слух о высадке пиратов уже дошел до островитян, и теперь, следя за удалявшимися парусами, пока они не скрылись за Сиросом, даже наиболее обеспокоенные почувствовали полное успокоение и слали им душевную благодарность. То, что Рим захватывал суровой рукой, он всегда защищал и взамен дани предоставлял безопасность.
Трибун был очень доволен направлением неприятеля и благодарил судьбу. Она давала ему верные сведения и завлекала его в те моря, где уничтожение противника было наиболее легко. Он знал, какой вред могла причинять даже одна галера в таком широком море, как Средиземное, и как там трудно отыскать и перехватить ее. С другой стороны, ему было известно, как много содействовало бы его славе то обстоятельство, если бы ему удалось одним ударом уничтожить пиратов.
Если читатель бросит взгляд на карту Греции и Эгейского моря, он увидит, что остров Эвбея служит берегу как бы валом. Пролив с севера вмещал флот Ксеркса, а в настоящее время отважных пловцов Понта Эвксинского. Города вдоль Пелазгийского и Мелиакского заливов были богаты и могли служить соблазнительной добычей. Аррий, взвесив все эти обстоятельства, пришел к заключению, что пираты должны находиться где-нибудь ниже Фермопил. Чтобы воспользоваться благоприятными условиями, он решился запереть их с севера и с юга, а для этого следовало пользоваться каждым часом, оставив без внимания плоды, вино и женщин Наксоса. Так плыли они без малейших остановок, пока перед наступлением ночи не появилась на горизонте вершина горы и лоцман не возвестил об Эвбейском береге.
По сигналу флот остановился на веслах. Аррий отрядил дивизию в пятьдесят галер следовать с ним в пролив, а другой дивизии той же силы велел обогнуть остров со стороны моря и, дойдя до северной его границы, быстро спуститься навстречу его дивизии.
Конечно, каждая дивизия в отдельности уступала количеством силы флоту пиратов, но имела на своей стороне одно немалое преимущество, а именно дисциплину, немыслимую для орды, не признающей никаких законов, как бы храбра она ни была. Помимо того, трибун остроумно рассчитал, что если бы даже одна из дивизий и была случайно разбита, то другая легко справилась бы с неприятельскими силами, опьяненными первой победой.
Тем временем Бен-Гур продолжал занимать свое место на скамье, отдыхая через каждые шесть часов. Остановка в Антемонской бухте несколько освежила его, и весло не казалось ему тяжелым, так что начальник, следя с платформы, не замечал за ним ни малейшей погрешности.
Люди обыкновенно не ценят, насколько им легко от знания того, где они находятся и куда идут. Понимать, что заблудился, очень мучительно, но еще мучительнее идти и идти, не зная куда. Час за часом двигая галеру, и днем и ночью сознавать, что она скользит по одному из бесчисленных путей в широком море, и не знать, где находишься и куда плывешь, — вот что всегда болезненно сказывалось на Бен-Гуре, а теперь тем более, когда после свидания с трибуном луч надежды скользнул в его измученную грудь. Чем более мы сосредотачиваем на нем свое внимание, тем сильнее жаждем его, и именно это и ощущал в настоящее время Бен-Гур. Он прислушивался к каждому звуку и шороху корабля, как бы к живым голосам, ожидая от них ответа на мучивший его вопрос, он смотрел на слабый свет, падавший сквозь решетчатый люк, ожидая от него невесть чего, и не раз ловил себя на намерении заговорить с начальником на платформе, что удивило бы последнего, конечно, более, чем величайшая неожиданность любого сражения.
Следя за переменами направления скудных лучей солнца, падавших на пол каюты, когда корабль был на ходу, Иуда приучился в общих чертах узнавать, куда он плывет. Своим навыком он воспользовался и при отплытии от Цитеры. Полагая, что корабль направляется к Иудее, он внимательно следил за малейшими изменениями пути и потому мучительно заметил внезапный поворот к северу, что, как мы уже сказали, произошло у острова Наксос. О причине этой перемены курса он не мог иметь ни малейшего понятия, потому что ни он, ни его товарищи невольники, как известно, не знали ничего ни о цели путешествия, ни о положении дел. Его место было у весла, и он немилосердно оставался при нем как во время стоянок, так и при плавании. Он не имел и понятия о том, что к кораблю, движению которого он помогал своим веслом, примыкала в стройном порядке громадная эскадра, и не знал, конечно, какую цель она преследует.
Когда из каюты исчез последний луч заходящего солнца, галера все еще держала путь на север. Наступила ночь, и Бен-Гур не мог заметить перемены направления. В это время запах фимиама проник к нему с палубы. ‘Трибун у алтаря, — подумал он. — Может быть, нам предстоит битва’.
Он стал наблюдать.
Участвовав уже во многих битвах, он не видел ни одной. Со своей скамьи он слышал, как бой кипел и над ним, и вокруг него, и ознакомился со всеми звуками битвы, как певец с песнью. Так, он знал многие приготовления к битве, из коих жертвоприношение богам неизменно производилось и римлянами, и греками. Обряды были те же, что и при выступлении в путь, и всегда служили для него предзнаменованием.
Битва, нужно заметить, имела для него, как и для его сидевших у весел товарищей, совсем другой интерес, чем для свободных матросов и солдат. Дело было не в предстоящей опасности, а в том, что поражение, если бы они остались живы, могло изменить их статус и даровать им или свободу, или же других, лучших, властителей их судьбы.
В положенное время фонари были зажжены и повешены у лестниц, и с палубы сошел трибун. По данному им приказу матросы надели на себя военные доспехи, все машины были осмотрены, а копья, дротики и стрелы в больших колчанах принесены и уложены на полу рядом с сосудами, наполненными горючим маслом, и корзинами с бумажными шарами, свернутыми наподобие светилен. И когда Бен-Гур увидел, что трибун взошел на свою платформу, надел свои доспехи и вынул свой шлем и щит, то у него уже не могло оставаться ни малейшего сомнения относительно значения этих приготовлений, и он должен был ожидать последнего унижения, применяемого в подобных случаях к невольникам.
К каждой скамье прикреплена была цепь с тяжелыми кандалами. Гортатор, переходя от гребца к гребцу, заставлял каждого заковать себя в них, не оставляя им ничего, кроме безмолвного повиновения, и лишая их в случае несчастья возможности спастись.
Затем в каюте водворилась немая тишина, прерываемая звуками весел при их трении в кожаных гнездах. Каждый человек на своей скамье чувствовал стыд, а Бен-Гур сильнее, чем кто-либо. Он готов был любой ценой избавиться от него, но бряцание оков раздавалось все ближе и ближе, что означало приближение гортатора. Не вступится ли за него трибун?
Читатель может отнести эту последнюю надежду к самомнению или тщеславию Бен-Гура, но в эту минуту оно существовало в нем. Он верил, что римлянин вступится за него и данный случай обнаружит его чувства. Если, готовясь к битве, он вспомнит о нем, это будет явным доказательством, что у него сложилось мнение, в силу которого он выделяет его среди других невольников, и тем сильно оправдает дальнейшие надежды Бен-Гура.
Юноша ожидал решения с трепетом. Этот краткий промежуток времени казался ему целым столетием. При каждом ударе весла он бросал взгляд на трибуна, который, сделав все надлежащие приготовления, лег и готовился отдохнуть: глубокое негодование на себя овладело Бен-Гуром, он горько улыбнулся и решил никогда более не возвращаться к этим безумным мечтам.
Гортатор приближался. Он уже стоял над номером первым, и звук железа слева мучительно раздражал слух юноши. Наконец наступила и его очередь. Полный отчаяния, Бен-Гур положил весло и подставил свои ноги под оковы. Но трибун привстал, сел и подозвал гортатора.
Страшное волнение охватило Иуду. Говоря с гортатором, трибун взглянул на него, и когда он снова погрузил свое весло, ему показалось, что вся часть корабля с его стороны просияла. Он не слышал ни слова из того, что было произнесено между ними, но довольно того, что цепь продолжала лениво болтаться у его скамьи и что гортатор, возвратившись к своему месту, начал отбивать такт. Звуки молотка звучали теперь, как самая приятная музыка. Навалившись грудью на ручку весла, он двигал им с такой силой, что оно гнулось, ежеминутно готовясь переломиться.
Гортатор направился к трибуну и, улыбаясь, указал на шестидесятый номер.
— Какая сила! — сказал он.
— И какая энергия! — ответил трибун. — Клянусь Поллуксом! Он лучше без цепей. Не надевай их на него никогда.
С этими словами он снова улегся на свое ложе.
Корабль плыл, ветерок едва рябил поверхность вод, и все бывшие не у дел спали: Аррий на своем месте, матросы на полу.
И раз, и два сменяли Бен-Гура, но заснуть он не мог. Среди могильного мрака трехлетней ночи наконец забрезжила заря. Смерть, такая долгая смерть, и вдруг трепет и первый проблеск воскресения! В такие минуты сон бежит прочь. Надежда рисует картины будущего, а настоящее и прошлое забываются или, как послушные слуги, только помогают этим фантазиям обрисовываться ярче. Иуда все далее уносился в безбрежное море грез. Удивительно не то, что такие мечты могут погружать нас в состояние счастья, а то, что мы можем принимать их за нечто вполне реальное. Они действуют подобно чарующему маку, при виде фантастических цветов которого смолкает ум. Все горести забыты: дом и богатство возвращены Гурам, мать и сестра снова в его объятиях. Что он как на крыльях летел в страшную битву, об этом он не думал. Мечты были для него действительностью, и к ним не примешивались ни малейшие сомнения. Сердце его переполнялось радостью и торжеством, и в нем не было места для мести. Мессала, Грат, Рим, все горькие воспоминания, сопряженные с этими именами, как бы исходили из земли и не касались его, витающего над ней высоко, прислушивающегося к напеву звезд.
‘Астрея’ благополучно плыла, но перед рассветом человек с палубы быстро направился к платформе, на которой спал трибун, и разбудил его. Аррий встал, надел свой шлем, взял щит и меч и отправился к командиру матросов.
— Пираты близко! Вставайте и будьте готовы, — произнес он и начал подниматься по лестнице, спокойный и уверенный в себе настолько, что при виде его можно было подумать: ‘Счастливец! Апиций приготовил ему пир’.

5. Битва с пиратами

Все на корабле и даже сам корабль как бы встрепенулись. Офицеры заняли свои места. Матросы с оружием в руках во всех отношениях походили на легионеров. Охапки стрел и дротиков были вытащены на палубу. Через центральную лестницу были внесены чаны с маслом и шары, которым предстояло превратиться в огненные. Были зажжены добавочные фонари, наполнены водой бочки. Отдыхающие гребцы стояли под стражей перед гортатором, и Провидению было угодно, чтобы в их числе находился Бен-Гур. Над собой он слышал смешанные звуки последних приготовлений — убирались паруса, растягивались сети, снимались трапы и бока защищались щитами из бычьих кож. Вдруг на галере снова воцарилась тишина, полная неопределенного страха и ожидания: это значило, что галера была готова.
По сигналу с палубы, переданному гортатору офицером, стоявшим на лестнице, весла мгновенно остановились.
Что это могло означать?
Все сто двадцать невольников, прикованных к своим скамьям, задавали себе этот вопрос. Ни патриотизм, ни жажда славы, ни чувство долга не могли воодушевлять их, и они ощущали только трепет, свойственный людям, слепо и беспомощно бросаемым в опасность. Легко допустить, что даже самый тупой из них перебирал в уме все могущие быть ситуации, и ни одна из них не сулила ему ничего хорошего: победа только сильнее скрепила бы его цепи, а если бы корабль пошел ко дну или сгорел, он принужден был разделить с ним ту же участь.
О положении дел спрашивать они не смели. И кто были враги? Может, братья, друзья, соотечественники? Если читатель примет во внимание эти и дальнейшие обстоятельства, то он поймет, почему римлянам приходилось приковывать несчастных невольников к их скамьям.
Звук, словно от плеска галер позади кормы, привлек внимание Бен-Гура. ‘Астрея’ заколебалась как бы в середине водоворота. Мысль о флоте, стоявшем бок о бок, пронеслась в его голове — о флоте, маневрировавшем и готовящемся к атаке, и лицо его зарделось.
С палубы раздался другой сигнал. Весла погрузились в воду, и галера стала незаметно двигаться вперед. Ни звука извне, ни звука изнутри, но тем не менее каждый человек инстинктивно готовился к схватке.
В подобном положении время неизмеримо, так что Бен-Гур не мог иметь представления о пройденном расстоянии. Наконец, с палубы раздался звук труб — полный, ясный, протяжный. Гортатор забил по деку, так что он зазвучал, гребцы всей силой налегли на весла и вместе дружно двинули галеру: она задрожала и как стрела скользнула вперед. Другие звуки труб присоединились к раздававшимся на палубе, но все они звучали сзади, а спереди слышался только отрывочный шум встревоженных голосов. Затем раздался сильный толчок. Гребцы, помещавшиеся перед платформой гортатора, пошатнулись, многие из них попадали, корабль отклонился назад, но, собравшись с силами, ринулся вперед. Заглушая звуки труб, раздавались пронзительные крики ужаса, треск и шум столкновения, и Бен-Гур почувствовал под своими ногами, под килем, как что-то измученное крошат, давят, ломают в куски, топят. Люди вокруг него испуганно смотрели друг на друга.
С палубы раздался клич торжества — римский орел выиграл сражение. А кто же те несчастные, которых поглотило море?
Ни остановки, ни паузы. ‘Астрея’ ринулась вперед. Несколько матросов сбежали вниз и, погружая шары в чаны с маслом, подавали их товарищам, стоявшим наверху лестницы. Ко всем ужасам битвы присоединялся еще пожар.
Внезапно галера наклонилась так сильно, что гребцы на верхней части корабля едва усидели на своих скамьях. Снова победный клич римлян и вместе с тем чьи-то вопли отчаяния. Противостоящий корабль, пойманный крюками большого журавля, спускавшегося с мачты, был приподнят на воздух и затем потоплен в волнах.
Крики, раздававшиеся справа и слева, спереди и сзади, слились в неописуемый рев. По временам раздавался треск, стоны ужаса, указывавшие на то, что еще один корабль пошел ко дну и команда погрузилась в морскую бездну.
Жертвы были с обеих сторон. По временам приносили окровавленных и умирающих римлян и клали на пол люка.
Клубы дыма, пропитанные запахом человеческого мяса, врывались в каюту, застилая свет желтыми сумерками. Вдыхая в себя этот воздух, Бен-Гур понимал, что в это время они проходят мимо горевшего корабля, на котором гребцы, прикованные к своим скамьям, стали жертвой огня.
‘Астрея’ все время двигалась вперед, но вдруг остановилась. У передних гребцов из рук выпали весла, и сами они попадали со своих скамеек. На палубе раздался страшный топот, а по бокам треск двух сцепившихся кораблей. Люди от страха падали на пол, иные искали себе убежища. Среди этой паники к ногам Бен-Гура упал или был брошен труп. Юноша увидел полуобнаженное тело и массу черных волос, покрывавших лицо несчастного. Очевидно, это был белокожий варвар Севера, смертью лишенный возможности грабить и мстить. Но как он сюда попал? Стащен ли был железной рукой с неприятельской палубы или, может, сама ‘Астрея’ взята на абордаж! Уж не дерутся ли римляне на собственной палубе? Озноб испуга пробежал по нему. Может быть, сильно теснят Аррия и он в эту минуту защищает свою жизнь? Если он будет убит! О Бог Авраама, отврати от него погибель! Неужели недавние надежды и мечты Иуды никогда не осуществятся и ему никогда не увидеть ни матери, ни сестры, ни отцовского дома, ни своей родины — Святой Земли?
Ужасный шум гремел над Бен-Гуром. В трюме все находилось в величайшем смущении: гребцы сидели на скамьях, как парализованные, обезумевшие люди сновали взад и вперед. Один гортатор невозмутимо сидел на своем месте, тщетно отбивая такт и дожидаясь трибуна, олицетворяя ту превосходную дисциплину, которой был покорен весь мир.
Его пример хорошо подействовал на юношу, он стал хладнокровнее обдумывать происходящее. Честь и долг заставляли римлянина оставаться на платформе, но были ли эти мотивы применимы к нему?.. Скамья? Но от нее следовало бежать — кому какая польза от того, что он умрет рабом? Жить для него было долгом, если не честью. Его жизнь принадлежала его близким. Они стояли перед ним, как живые. Он видел, как они протягивали к нему руки, он слышал их призыв. Да, он должен бежать к ним, и он вскочил, чтобы бежать, но остановился. Над ним тяготел римский приговор, и, пока он существовал, побег был бесполезен. Во всем необъятном мире не было уголка, где бы он мог чувствовать себя в безопасности. Только добившись свободы, он мог бы жить в Иудее и исполнять сыновние обязанности, которым он хотел всецело посвятить себя: в другой стране он не стал бы жить. Милостивый Боже! Как он жаждал свободы! Луч света блеснул ему в лице трибуна, но что если его благодетель погиб? Мертвые не возвращаются исполнять обещания, данные ими при жизни. Нет, этого не может случиться, Аррий не может умереть!
Бен-Гур огляделся еще раз. На крыле трюма продолжалась битва. С боков все трещало и ломилось. На скамьях невольники старались освободиться от цепей, но, видя, что все их усилия тщетны, издавали безумные вопли: стража удалилась наверх, дисциплина отсутствовала, царила паника, и лишь гортатор неизменно сидел на своем месте, спокойный, как всегда, имея в руках вместо оружия молоток, удары которого тщетно раздавались среди невообразимого шума. Бен-Гур взглянул на него в последний раз и кинулся искать трибуна.
Лестница люка была очень недалеко, и юноша в один прыжок был на ней. Он уже наполовину взобрался по ее ступенькам, видел небо, обагренное заревом пожара, море, усеянное кораблями и их обломками, битву на палубе, множество нападавших и незначительное количество защищающихся. Но вдруг лестница под ним провалилась, и он упал обратно на пол, который в это время как бы приподнялся и рассыпался в куски. Мгновенно вся задняя часть корабля отломилась, и море ринулось в нее, бурля и пенясь. Все кругом стало для Бен-Гура мраком сплошной воды.
Нельзя сказать, чтоб Иуда не потерял присутствия духа. Помимо его обычной силы, в нем появилась и та необычайная, которую природа хранит как бы в резерве для тех случаев, когда жизнь находится в опасности, однако мрак и клокотание воды ошеломили его. Он бессознательно задержал дыхание.
Волны бросали его как щепку из стороны в сторону по трюму, где он, наверное, захлебнулся бы, не явись на помощь отлив. Когда он стал уже погружаться в пучину, масса воды выбросила его вон, и он всплыл вместе с обломками галеры. Поднимаясь, он за что-то ухватился и крепко держался за этот предмет. Время, проведенное под водой, показалось ему вечностью. Наконец, он всплыл на поверхность и всей грудью вдохнул в себя воздух. Отряхивая с лица воду, он взобрался на обломок, который держал в руках, и огляделся вокруг.
Смерть, в чьих объятьях Иуда был под водой, стерегла его и теперь.
Дым расстилался над морем подобно полупрозрачному туману, сквозь который там и сям блистали яркие огненные языки. Он быстро сообразил, что это были горящие корабли. Бой еще продолжался, и нельзя было решить, на чьей стороне победа. Иногда мимо него проходили корабли, застилая свет пожара. Из мрака доносился треск схватившихся кораблей. Но опасность была гораздо ближе. Когда ‘Астрея’ пошла ко дну, на палубе, кроме ее собственной команды, находились и люди с двух атаковавших ее галер, и все они попадали в воду. Многие из них всплывали и на досках или обломках, служивших им опорой, продолжали драться до тех пор, пока не погружались в водоворот. Барахтаясь и волнуясь в предсмертной борьбе, они иногда разили мечом или дротиком и колыхали окружавшую их поверхность воды — в одном месте черную, как чернила, в другом огненную, отражавшую пламя горевших кораблей. Их борьба была чужда ему: все они были его врагами, и каждый из них убил бы его из-за доски, служившей ему опорой. Он спешил удалиться от них.
В то же мгновение он услышал быстрое движение весел и увидел галеру, идущую прямо на него. Высокий нос казался вдвое выше, и красный цвет пламени, играя на ее позолоте и резьбе, придавал ей вид извивающейся змеи. Под ней пенилась и кипела вода.
Он старался отплыть, толкая доску, которая была очень широка и трудно повиновалась ему, а между тем каждая секунда была дорога — и полсекунды могли спасти или погубить его. В разгар этих усилий на расстоянии одной руки от него блеснул шлем. Затем показались две руки с вытянутыми пальцами — здоровые и широкие руки, которые, раз ухватившись, уже не выпустили бы своей добычи. Бен-Гур, устрашенный, старался избежать их. Шлем поднялся из воды, показалась и голова, прикрываемая им, затем руки стали дико бить по воде, голова опрокинулась назад, и можно было разглядеть лицо. Широко раскрытый рот, открытые, но невидящие глаза, мертвенно бледное лицо, как у утопленника, — словом, нечто страшное. И тем не менее при виде его крик радости вырвался из груди Бен-Гура, и когда голова собралась вновь погрузиться в воду, он поймал страдальца за цепь, спускавшуюся от шлема под подбородок, и подтащил его к доске.
Человек этот был трибун Аррий.
Вода сильно пенилась и бурлила вокруг Бен-Гура, и ему пришлось употребить сверхъестественную силу, чтобы не упустить доску и в то же время удержать голову римлянина над поверхностью воды. Галера промчалась, не задев их своими веслами, несясь мимо тонущих людей, мимо голов в шлемах и без них и оставляя за собой сверкающее огнями море. Глухой треск, сопровождаемый страшным криком, заставил его еще раз отвернуться от того, кого он спасал, и сердце его наполнилось дикой радостью. ‘Астрея’ была отомщена.
После этого битва быстро пошла к концу. Сопротивление сменилось бегством. Но на чьей стороне победа? Бен-Гур хорошо понимал, насколько от этого обстоятельства зависела жизнь трибуна и его, Иуды, освобождение. Он подтолкнул под Аррия доску и старался, чтобы тот держался на ней. Рассвет приближался медленно. С надеждой приветствовал он признаки близившегося утра, хотя страх по временам и закрадывался в его душу. Кого принесет с собой утро? Римлян или пиратов? Если последних, то гибель трибуна неминуема.
Наконец рассвело. Дыхание ветерка не нарушало спокойствия воздуха. Налево показалась земля, но слишком далеко, чтобы пытаться достичь ее. Там и сям на поверхности воды виднелись люди. Местами чернели обуглившиеся и кое-где курившиеся обломки галер. Вдали виднелась одна из них, брошенная, по-видимому, на произвол течения и ветров, — с растерзанными парусами, безжизненно свесившимися со сломанной реи. Весла ее лежали на бортах. Еще дальше различались двигавшиеся точки. Быть может, это преследуемые или преследующие суда, а то и просто испуганные белые птицы.
Прошел час, и все оставалось по-прежнему. Боязнь Иуды возрастала. Если помощь явится нескоро, Аррий умрет. Иногда по тому, как он спокойно лежал, казалось, что он уже умер. Иуда снял с него шлем, с большими усилиями стащил кирасу (металлические латы, надевавшиеся на спину и грудь воина) и почувствовал, что сердце еще бьется. Этот признак жизни вселил в него надежду. Теперь ему оставалось только ждать и, по обычаю его народа, молиться.

6. Победа за Appиeм

Возвращение к жизни для утопленника сопряжено с большими муками, чем сама смерть в воде. Пройдя через все эти муки, Аррий, наконец, к великому удовольствию Бен-Гура, смог заговорить.
От несвязных вопросов о том, где он, кем и каким образом спасен, он постепенно перешел к мысли о сражении. Сомнение в победе окончательно возвратило ему сознание, этому способствовал и долгий отдых, насколько, разумеется, то позволяло их неудобное прибежище. Спустя немного времени он разговорился.
— Я вижу, что наше спасение зависит от исхода сражения. Вижу я и то, что ты сделал для меня — ты спас мне жизнь, рискуя собственной. Я открыто признаю это и, что бы ни случилось, благодарен тебе. Если счастье будет мне благоприятствовать и нам удастся благополучно отделаться от этой опасности, я сделаю для тебя все, что может сделать римлянин, имеющий в руках власть и возможность доказать на деле свою благодарность. Однако остается неизвестным, действительно ли ты оказал мне благодеяние, руководствуясь добрым намерением. Обращаясь к твоей доброй воле, я потребую от тебя, если понадобится, оказать мне самую большую услугу, какую только человек может оказать человеку, и ты должен сейчас же обещать мне это.
— Если то, что мне предстоит сделать, не запрещено нашим законом, я сделаю, — ответил Бен-Гур.
Аррий смолк.
— Действительно ли ты сын Гура? — спросил он немного спустя.
— Да, как я уже сказал тебе.
— Я знал твоего отца…
Иуда придвинулся к нему ближе, так как голос трибуна был слаб, и напряг слух.
— Я знал и любил его, — продолжал Аррий.
Опять произошла пауза, в продолжение которой мысль говорившего была отвлечена чем-то другим.
— Невозможно, — продолжал он, — чтобы ты, его сын, не слыхал о Катоне и Бpyтe. To были великие люди, своей смертью более всего доказавшие свое величие. Своей смертью они установили то, что римлянин не может пережить своей славы. Слушаешь ли ты?
— Слушаю.
— Знатные римляне имеют обыкновение носить кольца. На пальце у меня есть одно. Возьми его. Надень его себе на палец.
Бен-Гур сделал это.
— Безделка эта пригодится, — сказал Аррий. — У меня есть и деньги, и имущество. Даже в Риме я считаюсь за богача. Семейства у меня нет. Тебе стоит лишь показать это кольцо отпущеннику, заведующему в мое отсутствие моими делами, а его можно найти на вилле близ Мизенума, и сказать ему, каким образом оно очутилось у тебя, и ты можешь просить у него что угодно, и он не откажет тебе в просьбе. Если я останусь жив, я сделаю для тебя больше: я освобожу тебя, возвращу твоему семейству и твоему народу, и ты будешь в состоянии отдаться тому, что тебе более всего по сердцу. Так обещайся же именем богов…
— Не так, добрый трибун, я еврей.
— Ну, именем Бога или именем того, что для тебя наиболее священно, обещай мне сделать то, что я скажу тебе сейчас, и исполнить так, как я скажу.
— Благородный Аррий! По твоему тону я вижу, что дело идет о предмете величайшей важности. Скажи сначала, что тебе нужно от меня?
— Хочешь ли ты дать обещание?
— Могло бы случиться, что, дав обещание, я… Благословен Бог отцов моих! Идет судно!
— Есть ли на нем флаг?
— Пока не могу разобрать.
Аррий замолк, по-видимому, глубоко задумавшись.
— Судно идет в одном и том же направлении? — наконец спросил он.
— Все в том же.
— Посмотри, не видать ли теперь флага?
— На нем нет флага. Паруса у него спущены, оно трехвесельное, идет очень быстро. Вот все, что я могу сказать о нем.
— Римлянин, торжествуя победу, украсил бы судно флагами. Это судно неприятельское. Так слушай же, — сказал Аррий, снова принимая строгий вид, — слушай, пока я еще могу говорить. Если эта галера окажется неприятельской, твоя жизнь спасена. Они могут не дать тебе свободы, могут снова посадить тебя на весла, но не убьют.
Трибун колебался.
— Клянусь Поллуксом! — продолжал он решительно. — Я слишком стар, чтобы подвергаться бесчестью. Пускай в Риме говорят, что Квинт Appий, как и подобало римскому консулу, со своим судном вторгся в неприятельские пределы. А вот о чем я хотел просить тебя. Если галера окажется неприятельской, столкни меня с доски и утопи. Слышишь ли? Клянись исполнить это!
— Я не дам в этом клятвы, — твердо сказал Бен-Гур, — и не совершу убийства. Закон, постановления которого для меня важнее всего, делает меня ответственным за твою жизнь. Возьми, трибун, свое кольцо, — Иуда снял кольцо с пальца, — и с ним все милостивые обещания на случай твоего избавления от гибели. Приговоренный пожизненно быть гребцом, рабом, я все-таки не раб и тем более не твой отпущенник. Я сын Израиля и хоть в этот момент могу распоряжаться собой. Возьми назад свое кольцо.
Аррий не шевельнулся.
— Ты не хочешь? — продолжал Иуда. — Так знай, что не из гнева или досады на тебя я бросаю твой подарок в море, но делаю это, чтобы не быть связанным обещаниями. Трибун, смотри!
Он бросил кольцо в море. Аррий слышал плеск в том месте, где оно упало и потонуло, но не взглянул в ту сторону.
— Ты сделал глупость, — сказал он. — На твоем месте так поступать безрассудно. Я сумею умереть и без тебя. Жизнь — это такая нить, которую я могу порвать и без твоей помощи, а если я сделаю это, что станется с тобой? Люди, решившиеся умереть, предпочитают погибнуть от руки другого только потому, что душа, приписываемая нам Платоном, возмущается при мысли о самоубийстве. Если судно окажется неприятельским, я покончу с собой. Мое намерение твердо: я — римлянин, а для римлянина успех и честь важнее всего. Я хотел быть тебе полезным, ты этого не пожелал. В данном положении единственным ценным свидетельством моей воли было кольцо. Теперь мы оба погибли. Я умру, унося с собой сожаление о вырванной у меня победе и славе, ты же останешься жить, чтобы вскоре последовать за мной с сожалением, что некому исполнить над тобой священный обряд, предписываемый твоей религией. Мне жаль тебя.
Теперь Бен-Гуру яснее представлялись последствия совершенного им поступка, но это нимало не поколебало его.
— За три года моего рабства, трибун, ты первый взглянул на меня ласково. Нет, нет, был и еще один.
Голос его стал тише, на глазах выступила влага, и перед ним как живое встало лицо юноши, давшего ему напиться у старого колодца в Назарете.
— По крайней мере, — продолжал он, — ты первый поинтересовался, кто я, и если, когда я настиг и схватил тебя, уже закрывшего глаза и готового в последний раз погрузиться в море, у меня и мелькнула мысль о том, как ты можешь мне быть полезен, то все-таки не одна только корысть руководила мной. Прошу тебя, верь этому. К тому же я говорю это перед лицом Бога: те цели, о которых я мечтаю, должны быть достигнуты только праведными путями. Уверяю тебя, я согласился бы скорее умереть с тобой, нежели стать твоим убийцей. Мое решение так же неизменно, как и твое, хотя бы ты предложил мне целый Рим и в твоей власти было бы сдержать это слово, — и тогда я не убил бы тебя. Твои Катон и Брут — малые дети в сравнении с Моисеем, закону которого мы должны повиноваться.
— Но если я потребую, ты…
— И если бы даже в твоей власти было потребовать, то и тогда ты не заставил бы меня сделать это.
Оба замолчали в ожидании.
Бен-Гур часто посматривал на приближавшееся судно. Appий с закрытыми глазами оставался равнодушен.
— Ты уверен, что судно неприятельское? — спросил Бен-Гур.
— Думаю, что так, — был ответ.
— Оно останавливается и спускает лодку.
— Виден ли флаг или нет?
— Нет ли других признаков, отличающих римское судно?
— У римского судна на вершине мачты бывает шлем.
— Так радуйся: я вижу шлем.
Но это не показалось Аррию достаточно убедительным.
— Лодка подбирает плывущих людей: пираты не отличаются человеколюбием.
— Быть может, им нужны гребцы, — заметил Appий, вероятно, припоминая те случаи, когда и ему приходилось поступать так же.
Бен-Гур наблюдал за движениями неизвестных людей.
— Судно отходит, — сказал он.
— В какую сторону?
— Направо от нас есть галера, на которой, мне кажется, нет экипажа. Судно направляется к ней. Вот уже поравнялось. Оно высаживает людей на ее борт.
Тогда Appий раскрыл глаза, и спокойствие его исчезло.
— Возблагодари своего Бога так же, как я благодарю своих богов, — сказал он Бен-Гуру, взглянув на галеру. — Пират утопил бы то судно, а не стал бы спасать его. По этому поступку и по шлему на мачте я узнаю римлян. Победа за мной! Фортуна не изменила мне. Мы спасены. Маши рукой, кричи им, зови их скорее. Теперь я стану дуумвиром, а ты… Я знал твоего отца и любил его. Он был настояний князь. Он доказал, что евреи не варвары. Я сделаю тебя своим сыном. Благодари же своего Бога и зови моряков! Спеши! Нужно продолжить преследование. Ни один разбойник не избежит расплаты. Торопи их.
Иуда, встав на доску, махал руками и кричал изо всех сил. Наконец, он привлек к себе внимание, и они были взяты на борт.
Аррий встречен был на галере со всеми почестями, по праву принадлежавшими ему как герою, любимцу Фортуны. На палубе, отдыхая на ложе, он выслушивал подробности конца битвы. Собрав всех оставшихся в живых, рассеянных по морю, и захватив добычу, он снова развернул флаг главнокомандующего и поплыл на север с целью присоединиться к флоту и укрепить победу. Через некоторое время пятьдесят судов, спускавшихся вниз по каналу, сразились с убегавшими пиратами и совершенно разбили их: ни одному судну не удалось уйти. В довершение славы трибуна двадцать неприятельских галер были взяты на буксир.
По возвращении Аррия на моле Мизенума ему была устроена теплая встреча. Молодой человек, сопровождавший его, очень скоро обратил на себя внимание друзей, собравшихся встречать Аррия, и на вопросы о нем трибун в самых трогательных выражениях рассказал историю своего спасения и познакомил их с Иудой, тщательно скрыв все относящееся к его прошлому. К концу рассказа он подозвал Бен-Гура и сказал, дружески положив ему руку на плечо:
— Дорогие друзья, рекомендую вам, мой сын и наследник: прошу вас называть его моим именем, ибо он будет владеть всем моим имуществом, если богам будет угодно, чтобы после моей смерти что-нибудь осталось. Прошу вас любить его так же, как вы любите меня.
Вскоре усыновление было оформлено. Итак, честный римлянин сдержал слово, данное Бен-Гуру. Через месяц по возвращении Аррия в театре Скавра была отпразднована победа. Одна сторона здания была убрана военными трофеями, из них вызывали всеобщее удивление двадцать корабельных носов с соответствующими украшениями, срезанных со стольких же галер. Над ними на виду всех восьмидесяти тысяч зрителей крупными буквами была сделана следующая надпись: ‘Отняты у пиратов в Эврипском заливе КВИНТОМ АРРИЕМ, дуумвиром’.
Часть 4
1. Возвращение в Иудею

А л ь б а. Если бы король оказался

несправедливым и теперь…

К о р о л е в а. Тогда мне осталось бы ждать,

пока придет сама справедливость.

Как счастливы те, чья совесть спокойна

и кто легко может ожидать своего суда.

Шиллер. Дон Карлос (акт IV, сцена XV)

Теперь мы попросим читателя перенестись в Антиохию, эту царицу Востока, которая была в то время едва ли не самым населенным и сильным после Рима городом в мире. Был июль месяц 29 года по Р. X. Господствует мнение, что крайнее сумасбродство и распущенность того века исходили из Рима и уже оттуда распространялись по всей империи, что большие города только подражали нравам своего властелина. В этом можно, однако, усомниться. Кажется, что побежденные, наоборот, оказали воздействие на нравы завоевателя. Последний нашел готовые образчики разврата в Греции и Египте. Человек, изучающий те времена, исчерпав все относящееся к этому предмету, закроет книги с уверенностью, что поток деморализующего течения направлялся с Востока на Запад и что именно Антиохия, одно из старейших местопребываний ассирийской власти с ее блеском и великолепием, была его главным источником.
Пассажирская галера входила из голубых вод моря в устье Оронта. Был полдень. Несмотря на сильный жар все привилегированные пассажиры были на палубе. Между ними находился и Бен-Гур.
За пять лет молодой человек успел сделаться совершенным мужем. В его внешности было что-то необыкновенно привлекательное. Более часа он сидел на скамье в тени паруса. За это время некоторые из пассажиров безуспешно пытались вступить с ним в разговор. Он отвечал им на латинском языке, коротко, хотя и с утонченной вежливостью. Чистота его произношения, благовоспитанность, сдержанность — все это еще более подстрекало их любопытство. Наблюдавшие его вблизи поражались несоответствием между его поведением, непринужденным и любезным, как у настоящего патриция, и некоторыми особенностями его облика. Руки его, например, были непропорционально длинны, и когда он, желая удержаться на месте от сильной качки судна, хватался ими за соседние предметы, то размеры кистей его рук и их видимая мощь вызывали всеобщее внимание. Вот причина, по которой к желанию узнать его настоящее примешивался интерес к подробностям его прошлого. Другими словами, лучше нельзя описать его наружность, как сказав про него, что у этого человека было прошлое.
Как-то галера пристала к одному из портов Кипра и приняла на палубу еврея самой почтенной наружности, спокойного, сосредоточенного, похожего на патриарха. Бен-Гур осмелился задать ему несколько вопросов — ответы вызвали его доверие, и у них завязалась продолжительная беседа.
Когда галера, направляясь от Кипра, входила в бухту Оронта, с ней повстречались два судна, видневшиеся еще на море, — они вместе с ней вошли в реку. Незнакомые суда выкинули маленькие флаги ярко-желтого цвета. Эти сигналы вызвали на галере множество догадок. Наконец, один из пассажиров за разрешением их счел нужным обратиться к почтенному еврею.
— Да, я знаю, что значат эти флаги, — отвечал он. — Они указывают на то, что суда принадлежат одному известному мне собственнику.
— А много у него судов?
— Много.
— И вы знаете его?!
— У меня были с ним дела.
Пассажиры взорами выражали желание слушать дальше. Бен-Гур с интересом прислушался.
— Он живет в Антиохии. Его громадное богатство дало ему известность, и, как всегда бывает в таких случаях, о нем много говорят, не всегда только хорошее. Когда-то в Иерусалиме был князь очень древнего рода, по имени Гур.
Иуда старался казаться спокойным, но сердце его сильно забилось.
— Князь этот был в то же время гениальным купцом. Он вел сношения и с Востоком, и с Западом. Во всех больших городах у него были торговые фактории. Одной из них, а именно в Антиохии, заведовал Симонид, грек по имени, но в действительности еврей, о котором говорили, что он принадлежит к слугам дома Гура. Глава дома погиб в море. Дела же его не прекратились и шли едва ли менее успешно. Некоторое время спустя после его смерти семью Гуров постигло новое несчастие. Единственный сын князя, еще юноша, на одной из иерусалимских улиц совершил покушение на жизнь прокуратора Грата. Оно едва ему не удалось, но с тех пор о нем ничего не слышно. Правда, месть римлянина распространилась на целое семейство: в живых не осталось ни одного человека, принадлежавшего к этому дому. Дворец был опечатан и по сейчас представляет развалину, служащую убежищем только для голубей. Было конфисковано все имущество, все носившее на себе малейший след принадлежности к дому Гура. Прокуратор залечил свою рану золотом.
Пассажиры рассмеялись.
— Вы намекаете на то, что все имущество он удержал у себя? — спросил один из них.
— Говорят, что так, — ответил рассказчик. — Слушайте дальше. Симонид, бывший представитель князя Гура в Антиохии, вскоре открыл торговлю силами своей фактории и в невероятно короткий промежуток времени сделался первым купцом в городе. Так же, как и его бывший хозяин, он посылал караваны в Индию, а на море у него и сейчас столько галер, что они могли бы составить царский флот. Говорят, ему удается все: верблюды его издыхают только от старости, суда не терпят крушений, каждое судно, спущенное им на реку, доставляет ему золото.
— Как давно он ведет дело?
— Еще нет и десяти лет.
— Должно быть, у него был исходный капитал?
— Да, говорят, что прокуратор из собственности князя воспользовался только тем, что было у него под рукой: его лошадьми, скотом, домами, землей, судами, имуществом. Денег же не могли отыскать, хотя и их, нужно полагать, было немало. Что сталось с ними — глубокая тайна.
— Только не для меня, — с иронией заметил один из пассажиров.
— Понимаю вас. И другие думали так же. Общее мнение таково, что Симонид разжился с них. Прокуратор того же мнения — если не теперь, то по крайней мере прежде он был того же мнения, ибо два раза в продолжение пяти лет арестовывал купца и подвергал его пыткам.
Иуда крепче и крепче сжимал веревку, за которую держался.
— Говорят, — продолжал рассказчик, — что в теле этого человека не осталось ни одной целой кости. Когда я видел его в последний раз, он сидел в кресле, подпертый со всех сторон подушками, калека, лишенный человеческого образа.
— Так его измучили! — в один голос воскликнули несколько слушателей.
— Болезнь не могла так обезобразить человека. Но признания у него вырвать не удалось. Все, что он имеет, приобретено им законным путем и употребляется на законные цели — вот все, чего они добились от него. В настоящее время его больше не преследуют. Он имеет торговое свидетельство за подписью самого Tибepия.
— Я полагаю, кругленькую сумму он заплатил за него.
— Суда эти принадлежат ему, — продолжал пожилой господин, не обратив внимания на замечание. — У его матросов есть обыкновение при встрече приветствовать друг друга, выкидывая желтые флаги, как будто этим они хотят сказать, что совершили счастливое плавание.
Этим закончился рассказ. Когда галера вошла в реку, Иуда обратился к говорившему:
— Как звали хозяина этого купца?
— Бен-Гур, князь Иерусалимский.
— А что сталось с семьей князя?
— Юноша сослан на галеры. Можно сказать, он умер, так как обыкновенно люди, подвергшиеся такому наказанию, больше года не живут. О вдове и дочери ничего не слышно: кто знает о них — молчит. Наверное, они погибли в одной из иудейских тюрем.
Иуда прошел к лоцманскому отделению. Он был настолько поглощен мыслями, что почти не замечал берегов, покрытых роскошными фруктовыми садами и виноградниками, в тени которых прятались виллы, по великолепию не уступавшие виллам Неаполя. Не замечал он и судов, бесконечными рядами мелькавших перед ним, не слышал ни пения, ни криков, несшихся с них. Небо было залито солнечным блеском, земля и вода задернулись под его лучами туманной дымкой, кругом все было радостно. Он один ни в чем не находил веселья.
Только раз он вышел из этого состояния, пробужденный мимолетным интересом, когда кто-то из пассажиров указал на рощу Дафны, мелькнувшую при повороте реки.

2. В Антиохии

Когда показался город, все пассажиры высыпали на палубу, жадно рассматривая малейшую подробность открывшейся картины. Картину пояснял публике все тот же знакомый читателю почтенный господин:
— Здесь река поворачивает на запад, — говорил он, как бы отвечая всем сразу. — Я помню еще то время, когда она омывала основание городской стены, а мы, как римские подданные, жили мирно, и торговля, как всегда в подобных случаях, процветала. Нынче же вся поверхность реки покрылась пристанями и доками. Это, — говорящий указал на юг, — гора Казия, или Оронтские горы, как привык их называть народ, а напротив через реку на севере брат ее Амнус, между ними же лежит Антиохийская равнина. Дальше Черная гора, откуда царские каналы наполняются чистейшей водой для утоления жажды и орошения улиц. На них еще сохранились изобилующие птицами и зверями непроходимые леса.
— А где озеро? — спросил кто-то.
— Там, на севере. Если вы желаете посмотреть на него, вам нужно будет отправиться верхом, еще лучше, впрочем, в ладье, так как оно соединяется каналом с рекой.
— Роща Дафны! — сказал он третьему вопрошавшему. — Никто не в состоянии описать ее, но только берегитесь: Аполлон предпочитает ее даже Олимпу. Народ идет туда, чтобы хоть разок взглянуть на нее, и остается в ней навсегда. О ней сложилась поговорка: ‘Быть червем и питаться шелковицей Дафны лучше, чем быть гостем царя’.
— Так вы советуете мне избегать ее?
— Я? Нет. Сделайте одолжение, идите. Туда все идут: и циник философ, и мужественный юноша, и духовенство — решительно все. Я уверен, что и вы пойдете, и вперед даю вам совет. Не нанимайте квартиры в городе — напрасная трата времени, а прямо ступайте в селение, помещающееся на окраине рощи. Дорога туда идет через сад, все время под брызгами фонтанов. В городе под портиками, на улицах и в тысяче его укромных уголков вы встретите такие нравы и обычаи, такую утонченность и любезность, каких не встретить вам нигде во всем мире. А городская стена! Вот оно, это образцовое произведение, мастера крепостной архитектуры.
Все глаза последовали за его указательным пальцем.
— Она была воздвигнута по приказанию первого из Селевкидов. За триста лет стена срослась со скалой, на которой стоит.
Крепость оправдывала эту похвалу. Высокая, крепкая, со множеством смелых углов, она извивалась в южном направлении, пока не терялась из виду.
— На ней четыреста башен, и каждая из них служит резервуаром для воды. Смотрите туда! Из-за стены виднеются два холма, могущие поспорить с гребнями Сульпиyca. Постройка, воздвигнутая на дальнем холме, — цитадель, круглый год занятая римским легионом, составляющим гарнизон. А напротив нее храм Юпитера, ниже него дворец, резиденция легата со множеством должностных лиц, в то же время служащий крепостью, против которой бессильны как народные толпы, так и южный ветер.
В это время матросы начали убирать паруса, и рассказчик с чувством воскликнул:
— Все ненавидящие море, глядите и готовьтесь посылать проклятия, а все, связавшие себя обетами, готовьтесь молиться! Тот мост, по которому пролегает дорога в Селевкию, отмечает границу плавания. На этом месте судно бросает свой груз и верблюд подхватывает его на свою спину для дальнейшей перевозки. Выше моста начинается остров, на котором Калиник построил себе новый город, связав его пятью большими виадуками, столь крепкими, что ни время, ни вода, ни землетрясения не могут разрушить их. О самом городе я могу сказать только одно: те, кто видел его, будут счастливы этим всю остальную жизнь.
Когда он кончил говорить, судно сделало поворот и медленно подошло к пристани. Наконец сложены весла: плавание окончено. Тогда Бен-Гур отыскал почтенного человека.
— Позволь, прежде чем попрощаться, на минуту побеспокоить тебя.
Мужчина в знак согласия наклонил голову.
— Твой рассказ о купце возбудил во мне желание повидать его. Ты называл его Симонидом? Где я могу найти его?
Прежде чем ответить, новый знакомый проницательно взглянул на молодого человека.
— Я могу избавить тебя от неприятности получить отказ: он не ростовщик.
— Да и я не из тех, что берут взаймы, — с улыбкой сказал Бен-Гур.
Тогда мужчина поднял голову, немного подумал и сказал:
— Можно предположить, что у богатейшего в Антиохии купца и дом соответствует его богатству, однако это не так: он живет в строении, более похожем на стенную подпорку, нежели на жилище человека. Ты его разыщешь, если пойдешь по реке до того моста, где находится его пристань: она у самых дверей его жилища. Пристань эта постоянно загромождена сгруженной или готовой к погрузке кладью. Флот, стоящий там на якорях, принадлежит тому же купцу. Словом, ты без труда разыщешь его.
— Благодарю тебя.
— Мир наших отцов да будет с тобой.
— И с тобой также.
С этими словами они расстались.
На пристани два уличных носильщика, взявшие багаж Бен-Гура, получили от него указание куда идти. По выбранному им направлению можно было заключить, что в город его привели военные цели.
Две большие улицы, пересекаясь, делили город на кварталы. В конце одной из них, тянувшейся с севера на юг, возвышалась обращавшая на себя внимание огромная постройка, называвшаяся Нимфеумом. Иуда, несмотря на то что прибыл прямо из Рима, был поражен великолепием представившейся перспективы. Направо и налево высились дворцы, а между ними тянулись в два ряда бесконечные мраморные колоннады, отделявшие пешеходную дорогу от дороги, по которой ехали колесницы и шли животные. Воздух здесь освежался непрестанно бьющими фонтанами.
Но Бен-Гур не был расположен долго наслаждаться зрелищем. История Симонида не выходила у него из головы. Достигнув Омфалуса, монумента с четырьмя сводами, просторными, как улицы, с превосходными украшениями, который воздвиг себе Епифан, восьмой из династии Селевкидов, он внезапно изменил намерение.
— Я сегодня не пойду в цитадель, — сказал он носильщикам. — Проведите меня в гостиницу, ближайшую к мосту на Селевкийской дороге.
Носильщики вернулись и скоро привели его в гостиницу, хотя и невзрачную на вид, но вместительную, лежавшую на расстоянии полета камня от моста, у которого жил старый Симонид.
Всю ночь Иуда, лежа на крыше, не смыкал глаз. В голове его была одна неотвязная мысль: ‘Наконец-то я услышу о моей матушке и дорогой маленькой Тирсе, и если они живы, то разыщу их’.

3. Симонид и Эсфирь

Ранним утром на другой день Бен-Гур, не обращая внимания на город, отправился искать дом Симонида. Войдя через зубчатые ворота, он очутился перед целым рядом пристаней: идя отсюда вверх по реке, посреди толкущегося делового люда, он дошел до Селевкийского моста. Здесь он остановился и осмотрелся.
Дом купца был прямо напротив моста. Эта громада из серого нетесаного камня походила, как верно заметил попутчик Иуды, на подпорку для стены, к которой она была прислонена. Две огромные двери вели на набережную. Несколько отверстий почти под самой крышей, с крепкими решетками, служили окнами. Из трещин росла трава, и черный мох местами покрывал когда-то совсем голые камни.
Двери были раскрыты настежь: в одни принимали товар, в другие выдавали, и около них давка была сильнее. На набережной возвышались груды всякого товара, около которого суетились толпы полуобнаженных рабов. Ниже моста стоял флот из нагруженных и пустых галер. Над каждой мачтой развевался желтый флаг. От флота к пристани, от пристани к флоту и от судна к судну с криками и шумом двигались рабы купца.
Выше моста, через реку, от самой воды поднималась стена, из-за которой высились причудливые карнизы и башенки императорского дворца, занимавшего весь остров, — того дворца, о котором говорил почтенный господин. Несмотря на то что дворец невольно приковывал к себе внимание, Бен-Гур едва заметил его. Наконец настало время, когда он мог надеяться услышать о своих родных, разумеется, если Симонид действительно бывший раб его отца. Но пожелает ли он сознаться в этом? Ведь это было бы равносильно отказу от своего богатства и от первенства в торговле. Сознаться для него означало бы и отказ от будущего в самый разгар захватывающего дух успеха, добровольное повторное рабство. Даже думать о том, чтобы просить у него подобного признания, казалось чудовищной дерзостью. Это значило просто сказать Симониду: ‘Ты мой раб: отдай мне все, что у тебя есть, отдай и самого себя’.
Но Бен-Гур черпал силу для свидания в вере в свое право знать судьбу родных и в не покидавшей его надежде. Если то, что он слышал, справедливо, то Симонид принадлежал ему со всей своей собственностью, но богатство, в сущности, не интересовало его. Когда он остановился у входной двери в дом Симонида, он сказал себе: ‘Пусть он расскажет мне все, что знает о моей матушке и Тирсе, и я дам ему свободу без всяких ограничений’.
Изнутри дом представлял собой огромный склад, где всякого рода товар был заботливо сложен рядами. Несмотря на темноту и удушливый воздух, здесь происходило большое движение. Кое-где Иуда различал рабочих с пилами и молотами, запаковывающих товар. Он медленно пробирался по проходу, удивляясь, что человек, гениальность которого была видна повсюду, когда-то мог быть рабом его отца. Если это так, то к какому разряду рабов он принадлежал? Был ли он сыном слуги? Попал ли в рабство за долги или был сыном должника? Был приговоренным или проданным за воровство? Мысли эти, постепенно возникая в мозгу Иуды, нисколько не колебали того уважения к купцу, которое росло в нем. Особенность нашего удивления состоит в том, что оно всегда подыскивает оправдывающие себя обстоятельства.
Наконец Иуда обратил на себя внимание, и к нему подошел человек.
— Что тебе нужно? — спросил он.
— Мне нужно видеть купца Симонида.
— Не угодно ли тебе пожаловать сюда?
Многочисленными проходами, извивавшимися между кладью, они подошли к лестнице. Взойдя на нее, они очутились на крыше склада. Перед ним была постройка, которую лучше всего можно описать, сказав, что это был второй дом, по размерам меньше первого, на крыше которого он стоял. С нижней площадки его нельзя было видеть: он находился на западе от моста, и сверху над ним красовалось открытое небо. Кровля, обнесенная низкой стеной, походила на террасу, к изумлению, украшенную цветами. Среди богатой растительности стоял четырехугольный дом, лишенный всяких украшений, с одной только дверью снаружи. К ней вела чисто выметенная тропинка, пролегая через цветущие кусты персидских роз. Вдыхая их чудесный аромат, Иуда следовал за провожатым.
Они остановились в конце темного прохода перед наполовину отдернутой занавеской.
Проводник провозгласил:
— Незнакомец желает видеть господина!
Внятным голосом отвечали:
— Во имя Бога, пусть войдет.
Комнату, в которую был введен посетитель, римлянин назвал бы атриумом. Стены ее были филенчатые. Каждая филенка имела несколько отделений, как в современных купеческих конторках, и на каждое отделение были прилеплены пожелтевшие от времени и употребления ярлычки. Филенки сверху и снизу окаймлял деревянный бордюр, когда-то совсем белый, теперь же молочного цвета, с чудесной резьбой. Над карнизом из позолоченных шаров поднимался куполообразный потолок, в середине которого вставлены были сотни пластинок фиолетовой слюды, пропускавшей восхитительный полусвет. Пол был покрыт серой циновкой, настолько толстой, что наступавшая на нее нога почти тонула и не было слышно шагов.
В полусвете комнаты виднелась фигура мужчины, сидевшего в кресле, обитом мягкими подушками, с высокой спинкой и с широкими ручками, и налево от него фигура уже взрослой девушки, опершейся на спинку кресла. При взгляде на них Бен-Гур почувствовал, что сильно покраснел. Нагибая голову, как для того, чтобы скрыть свое смущение, так и в знак почтения, он не видел ни быстрого поднятия руки, ни выражения смущения, показавшегося было на лице сидевшего. Когда он поднял глаза, и старик, и девушка были в том же положении, в каком он их застал, с той только разницей, что рука девушки касалась теперь плеча старика. Оба пристально смотрели на вошедшего.
— Если ты, Симонид, купец и еврей… — Бен-Гур на минуту остановился, — то мир Бога отца нашего Авраама да будет с тобой… и с твоими родными.
— Я именно тот Симонид, о котором ты говоришь: по рождению еврей, по роду занятий купец. Возвращаю тебе твой привет и прошу сказать свое имя.
Бен-Гур, слушая его, не сводил с него глаз. Вместо полных форм здорового мужчины перед ним была бесформенная груда, утопавшая в подушках, облаченная в стеганое шелковое одеяние темного цвета. Груду эту красила голова — замечательно пропорциональная, идеальная голова государственного мужа и завоевателя, широкая в основании и куполообразная спереди, — голова, которую Микеланджело взял бы моделью для Цезаря. Над седыми бровями, оттеняющими черный цвет глаз, блестевших мрачным огнем, тонкими прядями спускались белые волосы. На лице не было ни кровинки: множество дряблых складок бороздило его, в особенности под подбородком. Другими словами, голова и лицо изобличали человека, скорее способного ворочать миром, чем подчиняться ему, человека, который перенес бы еще двадцать таких пыток, какие искалечили его, не только не дав вынуждаемого показания, но не испустив и стона, человека, готового скорее пожертвовать жизнью, но не честью, человека, рожденного во всеоружии и уязвимого только в привязанностях. Бен-Гур простер к нему руки ладонями вперед, как будто желая предложить мир, тогда как сам нуждался в нем.
— Я Иуда, сын Итамара, покойного главы дома Гура, князя Иерусалимского.
Правая рука купца лежала обнаженной поверх одежды. Это была длинная, худая рука, изуродованная пыткой, каждая жилка на которой была явственно видна. Она крепко сжалась. Это все, чем он выразил свое волнение, — ни в чем ином нельзя было заметить ни того, что он удивлен полученными сведениями, ни того, что он заинтересован ими. Он спокойно отвечал:
— Все принадлежащие к иерусалимским князьям всегда желанные гости в моем доме. Добро пожаловать. Эсфирь, поставь сиденье молодому человеку.
Девушка придвинула Бен-Гуру оттоманку, стоявшую возле нее. Исполнив это, она выпрямилась, и глаза их встретились.
— Да будет мир Господа нашего с тобой, — скромно сказала она, — сядь и отдохни.
Она заняла свое место у кресла, не отгадав, какое дело привело его сюда, — настолько не простирается могущество женщин. Ими безошибочно угадываются только более тонкие чувства: жалость, сострадание, симпатия — этим они и отличаются от мужчин. Она бесхитростно думала, что он пришел сюда залечить какую-нибудь жизненную рану.
Бен-Гур не занял предложенного места и ограничился тем, что почтительно произнес:
— Прошу доброго господина Симонида не принимать меня за человека, нарушающего спокойствие его дома из праздного любопытства. Вчера, едучи сюда, я слышал, что ты знал моего отца.
— Я знал князя Гура. Вместе с ним я участвовал в предприятиях, дозволенных законом торговым людям, вместе с ним я производил торговлю со странами, лежащими за морями и пустынями. Но что же ты не садишься? Прошу тебя… Эсфирь, подай вина молодому человеку. Еще Неемия говорил об одном из сынов Гура, который некогда управлял половиной Иерусалима. Да, это очень старинный дом. Во время Моисея и Иисуса Навина некоторые из членов этого дома были удостоены благословения Господа и разделяли эту честь вместе с князьями человеческого рода. Не могу допустить, чтобы потомок их, живущий в наше время, отказался выпить у меня чашу густого вина из сока винограда, растущего на южном склоне Хеврона.
К концу речи Эсфирь с серебряной чашей уже была перед Бен-Гуром. С опущенными глазами она предложила ему вино. Он слегка притронулся к ее руке, отводя от себя чашу. Глаза их снова встретились, и он успел заметить, что она была мала ростом, едва достигая ему до плеча, но вместе с тем обладала миловидным лицом с черными, невыразимо нежными глазами. ‘Она нежна и красива, — подумал он. — Если бы Тирса была жива, она бы походила на нее. Бедная Тирса!’ Вслух он произнес:
— Нет, не надо. Твой отец… это отец твой? — он остановился.
— Меня зовут Эсфирь, я дочь Симонида, — сказала она с достоинством.
— Вот что, прекрасная Эсфирь: твой отец, выслушав меня, не будет думать обо мне хуже, если я не отведаю вина. Я уверен также и в том, что речь моя не лишит меня и твоих благосклонных взоров. Подойди сюда и встань на минуту рядом со мной.
И оба они, как бы связанные одним делом, обратились к купцу.
— Симонид, —твердо сказал Бен-Гур, — мой отец, умирая, оставил после себя доверенного, своего слугу, носившего одно с тобой имя, и мне сказали, что слуга этот — ты!
Все вывихнутые члены купца внезапно дрогнули под одеждой, а худая рука сжалась в кулак.
— Эсфирь, Эсфирь! —вскричал он, — иди сюда! Ты наше дитя, твоей матери и меня: твое место не там, иди же сюда, говорю тебе!
Девушка перевела свой взор с отца на гостя, потом, поставив чашу на стол, покорно подошла к креслу. На лице ее были заметны изумление и тревога.
Симонид поднял левую руку и, положив ее на руку девушки, покоившуюся на его плече, бесстрастно сказал:
— Я состарился, состарился преждевременно, всю жизнь проведя между людьми. Если то, о чем ты говоришь, ты слышал от человека, расположенного ко мне, которому известно мое прошлое, если он передал тебе мою историю не во враждебном мне духе, то он должен был убедить тебя, что я самый недоверчивый человек в мире. Бог Израиля! Помоги тому, кому на склоне своих дней приходится в столь многом признаваться. У меня немного привязанностей. Одна из них принадлежит этой преданной душе, — он поднес ту руку, на которой лежала его рука, к своим губам, ясно давая понять, к кому относились его последние слова, — которая всецело принадлежит мне и так же необходима для меня, как и сама жизнь. Лишившись ее, я умру.
Эсфирь нагнулась к отцу и щекой прильнула к его щеке.
— О другой привязанности я храню только воспоминание. Еще я скажу о ней, что эта привязанность, как благословение Божье, излилась бы на все семейство, если бы только… — голос его понизился и задрожал, — если бы я только знал, где оно находится!
Лицо Бен-Гура вспыхнуло, и, выступив вперед на шаг, он невольно воскликнул:
— Моя мать, моя сестра! О, я знаю, ты говоришь о них!
Эсфирь, как будто речь была обращена к ней, подняла голову, но Симонид, овладев собой, холодно ответил:
— Выслушай меня до конца. Ввиду моей недоверчивости, о которой я уже говорил тебе, и во имя моих привязанностей, прежде чем ответить на твою просьбу рассказать тебе о моем отношении к князю Гуру, я требую от тебя доказательств твоей личности. Это следовало бы, правда, сделать раньше. У тебя есть письменные доказательства? Или ты можешь представить свидетелей?
Просьба эта была естественна. Бен-Гур покраснел, сжал руки, что-то пробормотал и в замешательстве отвернулся. Симонид настаивал.
— Представь мне доказательства! Выложи их предо мной. Вручи их мне.
Но Бен-Гур безмолвствовал. Он не предусмотрел ничего подобного и теперь, когда ему было предъявлено это требование, впервые осознал тот страшный факт, что три года галер уничтожили все доказательства его личности. С исчезновением его матери и сестры не осталось ни одного человеческого существа, которое бы помнило его. У него было много знакомых, но это были просто знакомые. Будь даже Квинт Aррий здесь, он мог бы только указать место, где встретился с ним, и сказать, что поверил на слово, что юноша — сын Гура. Но, как скоро окажется, храбрый римский моряк уже умер. Иуда и раньше чувствовал свое одиночество, но только теперь он почувствовал его всем существом. Он стоял в оцепенении. Симонид из чувства сострадания и в ожидании ответа хранил молчание.
— Симонид, — заговорил он наконец, — все, что я могу, это рассказать тебе мою историю, и к этому я готов приступить, если ты выразишь желание выслушать меня.
— Говори, — сказал Симонид, в настоящую минуту бывший хозяином положения, — говори, я с охотой выслушаю тебя, тем более что я и не думаю отрицать, что ты тот, за кого себя выдаешь.
После этих слов Бен-Гур кратко передал свою историю. Его рассказ дышал искренним чувством, которое есть источник всякого красноречия. Так как его история известна нам до того момента, когда он вместе с Аррием, возвращавшимся с Эгейского моря победителем, высадился в Мизенуме, то с этого только момента мы и выслушаем ее.
— Император, — говорил он, — любил моего покровителя и доверял ему, осыпая его всевозможными почестями. Восточные купцы подносили ему богатые подарки, и имущество его вдвое превзошло богатство самых первых богачей Рима. Может ли еврей когда-нибудь забыть свою религию? Может ли он забыть свою родину, когда родина эта — святая земля наших отцов? Добрый человек совершил по своим законам мое усыновление, и я старался отплатить ему: никогда ни одно дитя не было более покорно родному отцу, чем я ему. Он хотел научить меня различным наукам, я отклонил его намерения, ибо я еврей и не могу забыть ни Господа Бога, ни славу пророков, ни город Давида и Соломона, построенный на холмах. Но ты спросишь, почему я согласился принять хоть какое-нибудь благодеяние от римлянина. Прежде всего, я любил его, а затем я думал, что с его помощью смогу приобрести влияние, которое позволит мне снять печать с тайны, окутывающей судьбу моей матери и сестры. Был и еще мотив, но о нем я скажу только то, что он заставил меня учиться искусству владеть оружием и приняться за тщательное изучение военной науки. Я трудился и в палестрах, и в городских цирках, и в лагерях. Мое имя везде было в числе первых, но это не было моим настоящим именем. Венки, подносимые мне, — а у меня их много на стенах виллы близ Мизенума — подносились мне как сыну Аррия, дуумвира. Только это мое родство и было известно римлянам… Настойчиво преследуя мою скрытую от глаз мира цель, я покинул Рим для Антиохии, намереваясь сопровождать консула Максентия в походе, организованном им против парфян. Достигнув исключительной ловкости в искусстве владеть всяким оружием, я стремлюсь приобрести высшее знание, состоящее в искусстве управлять большими массами людей на поле битвы. Консул принял меня членом своей военной свиты. Но вот вчера, когда наше судно входило в Оронт, два других судна вошли в порт вместе с ним и выкинули желтые флаги. Один из пассажиров, мой соотечественник с Кипра, объяснил мне, что суда принадлежат Симониду, первому купцу в Антиохии. Рассказал он и о том, кто этот купец, о его чудесной удаче в торговле, флотах и караванах и их путешествиях, и, не зная того, что я был заинтересован предметом разговора несколько иначе, чем другие слушатели, рассказал он и то, что Симонид — еврей, некогда бывший слугой князя Гура. Не скрыл он и жестокости Грата, не скрыл и ее причин.
При этом намеке Симонид склонил свою голову, а дочь прижалась своим лицом к его шее, как бы помогая ему скрыть волновавшие его чувства и в то же время пряча от посторонних свою глубокую любовь к страдальцу.
Но он тотчас же поднял глаза и ясным голосом произнес:
— Я слушаю.
— Позволь мне продолжить мой рассказ…
— Я слушаю тебя. Продолжай.
— О, добрый Симонид! — сказал Бен-Гур, сделав шаг по направлению к нему: волнение переполнило его душу. — Вижу, что я тебя не убедил, вижу, что твое недоверие не рассеялось.
Лицо купца оставалось неподвижным, как мрамор: он не произнес ни слова.
— Не менее ясно вижу я и всю затруднительность моего положения, — продолжал Бен-Гур. — Я могу доказать все мои римские знакомства, для этого мне стоит только обратиться к консулу, гостящему сейчас у правителя города, но доказать, что я сын моего отца, я не могу. Все, кто мог бы быть мне полезным в этом, — увы! или умерли, или находятся неизвестно где.
Он закрыл лицо руками. В это время Эсфирь поднялась и, подавая ему чашу, раньше отвергнутую им, произнесла:
— Вино это из той страны, которую мы все так любим. Пей, прошу тебя!
Голос ее был так нежен, как голос Ревекки, когда та предлагала напиться у колодца близ города Нахора. Заметив в ее глазах слезы, он испил вино со словами:
— Дочь Симонида, сердце твое преисполнено доброты, ты так богата милосердием, что чужой тебе человек просит тебя поделиться им с твоим отцом. Да благословит тебя наш Господь! Благодарю тебя.
Сказав это, он снова обратился к купцу:
— Так как у меня нет доказательств моего происхождения, то я беру назад мою просьбу, Симонид. Я ухожу отсюда, чтобы более не беспокоить тебя. Позволь мне сказать только, что я шел сюда не затем, чтобы требовать от тебя отчета в твоем богатстве. Все, что добыто твоим трудом и гением, принадлежит тебе по праву. Добрый Квинт, отправляясь в плавание, которое стало для него последним, оставил мне свое наследство, благодаря которому я княжески богат. И потому, если ты когда-нибудь вспомнишь обо мне, вспомни и о том вопросе, который, клянусь пророками и Иеговой, был единственной причиной, заставившей меня прийти сюда. Что знаешь ты, что можешь ты сказать мне о моей матери и сестре, красотой и грацией похожей на ту, которая служит украшением твоей жизни и в которой, быть может, вся твоя жизнь?.. О, что ты можешь сказать мне о них?
Слезы текли по щекам Эсфири, но Симонид, нимало не изменяя своему самообладанию, ответил без малейшего волнения в голосе:
— Я уже сказал, что знал князя Гура. Я слышал о несчастье, постигшем его семью. Я помню то огорчение, с каким я услышал об этом. Причинивший столько горя вдове моего друга, немало мучений доставил и мне. Я наводил тщательные справки об этом семействе, но не могу ничего сказать тебе о нем. Они исчезли.
Бен-Гур громко простонал.
— Вот и еще одна надежда разрушена! — сказал он, превозмогая себя. — Я привык к разочарованиям. Прошу извинить меня за то, что я явился непрошеным в твой дом, и если я побеспокоил тебя, то забудь это ради моей печали. У меня же осталось теперь только одно: жить для мщения. Прощайте.
У занавеса он обернулся и просто сказал:
— Благодарю вас обоих!
— Мир с тобой, — ответил купец.
Эсфирь не могла вымолвить ни слова от рыданий, душивших ее.

4. История Симонида

С уходом Бен-Гура Симонид, казалось, проснулся: его лицо покрылось румянцем, глаза, светившееся раньше мрачным огнем, заблистали, и он весело сказал:
— Эсфирь, звони… живей!
Она подошла к столу и позвонила в колокольчик.
Одна из стенных филенок распахнулась, обнаружив дверь, и в комнату вошел человек. Он остановился перед купцом, приветствуя его салямом.
— Маллух, сюда!.. ближе… к креслу, — сказал повелительно хозяин. — У меня есть поручение, которое должно быть исполнено безукоризненно. Слушай: сейчас по лестнице к складу спускается высокий молодой человек красивой наружности, одетый по-еврейски. Следуй за ним, как тень, и каждую ночь доноси мне о том, где он, что делает и с кем общается. Если удастся, не обнаруживая себя, подслушать его разговоры, передавай их мне слово в слово. Доноси обо всем, что может характеризовать его привычки, стремления, образ жизни. Понял? Иди скорее за ним… Стой, погоди, Маллух! Если он оставит город, следуй и ты за ним. Притворись его другом, только не открывай ему, что ты состоишь у меня на службе, — об этом ни слова. Спеши же… скорее!
Слуга поклонился и вышел.
Симонид вдруг засмеялся.
— Какой сегодня день, дочка? — сказал он в самом веселом расположении духа. — Какой сегодня день? Мне хочется запомнить его ради нахлынувшего на нас счастья. Да посмотри же на меня, Эсфирь, развеселись и поговори со мной!
Веселость его казалась ей притворной, и она печально ответила:
— Горе мне, отец, если я когда-нибудь забуду этот день!
Руки его мгновенно опустились, и подбородок склонился на грудь.
— Верно, совершенно верно, моя дочка! — сказал он, не поднимая глаз. — Сегодня двадцатый день четвертого месяца. Пять лет назад в этот день моя Рахиль, твоя мать, упала и умерла. Меня принесли в том самом виде, в каком ты сейчас меня видишь, всего изломанного, и мы нашли ее мертвой от горести. О, она была для меня то же, что камфарные деревья в ен-гедийских виноградниках! Я собрал смирну вместе с деревом, которое ее давало. Вместе с медом я вкусил и сот. Мы похоронили ее в уединенном месте, в гробнице, высеченной в скале. Поблизости от нее не лежит никто. Но во мраке, в который она погрузила меня своей смертью, мне светил оставленный ею небольшой огонек, и этот огонек стал со временем ясен, как блеск солнечного утра.
Он положил руку на голову дочери.
— Всемогущий Боже, благодарю тебя! В Эсфири Рахиль снова оживает для меня.
Тотчас же он поднял голову и произнес, как бы пораженный неожиданной мыслью:
— Ведь на дворе еще совсем светло? Так позови Авимелеха, и пусть он отвезет меня в сад, чтобы я мог видеть реку и суда, и я расскажу тебе, моя милая Эсфирь, почему сегодня мои уста впервые раскрылись для смеха. Язык мой готов произносить слова песен, а сердце мое запрыгало, как серна или олень на бальзамических горах.
На звон колокольчика явился слуга и, выслушав приказание, выкатил кресло на крышу нижнего дома, что купец и называл своим садом. Дорожка к тому месту, где слуга оставил Симонида наедине с Эсфирью, была обсажена розами и куртинами всевозможных цветов, всегда бывших предметом его забот, а теперь совершенно им незамеченных. С этого места через реку виднелась крыша дворца, мост, кажущийся все меньше и меньше по мере его удаления к противоположному берегу, и под ним река, усеянная судами, сновавшими взад и вперед по ее поверхности, переливающейся блестками под утренними лучами солнца.
Громкие крики работавших, стук и грохот, производимые ими, равно как и шум шагов по мосту, находившемуся почти прямо над головой купца, нисколько его не беспокоили. Он свыкся со всем этим, как и с видом, открывавшимся сейчас перед ним, и все это замечалось им постольку, поскольку напоминало ему о его будущих барышах.
Эсфирь присела на ручку кресла, нежно держа руку отца в своей руке, и ожидала, когда он заговорит. Могучая воля возвратила ему его обычное самообладание.
— Я наблюдал за тобой, Эсфирь, и мне показалось, что ты была на стороне молодого человека, когда он говорил.
Она отвечала, опустив глаза:
— Правда, я поверила ему.
— Ты, стало быть, полагаешь, что он пропавший сын Бен-Гура?
— Если это не он… — она была в нерешительности.
— А если это не он, Эсфирь?
— Вот что, отец: с тех пор, как Бог призвал к Себе мою мать, твоей служанкой была я. Это позволяло мне по временам быть свидетельницей твоих деловых сношений. Мне пришлось видеть много всякого рода людей, чистыми и нечистыми средствами стремившихся к одной и той же цели — к получению барышей. После всего виденного мной я могу сказать, что если молодой человек, выдававший себя за князя, на самом деле не князь, то, стало быть, мне сегодня впервые пришлось видеть актера, так искусно игравшего свою роль.
— Клянусь славой Соломона, дочь моя, речь твоя серьезна. Веришь ли ты, что твой отец был рабом его отца?
— Мне показалось, что он сам упомянул об этом как о чем-то только слышанном им.
Некоторое время взор Симонида блуждал по проходящим внизу судам, хотя он их совсем не замечал.
—Ты доброе дитя, Эсфирь. По уму ты настоящая дочь своего народа. Теперь ты уже в таких летах и настолько умеешь владеть собой, что, я думаю, будешь в состоянии выслушать мой печальный рассказ. Слушай же внимательно.
…Я стану сейчас говорить тебе о себе, о твоей матери и о многом таком, чего ты не только не знаешь, но о чем тебе и не грезилось, что не удалось узнать и римлянину, что было скрыто от него ввиду не покидавшей меня надежды, а от тебя ввиду моего желания, чтобы моя дочь стремилась к Богу, как камыш к солнцу.
…Я родился в гробнице, в Енномовой долине, на южном склоне Сиона. Родители мои были евреями, невольниками, обязанность которых состояла в уходе за смоковницами, оливковыми деревьями и виноградниками Царского сада, что невдалеке от Силоама. Ребенком мне приходилось помогать им. Меня продали князю Гуру, который после Ирода был богатейшим человеком в Иерусалиме. Он перевел меня на свои Александрийские склады в Египте, где я и вырос. Я ему служил шесть лет, на седьмой, по закону Моисея, мне была дана свобода.
— Так, значит, ты не раб его отца? — обрадовалась Эсфирь.
— Нет, дочь моя. Слушай дальше. В те времена законники горячо доказывали, что дети рабов должны оставаться рабами. Но князь Гур был справедливый во всех отношениях человек и истолковывал закон лучше их всех, хотя сам и не принадлежал к законникам. Он говорил, что я был купленным слугой в том смысле, какой придавал этому понятию великий законодатель, и он освободил меня. Доказательством этого могут служить данные им и сохраненные мной документы.
— А моя мать? — спросила Эсфирь.
— Погоди, ты все узнаешь, Эсфирь! Из моего дальнейшего рассказа ты поймешь, что я скорее могу забыть о себе, чем о твоей матери… По окончании службы я отправился в Иерусалим на праздник Пасхи. Хозяин принял меня к себе: я привязался к нему и по окончании срока просил его оставить меня у него на службе. Он согласился. Я служил ему еще семь лет, но уже в качестве наемника. Преследуя его выгоды, я подвергался и всем случайностям моря, плавая на его судах, и всем опасностям путешествия по суше, странствуя с его караванами далеко на Восток, к Сузе и Персеполю и еще дальше, к стране шелка, лежащей за ними. Опасны были эти путешествия, дочь моя, но Бог благословил все мои предприятия. Князю я доставлял большие барыши, себе же приобретал ценные познания, без которых не мог бы вести дело, которое после смерти князя мне пришлось нести только на своих плечах.
Однажды я гостил у него в Иерусалиме. Вошла служанка, неся блюдо с нарезанным хлебом. Она подошла ко мне первому. Вот когда я впервые увидел твою мать, и полюбил ее, и запечатлел ее образ в своем сердце. Вскоре я просил у князя позволения жениться на ней. Предупредив меня, что она принадлежит к разряду пожизненных рабов, он сказал, что, если она пожелает, он освободит ее, чтобы этим вознаградить меня. Она отвечала мне взаимностью, но, чувствуя себя счастливой на своем месте, она отказалась от свободы. Время от времени возвращаясь в их дом, я умолял ее принять милость князя. Она соглашалась быть моей женой, но всегда при условии, чтобы я сам сделался рабом. Ведь наш отец Иаков служил для своей Рахили лишних семь лет, неужели же я для своей Рахили не могу сделать того же? Но мать твоя требовала, чтобы я стал, как и она, пожизненным рабом. Я удалился, но снова вернулся. Смотри сюда, Эсфирь, вот сюда!
Он указал на кончик своего левого уха.
— Видишь ли ты шрам от шила?
— Вижу, — сказала она. — О, как сильно ты любил мою мать!
— Да, я любил ее, Эсфирь. Она была для меня прекраснее и чище, чем Суламифь для царя-песнопевца. Она была для меня источником живой воды, потоком, текущим с Ливана. Хозяин по моей просьбе сводил меня к судьям и шилом пригвоздил мое ухо к двери: я навеки стал его рабом. Вот какой ценой я добыл Рахиль! Любил ли кто так, как я?
Эсфирь нагнулась и поцеловала его. Оба они умолкли, думая об умершей.
— Господин мой утонул в море. Это было мое первое горе, — продолжал Симонид. — Запечалилась его семья, запечалилась и моя. Жил я тогда здесь, в Антиохии. Теперь, Эсфирь, обрати внимание: ко времени гибели Бен-Гура я уже был возведен им в звание главного управляющего — вся без исключения собственность купца находилась под моим наблюдением. Суди сама, как он любил меня и доверял мне. Вдова его оставила все дело в моем распоряжении. Я предался торговле с еще большим усердием и заметно преуспевал. Так прошло десять лет. Затем произошло то, о чем сейчас рассказывал молодой человек. Прокуратор Грат представил это как покушение на его жизнь. Под этим предлогом и с разрешения Рима он конфисковал в свою пользу громадное имущество вдовы и детей. Но этим он не ограничился. Во избежание тяжбы вследствие неправомочного решения он удалил заинтересованные стороны. С того страшного дня и до сих пор не было никаких следов, по которым можно было разыскать семью Гура. Сын, которого я видел ребенком, был приговорен к галерам. Вдова и дочь, как предполагают, заключены в одну из бесчисленных иудейских темниц. Они исчезли, как будто море поглотило их…
Глаза Эсфири наполнились слезами.
— У тебя доброе сердце, Эсфирь, как и у твоей матери. И я молю Бога, да минует его участь большинства добрых сердец — быть истерзанным людской безжалостностью и слепотой! Но слушай далее. Чтобы быть чем-нибудь полезным моей благодетельнице, я поехал в Иерусалим, но у его ворот меня схватили и увели в мрачные камеры башни Антония. За что я был схвачен, я не знал до тех пор, пока сам Грат не явился ко мне. Он требовал от меня денег, принадлежавших семье Гура, которые я держал в моих векселях. Он требовал, чтоб я сделал надпись на его бланке. Я отказался. Он овладел домами, землей, имуществом, судами и движимой собственностью тех, на службе у кого я находился, но он еще не овладел их капиталом. Тогда мне стало ясно, что если Бог будет милостив ко мне, в моих руках власть со временем восстановить разрушенное богатство Гуров. На требование тирана я отвечал отказом. Он пытал меня, но я оставался непреклонным, и он, ничего не добившись, отпустил меня. Я возвратился домой и возобновил дела, но теперь уже от имени Симонида Антиохийского, а не Бен-Гура, князя Иерусалимского. Ты знаешь, Эсфирь, о моих успехах, тебе известно, что увеличение княжеских миллионов в моих руках было просто чудесно. Тебе известно, что по прошествии трех лет, когда я путешествовал в Кесарию, я был схвачен и пытаем Гратом во второй раз, с тем чтобы добиться от меня признания того, что все мое имущество и весь мой капитал должны быть конфискованы им. Ты знаешь, что и на этот раз он потерпел неудачу. Я был возвращен домой с переломанными костями и нашел Рахиль мертвой. Господу было угодно, чтобы я остался жить. От самого императора я за деньги приобрел свидетельство, дающее привилегии на право торговли со всеми странами мира. В настоящее время, Эсфирь, первоначальное мое состояние умножилось настолько, что я мог бы обогатить даже кесаря. Да будет хвала Тому, Кто, восседая на облаках, в свою колесницу впрягает ветры!
Он с гордостью поднял голову. Глаза их встретились, и в них они смогли прочесть мысли друг друга.
— Что мне делать с моим богатством, Эсфирь? — спросил он, не опуская взора.
— Отец мой, — отвечала она тихим голосом, — разве не приходил сейчас его законный владелец?
Взгляд его по-прежнему был устремлен прямо на нее.
— А тебя, дитя мое, тебя оставить нищей?
— Нет, отец. Разве я не рабыня его? Ведь я твое дитя. А о ком написано: ‘Сила и честь служат ей одеянием, и никогда она не перестанет радоваться’?
Глаза ее светились невыразимой любовью, когда он сказал следующие слова:
— Господь был милостив ко мне не раз, и в тебе, Эсфирь, Он явил мне Свою высшую благодать.
Симонид прижал Эсфирь к своей груди и осыпал поцелуями ее лицо.
— Теперь выслушай, — сказал он весело, — чему я смеялся нынче утром. В юноше во всей красе молодости предстал предо мной его отец. Я воспрял духом, готовясь приветствовать его. Я почувствовал, что для меня миновали черные дни, что наступил конец моим трудам. Мне страстно хотелось взять его за руку, провести по своим владениям, представить ему отчет, сдать дела и сказать: ‘Все это принадлежит тебе. А я, твой слуга, уже думаю, что мне пора на покой’. Так бы я и сделал, Эсфирь, но три мысли, промелькнувшие в моем уме, удержали меня от этого. Я должен убедиться, что это действительно сын моего господина: такова была первая мысль. Если это он, то я должен узнать, что он за человек.
Он приостановился, тогда как руки его сжались в кулаки и в голосе зазвучала страсть.
— Эсфирь, подумай о муках, которые я вытерпел от рук римлянина, не одного только Грата, но и от безжалостных исполнителей его приказаний. Все эти римляне одинаково издевались над моими стонами. Подумай о моих сломанных костях, о тех годах, которые эти пытки вычеркнули из моей жизни. Подумай о твоей матери, что лежит там, в уединенной гробнице, с сокрушенной душой, тогда как я живу с сокрушенным телом. Подумай о горестях семейства моего господина, если оно еще существует, и о той жестокости, с которой оно уничтожено, если никого из них теперь нет в живых. Подумай обо всем этом, и неужели ты скажешь, дочь моя, что в отмщение за все это не должен пасть ни один волос, что не должна быть пролита ни одна капля крови? Не говори мне, как иногда говорят пророки, — не говори, что мщение принадлежит Богу. Не служат ли люди орудием и Его любви, и Его гнева? Разве воинов у Него не более, нежели пророков? Разве не Его закон гласит: ‘Око за око, зуб за зуб’? О, все эти годы я мечтал о мщении, я молился и готовился ко мщению, запасался терпением, растил богатство, постоянно думая, что настанет день, когда Бог потребует от меня отмщения злодеям. И когда молодой человек, рассказывая о своих упражнениях в военном искусстве, сказал, что ему это нужно для какой-то тайной цели, я мысленно назвал ее мщением! Вот третья причина, Эсфирь, заставившая меня быть спокойным и твердым в его присутствии и радостно рассмеяться, как только он ушел.
Эсфирь погладила его иссохшие руки и сказала, как будто ее мысли заодно с его забегали вперед событий.
— Он ушел, но возвратится ли он?
— О да. С ним верный Маллух. Он его вернет, когда я буду готов принять его.
— Когда это будет, отец?
— Скоро, скоро. Он думает, что все его свидетели умерли. Но нет. Жив еще один, и он не преминет узнать его, если только он действительно сын моего господина.
— Его мать?
— Нет, дочь моя. Я ему своевременно представлю свидетеля, а пока положимся во всем на волю Божью. Я устал. Позови Авимелеха.
Эсфирь позвала служителя, и все трое вернулись в дом.

5. Роща Дафны

Бен-Гур вышел из дома Симонида с мыслью, что ко многим его неудачам в поисках родных прибавилась еще одна. Мысль эта так же сильно удручала его, как те, кого он искал, были дороги ему. Он никогда не чувствовал столь сильно своего одиночества, а это чувство более чем какое-либо другое способно отнять последний интерес к жизни.
Пройдя мимо бесчисленных невольников, мимо несметных груд товара, Иуда направился на берег реки: его манила к себе прохладная тень, осенявшая ее глубь. Медленное течение реки, казалось, совсем остановилось. Неожиданно в памяти мелькнули слова пассажира: ‘Быть червем и питаться шелковицей Дафны лучше, чем быть гостем царя’. Он повернулся и быстро пошел обратно к гостинице.
— Дорога в рощу? — сказал привратник, удивленный вопросом Бен-Гура. — Ты здесь прежде не бывал? Тогда считай этот день счастливейшим в твоей жизни. Дорогу ты найдешь легко: ближайшая улица налево ведет прямо к горе Сульпиус, на вершине которой находится алтарь Юпитера и амфитеатр. Иди по ней до третьей поперечной улицы, известной под названием Колоннады Ирода, поверни направо и пройди старым городом Селевкией к бронзовым воротам Епифана: там начинается дорога к Дафне — и да хранят тебя боги!
Распорядившись насчет своего багажа, Бен-Гур пустился в путь. Он без труда нашел Колоннаду Ирода и, дойдя до бронзовых ворот, прошел вместе с многочисленной толпой под длинным мраморным портиком. Выйдя около четырех часов дня из ворот, он очутился среди нескончаемой процессии, движущейся к знаменитой роще. Дорога, ведущая к ней, разделялась на несколько частей, из которых одна предназначалась для пешеходов, другая — для всадников, третья — для едущих в экипажах. Кроме того, каждая из них подразделялась еще на две части: по одной двигались направляющиеся к роще, по другой — возвращающиеся из нее. Эти дороги отделялись одна от другой низкими балюстрадами с массивными пьедесталами, на которых возвышались статуи. По обе стороны пути расстилались прекрасные лужайки, чередующиеся с группами дубов и смоковниц и павильонами, обвитыми виноградником для отдохновения усталых пешеходов. Дорога для них была вымощена красным камнем, а для всадников и экипажей усыпана белым песком и плотно укатана, но не настолько, чтобы был слышен шум колес и копыт. Число и разнообразие фонтанов было изумительно, все они были пожертвованы монархами, посетившими рощу, и носили их имена. Этот великолепный путь от города к воротам рощи тянулся немногим более четырех миль. Душевное состояние Бен-Гура мешало ему обращать внимание на царскую роскошь этой дороги. Он мало замечал толпу, которая, как ему казалось, двигалась слишком медленно. По правде сказать, помимо того, что он был поглощен своими мыслями, он в значительной степени усвоил высокомерное отношение римлян к провинции, лишенной той роскоши и тех празднеств, которыми отличалась столица, ставшая благодаря Августу центром мира. Что же могла предложить провинция нового и лучшего в сравнении с ней?
Тем временем, достигнув Гераклеи, пригородной деревни, он несколько рассеялся и начал всматриваться в окружающее. Прежде всего он обратил внимание на красивую женщину, которая вела двух коз, украшенных так же, как и она, лентами и цветами, затем остановился посмотреть на огромного белого быка, покрытого свежей виноградной лозой, с нагим ребенком в корзине, прикрепленной к его широкой спине. Ребенок, изображавший молодого Бахуса, выжимал из винограда сок в кубок и пил, совершая обряд возлияния. Бен-Гур пошел далее, размышляя о том, чей алтарь должен был обогатиться этими приношениями. Мимо проехал богато одетый всадник на коне с подстриженной гривой. Бен-Гур улыбнулся, подметив общую характерную гордость и в коне, и во всаднике. По временам он вслушивался в стук колес и топот копыт, машинально начал интересоваться устройством колесниц и возничими, проезжавшими мимо, мало-помалу его наблюдения перешли на окружавшую его пеструю толпу людей разных возрастов, полов и сословий: одни из них были в белом одеянии, другие в черном, некоторые несли флаги, курили благовониями, многие пели гимны, другие выступали под музыку флейт и тамбуринов.
Вдруг послышались радостные возгласы и громовые рукоплескания. Бен-Гур, взглянув в ту сторону, куда указывали все, увидел на вершине холма храм священной рощи. Гимны раздались громче, и музыка ускорила темп.
Увлеченный движением толпы и разделяя общее воодушевление, Бен-Гур вошел в храм и, как истый римлянин, пал на колени, поклоняясь священному месту. Оставив за собой строение в греческом вкусе, он очутился на широкой эспланаде (площадь перед большим зданием), вымощенной шлифованным камнем. Вокруг него быстро сменялась шумная нарядная толпа, отражаясь в радужных брызгах фонтанов, в виде радиусов шли чистые дорожки в сад и далее в лес, над которым расстилался голубоватый пар. Не зная куда идти, он внимательно осматривался по сторонам. В эту минуту какая-то женщина воскликнула:
— Отлично! Куда же теперь идти?
Спутник ее, украшенный лавровой гирляндой, весело сказал:
— Иди смелее, прекрасная иностранка. Твой вопрос свидетельствует о земном страхе, а ведь мы решили оставить все земное в этой грубой Антиохии. Ветры, которые дуют здесь, — дыхание богов, отдадим же себя на их произвол!
— Но если мы заблудимся?
— О, ты робкая! Никто никогда не пропадал в Дафне, кроме тех, за которыми ее ворота затворялись навсегда.
— Кто же это? О ком ты говоришь?
— О тех, которые, прельстившись этим местом, избрали его для жизни и смерти. Остановимся здесь, и ты увидишь, о ком я говорю.
В это время на мраморных плитах мостовой послышался шум сандалий, люди расступились и пропустили девушек, которые окружили говорившего и его прекрасную спутницу и начали петь и танцевать, играя на тамбуринах. Женщина, испугавшись, прижалась к мужчине, а он, обхватив ее одной рукой, с восторженным лицом махал другой в такт музыке. Волосы танцовщиц разлетались, и тела их просвечивали сквозь газовые одеяния. Трудно описать все сладострастие этого танца. Сделав небольшой круг, они исчезли так же быстро, как и появились.
— Ну, что ты теперь думаешь? — воскликнул мужчина.
— Кто же это? — спросила женщина.
— Это жрицы храма Аполлона, их здесь целая армия и они составляют во время празднеств хоры. Здесь они живут, хотя отлучаются и в другие города, но считают своим назначением служить украшением жилища божественного музыканта. Теперь пойдем.
Бен-Гур, поверив, что никто никогда не заблудится в Дафне, пошел вперед, сам не зная куда. В саду он обратил внимание на изваяние, поставленное на прекрасном пьедестале, которое изображало кентавра. Надпись объясняла непосвященному, что это статуя Хирона, любимца Аполлона и Дианы, которому они сообщили тайны охоты, медицины, музыки и прорицания, и предлагала в ясную ночь в известный час наблюдать ту часть неба, где можно среди звезд увидеть умершего, куда по воле Юпитера переселяются добрые тени. Умнейший из кентавров тем не менее продолжал служить человечеству. Он держал в руке сверток, на котором по-гречески были начертаны следующие нравоучения:
Путешественник! Чужеземец ли ты?
1. Прислушивайся к журчанию ручьев, не опасайся дождя фонтанов, и Наяды научат тебя любить.
2. Легкие ветры Зефир и Австр — постоянные посетители рощи Дафны, эти нежные руководители жизни доставят тебе удовольствие. Когда дует Эрус, Диана охотится в другом месте, когда бушует Борей, скрывайся, потому что гневается Аполлон.
3. Днем тень рощи принадлежит тебе, а ночью Пану и его Дриадам. Не беспокой их.
4. Умеренно употребляй в пищу лотос по берегам ручьев, если только не желаешь утратить память, необходимое условие сделаться сыном Дафны.
5. Обходи паутины — это Арахна работает для Минервы.
6. Если ты хочешь увидеть слезы Дафны, отломи почку от лаврового сучка — и умри.
Остерегайся! Останься здесь и будь счастлив.
Бен-Гур предоставил другим толкование так занявших его мистических заметок и обратился в ту сторону, где вели белого быка с сидящим в корзине мальчиком. За ними следовала процессия: женщина с козами, музыканты с флейтами и тамбуринами, дарители.
— Куда они идут? — спросил один из присутствующих.
— Быка ведут к отцу Юпитера, а коз к Аполлону, — ответил другой.
Пусть любезный читатель окажет снисхождение к необходимым объяснениям. Наша веротерпимость явилась результатом общения с народами различных религий. Постепенно мы дошли до сознания той истины, что в каждой религии есть свои праведники, уважение к которым немыслимо без веротерпимости. До этого сознания дошел и Бен-Гур. Годы пребывания в Риме и на галере не коснулись его религиозности, он по-прежнему оставался иудеем, что, однако, не мешало ему любоваться красотами рощи Дафны. Если бы ему была привита религиозная нетерпимость, то по необходимости он подавил бы ее. Он был раздражен на судьбу. Его гнев вовсе не походил на беспричинное негодование глупца, а пылкая натура накануне исполнения самых светлых надежд была возбуждена горьким разочарованием. Бен-Гур готов был вступить в борьбу с безжалостной судьбой, и ничто постороннее было не в силах отвлечь его внимания, но — увы! — разум убеждает, что судьба не призрак, способный исчезнуть от взгляда или дуновения, и не живое существо, доступное доводам, в противном случае исход борьбы не всегда был бы печальным для смертных.
Только возбужденным состоянием Иуды можно объяснить то обстоятельство, что он отважился вступить в рощу один. В противном случае он не преминул бы воспользоваться своим положением в семействе консула, приняв все меры предосторожности, необходимые для путешественника в незнакомой стране. В спокойном состоянии духа, заручившись проводником, он мог бы сосредоточить свое внимание на том, что представляло бы какой-нибудь интерес, избавив себя от возможных неожиданностей, а письмо к блюстителю рощи открыло бы ему доступ ко всему способному доставить наслаждение человеку, жаждущему развлечений. Но не любопытство или потребность в поклонении влекла Бен-Гура в рощу. Как человек с горечью в душе, он решился, не ожидая пощады от судьбы, гордо принять ее вызов и настойчиво добиваться своего.

6. Искушение

Бен-Гур вместе с процессией вошел в рощу. Он не спросил, куда она идет, но смутно сознавал, что она направляется к храмам, главным и самым привлекательным святыням рощи. В то время как музыканты нежно подыгрывали удаляющемуся хору, он повторял про себя: ‘Быть червем и питаться шелковицей Дафны лучше, чем быть гостем царя!’ Этим словам сопутствовали неотвязные вопросы. Была ли на самом деле жизнь в Дафне так прекрасна? В чем состоит ее прелесть? Относилось ли ее появление к области умозрения или в ее основу положено действительно что-то прекрасное, очевидное для всякого наблюдательного человека? Ежегодно тысячи людей, отрешившись от света, посвящают себя служению Дафне. Находят ли они там нечто способное заглушить в них стремление к бесконечному разнообразию обыкновенной жизни, заставляющее позабыть горе и радость, надежды и воспоминания? Если роща для них так прекрасна, отчего же ему она не кажется таковой! Он — еврей, но неужели прелесть рощи существует для всего мира, кроме детей Авраама? Он тотчас же задумался над этим вопросом, не обращая никакого внимания на пение своих спутников и их шутки. На этот вопрос небо не дало ему ответа: оно было голубого цвета и полно щебечущих ласточек. Из леса нежной волной доносился аромат роз.
— Там, вероятно, сад? — спросил он своего попутчика.
— Нет, скорее исполняется какая-нибудь церемония в честь Дианы, Пана или других богов, — ответил тот по-еврейски.
Бен-Гур удивленно взглянул на говорящего.
— Ты еврей? — спросил он.
— Я родился близ торговой площади в Иерусалиме, — был ответ, сопровождаемый почтительной улыбкой.
Бен-Гур хотел продолжить разговор, но движение толпы разлучило его с незнакомцем. Общий вид незнакомца: одежда, посох, темное покрывало на голове, схваченное желтым шнуром, и строгое еврейское лицо — остался в памяти молодого человека. Тропинка вела в лес, как бы приглашая в тихое убежище, чем Бен-Гур охотно воспользовался. Войдя в чащу, которая служила приютом для диких птиц, уже через несколько шагов он заметил следы искусной руки человека. Буйно цвели роскошные цветы, и над ними простирали свои нежные ветки душистые жасмины. Колеблющийся воздух днем и ночью насыщался ароматом роз, лилий, тюльпанов, олеандров, сирени, земляники — всех исконных любимцев садов города Давида. Здесь было все для счастья наяд и нимф: среди цветов, извиваясь, медленно протекал ручеек. В чаще раздавалось воркованье голубей и горлиц, дрозды при встрече приветствовали Иуду, соловей покинул свое место, когда он, проходя, чуть не коснулся его, перепелка пробежала у его ног, призывая свой выводок. Когда он остановился, чтобы ее пропустить, из гряды медового мускуса с блестящими золотистыми цветами выглянула чья-то голова. Бен-Гур изумился: неужели ему удалось увидеть сатира? Это существо смотрело на него, держа в зубах кривой садовый ножик: Иуда усмехнулся своему страху, и причина очарования открылась ему. Мир без страха — всеобщий мир — вот в чем она заключалась. Он расположился под лимонным деревом, серые корни которого свесились в один из притоков ручья. Над самой водой висело гнездо синицы, из отверстия которого маленькая птичка смотрела ему прямо в глаза. ‘Птичка словно хочет сказать мне, — подумал он, — я тебя не боюсь, потому что закон, управляющий этим счастливым местом, называется любовью’. Он нашел рощу в высшей степени прекрасной и был готов посвятить себя ее служению. Разве он не мог, подобно человеку с садовым ножом в зубах, заботясь о цветах и кустах и наблюдая за развитием безмолвной прелести природы, окружающей его, забыть тревожные дни своей прежней жизни? Но мало-помалу еврейская натура сказалась в нем. Наслаждение прекрасным совершенно достаточно для некоторых людей. Любовь восхитительна, в особенности для человека, так много пострадавшего, как Иуда. Но разве это все, что дает жизнь? Было большое различие между ним и людьми из шумной процессии: они не имели обязанностей, не могли их иметь, но он…
— Бог Израиля! — громко воскликнул он, — А мать? Тирса?.. Да будет проклят тот момент и то место, когда я мог забыть о вас.
Прорвавшись сквозь чащу, он пришел к ручью, впадающему в реку. Берега его были выложены камнем, и в некоторых местах устроены шлюзы. Через поток был перекинут мост, и, остановившись на нем, он увидал другие мосты, непохожие один на другой. Под его ногами стояла запруженная вода, глубокая и прозрачная, которая далее, прорываясь сквозь узкое отверстие, падала с шумом на скалы: виднелись еще запруды, еще водопады, которые терялись вдали. И мосты, и каскады свидетельствовали настолько ясно, насколько это возможно для неодушевленных предметов, о своей покорности воле человека.
Когда он перешел мост, перед его взором предстали широкие долины, холмы, покрытые лесом, озера, блестящие ручьи и причудливые дома.
Долины во время засухи орошались рекой и имели вид зеленых ковров, украшенных грядами цветов. На них белыми пятнами рисовались стада овец, и голоса пастухов были слышны на далекое расстояние. Как бы в доказательство святости этого места под открытым небом возвышалось множество алтарей, при каждом из них находился служитель в белом одеянии, и процессии, тоже в белом, медленно переходили от одного алтаря к другому. Дым, поднимаясь над жертвенниками, стоял над ними в виде бледных облаков. Счастливый Бен-Гур не знал, на что обратить внимание: он восхищался то лугами, то холмами, проникал взором в рощи, следил за процессиями, старался рассмотреть дорожки и ручьи, исчезающие в туманной перспективе. Какой может быть конец этому восхитительному зрелищу? Что скрывалось за этим чудным началом? Он не мог удержаться от мысли, что здесь и в воздухе, и на земле царит мир и все приглашает остаться и отдохнуть. Ему стало очевидно, что роща — обширный храм, не имеющий себе подобного. Строитель не трудился над устройством колонн, портиков, соразмерностью частей, внутренней отделкой, ему не нужно было искать выражения своей поэтической идеи — он просто подчинился природе: искусство не может превзойти ее. Так устроил древнюю Аркадию искусный сын Юпитера и Каллисто: тут, как и там, сказался греческий гений.
От моста Бен-Гур направился к ближайшей долине. Он очутился среди стада овец, юная пастушка окликнула его. Далее дорога разделялась алтарем с пьедесталом из черного гнейса, крышей служила белая мраморная плита с высеченными на ней листьями, на которой бронзовая жаровня поддерживала огонь. Когда он проходил мимо алтаря, женщина, стоявшая около него, замахала ивовым прутом и закричала с улыбкой, дышащей молодостью и страстью:
— Остановись.
Потом он встретил процессию, во главе которой шли обнаженные девочки, украшенные гирляндами и певшие тонкими голосами. За ними следовали загорелые мальчики, тоже обнаженные, танцующие под пение девочек. Наконец, процессия скромно одетых женщин несла к алтарям корзины со сластями и пряностями.
Когда он поравнялся с ними, они протянули к нему руки, говоря: ‘Пойдем с нами’. А одна из них, гречанка, запела стих Анакреонта:
Сегодня я дарю и получаю,
Сегодня я пою и пью,
Сегодня я даю и занимаю,
А кто знает, что будет завтра?
Но он продолжал свой путь, не обращая ни на что внимания, и подошел к великолепной роще посреди долины, наиболее привлекшей его взор. Тень ее прельстила Бен-Гура: сквозь листву мелькнула изящная статуя, и он вошел в прохладное убежище. Почва была покрыта свежей травой. Деревья, собранные со всего света, росли, не стесняя друг друга. Здесь возвышалась группа пальм, гордых, как царицы. На фоне лавров с более темной листвой рисовались смоковницы, вечно зеленые дубы чередовались с кедрами, могущими по своей величине соперничать с ливанскими. Красота тутовых и терпентинных деревьев была достойна рая. Статуя представляла богиню Дафну чудной красоты. Он не успел вглядеться в нее, как заметил, что у подножия ее, на тигровой шкуре, спали, обнявшись, юноша и девушка. Недалеко от них на увядших розах лежали небрежно брошенные орудия их ремесла — его топор и серп и ее корзина. Этот сон среди бела дня у подножия статуи Дафны позволял угадать, что здесь происходило. Законом этого места была любовь, но любовь без закона. В этом и заключался очаровательный мир Дафны, это и составляло цель жизни ее служителей. На это шли доходы царей и князей. Этой цели хитрое жречество подчинило природу, птиц, воды, цветы, святость алтарей, работу многих рук, живительную силу солнца!
Размышляя таким образом, Бен-Гур пожалел о посвятивших себя этому открытому храму, в особенности о тех, чьим трудом поддерживалась его прелесть. Ему стало понятно, как они очутились в таком положении: многие, без сомнения, были увлечены обещаниями, что их беспокойные умы в этом священном месте найдут полное успокоение. Это были люди, по преимуществу склонные испытывать надежду и страх, но ведь большинство людей может быть причислено к ним.
Сети Аполлона обширны, и петли их малы, но едва ли кто расскажет, как его рыбаки достигают берега. Достаточно знать, что большинство их состоит из сибаритов со всего света, преданных непосредственной чувствительности, царившей почти на всем Востоке. Они не посвящают себя какой-либо возвышенной идее: ни богу-певцу или его возлюбленной, ни философии, требующей тишины уединения, не ищут утешения в служении или любви в высшем ее смысле. Почему не сказать правды, любезный читатель? В это время на всей земле было только два народа, способных на вышеупомянутые увлечения: последователи закона Моисея и Брахмы. Только они могли громко провозгласить: лучше закон без любви, чем любовь без закона.
Симпатия значительно зависит от расположения духа: гнев подавляет это чувство, и только вполне довольный собой человек поддается ему. Бен-Гур шел быстрыми шагами, высоко подняв голову. Он продолжал любоваться окружающими его красотами, но уже более спокойно. По временам на его лице появлялась тень неудовольствия при воспоминании о том, как близок он был к искушению.

7. Новый товарищ

Войдя в кипарисовый лес, Бен-Гур услышал веселый звук трубы и вскоре заметил своего недавнего собеседника, отдыхающего на траве. Этот последний встал и, подойдя к нему, приветливо сказал:
— Еще раз мир тебе.
— Благодарю тебя, — ответил Бен-Гур, — не по пути ли нам?
— Мне нужно на ристалище.
— На ристалище?
— Да, и вот трубный звук, призывающий соперников на состязание.
— Любезный друг, я совершенно незнаком с этой местностью, — признался Бен-Гур, — и очень рад сведущему спутнику.
— Я готов с удовольствием служить тебе. Слышен грохот колесниц: состязание начинается.
Бен-Гур прислушался и, положив руку на плечо незнакомца, промолвил:
— Я сын Аррия, дуумвира, и желал бы знать, кто ты.
— Я — Маллух, антиохийский торговец.
— Знаешь ли что, любезный Маллух, меня особенно интересует предстоящее развлечение. Я сам опытен в ристалищах и небезызвестен в цирках Рима. Направимся туда.
После некоторого колебания Маллух поинтересовался:
— Каким же образом сын дуумвира в еврейской одежде?
— Я — приемный сын благородного Аррия, — ответил Бен-Гур.
— Теперь понимаю, — поспешил извиниться Маллух.
Они вышли из леса в поле, где был устроен круг, по виду и размерам походящий на арену. По обе стороны круга, мягкая почва которого была укатана и полита, тянулись веревки, поддерживаемые дротиками. Для удобства зрителей были устроены навесы и под ними скамьи в виде ступеней. Здесь и поместились вновь прибывшие. Бен-Гур сосчитал проезжавшие мимо колесницы — их было девять.
— Молодцы! — сказал он одобрительно. — Я думал, что они здесь, на Востоке, состязаются только на парах: но, как я вижу, они честолюбивы, и ристания происходят по-царски, на четверках. Посмотрим их на деле.
Восемь четверок проезжали мимо: одни шагом, другие рысью, но все хорошо управляемые, и только девятая неслась галопом. Бен-Гур воскликнул:
— Я бывал в императорских конюшнях, Маллух, но да будет свидетелем наш блаженной памяти отец Авраам, подобных лошадей я не видел никогда.
Четверка пронеслась мимо. Bcе пришли в смятение, кто-то громко вскрикнул. Бен-Гур обернулся и увидел старика, приподнявшегося с верхней скамьи. Его пальцы были сжаты в кулаки, глаза сверкали и тряслась длинная седая борода. Некоторые из его соседей смеялись над ним.
— Можно бы, кажется, уважать его седину. Кто это? — спросил Бен-Гур.
— Это шейх Ильдерим, могущественный человек из пустыни по ту сторону Моаба, владелец многочисленных стад верблюдов и лошадей, происходящих от скакунов первого фараона, — ответил Маллух.
Между тем наездник безуспешно старался остановить лошадей. Каждая его неудачная попытка увеличивала раздражение шейха.
— Абадон, схвати их! — кричал патриарх. — Слышите, дети, бегите, летите!
Так обращался он к своим слугам, по-видимому, одного с ним племени.
— Слышите ли вы? Они, как и вы, уроженцы пустыни, ловите их скорее!
Лошади продолжали биться.
— Проклятый римлянин! — шейх погрозил наезднику кулаком. — Ведь он клялся, что справится с ними, клялся всем сонмом своих незаконнорожденных латинских богов. Отсеките мне руки, если он не божился, что они понесутся, подобно орлам, и будут кротки, как ручные ягнята. Да будут прокляты и он сам, и его мать, родившая такого лжеца! Взгляните на них, на моих бесценных. Пусть он попробует дотронуться бичом до одной из них и… — он свирепо заскрежетал зубами, так что дальнейшего нельзя было расслышать. — Подойдите к ним кто-нибудь, скажите им только одно слово из песни, которую в палатке пела вам мать. Безумный, зачем я доверился римлянину!..
Наиболее ловкие из друзей старика бросились между ним и его лошадьми, и только удушье, внезапно охватившее его, дало возможность его остановить. Бен-Гуру казалось, что он понимает старика и сочувствует ему. Он допускал, что шейх мог не только гордиться своими лошадьми, не только беспокоиться за исход их бега, но любить их с нежностью, доходящей до страсти. Лошади были темно-гнедые, без отметин, совершенно одинаковой масти и так пропорционально сложены, что казались меньше своего роста. На небольших головах обращали на себя внимание изящные уши и прелестные глаза навыкате. Носовая перегородка широко раздутых ноздрей была ярко-красного цвета и словно пылала. Крутые шеи были покрыты густой гривой, ниспадающей на грудь, а челки были похожи на расчесанный шелк. Ноги их до колена были тонки, как рука, а выше толсты от мощных мышц, необходимых для поддержания стройного и крепкого тела, копыта казались чашками из полированного агата. Становясь на дыбы и бросаясь в сторону, они били воздух и землю черными, блестящими, густыми и длинными хвостами. Шейх говорил, что им нет цены, и был прав. При более внимательном взгляде на лошадей Бен-Гур уяснил себе их отношение к хозяину. Они выросли в черной палатке, на лоне горячей пустыни, вместе с его семьей, как возлюбленные дети, о которых он особенно заботился в продолжение дня и которые снились ему ночью.
Старик привел в город своих любимцев, чтобы одержать победу над высокомерными, ненавистными римлянами, и был уверен в этой победе, если найдется наездник не только искусный, но и умеющий быть понятным лошадям. Он не мог, подобно холодным жителям Запада, спокойно доказать наезднику его неумелость и вежливо отстранить его, но, как араб и шейх, раздражался и кричал. Прежде чем старик вмешался, дюжина рук схватила лошадей под уздцы и усмирила их.
В это время на арене появилась другая колесница, непохожая на остальные: возничий, экипаж и кони были совершенно такие же, как в римских цирках. По причинам, которые разъяснятся впоследствии, нам необходимо дать читателю представление об этом экипаже.
Нетрудно представить себе знаменитую классическую колесницу — надо только вообразить дрожки с низкими колесами и широкой осью, на которой укреплен ящик, открытый сзади. Таков ее первоначальный вид. Художественное творчество, развиваясь, коснулось и этого грубого экипажа и довело его до изящного предмета, на котором, например, мы представляем себе Аврору, поднимающуюся на заре.
В древние времена наездники были так же искусны и честолюбивы, как и современные, и считали для себя унизительным состязаться на парах, а не на четверках: позднее они с успехом соперничали на олимпийских играх и на других праздничных представлениях, основанных в подражание им. Эти смельчаки обыкновенно запрягали своих лошадей в ряд и различали их, называя средних дышловыми, а боковых пристяжными. Они полагали, что предоставлением лошадям полной свободы действий достигается их наибольшая быстрота, и потому упряжь употреблялась самая несложная: она состояла из хомута, шлеи, узды и вожжей.
Предыдущие состязатели были встречены молчанием, тогда как последний вызвал целую бурю восторгов и аплодисментов и сделался предметом всеобщего внимания. Его дышловые лошади были вороные, а пристяжные снежно-белые. Согласно римскому вкусу, все они были обезображены, то есть хвосты их были подрезаны и короткие гривы перевязаны бантами из красных и желтых лент. Когда возничий приблизился настолько, что можно было разглядеть колесницу, объяснилась и причина всеобщего восторга: колеса ее были верхом искусства.
Красота лошадей и изящество экипажа заставили Бен-Гура внимательнее всмотреться в возницу. Кто он? Задав себе этот вопрос, он еще не мог разглядеть ни лица его, ни фигуры, но облик и осанка показались ему знакомыми и поразили его, как что-то вызывающее в памяти далекое прошлое. Кто это мог быть? Лошади приближались рысью. По тому восторгу, с которым встречали возницу, по великолепию его экипажа его можно было принять за царского любимца или знаменитого князя. Появление на арене не считалось несовместимым с высоким рангом — нередко цари стремились получить в награду лавровый венок. Известно, что Нерон и Коммод принимали участие в состязаниях.
Бен-Гур пробрался сквозь толпу к нижней скамейке, ближе к перилам. Теперь была видна вся фигура возничего. С ним ехал товарищ, что допускалось для высокопоставленных лиц. Бен-Гур видел только возничего, стоящего прямо в колеснице, с вожжами, несколько раз обмотанными вокруг тела. Его красивую фигуру едва покрывала светло-красная туника, в правой руке он держал кнут, в левой, приподнятой и слегка вытянутой, — четыре вожжи. Вся фигура дышала грацией и воодушевлением, а аплодисменты принимались им с равнодушием статуи. Бен-Гур стоял пораженный. Инстинкт и память не обманули его: это был Мессала!
По подбору лошадей и великолепию экипажа, по осанке и по всей фигуре, а главное — по повелительному холодному выражению лица, явившемуся отпечатком векового господства римлян над целым светом, Бен-Гур узнал прежнего Мессалу, все так же высокомерного, самоуверенного, смелого, самолюбивого, циничного и беспечно насмешливого.

8. У Кастальского ключа

В то время как Бен-Гур спустился вниз, какой-то араб, встав на верхнюю скамью, провозгласил:
— Люди Востока и Запада, слушайте! Вас приветствует шейх Ильдерим. Он привел на состязание свою четверку, ведущую свой род от любимых лошадей Соломона Мудрого. Ему необходимо найти человека, способного управлять ими. Того, кто сумет выполнить эту задачу, он обещает обогатить. Объявите его предложение и в городе, и в цирке — везде, где собираются самые искусные наездники. Так говорит мой повелитель, шейх Ильдерим Щедрый.
Это воззвание возбудило между зрителями оживленные толки, и уже к вечеру о нем вели речь все любители спорта в Антиохии. Бен-Гур остановился и в нерешительности смотрел то на глашатая, то на шейха. Маллух ожидал, что Иуда примет предложение, но разуверился, услышав его вопрос:
— Куда же теперь идти, добрый Маллух?
— Если бы ты был похож на других, посещающих рощу в первый раз, ты бы непременно пожелал услышать предсказание своей судьбы, — ответил Маллух.
— Предсказание моей судьбы! В твоих словах слышится неверие, но мы все-таки пойдем к богине.
— Нет, сын Аррия, служители Аполлона придумали другой фокус: вместо изречений Пифии и Сивиллы они дадут тебе только что сорванный лист папируса и попросят тебя погрузить его в воду источника. Тогда ты увидишь на нем стих, который предскажет твою судьбу.
Оживление исчезло с лица Бен-Гура.
— Есть люди, которые не интересуются своей судьбой, — мрачно сказал он.
— Так ты предпочитаешь направиться к храмам?
— Какие это храмы — греческие?
— Да, их называют греческими.
— Эллины вообще были знатоками в искусстве, но в архитектуре они принесли разнообразие в жертву строгой красоте. Все их храмы имеют эту отличительную черту. Не знаешь ли ты, как называется этот ключ?
— Кастальский.
— А! Он известен всему свету. Идем к нему.
Маллух, наблюдая за своим товарищем, заметил, что расположение духа его изменилось: он не обращал внимания на проходящих, оставаясь совершенно равнодушным ко всем чудесам, которые ему встречались на пути, шел медленно, понурив голову и не произнося ни слова.
В это душевное состояние его поверг Мессала. Как будто час тому назад сильные руки оторвали его от матери, и римляне запечатали ворота его родного дома. Вспомнилось ему, что в скорбные дни галерной жизни, если только пребывание на галерах может быть названо жизнью, все свободное время он мечтал о мести, предметом которой прежде всего был Мессала. Он допускал возможность снисхождения к Грату, но к Мессале — никогда. Свои мечты о мести он всегда оканчивал словами: ‘В тот день, когда я встречу Мессалу, помоги мне, Бог Израиля, сыскать достойную месть’. И вот нежданно произошла встреча. Быть может, найдя Мессалу страждущим, Бен-Гур почувствовал бы к нему сострадание, но Мессала благодушествовал в еще большем блеске и пышности, подобно сверкающим на золоте лучам солнца. То, что Маллух принимал за упадок духа, было размышлением о встрече и о том, как лучше ее ознаменовать.
Вскоре они свернули в дубовую аллею, где взад и вперед двигался народ. В конце аллеи дорога постепенно спускалась в долину: направо возвышались серые скалы, налево расстилалась свежая зеленая равнина. Тут они увидели знаменитый Кастальский ключ. Пройдя сквозь толпу, Бен-Гур заметил струю прозрачной воды, падавшую с вершины камня в бассейн из черного мрамора, где она, хотя и пенясь, исчезала как бы в воронку. Около бассейна под небольшим портиком, высеченным в массивной скале, приютился старый седобородый жрец, совершенный тип отшельника. Трудно было решить, что больше привлекало сюда посетителей: вечно ясный источник или бессменный Яфиз. Он слушал, смотрел, сам служил предметом любопытства, но никогда не обмолвился ни единым словом. По временам кто-нибудь протягивал ему монету. Жрец принимал ее и, проницательно взглянув, подавал лист папируса. Обладатель папируса вознаграждался стихами, которые можно было прочесть на листе, предварительно смоченном в источнике и обращенном к солнцу. Достоинство стихов никогда не омрачало славы источника.
Прежде чем Бен-Гур мог вопросить оракула, в долине показались новые посетители, привлекшие всеобщее внимание. Во-первых, бросился в глаза большой белый верблюд с красным раззолоченным шатром на спине, предводимый всадником и в сопровождении двух вооруженных копьями верховых.
— Какой необыкновенный верблюд! — воскликнул один из присутствующих.
— Какой-нибудь князь издалека, — заметил другой.
— Скорее царь.
— Царь ехал бы на слоне.
Третий был совершенно иного мнения:
— Белый верблюд! — решил он авторитетно. — Клянусь Аполлоном, на нем женщины.
Вблизи животное действительно оказалось чужеземным. Никому из присутствующих у источника не случалось видеть более высокого и статного верблюда. Что за большие черные глаза, что за необыкновенно мягкая, белая шерсть, что за сильные, гибкие ноги и неслышная поступь широких копыт! Другого подобного не сыщешь!
Звеня колокольчиками, верблюд шел легко, как будто не замечая своей ноши. Но кто же могли быть эти женщина и мужчина, сидевшие под балдахином? Все вопросительно смотрели на них.
Если это князь или царь, то при виде его тонкого морщинистого лица цвета мумии, почти закрытого огромным тюрбаном, философы из толпы с удовольствием убедились бы, что время одинаково беспощадно и к сильным мира, и к простым смертным. Во всей фигуре старика нечему было позавидовать, кроме драпировавшей его шали. Женщина по восточному обычаю утопала в тончайшем покрывале и кружевах. На руки ее повыше локтей были надеты золотые браслеты в виде двух аспидов (ядовитые змеи), от которых спускались золотые цепочки к браслетам у кистей. Руки эти, отличавшиеся природной грацией, оканчивались почти детскими кистями. Одна из них, сверкая кольцами, покоилась на краю балдахина. Ногти были окрашены под цвет розового перламутра. Голову украшала сетка, унизанная кораллами и золотыми монетами, спускавшимися на лоб и утопавшими в густых волосах цвета воронова крыла, которые сами по себе были прекрасным украшением, нуждавшимся в покрывале лишь для защиты от солнца и пыли. С высоты своего сиденья она спокойно и весело смотрела на любопытствующую толпу, как будто не замечая, что служит предметом всеобщего восхищения. Не в пример всем женщинам высшего класса она оставалась с открытым лицом. Ее прекрасное почти детское лицо было овальной формы, цвет кожи не был бел, как у греков, не с таким смуглым отливом, как у римлян, не такой, как у галлов, скорее загоревший под солнцем верховьев Нила, но он был настолько прозрачен, что сквозь кожу просвечивал нежный румянец. Ее глаза, по исконному обычаю Востока, около век были обведены черной краской. Полураскрытые губы цвета кармина обнажали блестящие зубы. Ко всему этому следует присоединить восхитительный общий вид строго классической головы, с царским величием покоящейся на грациозной шее. Как будто удовлетворившись обозрением людей и местности, прекрасная незнакомка обратилась к проводнику, полуобнаженному великану эфиопу, который подвел верблюда к источнику и заставил опуститься на колени. Затем, получив от нее сосуд, он стал наполнять его водой.
В эту минуту топот бегущих лошадей и грохот колесницы нарушил безмолвное очарование, овладевшее всеми при виде ее красоты. Толпа с криком разбежалась.
— Римлянин намеревается нас задавить, — предостерег Маллух Бен-Гура, подавая ему пример поспешного бегства.
Мессала мчался прямо на толпу. Расступившаяся толпа открыла верблюда, который хотя превосходил проворством себе подобных, но теперь, несмотря на то что копыта лошадей уже почти касались его, продолжал пережевывать бесконечную жвачку, закрыв глаза с беззаботностью, происходившей от постоянного баловства. Испуганный эфиоп всплеснул руками. Старик сделал движение, чтобы бежать, но лета и собственное достоинство не дозволяли этого. Для женщины уже было поздно спасаться.
Бен-Гур, стоявший ближе всех к Мессале, закричал:
— Держи! Куда ты едешь! Стой!
Патриций беспечно смеялся. Бен-Гур, не видя другого выхода, схватил за узду дышловую лошадь.
— Римская собака! Тебе ни во что чужая жизнь! — вскричал он, напрягая всю силу.
Лошади, схваченные им, взвились на дыбы и свернули в сторону. Колесница наклонилась, и Мессала едва удержался от падения, а его товарищ Мартилл кубарем покатился на землю. Видя, что опасность миновала, все разразились бранью и смехом. Тут обнаружилась необыкновенная дерзость римлянина. Освободившись от вожжей, Мессала обошел верблюда и, взглянув на Бен-Гура, обратился с речью к старику и женщине:
— Простите! Прошу вас обоих! Клянусь землей, я не видел ни вас, ни вашего верблюда. Что касается этих добрых людей, то я, быть может, слишком доверился своему искусству. Я хотел над ними посмеяться, а теперь выходит, что смеются надо мной. Никому вреда не вышло.
Народ притих, чтобы слышать его дальнейшую речь.
Убедившись в том, что погасил гнев потерпевших, он знаком приказал товарищу поставить колесницу в более безопасное место и смело обратился к женщине:
— Ты принимаешь участиe в этом почтенном старце, прощение которого если я еще не получил, то надеюсь получить. Ты его дочь?
Она ничего не ответила.
— Клянусь Палладой, ты прекрасна! Берегись, чтобы Аполлон не принял тебя за свою потерянную возлюбленную. Какая земля может гордиться тобой как своим произведением? Не отворачивайся от меня — лучше помиримся. В глазах твоих знойное солнце Индии, на губах твоих Египет запечатлел любовь. Не обращайся, прекрасная повелительница, к одному рабу прежде, чем помилуешь другого. Скажи, по крайней мере, что ты меня прощаешь.
Она прервала речь Мессалы, грациозно повернувшись к Бен-Гуру:
— Подойди сюда, возьми эту чашу и наполни ее водой, прошу тебя: мой отец хочет пить.
— С большой охотой.
Бен-Гур сделал движение, чтобы исполнить ее просьбу, и очутился лицом к лицу с Мессалой. Их взоры встретились.
— О столь же прекрасная, сколько и жестокая иностранка, — сказал Мессала, махнув рукой. — Если Аполлон не похитит тебя, то мы еще встретимся. Не зная страны, я не могу назвать бога, которому желал бы тебя поручить, и посему во имя всех богов я поручаю тебя… самому себе.
Увидев, что Мартилл привел в порядок четверку, Мессала направился к колеснице. Женщина проводила его глазами, в которых светилось все, кроме неудовольствия. Вода подана. Старик утолил жажду. Тогда незнакомка, прикоснувшись к сосуду губами, передала его Бен-Гуру, сказав:
— Чаша полна наших благословений, возьми ее себе на память.
Верблюд поднялся и уже готов был пуститься в путь, когда старик остановил Бен-Гура. Тот почтительно подошел к нему.
— Ты оказал великую услугу чужестранцам. Призываю на тебя благословение единого Бога. Я — Валтасар, египтянин. В большой пальмовой роще за деревней Дафны, в тени деревьев, шейх Ильдерим Щедрый раскинул свои палатки, и мы его гости. Посети нас там, и ты будешь принят ласково и с признательностью.
Бен-Гура поразил звучный голос и почтенный вид старика. Следя глазами за уезжающими, он заметил Мессалу, удалявшегося с тем же насмешливым выражением лица.

9. План мести

Самый верный способ внушить чувство неприязни к себе — это совершить благородный поступок, когда другие совершают нечто дурное. К счастью, Маллух в этом был исключением. Событие, совершившееся у него на глазах, подняло его мнение о Бен-Гуре: мужество и ловкость последнего не подлежали сомнению. Если бы ему удалось узнать еще какие-нибудь подробности из жизни этого молодого человека, то этот день нельзя было бы счесть пропавшим для Симонида. Но он узнал только, что предмет его изучения был евреем и приемышем знатного римлянина. Другое весьма важное обстоятельство, не ускользнувшее от проницательного соглядатая, было то, что между Мессалой и сыном дуумвира были какие-то отношения. Но в чем они заключались и как это узнать? При всей своей изворотливости Маллух не находил способов решения этого вопроса, но сам Бен-Гур пришел ему на помощь: взяв Маллуха за руку, он вывел его из толпы, возвратившейся к прерванному занятию у ключа, и сказал:
— Добрый Маллух! Может ли человек забыть свою мать?
Вопрос был настолько неожидан и имел так мало отношения ко всему предыдущему, что привел в смущение вопрошаемого. Маллух, взглянув в лицо Бен-Гура, старался угадать тайный смысл его речи, но вместо ожидаемой разгадки заметил на щеках юноши яркий румянец и на глазах с трудом сдерживаемые слезы. Тогда он поспешно ответил: ‘Нет!’ Через минуту он повторил с горячностью: ‘Нет, никогда!’ После некоторого размышления добавил: ‘Если это израильтянин, то никогда’.
Затем, совершенно успокоившись, промолвил:
— Мой первый урок в синагоге был о Симе, а последний — изречение сына Сирахова: люби отца всей душой и не забывай в горести своей матери.
Бен-Гур от волнения покраснел еще более.
— Твои слова, — сказал он, — переносят меня в годы детства и доказывают, что ты настоящий еврей. Я могу во всем довериться тебе.
Бен-Гур старался заглушить овладевшее им горькое чувство.
— Мой отец, — начал он, — знатного рода. Он был уважаем в Иерусалиме, где мы жили. По смерти отца мать осталась еще во цвете лет. Нечего говорить о ее красоте, с ее уст слетали лишь приветливые слова, а добродетель ее известна всему городу. Я и моя маленькая сестра составляли всю ее семью. Мы были очень счастливы, и я вполне согласен со словами раввина: ‘Бог не может быть везде, а потому дал нам матерей’. Но вот произошел один несчастный случай со знатным римлянином, проходившим во главе когорты мимо нашего дома. Легионеры сломали ворота, ворвались в дом и схватили нас. С тех пор я не видал ни матери, ни сестры, не знаю, где они, что с ними случилось. Но тот человек в колеснице допустил, чтобы нас схватили, смеялся над моей матерью, умолявшей пощадить детей. Затрудняюсь сказать, что больше впечатывается в душу — любовь или ненависть. Сегодня, Маллух, я узнал его издалека. — Бен-Гур схватил слушателя за руку. — Он знает и носит с собой секрет, за который я отдал бы жизнь. Он может сказать, живы ли они, где они и что с ними, — если умерли, то когда и от чего и где их кости ожидают меня.
— А он не хочет говорить?
— Нет.
— Почему же?
— Я — еврей, а он — римлянин.
— Римляне не имеют языка, но евреи, как бы их ни презирали, умеют развязать им язык.
— Ему едва ли. Кроме того, все это дело — едва ли не государственная тайна: огромное состояние моего отца конфисковано и поделено.
Маллух наклонил голову в знак согласия с этим доводом и спросил:
— А он не узнал тебя?
— Он не мог узнать меня — я был послан на верную смерть и долго считался умершим.
— Удивляюсь, как ты не убил его, — в страстном порыве сказал Маллух.
— Этим я лишил бы себя возможности узнать то, что мне нужно. Смерть, как известно, сохраняет тайны гораздо лучше римлян.
‘Человек, страстно желающий мести и способный с таким спокойствием отложить удобный к тому случай, очевидно, рассчитывает на более благоприятные обстоятельства’, — думал Маллух. Вместе с этой мыслью отношение его к Бен-Гуру изменилось: он перестал быть простым досмотрщиком, обязанным следить за каждым его словом или движением, — личность Бен-Гура овладела им. Маллух был готов служить ему со всей преданностью.
— Я не хочу просто лишить его жизни. Этому препятствует обладание секретом, который служит к его спасению. Но я не прочь был бы наказать его. Если ты мне поможешь в этом, то я попытаюсь.
— Я готов тебе помогать. Требуй от меня какой хочешь клятвы.
— Дай мне руку. Этого для меня достаточно.
Пожав ему руку, Бен-Гур сказал с облегчением:
— То, что я возложу на тебя, не трудно и не противно совести. Идем отсюда.
Они шли по лугу. Бен-Гур первым прервал молчание.
— Знаешь ли ты шейха Ильдерима Щедрого?
— Да.
— Где пальмовая роща и далеко ли она от деревни Дафны?
Маллух недоумевал. Вспомнив предпочтение, отданное Бен-Гуру чужестранкой, он удивлялся, каким образом этот изгнанник, имея в своей душе глубокую скорбь о матери, мог отдаваться чувству любви, но тем не менее ответил:
— Пальмовая роща лежит позади деревни на расстоянии двух часов езды на коне и одного часа — на верблюде.
— Благодарю тебя. Но позволь еще раз прибегнуть к твоему знанию. Обнародованы ли ристалища, о которых ты упоминал, и скоро ли они будут?
Этот вопрос заключал в себе некоторый намек, и если не вернул доверие Маллуха, то по крайней мере возбудил его любопытство.
— О да, они будут великолепны. Префект богат и мог бы ни во что не ставить потерю должности, но, как и все люди, гордящиеся саном, он дорожит ею, как и алчет большего богатства. Он намеревается устроить пышную встречу консулу Максентию, который прибыл сюда, чтобы завершить приготовления к походу против парфян. Чего стоят эти приготовления, граждане Антиохии знают по опыту. Им разрешено принять участие в почетном приеме именитого гостя. Месяц назад герольды всенародно провозгласили открытие цирка для празднества. Имя префекта само по себе уже служило гарантией для всего Востока, что в цирке будет происходить нечто необычайное, но когда к его обещанию Антиохия присоединила еще свое, то все острова и приморские города уверились, что знаменитые участники игр не замедлят явиться отовсюду. Призы назначены поистине царские.
— А цирк? Я слышал, что он второй во всем свете.
— Ты хочешь сказать — в Риме? Наш вмещает двести тысяч человек, а тот на семьдесят пять тысяч больше. Оба из мрамора и совершенно одинакового устройства.
— И устав тот же?
Маллух улыбнулся.
— Если бы Антиохия осмелилась быть оригинальной, Рим не был бы властелином, как теперь. Здесь руководствуются законами римского цирка, за исключением одной особенности. Там состязаются одновременно только четыре колесницы, а здесь сколько угодно.
— Это обычай греков, — заметил Бен-Гур.
— Да, ведь Антиохия больше греческий, чем римский город.
— Поэтому, Маллух, я сам могу избрать себе колесницу?
— И лошадей, и колесницу, в этом нет ограничения.
— Еще один вопрос, Маллух: когда будет торжество?
— Извини меня, — Маллух стал вычислять, — завтра… нет, послезавтра должен прибыть консул, если морские боги будут к нему благосклонны. Следовательно, на шестой день по его прибытии будут игры.
— Времени осталось немного, но все-таки достаточно, — заметил Бен-Гур, прибавив решительно, — клянусь пророками Израиля, я опять возьму вожжи. Стой! Еще одно условие. Будет ли Мессала в числе участвующих?
Теперь Маллух отгадал его план: это был удобный случай унизить римлянина. Он не был бы истинным потомком Иакова, если бы забыл уяснить какую-либо деталь. Дрожащим голосом он спросил Бен-Гура:
— Практиковался ли ты в этом?
— Не бойся, мой друг, венки в римском цирке за последние три года попадали на головы победителей не вопреки моему желанию. Спроси их, спроси лучшего из них, и они это подтвердят. На последних больших ристалищах сам император предложил мне свое покровительство, если я возьмусь управлять его лошадьми и буду состязаться с любым наездником.
— И ты не согласился? — спросил Маллух с жаром.
— Я — еврей, — содрогнувшись, ответил Бен-Гур, — и, хотя ношу римское имя, не осмелился публично делать то, что могло бы оскорбить память моего отца. В палестре я мог упражняться, но появиться в цирке — это было бы отвратительно, и если я здесь намереваюсь участвовать в ристалищах, Маллух, то, клянусь, не затем, чтобы получить награду.
— Остановись, не божись! — вскричал Маллух. — Награда в сто тысяч сестерций — целое состояние.
— Только не для меня, даже если бы префект увеличил ее в пятьдесят раз. И этой награде, и всему доходу империи я предпочту возможность участвовать в этих бегах, чтобы унизить моего врага, ведь нашим законом дозволяется месть.
Маллух улыбался и одобрительно кивал головой, как будто хотел сказать: ‘Верно, верно, поверь мне: еврей понимает еврея’.
— Мессала участвовать будет, — сказал он уверенно. — О его участии в ристалищах сообщено в разных местах: на улицах, в банях, театрах, во дворце и хижинах. Кроме того, его имя вписано в таблички всех молодых франтов Антиохии.
— Они держат пари за него, Маллух?
— Да, и он упражняется каждый день, не без хвастовства демонстрируя им свои возможности.
— А, так это те лошади и та колесница, на которых он будет состязаться? Благодарю тебя, Маллух, ты мне помог еще раз. Теперь я доволен. Проводи меня до пальмовой рощи и укажи, как мне найти шейха Ильдерима Щедрого.
— Когда?
— Сегодня же, а то кто-нибудь предложит ему свои услуги раньше меня.
— Тебе так понравились его лошади?
— Я их видел только мельком, — ответил оживленно Бен-Гур, — потому что в это время проезжал Мессала, и я не мог смотреть ни на что другое. Тем не менее я заметил чистоту их породы: это — гордость и слава пустыни. Только в конюшнях кесаря я видел таких лошадей. Стоит их раз увидеть, чтобы никогда не забыть. Если я тебя завтра встречу, я тебя узнаю, хотя бы ты мне не поклонился, — узнаю тебя по лицу, по фигуре, по манере. Точно так же я могу узнать и их. Если справедливо то, что о них говорят, если я смогу подчинить их своей воле, то, может быть…
— Выиграешь сестерции! — засмеялся Маллух.
— Нет, — порывисто ответил Бен-Гур, — я сделаю самое лучшее, что может сделать потомок Иакова, — я унижу своего врага в самом публичном месте… Но, — прибавил он нетерпеливо, — мы теряем время. Как пройти к палаткам шейха?
Маллух немного подумал.
— Нам лучше всего направиться прямо в ближайшее селение, и, наняв там верблюдов, мы будем на месте через час.
Селение состояло из прекрасных дворцов вперемежку с караван-сараями, окруженными садами. Там были наняты верблюды, и путники отправились к знаменитой пальмовой роще.

10. В пальмовой роще

Местность за селением была холмиста и обработана, ее действительно можно было назвать садом Антиохии: ни одна пядь земли не пропадала даром. Склоны холмов были покрыты висящим на них виноградником, который, кроме тени, предлагал прохожему сочные пурпурные ягоды. Сквозь абрикосовые, апельсиновые, фиговые и лимонные рощи виднелись дома земледельцев. Изобилие во всем разнообразии своих плодов веселило сердце путника, побуждая воздать должное Риму. В стороне виднелись Тавр и Ливан, разделяемые серебрившейся полосой Оронта.
Путники выехали на дорогу, извивающуюся вдоль берега реки, минуя то удобные для пристани мысы, то долины — все это было приспособлено для загородных домов. На суше красовались густолиственные дубы, сикоморы, мирты, лавры, земляничные деревья, душистые жасмины, а река искрилась под блеском солнечных лучей, освещавших бесчисленные суда, плывущие одни под парусами, другие под ударами весел, одни удаляющиеся от пристани, другие направляющиеся к ней и все — изведавшие моря и далекие страны.
Друзья поехали вдоль берега моря, вплоть до озера, чистого, прозрачного, глубокого, с тихой поверхностью вод. Маллух всплеснул руками и воскликнул:
— Смотри, смотри! Вот пальмовая роща!
Сцену, представившуюся их взору, можно встретить только в благословенных оазисах Аравии и в Птоломейских садах вдоль берегов Нила. К довершению новизны и прелести картины полоса земли, раскинувшаяся перед Бен-Гуром, по-видимому, не имела границ и была ровна, как пол. Под его ногами росла густая зелень свежей травы — этого самого редкого и прекрасного дара сирийской почвы. Над ним бледно-голубое небо глядело сквозь кроны бесчисленных финиковых пальм, истинных патриархов своего рода — старых, мощных, стройных, с широкими кронами, и так совершенна была каждая ветвь, а на ветви каждое перо, как бы восковое и блестящее, что сама роща казалась очаровательной волшебницей. Неужели роща Дафны была лучше? И деревья, как бы в ответ на этот вопрос, обдавали Бен-Гура брызгами росы и свежестью.
Дорога шла параллельно берегу озера, и когда она стала огибать его, то и на этом берегу, как и на том, были исключительно одни пальмовые деревья.
— Посмотри, — сказал Маллух, указывая на одного из этих гигантов, — каждое кольцо его ствола означает год его жизни. Сосчитай их от корня до ветки, и если шейх скажет тебе, что они посажены прежде, чем Антиох узнал о Селевкидах, то не сомневайся в истинности его слов.
Нельзя без восторга смотреть на стройную пальму и не ощущать поэтического чувства при виде ее законченной красоты. Вот причина, почему она пользовалась таким почетом даже у художников первых царей, которые не находили лучшего образца для дворцовых и храмовых колонн, и это же чувство побудило Бен-Гура сказать:
— Шейх Ильдерим сегодня у ипподрома показался мне очень обыкновенным человеком. Рабби в Иерусалиме глядели бы на него свысока, как на эдемскую собаку. Скажи мне, добрый Маллух, каким образом он стал владельцем этого сада и уберег его от ненасытности римских правителей?
— Если по мере продолжения рода кровь совершенствуется, то старый Ильдерим вполне человек, о сын Аррия, хотя он и необрезанный, идумеянин. Все его предки были шейхами. Один из них — я не знаю, когда он жил и совершил это доброе дело, — однажды помог спастись царю, которого преследовали с мечами. История передает, что шейх дал царю тысячу всадников, знавших пустыню так же хорошо, как пастухи те склоны холмов, по которым они бродят со своими стадами. И они укрывали царя, пока им не представилась возможность прогнать врагов и снова водворить его на престол. И он, говорят, не забыл услугу, и привел сына пустыни на это место, и просил его поселиться здесь со своей семьей и стадами, ибо отныне и навсегда это озеро, эти деревья и вся земля от реки и до ближайших гор принадлежала ему и его потомству. И никто никогда не оспаривал их права. Последующие правители находили нужным поддерживать добрые отношения с племенем, которому Бог ниспослал изобилие, дал господство над многими торговыми путями, соединяющими города, и которое может во всякое время сказать любому торговому каравану: ‘Иди с миром’ или ‘Остановись’ — и это слово будет исполнено. Даже префект Антиохийской крепости считает счастливым для себя день, когда Ильдерим, прозванный Щедрым за то добро, которые он делает разным людям, приходит сюда от своих горьких колодцев, сопровождаемый женами, детьми, табунами верблюдов и лошадей и всеми подчиненными, шествуя подобно нашим праотцам Аврааму и Иакову.
— Я видел, — сказал Бен-Гур, слушая своего приятеля и не замечая медленного шага верблюдов, — как шейх рвал на себе бороду, проклиная себя за то, что доверился римлянину. Если бы это слышал кесарь, он, вероятно, сказал бы: ‘Я не люблю таких друзей, уберите его’.
— Это доказало бы его проницательность, — ответил Маллух, улыбаясь. — Ильдерим не любит Рима. Три года назад парфяне по дороге из Восора в Дамаск напали на караван, везший подать Риму от области, прилегавшей к этому пути. Они избили всех людей, что римские цензоры, конечно, простили бы им, будь цела императорская казна. Сборщики податей, на которых падала эта потеря, жаловались кесарю, и кесарь присудил уплатить Ироду, который, со своей стороны, схватил имущество Ильдерима, обвиняя его в нарушении своих обязанностей. Шейх апеллировал к кесарю, и последний дал ему ответ загадочный, как вопросы сфинкса. С этих пор в сердце старца поселилась злоба, она постоянно растет, и он жаждет мести.
— Но она бессильна, Маллух.
— Это другой вопрос, и он требует разъяснений, которые я тебе дам, когда мы сойдемся ближе. Но вот проявляется гостеприимство шейха: эти дети идут приветствовать тебя.
Верблюды остановились, и Бен-Гур увидел несколько сирийских крестьянских девочек, подносивших ему корзинки, наполненные финиками. Плоды были только что собраны, и нельзя было отказаться вкусить их. Когда он брал эти дары, голос с дерева, у которого они остановились, приветствовал их словами: ‘Мир с вами и добро пожаловать’.
Поблагодарив детей, друзья продолжали свой путь, не понукая животных.
— Ты должен знать, — сказал Маллух, временами делая перерыв в рассказе, чтобы съесть финик, — что я пользуюсь доверием купца Симонида, который иногда делает мне честь, спрашивая моего совета. Посещая часто его дом, я познакомился со многими из его друзей, которые, зная наши отношения с хозяином дома, свободно говорят с ним при мне. Таким образом, я узнал о некоторых сторонах жизни шейха Ильдерима.
На мгновение внимание Бен-Гура отвлеклось. В его воображении возник чистый, нежный, манящий образ Эсфири, дочери купца. Ее большие глаза с особенным блеском смущенно смотрели в его глаза, ему слышались ее шаги, когда она шла к нему, и ее голос, предлагавший ему чашу с вином. Он ясно сознавал всю симпатию, проявленную ею, — так ясно, что всякие слова, как бы нежны они ни были, казались излишними. Образ девушки был очарователен, но он исчез, как только Иуда обратился к Маллуху. Последний говорил:
— Несколько недель назад старый араб посетил Симонида, у которого я был в это время. Заметив, что он чем-то сильно взволнован, я из вежливости хотел удалиться, но он остановил меня, говоря: ‘Так как ты израильтянин, то должен остаться, ибо я хочу рассказать нечто удивительное’. Ударение на слове ‘израильтянин’ возбудило мое любопытство. Я остался, и вот в кратких словах то, что я от него узнал. Я передаю только сущность, потому что мы уже подъезжаем к палатке и подробности этот добрый человек передаст тебе сам. Много лет назад к палатке Ильдерима пристали три путника. Все они были чужестранцы: один грек, другой индус, третий египтянин. Прибыли они на верблюдах таких высоких, каких он никогда не видел, и совершенно белых. Он приветствовал их и приютил у себя. На следующее утро они начали с величайшей таинственностью произносить неслыханную шейхом молитву к Господу Богу и Его Сыну. Позавтракав с ними, египтянин рассказал ему, кто они и откуда. Каждый из них видел звезду, и исходящий от нее голос велел им идти в Иерусалим и спросить, где новорожденный Царь Иудейский. Они повиновались, и звезда повела их из Иерусалима в Вифлеем, где в пещере они нашли новорожденного младенца, перед Которым пали ниц и поклонились, принеся Ему богатые дары. Засвидетельствовав божественное происхождение новорожденного, они направились к своим верблюдам и бежали, нигде не отдыхая, ибо Ирод, прозванный Великим, убил бы их. Верный своему обыкновению, шейх заботился о них, скрывая их у себя в течение года. Затем они расстались, оставив ему драгоценные подарки, и каждый из них отправился к себе на родину.
— Да, это удивительная история, — воскликнул Бен-Гур. — О чем, говоришь ты, они должны были вопрошать в Иерусалиме?
— Они должны были вопрошать, где новорожденный Царь иудеев.
— И ничего более?
— Нет, что-то еще, но я не могу этого в точности припомнить.
— И они нашли дитя?
— Нашли и поклонились Ему.
— Это чудо, Маллух.
— Ильдерим — серьезный человек, хотя горячий, как и все арабы.
— Но ложь немыслима в его устах.
Маллух говорил уверенным тоном. Всадники нимало не думали о своих верблюдах, которые, воспользовавшись этим, свернули с дороги и пошли по траве.
— Ильдерим с тех пор ничего не слышал о них? — спросил Бен-Гур. — Он не знает, что с ними стало?
— Нет, египтянин появился снова за день до посещения Ильдеримом дома Симонида. Да, он снова пришел.
— Куда?
— К той самой палатке, к которой мы теперь приближаемся. Он ехал на огромном белом верблюде и звался Валтасаром.
— Это Божье чудо!
Бен-Гур произнес это сильно взволнованным голосом.
— Валтасар, говоришь ты?
— Да, египтянин Валтасар.
— Да ведь так назвал себя сегодня старик у фонтана.
Припомнив это, Маллух тоже испытал волнение.
— Да, — сказал он, — это верно, и ты спас ему жизнь.
— А женщина, — сказал Бен-Гур как бы про себя, — была его дочерью.
Иуда задумался. Читатель пожалуй, скажет, что перед ним рисовался образ этой женщины и что он казался ему привлекательнее Эсфири, судя хотя бы по тому, что молчание его на этот раз продолжалось значительно дольше.
— Повтори, пожалуйста, — сказал он наконец, — эти трое вопрошали: ‘Где Тот, Который должен быть Царем Иудейским?’
— Не совсем так. Они вопрошали, где родившийся Царь Иудейский. Эти слова услышал в пустыне шейх, и с тех пор он ожидает пришествия царя, и никто не может поколебать в нем этой веры.
— Как? Придет как царь?
— Да, и сломит господство Рима: так говорит шейх.
Бен-Гур некоторое время молчал, думая и стараясь успокоить волновавшие его чувства.
— Этот старец один из многих, — сказал он тихо, — и каждый из этих многих должен ответить на какую-нибудь нанесенную обиду. Странная вера Ильдерима есть для него, Маллух, хлеб и вино, питающие его надежду: ведь кто, как не Ирод, может быть царем иудейским, пока стоит Рим? Но, следя за их разговором, ты, конечно, слышал, что ответил ему Симонид?
— Ильдерим — серьезный человек, а Симонид мудр, и я слышал, как он ответил ему… Но кто-то догоняет нас!
Звуки раздавались все ближе, и можно было ясно различить стук колес и топот копыт. Мгновение спустя сам шейх Ильдерим появился верхом на коне, а за ним колесница, запряженная четырьмя арабскими конями.
Лицо шейха обрамлялось длинной белой бородой, свешивавшейся ему на грудь. Наши друзья взяли в сторону, но он, увидав их, ласково сказал:
— Мир тебе, друг мой Маллух! Добро пожаловать, вы явились как нельзя кстати. Нет ли какой вести от доброго Симонида, да хранит его Бог отцов его на много лет? Прошу вас обоих следовать за мной. У меня найдутся и хлеб, и вино, и мясо молодого козленка. Прошу вас.
Они последовали за ним ко входу в палатку, и, когда слезли с верблюдов, он встретил их, держа в руках поднос с тремя бокалами пенистого напитка, только что налитого из большого прокопченного кожаного меха, висевшего в середине палатки.
— Пейте, — сказал он радушно, — это напиток жителей шатров.
Каждый взял в руки бокал и выпил, оставив на дне только пену.
— Входите во имя Бога.
Когда они вошли в палатку, Маллух отвел шейха в сторону, и, переговорив с ним наедине, вернулся к Бен-Гуру со словами:
— Я сообщил о твоем намерении шейху, и завтра он даст тебе для пробы лошадей. Он твой друг. Сделав для тебя все, что мог, я должен вернуться в Антиохию. Я обещал одному человеку сегодня вечером быть у него и потому удаляюсь. Завтра утром я вернусь и, если все пойдет благополучно, останусь с тобой до окончания ристалищ.
С благословениями и сам благословляя Маллух пустился в обратный путь.

11. Исполненное поручение

Когда нижний край молодого месяца вышел из-за обнесенной стеной горы Сульпиус и две трети жителей Антиохии высыпали на кровли своих домов, освежаясь дуновением ветерка, а когда он затихал — движениями опахал, Симонид, сидя в кресле, смотрел с террасы на реку, где на якорях качались его корабли. Тень от стены широко расстилалась над водой до противоположного берега. Эсфирь держала перед отцом блюдо со скромным ужином, состоявшим из пшеничного печенья, меда и кружки молока. Он обмакивал печенье сначала в мед, а затем в молоко.
— Маллух что-то сегодня запоздал, — сказал он, изобличая свои мысли.
— Ты полагаешь, что он придет сегодня? — спросила Эсфирь.
— Конечно, вернется, если не последовал за молодым человеком в пустыню или море.
Симонид говорил, ничего не скрывая.
— Он, может, напишет, — сказала она.
— Нет, Эсфирь, если б он не мог вернуться сегодня, то он уже прислал бы письмо, а так как письма нет, то я знаю, что он может вернуться и вернется.
— Я надеюсь, — сказала она тихо.
Нечто в этом замечании поразило его: вероятно, звучавшее в нем желание. Самая крошечная птичка не может сесть на величайшее дерево, не сотрясая его самых отдаленных частиц, и любой разум бывает порой восприимчив к малейшим словам.
— Ты желаешь, чтобы он пришел? — спросил Симонид.
— Да, — сказала она, глядя ему в глаза.
— Почему? Можешь ты мне это сказать? — настаивал он.
— Потому… — она несколько колебалась, — потому, что тот молодой человек — наш…
Она замолкла.
— Наш господин. Ты это хотела сказать?
— Да.
— И ты все еще думаешь, что мне не следовало отпускать его, не сказав ему: если хочешь, бери нас и все, что мы имеем, все: Эсфирь, имущество, деньги, корабли, рабов и огромный кредит, который защищает меня, подобно мантии из чистого золота и тончайшего серебра, сотканной удачей — этим величайшим благодетелем людей.
Она не отвечала.
— Неужели же тебе не жаль этого? Нет? — сказал он, и горечь, хотя и слабо, звучала в его словах. — Да, да, это верно, Эсфирь, что самая худшая действительность, даже пытка, выносима, если мы хотя бы смутно предвидим ее. Я полагаю то же и относительно смерти. В силу этой философии то рабство, которое нас ожидает, может показаться нам отрадным. Мне и теперь приятно думать, что за баловень судьбы наш господин. Богатство не стоило ему ничего — ни малейших забот, ни капли пота, ни думы даже, оно сопровождало его с детства. И, Эсфирь, — да позволено мне будет не скрыть свою гордость, — он приобретает и то, что не мог бы добыть ценой всех своих богатств, — тебя, мое дитя, мое сокровище, мой драгоценный цветок с могилы покойной Рахили!
Он поцеловал ее дважды: раз — ее саму и раз — мать в ее лице.
— Не говори так, — сказала она, когда его рука соскользнула с ее шеи. — Будем лучше думать о нем: он изведал горе и отпустит нас на свободу.
— Ты проницательна, Эсфирь, и ты знаешь, что я во всех сомнительных случаях полагался на твой инстинкт, когда надлежало составить себе хорошее или дурное мнение о человеке, стоявшем перед тобой, как он сегодня. Но, но, — продолжал он громким и жестким голосом, — эти ноги, на которых я уже не могу стоять, это тело, искалеченное и избитое до потери человеческой формы — не есть все, что я приношу ему с собой. О нет, нет! Я несу душу, преодолевшую пытку и римскую злобу, более мучительную, чем любая пытка, я несу ум, одаренный способностью видеть золото на таком расстоянии, какое не пробегали даже корабли Соломона, и прибрать его к рукам, — да, Эсфирь, — в эту самую ладонь, и не выпускать его до тех пор, пока оно не полетит за новой добычей, ум, способный быстро оценить любой план, — он приостановился и засмеялся.
— Эй, Эсфирь, прежде чем молодой месяц, который празднуют в эту минуту во дворцах храма на священном холме, перейдет в первую четверть, я бы мог устранить мир и самого кесаря, ибо обладаю, дитя, способностью более драгоценной, чем все остальные, чем телесное совершенство, чем храбрость и сила воли, чем даже опытность, это величайшее приобретение долголетней жизни, обладаю способностью самой божественной, которую, однако… — он приостановился и засмеялся снова, но без горечи, а прямодушно, — которую, однако, даже великие люди недостаточно ценят, потому что для стада она ничто, — способностью направлять людей, и таким образом имею великую возможность преследовать свои цели в сотнях, тысячах преданных мне людей. Капитаны моих кораблей бороздят моря и честно доставляют мне добычу, Маллух следует за юношей, нашим господином…
Как раз в это время на террасе послышались шаги.
— А что, Эсфирь, не говорил я тебе, что он придет? Он здесь — и мы немедленно получим сведения от него. Ради тебя, о дорогое дитя, моя распускающаяся лилия, я молю Господа Бога, не забывшего Свое израильское стадо, чтобы вести его были добрые и успокоительные. Мы узнаем теперь, есть ли надежда на свободу тебе с твоей красотой и мне со всеми моими талантами.
Маллух приблизился к креслу.
— Мир тебе, добрый господин, — сказал он, низко кланяясь, — и тебе, Эсфирь, прелестнейшая из дочерей.
Он стоял перед ними почтительно, и по его речи и позе трудно было определить его отношение к ним: с одной стороны, он казался слугой, а с другой — близким человеком, другом. Симонид же, как всегда в деловых вопросах, ответил на его привет и перешел к сущности дела.
— Что ты нам скажешь, Маллух, о молодом человеке?
Он спокойно и просто передал все происшествия дня, и Симонид не прерывал его. Сидя в своем кресле, он ни разу не пошевелил даже рукой, и если бы не его широко раскрытые большие глаза и не обычное глубокое дыхание, можно было бы принять его за изваяние.
— Благодарю, сердечно благодарю тебя, Маллух, — сказал он наконец. — Ты исполнил мое поручение как нельзя лучше. Что ты мне скажешь теперь о национальности молодого человека?
— Он израильтянин, добрый господин, из колена Иудина.
— Ты положительно это утверждаешь?
— Да, без малейшего сомнения.
— Но он, по-видимому, мало сообщил тебе о своей жизни.
— Он научился быть осторожным, я бы даже сказал, недоверчивым. И все мои попытки выведать что-нибудь оставались тщетными, пока мы от Кастальского ключа не направились в деревню Дафны.
— Презренное место! Зачем вы туда ходили?
— Я сказал бы — из любопытства, как ходит туда большинство посетителей, но, к моему удивлению, он нимало не интересовался тем, что видел там. Он только спросил, греческий ли тот храм? Добрый господин, у молодого человека есть на сердце горе, и он пошел туда, чтобы забыться, как и мы посещаем могилы наших умерших.
— Хорошо, если так, — тихо заметил Симонид и затем, возвысив голос, сказал:
— Маллух! Расточительность есть проклятие нашего времени. Бедные становятся беднее, подражая богатым, а богатые — живя, как князья. Замечал ли ты в нем этот недуг? Сорил ли он римскими или греческими деньгами?
— Нет, нет, добрый господин.
— Конечно, было много поводов к различным глупостям: сладко поесть, например, или выпить, и он, конечно, не раз предлагал угостить тебя? В его года так всегда бывает!
— Он при мне ничего не ел и не пил.
— Нет ли у него, Маллух, судя по его словам или поступкам, какой-нибудь всепоглощающей идеи? Ты знаешь, что и сквозь хвастовство видно, откуда дует ветер.
— Я не совсем хорошо понимаю тебя, — сказал он.
— Ты знаешь, что мы без серьезного мотива не любим ни говорить, ни действовать, а тем более решать серьезные вопросы, касающиеся нас лично. Что ты разузнал в этом отношении?
— Относительно этого я могу ответить тебе, мой господин, следующее. Во-первых, главным образом он старается отыскать свою мать и сестру. Затем он питает ненависть к Риму, и так как Мессала, о котором я упоминал, чем-то замешан в деле, служившем причиной этой ненависти, то в данную минуту он ищет возможности унизить его. Встреча у ключа была удобным для этого случаем, но последний не удовлетворил его как недостаточно публичный.
— Мессала влиятелен, — заметил Симонид.
— Да, но их следующая встреча будет в цирке.
— И тогда…
— Сын Аррия победит.
— Почему ты так думаешь?
Маллух усмехнулся.
— Я сужу по его словам.
— И только?
— Нет, у меня есть более веская причина — это его сила духа!
— Но, Маллух, какую цель он преследует своей местью? Ограничивается ли он только немногими оскорбившими его или берет шире и глубже? Эта месть — причуда чувствительного мальчика или чувство человека, которому близко страдающее человечество? Ты знаешь, Маллух, что мысль о мести, мирно покоящаяся в голове, есть не более как праздная мечта, которую рассеет первый ясный день, но месть как страсть есть болезнь сердца, проникающая и в мозг, питаясь в равной мере и тем, и другим.
При этих словах Симонид впервые выказал волнение. Он говорил спеша, сжав руки и вполне обнаруживая, что сам он страдает только что описанным недугом.
— Я вполне понимаю тебя, господин, — отвечал Маллух. — Глубина его ненависти и послужила в моих глазах одним из доказательств его еврейского происхождения. Мне было ясно, что он сдерживает себя, и это вполне естественно для человека, так долго прожившего в римской атмосфере, пропитанной завистью. Но я заметил, как эта ненависть проскользнула, во-первых, при его вопросе, какие чувства к Риму питает Ильдерим, и, во-вторых, когда я в истории шейха и мудреца передал ему вопрос последнего: ‘Где родившийся Царь Иудейский?’
Симонид быстро наклонился вперед.
— Передай мне его слова буквально, Маллух, дабы я мог судить, какое впечатление эта таинственная история произвела на него.
— Он пожелал узнать, спрашивал ли он ‘Где царь?’ или ‘Где родившийся Царь?’ По-видимому, он придает большое значение различию в смысле этих двух фраз.
Симонид снова отклонился к спинке кресла, приняв позу беспристрастно слушающего судьи.
— Тогда я передал ему взгляд Ильдерима на эту таинственную историю, — сказал Маллух, — а именно, что царь явится решить судьбу Рима. Кровь молодого человека прилила к его лицу, и он сказал: ‘Кто, кроме Ирода, может быть царем, пока существует Рим!’
— Что разумел он, говоря это?
— Что нужно разрушить империю, прежде чем водворить иной порядок.
Симонид некоторое время глядел на корабли и их тени, медленно колыхавшиеся на лоне вод. Затем он обратился к Маллуху и сказал:
— Довольно. Пойди поешь и приготовься вернуться в пальмовую рощу. Ты должен помочь молодому человеку в предстоящем ему испытании. Приди ко мне завтра утром, я дам тебе письмо к Ильдериму.
Затем, понизив голос, он добавил как бы про себя:
— Я сам могу присутствовать в цирке.
Когда Маллух, обменявшись обычными благословениями, удалился, Симонид сделал большой глоток молока.
— Убери, Эсфирь, ужин, — сказал он. — Я кончил.
Она повиновалась.
— Садись теперь сюда.
Она заняла свое привычное место на ручке кресла, прильнув к нему.
— Бог милостив ко мне, очень милостив, — горячо сказал он. — Пути Его неисповедимы, но порой Он дозволяет нам видеть и понимать их. Я стар, дорогая, и должен скоро умереть, но теперь, в этот одиннадцатый час, когда надежда моя начала меркнуть, Он посылает мне этого человека, и дух мой снова оживает. Я вижу возможность большой роли в деле столь великом, что оно обновит весь мир. Теперь я вижу смысл в своем громадном богатстве и понимаю его цель. Поистине, дитя, я начинаю снова дорожить жизнью.
Эсфирь еще ближе прижалась к нему, как бы желая, чтоб мысли его не витали так далеко.
— Царь родился, — продолжал он, — и почти достиг середины человеческой жизни. Валтасар говорит, что Он был у груди матери, когда тот видел Его и, принеся дары, поклонился Ему, а Ильдерим говорит, что в прошлом декабре минуло двадцать семь лет с тех пор, как Валтасар со своими товарищами явился в его палатку, ища убежища от преследований Ирода. А потому и пришествие Царя не может быть отложено надолго. Сегодня или завтра Он может явиться. Святые отцы Израиля, сколько счастья в этой мысли! Да, для величайшего блаженства людей разверзается земля, чтобы поглотить Рим, и люди видят это, и поют, и ликуют, что его нет, а мы живы. Эсфирь, слышала ты когда-нибудь что-либо подобное? О, конечно, и во мне звучат струны певца и течет горячая кровь Мариам и Давида. Мне слышатся звуки цимбал и арф и голоса толпы, окружающей вновь воздвигнутый престол. Отложим, однако же, мечты, но, дорогая, когда явится Царь, ему нужны будут деньги и люди, ибо, рожденный от женщины, Он все же человек, как ты и я. А чтобы иметь деньги, ему нужны сборщики и казнохранители, а для войска предводители. Видишь ли, какое поприще открывается для меня или для нашего молодого господина? А в конце — слава и отмщение для нас обоих и… и… — он замолк, пораженный тем, что к этой картине она оставалась безучастна и не собиралась пожинать никаких лавров, но затем, целуя ее, добавил, — и счастье для тебя.
Она спокойно сидела, не произнося ни слова. Тогда он вспомнил о различии их душевного устройства и о том законе природы, в силу которого не все люди могут восхищаться одним и тем же, и то, что страшит одних, для других является желанным. Он вспомнил, что она еще почти дитя.
— О чем ты думаешь, Эсфирь? — спросил он своим обычным тоном. — Если у тебя есть желания, выскажи их, малютка, ибо власть все еще остается в моих руках. Да, власть, ты знаешь, мимолетна, и у нее всегда наготове крылья, чтобы улететь.
Она отвечала почти с детской простотой.
— Пошли за ним, отец! Пошли за ним сегодня же ночью и не пускай его в цирк.
— А! — сказал он протяжно, и снова взоры его устремились на реку, где тени были гуще, чем когда-либо, так как месяц закатился за Сульпиус, предоставив звездам освещать город.
Должны ли мы сознаться читателю, что в эту минуту он почувствовал ревность? Действительно ли она полюбила молодого господина? О нет, этого не могло быть — ведь она была слишком молода: ей было шестнадцать лет. Но эта мысль щемила его сердце и обдавала его холодом. В последний день ее рождения он отправился с ней на верфь, где был завтрак, и на желтом флаге, выкинутом на галере, было написано ‘Эсфирь’. Так вместе праздновали они этот день. И тем не менее то, что ей шестнадцать лет, поражало его. Есть факты, преимущественно относящиеся к нам самим, в которых нам всегда мучительно сознаваться: например, в том, что мы стареем или что мы должны умереть, и последнее, конечно, всего ужаснее. Нечто подобное проникло в его сердце и залегло там мрачной тенью. Он вздохнул, и вздох его скорее походил на стон. Ему казалось недостаточным, чтобы она стала его слугой, ему нужно было, чтобы она перенесла на него всю свою привязанность, нежность и любовь — словом, те чувства, которые он, ее отец, хорошо знал, ибо до сих пор они безраздельно принадлежали ему. Враг, задача которого терзать нас страхом и горькими думами, редко делает свою работу наполовину. В этих страданиях гордый старец забыл и о своем новом плане, и о таинственном Царе. Но, сделав над собой усилие, он спросил ее:
— Не пускать его в цирк, Эсфирь? А почему, дитя?
— Там не место, отец, сыну Израиля!
— По мнению раввинов, Эсфирь. И только поэтому?
Эсфирь почувствовала пытливость тона отца, и сердце ее забилось сильно, так сильно, что она не могла отвечать. Неизвестное доселе и удивительно приятное смущение овладело ею.
— Молодой человек будет богат, — сказал он более нежно, взяв ее руку. — Он получит все наши корабли и деньги — все, Эсфирь, все. Но я не чувствую себя бедным, потому что при мне останешься ты и твоя любовь, как и любовь покойной Рахили. Скажи мне, неужели же он должен получить и твою любовь?
Она наклонилась к нему и прильнула щекой к его голове.
— Говори, Эсфирь. Мне легче знать. В уверенности — сила.
Тогда она привстала и сказала, как будто ее устами говорила сама святая искренность:
— Успокойся, отец. Я никогда не покину тебя, хотя бы ему и принадлежала моя любовь. Я навсегда останусь твоей слугой.
Она остановилась, поцеловала его и затем продолжала:
— Я скажу тебе больше: да, он полюбился мне, звук его голоса влечет меня, и я содрогаюсь при мысли об угрожающей ему опасности. Да, отец, мне было бы более чем приятно снова увидеть его. Но любовь без взаимности — неполная любовь, и потому я буду ждать, помня, что я твоя дочь и дочь моей матери.
— Ты, Эсфирь, — истинное благословение Бога, благословение, с которым я всегда буду богат, пусть даже и лишусь всего. И клянусь Его святым именем и вечной жизнью, ты не будешь страдать.
Немного спустя по зову Симонида вошел слуга и вкатил кресло в комнату, где тот некоторое время сидел, думая о пришествии Царя, тогда как Эсфирь, удалившись к себе, заснула невинным сном.

12. Веселая компания

Дворец находился почти напротив дома Симонида, на противоположном берегу реки, и построен был знаменитым Епифаном, предпочитавшим размеры тому, что в настоящее время называется стилем. Можно сказать, что Епифан был подражателем не греков, а персов.
Стена, огибавшая остров, была воздвигнута с двоякой целью: и как защита от наводнения, и как оплот от нападения черни. Легаты, ссылаясь на то, что жить во дворце круглый год из-за нее неудобно, переселились в другой дворец, построенный для них на западной вершине горы Сульпиус, пониже храма Юпитера. Находилось, однако, немало людей, прямо заявлявших, что стена служила только предлогом, а истинной причиной предпочтения, оказанного новому дворцу, была большая безопасность, предоставляемая громадными бараками, называемыми цитаделью, построенными как раз через дорогу на восточной вершине горы. И последнее мнение отчасти оправдывалось.
Так как в нашем рассказе речь будет идти только об одном из апартаментов этого старого здания, то нарисовать себе картину остального дворца мы предоставляем воображению читателя, и, если ему угодно, он может осмотреть его сады, бани, залы, целый лабиринт комнат, павильоны на кровлях, все убранные и разукрашенные так, как приличествует роскошному дому в городе, который более любого другого города в мире служит представителем мильтоновского ‘пышного Востока’.
Комната, о которой мы уже упомянули, называлась бы в настоящее время залом. Она была очень обширна, пол ее составляли полированные плиты, и освещалась она окнами с разноцветной слюдой. На стенах были лепные Атланты, не походившие друг на друга и поддерживавшие карниз, украшенный причудливыми арабесками всевозможных цветов — и голубыми, и зелеными, и тирского пурпура, и золотыми. Вокруг всего зала шли диваны, обитые индийской шелковой материей и кашмирской шерстяной. Посредине стояли столы и резные стулья в египетском вкусе. Пять люстр спускались с потолка на подъемных бронзовых цепях — по одной в каждом углу и одна в середине. Громадные пирамиды зажженных ламп освещали даже демонические лица Атлантов и резную работу карниза.
Выйдя от Симонида и его дочери, мы, переправясь через реку и пройдя сквозь ворота, охраняемые львами, войдем в разукрашенный зал.
Вокруг столов, сидя и стоя, и переходя от одного к другому, размещались около ста человек, на которых мы должны хоть мельком обратить внимание.
Все они молоды, некоторые почти дети. Все они итальянцы и преимущественно римляне, все говорят на чистом латинском языке и носят одежды великой столицы на Тибре, то есть недлинные туники с короткими рукавами, которые вполне пригодны для климата Антиохии, а в особенности для душной атмосферы зала. На диванах здесь и там валялись тоги и лацерны (короткий плащ), некоторые роскошно вышитые пурпуром, и тут же рядом, на диване, удобно расположились и люди, утомленные то ли жарой и усталостью, то ли Бахусом.
Раздавались громкие голоса, порой слышался хохот, взрывы гнева и ликования, но надо всем этим царил какой-то непонятный стук. Подойдя к столам, мы поймем источник его появления. Вся компания занималась излюбленной игрой в шашки, шахматы и кости, а звук этот исходил от кубиков из слоновой кости, которые они громко трясли, и от движения фигур по доске. Из кого же состоит эта компания?
— Добрый Флавий, — говорил один из играющих, собираясь бросить свою кость, — видишь ты ту лацерну на диване, напротив нас? Она только что из лавки, и у нее на плече пряжка чистого золота шириной в ладонь.
— Ну что ж? — сказал Флавий, увлеченный игрой. — Я видел такие и прежде, и, клянусь поясом Венеры, не вижу в ней ничего нового.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего особенного, а только то, что я охотно отдал бы ее, чтоб найти человека, который знает все.
— Ха, ха! Я нашел бы тебе здесь немало народа, который согласится взять предлагаемое тобой, только за нечто более дешевое. Но давай играть.
— Вот — шах!
— Ну, пускай будет по-твоему.
— А на сколько шла партия?
— На сестерцию.
Они оба вынули таблички и сделали отметку, пока они прятали их обратно, Флавий продолжал:
— Человека всезнающего. Клянусь Геркулесом! Все оракулы перемерли бы.
— А что бы ты стал делать с таким чудовищем?
— Потребовал бы у него ответ на один только вопрос и затем перерезал бы ему глотку.
— На какой вопрос?
— В котором часу, нет, в какую минуту явится завтра Максентий?
— Хорош ход, хорош ход! Вот так! А зачем тебе знать минуту?
— Стоял ли ты когда с непокрытой головой под сирийским солнцем в гавани, где он должен пристать? Огни Весты не так жгут, и, клянусь нашим отцом Ромулом, я бы предпочел умереть, если мне так суждено, в Риме. Но, клянусь Венерой, ты, Флавий, снова обыграл меня! Я проиграл! О судьба!
— Ты хочешь еще играть?
— Да, мне нужно отыграться.
— Изволь!
И они играли партию за партией, и когда дневной свет, проникнув сквозь окна в потолке, заставил померкнуть свет ламп, он застал обоих игроков на том же месте, за тем же столом и за той же игрой. Как и большинство членов этой компании, они были военными атташе консула, ожидавшими его приезда и тем временем забавлявшимися.
Пока они разговаривали, в зал вошла другая компания и, не замеченная вначале, направилась к столу, стоявшему посредине. По-видимому, они только что вернулись с попойки, и многие из них с трудом держались на ногах. У вожака на голове был венок, что указывало на то, что пир был в его честь или же он был его хозяином. Вино, похоже, не произвело на него ни малейшего действия, разве только увеличило его сугубо римскую красоту. Он шел с высоко поднятой головой, губы и щеки его были румяны и глаза блестели. Одетый в безукоризненно белую тогу со множеством широких складок, он выступал слишком царственно для непьяного и для не кесаря. Подойдя к столу, он, нимало не церемонясь, очистил место для себя и для своих товарищей, а когда остановился взглянуть на игроков, они обернулись к нему и радостно воскликнули:
— Мессала! Мессала!
Тот же привет раздавался и в более отдаленных частях зала. Группы моментально распались, игры были прерваны и большинство бывших игроков направилось к центральному столу.
Мессала к этой демонстрации отнесся равнодушно и тотчас же обнаружил причину своей популярности.
— Твое здоровье, друг мой Друз, — обратился он к ближайшему игроку справа, — твое здоровье, и дай мне на минуту твои таблички.
Он приподнял восковые доски, взглянул на записи игроков и отбросил их в сторону.
— Динарии и только динарии — ставки извозчиков и мясников! — сказал он, презрительно улыбаясь. — Клянусь Семелой, черт знает до чего дойдет Рим, если кесарь будет просиживать целые ночи, дожидаясь, чтобы судьба преподнесла ему скудный динарий!
Отпрыск Друзов покраснел до самых бровей, но присутствующие прервали его возражения, протискиваясь к столу и крича:
— Мессала! Мессала!
— Сыны Тибра, — продолжал Мессала, выдергивая ящик с костями из рук соседа, — кто любимец богов? Римлянин. Кто предписывает народам законы? Римлянин. Кто по праву меча всемирный властелин?
Компанию легко было разгорячить, а эта идея была им особенно родственна, и потому все воскликнули:
— Римлянин! Римлянин!
— Но… но, — протянул он с расстановкой, чтобы привлечь их внимание, — но есть некто лучше самого превосходного римлянина.
Он откинул свою патрицианскую голову и остановился, как бы желая пронзить их своим насмешливым взглядом.
— Слышите ли? — спросил он. — Есть некто лучше наилучшего из римлян.
— А, Геркулес! — кричал один.
— Вакх! — отозвался какой-то юморист.
— Юпитер! Юпитер! — гремела толпа.
— Нет, — возразил Мессала, — я говорю о людях.
— Назови, назови его, — кричала толпа.
— Извольте, — сказал он и снова сделал паузу. — Это тот, кто к совершенствам Рима прибавляет совершенства Востока, кто соединяет с западным искусством покорять восточное умение наслаждаться своей победой.
— Клянусь Поллуксом! Но наилучший человек есть в конце концов римлянин! — выкрикнул кто-то из толпы, и вслед за тем раздался взрыв смеха и аплодисментов.
— На Востоке, — продолжал он, — у нас нет богов, а только вино, женщины и Фортуна, и из них Фортуна, конечно, превыше всего, поэтому нашим девизом и в сенате, и на войне должны быть слова: ‘Кто дерзнет, на что я дерзаю?’
Он говорил это тоном фамильярным, хотя и не без оттенка прежнего высокомерия.
— В казне, что в цитадели, у меня имеется пять талантов наличными деньгами, и вот на них квитанции.
Из-под туники он вытащил бумажный сверток и, бросив его на стол, продолжал при всеобщем внимании:
— И на эту сумму я дерзаю предложить партии! Кто из вас согласен рискнуть? Вы молчите? Это для вас слишком много? Хорошо, на четыре таланта. Что, снова молчание? Ну, так на три, всего на три. На два! Наконец, на один, ради чести нашей родной реки. В споре восточного Рима с западным! Варварского Оронта со священным Тибром!
В ожидании Мессала потрясал над своей головой костями.
— Оронт против Тибра! — повторил он с еще большим презрением.
Ни один человек не пошевелился. Тогда он бросил ящик на стол и взял с него квитанции.
— Ха, ха, ха! Клянусь Юпитером Олимпийским, я знаю теперь, что вы намереваетесь или составить себе состояние, или поправить свои денежные дела. Для этого вы и явились сюда, в Антиохию. Эй, Цецилий!
— Я здесь, Мессала, — отозвался человек, стоявший позади него. — Я здесь погибаю среди этой толпы, прося у них драхмы на оборванного перевозчика. Но, клянусь Плутоном, у этих новичков нет при себе и обола (древнегреческая монета достоинством в 1/6 драхмы).
Взрыв хохота снова и снова потрясал зал. Один Мессала сохранял важный вид.
— Пойди, — сказал он Цецилию, — в ту комнату, из которой мы пришли, и вели принести сюда амфоры и кубки. Если же наши соотечественники в поисках счастья небогаты деньгами, то, клянусь сирийским Бахусом, я посмотрю, не одарены ли они по крайней мере добрым желудком. Поторопись!
Затем он обратился к Друзу, и смех его был так громок, что слышался повсюду.
— Ха, ха, ха, друг мой! Не обижайся, что в тебе я низвел кесаря до динария. Я только хотел испытать этих нежных птенцов нашего древнего Рима. Иди, мой Друз, иди. — Он снова взял кости и стал трясти их. — Давай играть на какую хочешь сумму.
Он говорил последние слова ласковым, добродушным тоном, так что Друз вмиг растаял.
— Клянусь нимфами, я согласен, — отвечал он, смеясь. — И готов рискнуть с тобой, Мессала, на динарий.
Очень молодой человек, наклонившись над столом, следил за ними. Внезапно Мессала обратился к нему с вопросом:
— Ты кто?
Юноша отступил.
— Нет, клянусь Кастором и его братом, я не имел в виду оскорбить тебя. Обыкновенно между людьми есть правило вести точную запись. Мне нужен секретарь. Не хочешь ли ты заняться этим делом?
Юноша вытащил свои таблички, с радостью готовясь делать отметки.
— Слушай, Мессала! — воскликнул Друз. — Я не знаю, можно ли, бросив кость, задавать вопрос, но один вопрос я должен задать тебе, хотя бы Венера и ударила за это меня своим поясом.
— Нет, мой Друз, Венера с поясом в руке есть любящая Венера. Спрашивай, а я пока накрою твою кость и предохраню ее от всяких злых слушателей.
— Видал ли ты когда Квинта Аррия? — спросил Друз.
— Дуумвира?
— Нет, его сына?
— Я и не знал, что у него есть сын.
— Этот сын, — продолжал хладнокровно Друз, — похож на тебя не меньше, чем Кастор на Поллукса.
Голосов двадцать подхватили это замечание:
— Верно, верно! Глаза, лицо! — воскликнули они.
Но кто-то уточнил при этом:
— Нет, Мессала — римлянин, а тот — еврей.
— Ты прав, — отозвался другой. — Он или еврей, или Момус подшутил с его матерью.
Чтоб положить конец этим замечаниям, готовым перейти в спор, Мессала сказал:
— Вино еще не принесли, Друз, а я, как ты видишь, держу руку на веснушчатой Пифии. Кости там подобны своре псов. Но я готов согласиться с твоим мнением, если ты сообщишь мне о нем более подробные сведения.
— Еврей он или римлянин, но, клянусь Паном, я говорю это не для того, чтобы унизить тебя, мой Мессала: этот Аррий замечательно красив, храбр и умен. Император предлагал ему свои милости и свое покровительство, но он отказался от них. Он окружает себя таинственностью и держится вдали, как бы сознавая себя неизмеримо лучше или хуже остальных. В палестре он был бесподобен — он гнул голубооких гигантов Рейна и безрогих буйволов Сарматии, как ивовые прутья. Дуумвир оставил ему громадное состояние. Он питает пристрастие к оружию и мечтает только о войне. Максентий принял его к себе, и он должен был плыть с нами, но в Равенне мы потеряли его из виду. Тем не менее сегодня я слышал, что он благополучно прибыл сюда. Клянусь Поллуксом, вместо того чтобы явиться во дворец или остановиться в цитадели, он оставил свои вещи в канне, а сам снова исчез.
Мессала сперва слушал равнодушно, но по мере хода рассказа он становился все внимательнее и, наконец отняв руку от ящика с костями, воскликнул:
— Кай! Ты слышишь?
Юноша, ехавший сегодня с ним в одной колеснице, крайне польщенный его вниманием, отвечал:
— Конечно, слышу, Мессала, иначе я не был бы твоим другом.
— Помнишь ли ты человека, свалившего тебя сегодня?
— Клянусь Бахусом, мое разбитое плечо не дает мне изгладить его из своей памяти!
Мартилл приподнял плечо до самого уха.
— В таком случае благодари судьбу — я нашел врача. Слушай.
Затем Мессала обратился к Друзу.
— Рассказывай нам о нем, об этом еврее, который в то же время и римлянин. Клянусь Фебом, это такая комбинация, при которой и кентавр был бы очарователен. В какой одежде он ходит, Друз?
— В еврейской.
— Слышишь ты это, Кай? — сказал Мессала. — Он молод — раз, похож лицом на римлянина — два, предпочитает еврейскую одежду — три и в палестре нажил славу и богатство искусством побеждать людей и опрокидывать лошадей и колесницы — четыре. А теперь, Друз, скажи мне: он, вероятно, знаком со многими языками, иначе нельзя было бы принять его сегодня за еврея, а завтра за римлянина, но владеет ли он хорошо богатым афинским наречием?
— Так хорошо, что мог бы состязаться в Истмии.
— Слышишь, Кай? Он приветствовал женщину по-гречески. И в этом его пятое сходство. Что ты скажешь на это?
— Ты нашел его, Мессала, и это так же верно, как то, что я — Друз.
— Прошу тебя, Друз, и вас всех извинить нас за то, что мы говорим загадками, — сказал Мессала своим любезным тоном. — Клянусь всеми богами, я не желал бы злоупотреблять вашей любезностью. Ты видишь, — и он снова положил руку на ящик с костями, — как крепко я держу Пифию с ее тайной. Ты упоминал о том, что появление этого сына Аррия довольно таинственно: расскажи же нам о нем.
— Да ничего особенного, Мессала, — возразил Друз. — Обычная история. Когда Аррий-отец отправился преследовать пиратов, у него не было ни жены, ни детей, а обратно он вернулся с юношей, которого и усыновил на другой день.
— Усыновил? — переспросил Мессала. — Клянусь богами, Друз, твой рассказ начинает сильно интересовать меня! Где дуумвир нашел этого юношу и кем он был?
— Кто, кроме самого юноши, может ответить тебе на эти вопросы, Мессала? Клянусь Поллуксом! В битве дуумвир, тогда еще трибун, потерял свою галеру. Возвращавшийся корабль нашел его и этого юношу — из людей этой галеры только они и остались в живых — плывущими на одной и той же доске. Я передаю тебе эту историю со слов их спасителей, а их рассказ имеет то преимущество, что никогда еще не был никем опровергнут. Они говорят, что человек, плывший на доске вместе с дуумвиром, был еврей.
— Еврей… — как эхо повторил Мессала.
— И невольник.
— Как, Друз, невольник?
— Когда их доставили на палубу спасшего их корабля, дуумвир был в вооружении трибуна, а товарищ его в одежде гребца.
Мессала сидел, облокотившись на стол, но при этих словах он выпрямился.
— Галерник, — повторял он это унизительное слово и оглядывался кругом, впервые растерявшись.
Но в эту минуту в комнату вошла прислуга: одни несли сосуды, наполненные вином, другие корзины с фруктами и печеньем, третьи — чаши и кубки, большей частью серебряные. Все оживились. Мессала мгновенно вскочил на стул.
— Сыны Тибра, — громко воскликнул он, — обратим это ожидание нашего вождя в празднество Бахуса. Кого избираете вы в председатели пира?
Друз встал.
— Кого же, как не хозяина пира? — сказал он. — Ваше мнение, римляне?
Общие крики одобрения служили ответом.
Мессала снял со своей головы венок и передал его Друзу, который влез на стол и на виду у всех положил венок снова на голову Мессалы, тем самым возводя его в звание председателя пира.
— Со мной в комнату вошли мои приятели, сильно пьяные, — сказал он. — Дабы соблюсти все священные обычаи пиров, приведите сюда того из них, который наиболее пьян.
Множество голосов отвечало:
— Вот он, вот!
С пола, на который он упал, был поднят юноша такой замечательной красоты, что нимало не уступил бы в этом отношении самому Бахусу, только венок уже не мог бы держаться на его голове, а тирс (кедровый посох Вакха) — в руке.
— Посадите его на стол, — сказал председатель.
Оказалось, что он не может сидеть.
— Помоги ему, Друз, как обняла бы тебя прекрасная Ниона.
Друз заключил его в свои объятия.
Тогда Мессала, среди глубокого молчания обратившись к пьяному юноше, сказал:
— О Вакх, величайший из богов, благослови наш пир! Я посвящаю этот венок тебе, — он почтительно снял его с головы, — и завтра возложу его на твой алтарь в роще Дафны.
Мессала поклонился, снова надел венок, затем открыл кости и, смеясь, сказал:
— Гляди, мой Друз, динарий — мой, клянусь ослом Силена!
Раздался такой взрыв смеха, что задрожал пол. Угрюмые Атланты сотрясались от смеха, и оргия началась.

13. Шейх Ильдерим

Шейх Ильдерим пользовался репутацией знатнейшего князя или патриарха из всех существовавших в Западной Сирии, а также славой богатейшего человека на всем Востоке, если не считать царей, и, будучи действительно богат, находил удовольствие в известной обстановке, вселявшей должное уважение к нему и удовлетворявшей как его тщеславие, так и любовь к комфорту. Читатель да не будет введен в заблуждение частым упоминанием о его палатке в пальмовой роще. В действительности у него там был настоящий двор — то есть три больших палатки: одна — для него, одна — для посетителей и одна для любимейшей из жен и ее прислуги и шесть или восемь меньших, занятых прислугой и теми из людей его свиты, которых он взял с собой в качестве охранителей его особы: это были люди суровые, известные своей храбростью и умением управлять луком, копьем и конем.
Конечно, ни малейшая опасность не угрожала в пальмовой роще его собственности, но так как, с одной стороны, привычка повсюду следует за человеком, а с другой — всегда благоразумно поддерживать дисциплину, то внутренность двора была отведена для коров, верблюдов, коз и тому подобных предметов соблазна для львов и любителей легкой наживы.
Нужно отдать Ильдериму должное: он был верен до мельчайших подробностей обычаям своего народа и жизнь его в пальмовой роще была продолжением его жизни в пустыне. Мало того, он служил представителем древней патриархальной и настоящей пастушеской жизни древнего Израиля.
Возвращаясь с караваном в пальмовую рощу и останавливая свою лошадь, он говорил: ‘Здесь, здесь раскидывайте палатки!’ и при этом втыкал в землю копье. ‘Дверь на юг, чтобы озеро было перед входом, а здесь, сыны пустыни, мы будем преклонять колена при заходе солнца’. С последними словами он направлялся к группе из трех высоких пальм и обнимал одну из них, как шею своего любимого коня.
Кто, кроме шейха, был вправе сказать каравану: ‘Стой, снимай палатки и раскидывай их здесь’? Копье вынималось из земли и над отверстием, проделанным им в земле, водружалась первая палатка. Затем устанавливались восемь остальных палаток с тремя подпорками, по три в ряд. По его зову являлись женщины и дети и распаковывали с верблюдов кошмы. Кто, кроме женщин, мог это делать? Разве не они собирали шерсть со стад коричневых коз, не они пряли ее, не они ткали ее, не они валяли ткань, служившую прелестным покровом, в действительности темно-коричневым, хотя издали они имели вид черных шатров Кедара? С какими шутками и смешками вся свита шейха растягивала затем кошму от одной основы до другой, вбивая колья и привязывая к ним веревочки! И когда, наконец, были поставлены красивые тростниковые стены, чем обыкновенно завершались постройки пустыни, с какой тревогой и нетерпением ожидали они, что скажет их добрый господин? Он входил и выходил, рассматривая, как они расположены относительно солнца, озера, деревьев, и говорил, потирая руки, вполне довольным тоном: ‘Хорошо сделано! Устройте теперь двор, как всегда, и вечером мы вкусим хлеба с араком (водка из риса и пальмового сока), молока с медом, и у каждого костра будет по ягненку. Бог с вами! Нужды в пресной воде у нас не будет, потому что озеро наше хорошо, а обильная зелень пастбищ в избытке доставит пищу нашим стадам и вьючным животным, сроднившимся с голодом. Бог да хранит вас всех, дети мои. Идите!’
Ликующие и счастливые, они удалялись устраивать свои собственные жилища. Немногие оставались отделывать внутренность палатки шейха, и из них мужчины навешивали на срединный ряд подпорок завесу, разделяя тем палатку на два отделения: правое — для самого Ильдерима, а левое — для его лошадей, этих перлов Соломона, которых они вводили и, целуя и ласково похлопывая, пускали на свободу. Затем устраивали козлы для оружия и наполняли их дротиками, копьями, луками, стрелами и щитами. Отдельно от них висела серповидная сабля хозяина, имевшая форму молодого месяца, и блеск его клинка соперничал с блеском алмазов, украшавших его рукоятку. На одном конце козел висели чепраки (подстилка под конское седло), украшенные, как ливреи царской прислуги, а на другом конце — одежда самого хозяина: шерстяные и полотняные халаты, туники, шаровары и множество цветных тюрбанов. Слуги не оставляли своего занятия, пока хозяин не замечал: ‘Хорошо, довольно!’
Тем временем женщины вносили и расставляли диваны, растягивали низкие треугольные пяльцы и накрывали их подушками, от которых вниз спускались каймы, на подушки расстилали полосатые желтые и коричневые покрывала, по углам устраивали изголовья и подушки, обитые голубой и малиновой материей. Над диванами прибивались ковры и ими же устилался весь пол вплоть до входа в палатку. Исполнив это, они считали свое дело оконченным и ожидали его одобрения. Затем им оставалось наполнить сосуды водой и повесить меха с араком, дабы оно было наготове для возлияния. Вероятно, любой араб после всего вышесказанного согласится, что Ильдерим мог быть и счастлив, и щедр в своей палатке на берегу озера с пресной водой, в своей пальмовой роще.
Такова была палатка, у входа в которую мы покинули Бен-Гура.
Прислуга ожидала приказаний хозяина. Один из них снял с Ильдерима сандалии, другой — римскую обувь с Бен-Гура. Затем они оба сменили верхнюю пыльную одежду на чистую льняную.
— Войди во имя Бога и вкуси отдых, — сказал радушно хозяин на языке иерусалимских жителей и направился к дивану.
— Я сяду здесь, — и он указал место, — а ты — там.
Женщина ловко подложила им под спину подушки, и они сели с краю дивана. Им принесли свежей воды с озера, обмыли ноги и вытерли полотенцами.
— У нас в пустыне есть пословица, — начал Ильдерим, разглаживая рукой бороду, — что здоровый аппетит есть признак долгой жизни. А твой каков?
— Если эта пословица справедлива, то я, добрый шейх, проживу сто лет. Я голодный волк у входа в твое жилище, — отвечал Бен-Гур.
— Хорошо, ты не будешь прогнан, как волк. Я дам тебе самого лучшего козленка.
Ильдерим хлопнул в ладоши.
— Пойди в палатку для гостей и скажи страннику, что я, Ильдерим, посылаю молитвы, дабы мир его не прерывался, как течение воды.
Слуга, ожидая дальнейших приказаний, наклонил голову:
— И скажи ему, что я вернулся с другим гостем для преломления хлеба, и если он желает разделить с нами хлеб и соль, то еще останется их с избытком и на долю птиц.
Слуга удалился.
— Теперь вкусим покой.
Ильдерим расположился на диване так, как и сегодня купцы на базарах Дамаска сидят на своих попонах. Усевшись, он перестал разглаживать бороду и важно сказал:
— Ты, мой гость, испил моего кумыса и согласен вкусить со мной хлеб-соль. Дозволь же спросить тебя, кто ты.
— Шейх Ильдерим! — сказал Бен-Гур, спокойно глядя ему в глаза. — Прошу тебя не думать, что я шучу с твоим вполне законным вопросом, но скажи мне, не было ли и в твоей жизни таких обстоятельств, при которых отвечать на этот вопрос ты счел бы за преступление по отношению к самому себе?
— Да, клянусь блеском Соломона! — отвечал Ильдерим. — Измена себе порой так же преступна, как и измена своему племени.
— Благодарю, благодарю, добрый шейх! — воскликнул Бен-Гур. — Твой ответ как нельзя лучше говорит в твою пользу. Теперь я вижу, что ты желаешь получить от меня уверенность в том, что я оправдаю столь желаемое мной твое доверие и что эта уверенность для тебя интереснее частностей моей бедной жизни.
Шейх в свою очередь поклонился, и Бен-Гур поспешил продолжить свою речь.
— Итак, угодно ли тебе знать, что, во-первых, я не римлянин, как ты мог бы судить по тому имени, под каким я тебе представлен.
Ильдерим сжал бороду, широко спадавшую на его грудь, и взглянул на говорящего глазами, едва блестевшими из-под тени густых насупленных бровей.
— Затем, — продолжал Иуда, — я скажу тебе, что я израильтянин из колена Иудина.
Шейх несколько приподнял брови.
— И еще, что я еврей, желающий отомстить Риму за то, в сравнении с чем твоя обида по-детски ничтожна.
Старик стал нервно разглаживать свою бороду и приподнял брови настолько, что ясно можно было видеть, как горят его глаза.
— И наконец, клянусь тебе, шейх Ильдерим, — клянусь заветом, данным Богом моим отцам, что если ты дашь мне желаемую возможность мстить, то слава племени и деньги будут всецело твои.
Ильдерим раздвинул брови, приподнял голову, лицо его зарделось, и им овладело спокойствие.
— Довольно! — сказал он, — если в изгибах твоего языка кроется ложь, то сам Соломон не смог бы предостеречь себя от нее. Что ты не римлянин, что ты еврей, желающий отомстить Риму, нанесшему тебе обиду, всему этому я верю, и довольно об этом. Но что ты можешь сказать относительно своего искусства? Опытен ли ты в управлении колесницей? Можешь ли ты сделать лошадей послушными твоей воле, чтобы они знали тебя, шли на твой зов, бежали по мановению твоей руки, напрягали все свои силы до последнего вздоха и в последнюю минуту могли бы проявить всю свою сверхъестественную энергию? Этот дар, сын мой, не есть удел всех. Да, клянусь величием Бога, я знал царя, он господствовал над миллионами людей, был их всемогущим властелином, но не мог снискать себе расположения коня. Заметь! Я говорю о таких конях, как мои, об этих царях своего рода, линия которых прямо восходит к их предкам, служившим первым фараонам. Эти кони — мои друзья, они живут в одной со мной палатке, и долгое наше сожительство содействовало тому, что они вполне понимают мои намерения. К своим природным инстинктам они присоединили наш ум и к своим чувствам нашу душу и разделяют со мной и горесть, и любовь, и ненависть, и довольство. В войне они герои, в привязанности верны, как женщины.
Ильдерим приказал служителю:
— Впусти моих арабов.
Человек отдернул часть занавески, и взорам открылась группа лошадей, с минуту стоявших в нерешительности, как бы желая убедиться в том, что их действительно приглашают.
— Сюда! — сказал им шейх. — Что вы там встали? Разве здесь не все мое и ваше? Сюда, говорю я!
Они тихо начали подходить.
— Сын Израиля, — сказал шейх Иуде. — Моисей был могущественным человеком, но я невольно улыбаюсь при мысли, что он дозволял твоим отцам мучиться с тупыми волами и слабыми ослами и запрещал им лошадей. Ха, ха, ха! Неужели ты думаешь, что он поступил бы так, если бы видел этого коня, и этого, и того!
При этих словах он прикоснулся рукой к морде ближайшего из них и погладил его с невыразимой гордостью и нежностью.
— Ты не прав в своем суждении, шейх, — горячо возразил Бен-Гур. — Моисей был не только законодателем, но и воином, и на войне… Ах, можно ли не любить все Божьи твари и этих в числе остальных?!
Лошадь с изящно выточенной головой, с большими глазами, нежными, как глаза серны, наполовину прикрытыми густыми ресницами, маленькими острыми ушами, красиво поставленными и наклоненными несколько вперед, приблизилась к его груди, раздувая ноздри и шевеля верхней губой. Лошадь эта ясно, словно человек, спрашивала его: ‘Кто ты?’ Бен-Гур признал в этом коне одного из четырех скакунов, виденных им сегодня на ристалище, и протянул красавцу свою раскрытую ладонь.
— Они вам расскажут, богохульники, да сократятся их дни! — шейх говорил с чувством лично оскорбленного человека. — Они вам расскажут, я знаю, что наши лошади лучших кровей произошли от пасшихся на пастбищах Персии. Бог предоставил первому арабу безмерную пустыню и несколько безлесых гор, по которым кое-где встречаются источники горькой воды. При этом он сказал ему: ‘Вот твоя земля!’ А когда бедняк стал жаловаться, то Всемогущий сжалился над ним и снова сказал: ‘Утешься! Я одарю тебя вдвое больше остальных людей’. Услыхав это, араб возблагодарил Бога и с верой отправился отыскивать Божьи дары. Он обошел сперва границы, но безуспешно, потом направился в пустыню и в пустыне на небольшом зеленом островке обнаружил стадо верблюдов и стадо лошадей. Он начал бережно за ними ухаживать, ибо это и были лучшие дары Бога. Вот с этого-то зеленого островка распространились по земле лошади, вплоть до страшных северных равнин, где с моря постоянно дуют холодные ветры. Не сомневайся в этом рассказе, в противном случае пусть для араба навсегда потеряет свою силу амулет. Но нет, я докажу тебе.
Он хлопнул в ладоши.
— Принеси летописи племени, — сказал он явившемуся слуге.
В ожидании его шейх ласкал лошадей, похлопывая их по мордам, перебирая пальцами челки.
Скоро появились шесть человек с сундуками из кедрового дерева, обитыми медными полосами, с медными петлями и замкнутыми медными же засовами.
— Нет, — сказал Ильдерим, когда все сундуки были поставлены около дивана, — всех мне не надо. Мне нужны только летописи лошадей — вот эти! Откройте этот сундук, а прочие отнесите.
В сундуке оказалось множество тончайших пластинок из слоновой кости, нанизанных на кольца из серебряной проволоки, и на каждом кольце их висело по несколько сот.
— Я знаю, — сказал Ильдерим, взяв с десяток колец, — я знаю, мой сын, как заботливо в Святом Городе писцы храма хранят имена новорожденных: каждый сын Израиля может довести линию своих предков до самого начала, хотя бы оно относилось ко времени патриархов. Мои предки не сочли грехом воспользоваться этой традицией по отношению к своим безгласным слугам. Взгляни на эти пластинки!
Бен-Гур взял кольца, снял пластинки и увидел на них арабские буквы, выжженные на гладкой поверхности острием раскаленного металла.
— Сумеешь ты их прочесть, сын Израиля?
— Нет, не сумею, расскажи лучше, что они значат?
— Тогда слушай. На каждой пластинке написано имя жеребенка чистой крови, родившегося сотни лет назад, а также имена его отца и матки. Некоторые пластинки почти стерлись, многие от старости пожелтели, но они передают полную родословную моих лошадей. Я говорю ‘полную’, потому что она определяет, как редко какая история, от кого произошли все лошади — и та, и эти, что желают твоего внимания и ласки. Как они подходят теперь к нам, так и их предки — даже самые отдаленные — подходили к моим предкам, под такую же кровлю шатра, как и моя, и ели ячмень из их рук, дожидаясь, чтобы с ними поговорили, как с детьми. Они ласкаются, как дети, не имея слов для выражения своей благодарности. Теперь, сын Израиля, ты поверишь моему объяснению: я — владыка пустыни, они — мои министры. Отними их у меня — и я буду подобен больному или брошенному в пустыне на верную смерть. Благодаря им я, несмотря на мою старость, держу в страхе дороги между городами и буду держать, пока у меня есть сила пользоваться ими. Да, я мог бы рассказать тебе кое-что о чудесах, совершенных их предками, и при удобном случае я, может быть, еще расскажу тебе об этом — теперь же достаточно сказать, что погоне их никогда не догнать, а они, клянусь мечом Соломона, никогда не устанут в преследовании. Заметь, что это так даже в песках и под седлом. Но теперь я боюсь: они первый раз в упряжи, а успех зависит от стольких причин! Они горды, быстры и выносливы, и нужен только хороший возничий, чтобы они выиграли. Сын Израиля, ты будешь таким возничим. Клянусь, счастливый день привел тебя сюда. Ну, расскажи же что-нибудь и о себе.
— Я понимаю теперь, почему араб любит свою лошадь почти так же, как свое дитя, понимаю также, почему арабские лошади — самые лучшие. Но, добрый шейх, мне хотелось бы, чтобы ты судил обо мне не только по моим словам, потому что, как ты знаешь, людские обещания часто оказываются несостоятельными. Позволь мне сперва попробовать твою четверку на какой-нибудь равнине.
Лицо Ильдерима опять просияло, и он хотел было что-то сказать, но Бен-Гур прервал его:
— Минуту терпения, добрый шейх! Дай мне сказать еще одно слово. Я брал уроки у римских возничих, совсем не рассчитывая, что они пригодятся мне при случае, подобном этому. И уверяю тебя, что твои дети пустыни, несмотря на то, что они быстры, как орлы, и выносливы, как львы, — потерпят неудачу, если не привыкнут бежать в упряжи вместе, потому что в каждой четверке есть лошадь медленнее и есть лошадь быстрее остальных и во время бега первая задерживает, а вторая сбивает прочих. Так было и сегодня: погонщик никак не мог соразмерить их бег. Мой опыт, может быть, увенчается не лучшим успехом, но если это случится, клянусь, я тебе об этом откровенно скажу. Если же мне удастся заставить всю четверку бежать, как одну лошадь, то с уверенностью обещаю, что ты получишь сестерции и венок, а я буду отмщен.
Ильдерим, поглаживая бороду, слушал. Наконец он сказал со смехом:
— Я теперь еще лучшего мнения о тебе, сын Израиля. У нас в пустыне существует поговорка: ‘Если ты сваришь на словах обед, я посулю тебе целый океан масла’. Поутру ты получишь лошадей.
В эту минуту раздался шум у заднего входа в палатку.
— Вот ужин, а это мой друг Валтасар, с которым ты сейчас познакомишься. Он расскажет тебе историю, слушать которую израильтянин никогда не устанет.
Обращаясь к слугам, он сказал:
— Уберите летописи и верните на место мои сокровища.
Слуги поспешили исполнить его приказание.

14. Ужин у Ильдерима

Если читатель вспомнит обед мудрецов при их встрече в пустыне, он легко поймет приготовление к ужину в палатке Ильдерима. Разница заключалась только в больших средствах и лучшей обстановке.
На пространстве, почти со всех сторон окруженном диванами, были разостланы три ковра. Внесли накрытый скатертью стол вышиной не более фута и поставили на один из ковров. Сбоку была устроена переносная глиняная печь, находившаяся под наблюдением женщины, в обязанности которой входило снабжать общество хлебом или, точнее, горячими пирожками из муки, которую мололи на ручных мельницах, постоянно шумевших в соседней палатке.
В это время Валтасара подвели к дивану. Ильдерим и Бен-Гур встретили его стоя. На нем была черная свободная одежда, шел он медленно и неуверенно, и казалось, что все его движения управлялись длинным посохом и рукой поддерживавшего его слуги.
— Мир тебе, мой друг! —почтительно сказал Ильдерим. — Добро пожаловать.
Египтянин поднял голову и ответил:
— И тебе, добрый шейх, тебе и всем твоим домочадцам мир и благословение единого Бога — Бога истины и любви.
Это искреннее и сердечное обращение сразу внушило Бен-Гуру уважение к старцу, к тому же благословение в ответном приветствии отчасти относилось и к нему: впалые, но блестящие глаза гостя надолго остановились на нем, возбуждая непонятное волнение таинственного чувства, волнение столь сильное, что за обедом он часто всматривался в сморщенное и бескровное лицо, желая понять значение того пристального взгляда, но выражение лица Валтасара по-прежнему было мягко, кротко и правдиво, как у ребенка. И он решил, что таково было его обычное выражение.
— Вот, Валтасар, — сказал шейх, положив свою руку на плечо Бен-Гура, — человек, желающий сегодня вечером преломить с нами хлеб.
Египтянин взглянул на молодого человека с удивлением и как бы недоумевая. Заметив это, шейх продолжал:
— Я обещал ему завтра дать испытать моих лошадей: если все пойдет хорошо, он отправится с ними в цирк.
Валтасар продолжал пристально смотреть на молодого человека.
— Он прибыл с хорошими рекомендациями, — прибавил Ильдерим, сильно смущенный. — Ты, может быть, знаешь его как сына Аррия, знаменитого римского морехода, хотя… — шейх приостановился, потом, засмеявшись, продолжал: — Он выдает себя за израильтянина из колена Иудина, и я, клянусь Божьим величием, охотно верю ему.
Валтасар не мог больше удержаться от вопросов.
— Сегодня, великодушный шейх, моя жизнь была в опасности, и я погиб бы, не будь юноши, очень похожего вот на этого, если только это не он сам. Юноша подоспел на помощь, когда другие разбежались, и спас меня.
Потом, обратившись к Бен-Гуру, он прямо спросил:
— Не ты ли это?
— Я не могу утверждать всего сказанного тобой, — скромно и почтительно ответил Бен-Гур. — Я, правда, остановил лошадей дерзкого римлянина, когда они бросились на твоего верблюда у Кастальского ключа, и твоя дочь оставила мне кубок.
Он вынул из-под туники кубок и подал его Валтасару. На поблекшем лице египтянина появился румянец.
— Господь послал мне тебя сегодня у ключа, — сказал он дрожащим голосом, протягивая руку Бен-Гуру, — и теперь Он снова посылает мне тебя. Я возношу Ему благодарение, вознеси Ему хвалу и ты, потому что, по Его благости, мне есть чем вознаградить тебя и я исполню это. Кубок этот твой, возьми его.
Бен-Гур взял подарок, а Валтасар, заметив удивление на лице Ильдерима, рассказал ему о происшествии у источника.
— Как? — сказал шейх Бен-Гуру, — ты мне ничего не сказал об этом, между тем как это лучшая для тебя рекомендация? Разве я не араб и не шейх десятков тысяч людей моего племени? И разве он не мой гость? Ведь по правилам гостеприимства добро и зло, причиняемое ему, ты причиняешь и мне. Куда же тебе идти за наградой, как не сюда? Чья же рука, кроме моей, воздаст тебе?
Его голос при последних словах поднялся до резкой крикливости.
— Добрый шейх, пощади меня, пожалуйста! Я пришел не за наградой, и я желал бы, чтобы ты оставил всякую мысль о подобном намерении с моей стороны. Я утверждаю, что помощь, оказанная мной этому прекрасному человеку, могла быть оказана мной твоему последнему слуге, если бы мне представился такой случай.
— Но он — мой друг, мой гость, а не слуга, и разве ты не видишь в этой разнице особенной милости судьбы?
Обращаясь к Валтасару, шейх прибавил:
— Клянусь величием Бога! Я утверждаю, что он не римлянин.
С этими словами он отвернулся, перенося свое внимание на слуг. Их приготовления к ужину были завершены.
Читатель, припомнив историю Валтасара, рассказанную им на встрече в пустыне, поймет действие бескорыстного заявления Бен-Гура на этого достойного человека. По своему благочестию он не признавал различий между людьми: обещанное ему в награду искупление, которого он ждал, было всеобщим, поэтому в заявлении Бен-Гура ему слышался отзвук самого себя. Он придвинулся поближе к Бен-Гуру и заговорил с ним, как с ребенком.
— Как назвал тебя шейх? Кажется, он упомянул римское имя?
— Аррий, сын Appия.
— Но ведь ты не римлянин.
— Все мои родственники были евреи.
— Были, ты говоришь. Значит, их уже нет в живых?
Ильдерим помог Бен-Гуру избежать ответа.
— Пойдемте, — сказал он им, — ужин готов.
Бен-Гур подал руку Валтасару и повел его к столу, где они по восточному обычаю уселись на ковры. Им принесли умывальницы: они омыли и вытерли руки, затем по знаку, поданному шейхом, слуги остановились и раздался дрожащий, но проникнутый благоговением голос египтянина:
— Боже, Отче всего! Все, что имеем, — от Тебя! Прими наши благодарения и благослови нас, дабы мы могли продолжать творить волю Твою.
Это была та самая молитва, которую добрый человек произносил одновременно со своими собратьями, греком Гаспаром и индусом Мельхиором. Прочтение ее тогда — одновременно на разных языках — было чудом, свидетельствующим о Божьем присутствии на трапезе в пустыне.
Стол, за который уселись трое, изобиловал, как легко себе представить, любимыми на Востоке лакомыми кушаньями: пирогами, овощами, мясными блюдами с приправой из зелени, коровьим молоком и медом. В начале ужина больше молчали, потому что все были голодны. Когда же наступила очередь десерта, все разговорились. Скатерти были вытрясены, и ими опять накрыли стол, а ужинавшие, утолив свой голод, расположились побеседовать.
В обществе, которое представляли араб, еврей и египтянин, одинаково веровавшие в единого Бога, предмет разговора в то время мог быть только один. Из троих присутствовавших слово, конечно, было за тем, кому являл Себя Бог, кто видел Его звезду, слышал Его направляющий голос и кого Он так далеко и так чудесно вел.

15. Учение Валтасара

Тени, отбрасываемые горами на пальмовую рощу при закате солнца, застилали нежную фиолетовую полосу неба, которую можно в сумерки видеть на горизонте. Ночь наступала рано и быстро. Когда в палатке стало темнеть, слуги внесли четыре бронзовых подсвечника и расставили их по углам стола. У каждого подсвечника было по четыре ветви, на каждой ветви по зажженной серебряной лампе с резервуаром, наполненным оливковым маслом. При ярком, даже обильном освещении трое за десертом продолжали разговоры на сирийском наречии как наиболее употребительном в этой стране. Египтянин рассказывал о встрече в пустыне трех мудрецов и соглашался с шейхом, что именно в декабре, двадцать семь лет тому назад, он и его товарищи, спасаясь от Ирода, прибыли к этой палатке, ища в ней убежища. Рассказ слушался с величайшим интересом, даже слуги остановились, чтобы узнать его подробности. Бен-Гур внимал ему как откровению, имеющему глубокое значение для всего человечества, а тем более для израильского народа. В его голове, как мы потом увидим, прояснялась мысль, которая должна была изменить все течение его жизни или даже совершенно поглотить ее. По мере развития рассказа впечатление, производимое на молодого человека Валтасаром, все усиливалось, так что в заключение в нем не осталось и тени сомнения в верности рассказываемого. В самом деле, ведь у него имелись налицо все гарантии достоверности. Если что и заставляло его задумываться, то исключительно последствия этого изумительного события.
Теперь необходимо объяснить, чего мог потребовать для своего удовлетворения пытливый ум. Это необходимо даже для нашего дальнейшего рассказа, который приближается к моменту появления в мире Сына Девы Марии. Его мы уже однажды увидели — после того, как Валтасар в вифлеемской пещере благоговейно оставил Его на коленях Матери. Отныне чудесное дитя будет предметом наших постоянных упоминаний. Медленный, но верный ход событий, с которым мы имеем дело, будет все более приближать нас к Нему, пока мы не увидим Человека, без которого не может существовать мир. Из этого объяснения проницательный ум, вдохновленный верой, может вынести многое. Всегда были люди, необходимые известному народу в известный период его истории. Он же был необходим всему человечеству во все времена — в этом отношении Он единствен и божествен!
Для шейха Ильдерима рассказ был уже не нов: он слышал его от трех мудрецов, и тогда, убежденный в его верности, принял в свидетельствовавших ему горячее участие, при том что оказывать помощь мудрецам при их бегстве от гнева Ирода было опасно. Теперь один из них снова сидел за его столом в качестве желанного гостя и уважаемого друга. Шейх Ильдерим, конечно, относился к его рассказу с полной верой, но, естественно, величие главного события в рассказе не оказывало на него того действия, не задевало его так чувствительно, как Бен-Гура. Он был араб, поэтому его интересы были более общи, в то время как Бен-Гур, израильтянин и иудей, был особенно заинтересован правдой событий. Надо вспомнить, что он с самой колыбели постоянно слышал о Мессии. В школах, в которых он учился, он познакомился со всем, что было известно о Его пришествии, заставлявшем избранный народ в одно и то же время надеяться, бояться и думать о собственной славе. Все пророки предвещали Его пришествие: оно служило и служит темой бесконечных толкований раввинов — в синагогах, в школах, в храме, во время поста и в праздники, в публичных и частных беседах. Народные учителя толковали о Нем до тех пор, пока, наконец, дети Авраама — куда бы ни бросила их судьба — не стали жить упованием на Мессию. Они твердо держались этого упования и сообразно ему устраивали собственную жизнь.
Разумеется, между самими евреями о Мессии разгорались частые споры, но все они сводились к одному вопросу: когда Он должен прийти? Еще к одному вопросу относительно Мессии избранный народ относился с удивительным единодушием: явившись, Он станет Царем иудеев, их политическим вождем, их кесарем. С помощью Своего народа Он должен совершить завоевание всей земли, и тогда во имя Бога и для их блага Он вечно будет управлять ими. Эта вера фарисеев, дорогой читатель, превосходила мечты македонянина. Его мечты касались только земли, они же, не довольствуясь землей, переносили свои мечты и на небеса, то есть в их смелом, безграничном полете богохульного эгоизма всемогущий Бог действительно должен был снизойти к ним ради их выгоды и вечно служить им, как раб, пригвожденный к двери.
Возвращаясь к Бен-Гуру, заметим, что в его жизни были два обстоятельства, благодаря которым ему удалось быть сравнительно свободным от влияний дерзкой веры своих соотечественников.
Во-первых, его отец принадлежал к саддукеям, которые вообще могут быть названы либералами: они придерживались свободных взглядов в деле отрицания души, они были строгими хранителями и суровыми блюстителями закона, каким находили его в Книгах Моисея. Что же касается всякого рода прибавлений к этим Книгам со стороны раввинов, то к ним саддукеи относились с насмешливым пренебрежением.
Саддукеи составляли, бесспорно, секту, но их религия была скорее философией, нежели вероисповеданием: они не отказывались от наслаждений благами жизни и видели много хорошего в язычестве. В области политики они представляли полную противоположность фарисеям. Естественно, что воззрения секты саддукеев сын унаследовал от отца вместе с его имуществом, и мы видели, как постепенно он усваивал эти воззрения, пока на помощь не явился второй спасительный случай.
Для того чтобы лучше оценить влияние богатой пятилетней жизни в Риме на молодой ум и характер Бен-Гура, необходимо вспомнить, что великий город был в то время средоточием всевозможных народностей, местом политических и коммерческих собраний, а также необузданных наслаждений. К золотому столбу на форуме стекались живые потоки людей — то во мраке полной неизвестности, то в блеске неприступного великолепия. Если изысканные манеры, утонченность обращения, знания, славные подвиги и не производили на Бен-Гура особенного впечатления, то как мог он, сын Appия, переходя изо дня в день в течение долгого периода времени из прекрасной виллы близ Мизенума в приемные покои кесаря, не поддаться сильному влиянию того, что ему приходилось видеть царей, принцев, посланников, заложников и просителей из всех известных стран, покорно дожидающихся того рокового ‘да’ или ‘нет’, от которого зависело их существование. Эти собрания, наверное, не имели ничего общего со сборищами в Иерусалиме по случаю празднования Пасхи, однако когда Бен-Гуру случалось сидеть под пурпурной крышей величайшего цирка в качестве одного из трехсот пятидесяти тысяч зрителей, ему, вероятно, нередко приходило в голову, что, может быть, есть народы, заслуживающие по крайней мере божественного внимания, если не милосердия, — такие народы, которые, благодаря своим страданиям, и что еще хуже — безысходности своего положения, не имея ни малейшей надежды на лучшее будущее, были вполне достойны братски разделить обетование, данное его соотечественникам. Молодой человек не мог не заметить следующего. Нищета народа и его безнадежное положение не имели никакого отношения к религии. Его ропот и стоны не были направлены против богов, не роптал он и на недостаток в них. В густых лесах Британии друиды набирали себе последователей: Один и Фрея царили в Галлии, Германии и Гиперборейской стране, Египет вполне удовлетворялся своими крокодилами и Анубисом, персы поклонялись Ормузду и Ариману, одинаково ими почитаемыми, индусы в надежде на нирвану продолжали терпеливо шествовать сумрачными путями, начертанными Брахмой, прекрасные греки все еще воспевали богов Гомера, не забывая своей философии, между тем как в Риме боги считались самой обычной и незначащей вещью. Исходя из своего желания властители мира воздавали почести и совершали жертвоприношения то на одном алтаре, то на другом, восхищаясь ими же самими придуманным пандемониумом (место сборища злых духов). Они досадовали на ограниченное количество божеств, ибо, израсходовав их всех, стали обожествлять своих царей, воздвигая им алтари и поклоняясь в них. Нет, причиной людских несчастий была не религия, а дурное управление, всевозможные формы несправедливости и тирании. Пропасть, в которой находились люди, была ужасна, но, по существу, она носила политический характер. Всюду — в Александрии, Афинах, Иерусалиме — молились о появлении царя-полководца, а не нового предмета поклонения.
Рассматривая такое положение дел через две тысячи лет, мы можем сказать, что спасение от всеобщего беспорядка могло явиться только в лице того, кто бы доказал, что он истинный и всемогущий Бог, пришедший в мир спасти людей. Но люди того времени, даже самые проницательные из них, возлагали все свои надежды на ниспровержение Рима: падет Рим — и последует спасение от неминуемых преобразований. Так думали они и поэтому молились, составляли заговоры, бунтовали, сражались и умирали, орошая землю сегодня кровью, завтра слезами, и всегда с одинаково печальными результатами.
Остается прибавить, что Бен-Гур вполне разделял взгляды людей того времени, но не римлян. Пять лет пребывания в столице дали ему возможность увидеть бедствия порабощенных. Будучи в полной уверенности, что удручающее их зло — политического характера и может быть уничтожено только мечом, он первым начал готовиться к делу, когда придется прибегнуть к героическим средствам. В искусстве владеть оружием он достиг совершенства, но война имеет свои высшие задачи, и желающий успешно действовать на этом поприще не должен ограничиваться только умением колоть копьем и защищаться щитом — в сражении высшая задача полководца заключается в том, чтобы сплотить всех людей воедино и самому стать этим одним: истинный полководец как бы воин, вооруженный армией. Строя в своей жизни такие планы, Иуда думал также осуществить свою мечту — отомстить и за личные оскорбления, чего верней всего можно было достичь путем войны.
Теперь легко понять то чувство, с каким он слушал Валтасара. Рассказ затронул в нем самые чувствительные струны. Его сердце сильно билось, еще сильней забилось оно, когда он заметил, что уже нимало не сомневается ни в правдивости рассказанного, ни в том, что так чудесно обретенный младенец действительно Мессия.
Удивляясь тому, что Израиль остается глух к подобному откровению, а также тому, что сам он об этом до сих пор ничего не слышал, он задал себе самый существенный вопрос: ‘Для чего ниспослан младенец?’ Извиняясь за то, что прерывает рассказ, Бен-Гур начал выведывать, какого мнения сам Валтасар на этот счет. Тот не заставил себя долго просить.

16. Искупитель душ

Если бы я знал, где находится Мессия, — сказал Валтасар по обыкновению просто, серьезно и искренно, — я сейчас же отправился бы к Нему! Ни моря, ни горы не остановили бы меня.
— Так ты пытался найти Его? — спросил Бен-Гур.
— Первым делом с моей стороны, после того, как я покинул убежище, которым пользовался в пустыне, — Валтасар с благодарностью взглянул на Ильдерима, — было узнать, что сталось с младенцем. Но прошел целый год, а я не осмеливался возвратиться в Иудею, так как Ирод, находивший удовольствие в кровопролитии, все еще удерживал за собой престол. В Египте после моего возвращения несколько друзей уверовали в то чудесное, что я рассказал им о виденном и слышанном мной. Одни из них вместе со мной радовались рождению Спасителя, другие всегда были готовы слушать повествование о Нем. Некоторые из моих друзей по моей просьбе начали разыскивать младенца. Сперва они направились в Вифлеем и нашли там канну и пещеру, но управляющего, который сидел у ворот в ночь рождения, в ту ночь, когда мы шли за звездой, уже не было: царь сменил его, и с тех пор его более не видели.
— Нашли же они какие-нибудь следы? — с жаром воскликнул Бен-Гур.
— Да, следы, запечатленные кровью, — стонущую деревню и матерей, еще оплакивающих своих детей. Тебе должно быть известно, что Ирод, услышав о нашем бегстве, послал убить всех младенцев в Вифлееме. Не спасся ни один. Вера моих посланников утвердилась, но они вернулись ко мне, говоря, что младенец умер, убитый вместе с другими.
— Умер! — воскликнул в ужасе Иуда. — Умер, говоришь ты?!
— Нет, сын мой, я этого не говорю. Я сказал, что они, мои друзья, сказали мне, что младенец умер. Я не верил тогда этому слуху, не верю ему и теперь.
— Значит, у тебя на этот счет есть какие-нибудь указания?
— Вовсе нет, вовсе нет, — сказал Валтасар, опуская глаза. — Святой Дух сопровождал нас только до младенца. Когда мы вышли из пещеры, взглянув на дитя и отдав Ему дары, то сейчас же обратили свои взоры на звезду, но она исчезла, и мы поняли, что теперь предоставлены самим себе. Последнее внушение Бога, последнее, какое я помню, направило нас ради нашей безопасности к Ильдериму.
— Да, — сказал шейх, нервно перебирая пальцами бороду. — Вы сказали, что посланы ко мне Духом Святым, я это помню.
— Я не имею никаких указаний, — продолжал Валтасар, заметив уныние Бен-Гура, — но, мой сын, я много думал, думал целые годы, вдохновляемый верой, которая, уверяю тебя, призывая в свидетели Бога, во мне теперь так же сильна, как и в тот час, когда я услышал голос Духа Святого. Если хочешь послушать, я расскажу тебе, почему я верую в то, что младенец жив.
Ильдерим и Бен-Гур взглядом выразили свое согласие, и, казалось, напрягли все свое внимание, приготовясь слушать Валтасара. Их внимание разделяли и слуги, которые подошли ближе к дивану и внимали рассказу. В палатке водворилась глубокая тишина.
— Мы трое веруем в Бога.
Произнося эти слова, Валтасар склонил голову.
— И Он есть истина, — торжественно продолжал он. — Его слово — Бог. Холмы могут превратиться в прах, южные ветры могут высушить моря, но слово Его останется неизменным, потому что оно — истина. Его слова, обращенные ко мне на озере, были: ‘Благословен ты, сын Мизраима! Искупление наступает. С двумя другими людьми из отдаленных мест земли ты узришь Спасителя!’ Я видел Спасителя — да будет благословенно Его имя! Но искупление, составляющее вторую часть обетования, еще должно наступить. Видишь ли, если младенец умер, то Того, Кому надлежит совершить искупление, не существует. Весь мир может превратиться в ничто, но как допустить то же по отношению к Божьему слову? По крайней мере, я не могу допустить этого.
Он поднял в ужасе обе руки.
— Искупление — дело, совершить которое родился младенец, и так как обетование остается в силе, то смерть не может оторвать Его от дела, пока оно не исполнено Им или, по крайней мере, пока Им не указан путь к его выполнению. Вот вам одно из оснований моей веры. Слушайте дальше.
Добрый человек остановился.
— Не хочешь ли выпить вина? Оно около тебя, — сказал почтительно Ильдерим.
Валтасар выпил и, подкрепившись, продолжал:
— Я видел, что Спаситель родился. По природе своей он подобен нам и подвержен нашим немощам, даже смерти. Примите это во внимание. Затем вы увидите, что дело Его — подвиг, для выполнения которого нужен муж мудрый, сильный, осторожный — муж, а не младенец. Чтобы стать таким мужем, младенец должен вырасти, как росли и мы. Подумайте теперь о тех опасностях, каким должна подвергнуться Его жизнь в долгий период времени от детства до зрелого возраста. Существующие власти — Его враги, Ирод — Его враг, а как отнесся бы к Нему Рим? Дабы Израиль не принял Его, надлежало во что бы то ни стало уничтожить младенца. Понимаете ли вы теперь, что самым лучшим способом спасти жизнь младенца в то время было скрывать Его. Вот почему я говорю себе в своей несокрушимой вере, которую ничто не поколебало: ‘Он не умер, но мы потеряли Его следы’. Его дело осталось невыполненным, и Он появился снова. Вы видите теперь основания моей веры. Разве их недостаточно?
Глаза Ильдерима сочувственно заблистали. Бен-Гур, выходя из своего уныния, сказал:
— Я по крайней мере не могу их отвергнуть, но, пожалуйста, продолжай.
— Хорошо, — начал он спокойно, — видя убедительность этих оснований, более того, видя, что воля Божья участвует в сокрытии младенца, я вооружился терпением и с верой стал ждать. — Он поднял свои глаза, полные святого упования, и рассеянно заключил:
— Я и теперь дожидаюсь. Он живет, скрывая Свою великую тайну. Что из того, что я не могу отправиться к Нему или указать холм или долину, где Он пребывает. Он живет, может, как цветок, может, как уже зреющий плод, но благодаря вере в обетование и в разум Божий я знаю, что Он жив.
Благоговейный трепет овладел Бен-Гуром, его сомнения исчезли.
— Как ты думаешь, где Он? — спросил юноша тихо и нерешительно, как бы чувствуя на своих устах тяжесть священной тайны.
Валтасар ласково взглянул на него и ответил, не совсем еще освободившись от своей задумчивости:
— В моем доме у Нила, расположенном так близко к реке, что проплывающие мимо в лодках видят его отражение в воде, — в этом доме несколько недель тому назад я сидел и размышлял. Муж в тридцать лет, — говорил я себе, — уже должен возделать свое жизненное поле и как следует насадить его, потому что затем наступает зрелый период лета, едва достаточный для созревания посева. Младенцу, — продолжал я думать, — теперь уже двадцать семь: время для Его посева уже близко. И я задал себе тот же вопрос, сын мой, с каким ты обращаешься теперь ко мне, и ответил на него тем, что пришел сюда, на землю, которую твои предки получили от Бога. Где же Ему явиться, как не в Иудее? В каком городе Ему начать свое дело, как не в Иерусалиме? Кто же первым получит Его благословения, как не дети Авраама, Исаака и Иакова — излюбленные дети Господа?
Если бы мне было повеление отправиться искать Его, я старательно обыскал бы все селения по восточным склонам гор Иудеи и Галилеи, опускающихся в долину Иордана. Может быть, и теперь, в этот самый вечер, Он, стоя у порога дома или на вершине горы, любуется закатом солнца, но с каждым днем приближается время, когда Он сам станет светом мира.
Валтасар окончил рассказ. Все слушатели, даже хмурые слуги, под впечатлением его страстной речи содрогались, как будто в палатке перед ними неожиданно появился величавый призрак. Волнение улеглось не сразу. Сидевшие за столом погрузились в раздумье. Бен-Гур первым нарушил молчание.
— Я вижу, добрый Валтасар, — сказал он, — тебе все удивительно благоприятствовало. Я вижу, что ты, действительно, мудрый человек. Выше моих сил выразить тебе мою благодарность за твой рассказ. Я предчувствую наступление великих событий и заимствую у тебя долю твоей веры. Но прошу тебя, доверши свой рассказ: объясни нам, в чем будет состоять миссия Того, Кого ты ожидаешь, Кого с этой ночи буду ждать и я, как подобает верующему сыну Иудеи. Он должен быть Спасителем, говоришь ты, но разве вместе с тем Он не должен быть и Царем Иудейским?
— Сын мой, — со свойственной ему кротостью сказал Валтасар, — миссия Его есть божественная тайна. Причина же, побудившая меня проповедовать в Александрии и в деревнях по берегам Нила, направившая меня, наконец, в пустыню, где Дух Святой осенил меня, заключалась в нравственном падении человечества, которое, по моему мнению, произошло от того, что люди забыли Бога. Я скорбел о несчастиях людей, скорбел обо всех без исключения. Они пали так низко, что, мне казалось, один только Бог мог бы их спасти, если бы Ему угодно было взять на себя это дело. Я молился о том, чтобы Он явился, чтобы я удостоился узреть Его. ‘Твои добрые дела победили. Искупление наступает: ты узришь Спасителя’ — так говорил мне голос. И с этим ответом я радостно направился в Иерусалим. Кто же может рассчитывать на искупление? Все без исключения. Но каким путем? Укрепляйся в вере, сын мой. Говорят, что счастья не будет до тех пор, пока не будет свергнут Рим с его холмов, то есть что современные бедствия происходят не от того, что люди забыли Бога, как об этом думаю я, но от дурных правителей. Нужно ли говорить, что правители никогда не отстаивали интересы религии? Сколько царей, о которых ты слышал, были лучше своих подданных? О нет, нет! Искупление не может иметь политических целей — низвергнуть правителей и государей, освободить их места, чтобы другие заняли их и пользовались ими. Предполагать, что такова Его миссия, значит сомневаться в премудрости Божьей. Я говорю тебе словами одного слепца, обращенными к другому: ‘Тот, Кто придет, будет Спасителем душ, и искупление предполагает Бога, сходящего на землю, и справедливость как необходимое условие пребывания Его на ней’.
На лице Бен-Гура ясно выразилось разочарование. Голова его опустилась, и хотя он не был согласен с Валтасаром, но все-таки не чувствовал себя способным в эту минуту оспаривать мнение египтянина. Не то было с Ильдеримом.
— Клянусь величием Бога! — воскликнул он горячо. — Такое решение противно обыкновенному порядку вещей. Раз установившиеся привычки людей не могут быть изменяемы, нужно, чтобы во главе каждого общества стоял вождь, облеченный властью, иначе преобразования невозможны.
Валтасар спокойно встретил эту вспышку.
— Ты судишь, добрый шейх, на основании человеческого разума, но забываешь, что искупление освободит нас именно от наших человеческих заблуждений. Человек в качестве подданного служит честолюбию царя, Бог же печется о спасении души человека.
Ильдерим хотя молчал, но качал головой, не желая соглашаться с ним. Что касается Бен-Гура, то он обдумывал приведенные Валтасаром доводы.
— Отец, — позволь мне так называть тебя, — сказал он, — о ком тебе следовало спросить в воротах Иерусалима?
Шейх одобрительно взглянул на Бен-Гура.
— Мне нужно было спросить у народа, — спокойно сказал Валтасар, — где родившийся Царь Иудейский.
— И ты видел Его в Вифлеемской пещере?
— Мы видели Его и поклонились Ему, поднеся наши дары: Мельхиор — золото, Гаспар — ладан, а я — смирну.
— Когда ты говоришь об этом событии, отец, то, слушая тебя, нельзя не соглашаться с тобой, но я не могу понять, каким царем должен стать младенец, — я не могу отделить царя от его власти и обязанностей.
— Сын мой, — сказал Валтасар, — мы обыкновенно рассматриваем то, что нам попадается под ноги, не замечая более важного, если оно удалено от нас. Ты видишь только титул ‘Царь Иудейский’, но если ты попытаешься проникнуть в тайну, скрытую за ним, камень преткновения исчезнет сам собой. Титул — звук пустой. Твой Израиль видел лучшие дни — дни, когда Бог любяще называл твоих соотечественников Своим народом и обращался к нему через пророков. Тогда же Он обещал ему Спасителя, которого я видел, — обещал как Царя Иудейского. Естественно, что появление Его должно согласоваться с обещанием. Теперь понятно тебе, почему я так вопрошал о Нем у ворот Иерусалима? Подумай, что значит даже с мирской точки зрения унаследовать достоинство Ирода? Разве Бог не мог дать Своему избраннику большего? Если ты думаешь, что всемогущий Отец, нуждаясь в титулах, прибегает к заимствованиям у людей, то почему же мне не было приказано свыше спросить, например, хотя бы о кесаре? Прошу тебя, вдумайся глубже в предмет нашего разговора. Спроси лучше, царем чего будет Тот, Которого мы ожидаем. В этом, сын мой, заключается ключ к тайне, без которого ни один человек не поймет ее.
Валтасар набожно поднял глаза.
— В мире есть царство не от мира сего, хотя оба они нераздельны и немыслимы одно без другого, — царство, обширностью своей превосходящее все моря и земли и безграничное, как вечность. Существование его так же несомненно, как и то, что в груди каждого из нас бьется сердце, и мы, не замечая того, живем с ним со дня нашего рождения до самой смерти. Для человека оно недоступно, пока он не познает своей души, ибо царство это не есть царство плоти, но духа, и господство его полно великой, несравненной, беспредельной славы.
— Ты говоришь загадками, — сказал Бен-Гур, — я не слышал о таком царстве.
— Я тоже не слышал, — сказал Ильдерим.
— А я больше ничего не могу сказать, — прибавил Валтасар, опуская глаза. — Что это за царство, для чего оно и как его достичь — никто не может познать этого, пока не придет младенец и не воцарится в нем. Он несет с собой ключи от невидимых врат, которые Он раскроет для Своих избранных, и в их числе будут все возлюбившие Его, ибо только для них настанет искупление.
Наступило долгое молчание, которое Валтасар принял за окончание разговора.
— Добрый шейх, — сказал он мягко, — завтра или через день я отправлюсь в город. Моей дочери хочется взглянуть на приготовления к ристалищу. Я скажу тебе потом о дне нашего отъезда, а с тобой, сын мой, мы еще увидимся. Мир вам обоим, спокойной ночи!
Все встали из-за стола. Шейх и Бен-Гур провожали глазами египтянина, пока его выводили из палатки.
— Шейх Ильдерим, — сказал Бен-Гур, — сегодня ночью я услышал много странного — все это надо обдумать.
— Иди, и потом я приду к тебе.
Они опять омыли руки, после этого по знаку хозяина слуга принес Бен-Гуру сандалии, и он вышел.

17. На берегу озера

Неподалеку от двора росла группа пальм, отбрасывавшая тень частью на воду, частью на землю. С деревьев раздавалась приветственная песнь соловья. Бен-Гур остановился его послушать. Во всякое время это пение рассеяло бы назойливые мысли, но рассказ египтянина был так чудесен и так взволновал его, что Бен-Гур, подобно рабочему, изнемогающему под тяжелым бременем, не мог наслаждаться музыкой — его ум и тело жаждали отдыха.
Ночь была тиха, поверхность воды невозмутимо спокойна. Старые звезды одна за другой стали показываться на востоке, каждая на своем обычном месте. Лето царило везде — на земле, на озере и на небе. Все чувства Бен-Гура были возбуждены, воля подавлена, разгоряченное воображение усиленно работало. Эти пальмы, небо, воздух вызывали у него представление о той далекой жаркой стране, куда удалился Валтасар. Озеро с неподвижной поверхностью напомнило ему другое такое же озеро в пустыне, на берегу которого этот добрый человек стоял и молился, когда ему явился лучезарный Дух. А что, если чудо повторится — повторится для него? Он страшился и вместе с тем жаждал этого, даже ждал видения. Мало-помалу его возбуждение стало ослабевать, он начал приходить в себя и наконец почувствовал, что способен рассуждать.
Цель его жизни была определена. Обдумывая ее, Бен-Гур замечал в ней один пробел, который он не мог ни заполнить, ни обойти, — пробел ужасный, как пропасть. Стоя на одном ее краю, он мог только смутно видеть противоположную сторону. Если он, сделавшись начальником, проявит такую же опытность, какую проявлял, будучи воином, то к чему он должен направить свои усилия? К революции? Конечно, она необходима, но ход революции всегда один и тот же, и чтобы вербовать приверженцев, всегда нужен, во-первых, предлог для вербовки, а во-вторых, какая-нибудь осязаемая практическая цель. Вообще храбро сражается тот, кому есть за что мстить, но еще храбрее тот, кто, побуждаемый местью, постоянно имеет в виду славную победу, которая сулит ему исцеление ран, награду за храбрость или память и признательность потомства в случае смерти. Чтобы выяснить, насколько для приверженцев обаятельна цель и велика вера в успех, Бен-Гуру необходимо было знать их, чтобы обратиться к ним, когда будет достаточно подготовлена почва для действия. Очень естественно, что приверженцами окажутся его соотечественники: оскорбление Израиля есть личное оскорбление для каждого из сынов Авраама, и каждый обиженный носит в себе вдохновляющий стимул. Итак, причина для мести налицо, но цель — какова должна быть цель? Посвящая обсуждению этой части своего плана целые часы и даже дни, он обыкновенно приходил только к общей, неясной, сомнительной идее национальной свободы. Может ли эта идея служить достаточным стимулом? Отрицательный ответ в корне убил бы его надежды, но он боялся сказать и ‘да’, так как ответ этот не удовлетворял его. Он знал силы этого страшного врага и его искусство, превосходящее собой даже силу. Если бы можно было заключить всеобщий союз, но — увы! — это невозможно. Можно надеяться только — как долго и серьезно он останавливался над этим ‘только’ — на героя, который возглавил бы одну из порабощенных наций и своими воинскими подвигами прогремел бы по всей земле. Какой бы славой тогда покрылась Иудея, если бы она оказалась второй Македонией с новым Александром! Опять увы! Между раввинами еще возможна храбрость, но уж никак не дисциплина. Ему вспомнилась насмешка Мессалы, когда они были в саду Ирода: ‘Все, что вы завоевываете в течение шести дней, в седьмой вы теряете’. Встречаясь с этим препятствием и не имея сил преодолеть его, Бен-Гур всегда отступал назад и, сознавая свое бессилие, готов был отказаться от всего, надеясь только на случайность. Явится герой или нет — одному Богу известно. Понятно теперь, какое впечатление произвел на Бен-Гура рассказ Маллуха об истории Валтасара. Он слушал его с необычайной радостью и надеждой, что в этом заключается разгадка всех его затруднений. Вот, наконец, найден так долго ожидаемый герой, и этот герой — сын народа Израиля и вместе с тем Царь иудеев, а с ним, конечно, войско!
Но ведь царь не может быть без царства! Он должен быть таким же славным воином, как Давид, мудрым и блестящим правителем, как Соломон, и царство Его должно обладать таким могуществом, о которое разобьется Рим. Его предсмертная агония сменится возрождением, и наступит мир, предполагающий вечное господство иудеев. Сердце Бен-Гура сильно билось, как будто он уже видел Иерусалим столицей мира и на Сионе трон всемирного владыки.
Для энтузиаста было редким счастьем, что он встретил в палатке шейха человека, лицезревшего Царя. Бен-Гур видел этого счастливца, слушал его и мог узнать от него все, что касалось будущих перемен и времени, когда должно произойти великое событие. Если это свершится скоро, он должен будет отказаться от похода с Максентием и приняться за организацию и вооружение приверженцев своей идеи, чтобы Израиль был готов к наступающему великому дню возрождения.
Удовлетворял ли Бен-Гура чудесный рассказ Валтасара? Нет, от него на будущее ложилась тень великой неизвестности, которая — заметь это, читатель! — покрывала более царство, нежели Царя. ‘Что это за царство? Каким оно должно быть?’ — в раздумье спрашивал себя Бен-Гур.
Так рано возникли вопросы, которым суждено было сопровождать младенца до самой смерти и даже пережить Его на земле, Его, непонятого в свое время, служащего предметом пререканий в наше, загадку для всех, кто не понимал или не понимает сейчас, что в каждом человеке бессмертная душа совмещается со смертным телом.
‘Каким оно должно быть, это царство?’ — спрашивал Иуда.
Нам, читатель, на это ответил сам младенец. Бен-Гур же слышал только слова Валтасара: царство это должно быть не от мира сего и не для плоти, а для духа — тогда-то и водворится господство величайшей славы. Что же удивительного в том, что несчастный юноша видел в этих словах трудную для себя загадку?
‘Здесь не видно руки человеческой, — говорил он с отчаянием. — Царь с таким царством не может принести человечеству пользы. У этого царя нет ни советников, ни воинов, ни рабочих. В таком случае земля должна исчезнуть или воссоздаться заново, а чтобы управлять ею на новых началах, нужно придумать что-нибудь новое взамен вооруженных рук и грубой силы. Но что же именно?’
Здесь он опять встречал загадку. Он не мог понять того, чего и мы часто не понимаем, — в деле водворения мира на земле любовь могущественнее силы.
В разгар своих мечтаний Бен-Гур вдруг почувствовал, что кто-то положил ему руку на плечо.
— Мне надо сказать тебе одно слово, сын Аррия, — сказал Ильдерим, остановившись около него. — Одно только слово, потому что ночь уже на исходе.
— Я с удовольствием выслушаю тебя, шейх.
— Верь всему, что сегодня слышал, — сказал Ильдерим, — исключая то, что касается будущего царства младенца, которое Он должен воздвигнуть на земле. Не думай об этом, пока не увидишься с купцом Симонидом — это один хороший человек здесь, в Антиохии, с которым я тебя познакомлю. Египтянин большой мечтатель, но его мечты слишком несбыточны. Симонид человек более мудрый: он приведет тебе целый ряд сказаний твоих пророков, укажет Книгу и страницу, которые убедят тебя в том, что ожидаемый Мессия будет действительно Царем Иудейским. Да, клянусь величием Бога, — Царем таким же, как Ирод, но еще более великим и могущественным. Тогда-то мы узнаем всю сладость мщения!.. Я кончил. Мир тебе!
— Постой, шейх!
Хотя Ильдерим и слышал его зов, но не остановился.
— Опять Симонид! — горько сказал Бен-Гур. — Всюду и везде Симонид! Сначала я слышал о нем от одного человека, теперь слышу от другого. Я как будто нахожусь в зависимости от слуги моего отца. Если он и не мудрее египтянина, то во всяком случае богаче его, потому что ловко пользуется тем, что по праву принадлежит мне. Клянусь Торой, совершенно напрасно искать укрепления в вере у неверующего, и я не сделаю этого.
— Чу!.. Пение! Чей это голос — женщины или ангела? Он слышится со стороны озера.
По озеру скользила лодка, в которой сидела поющая. Звуки ее мелодичного голоса, нежные, как звуки флейты, все громче и громче разносились над заснувшей поверхностью воды. Слышно было, как весла медленно поднимались и опускались. Через некоторое время можно было разобрать слова песни на греческом языке, употреблявшемся тогда преимущественно для выражения сильных чувств:
Когда я пою о прекрасной стране,
Тоска мое сердце терзает.
Далеко за морем Сирийским она,
О ней моя песня рыдает…
Там ветер, как солнце, и зноен, и жгуч,
Вздымает песок благовонный,
Играет султанами дремлющих пальм,и Их лепет ловя полусонный.
Увы! Я далеко… Уж мне не впивать
Душистого ветра дыханье.
Не слышать мне больше при блеске луны
Струй Нила родного журчанье…
Но в грезах волшебных усталой душой,
О Нил! я к тебе улетаю…
И снова пою тебе песни свои
И лотоса чашей играю.
Мне снится Симбелы могучий призыв,
Мемнона волшебные звуки.
Увы! это сон… и со словом ‘прости’
Ломаю в тоске свои руки…
Прости!
В последнем слове ‘прости’, долетевшем до Бен-Гура, слышались горькие слезы разлуки. Из груди Бен-Гура вырвался звук, похожий на рыдание.
— Я по голосу узнаю ее — это дочь Валтасара. Как хороша ее песня и как прекрасна она сама!
Ему вспомнились ее большие глаза, полузакрытые слегка опущенными веками, овальные, румяные щеки, полные губы с ямочками в углах и грация ее высокой гибкой фигуры.
— Как она прекрасна! — повторил он.
И его сердце учащенно забилось.
Вдруг пред ним, как бы поднимаясь из озера, появился образ другой женщины. Она была также прекрасна, хотя и не дышала такой страстью, она была моложе, с детски нежным выражением лица.
— Эсфирь! — прошептал он, улыбаясь. — Вот она, моя звезда, которую я мечтал увидеть!
И он медленно пошел к шатру.
До сих пор в его жизни, полной несчастий и жажды мести, не было места для любви. Не начало ли это счастливой перемены?
О которой же из них он больше думал, когда входил в палатку?
Эсфирь подарила ему чашу, но и египтянка подарила тоже.
Обе они явились ему под пальмами в одно и то же время.
Которая же из них?

Часть 5

1. Предостережение

Поступки справедливых, как цветы:

они имеют запах и цветут даже в пыли.

Шерли

Даже в пылу борьбы он остается верен закону, начертанному
в мирное время, и не ошибается в том, что предугадал.

Вордсворт

Наутро после вакханалии в залах дворца все диваны были покрыты телами молодых патрициев. Пусть приезжает сам Максентий и весь город выходит ему навстречу, пусть легион спускается с горы Сульпиус в полном параде и блестящих доспехах, пусть устраивают торжественные встречи по церемониалу, своим великолепием превосходящие все виданное и слышанное раньше на роскошном Востоке, — несмотря на все это многие из них продолжали бы позорно спать на диванах, на которые они попадали или были небрежно уложены бесстрастными рабами. Они настолько же были способны участвовать в этот день в приеме, насколько манекены в студии современного артиста в своих украшенных перьями шляпах способны сделать несколько туров вальса.
Впрочем, не все участники оргии находились в таком постыдном положении. Когда в окна заглянул рассвет, Мессала встал, снял с головы венок в знак того, что пиршество окончено, потом оправил на себе платье и, в последний раз взглянув вокруг себя, отправился домой. Сам Цицерон, возвращающийся из Сената после затянувшихся на всю ночь прений, не был так важен, как Мессала в эту минуту.
Спустя три часа в комнату Мессалы вошли два курьера, и каждый из них из его собственных рук получил запечатанный пакет, в котором заключался дубликат письма к Валерию Грату, все еще служившему прокуратором в Кесарии. О важности бумаги можно судить по тому, что один курьер должен был ехать сухим путем, другой — морем, и притом с крайней поспешностью.
Весьма важно теперь ознакомить читателя с содержанием письма, отправленного с такими предосторожностями. Вот оно:
Антиохия, XII июля
От Мессалы к Грату
О мой Мидас! Прошу не обижаться на такое обращение — так я называю тебя потому, что признаю тебя счастливейшим из людей и хочу выразить тебе свою любовь и благодарность, а также потому, что уши твои, унаследованные тобой от матери, как нельзя более соответствуют твоему настоящему положению.
О мой Мидас! Я расскажу тебе об удивительном происшествии, которое хотя и представляет еще обширное поле для всевозможных догадок, но тем не менее, — я в этом уверен, — заставит тебя сильно призадуматься.
Позволь мне освежить твою память. Помнишь ли ты семейство иерусалимского князя, очень древнего и страшно богатого рода, по имени Бен-Гур? Если же память твоя хромает или несколько ослабела, то, я полагаю, рубец от раны на твоей голове поможет тебе вспомнить о нем.
Теперь ты, конечно, заинтересован. Я продолжаю.
В наказание за покушение на твою жизнь, — пусть боги не допустят, чтобы это оказалось когда-нибудь простой случайностью! — семейство схватили и быстро с ним расправились, а имущество его было конфисковано. А так как, мой Мидас, это распоряжение было одобрено нашим кесарем, настолько же справедливым, насколько и мудрым, — да будет алтарь его вечно украшен цветами! — то ничего позорного не было в том, что мы с тобой пользовались из этого источника некоторыми суммами, за которые я буду вечно тебе благодарен, — понятно, если не лишусь выпавшей на мою долю части.
Полностью отдавая справедливость твоей осторожности, — этим свойством, как известно, сын Гордия, с которым я осмеливаюсь тебя сравнивать, никогда не отличался ни среди людей, ни среди богов, — напомню тебе далее, что ты распорядился семейством Гура так, чтобы все благоприятствовало его неизбежной, но естественной смерти и чтобы даже самая память о нем была уничтожена, причем мы оба в то время считали наш план наиболее подходящим для наших целей. Ты помнишь, конечно, как ты поступил с матерью и сестрой преступника, и если бы я поддался искушению узнать, живы они или умерли, то, зная твою любезность, мой Грат, я надеюсь, что ты простил бы меня за это любопытство, как человека не менее любезного, чем ты сам.
Самым главным в этом деле, осмелюсь напомнить тебе, было то, что преступника на всю жизнь приговорили к галерам, и, может быть, это обстоятельство стало причиной события, о котором я намерен рассказать тебе самые удивительные вещи.
Теперь ты, вероятно, будешь слушать меня с особенным вниманием, великолепнейший фригиец!
Прикованный на всю жизнь к веслу и поставленный в самые тяжкие условия, преступник должен был умереть или, лучше сказать, его должна была взять в супруги, по крайней мере пять лет тому назад, одна из трех тысяч океанид, причем, — прости мне минутную слабость, добрейший и нежнейший из людей! ведь я любил его в детстве и, восхищаясь его красотой, всегда называл Ганимедом, — он составил бы счастье самой прекрасной из них. Будучи вполне уверен в его смерти, я спокойно прожил пять лет, на законном основании пользуясь богатством, которым я до некоторой степени обязан ему. Говоря это, я вовсе не хочу уменьшить своих обязательств по отношению к тебе.
Теперь я дошел до самого интересного пункта.
В эту ночь, играя роль хозяина на празднике, устроенном молодыми римлянами, — их крайняя молодость и неопытность вынудили меня к этому, — я услышал странную историю. Сегодня сюда прибудет консул Максентий, — ты его знаешь, — который отправляется в поход против парфян. В числе сопровождающих его честолюбцев находится сын умершего дуумвира Квинта Аррия. Я имел случай подробно разузнать о нем. Когда Аррий отправился преследовать пиратов, поражение которых покрыло его славой, у него не было семьи. Возвратясь из экспедиции, он привез с собой сына и наследника. Теперь соберись с духом, счастливый обладатель многих талантов в наличных сестерциях! Сын и наследник Аррия — тот самый Бен-Гур, которого ты сослал на галеры и который еще пять лет назад должен был умереть за своим веслом. Теперь он возвратился с большим состоянием. Тебе, конечно, нечего особенно беспокоиться, — ты слишком крепко сидишь, — но я, о мой Мидас, я — в опасности, и ты, разумеется, понимаешь почему. Кому же и знать об этом, как не тебе?
Но ты, может быть, скажешь на все это: ‘Фи, фи!’ Чтобы убедить тебя более, я продолжаю.
Когда Аррий, по усыновлению отец этого призрака, вырвавшегося из объятий прекраснейшей океаниды (смотри выше мое мнение об этом предмете), вспупил в сражение с пиратами, его судно потонуло, а из экипажа спаслись только двое — сам Аррий и он, его наследник.
Люди, снявшие их с доски, на которой они носились по волнам, рассказывают, что когда товарищ счастливого трибуна поднялся на палубу, он оказался молодым человеком, одетым в платье каторжника.
Все это по меньшей мере убедительно, но чтобы ты не повторил опять своего ‘фи’, скажу тебе еще, мой Мидас, что вчера, благодаря счастливому случаю, за который надо благодарить Фортуну, я лицом к лицу встретил загадочного сына Аррия и хотя в первую минуту не узнал его, то теперь уверен, что это был действительно Бен-Гур, товарищ моих детских игр, — тот самый Бен-Гур, который, — будь он даже человеком самого низкого происхождения, — в настоящую минуту должен помышлять о мщении, для которого мало всей короткой жизни человеческой, — о мщении за родину, мать, сестру и — ты, наверное, поставил бы это на первый план — за потерянное богатство. Признаюсь, я на его месте поступил бы так же…
О дражайший мой благодетель и друг Грат! Размышляя об угрожающей твоим сестерциям опасности, — ты видишь, я был прав, называя тебя именем старого глупого царя Фригии, — потеря которых будет для тебя неприятна, особенно в твоем высоком положении, ты, я полагаю, уже перестал говорить ‘фи’ и стараешься придумать, что бы предпринять в таких критических обстоятельствах.
Странно было бы, если бы ты не знал, как надо поступить в данном случае. В качестве подчиненного я должен исполнять твои приказания, и так как ты мой Улисс, то в твои обязанности входит отдавать их. И я радуюсь, представляя тебя с моим письмом в руках. Я вижу, ты читаешь его раз — твое лицо серьезно, при повторном чтении ты улыбаешься. Наконец, в той или иной форме твое решение готово: в нем совмещается мудрость Меркурия и решительность Цезаря.
Солнце уже почти взошло. Через час из моего дома отправятся два гонца, у каждого будет по запечатанному экземпляру этого письма. Один из них отправится морем, другой — сухим путем. Я принимаю по отношению к письму такие чрезвычайные меры предосторожности для того, чтобы заблаговременно известить тебя о появлении нашего врага в этой части Римского государства… Ответа твоего я буду ждать здесь.
Прибытие и отъезд Бен-Гура будут, конечно, зависеть от его начальника, консула, который хотя и работает без отдыха день и ночь, но вряд ли выступит отсюда ранее чем через месяц. Тебе известно, каких хлопот стоит собрать и снарядить армию, предназначенную действовать в пустыне.
Бен-Гура я вчера видел в роще Дафны. Если теперь его там нет, то он, наверное, находится где-нибудь поблизости — это обстоятельство облегчает мне наблюдение за ним. И если бы ты спросил меня, где он теперь, я с полной уверенностью мог бы тебе ответить, что его надо искать в пальмовой роще, в палатке этого изменника шейха Ильдерима, которому не миновать наших рук. Не удивляйся, если Максентий по прибытии сюда первым делом посадит араба на корабль для препровождения в Рим.
Я потому так забочусь о местопребывании еврея, славный Грат, что это окажется существенно важным для тебя, когда ты решишься действовать. Во всяком человеческом действии необходимы три элемента: время, место и способ, и я льщу себя надеждой, что я достаточно опытен для того, чтобы всегда принимать их в расчет. Если ты укажешь место здесь, в Антиохии, то дело не замедли поручить мне, твоему нежнейшему другу и способному ученику.

Мессала

2. Приготовления

Примерно в то самое время, когда курьеры с запечатанными депешами выходили от Мессалы, — это был ранний час, — Бен-Гур выкупался в озере, позавтракал и вошел в шатер к Ильдериму. Он был одет в короткую тунику без рукавов.
Шейх приветствовал его еще с дивана.
— Мир тебе, сын Аррия! — сказал он, с восхищением смотря на Бен-Гура: ему еще никогда не приходилось видеть в человеке такого гармонического сочетания красоты, мощи и уверенности в себе. — Мир и благо тебе! Лошади готовы, я тоже готов, — а ты?
— Благодарю тебя за твои добрые пожелания. И я готов.
Ильдерим ударил в ладоши.
— Я прикажу привести лошадей. Садись.
— Они запряжены? — спросил Бен-Гур.
— Нет.
— В таком случае позволь мне сделать это самому, — сказал Бен-Гур. — Мне необходимо познакомиться с твоими арабами. Я должен знать их по имени, шейх, чтобы разговаривать с каждым. Кроме того, нужно также узнать их характер, потому что лошади подобны людям: дерзкую надо пожурить, а робкую — похвалить и приласкать. Прикажи слугам принести упряжь.
— А колесницу? — спросил шейх.
— Сегодня колесница мне не нужна. Вместо нее вели привести мне, если есть, пятую лошадь, без седла и такую же быстроногую, как и другие.
Ильдерим был очень удивлен, но немедленно же позвал слугу.
— Вели принести упряжь для четверки, а для Сириуса узду, — сказал он, вставая. — Сириус — мой любимец, а я — его, — продолжал Ильдерим, обращаясь к Бен-Гуру. — Мы уже двадцать лет прожили с ним товарищами — и в шатре, и в сражениях, и в пустыне. Я покажу его тебе.
Подойдя к занавесу, разделявшему шатер, он приподнял его и пропустил Бен-Гура вперед. Все лошади подошли к Ильдериму. Одна из них — с маленькой головой, блестящими глазами, выгнутой шеей и могучей грудью, плотно покрытая гривой, нежной и волнистой, как локоны молодой девушки, — тихо и радостно заржала при виде его.
— Здравствуй, мой добрый конь, — сказал шейх, трепля ее по темно-коричневой щеке. И, повернувшись к Бен-Гуру, прибавил:
— Это Сириус, отец моей четверки. Мира, мать ее, дожидается нашего возвращения в пустыне — она слишком драгоценна для того, чтобы привести ее сюда, где я рискую ее потерять. Я сильно боюсь, — сказал он, усмехаясь, — сильно боюсь, сын Аррия, что моему народу тяжело будет перенести эту потерю. Она составляет их гордость и славу, они молятся на нее. Десять тысяч наездников, сыновей пустыни, спросят меня: ‘Что слышно о Мире?’ — и получив ответ: ‘Она здорова’, они воскликнут: ‘Благ Господь! Благословен Господь!’
— Мира, Сириус — это ведь названия звезд, шейх? — спросил Бен-Гур, подходя к каждой из лошадей, а к отцу четверки протягивая руку.
— Так что же? — возразил Ильдерим. — Случалось ли тебе бывать в пустыне?
— Нет.
— В таком случае ты не знаешь, в какой зависимости от звезд находятся арабы. Из благодарности мы заимствуем у них имена и даем их самым любимым своим животным — лошадям. У моих предков так же, как и у меня, были свои Миры, эти дети тоже носят имена звезд! Вот тебе Ригель, тот — Антарес, это — Атаир, а тот, к которому ты теперь подходишь, — Альдебаран, самый младший в роде, но отнюдь не худший, — о нет! Он понесет тебя против ветра с такой силой, что у тебя зашумит в ушах. Он побежит, куда ты прикажешь, сын Аррия, — да, клянусь славой Соломона, он понесет тебя даже в пасть льва, если ты только отважишься на это.
Принесли упряжь. Бен-Гур собственными руками запряг лошадей, взнуздал их и потом вывел из палатки.
— Подайте мне Сириуса, — сказал он.
И араб не смог бы лучше вспрыгнуть на спину скакуна.
— Теперь поводья.
Поводья ему были поданы и тщательно разобраны.
— Добрый шейх, — сказал он, — я готов. Пусть проводят меня в поле, и пошли туда несколько человек с водой.
Отправка не сопровождалась ни малейшим замешательством. Кони не пугались. Между ними и новым наездником, выполнявшим свою роль спокойно и с уверенностью, порождавшей уверенность и в других, казалось, уже установилось безмолвное понимание. Порядок, в котором они выступили, был совершенно таков же, как и при запряжке в колесницу, с тем только различием, что Бен-Гур, вместо того чтобы править лошадьми, стоя в колеснице, правил ими, сидя верхом на Сириусе. Ильдерим внутренне радовался. Он поглаживал бороду и довольно улыбался, бормоча себе под нос: ‘Нет, он не римлянин, клянусь славой Бога, не римлянин!’ Он последовал пешком, а за ним гурьбой устремились все мужчины и женщины его походного лагеря, все, с кем он привык делить заботы, если не свои сокровенные думы.
Выехав в поле, оказавшееся просторным и совершенно годным для выездки, Бен-Гур, не тратя времени даром, приступил к делу. Сначала он пустил четверку шагом в прямолинейном направлении, а потом по широким кругам. Постепенно прибавляя шаг, он заставил ее идти рысью. С рыси, все усиливая ее, он перешел на галоп и, наконец, постепенно суживая круги, вскоре совсем оставил узду и начал разъезжать по полю во всевозможных направлениях, беспрестанно меняя их: то мчался вперед, то неожиданно круто поворачивал назад, то направлял четверку вбок. Проездив таким образом с час, он сдержал, наконец, лошадей и шагом подъехал к Ильдериму.
— Начало положено, теперь остается только упражняться, — сказал он. — Поздравляю тебя, шейх Ильдерим, с такими прекрасными слугами. Смотри, — продолжал он, — рыжая шерсть их лоснится, на ней не видно ни пятнышка, дышат они так же свободно, как и при начале бега. От всего сердца поздравляю тебя, и будет очень тяжело, если мы, — он устремил свои пылающие глаза на лицо старика, — не победим и не…
Он остановился, покраснел и нагнул голову. Только теперь он заметил рядом с шейхом опершегося на палку Валтасара и двух женщин под густыми покрывалами. Бросив взгляд еще раз на одну из них, он сказал про себя с сильнее забившимся сердцем: ‘Это она… египтянка’. Ильдерим тихо закончил его прерванную фразу:
— …и не отомстим за себя. — И затем громко произнес:
— Я не боюсь. Я доволен. Сын Аррия, ты настоящий муж. Если конец будет таков, каково начало, то ты узнаешь, каким щедрым умеет быть араб.
— Благодарю тебя, добрый шейх, — скромно отвечал Бен-Гур. — Вели слугам принести лошадям воды.
Собственноручно он напоил их.
Вскочив опять на Cиpиyca, он возобновил учение, как и раньше, с шага перейдя на рысь и с рыси на галоп. Заставив верных скакунов бежать и все ускоряя скорость бега, он пустил их наконец полным ходом. Вот когда зрители пришли в настоящий восторг! Они рассыпались в похвалах наезднику за его изящную манеру править лошадьми и удивлялись четверке, бежавшей одинаково хорошо и прямо вперед, и в ломаном зигзагообразном направлении. В ее движениях были единство, энергия, грация и не замечалось ни малейшего признака не только напряжения, но даже чего-либо похожего на усилие. К удивлению не примешивались возгласы сожаления или упрека, и оно было подобно тому, какое мы испытываем при взгляде на ласточек, по вечерам совершающих в воздухе свои круги.
В самый разгар упражнений, когда внимание зрителей достигло апогея, на арену прибыл Маллух, разыскивавший шейха.
— У меня, о шейх, есть к тебе поручение, — сказал он, улучив удобный, как ему казалось, момент для начала разговора, — поручение от купца Симонида.
— Симонида? — воскликнул араб. — Ага! Это хорошо. Пусть ангел тьмы разделается со всеми его врагами!
— Прежде всего он просил меня передать тебе свой привет, — продолжал Маллух, — а потом вот эту посылку, прося тебя немедленно открыть ее.
Ильдерим не сходя с места сломал печать на врученном ему пакете и из тонкой полотняной обертки вынул два письма, к чтению которых тут же и приступил:
(No 1) Симонид шейху Ильдериму
О друг мой!
Знай прежде всего, что ты занимаешь место в самой глубине моего сердца.
А затем:
Тебе знаком юноша красивой наружности, именующий себя сыном Appия. Он действительно его приемный сын.
Он очень дорог мне.
История его чудесна. Я тебя познакомлю с ней. Приходи ко мне сегодня или завтра, я тебе передам ее и посоветуюсь с тобой.
Тем временем исполняй все его требования, если только они не будут противны чести. Если понадобится вознаграждение, то я отвечаю за него.
Никому не говори, что я интересуюсь юношей.
Напомни обо мне другому твоему гостю. Он, его дочь, ты сам и все, кого ты изберешь, должны рассчитывать на меня в день игр в цирке. Места я уже занял.
Мир тебе и всем твоим. Кем же, друг мой, могу я быть, как не другом твоим?
Симонид
(No 2) Симонид шейху Ильдериму
О друг!
Из моего богатого опыта извлекаю совет для тебя. Есть новость, которую все, не принадлежащие к числу римлян, все, у кого есть деньги или имущество, все могущие быть ограбленными, принимают за предостережение. Новость эта — прибытие на седалище власти некоего знатного римлянина, облеченного полномочиями.
Сегодня прибывает Максентий.
Прими меры предосторожности.
Еще совет.
Заговорщикам, чтобы иметь силу против тебя, о друг мой, нужно привлечь членов дома Ирода: у тебя большие имения в их владениях.
Поэтому будь осторожнее.
Пошли сегодня утром твоим верным смотрителям дорог к югу от Антиохии приказание обыскивать всякого курьера на пути туда или обратно, и если найдут секретные посылки, касающиеся тебя или твоих дел, ты должен видеть их.
Следовало бы уведомить тебя об этом еще вчера, но и теперь не поздно, если ты начнешь действовать энергично.
Если курьеры выедут сегодня утром из Антиохии, твои послы, будучи знакомы с окольными путями, смогут предупредить их.
Действуй без колебаний.
По прочтении сожги эти письма.
О друг мой! Твой друг.
Симонид
Ильдерим, прочтя письма еще раз, завернул их в полотняную обертку и положил сверток себе за пояс.
Упражнения в поле после этого длились недолго, заняв около двух часов. Закончив их, Бен-Гур шагом подъехал к Ильдериму.
— С твоего позволения, о шейх, — сказал он, — я отведу твоих арабов в палатку, откуда снова выведу их сегодня после обеда.
Ильдерим подошел к нему и сказал:
— Я отдаю их в полное твое распоряжение, сын Аррия: до окончания игр делай с ними что хочешь. За два часа ты достиг того, чего римлянин, — чтоб шакалы обглодали мясо с его костей! — не в состоянии сделать и в несколько недель. Мы выиграем, клянусь славой Господа, мы выиграем!
В палатке Бен-Гур оставался до тех пор, пока не покормили и не убрали лошадей. Потом, выкупавшись в озере и распив с шейхом чашу арака, он снова облекся в свою еврейскую одежду и пошел с Маллухом в рощу.
Они говорили о многом, но не все из их разговора важно для нас — нам нужно отметить только следующее.
— Я дам тебе записку на получение моего багажа, сложенного в гостинице, по эту сторону реки, рядом с мостом Селевкидов, — говорил Бен-Гур. — Если можешь, доставь мне его сегодня. И вот еще что, добрый Маллух, если это тебя не затруднит…
Маллух горячо заявил о своей готовности быть ему полезным.
— Благодарю, благодарю, Маллух, — сказал Бен-Гур. — Я верю тебе на слово, памятуя, что мы с тобой братья, так как оба принадлежим к одному и тому же древнему колену и враг у нас один и тот же — римлянин. Ну так, во-первых, ты человек деловой, шейх же Ильдерим, я очень боюсь, на такого не походит…
— Арабы редко бывают деловыми, — с важностью проговорил Маллух.
— Нет, Маллух, сметливости в них я не отрицаю, но все-таки за ними не мешает присматривать. Только тогда я чувствовал бы себя в полной безопасности от всех вероломных и изменнических проделок, этой неизбежной принадлежности ристалищ, если бы ты отправился в цирк и посмотрел, исполнены ли все предварительные условия. Если же тебе удастся добыть копию с правил, то эта услуга будет иметь для меня большую цену. Мне бы хотелось знать цвета, которые достанутся на мою долю, и в особенности какой номер стойла мне придется занимать при самом начале бега: если он будет рядом, справа или слева, с номером Мессалы — прекрасно, если же нет, то постарайся перенести его так, чтобы я очутился рядом с римлянином. Хорошая ли у тебя память, Маллух?
— Она ни разу не изменяла мне, сын Аррия, в особенности же там, где, как в настоящем случае, ей помогало сердце.
— Если так, то я прошу тебя еще об одном одолжении. Вчера я видел, что Мессала гордится своей колесницей, и, нужно отдать ему справедливость, гордится по праву, так как лучшая из колесниц Цезаря вряд ли превзойдет ее. Под предлогом ее осмотра не можешь ли ты узнать ее вес? Мне бы очень хотелось иметь в руках ее точный вес и размеры. Вот еще что, Маллух: если все это тебе сделать не удастся, это не важно, узнай мне только точно высоту ее оси от земли, и сделай это непременно. Понимаешь ли ты, Маллух? Я не желаю, чтоб он имел предо мной какое-нибудь существенное преимущество. Блеск ее для меня не имеет цены: если мне удастся победить его, поражение его от того будет еще обиднее, мой же триумф полнее. Но если он имеет какие-либо существенные преимущества на своей стороне, то мне их необходимо знать.
— Понимаю, понимаю! — сказал Маллух. — Тебе нужно доставить шнур, измеряющий высоту центра оси от уровня земли.
— Да, да. Ну и успокойся теперь, Маллух: это последнее мое поручение.
У входа в палатку они увидели служителя, наполнявшего закопченные дымом бутылки свежеприготовленным кумысом, и остановились освежиться им. Вскоре Маллух поехал обратно в город.
Во время их отсутствия был отправлен верховой, снабженный инструкциями, о которых говорилось в письме Симонида. То был араб. При нем не было ни одной написанной строчки.

3. В лодке

Ира, дочь Валтасара, посылает меня передать тебе привет и поручение, — произнес служитель, обращаясь к Бен-Гуру, расположившемуся было отдохнуть в палатке.
— Говори, в чем состоит поручение.
— Не угодно ли тебе сопровождать ее в прогулке по озеру?
— Я сам явлюсь с ответом. Так и скажи ей.
Ему принесли обувь, и через несколько минут Бен-Гур вышел из палатки, направляясь к прекрасной египтянке. Тень от гор, вестница приближающейся ночи, сползала на пальмовую рощу. Где-то далеко за деревьями слышалось позванивание колокольчиков, мычание скота и голоса пастухов, гнавших домой стада.
Шейх Ильдерим присутствовал и на послеобеденных упражнениях, вполне подобных утренним. По окончании их в ответ на приглашение Симонида он отправился в город. Вернуться он мог не ранее ночи, но и это было сомнительно, если принять во внимание значительность темы, на которую ему предстояло вести со своим другом разговор. Оставшись, таким образом, один, Бен-Гур присмотрел за тем, чтобы позаботились о конях, освежился и вымылся в озере, переменил денную одежду на свое обычное платье — белое, придававшее ему вид истового саддукея, рано поужинал и, благодаря силе молодости, вскоре совершенно оправился от усталости.
Неумно и нечестно отнимать от красоты то, что свойственно ей. Ни одна душа, одаренная тонкой чувствительностью, не может не поддаться ее обаянию. История Пигмалиона и его статуи так же правдива, как и поэтична. Красота сама по себе сила, и эта сила влекла теперь к себе Бен-Гура.
Египтянка казалась ему чудной красавицей, пленительной и лицом… и формами тела. В его воспоминаниях о ней она всегда представлялась ему такой, какой он встретил ее у фонтана. Он чувствовал обаяние ее голоса, имевшего для него особенную прелесть еще и от дрожавших в нем слез благодарности. Он чувствовал очарование ее глаз, больших, нежных, черных, своей формой напоминавших миндалину, говоривших о ее происхождении и смотревших с таким выражением, передать которое не в силах самый богатый язык. Всякий раз, думая о ней, он представлял себе и ее фигуру — высокую, стройную, грациозную, изящную, закутанную в богатое широкое платье, обладавшую всеми данными, чтобы известно настроенный ум мог олицетворить в ней Суламифь… Волнуемый этими чувствами, он шел проверить, оправдывает ли она их на самом деле. Его влекла не любовь, но удивление и любопытство, чувства, могущие служить предвестниками любви.
Пристань не представляла собой ничего особенного. Она состояла из небольшого количества ступеней и платформы с несколькими фонарными столбами. Дойдя до ее верхней ступеньки, Иуда остановился, пригвожденный к месту увиденным.
На прозрачной воде легко, как яичная скорлупа, колыхалась шлюпка. Эфиоп, погонщик верблюдов с Кастальского ключа, занимал место гребца. Чернота его кожи усиливалась блестящим белым цветом его одежды. Вся задняя часть лодки была обита и устлана коврами ярко-красного цвета. На месте рулевого сидела сама египтянка, потонувшая в индийских шалях и как бы в облаке нежнейших вуалей и шарфов. Руки ее были обнажены до плеч. Мало сказать про них, что они были безукоризненны по форме — в них все приковывало к себе внимание. Кисти ее рук, даже пальцы, казалось, были одарены грацией, служа образцом красоты. Плечи и шея защищались от вечернего воздуха большим шарфом, не вполне, однако, укрывавшим их.
Смотря на нее, Бен-Гур не замечал этих подробностей. Он получал только общее впечатление, как от сильного света, который мы можем чувствовать, но не в силах ни рассматривать, ни тем более анализировать. ‘…Как лента алая губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими… Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Вот, зима уже прошла, дождь миновал, перестал, цветы показались на земле, время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей…’ (Книга Песни Песней Соломона 2:10-12, 4:3) — вот каково, если передать его словами, было впечатление, произведенное Ирой на Бен-Гура.
— Иди, — проговорила она, замечая, что он остановился, — иди, или я подумаю, что ты плохой моряк.
Румянец сгустился на его щеках. Не знает ли она чего-нибудь о его жизни на море? Он быстро сбежал на платформу.
— Я боялся, — сказал он, заняв свободное место против нее.
— Чего?
— Затопить лодку, — ответил он, улыбаясь.
— Подожди, пока выйдем на глубину, — сказала она, подавая знак гребцу.
Последний ударил веслами, и они отчалили.
Если любовь и Бен-Гур были врагами, то последний никогда не находился в ее власти больше, чем теперь. Египтянка сидела так, что он мог видеть только ее одну, ее, которую в своем воображении он уже возвел в свой идеал Суламифи. При свете ее глаз, светившихся прямо перед ним, могли взойти звезды, и он не заметил бы этого. Так оно и случилось. Могла надвинуться ночь, и мрак ее для всех других мог бы казаться непроницаемым, для него ее взгляд ярко освещал все окружающее. К тому же, — и это хорошо известно каждому, — в юности нет более удобного места для фантазии, как на спокойных водах, в тишине теплого летнего неба. Так легко, так незаметно можно тогда перейти от общих мест в область идеалов.
— Дай мне руль, — сказал он.
— Нет, — возразила она, — это значило бы поменяться ролями. Разве не я просила тебя ехать со мной? Я в долгу у тебя и желала бы начать возвращать долг. Ты можешь говорить, я буду тебя слушать, или я буду говорить, а ты слушать, — это как тебе угодно. Выбрать же место, которое было бы целью нашей прогулки, и дорогу туда предоставь мне.
— Куда же мы плывем?
— Вот ты опять встревожился.
— О прекрасная египтянка, я задал тебе тот вопрос, с которым прежде всего обращается пленник.
— Зови меня Египтом.
— Мне больше нравится звать тебя Ирой.
— Ты можешь думать обо мне под этим именем. Зови же меня Египтом.
— Египет — страна и заключает в себе понятие о множестве людей.
— Да, да. И какая страна!
— Понимаю, мы едем в Египет.
— Ах, если бы туда! Как бы я была довольна!
Говоря это, она вздохнула.
— Стало быть, тебе совсем нет дела до меня? — сказал он.
— Ах, по этим словам я вижу, что ты там никогда не был.
— Ни разу.
— О, Египет — такая страна, в которой нет несчастных, самая желанная из всех стран, мать всех богов и потому благословенная свыше. Там, о сын Аррия, счастливые преумножают свое счастье, несчастные же, придя и вкусив сладкой воды священной реки, смеются и поют, радуясь жизни, как дети.
— Но ведь и у вас, как и в других странах, есть бедняки?
— Бедняки в Египте имеют самые ограниченные потребности и ведут самый простой образ жизни, — ответила она. — Они довольствуются только необходимым, а как для этого мало нужно, ни грек, ни римлянин не в состоянии и представить себе.
— Но я и не грек, и не римлянин.
Она рассмеялась.
— У меня есть маленький сад из роз, в самой середине его растет дерево, и цветы этого дерева превосходят цветы всех остальных деревьев. Как ты думаешь, откуда оно мне досталось?
— Из Персии, родины роз.
— Нет.
— Ну так из Индии.
— Нет.
— Ага! С какого-нибудь греческого острова.
— Я скажу тебе: путешественник нашел его погибавшим при дороге, в долине Рефаим.
— О, из Иудеи!
— Я посадила его в землю, обнаженную отступившими волнами Нила, и нежный южный ветер, вея по пустыне, лелеял его, и солнце, сострадая о нем, ласкало его. Что же оставалось ему, как не расти и цвести? И теперь я укрываюсь в его тени, и оно в благодарность обильно изливает на меня свое благоухание. Что можно сказать про розы, то подавно можно сказать и про людей Израиля. В какой другой стране, кроме Египта, могли бы они достичь совершенства?
— Моисей был только один из миллионов.
— О нет, был еще толкователь снов. Тебе угодно забыть его?
— Милостивые фараоны уже в могиле.
— Ах да: река, на которой они жили, напевает над их гробницами свои песни, но разве не то же солнце согревает тот же воздух и для того же народа?
— Александрия ведь римский город.
— Она переменила только властителей. Цезарь взял у нее меч и взамен оставил науки. Пойдем со мной в Брухейон, и я покажу тебе известнейшее училище, в Серапейоне — образцы архитектуры, в библиотеке — творения бессмертных писателей. В театре ты услышишь героические поэмы Греции и Индии, на набережной увидишь процветающую торговлю. Спустимся на улицы, о сын Аррия, и там, когда удалятся философы, а вместе с ними и учителя всевозможных искусств, когда все почитающие богов вознесут им молитвы в своих домах, когда от дневной жизни не останется ничего, кроме ее удовольствия, тогда ты услышишь истории, занимавшие людей с самого сотворения миpa, и песни, которые никогда не умрут.
Слушая ее, Бен-Гур мысленно перенесся в ту ночь, когда в летнем домике в Иерусалиме его мать почти с той же поэзией патриотизма воспевала утраченную славу Израиля.
— Теперь мне ясно, почему ты хочешь, чтобы тебя называли Египтом. Споешь ли ты мне песню, если я назову тебя этим именем? Я слышал, как ты пела прошлой ночью.
— То был гимн Нилу, — ответила она. — Это жалоба, которая всегда вырывается у меня, когда мне хочется представить себе, что я обоняю дыхание пустыни, слышу говор волн милой старой реки. Лучше я тебе спою песню — произведение индусского ума. Когда мы будем в Александрии, я свожу тебя на ту улицу, где ты можешь услышать эту песню от самой дочери Ганга, от которой и я научилась ей. Капила, ты должен знать, был одним из наиболее почитаемых индусских мудрецов.
После этого она начала петь ‘Капилу’.
Прежде чем Бен-Гур успел выразить свою благодарность за песню, под килем лодки послышался хруст, и в следующий момент лодка носом врезалась в мель.
— Скоро же пришел конец нашему плаванию! — воскликнул Иуда.
— А стоянка еще короче! — ответила девушка, в то время как негр с силой столкнул лодку с мели.
— Теперь ты дашь мне руль.
— О нет! — сказала она, смеясь. — Тебе колесницу, а мне челн. Мы еще только на краю озера, а это был мне урок, что я не должна больше петь. Побывав в Египте, побываем теперь в роще Дафны.
— И без песни в дороге? — проговорил он с мольбой в голосе.
— Расскажи мне лучше что-нибудь о римлянине, от которого ты нас избавил, — попросила она.
Просьба неприятно поразила Бен-Гура.
— Я бы желал, чтобы это был Нил, — сказал он уклончиво, — цари и царицы, проспав так долго, могли бы сойти к нам из своих гробниц и покататься вместе с нами.
— Они были колоссы и затопили бы нашу лодку. Я бы предпочла пигмеев. Но расскажи же мне о римлянине. Он очень дурной человек, не правда ли?
— Не могу сказать.
— Благородной ли он фамилии? Богат ли он?
— О его богатстве я не могу ничего сказать.
— Как прекрасны его кони, и золотая колесница, и колеса из слоновой кости! А как он смел! Все зрители хохотали, когда он уезжал прочь, все те, кто едва не попал под его колеса.
При этом воспоминании она рассмеялась.
— То была чернь, — с горечью сказал Бен-Гур.
— Он, должно быть, одно из тех чудовищ, которых, говорят, плодит Рим, — Апполон, хищный, как Цербер. Он живет в Антиохии?
— Он откуда-нибудь с Востока.
— Ему больше пошел бы Египет, нежели Сирия.
— Вряд ли, — ответил Бен-Гур. — Клеопатра умерла.
В эту минуту показались огни, зажженные у входа в палатку.
— Вот мы и вернулись! — воскликнула она.
— А, стало быть, мы не были в Египте. Я что-то не видел ни Карнака, ни Филии, ни Абидоса. Это не Нил. Я слышал только песнь Индии и видел во сне, что еду в лодке.
— Филия, Карнак! Пожалей лучше о том, что ты не видел Рамзеса в Абу-Симбеле, при виде которого так легко думается о Боге, Творце неба и земли. Да и о чем тебе горевать? Проедемся по реке, и если я не могу петь, — она засмеялась, — так как я сказала, что не хочу, то я расскажу тебе египетскую историю.
— Давай, хоть до утра… до вечера… хоть целые сутки будем кататься, — с жаром произнес он.
— О ком же рассказать тебе? О математиках?
— О, нет!
— О философах?
— Нет, нет.
— О магах и привидениях?
— Если хочешь.
— О войне?
— Да.
— О любви?
— Да.
— Я расскажу тебе историю о том, как нужно лечиться от любви. Это история царицы. Слушай ее с должным почтением. Папирус, на котором она изложена, жрецы Филии вырвали из рук самой героини. Она совершенна по форме и должна быть справедлива по содержанию.

Не-не-гофра

I

Нет такой жизни, что текла бы по прямой линии. Совершеннейшая жизнь описывает круг, начало которого сливается с концом, вот почему невозможно сказать: здесь ее начало, там конец.
Совершеннейшие жизни — драгоценности Бога: по торжественным дням Он носит их на указательном пальце той руки, что ближе к сердцу.

II

Не-не-гофра жила невдалеке от Асуана, ближе первого водопада. Она, действительно, так близко жила от него, что шум вечной битвы реки со скалами был характерной чертой того местечка, где она жила.
День ото дня она все более и более хорошела, так что о ней говорили, как о маке в саду ее отца: что сравнится с ней, когда наступит время ее полного расцвета?
Каждый новый год ее жизни был началом новой песни, песни восхитительной, превосходившей все песни, пропетые ранее.
Она была дитя Севера, граничащего с морем, и Юга, граничащего с пустынями, лежащими за Лунными горами. Один из родителей наделил ее своей страстностью, другой — своим гением, вот почему, когда они видели свое дитя, то оба весело смеялись и произносили не черствые слова ‘она моя’, но великодушно говорили: ‘Она наша’.
Вся природа содействовала ее совершенству, и все приходило в восторг от ее присутствия. Когда она гуляла, птицы раскрывали свои крылья в знак приветствия, буйный ветер превращался в прохладный зефир, белый лотос поднимался из речной глубины, чтобы взглянуть на нее, величавая река замедляла свое течение на ее пути, пальмы, кивая, трепетали своей перистой листвой и как будто говорили — одна: ‘Я уступила ей свою грацию’, другая: ‘Я дала ей яркость моих цветов’, третья: ‘Я передала ей свою чистоту’, и так все, как будто они могли одарить ее добродетелью.
Когда ей было двенадцать лет, все в Асуане восхищались ею, в шестнадцать — слава о ее красоте распространилась по всему свету, в двадцать — каждый день к ее двери являлись князья пустыни на быстрых верблюдах и властители Египта в золоченых ладьях. Они возвращались от нее безутешными, повсюду разнося славу о ней: ‘Мы видели ее: это не женщина, это — сама Аврора’.

III

Из 330 царей, последовательно царствовавших после доброго царя Менеса, восемнадцать были эфиопы. Одному из них, Орату, было 110 лет. Царствовал же он 76 лет. Все это время народ благоденствовал, а земля ликовала от изобилия. Он на деле был мудр, ибо, много повидав на своем веку, знал, в чем состоит мудрость. Он жил в Мемфисе, имея там свой главный двор, арсеналы и казнохранилище. Он часто переезжал в Бутос побеседовать с Латоной.
Умерла жена у доброго царя. Она была слишком стара, чтобы можно было бальзамировать ее. Он же любил ее и оплакивал безутешно. Видя это, слуга дерзнул как-то сказать ему:
— Орат! Я удивлен, что человек мудрый и великий, как ты, не знает лекарства от горя.
— Укажи мне его, — сказал царь.
Три раза слуга коснулся устами пола и затем ответил, зная, что мертвые не могут слышать:
— В Асуане живет Не-не-гофра, красивая, как Аврора. Пошли за ней. Она отказала бесчисленным князьям и царям, но кто же откажет Орату?

IV

Не-не-гофра плыла вниз по Нилу в такой богатой ладье, какой до сих пор не видел еще никто, и ее сопровождала целая армия лодок, лишь немного уступавших по красоте ее собственной.
Вся Нубия, весь Египет, множество народу из Ливии, толпы троглодитов (первобытные люди), немало и макробов (мифические макросущества, ‘я’ (сознание) которых пребывает в ‘параллельном’ мире) из-за Лунных гор покрыли своими шатрами берега, желая взглянуть на плывущий мимо кортеж, движимый благоуханными ветрами и золотыми веслами.
Она пронеслась мимо сфинксов, мимо лежащих со сложенными крыльями львов и высадилась перед Оратом, сидевшим на троне, воздвигнутом на украшенном скульптурной работой портале дворца. Он провел ее наверх, посадил рядом с собой, положил свою руку на ее руку и поцеловал ее: Не-не-гофра сделалась царицей всех цариц. Этого было недостаточно для мудрого Ората: он жаждал ее любви, он желал, чтобы она была счастлива его любовью. Вот почему он был так нежен с ней, показывая ей свои владения. Водя ее по своей сокровищнице, он говорил: ‘О Не-не-гофра, поцелуй меня с любовью, и все это будет твое’.
Думая, что она, может быть, от этого будет счастлива, она поцеловала его раз, и два, и три — поцеловала его трижды, несмотря на то, что ему было 110 лет.
Первый год они были счастливы, и год этот показался ей очень коротким. На третий же год она почувствовала себя несчастной, и он показался ей очень длинен. Тогда она прозрела: то, что она принимала за любовь к Орату, было только ослеплением от его могущества.
Было бы хорошо для нее, если бы это ослепление длилось подольше. Веселость покинула ее: она постоянно заливалась слезами, и женщины-прислужницы уже позабыли то время, когда они слышали ее смех. Розы поблекли на ее щеках. Она увядала медленно, но верно. Одни говорили, что ее преследует Ириней за жестокость к любовнику, другие, что ее поразило одно божество из зависти к Орату. Но какова бы ни была причина ее увядания, чары магов казались бессильными излечить ее и предписания врачей имели не больший успех: Не-не-гофра была обречена на смерть. Орат выбрал для нее пещеру в гробницах цариц и, вызвав в Мемфис известных скульпторов и живописцев, заставил их работать по рисункам изысканнее тех, по которым построены гробницы почивших цариц.
— О ты, царица моя, прекрасная, как сама Аврора! — сказал царь, который, несмотря на свои 113 лет, был в страсти своей молод, как юный любовник. — Скажи мне, прошу тебя, какой недуг на моих глазах сводит тебя в могилу?
— Ты перестанешь любить меня, если я скажу, какой, — произнесла она, страшась.
— Тебя не любить?! Я буду еще больше любить тебя. Клянусь в этом духом Амеите, глазом Озириса клянусь тебе! Говори! — вскричал он страстно, как любовник, и повелительно, как царь.
— Ну, в таком случае слушай, — сказала она. — В пещере близ Асуана живет анахорет (отшельник), самый старый и самый святой из всех анахоретов. Зовут его Менофа. Он был моим учителем и опекуном. Пошли за ним, Орат, и он скажет тебе то, что тебе так хочется знать. Он поможет тебе найти лекарство от моей болезни.
Он вышел от нее, помолодев духом по крайней мере на сто лет сравнительно с тем Оратом, каким он вошел к ней.

V

— Говори! — сказал Орат Менофе в своем дворце в Мемфисе.
И Менофа отвечал:
— Могущественный царь, если бы ты был молод, я не стал бы отвечать, потому что жизнь мне еще не надоела, но сейчас я скажу тебе, что царица, как и обыкновенная смертная, должна претерпеть наказание за преступление.
— За преступление?! — гневно воскликнул Орат.
Менофа низко поклонился.
— Да, по отношение к самой себе.
— Я не расположен разгадывать загадки, — произнес царь.
— То, что я говорю, вовсе не загадка. Не-не-гофра выросла на моих глазах и привыкла доверять мне все, что с ней случается в жизни. Между прочим, она сообщила мне, что любила сына садовника ее отца по имени Барбек.
Морщины на лбу Ората, к удивлению, начали разглаживаться.
— С этой любовью в сердце, о царь, она вышла за тебя, от этой любви она и умирает.
— Где теперь сын садовника? — спросил Орат.
— В Асуане.
Царь отдал два приказа. Одному слуге он сказал: ‘Ступай в Асуан и приведи сюда молодого человека, которого зовут Барбеком. Ты найдешь его в саду отца царицы’. Другому он сказал: ‘Собери рабочих, скот и орудия и устрой мне на озере остров, который мог бы плавать по поверхности воды от дуновения ветра, несмотря на то, что на нем будут находиться храм и дворец, фруктовые деревья всех сортов и всякого рода виноградные лозы. Устрой такой остров и снабди его всем необходимым к тому времени, как луна пойдет на ущерб’.
Потом он сказал царице:
— Развеселись. Я знаю все и уже послал за Барбеком.
Не-не-гофра поцеловала его руку.
— Ты будешь принадлежать ему, а он — тебе. Никто в продолжении целого года не будет мешать вашей любви.
Она припала к его ногам, осыпая их поцелуями, но он поднял ее и в свою очередь поцеловал ее. И снова розами заалели ее щеки, багрянец заиграл на ее устах и радость поселилась в ее сердце.

VI

В продолжение года Не-не-гофра и Барбек носились по воле ветра на острове озера Киммис, ставшем одним из чудес света: более красивого дома никогда не строилось для любви. В продолжение года они никого не видели и существовали только друг для друга. Потом она возвратилась во дворец Мемфиса.
— Ну, кого ты теперь больше всех любишь? — спросил царь.
Она поцеловала его в щеку и сказала:
— Возьми меня назад, о добрый царь, я исцелилась.
Орат так засмеялся, как будто ему было не 114 лет.
— Так, значит, Менофа прав, говоря, что любовь излечивается любовью?
— Да, вполне, — ответила она.
Внезапно он изменился, и взор его стал страшен.
— Я не нахожу этого.
Она затрепетала от испуга.
— Ты виновна, — продолжал он. — То оскорбление, что ты нанесла Орату как мужчине, он забудет, но то, которое ты нанесла Орату как царю, должно быть наказано.
Она бросилась к его ногам.
— Прочь! — вскричал он. — Ты мертва!
Он хлопнул в ладоши, и страшная процессия явилась на этот клич — процессия бальзамировщиков, из которых каждый нес в руке что-нибудь из орудий или материалов своего отвратительного ремесла.
Царь указал на Не-не-гофру:
— Она умерла. Исполняйте свое дело.

VII

По истечении семидесяти двух дней красавица Не-не-гофра была отнесена в пещеру, выбранную для нее год назад, и положена рядом с ее царственными предшественницами. В ее честь не было погребальной процессии вокруг священного озера.
К концу рассказа Бен-Гур сидел у ног египтянки, и на ее руку, лежавшую на румпеле, он положил свою.
— Менофа был не прав, — сказал он.
— Как так?
— Любовь живет любовью.
— Значит, против нее нет лекарства?
— Орат нашел лекарство.
— Какое?
— Смерть.
— Ты хороший слушатель, о сын Аррия.
В разговорах и рассказах время летело для них незаметно. Когда они причалили к берегу, Иуда спросил:
— Завтра мы пойдем в город?
— Но ты ведь будешь на играх?
— О да.
— Я пришлю тебе мои цвета.
На этом они расстались.

4. Незнакомец

На следующий день, около трех часов, Ильдерим возвратился на стоянку. В то время как он слезал с лошади, к нему подошел человек, в котором он узнал одного из своих соотечественников, и обратился к нему со словами: ‘О шейх, мне приказано передать тебе это письмо и просить прочесть его сейчас же’. Если будет ответ, я к твоим услугам.
Ильдерим немедленно подверг письмо внимательному осмотру. Печать была уже сломана. Адрес стоял следующий: ‘Валерию Грату в Кесарию’.
— Да возьмет его ангел тьмы! — проворчал шейх, заметив, что письмо написано по-латыни.
Если бы оно было написано по-гречески или по-арабски, он прочел бы его, но на этом языке самое большее, что он мог сделать, — это разобрать четко написанную подпись ‘Мессала’. Когда он прочел ее, глаза его засверкали.
— Где Иуда? — спросил он.
— В полe с лошадьми, — отвечал служитель.
Шейх вложил папирус в обертку и, сунув сверток за пояс, опять сел на лошадь. В этот самый момент появился незнакомец, по-видимому, прибывший из города.
— Мне нужен шейх Ильдерим по прозвищу Щедрый, — сказал незнакомец.
Его язык и одежда обнаруживали в нем римлянина. Хотя араб и не умел читать, но говорить на латыне он умел и с достоинством ответил:
— Шейх Ильдерим — это я.
Глаза незнакомца опустились. Подняв их опять, он сказал с напускным хладнокровием:
— Я слышал, тебе нужен наездник для игр.
Губы Ильдерима под белыми усами искривились в презрительную гримасу:
— Иди своей дорогой, — сказал он. — У меня уже есть наездник.
Шейх повернулся, намереваясь уехать, но человек продолжал стоять на том же месте и снова заговорил:
— Шейх, я люблю лошадей, а говорят, что у тебя самые лучшие лошади в мире.
Старик был задет за живое. Он уже потянул было поводья, готовый поддаться лести, но все же ответил:
— Не сегодня, не сегодня, когда-нибудь в другое время я покажу их тебе. Теперь я очень занят.
Ильдерим поехал в поле к своему Иуде, тогда как незнакомец отправился, посмеиваясь, обратно в город. Он исполнил данное ему поручение.
С тех пор каждый день, вплоть до великого дня игр, то один, то два, а иногда и три человека являлись в пальмовую рощу к шейху Ильдериму, и всем им хотелось занять место наездника.
Так Мессала следил за Бен-Гуром.

5. Перехваченное письмо

Шейх, в высшей степени довольный, дожидался, пока Бен-Гур перед обедом отправит его лошадей домой. Доволен он был тем, что ему пришлось увидеть. Полная рысь четверки, которая у него на глазах прошлась разными аллюрами, была замечательно хороша: ни одна лошадь, казалось, не уступала в быстроте другой — словом, вся четверка бежала, как одна лошадь.
— Сегодня, шейх, после обеда я возвращу тебе Сиpиуca, а сам возьму колесницу.
Говоря это, Бен-Гур гладил по шее старого коня.
— Так скоро? — спросил Ильдерим.
— С такими конями, как эти, достаточно и одного дня. Они не пугливы, обладают почти человеческою понятливостью и к тому же любят движение. Вот этот, — он шевельнул вожжей, лежавшей на спине младшего из четверки, — которого ты зовешь Альдебараном, по-моему, самый быстрый. Круг в одну стадию он пробежит втрое быстрее остальных.
Ильдерим потянул себя за бороду и сказал, прищурив глала:
— Альдебаран самый быстрый — ну, а самый медленный?
— Вот этот, — Бен-Гур пошевелил вожжей Антара. — Но он не уступит остальным, так как, видишь ли, шейх, он в состоянии бежать изо всех сил целый день и только к закату достигнет наивысшей своей быстроты.
— И это справедливо, — сказал Ильдерим.
— Я боюсь только одного, шейх!
Шейх сделался вдвое серьезнее.
— В жажде триумфа римлянин не может сохранить свою честь незапятнанной. Во время ристалищ их проделки, — заметь, всех без исключения, — разнообразны до бесконечности. Плутовство их при состязании на колесницах касается всего — от лошади до наездника и от наездника до хозяина. Поэтому, добрый шейх, посматривай хорошенько за всем, что у тебя есть. И с этих пор вплоть до конца игр не допускай до лошадей ни одного незнакомого тебе человека. Если же хочешь совершенно оградить себя от опасности, так сделай больше: снаряди над ними вооруженный и бдительный караул. Только тогда я перестану бояться за исход игр.
У двери палатки они слезли с коней.
— То, что ты говоришь, будет исполнено. Клянусь славой Бога, ни одна рука, не принадлежащая надежному человеку, не прикоснется к ним. На ночь я поставлю караул. Но вот что, сын Аррия, — Ильдерим вынул сверток и начал его разворачивать, в то время как они подходили к дивану, на который и сели, — взгляни и помоги мне своей латынью.
Он передал письмо Бен-Гуру.
— Вот, читай вслух и переводи, что там написано, на язык твоих отцов. Латинский язык внушает мне омерзение.
Бен-Гур, будучи в хорошем расположении духа, беззаботно приступил к чтению: ‘Мессала — Грату’. Он остановился. Вступление заставило всю кровь прилить к его сердцу. Ильдерим заметил его волнение.
— Ну, я жду.
Бен-Гур извинился и возобновил чтение письма, которое было дубликатом одного из писем, написанных Грату Мессалой наутро после кутежа во дворце.
Вступительные строки служили доказательством того, что Мессала не оставил своей привычки к насмешке. Когда они были прочитаны и чтец перешел к тому месту письма, где имелось в виду напомнить Грату прошлое, голос его задрожал и он останавливался два раза, чтобы сдержать себя. Он продолжал чтение с большим усилием. ‘…Напомню тебе далее, что ты распорядился семейством Гура так… — на этом месте чтец снова остановился и глубоко вздохнул, — чтобы все благоприятствовало его неизбежной, но естественной смерти и чтобы даже самая память о нем была уничтожена, причем мы оба в то время считали наш план наиболее подходящим для наших целей’.
Здесь Бен-Гур решительно прервал чтение. Письмо упало из его рук, и он закрыл лицо руками.
— Они умерли… умерли… Один только я остался.
Шейх молчал, но не как равнодушный свидетель страданий молодого человека. При этом восклицании он встал и произнес:
— Сын Аррия, я должен глубоко извиниться перед тобой. Когда ты успокоишься и будешь в силах дочитать письмо, пошли за мной, и я возвращусь.
Он вышел из палатки и этим совершил свой лучший в жизни поступок.
Бен-Гур бросился на диван и дал волю своим чувствам. Несколько успокоившись, он вспомнил, что часть письма осталась непрочитанной, и, подняв его с пола, возобновил чтение: ‘Ты помнишь, конечно, — гласило оно, — как ты поступил с матерью и сестрой преступника, и если бы я поддался искушению узнать, живы они или умерли…’ Бен-Гур вздрогнул, прочел еще раз это место и, наконец, воскликнул:
— Он не знает, умерли ли они. Это ему неизвестно. О, да будет благословенно имя Господне! Надежда еще не исчезла.
Он не докончил фразу и, ободренный ею, смело дочитал письмо до конца. ‘Они не умерли, — сказал он по размышлении, — они не умерли, в противном случае он слышал бы об этом’.
Повторное, более внимательное чтение письма еще сильнее укрепило его в этой мысли. Тогда он послал за шейхом.
Когда араб вернулся и они остались наедине, Иуда спокойно сказал:
— Вступая под твой гостеприимный кров, шейх, я не думал говорить о себе больше того, чем это казалось мне необходимым, чтобы ты мог убедиться в моем умении управлять лошадьми и доверить мне своих арабов. Я уклонялся от передачи тебе моей истории. Но случай, который послал в мои руки это письмо и дал мне возможность прочесть его, так странен, что, чувствую, я должен довериться тебе во всем. Я тем более склонен так поступить, ибо узнал из письма, что нам обоим грозит один и тот же враг, против которого нам следует объединиться и действовать заодно. Я прочту письмо и разъясню его тебе, после чего ты не будешь удивляться тому, что я был так взволнован. И если ты подумал обо мне, что я или слаб, или слишком юн, то, узнав все, ты извинишь меня.
Ильдерим хранил глубокое молчание, внимательно слушая Бен-Гура, но вот тот дошел до места в письме, в котором, в частности, упоминалось о шейхе: ‘Бен-Гура я вчера видел в роще Дафны’ — так гласило это место. ‘Если теперь его там нет, то он, наверное, находится где-нибудь поблизости — это обстоятельство облегчает мне наблюдение за ним. И если бы ты спросил меня, где он теперь, я с полной уверенностью мог бы тебе ответить, что его надо искать в пальмовой роще…’
— Ага! — воскликнул шейх таким тоном, что трудно было определить, что преобладало в нем: удивление или гнев. Говоря это, он сжал в кулак свою бороду.
‘…В пальмовой роще, — повторил Бен-Гур, — в палатке этого изменника шейха Ильдерима…’
— Изменник… я?! — воскликнул старик резким голосом, губы и борода его затряслись от гнева, а жилы на лбу и на шее так раздулись, что, казалось, готовы были лопнуть.
— Еще минуту, шейх, — сказал Бен-Гур, делая умоляющий жест, — это мнение о тебе Мессалы. Выслушай теперь его угрозы.
Он продолжал чтение: ‘…в палатке этого изменника шейха Ильдерима, которому не миновать наших рук. Не удивляйся, если Максентий по прибытии сюда первым делом посадит араба на корабль для препровождения в Рим’.
— В Рим меня, Ильдерима, шейха десяти тысяч всадников, вооруженных пиками, меня — в Рим?
Шейх вскочил с места, держа над головой согнутые, как клещи, пальцы, в то время как глаза его сверкали, словно у змеи.
— О Боже! Нет, клянусь всеми богами, исключая римских. Когда же настанет конец этой наглости? Я свободный человек, народ мой свободен. А умереть мы должны рабами? Или, того хуже, мне должно вести жизнь собаки, ползая у ног господина? Мне лизать руку из боязни, что она ударит меня? Я уже не могу распоряжаться тем, что мне принадлежит, и даже собой? За то, что я дышу, я должен быть обязан римлянину? О, если бы можно было снова стать молодым! О, если бы от меня зависело сбросить с плеч лет двадцать… ну хоть десять… ну пять!
Он скрежетал зубами и сжимал руки над головой, затем, под влиянием какой-то другой мысли, прошелся взад и вперед и, быстрыми шагами подойдя к Бен-Гуру, крепко схватился рукой за его плечо.
— Если бы я был таков, как ты, сын Аррия, если бы я был так же молод, так же силен, так же умел владеть оружием, если бы у меня был повод ко мщению… — такой же повод, как у тебя… — повод достаточно сильный, чтобы возжечь святую ненависть! Сбросим оба маски с себя! Сын Гура, сын Гура, я говорю…
При этом имени кровь Иуды как бы перестала течь: удивленный, недоумевающий, он пристально смотрел в свирепо блестящиe глаза араба, смотревшего на него в упор.
— Сын Гура, я говорю, если бы я даже наполовину меньше испытал несправедливости, чем ты, если бы во мне жили такие же воспоминания, как у тебя, я бы не был спокоен, я не мог бы быть спокойным!
Старик говорил стремительно, не останавливаясь, и слова его, как поток, лились безостановочно.
— Ко всем собственным скорбям я бы присоединил и те, от которых страдает мир, и посвятил бы себя мщению. Я бы переходил из страны в страну, везде воспламеняя народ. Я был бы замешан в каждой войне за свободу, я участвовал бы в каждой битве против Рима. За неимением лучшего я бы даже встал в ряды парфян. Не находя людей, я бы все-таки не отчаивался!.. Клянусь славой Бога, я присоединился бы к стаям волков, а львов и тигров сделал бы своими друзьями в надежде использовать их против общего врага. Я не гнушался бы никаким оружием. Так как моей жертвой были бы римляне, то, убивая, я бы наслаждался. Я не искал бы пощады, да и сам не щадил бы их! Все принадлежащее римлянам — в огонь! Всякого римлянина — мечу! По ночам я бы молил богов, — и добрых и злых, безразлично, — даровать мне на время свойственную каждому из них страшную силу — бурю, засуху, зной, холод, чтобы наслать на римлян те бесчисленные язвы, те тысячи причин, от которых на море и на суше умирают люди. О, я тогда не мог бы спать… я… я…
Шейх остановился, тяжело дыша, ломая себе руки. Бен-Гур же, правду сказать, от всего страстного взрыва сохранил только неопределенное впечатление, которое произвели на него свирепые взоры, пронзительный голос и бешенство, слишком сильное для того, чтобы говорить логично.
Столько лет несчастный юноша не слышал, чтобы к нему обращались, называя его настоящим именем. По крайней мере один человек знал его и признал тем, кем он был, без всякой просьбы с его стороны, и то был сын пустыни.
Каким образом этот человек мог знать его? Из письма? Нет. Там говорилось о жестокостях, которым подвергалась его семья, говорилось об истории его собственных приключений, но ведь не говорилось, что он и есть та самая жертва, которая избегла приговора, что главным образом и составляло содержание письма. Об этом-то он и хотел, собственно, поговорить с шейхом, если бы тот дослушал письмо. Он был доволен, и сердце его трепетало от возникшей вновь надежды, но по наружности он был спокоен.
— Добрый шейх, расскажи, как попало к тебе это письмо.
— Дорога между городами занята моими людьми, — отвечал откровенно Ильдерим, — они отняли письмо у курьера.
— Могут ли узнать, что это твои люди?
— Нет. В глазах всех они разбойники, которых я обязан ловить и умерщвлять.
— Еще один вопрос, шейх. Ты называешь меня сыном Гура: так звали моего отца. Я полагал, что на земле нет ни одного человека, который бы знал меня. Каким образом знаешь это ты?
Ильдерим колебался, но, собравшись с духом, ответил:
— Я знаю тебя. Больше этого я ничего не могу сказать тебе.
— Ты дал кому-нибудь слово?
Шейх молча отошел прочь, но, заметив досаду Бен-Гура, вернулся и произнес:
— Не будем больше говорить об этом. Я отправляюсь в город. Когда вернусь, я расскажу тебе все. Дай мне письмо.
Ильдерим тщательно свернул папирус, и обычная энергия снова вернулась к нему.
— Что же ты скажешь мне? — спросил он, дожидаясь коня и свиты. — Я сказал тебе, кем бы я был на твоем месте, а ты еще не ответил мне.
— Я хотел ответить тебе, шейх, и отвечу.
Лицо и голос Бен-Гура изменились под влиянием чувства, волновавшего его теперь.
— Все сказанное тобой будет сделано мной — по крайней мере, все, что находится во власти человека. Мщению я посвятил себя уже давно. Ежечасно в течение пяти последних лет я жил только этой мыслью. Я не знал отдыха, не наслаждался удовольствиями молодости. Соблазны Рима существовали не для меня. Рим мне нужен был только для того, чтобы подготовить себя для мщения. Я прибегал к его знаменитейшим учителям, но не к тем, что учат риторике или философии, — увы! — на это у меня не было времени. Искусство, необходимое воину, вот что было предметом моих занятий. Я знался с гладиаторами и победителями на играх в цирке, и они были моими учителями. Обучающие солдат в главном лагере приняли меня как ученика и гордились моими познаниями в их деле. О шейх, я солдат, но то, о чем я мечтаю, требует, чтобы я стал военачальником. С этой мыслью я принял участие в походе против парфян и, как только он окончится, если Господь пощадит мою жизнь и мои силы, тогда… — он поднял руки с сжатыми кулаками и горячо произнес:
— Тогда я буду врагом, и ценой жизни римлян сочтусь с Римом за его злодеяния! Вот тебе мой ответ, шейх.
Ильдерим положил свою руку ему на плечо и, целуя его, страстно произнес:
— Если твой Бог не будет помогать тебе, сын Гура, то, значит, Он умер. Я говорю тебе и, если хочешь, дам в этом клятву, что в твоем распоряжении будут мои руки и все, что есть в них: люди, лошади, верблюды, пустыня… Клянусь в этом! Но на этот раз довольно. Ты увидишь меня или услышишь обо мне еще сегодня.
Круто повернувшись, шейх вышел из палатки.

6. Томление духа

Перехваченное письмо заключало в себе намеки на многие предметы, сильно интересовавшие Бен-Гура. Из него можно было заключить, что писавший его принимал участие в аресте его семьи, что он санкционировал план, по которому ему досталась часть конфискованного имущества, которой он пользуется до сих пор, что его пугало неожиданное появление того, кого ему угодно было называть главным злодеем, что он обдумывал теперь такие действия, которые могли бы обезопасить его в будущем, и что он готов на все, что посоветует ему его сообщник из кесарей.
Письмо, попав в руки тому, о ком, главным образом, в нем шла речь, указывая на вину Мессалы, служило в то же время предостережением Бен-Гуру. Ему нужно было передумать многое, требовавшее от него немедленных действий. Врагами его были самые ловкие и могущественные люди Востока. Если они боялись его, то у него были еще более веские причины опасаться их. Он старался заставить себя думать о своем положении, но не мог: чувства постоянно пересиливали мысль. В уверенности, что его мать и сестра живы, он черпал особое наслаждение, и какое ему было дело до того, что основанием этой уверенности служили только его собственные выводы из письма. В силу одного того, что был кто-то, кто мог сказать ему, где его семья, ему казалось, что он уже нашел ее и что она тут, близко. Вот истинная причина его чувств, но, помимо того, нужно признаться, в нем скрывалось суеверное представление о том, что Бог готов указать их ему, и в этом случае вера предписывала ему быть спокойным.
По временам, возвращаясь к словам Ильдерима, он удивлялся, откуда араб мог знать о нем? Не от Маллуха, конечно. И не от Симонида, интересы которого требуют, наоборот, глубокого молчания. Не мог ли сообщить ему об этом Мессала? О нет, нет. Подобные разоблачения с этой стороны опасны. Все догадки были тщетны. Но каждый раз Бен-Гур, не останавливаясь при их разрешении ни на чем, утешал себя мыслью, что кто бы ни был тот, кто назвал его Ильдериму, он, без сомнения, его друг и скоро обнаружит себя. Еще немного подождать, еще немного потерпеть! Быть может, шейх затем и поехал в город, чтоб повидать этого достойного человека: письмо могло заставить его поспешить открыться.
Бен-Гур углубился в рощу и там блуждал, по временам останавливаясь то возле сборщиков фиников, не настолько занятых своим делом, чтобы у них не доставало времени предложить ему своих фруктов и поболтать с ним, то под высокими деревьями, чтобы взглянуть на гнездившихся в них птиц или послушать роившихся над ягодами пчел, наполнявших музыкой своего полета зеленый и залитый золотом простор.
У озера, однако, он остановился подольше. Он не мог смотреть на его воды, на его сверкавшую, как бы живую зыбь и не думать о египтянке и о ее чудесной красоте, о плаванье с ней в ту ночь, превратившуюся для него, благодаря ее песням и рассказам, в ясный день. Он не мог позабыть прелести ее движений, веселости, звучавшей в ее смехе, ее внимания, льстившего ему, теплоты ее маленькой ручки, лежавшей под его рукой на руле лодки. От нее его мысли легко могли перейти к Валтасару и к тем необыкновенным, необъяснимым законами природы явлениям, свидетелем которых он был, а потом перенестись и к Царю Иудейскому, на священном обетовании которого добрый человек продолжал настаивать с таким, можно сказать, пафосом терпения. И на этом его мысль остановилась, находя в тайнах, окружавших эту личность, удовлетворение, соответствовавшее как нельзя более тому покою, которого так жаждала его душа. В силу того, может быть, что ничто так не легко для нас, как отрицание мысли, не подходящей к нашим желаниям, он отринул данное Валтасаром определение того царства, основать которое пришел этот царь. Царство душ, если оно и не было противно его саддукейским верованиям, все же казалось ему абстракцией, плодом слишком безрассудного и мечтательного благочестия. С другой стороны, царство Иудейское было более чем понятно: таковое уже некогда существовало и по одному этому легко могло возникнуть вновь. Гордости его льстила мысль о новом царстве, обширнейшем по владениям, сильнейшем и превосходящем по великолепию прежнее, с новым царем во главе, равным в мудрости и могуществе Соломону, и в особенности с таким царем, при котором он мог бы применить свои знания и отомстить врагам. В этом настроении он вернулся в палатку.
Пообедав, Бен-Гур, чтобы чем-нибудь отвлечь свои мысли, приказал выкатить колесницу, желая при дневном свете осмотреть ее. Можно только слабо передать словами всю тщательность его осмотра. С удовольствием, которое будет понятно только впоследствии, он увидел, что она была образцом греческой работы, по его мнению, во многих отношениях превосходившей римскую. Она была шире в ходу, ниже и устойчивее римской колесницы, и хотя тяжелее ее, однако этот недостаток с лихвой могли покрыть арабские кони своей большей выносливостью. Вообще говоря, римские мастера строили свои колесницы почти исключительно для ристалищ, причем жертвовали безопасностью — красоте и прочностью — изяществу, тогда как колесницы Ахилла и ‘царя людей’, предназначавшиеся для войн и всех сопряженных с ними случайностей, отражали вкусы тех, кто встречался на них в поле и состязался на Истмийских и Олимпийских играх.
Затем Иуда вывел лошадей, запряг их в колесницу, выехал в поле и там в течение нескольких часов упражнялся. Вернувшись вечером, он чувствовал себя спокойным, и в уме его созрело твердое решение не предпринимать ничего против Мессалы до самого окончания игр. Он не мог отказать себе в удовольствии встретиться с противником на глазах всего Востока, и то обстоятельство, что вместо Мессалы у него мог явиться соперником кто-нибудь другой, не приходило ему в голову. Уверенность в результате состязания была абсолютна, — в собственной ловкости он нисколько не сомневался, — что же касается четверки, то он был убежден, что она разделит с ним победу.
— Пусть-ка он посмотрит на нее, пусть посмотрит! Антар, Альдебаран! Посмотрим, посмотрим, и ты, верный Ригель, и ты, Атер, наилучший из скакунов, посмотрим, как он не побоится нас? Эх вы, славные!
Так он переходил от коня к коню, останавливаясь перед каждым из них и разговаривая с ними не как их учитель, а как старший между равными.
Поздно ночью Бен-Гур сидел у двери палатки, поджидая Ильдерима, все еще не возвратившегося из города. Ни нетерпение, ни досада, ни сомнение не беспокоили его. Благодаря ли довольству своей четверкой или освежающему действию холодной воды, в которой он выкупался по окончании езды, благодаря ли тому, что он поужинал положительно с царским аппетитом, или же просто в силу благодатного дара природы — реакции на утомление, но молодой человек был в таком хорошем расположении духа, которое почти граничило с самодовольством. Он чувствовал себя в руках Провидения, переставшего гнать его. Но вот наконец послышался быстрый топот копыт и появился Маллух.
После приветствия он сказал веселым голосом:
— Сын Аррия, шейх Ильдерим шлет тебе привет и просит немедленно садиться на коня и ехать в город. Он ждет тебя.
Бен-Гур не расспрашивал дальше, а прямо направился к лошадям. Альдебаран, как бы предлагая свои услуги, подошел к нему. Он любовно потрепал коня, но прошел мимо и выбрал другого, не из четверки: до бегов четверка была неприкосновенна. Немного спустя оба уже ехали, быстро и в молчании совершая свой путь.
Немного пониже моста Селевкидов они на пароме перебрались через реку и, сделав большой круг по правому берегу и еще раз воспользовавшись паромом, въехали в город с западной стороны.
Крюк был сделан большой, но Бен-Гур думал, что того, вероятно, требует предосторожность.
Они ехали прямо к дому Симонида, и перед большим складом под мостом Маллух натянул повода.
— Мы приехали, — сказал он, — слезай.
Бен-Гур узнал место.
— Где же шейх? — спросил он.
— Иди за мной. Я укажу тебе.
Сторож взял лошадей, и прежде чем он успел отойти Бен-Гур стоял перед дверью того домика, надстроенного над большим домом, где он уже был один раз. Из-за двери раздались те же слова:
— Именем Бога, войдите.

7. Наследство

В домик Бен-Гур вошел один — Маллух остался за дверью. Комната была та же самая, в которой он и прежде виделся с Симонидом, и в ней ничего не изменилось, за исключением разве того, что теперь возле кресла стоял высокий, выше человеческого роста, тонкий столбик из полированной бронзы, укрепленный в широкой деревянной подставке, державший на своих передвижных рожках шесть или семь серебряных лампад, которые были зажжены. Яркий свет их позволял видеть и филенчатые стены, и карниз с его рядами золоченых шаров, и купол, окрашиваемый слюдой в тусклый фиолетовый цвет.
Сделав несколько шагов, Бен-Гур остановился.
В комнате было три человека, и глаза их были устремлены на него. То были Симонид, Ильдерим и Эсфирь.
Он тоже смотрел на них, как бы желая найти ответ на вопрос, какое у них могло быть к нему дело. И насторожив все свои чувства, он старался быть как можно более спокойным, так как за первым вопросом у него возник другой: были они его друзьями или врагами?
Наконец, глаза его остановились на Эсфири.
Мужчины, встречая его взоры, отвечали ему дружелюбными взглядами, на ее же лице проглядывало нечто большее, чем просто ласка, нечто слишком духовное, чтобы поддаться определению, но что и без того проникло в глубину его души.
Говорить ли тебе, добрый читатель, что, смотря на нее, он сравнивал двух девушек? Сравнение это было мимолетно и, как всегда в подобных случаях, не привело ни к какому результату.
— Сын Гура…
Гость обернулся к говорившему.
— Сын Гура, — медленно и отчетливо повторил это обращение Симонид, как бы желая запечатлеть все значение его в сознании того, кто больше всех из присутствовавших был заинтересован в понимании его, — да будет с тобой мир Бога отцов наших, прими его от нас.
Говоривший сидел в своем кресле. Оттуда виднелась эта царственная голова с бескровным лицом, с властным взором, под влиянием которого посетители забывали о его обезображенном теле. Из-под белых бровей смотрели на Бен-Гура упорно, но не гневно большие черные глаза. Прошло мгновение, и говоривший скрестил руки на груди. Это телодвижение вместе с приветствием не осталось непонятым.
— Симонид, — отвечал Бен-Гур, сильно взволнованный, — священный мир, предлагаемый тобой, принят. Я возвращаю его тебе, как сын отцу. Пусть установится между нами полное понимание.
Так деликатно старался он отклонить от себя покорность купца и на месте отношений господина и слуги установить другие, более высокие и святые.
Симонид опустил руки и, обращаясь к Эсфири, произнес:
— Дочь, предложи господину сиденье.
Она поспешно принесла скамью, остановилась и покраснела, смотря то на Бен-Гура, то на Симонида, и от Симонида обратно переводя взор на Бен-Гура. Они же выжидали, и тот и другой отклоняя от себя главенствующее положение. Когда молчание стало затруднительным, Бен-Гур сделал несколько шагов и принял от нее сиденье. Подойдя к креслу, он поместил его у ног купца.
— Я сяду здесь, — сказал он.
Его глаза встретились с ее глазами только на одно мгновенье, но оба они от этого взгляда почувствовали себя лучше. Он прочел в ее взоре благодарность, она в его — великодушие и скромность.
Наклонив голову, Симонид выразил свое согласие.
— Эсфирь, дитя мое, принеси мне документы, — сказал он со вздохом облегчения.
Она подошла к одной из стенных филенок, открыла ее и, вынув оттуда сверток папирусов, принесла и подала его отцу.
— Ты хорошо сказал, сын Гура, — начал Симонид, разворачивая исписанный папирус. — В предупреждение требования, которое должно быть предъявлено тобой, хотя бы ты и отвергал это, вот мой отчет, он заключает в себе все, что нам необходимо для надлежащего понимания нашей ситуации. Для этого, казалось бы, требуются только две вещи: первое — определение имущества, второе — определение наших отношений. Отчет уяснит и то и другое. Не угодно ли тебе прочесть его сейчас?
Бен-Гур взял документы, но при этом взглянул на Ильдерима.
— Ничего, — сказал Симонид, — шейх не помешает читать. — Отчет, как ты увидишь, по своей сущности требует свидетеля. В конце его, на том месте, где обыкновенно подписываются, ты найдешь подпись ‘Ильдерим, шейх’. Ему известно все. Он друг тебе. Кем он был для меня, тем он будет и для тебя.
Симонид взглянул на араба и приветливо кивнул ему. Последний с важностью возвратил поклон, добавив: ‘Ты сказал верно’.
Бен-Гур ответил:
— Я уже знаю цену его дружбы, но мне еще предстоит доказать, что я достоин ее.
И тотчас же он заметил:
— Когда-нибудь после, о Симонид, я внимательно прочту эти документы. Теперь же возьми их, и если ты не чувствуешь себя слишком утомленным, познакомь меня с их содержанием.
Симонид взял сверток обратно.
— Эсфирь, поди сюда, встань рядом со мной и держи документы, чтобы мне не смешаться.
Она заняла место у его кресла, правой рукой слегка обняв отца, так что казалось, будто отчет отдавался ими обоими.
— Этот, — заговорил Симонид, разворачивая первый лист, — показывает то количество денег, которое осталось в моих руках после смерти твоего отца, — сумму, спасенную от римлян. Имущества не было спасено никакого, одни только деньги, да и те избежали рук разбойников благодаря нашему еврейскому обычаю хранить их в векселях. Спасенная сумма, после того как я реализовал ее, собрав по мелочам из Рима, Александрии, Дамаска, Карфагена и других торговых местностей, составила сто двадцать талантов иудейской монетой.
Он передал лист Эсфири и взял следующий.
— Эту сумму, сто двадцать талантов, я внес в свой дебет. Познакомься теперь с моим кредитом. Я употребляю это слово, как ты увидишь, по отношению к прибыли, вырученной мной от употребления этих денег.
Затем из отдельных документов он прочел итоги, которые, если отбросить подробности, составят следующее:
Кредит
В судах
60
талант.
товарах на складе
110
в пути
75
верблюдах, лошадях и т. п.
20
торговых помещениях
10
векселях
54
наличности и подл. к уплате
224
——
————
—-
Итого
553
таланта
— Теперь к этим пятистам пятидесяти трем талантам, вырученным мной, прибавь первоначальный капитал, оставшийся у меня от твоего отца, и у тебя получится шестьсот семьдесят три таланта, — таким образом ты, сын Гура, оказываешься богатейшим человеком на свете.
Он взял от Эсфири папирус и, удержав один из его листов, остальные свернул и передал Бен-Гуру. Гордость, проглядывавшая в нем при этом, не была оскорбительна: причиной ее могло быть сознание честно выполненного долга. Он мог гордиться Бен-Гуром, вовсе не думая о себе.
— И нет для тебя ничего, — прибавил он, понизив голос, но не опуская глаз, — нет для тебя теперь ничего невозможного.
Момент этот был полон захватывающего интереса для всех присутствовавших. Симонид опять скрестил руки на груди. Эсфирь была полна страха, Ильдерим пребывал в нервном возбуждении. Никогда человек не подвергается столь сильно искушению, как при избытке счастья.
Приняв свиток, Бен-Гур поднялся, борясь с охватившим его волнением.
— Все это для меня то же, что свет небесный, ниспосланный на смену ночи, которая длилась так долго, что я боялся, что ей не будет конца. Она была так непроглядна, что я потерял всякую надежду увидеть свет, — сказал он хриплым от волнения голосом. — Прежде всего я благодарю Господа, не покинувшего меня, а потом и тебя, о Симонид! Твоя честность перевешивает жестокость других и служит искуплением нашего человеческого естества. ‘Нет для меня ничего невозможного’. Да будет так! Неужели я могу допустить, чтобы в этот момент моей жизни, дающий мне такие могущественные права, — чтобы в этот момент хотя бы один человек мог превосходить меня в великодушии. Будь же моим свидетелем, шейх Ильдерим. Обрати внимание на слова, которые ты сейчас услышишь, и запомни их. Выслушай меня и ты, Эсфирь, добрый ангел этого благородного мужа.
Он протянул к Симониду руку, державшую сверток.
— Все перечисленное в этом отчете, все без исключения: суда, дома, товары, верблюды, лошади, деньги — я возвращаю тебе, Симонид: отдаю в твое полное распоряжение и навеки закрепляю за тобой и твоей семьей.
Эсфирь улыбнулась сквозь слезы. Ильдерим быстро схватил себя за бороду, и глаза его засверкали, как агаты. Один Симонид оставался спокоен.
— Закрепляю навеки за тобой и за твоей семьей, — продолжал Бен-Гур с большим самообладанием, — за одним исключением и при одном условии.
Все слушатели при этих словах затаили дыхание.
— Сто двадцать талантов, принадлежавших моему отцу, ты возвратишь мне…
Лицо Ильдерима просветлело.
— И ты должен стать моим союзником в поисках моей матери и сестры, ничего не щадя из того, что принадлежит тебе, на издержки, которые могут для этого потребоваться, так же, как и я не буду щадить ничего из принадлежащего мне.
Симонид был сильно взволнован. Протянув вперед руку, он сказал:
— Я вижу твою душу, сын Гура, и благодарю Бога, что Он послал мне тебя таким, каков ты есть. Если я честно служил твоему отцу при его жизни и служу его памяти, то не бойся, что я не сумею служить и тебе, но я должен заявить, что не допускаю сделанного тобой исключения.
Затем, взяв отложенный документ, он добавил:
— Ты не получил еще всего отчета. Вот возьми это и читай — читай вслух.
Бен-Гур взял дополнение и прочел:
Отчет Симонида, управляющего имуществом, о рабах Гура:
1) Амра, египтянка, заведующая дворцом в Иерусалиме.
2) Симонид, управитель в Антиохии.
3) Эсфирь, дочь Симонида.
Сколько Бен-Гур ни думал о Симониде, ему ни разу не приходила в голову мысль, что по закону дочь разделяет положение отца. В его думах прелестная Эсфирь всегда представлялась соперницей египтянки и предметом возможной любви. Пораженный этим неожиданным открытием, он покраснел и взглянул на нее, и она, тоже покраснев, под его взором опустила глаза. И в то время как документ сам собой сворачивался в трубку, он сказал:
— Человек с шестьюстами талантами действительно богат и может делать что захочет, но ум, сумевший накопить это богатство, и сердце, оставшееся при этом непорочным, — сокровища гораздо более ценные и редкие, чем даже эта несметная сумма денег. О, не бойся, Симонид, и ты, прелестная Эсфирь. Шейх Ильдерим да будет свидетелем, что с момента, как вы объявили себя моими рабами, я объявляю вас свободными, и эти слова мои я готов засвидетельствовать письменно. Довольно ли этого и не могу ли я сделать нечто большее?
— Сын Гура, — сказал Симонид, — ты делаешь нам рабство легким, но я ошибся, сказав, что ты можешь все. Нет, ты не можешь освободить нас по закону, потому что я раб навсегда. Твой отец подвел меня однажды к двери и в ухе моем до сих пор остался след от шила.
— Неужели же мой отец сделал это?
— О, не осуждай его, — поспешно прервал его Симонид. — Он принял меня в вечные рабы, потому что я умолял его об этом. И никогда мне не пришлось раскаиваться, что я заплатил эту цену за Рахиль, мать моей дочери. Рахиль не соглашалась на иных условиях стать моей женой.
— Разве она тоже была вечной рабой?
— Да.
Бен-Гур шагал по комнате, мучаясь сознанием, что бессилен исполнить желаемое.
— Я был богат, — сказал он, вдруг остановившись. — Я был богат дарами щедрого Аррия. Теперь к этому присоединяется еще большее состояние и ум, сумевший создать его. Неужели в этом не проявляется воля Бога? О, будь моим советником, Симонид! Помоги мне видеть правый путь и следовать по нему. Помоги мне быть достойным имени Гуров и быть на деле для тебя тем, кем ты являешься для меня по букве закона. Да, я всегда буду твоим слугой.
Лицо Симонида просияло.
— О, сын моего покойного господина! Я не только буду помогать, но я буду служить тебе всеми силами ума и сердца. Телесной силы у меня нет. Тело мое искалечено ради твоего дела, но умом и сердцем я готов служить тебе. Клянусь престолом Господа Бога и дарами на Его алтаре. Только сделай меня формально тем, чем я самовольно был до сих пор.
— О, конечно, — поспешно согласился Бен-Гур.
— Все заботы о твоем имуществе будут лежать на мне как на твоем управителе.
— Считай себя отныне моим управителем! Нужно ли, чтобы я письменно подтвердил это?
— Нет, достаточно одного твоего слова. Так было с твоим отцом, и мне не нужно большего от сына. А теперь для полного соглашения…
— Я со своей стороны на все согласен, — сказал Бен-Гур.
— А ты, дочь Рахили, говори! — сказал Симонид, снимая ее руку со своего плеча.
Эсфирь отошла от отца и стояла с минуту в нерешительности, то краснея, то бледнея. Затем, направившись к Бен-Гуру, сказала ему с той женственностью, которая так полна прелести:
— Я не лучше матери, а так как ее уже нет, то, молю тебя, господин, дозволь мне служить моему отцу.
Бен-Гур взял ее руку и, отведя Эсфирь обратно к креслу, сказал:
— Ты доброе дитя. Делай так, как желаешь.
Симонид снова положил ее руку к себе на плечо, и на время в комнате водворилось молчание.

8. Жребий брошен

Симонид приподнял голову и, окинув всех взором господина, спокойно сказал:
— Ночь близится, а нам еще предстоит поговорить. Вели же, Эсфирь, принести нам подкрепиться.
Она позвонила. В ответ появилась прислуга с хлебом и вином и обнесла ими всех присутствующих.
— С моей стороны, добрый господин, — продолжал Симонид, когда все закусили, — высказано еще не все. Отныне наши жизни должны течь вместе, подобно встретившимся и слившимся потокам. Я полагаю, что они будут течь лучше, если в небе над ними не будет ни малейшего облачка. Прошлый раз ты оставил мой дом, предполагая, что я отрицаю твои права, признанные мной теперь без малейшего сомнения, но в действительности я и тогда признал тебя. Свидетельница этого — Эсфирь, а Маллух может подтвердить, покидал ли я тебя с тех пор.
— Маллух! — воскликнул Бен-Гур.
— Человек, прикованный к креслу, как я, если хочет двигать миром, от которого он так жестоко удален, должен иметь много длинных рук. Одной из таких, и при том лучшей, является Маллух. Иногда, — он с благодарностью взглянул на шейха, — я пользуюсь и другими добрыми сердцами, подобно великодушному Ильдериму, доброму и храброму. Пусть он скажет себе, отвергал ли я или забывал ли я тебя когда-нибудь.
Бен-Гур взглянул на араба.
— Итак, это он, добрый Ильдерим, сказал вам обо мне?
Глаза Ильдерима заблистали, и он в знак подтверждения кивнул головой.
— Как, не испытав, можем мы узнать человека? — сказал Симонид. — Я узнал тебя, господин мой, и тотчас же признал в тебе сходство с твоим отцом, но что ты за человек, я не мог знать. Есть люди, для которых богатство служит проклятием. Принадлежишь ли ты к их числу? Чтобы узнать это, я послал Маллуха, и он был в данном случае моими глазами и ушами. Не осуждай его за это. Все, что он сообщил, было в твою пользу.
— Я и не думаю осуждать его, — заметил Бен-Гур. — В твоей доброте заключалась и мудрость.
— Твои слова радуют меня, — сказал купец, — очень радуют. Таким образом рассеялись все мои опасения относительно могущих встретиться недоразумений, и наши воды могут свободно течь одной рекой по направлению, которое укажет им Господь Бог.
После перерыва он продолжал:
— Мне хочется теперь поговорить по душам. Ткач сидит и ткет, челнок движется, размер ткани все увеличивается, рисунок обозначается ярче, а ремесленник тем временем дремлет и дремлет. Так возрастало в моих руках богатство, и я часто сам удивлялся успеху. Казалось, кто-то помимо меня покровительствовал всем моим предприятиям и охранял их. Самумы (сухой знойный ветер), губившие караваны в пустыне, как бы обходили мои. Бури, разбивавшие корабли, только быстрее пригоняли мои к пристани. Удивительнее же всего было то, что я, зависящий от других, прикованный к одному месту, как неживое существо, никогда не терпел ни малейшей потери ни от одного из помощников. Стихии как бы склонялись служить мне, и все слуги были донельзя верны.
— Это удивительно, — сказало Бен-Гур.
— Так шли дела, и я, наконец, пришел к тому же заключению, что и ты, мой господин: такова Божья воля, и, подобно тебе, задавал себе вопрос ‘Ради чего?’ Разум всегда имеет цель. Верховный же разум всегда проявляет себя во имя чего-нибудь. Все эти годы я носил этот вопрос в своем сердце, дожидаясь ответа. Я был вполне уверен, что если успехом моих предприятий руководит Бог, то Он в надлежащее время проявит свойственным Ему образом ту цель, во имя которой Он содействует мне, и пути Его станут так же ясно видны, как выбеленный дом, стоящий на вершине холма. И мне кажется, что цель Его ясна мне теперь.
Бен-Гур слушал, напрягая все свое внимание.
— Много лет прошло с тех пор, как однажды я вместе с твоей матерью, Эсфирь, — она была еще со мной, прекрасная, как утро над старой оливой, — сидел у дороги на север от Иерусалима, близ гробницы царей. И вот на громадных белых верблюдах появились три всадника, каких я никогда еще не видел в Священном Городе. Люди же были чужестранцы из далеких стран. Первый из них остановился и задал мне вопрос: ‘Где родившийся Царь Иудейский?’ и как бы для того, чтобы еще более усилить мое удивление, добавил: ‘Мы видели Его звезду на востоке и пришли поклониться Ему’. Я не мог понять, чего они хотят, но последовал за ними до Дамасских ворот. И к каждому встречному, даже к страже у ворот, они обращались с тем же вопросом. И все, слышавшие его, удивлялись подобно мне. Со временем я забыл это обстоятельство, хотя о нем много говорили как о предзнаменовании Мессии. Увы, увы! Что мы за дети, даже мудрейшие из нас! Часто проходят столетия, прежде чем Бог открывает Себя людям. Ты видел Валтасара?
— Да, и слышал его рассказ, — отвечал Бен-Гур.
— Чудо, истинное чудо! — воскликнул Симонид. — Когда он передавал его мне, добрый господин, казалось, что я слышу столь долго ожидаемый ответ: Божья цель прояснилась мне. Беден будет Царь при Своем появлении — беден и без друзей, без свиты, без войска, не имея ни городов, ни крепостей, явится Он водворить царство и стереть с лица земли Рим. Смотри, смотри, господин мой! Ты силен, владеешь оружием, одарен богатством. Пользуйся дарами, ниспосланными тебе Богом. Разве Его дело — не твое? И разве может быть для человека слава превыше этой?
— Но Его царство, — горячо возразил Бен-Гур, — есть, по словам Валтасара, царство душ.
Национальная гордость была сильно развита в Симониде, и потому улыбка презрения появилась на его устах.
— Валтасар был свидетелем дивных дел, и когда он говорит о них, я вынужден верить ему. Но он сын Мизраима и даже не прозелит. Трудно предположить, что он имеет ясные познания о том, как Бог явит Себя Израилю. Пророки получали непосредственные откровения с неба, и если даже его откровение от Бога, то оно — одно, а у пророков их было много. Бог всегда неизменен, и потому я должен верить пророкам. Эсфирь, принеси Тору.
Он продолжал, не дожидаясь ее возвращения:
— Можно ли пренебрегать, господин мой, свидетельством моего народа? Пройди от Тира, лежащего на севере у моря, до столицы Эдома на юге пустыни, и любой человек, хотя бы едва знакомый с псалмами, каждый, подающий милостыню в храме, каждый, вкусивший когда-либо пасхального агнца, скажет тебе, что царство, которое Царь явится устроить для нас, сынов завета, — есть царство, подобное царству отца нашего Давида. ‘Откуда же у них эта уверенность?’ — спросишь ты.
Эсфирь вернулась с большим количеством свертков, бережно завернутых в темно-коричневое полотно с изящными золотыми надписями.
— Подержи их, дочка, пока я не спрошу, — сказал он ей нежным голосом и продолжал. — Было бы долго повторять имена тех святых людей, которые, по Божьему промыслу, следовали за пророками, писали и поучали со времени пленения, тех мудрецов, что заимствовали свой свет от Малахии, последнего из числа пророков, великие имена которых вечно повторяют нам в синагогах Гиллель и Шемайя. Хочешь ли ты вопросить их о царстве? Царь стада в книге Еноха — кто? Очевидно, Тот, о Котором мы ведем речь? И Ему воздвигнут престол, и Он потрясет землю, и остальные цари свергнуты будут с престолов, а бичи Израиля — ввергнуты в печь огненную, где столбы пламени пожрут их. Псалмопевец говорит о Соломоне: ‘Боже! даруй царю Твой суд и сыну царя Твою правду, да судит праведно людей Твоих… &lt,…&gt, …и поклонятся ему все цари, все народы будут служить ему… и благословятся в нем все племена земные, все народы ублажат его’. Послушай теперь одного из величайших пророков, Ездру, этого второго Моисея, вопроси, кто в ночных его видениях тот лев, что человеческим языком говорит орлу, то есть Риму: ‘Ты судил землю не по правде, ты утеснял кротких, обижал миролюбивых, любил лжецов, разорял жилища тех, которые приносили пользу, и разрушал стены тех, которые не делали тебе вреда. &lt,…&gt, Поэтому исчезни ты… чтобы отдохнула вся земля и освободилась от твоего насилия, и надеялась на суд и милосердие своего Создателя’. И вслед за этим орел исчез. Конечно, господин мой, и этих свидетельств достаточно! Но путь к вершине источника открыт. Эсфирь, дай вина и затем Тору.
— Веришь ли ты, господин, в пророков? — спросил он, испив вина. — О, конечно, да, ибо такова была вера всего твоего рода. Подай же мне, Эсфирь, Книгу пророчеств Исаии.
Он взял один из развернутых ею свертков и начал читать: ‘Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий, на живущих в стране тени смертной свет воссияет. Ибо Младенец родился нам — Сын дан нам, владычество на раменах Его… Умножению владычества Его и мира нет предела на престоле Давида и в царстве его, чтобы Ему утвердить его и укрепить его судом и правдою отныне и до века’.
— Веришь ли ты пророкам, господин?.. Теперь, Эсфирь, дай Книгу Пророка Михея.
Она подала ему требуемый сверток. ‘И ты, — читал он, — Вифлеем-Ефрафа, мал ли ты между тысячами Иудиными? из тебя произойдет Мне Тот, Который должен быть Владыкою в Израиле…’.
— Это то самое дитя, Которого видел Валтасар и Которому он поклонился в пещере. Веришь ли ты пророкам, господин? Дай мне слова Иеремии, Эсфирь.
И, получив требуемый сверток, он продолжил чтение: ‘Вот наступят дни, говорит Господь… возвращу Давиду Отрасль праведную, и будет производить суд и правду на земле. В те дни Иуда будет спасен, и Иерусалим будет жить безопасно…’.
— Воцарится Царь, он будет Царем, господин мой! Веришь ли ты пророкам?.. Теперь подай мне слова сына Иудина, чуждого малейшего подозрения.
Эсфирь подала ему Книгу Пророка Даниила.
— Слушай, господин мой, — сказал Симонид. — ‘Видел я в ночных видениях, вот, с облаками небесными шел как бы Сын человеческий… И Ему дана власть, слава и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему, владычество Его — владычество вечное, которое не прейдет, и царство Его не разрушится’.
— Довольно. Я верю! — воскликнул Бен-Гур.
— И что же? — спросил Симонид. — Если Царь придет бедным, неужели же господин мой не уделит ему из своих богатств?
— Уделить?.. О, я отдам ему все до последнего шекеля и до последнего вздоха. Но зачем говорить, что он придет бедным?
— Дай мне, Эсфирь, слова Господа, изреченные Им через Захарию! — сказал Симонид.
Она передала ему один из свертков.
— Послушай, как Царь войдет в Иерусалим.
И он читал: ‘Ликуй от радости, дщерь Сиона… се Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле, сыне подъяремной’.
Бен-Гур глядел в сторону.
— О чем ты задумался, господин мой?
— О Риме, — отвечал он мрачно, — о Риме и его легионах. Я жил с ними в лагерях. Я знаю их.
— А! — сказал Симонид. — Ты будешь начальником легионов нашего Царя, набирая их из миллионов людей.
— Миллионов! — воскликнул Бен-Гур.
Симонид некоторое время сидел задумавшись.
— Вопрос о власти не должен тревожить тебя, — сказал он наконец.
Бен-Гур вопросительно взглянул на него.
— Ты воображаешь себя одесную Царя, смиренно грядущего, а слева наглые легионы кесаря…
— Да, таковы мои мысли.
— О господин мой, — продолжал Симонид. — Ты не знаешь, насколько мощен наш Израиль. Ты воображаешь его печальным старцем, плачущим на реках вавилонских. Но пойди в Иерусалим на следующую Пасху, встань на улице Ксиста и взгляни, каков он. Обещание, данное Богом отцу нашему Иакову при возвращении его из Падан-Арамы, было законом, в силу которого наш народ не переставал множиться даже в плену, он приумножался под пятой египтян, и оковы римлян служили только обильной для того пищей, и теперь он стал настоящей нацией, или, вернее, целым союзом народов. Но это только одна сторона, господин мой, в действительности, чтобы измерить мощь Израиля, нельзя ограничиваться его естественным простором, но необходимо присоединить к этому распространенность его веры, что охватывает собой все концы ведаемой нами земли. Обыкновенно принято думать и говорить, что Иерусалим — весь Израиль, но это то же, что выдавать вышитый лоскут за парадную одежду кесаря. Иерусалим не более как камень храма или сердце тела. Отвернись от созерцания легионов, как бы сильны они ни были, и сочти рать верных, ожидающих древний призыв: ‘все по шатрам своим, израильтяне’, сосчитай, сколько нас в Персии, сынов людей, что предпочли не возвращаться с вернувшимися, сосчитай наших братьев на рынках Египта и дальней Африки, сосчитай еврейских колонистов, добывающих средства к жизни на Западе, например, в торговых центрах Испании, сосчитай наших кровных единоверцев и прозелитов в Греции, и на островах, и в Понте, и здесь, в Антиохии, и в странах, пролегающих вплоть до поганых ворот Рима, сосчитай поклонников истинного Бога, живущих в палатках пустынь, как по сю, так и по ту сторону Нила, сосчитай обитающих за Каспийским морем, и даже в древних странах Гога и Магога. Отдели всех, ежегодно высылающих дары святому храму в знак своей преданности Богу, — отдели их, дабы и они могли быть сочтены. И когда ты подведешь итоги, ты получишь сумму вооруженных рук, ожидающих тебя, господин мой, ожидающих того царства, которое уже приготовлено для Того, Кто ‘будет творить суд и правду’ над всею землею как в Риме, так и в Сионе. И тогда ты получишь ответ на вопрос, что может сделать Израиль и Его Царь.
Он горячо рисовал эту картину.
Слушая его, Ильдерим вскочил, как бы заслышав призывный звук трубы, и воскликнул:
— О, если бы мне вернуть мою молодость!
Бен-Гур сидел молча. Он понимал, что эта речь была призывом к нему посвятить свою жизнь и состояние тому таинственному Существу, которое служило центром великих упований как Симонида, так и набожного египтянина. Мысль эта, как мы видели, уже не раз являлась ему, но она являлась и исчезала как идея, вызываемая более или менее сильным порывом чувств. Теперь было не то. Теперь ее излагал человек, поставивший ее целью своей жизни, мастерски ее разработавший и доведший ее до дела. Как бы скрытая до сих пор, перед Бен-Гуром раскрылась дверь, озаряя его потоком света и указывая ему путь служения великому будущему, полному и сознанием исполненного долга, и удовлетворением всех требований его гордости и сладчайших наград. Оставался еще один неразъясненный пункт.
— Положим, Симонид, что все сказанное тобой верно, — сказал Бен-Гур, — что Царь придет и что царство Его будет подобно Соломонову, что я всецело готов отдать и себя, и свое богатство на служение Ему: более того, я согласен, что и моей судьбой и твоим быстрым накоплением неслыханных богатств руководил промысел Божий, — но что же из этого? Неужели же мы должны идти ощупью, как слепцы, ожидать пришествия Царя или Его призыва? Ты богат годами и опытом. Ответь мне!
Симонид немедленно отвечал:
— Для нас нет выбора, нет. Это письмо, — он указал на послание Мессалы, —сигнал к действию. Мы недостаточно сильны, чтобы противостоять союзу Мессалы с Гратом. Они убьют тебя, если мы будем медлить. Насколько они щадят, ты можешь судить, взглянув на меня.
Дрожь пробежала по нему при этих страшных воспоминаниях.
— Мой добрый господин, — продолжал он, несколько успокоившись, — насколько ты тверд в этом намерении?
Бен-Гур не понял его вопроса.
— Я помню, каким прелестным казался мне мир во времена моей молодости.
— И однако же, — прервал его Бен-Гур, — ты был способен на великую жертву.
— Да, во имя любви.
— Но разве у любви нет других столь же мощных побуждений?
Симонид покачал головой.
— Например, честолюбие.
— Честолюбие запрещено сынам Израиля.
— Но месть?
Искра упала на пылающую страсть, глаза его заблистали, он потряс руками и поспешно отвечал:
— Отмщение есть право еврея. Это его закон.
— Верблюд и даже собака помнят обиду! — воскликнул Ильдерим.
Симонид подхватил прерванную нить мыслей:
— Но есть дело, дело на пользу Царя, которое надлежит совершить до Его появления. Нет сомнения в том, что Израиль будет Его правой рукой, но, увы, эта рука мирная, чуждая военных хитростей. В числе этих миллионов нет даже городской милиции или военачальников. Я не считаю наемников Ирода, ибо они существуют ради нашей погибели. Условия — все как нельзя более желательные для Рима. Его политика взрастила плоды, вполне достойные тирании, но время переворота настало, пастух должен, взяв копье и меч, превратить мирных овец в воинственных львов. Кто-нибудь, сын мой, должен стать правой рукой царя, и кто же, как не человек, могущий хорошо вести это дело.
При этой перспективе лицо Бен-Гура вспыхнуло, хотя он сказал:
— Понимаю, но говори подробнее: что делать и как делать.
Симонид сделал глоток вина, преподнесенного ему Эсфирью, и затем продолжал:
— Шейх и ты, господин, должны стать начальниками каждой отдельной части. Я же останусь здесь и буду продолжать свое дело, дабы источник не иссякал. Ты отправишься в Иерусалим и оттуда в пустыню, набирая воинов Израиля, разделяя их на десятки и сотни, избирая начальников и обучая их военному искусству. Вместе с тем в тайных местах ты будешь устраивать склады оружия, которым я буду обильно снабжать вас. Начиная с Пирея ты отправишься в Галилею, откуда всего один шаг до Иерусалима. В Пирее пустыня будет у тебя под боком, и Ильдерим всегда под рукой. Он будет помогать тебе во многих отношениях. До надлежащего времени никто не должен знать о нашем соглашении. Моя роль — роль слуги. Я уже говорил об этом с Ильдеримом. Что скажешь ты?
Бен-Гур взглянул на шейха.
— Сын Гура, все, что он говорит, истинно, — отвечал шейх. — Я дал ему слово, и он счел это достаточным, но тебе я дам клятву, которая обяжет меня и всех пригодных людей моего племени служить всем, что мы имеем.
Симонид, Ильдерим и Эсфирь устремили все свое внимание на Бен-Гура.
— Каждому человеку, — начал он грустно, — приготовлена чаша наслаждения, и рано или поздно он подносит ее к своим устам и испивает ее. Ты, Симонид, и ты, великодушный шейх, я знаю и понимаю все значение вашего предложения: соглашаясь с ним и вступая с вами в союз, я должен навсегда сказать прости мирной жизни и всем ее надеждам. Как только я переступлю эту черту, двери спокойной жизни замкнутся за мной, ибо Рим стережет их и его преследования и кары всюду будут следовать за мной! Мне придется грызть свою корку и искать отдых в гробницах близ городов и мрачных пещерах недоступных скал.
Его речь была прервана рыданиями. Все взглянули на Эсфирь, уткнувшуюся лицом в плечо отца.
— Я забыл, что ты здесь, Эсфирь, — сказал нежно Симонид, сам глубоко тронутый.
— Оставь ее плакать, Симонид, — сказал Бен-Гур. — Человек легче переносит свой горький жребий, если есть душа, жалеющая его. Итак, я продолжаю. Я собирался сказать, что для меня нет выбора, я должен принять жребий, который вы мне предлагаете. Оставаясь здесь, я обрекаю себя на позорную смерть. Итак, сейчас же за дело.
— Должны ли мы скрепить это письменным обязательством? — спросил Симонид под влиянием своей деловой привычки.
— Я полагаюсь на ваше слово, — сказал Бен-Гур.
— И я тоже, — заметил Ильдерим.
Так просто заключен был договор, радикально изменивший жизнь Бен-Гура.
— Да поможет нам Бог Авраама! — воскликнул Симонид.
— Еще одно слово, друзья мои, — сказал Бен-Гур более веселым тоном. — С вашего согласия я выговариваю себе право быть свободным до окончания ристалищ. Невероятно, чтобы Мессала стал покушаться на меня до получения ответа от прокуратора, который придет не раньше чем через семь дней со времени отправки этого письма. Встреча с ним в цирке доставит мне такое удовольствие, что я готов купить его ценой какого угодно риска.
Ильдерим охотно согласился с ним, а Симонид, вечно занятый деловыми соображениями, добавил:
— Хорошо, эта отсрочка дает мне возможность обдумать одно дельце. Ты, кажется, говорил, что получил от Аррия наследство. В чем оно заключается?
— В вилле близ Мизенума и в домах в Риме.
— В таком случае я предлагаю продать их и вырученные деньги поместить в верном месте. Дай мне их опись, и я по твоей доверенности немедленно пошлю слугу с поручением их реализовать. Мы, по крайней мере, на этот раз предупредим императорских грабителей,
— Ты получишь документы завтра.
— Итак, на сегодня мы сделали все, что могли, — сказал Симонид.
— И сделали хорошо, — с довольным видом заметил Ильдерим, поглаживая бороду.
— Дай нам, Эсфирь, еще хлеба и вина. Шейх Ильдерим доставит нам удовольствие и останется у нас до завтра. А ты, мой господин?
— Вели подать лошадей, — сказал Бен-Гур. — Я вернусь в пальмовую рощу. Враг не увидит меня, если я отправлюсь теперь, да к тому же, — он взглянул на Ильдерима, — четверка будет рада увидеть меня.
С рассветом он и Маллух остановились у входа в палатку.

9. Последние колебания

На следующую ночь Бен-Гур и Эсфирь стояли на террасе громадного склада. Внизу, на берегу, была сильная суета: грузились тюки и ящики, раздавались крики людей, фигуры которых при свете факелов напоминали трудолюбивых карлов волшебных восточных сказок. Галера готовилась немедленно отплыть. Симонид еще был занят своими делами: ему предстояло, когда все будет готово, дать инструкции капитану корабля следовать без остановок до Остии, морской гавани Рима, высадить там пассажира и затем не спеша направиться к Валенсии на берегу Испании.
Пассажир этот был торговым представителем, отправляемым для продажи наследства Аррия. Когда будет снят трап и корабль тронется в путь, Бен-Гур безвозвратно будет связан с тем делом, которое решено было накануне. Если бы он пожелал отказаться от соглашения с Ильдеримом, то для этого ему оставалось лишь несколько мгновений, но пока еще он был свободен и стоило ему сказать лишь слово, и союз бы распался.
Очень может быть, что именно такие мысли мелькали в его голове. Он стоял со скрещенными руками и видом человека, борющегося с самим собой. Он был молод, красив, богат, только что покинул патрицианские кружки римского общества, и потому ему было естественно оглянуться на то, что он оставлял позади, приобретая взамен полную опасностей печальную жизнь изгнанника и кару закона, вечно тяготеющую над ним. Легко можно представить себе аргументы, которые приходили ему на ум: безнадежность борьбы с кесарем, неопределенность как пришествия Царя, так и всего связанного с этим, а с другой стороны — покой, почести, слава, а более всего прелесть домашней жизни, которую он едва изведал, и кружок преданных друзей.
Вечно лукавящее сердце под влиянием стоящей рядом Эсфири нашептывало ему: ‘Остановись и возьми свое счастье’ и рисовало только праздничную сторону жизни.
— Была ли ты в Риме? — спросил он.
— Нет, — отвечала Эсфирь
— А хотелось бы тебе побывать там?
— Думаю, что нет.
— Почему?
— Я боюсь Рима, — отвечала она с заметной дрожью в голосе.
Он опустил свой взор на нее: рядом с ним она казалась совершенным ребенком. В темноте нельзя было рассмотреть ее лица и даже фигура сливалась с окружающим мраком. Он вспомнил о Тирсе, и прилив нежных чувств охватил его: так стояла рядом с ним его сестра в злополучное утро приключения с Гратом. Бедная Тирса! Где она теперь? И нежность эта излилась на Эсфирь. Она, правда, не была его сестрой, но никогда он не мог смотреть на нее как на рабу, и то обстоятельство, что по закону она была его рабой, заставляло его относиться к ней с величайшим вниманием и нежностью.
— Я не могу думать о Риме, — продолжала она спокойным голосом и с вполне женственной грацией, — как о городе дворцов и храмов, населенном массой жителей. Он всегда представляется мне чудовищем, поглотившим одну из прелестнейших стран миpa и осудившим лучших его людей на смерть, чудовищем ненасытно кровожадным, сопротивляться которому немыслимо.
Она опустила свой взор и замолкла в нерешительности.
— Продолжай, — сказал одобрительно Бен-Гур.
Она придвинулась к нему и, подняв на него глаза, сказала:
— Зачем ты хочешь стать его врагом? Не лучше ли жить в мире с Римом и наслаждаться спокойствием? Ты изведал уже много горя и знаешь всю прелесть вражеских оков. Горе иссушило твою молодость, и неужели ты обрекаешь на горе всю остальную жизнь?
По мере того как она говорила, казалось, что ее девичье лицо все ближе приближалось к его лицу. Он наклонился к ней и тихо спросил:
— А что же мне делать, Эсфирь?
Она колебалась несколько мгновений и затем спросила:
— У тебя дом близ Рима?
— Да.
— Он красивый?
— Прелестный дворец среди садов. Фонтаны бьют вокруг и внутри него, статуи гнездятся в тенистых нишах, окружающие холмы покрыты виноградниками и так высоки, что с них видны и Неаполь, и Везувий, равно как и бесконечная синева моря, усеянного белыми парусами. Рядом находится загородный дворец кесаря, но в Риме говорят, что старая вилла Аррия прелестнее его.
— И жизнь там тихая?
— Никогда я не знал более тихих, ясных дней и лунных ночей, чем там. Теперь, когда старый владелец умер, а я здесь, ничто не нарушает тишины той виллы — разве разговоры слуг, щебетанье счастливых птичек и плеск фонтанов. Там ничто не меняется, только увядшие цветы сменяются вновь распустившимися и свет солнца исчезает в тени набежавшего облачка. Жизнь там, Эсфирь, слишком спокойна для меня. Меня постоянно грызла мысль, что я, которому предстоит столько дел, погружаюсь в изнеженную праздность, опутываю себя шелковыми цепями и рано или поздно закончу тем, что ничего не сделаю.
Она глядела на море.
— Зачем ты спрашивала меня об этом?
— Мой добрый господин…
— Нет, нет, Эсфирь, зови меня другом, братом, если хочешь, но твоим господином я не был и никогда не буду. Зови меня братом.
Он мог рассмотреть удовольствие, которым зарделось ее лицо, и блеск глаз, устремленных на рекy.
— Как может человек, — сказала она, — променять такую жизнь на жизнь…
— Полную борьбы, а может, и крови… Эсфирь, ты ошибаешься! У меня нет выбора, и я решаюсь на этот шаг по необходимости. Оставаться здесь — значит подвергаться верной смерти. В Риме меня ожидает та же участь — от отравы, кинжала или приговора подкупленного судьи. Мессала и прокуратор обогатились награбленным имуществом моего отца, и им теперь гораздо важнее удержать его, чем вначале было заполучить. Мирно разделаться с ними немыслимо, потому что для этого им необходимо сознаться. И притом, если бы и было возможно подкупить их, я не знаю, Эсфирь, согласился бы я на это. Душевный покой для меня невозможен даже в манящей тени садов и среди мраморных портиков моей виллы, — все равно, с кем бы ни делил я там свои дни и какой любовью они ни озарялись бы. Душевный покой невозможен для меня, потому что я не знаю, где мои родные, и мне необходимо их найти. Если я найду их и окажется, что они страдали безвинно, неужели виновник останется безнаказанным? Если же они умерли насильственной смертью, то мыслимо ли, чтобы смерть их была не отомщена? Эти думы нарушают мой сон! И самая святая любовь не в силах усыпить во мне голос совести.
— Неужели же нельзя ничего, ничего сделать? — спросила Эсфирь, и голос ее дрожал от волнения.
Бен-Гур взял ее руку.
— Разве ты так близко к сердцу принимаешь это?
— Да, — ответила она просто.
Ее рука была горяча и дрожала в его руке. И вот ему представилась египтянка — яркая противоположность Эсфири, высокая, ловкая, смелая, остроумная, блестящая красотой и очаровывающая своими манерами. Он поднес маленькую ручку к губам и опустил ее.
— Ты, Эсфирь, будешь для меня второй Тирсой.
— Кто такая Тирса?
— Моя маленькая сестра, похищенная у меня римлянами, не найдя которую я не могу быть спокоен.
Как раз в это время луч света скользнул по террасе и осветил их обоих. Оглянувшись, они увидели слугу, выкатывающего в кресле Симонида. Они направились к нему навстречу, и в последующей беседе разговор вел главным образом он.
В одно с этим время галера снялась с якоря и при свете факелов и радостных криках гребцов направилась в море.
Судьба же Бен-Гура отныне была связана с делом грядущего Царя.

10. Программа зрелищ

Накануне скачек, после обеда, лошади Ильдерима были переведены в город, в конюшни близ цирка. Перемещение их напоминало перекочевку племени: за ними следовали все слуги, конная вооруженная свита, навьюченные верблюды и скот. Народ, встречавшийся с этой пестрой процессией, смеялся над ней, что нимало не оскорбляло обыкновенно очень вспыльчивого шейха. На следующее утро вся эта пышная процессия уже была далеко в пустыне. Ильдерим в самом деле перекочевал: его палатки были собраны, жилья более не существовало, и через двенадцать часов оно было далеко и недоступно для преследователей. Человеку, над которым смеются, нечего опасаться — старый хитрый араб знал это.
Шейх и Бен-Гур хорошо понимали влияние Мессалы, но полагали, что до окончания скачек он не решится на активные меры против них. Если он потерпит поражение, в особенности от Бен-Гура, то, конечно, остается ожидать от него всего самого худшего, даже до получения известий от Грата. С этой целью они заранее обдумали все подробности побега, и в настоящее время ехали в хорошем расположении духа, вполне уверенные в успехе завтрашнего дня.
По пути они встретили поджидавшего их Маллуха. После обычных приветствий он вынул бумагу, говоря шейху:
— Вот только что опубликованное объявление о скачках. Заранее, добрый шейх, поздравляю тебя с победой.
Он передал ему листок, и пока шейх рассматривал его, обратился к Бен-Гуру:
— Поздравляю и тебя, сын Аррия. Теперь нет препятствия для твоей встречи с Мессалой. Все предварительные условия скачек соблюдены. Я имею в этом письменное удостоверение.
— Благодарю тебя, Маллух, — сказал Бен-Гур.
Маллух продолжал:
— Твой цвет белый, а у Мессалы алый с золотом. Хороший результат выбора можно видеть заранее. Мальчики уже разносят по улицам белые ленты: завтра они будут красоваться на каждом арабе и еврее. В цирке ты увидишь, что белый цвет будет смело соперничать в галереях с алым.
— В галереях — да, но не на трибуне над Помпейскими воротами.
— Да, там будет преобладать алый. Но если мы выиграем — продолжал он, улыбаясь при этой мысли, — если выиграем, то как затрепещут судьи! Они из презрения ко всему неримскому будут держать пари за Мессалу, рискуя вдвое, втрое, впятеро против одного… — и, понизив голос, прибавил:
— Я знаю, что правоверному еврею не полагается участвовать в азартных играх, однако по секрету скажу тебе, что один из моих друзей будет находиться позади консульского места и принимать пари, рискуя одним против трех, пяти и десяти, если только их сумасбродство дойдет до этого. Для этого я дал ему шесть тысяч шекелей.
— Нет, Маллух, — возразил Бен-Гур, — римляне будут держать пари только на римские деньги. Не лучше ли тебе отыскать своего друга и дать ему соответствующее количество сестерций? И постарайся, Маллух, чтобы пари с Мессалой держал именно твой друг и его сторонники, пари за четверку Ильдерима против Мессалы.
Маллух на минуту задумался.
— В силу этого весь интерес сосредоточится на вас двоих.
— Чего я и желаю, Маллух.
— Понимаю, понимаю.
— Так устрой, пожалуйста, — сказал Бен-Гур.
Маллух вопросительно взглянул на Бен-Гура.
— Для этого нужно предлагать громадное пари, и если оно будет принято, то тем лучше.
— Нельзя ли вернуть от него часть награбленного? — сказал Бен-Гур как бы про себя. — Другого такого случая не представится. О, если б я мог одним ударом сломить его гордость и разорить его. Наш праотец Иаков не счел бы это за грех.
Решимость появилась на его лице, и он горячо заговорил:
— Пусть будет так. Слушай, Маллух! Не останавливайся на сестерциях. Предлагай пари на таланты, если будут желающие. На пять, на десять, на двадцать талантов, даже с самим Мессалой держи пари на пятьдесят.
— О, это громадная сумма! — сказал Маллух. — Мне необходимо обеспечение.
— И ты будешь его иметь. Иди к Симониду и скажи ему, что я прошу его устроить это дело. Скажи ему, что я горю желанием разорить моего врага и что теперь для этого представляется такой удобный случай, что можно смело рискнуть. За нас будет Бог наших отцов. Иди, добрый Маллух, не медли!
И Маллух, очень довольный, поклонившись, удалился, но быстро вернулся.
— Извини, — сказал он Бен-Гуру, — ты дал мне еще поручение. Сам я не мог добраться до колесницы Мессалы и поручил другому измерить ее: по его словам, ось ее на целую ладонь выше твоей.
— На ладонь! — радостно воскликнул Бен-Гур. И затем, наклонившись к Маллуху, прошептал:
— Ты верный сын Иуды, Маллух. Добудь себе место в галерее над триумфальными воротами, как можно ближе к балкону, напротив колоннад, и хорошенько следи за нашими поворотами, потому что если мне удастся… Но там увидишь, только будь там и следи хорошенько.
В это время Ильдерим воскликнул:
— Ба! Клянусь величием Бога! Что это значит?
Он придвинулся к Бен-Гуру, указывая ему на одно место в объявлении.
— Прочти, — сказал Бен-Гур.
— Нет, лучше читай ты.
Бен-Гур взял бумагу, которая была за подписью префекта провинции. В ней публике сообщалось, что, во-первых, будет необыкновенно торжественная процессия, что затем будут воздаваться обычные почести богу Консусу, вслед за чем и откроются игры: бега, скачки, борьба, кулачные бои, все — в установленном порядке. Перечислялись имена участников, названия школ, в которых они обучались, те состязания, в которых они принимали участие, выигранные ими призы и призы, разыгрываемые в настоящее время. В этом последнем разделе суммы призов были написаны крупными буквами, указывая на то, что миновали те дни, когда победители довольствовались простым дубовым или лавровым венком, считая славу выше богатства и довольствуясь ею.
Бен-Гур быстро пробежал глазами эти разделы программы и остановился на объявлении о бегах. Любители спорта могли смело рассчитывать на небывалое в Антиохии зрелище в честь консула. Наградой служил лавровый венок и сто тысяч сестерций. Затем следовали частности. Состязавшихся было шестеро, допускались только четверки. Для большего интереса зрелища все его участники принимали в нем участие одновременно. Затем следовало описание каждой четверки:
I. Четверка коринфянина Лизиппа — пара серых, гнедая и вороная. Выступила в предыдущем году в Александрии и Коринфе, где получила приз. Ездок Лизипп. Цвет желтый.
II. Четверка римлянина Мессалы — пара белых, пара вороных. В прошлом году в цирке Максима выиграла приз Цирцензия. Ездок Мессала. Цвет алый и золотой.
III. Четверка афинянина Клеанта — три серых, одна гнедая. Победитель Истмийских игр прошлого года. Ездок Клеант. Цвет зеленый.
IV. Четверка византийца Дидея — пара вороных, одна серая, одна гнедая. Выиграла в этом году приз в Византии. Ездок Дидей. Цвет черный.
V. Четверка сидонянина Адмета — все серые. Трижды участвовала в скачках в Кесарии и трижды получала призы. Ездок Адмет. Цвет голубой.
VI. Четверка шейха Ильдерима — все гнедые. Участвует в бегах впервые. Ездок Бен-Гур, еврей. Цвет белый.
— Почему же это имя вместо Аррия?
Бен-Гур взглянул на Ильдерима — он понял причину его возгласа. Оба пришли к одному и тому же заключению: это было дело рук Мессалы.

11. Заклад

Едва в Антиохии наступил вечер, как храм Омфал, находившийся почти в центре города, стал пунктом, откуда толпы народа, служившие Бахусу и Аполлону, потянулись к Нимфеуму, на восток и запад вдоль колоннады Ирода.
Трудно вообразить себе что-нибудь более удобное для передвижения, нежели эти обширные крытые улицы в виде мраморных колоннад, тянувшиеся на целые мили и отполированные до последней степени совершенства, — дар, сделанный этому городу неги царями, не щадившими денег на то, чем они думали себя обессмертить. Тишина нигде не дозволялась — пениe, смех, шепот раздавались беспрерывно и, подобно шуму воды, журчащей сквозь гроты, смешивались с бесчисленным эхо.
Целые народы покидали свою родину и направлялись сюда в предвкушении зрелищ, неся с собой свои одежды, обычаи, языки и своих богов. Избрав себе место, они поселялись здесь, принимаясь за свойственные им занятия, строили жилища, воздвигали алтари и жили как у себя дома.
В этот вечер внимательного наблюдателя в Антиохии поразила бы одна особенность. Почти каждый ее житель носил цвет того или другого из участников завтрашних бегов — шарф, или ленту, или перо. Наблюдатель, пожелавший обратить внимание на носимые цвета, легко заметил бы преобладание трех: зеленого, белого и алого с золотым.
Но перенесемся с улиц во дворец.
Все пять ламп в зале только что зажжены. Присутствуют почти те же лица, которые были при предыдущем посещении нами этого зала. Спящие и теперь валяются на диване, одежды раскиданы, по-прежнему раздается стук игральных костей. Но большинство присутствующих теперь ничем не занято. Они расхаживают, зевая, останавливаясь при встрече друг с другом, чтобы обменяться пустыми фразами. Будет ли завтра хорошая погода? Сделаны ли все приготовления к бегам? Отличаются ли правила антиохийского цирка от правил римского? Правда, молодые люди сильно страдают от тоски. Серьезное их занятие окончено — в этом мы могли бы убедиться, если бы заглянули в их таблички, исписанные цифрами пари на все состязания, за исключением конских бегов.
Почему же?
Потому, любезный читатель, что из их числа не найдется ни одного, кто рискнул бы хоть одним динарием против Мессалы. Все в зале носят исключительно его цвет. Никто не допускает мысли о его поражении. ‘Разве он не совершеннейший ездок? — говорят они. — Разве он не отмечен императорским ланистой (Управляющий школой гладиаторов)? Разве его кони не были победителями в величайшем цирке? И, наконец, он римлянин’.
В углу на диване расположился сам Мессала. Стоя и сидя вокруг него, его поклонники потешали его вопросами. Конечно, все они вертелись около одного предмета.
Вошли Друз и Цецилий.
— А! — воскликнул молодой князь, опускаясь на диван у ног Мессалы. — Клянусь Бахусом, я устал!
— Ты откуда? — спросил Мессала.
— С улицы. Ходил к Омфалусу и дальше — черт знает куда! Никогда я не встречал в городе столько народа. Говорят, завтра в цирке мы увидим весь мир.
Мессала презрительно улыбнулся.
— Идиоты! Клянусь Поллуксом, они не получат и тени римского цирка с кесарем в качестве распорядителя. Но, друг мой, что ты видел интересного?
— Ничего.
— О, ты забыл, — заметил Цецилий.
— Что?
— Процессию белых.
— Чудо, — воскликнул Друз, привстав. — Мы встретили партию белых со знаменем. Но ха, ха, ха!..
Он снова опустился на диван.
— Жестокий Друз, да продолжай же! — сказал Мессала.
— Это были подонки пустыни, Мессала, и требушинники иерусалимского храма Иакова. Какое мне дело до них!
— Неправда! — возразил Цецилий. — Друз боится насмешек, но я не боюсь их, мой Мессала.
— В таком случае говори ты.
— Хорошо, мы остановили эту партию и…
— Предложили ей пари, — перебил Друз, растягивая слова, — и… ха, ха, ха!.. и один из их числа выступил вперед и выразил свое согласие. Я вынул свои таблички и спросил его, за кого он держит пари? ‘За Бен-Гура, еврея’, — отвечал он. ‘На какую сумму?’ Но извини, Мессала, клянусь громами Юпитера, смех не дает мне продолжать далее… Ха, ха, ха!
Слушатели были сильно заинтересованы. Мессала вопросительно посмотрел на Цецилия.
— На шекель, — сказал последний.
— На шекель! На шекель!
И взрыв смеха подобно эху раздался по всему залу.
— И что же сделал Друз? — спросил Мессала.
Но за дверью раздался шум, и так как он все продолжался и даже становился громче, то туда направился Цецилий, поспешив сказать:
— Благородный Друз раскрыл свою табличку и записал шекель.
— Белый! Белый! Пусть он войдет. Сюда, сюда!
Такие и подобные им восклицания наполнили зал, заглушив разговоры. Игроки в кости прекратили игру, спавшие проснулись и протирали глаза. Многие вынимали свои табличку и спешили к образовавшейся толпе.
Человек, возбудивший всеобщее внимание, был почтенным евреем, товарищем Бен-Гура по путешествию из Кипра. Он вошел спокойно, величественно, проницательно глядя на присутствующих. Его одежда была безукоризненно бела, как и покрывало на голове. Кланяясь и улыбаясь на встречные приветы, он медленно направился к среднему столу. Дойдя до него, он важным жестом расправил свою одежду и сел, подняв руку. Блеск бриллианта на одном из его пальцев немало содействовал водворению тишины.
— Благороднейшие римляне, приветствую вас, — сказал он.
— Ловко, клянусь Юпитером! Кто он такой? — спросил Друз.
— Жидовская собака по имени Санбаллат, поставщик армии. Живет в Риме и страшно богат — разбогател подрядами, которые он никогда не выполняет. Он обделывает свои дела тоньше, чем паук плетет паутину. Пойдем, клянусь поясом Венеры, и поймаем его!
Говоря это, Мессала встал и вместе с Друзом присоединился к толпе, собравшейся вокруг поставщика.
— На улице дошли до меня слухи, — начал он, вынимая свои таблички и раскладывая их с деловитой поспешностью на стол, — что во дворце крайне недовольны, что никто не принимает пари против Мессалы. Богам нужны, как известно, жертвы, и вот я пришел. Вы видите мой цвет? Приступим же прямо к делу. Сначала сколько против одного, а затем сумму. Что вы мне предложите?
Его смелость, по-видимому, удивила присутствующих.
— Торопитесь! — продолжал он. — У меня есть дело к консулу.
Эти слова произвели эффект.
— Два против одного! — воскликнули с полдюжины голосов.
— Что? — удивленно спросил поставщик. — Только два против одного — и это за римлянина!
— Ну, в таком случае три.
— Три, говорите вы, только три? Давайте четыре.
— Четыре! — сказал юнец, задетый насмешкой за живое.
— Пять, соглашайтесь на пять! — воскликнул тотчас же поставщик.
Глубокое молчание овладело всеми присутствующими.
— Консул — ваш и мой начальник — ждет меня.
Нерешительность показалась многим неловкой.
— Давайте пять, в честь Рима — пять!
Раздались громкие рукоплескания. Произошло общее движение, и появился сам Мессала.
— Пусть будет пять! — сказал он.
Санбаллат улыбнулся и приготовился записывать.
— Если кесарь умрет завтра, — сказал он, — то Рим не вполне осиротеет. Здесь имеется один вполне достойный заменить его. Не согласитесь ли вы на шесть?
Раздались еще бoлее громкие рукоплескания.
— Я согласен на шесть, — сказал Мессала. — Шесть против одного — разница между римлянином и евреем. Ну, теперь, когда она определена, назначай скорей сумму, а то консул пришлет за тобой и лишит меня пари.
Санбаллат записал и передал написанное Meccaле.
— Читай, читай! — закричали присутствующие.
И Мессала прочел:
Меморандум
Ристалище на колесницах. Мессала из Рима держит пари против Санбаллата, тоже из Рима, что он обгонит Бен-Гура, еврея. Ставка — в двадцать талантов. Санбаллат в случае выигрыша получает в шесть раз большую сумму.
Санбаллат
Ни шума, ни движения, все словно оцепенели в той позе, в которой застало их чтение. Мессала глядел на меморандум, тогда как широко раскрытые глаза Санбаллата были устремлены на него. Мессала чувствовал на себе этот взор и спешил обдумать прочитанное. Так же недавно стоял он на этом самом месте и так же презрительно смотрел на своих соотечественников. Они не простят ему этого. Если он откажется подписать меморандум, то не сможет разыгрывать роль их героя. А подписать он не мог — у него не было и ста талантов, не было и пятой части этой суммы. В голове он чувствовал пустоту, уста его онемели, лицо побледнело. Наконец одна мысль явилась ему на помощь.
— Ты еврей, — сказал он, — откуда у тебя двадцать талантов? Покажи их.
— Вот, — сказал он, подавая Мессале бумагу.
— Читай, читай! — раздалось вокруг.
И снова Мессала читал:
Антиохия, 16 день Таммуза.
Предъявитель сего Санбаллат из Рима имеет в своем распоряжении пятьдесят талантов.
Симонид
— Пятьдесят талантов, пятьдесят талантов! — загудела толпа.
На выручку явился Друз.
— Клянусь Геркулесом! — закричал он. — Эта бумага лжет, и еврей обманщик. Кто, кроме кесаря, имеет в своем распоряжении пятьдесят талантов? Вон этого дерзкого белого!
Крик его был полон гнева, но Санбаллат продолжал сидеть, и только его улыбка становилась все насмешливее.
Наконец заговорил Мессала:
— Тише! Говорите один за другим, мои соотечественники, прошу вас во имя любви к нашему древнему Риму.
Время дало ему возможность собраться с мыслями, и, обращаясь к Санбаллату, он сказал:
— Ты, обрезанная собака! Я плачу шесть против одного. Не так ли?
— Совершенно верно, — последовал ответ.
— Так предоставь мне назначить сумму.
— Вполне согласен, если сумма будет не ничтожна, — отвечал Санбаллат.
— В таком случае пиши пять вместо двадцати.
— А ты имеешь эту сумму?
— Клянусь матерью богов, что на эту сумму я покажу тебе документы.
— С меня довольно и слова такого храброго римлянина. Но только сделай сумму четной, вместо пяти — шесть, и я запишу.
— Ну, пиши шесть.
И они обменялись расписками.
Вслед за тем Санбаллат встал и оглянулся вокруг себя с насмешливой улыбкой. Он как нельзя лучше знал тех людей, с которыми имел дело.
— Римляне, — сказал он, — предлагаю вам другое пари, если у вас достаточно смелости. Пять талантов против пяти, что белый победит. Я приглашаю всех вас.
Они снова были изумлены.
— Что? — воскликнул он громче. — Неужели завтра в цирке скажут, что собака-еврей являлся в залу дворца, полную римскими патрициями, в числе которых находился и потомок Цезаря, предлагая им пари на пять талантов, и у них недостало смелости принять его?
Эту колкость нельзя было стерпеть равнодушно.
— Довольно, дерзкий! — сказал Друз. — Напиши условие пари и положи бумагу на стол. Завтра утром, если мы найдем у тебя ту сумму, которой ты так безумно рискуешь, то я, Друз, обещаю тебе, что пари будет принято.
Санбаллат написал и, как всегда, невозмутимо сказал:
— Вот, Друз, я оставляю вам предложение. Когда оно будет подписано, принеси его мне во всякое время до начала бегов. Я буду находиться с консулом в ложе над Помпейскими воротами. Мир вам, мир всем!
Он поклонился и вышел, не обращая внимания на град насмешек, провожавших его.
За ночь слух о громадном пари облетел все улицы города и даже проник за его пределы. Бен-Гур, лежа около своей четверки, узнал, что Мессала рискнул всем своим состоянием.
Никогда он так сладко не засыпал.

12. Aнтиoxийский цирк

Антиохийский цирк был устроен на правом берегу реки, почти напротив острова, и ничем не отличался от цирков того времени.
Собственно увеселения давались для публики, а стало быть, каждый мог наслаждаться ими, но как ни велики были размеры цирка, в данном случае народ так опасался не найти себе места, что накануне зрелища занял все свободные места вокруг цирка, где его временные палатки напоминали военный лагерь.
В полночь входы в цирк широко растворились, и чернь ворвалась, чтобы занять отведенные ей места, удалить с которых ее смогло бы только землетрясение или вооруженная сила. Люди провели ночь на лавках и даже утром закусывали там же. Они просидели до конца зрелища, столь же жадно упиваясь им, как и ожиданием его.
Избранная публика, имевшая заранее обеспеченные места, направилась в цирк в первом часу утра. Во втором часу эта публика, направлявшаяся из города к цирку, представляла собой непрерывный и бесчисленный поток.
Как только стрелка общественных солнечных часов в цитадели указала половину второго, легион в полном вооружении и с развернутыми знаменами стал спускаться с горы Сульпиус, а когда арьергард последней когорты исчез на мосту, Антиохия окончательно опустела и, невзирая на то, что цирк не мог вместить всех, в городе не осталось никого.
Значительная толпа на берегу реки смотрела на то, как с острова на правительственном катере переправлялся консул. Когда он высадился на берег, его встретил легион. Военный парад на момент отвлек внимание публики от цирка.
В третьем часу вся аудитория, если только это слово уместно здесь, была в сборе. Наконец, раздался звук труб, и моментально взоры более ста тысяч зрителей устремились к восточной части здания.
Стена в этом месте была прорезана широким сводообразным проходом, называемым Помпейскими воротами, над которым на возвышенной трибуне, убранной знаменами легиона, на почетном месте восседал консул. По обеим бокам прохода стена была разделена на стойла, защищенные с фронта массивными воротами, крепившимися к пилястрам и украшенными статуями. Над стойлами находился карниз с небольшой балюстрадой, по сторонам возвышались места, занятые пышно одетыми сановниками. Стена тянулась во всю ширину цирка и по обеим сторонам заканчивалась башнями, которые не только придавали грацию этому архитектурному произведению, но и служили опорой веларию — пурпурному навесу, протянутому между ними и защищавшему от солнца, что было донельзя приятно при все более и более усиливающейся жаре. Прямо внизу расстилалась арена — совершенно ровная, обширных размеров площадь, покрытая мелким белым песком. На ней и будут происходить все зрелища.
По ту сторону Помпейских ворот раздаются стройные звуки музыкальных инструментов и голосов, и выступает хоровая процессия, которой и открывается празднество. За хором следуют распорядитель и гражданские власти города, организовавшие это торжество. Все они в пышных одеждах и венках, за ними появляются роскошно украшенные изображения богов — одних несут на носилках, других везут на колесницах, и наконец шествуют участники состязаний, каждый в том костюме, в котором он будет или бежать, или бороться, или скакать, или же управлять лошадьми.
Медленно выступая, процессия обходит вокруг арены, представляя собой красивое и внушительное зрелище. Звуки одобрения раздаются навстречу ей, разливаясь все сильнее, подобно волне, вздымающейся и разрастающейся от движения лодки. Если статуи, изображающие богов, ничем не выражают одобрения этому приему, то этого нельзя сказать о распорядителе и всех остальных участниках процессии.
Состязающихся встречают особенно горячо, потому что во всем собрании вряд ли найдется хоть один человек, не держащий за кого-нибудь из них пари. Любимцы выделяются по мере того, как по их прохождении особенно шумно выкликаются их имена или же с балконов на них падает больше венков и гирлянд. Если и могло быть сомнение относительно того, участники каких состязаний пользуются наибольшей популярностью, то теперь оно решалось само собой.
К великолепию колесниц, к необыкновенной красоте лошадей, к довершению очарования присоединялась и наружность возничих. Их безрукавные короткие туники были из тончайшей шерстяной материи известных цветов. Верховой сопровождал каждого из них, за исключением Бен-Гура, который в силу каких-либо причин — может, по недоверию — предпочел выступить без провожатого, как и без шлема, украшавшего каждого из остальных возничих.
При их приближении зрители становятся на скамьи, и крик, в котором человек с тонким слухом легко может различить пронзительные ноты женских и детских голосов, заметно усиливается, падение с балкона букетов роз превращается в настоящую бурю: ударяясь о наездников, цветы падают в колесницы, угрожая наполнить их доверху. Даже лошади служат предметом оваций, и нельзя сказать, чтобы они безучастнее своих хозяев относились к воздаваемым почестям.
Весьма скоро становится ясно, что, как и прочие состязающиеся, одни из наездников пользуются большим вниманием публики, чем другие. Потом следует еще одно открытие: почти все из сидящих на скамьях носят особые цвета, чаще всего в виде ленты на груди или в волосах: тут видна зеленая лента, там желтая, а там голубая, но при внимательном осмотре всей толпы в ней замечается преобладание белого и алого с золотым.
Во всяком современном сборище, подобном этому, и в особенности в таком, где за состязающихся держат пари, предпочтение одних лошадей перед другими определяется их качествами, тут же — национальностью ездока. Если кони византийца или сидонянина находили незначительную поддержку, то только потому, что эти города имели на скамьях очень немногочисленных представителей. Греки, со своей стороны, хотя их было и очень много, делили свое сочувствие между коринфским и афинским наездниками, вот почему зеленый и желтый цвета виднелись нечасто. Алый с золотым — цвет Мессалы — был бы заметен разве немногим более, если бы не жители Антиохии, это вошедшее в поговорку племя льстецов, которые, приняв сторону римлян, избрали цвет их фаворита. Затем оставались туземцы, или сирийцы, иудеи и арабы. Эти, твердо веруя в кровь четверки Ильдерима и примешивая к своей вере ненависть к римлянам, которых больше всего им хотелось видеть побежденными и посрамленными, носили белый цвет и составляли самую шумную и самую многочисленную часть собрания.
По мере поступательного движения колесниц по кругу возбуждение возрастает. Раздаются крики: ‘Мессала, Мессала!’, ‘Бен-Гур, Бен-Гур!’
После парада участников все эти люди, разделенные на партии, вновь усаживаются на свои места, и возобновляется прерванный разговор.
— Ах! Клянусь Бахусом, ну не красавец ли он? — восклицает женщина, сочувствие которой к римлянам выдают цвет лент, развевающиеся в ее волосах.
— А какая великолепная у него колесница! — отвечает ее сосед, сочувствующий тому же, кому и она. — Вся из золота и слоновой кости. О Юпитер, помоги ему выиграть!
Замечания на скамье, позади них, совсем другого рода.
— Сто шекелей за Бен-Гура!
Голос кричащего пронзителен и громок.
— Погоди, не спеши, — шепчет ему его более спокойный друг. — Дети Иакова не очень-то преданы благородному спорту, который их Господь сильно недолюбливает.
— Совершенно справедливо. Но приходилось ли тебе когда-нибудь видеть кого-либо хладнокровнее и самоувереннее этого еврея? А какова у него рука!
— А кони какие! — говорит третий.
— И к тому же, — прибавляет четвертый, — говорят, что он всему обучен по-римски.
Женщина дополняет похвалы.
— Да, и он красивее римлянина.
Ободренный этими речами энтузиаст кричит снова:
— Сто шекелей за Бен-Гура!
— Эх ты, дурак! — отвечает ему антиохиец. — Разве тебе не известно, что против него поставлено пятьдесят талантов, шесть против одного за Мессалу? Убери твои шекели, не то, смотри, встанет Авраам и задаст тебе…
— Ха, ха! Антиохийский осел! Перестань реветь. Ты разве не знаешь, что Мессала сам за себя побился об заклад?
Повсюду раздавались подобные не совсем добродушные прения.
Когда Помпейские ворота приняли всю процессию обратно, Бен-Гур знал, что у него есть сочувствующие. Более того, глаза всего Востока будут устремлены на его состязание с Мессалой.

13. Выступление

Около трех часов вся программа состязаний была выполнена, оставалось только состязание на колесницах. Распорядитель, заботясь о публике, благоразумно выбрал это время для перерыва. Двери главного выхода разом распахнулись, и все, кто мог, поспешили к наружному портику, где помещались рестораторы. Оставшиеся зевали, разговаривали, сплетничали, справлялись со своими дощечками и, позабыв все другие отличия, составляли теперь только два класса: выигравших — эти были веселы, и проигравших — угрюмых и придирчивых.
Тем временем появился еще третий класс зрителей. Это были граждане, желающие присутствовать только при состязании на колесницах. Пользуясь перерывом, чтобы как можно меньше привлечь к себе внимание и нарушить спокойствие собрания, они заняли свои места. Между ними был Симонид и его знакомые. Их места находились рядом с главным входом, напротив консула.
Когда четверо сильных служителей внесли купца, сидевшего в своем кресле, любопытство публики было сильно возбуждено. Тотчас же кто-то назвал его по имени. Сидевшие рядом подхватили его, и оно пошло переходить со скамьи на скамью. Люди засуетились, желая взглянуть на человека, о котором молва составила целый роман, в котором счастье и несчастье так переплетались и были так необыкновенны, что ничего подобного не только никто не испытал, но даже и не слыхал.
Ильдерима также узнали и радостно приветствовали. Но никто не знал ни Валтасара, ни двух женщин под густыми вуалями, следовавших за ним. Народ почтительно расступился перед ними, и прислуга цирка разместила их внизу, у балюстрады, шедшей вокруг арены, на таком расстоянии друг от друга, чтобы им удобно было разговаривать между собой. Сиденьем им служили подушки, а в ногах для удобства помещались скамейки. Женщины были Ира и Эсфирь.
Последняя, усевшись, испуганным взором обвела цирк и еще больше закрылась вуалью. Египтянка же, спустив покрывало на плечи, открыла свое лицо и смотрела на сцену с таким видом, как будто совсем не замечала устремленных на нее взглядов, что в женщинах обыкновенно бывает результатом привычки к обществу.
Новоприбывшие продолжали знакомиться с величественным зрелищем начиная с консула и его свиты, когда вбежали несколько рабочих, начавших натягивать поперек арены покрытую мелом веревку.
Почти одновременно с ними также через Помпейские ворота вошли шесть человек и встали по одному возле каждого из занятых стойл. Появление их было встречено приглушенными переговорами:
— Смотри, смотри: зеленый идет к четвертому номеру, направо, там — афинянин.
— А Мессала — да, он во втором номере.
— Смотри на белого!.. Смотри, он переходит на ту сторону, он останавливается. Это первый номер.
— Первый номер на левой стороне.
— Нет, там останавливается черный, а белый у второго номера.
— Видела ли ты когда-нибудь Мессалу? — спросила египтянка Эсфирь.
Та, вздрогнув, отвечала отрицательно: если римлянин и не был врагом ее отца, то был врагом Бен-Гура.
— Он красив, как Аполлон.
Говоря это, Ира сверкала своими большими глазами и махала осыпанным бриллиантами опахалом. Эсфирь смотрела на нее и думала: ‘Неужели же он красивее Бен-Гура?’ В следующий момент она услышала, как Ильдерим говорит ее отцу: ‘Да, его стойло номер два, налево от Помпейских ворот’, и, думая, что они говорят о Бен-Гуре, стала смотреть в ту сторону, затем снова закрылась вуалью и прошептала коротенькую молитву.
В это время к обществу подошел Санбаллат.
— Я только что из конюшни, шейх, — сказал он, почтительно поклонившись Ильдериму, который начал уже поглаживать бороду, тогда как глаза его заблестели жадным вопросом. — Лошади в самом лучшем состоянии.
Ильдерим просто ответил:
— Если им придется быть побежденными, я молю только об одном: пусть победителем будет кто угодно, но не Мессала.
Обратившись затем к Симониду, Санбаллат вынул дощечку со словами:
— И для тебя у меня есть кое-что интересное. Я рассказывал, как ты помнишь, о пари, заключенном прошлой ночью с Мессалой, и говорил еще, что отказался от другого, которое принял бы только в том случае, если бы оно было подтверждено письменно сегодня же, до начала состязания. Вот оно.
Симонид взял дощечку и внимательно прочел заметку.
— Да, — сказал он, — ко мне приходил посланный от них справиться, действительно ли у меня так много твоих денег. Не потеряй же дощечку. Если ты проиграешь, ты знаешь, к кому тебе следует обратиться, если выиграешь, — лицо его сильно нахмурилось, — если ты выиграешь… Ах, друг мой, тогда запомни это: смотри, чтобы подписавшиеся не ускользнули, возьми с них все, до последнего шекеля. Так они поступили бы с нами.
— Положись на меня, — ответил Санбаллат.
— Не сядешь ли ты тут, с нами? — спросил Симонид.
— Благодарю, — возразил Санбаллат, — если я не буду с консулом, то вон та римская молодежь совсем выйдет из границ. — Мир тебе, мир всем!
Наконец перерыв закончился.
Трубачи протрубили призыв, и по этому звуку все отсутствовавшие бросились обратно на свои места. В то же время на арене появилось несколько служителей: взобравшись на стену, служившую барьером, они прошли ко второй цели, находившейся на западном конце, и тут положили семь деревянных шаров. Затем, вернувшись к первой цели, на карниз ее поместили семь других деревянных кусков, обтесанных в форме дельфинов.
— Что будут делать с этими шарами и рыбами, шейх? — спросил Валтасар.
— Ты разве никогда не бывал на состязаниях?
— До сих пор ни разу, да и сейчас не совсем понимаю, зачем я здесь.
— С их помощью будут вести счет. В конце каждого пройденного круга, как ты увидишь, снимается по одному шару и по одной рыбе.
Когда все приготовления были окончены, рядом с распорядителем появился трубач в пышном мундире, готовый по первому знаку подать сигнал к началу состязания. Немедленно замер шум от движения толпы и гула голосов. Лица всех сидевших и близко к арене, и в самых удаленных частях цирка обратились к воротам шести стойл, скрывавшим за собой состязавшихся.
Необычный румянец на лице Симонида свидетельствовал, что даже он поддался общему возбуждению. Ильдерим яростно теребил свою бороду.
— Теперь ищи римлянина, — сказала Эсфири прекрасная египтянка, но та не слышала ее, а с бьющимся сердцем сидела в ожидании Бен-Гура.
Коротко и резко прозвучала труба. На этот звук из-за столбов выскочили шесть человек по числу колесниц — их назначение состояло в том, чтобы прийти на помощь в случае, если какая-нибудь четверка заупрямится в самом начале состязания.
Снова протрубила труба, и привратники разом распахнули все стойла.
Первыми появились верховые слуги наездников. Их было пятеро: Бен-Гур отказался от услуг слуги. Этих великолепных всадников едва заметили — в то время как они проезжали, из стойл доносился топот ретивых коней и слышались голоса не менее ретивых наездников, и потому никто ни на минуту не мог оторвать взоров от зияющих отверстий ворот. Привратники провозгласили каждый своего возничего, и в то же мгновение распорядители на балконе замахали руками и закричали изо всей силы: ‘Опустите! Опустите!’
Но разве свистом можно заглушить бурю?
Из стойл, подобно метательным снарядам, вылетело шесть четверок. И все громадное собрание, вскочив на скамьи, огласило цирк и пространство вокруг него криками и возгласами. Наконец-то вот оно, то мгновение, которого они так долго ожидали! Вот он, этот высокий момент, который они, как мечту, лелеяли в беседах с того самого дня, как последовало объявление об играх!
— Он появился… Вот он… Смотри! — кричала Ира, указывая на Мессалу.
— Я вижу его, — отвечала Эсфирь, смотря на Бен-Гура.
Вуаль была удалена. На минуту маленькая Эсфирь оказалась смелой. В первый раз ей стало ясно наслаждение, испытываемое совершающими подвиги на глазах толпы, и отныне она перестала удивляться, почему в подобные минуты люди, охваченные страстным стремлением к деятельности, смеются над смертью или вовсе забывают о ней.
Состязание все не начиналось: его участникам еще предстояло выстроиться вдоль веревки, покрытой мелом. Веревка эта была протянута с целью выровнять для всех линию старта. Быстро устремиться к ней было опасно из-за возможности разбиться. С другой стороны, приближаться к ней робко значило подвергнуть себя случайности остаться позади всех при самом начале бега, а главное, это почти наверняка лишало возможности, к которой стремились все, занять положение возле стены, разделявшей ипподром. Опасность этого момента и связанные с ним последствия зрители отлично понимали, и если верно мнение старика Нестора, высказанное им в тот момент, когда он вручал поводья своему сыну, что:
Приз получает не сильный, но искусный,
И тот, кто только быстр, не может сравняться с тем,
Кто к тому же мудр —
то все, сидевшие на скамьях, с полным основанием могли ожидать, что настоящий момент испытания уже укажет того, кто будет победителем. Этим объяснялся интерес, с которым они, затаив дыхание, следили за происходящим.
Арена была затоплена ослепительным светом, однако каждый из наездников прежде всего искал глазами веревку, а затем желанную внутреннюю линию. Ввиду того, что все шестеро имели целью один и тот же пункт, к которому должны были ринуться со всей быстротой, столкновение казалось неизбежным. Да и не только поэтому: что если эдитор (распорядитель на скачках), будучи недоволен отправкой, в самый последний момент не дал бы сигнала опустить веревку? Или дал бы его не вовремя?
Предстоящий забег составлял примерно двести пятьдесят футов. Требовалось иметь верный глаз, сильную руку и безошибочность суждения. Но согласись, читатель: последний божественный штрих, завершающий все прекрасное, есть одушевление. В наше время, с его вялыми удовольствиями и скучным спортом, едва ли есть зрелища, могущие сравниться с тем, которое обещали продемонстрировать эти шестеро состязавшихся. Пусть читатель попробует его себе вообразить. Пусть он взглянет прежде всего вниз, на арену, пусть затем обратит свое внимание на колесницы, на их сияющие колеса, изящные и богато украшенные, — колесница Мессалы, например, отделана золотом и слоновой костью. Пусть он посмотрит на наездников, держащихся прямо, подобно статуям, не шевелящихся и при движении колесниц. В правых руках у них бичи, внушающие мысль о пытке, страшной для ума: в левых — вожжи, тщательно разобранные и поднятые высоко, чтобы не мешать смотреть за лошадьми. Пусть он взглянет на отборные по красоте и по резвости четверки: на их вскинутые головы, шевелящиеся ноздри — то раздувающиеся, то сжимающиеся, на их ноги, слишком нежные для песка, на эти гибкие ноги, которые, однако, своим прикосновением, как молоты, сокрушают все, каждый мускул округленного тела, дышащий богатством жизни, то напрягаясь, то опять сокращаясь и служа оправданием для тех, кто избрал их образцом для выражения своего понятия о наивысшей силе. Наконец, пусть читатель взглянет на тени, сопровождающие колесницы, наездников и лошадей, и он будет в состоянии понять наслаждение и глубокое удовольствие тех, для кого она была животрепещущим фактом, а не слабым созданием воображения. У каждого века есть много печалей. Да поможет небо тому, у которого нет удовольствий!
Все состязавшиеся устремились по кратчайшей линии к месту у стены: уступить его без боя значило бы отказаться от выгод состязания. Да и кто бы отважился на это? Людям не свойственно менять свои решения на полпути к цели. Трудно описать крики одобрения, раздававшиеся с балкона, как и разобрать что-либо в них: это был скорее рев, произведший на всех наездников одинаковое действие.
Четверки все вместе приближались к веревке. Тогда трубач, стоявший рядом с эдитором, громко протрубил сигнал, но его нельзя было расслышать и в двадцати шагах. Тем не менее судьи, заметив движение трубача, спустили веревку как раз в последний момент: копыто одной из лошадей Мессалы стукнуло об нее в то время, как она еще падала. Нисколько не устрашенный этим, римлянин щелкнул своим длинным бичом, ослабил поводья, нагнулся вперед и с победным криком занял место у стены.
— С нами Юпитер! С нами Юпитер! — выла вся римская партия, неистовствуя от восторга.
При повороте Мессалы головка бронзового льва, венчавшая ось, задела за переднюю ногу пристяжной афинянина, заставив животное броситься в сторону ближайшей лошади. Обе вздрогнули и сбились с дороги. Желания судей хоть отчасти исполнились: вся громадная толпа притихла, затаив дыхание от ужаса. Только с той стороны, где сидел консул, неслись восклицания:
— С нами Юпитер! — кричал бешено Друз.
— Он выиграет! С нами Юпитер! — отвечали его товарищи, видя, как быстро Мессала движется вперед.
После того как проехал Мессала, с правой стороны афинянина оставался единственный соперник — коринфянин. В эту-то сторону Клеант и пытался повернуть свою разбитую четверку, но точно злая судьба преследовала его: колесо византийца, бывшего его соседом слева, ударило в нижнюю часть его колесницы и выбило из-под него подножье. Послышался треск, крик ярости и ужаса, и несчастный Клеант упал под копыта собственных скакунов. Страшное зрелище! Эсфирь закрыла глаза. И коринфянин, и византиец, и сидонянин промчались вперед.
Санбаллат отыскал Бен-Гура и снова обратился к Друзу и его компании.
— Сто сестерций за иудея! — вскричал он.
— Принимаю, — отвечал Друз.
— Еще сотню за иyдeя! — воскликнул Санбаллат.
Никто не подал виду, что слышал его. Он еще раз крикнул, но то, что происходило внизу, слишком занимало внимание, да и слова его заглушались криками ‘Мессала, Мессала! С нами Юпитер!’
Когда Эсфирь решилась снова взглянуть вниз, несколько рабочих были заняты удалением коней и разбитой колесницы, несколько других уносили их хозяина. Все скамьи, где располагались греки, огласились проклятиями и возгласами о мщении. Вдруг ее взор остановился на Бен-Гуре: он был невредим, смело ехал впереди других, рядом с римлянином! За ними следовали в ряд сидонянин, коринфянин и византиец. Состязание началось. Участники вложили в него всю душу.

14. Состязание кончилось

При выходе на арену Бен-Гур, как мы видели, был крайним слева. На момент и он, наравне с прочими, был почти ослеплен ярким светом солнца. Он сумел, однако, окинуть взором своих противников и угадать их намерения. На Мессалу, который был для него больше, чем просто противник, он бросил испытующий взгляд. Всегдашнее выражение бесстрастной надменности лежало на изящном лице патриция, по-прежнему блиставшем красотой, а шлем еще больше придавал ему своеобразность. Но израильтянин увидел не только это. Было ли это созданием его ревнивой фантазии или следствием тени от шлема, но ему показалось, что на лице римлянина, как бы сквозь стекло, виднелась темная душа этого человека — жестокая, коварная, бешеная, которая была не столько возбуждена, сколько полна бдительной и кровожадной решимости.
В короткий промежуток времени, который понадобился Бен-Гуру, чтобы перевести взор с лица Мессалы на свою четверку, он почувствовал, что его собственная решимость вполне окрепла. Во что бы то ни стало, чем бы ни пришлось рисковать, но он должен унизить своего врага! Даже опасение за самую жизнь было бы не в силах удержать его. Но не страсть слепо владела им: он не чувствовал ни быстрой циркуляции разгоряченной крови, ни импульса броситься очертя голову. Он не верил в Фортуну. О, совсем напротив: у него был план, и, полагаясь только на самого себя, он никогда еще ни к какому делу не приступал с большей осмотрительностью, никогда не чувствовал себя более самоуверенным. Казалось, самый воздух вокруг него сделался особенно прозрачен.
Не доехав еще и до середины арены, он уже видел, что натиск Мессалы дает ему возможность занять место у стены, если не произойдет столкновения и упадет веревка. В том, что веревка упадет вовремя, он вскоре перестал сомневаться, затем ему в голову внезапно пришла еще одна мысль.
Мессале было известно, что веревка должна быть опущена в самый последний момент (предварительное соглашение с эдитором относительно этого наверняка было достигнуто), и невольно думалось, что вполне в римском духе оказать такое одолжение соотечественнику, который кроме популярности рисковал еще и всем состоянием. Иначе ничем, разве только сумасшествием, нельзя было объяснить той уверенности, с какой Мессала пустил свою четверку, в то время как его соперники, видя препятствие, благоразумно сдерживали своих лошадей.
Одно дело — видеть неизбежность, и другое — воздействовать на нее. На время Бен-Гур уступил место у стены.
Веревка упала, и все четверки, за исключением его, побуждаемые возгласами и бичом, устремились на арену. Он же тронул вправо и во всю рысь перерезал колеи, оставленные его противниками, описав этим движением такой угол, какой необходимо было описать для того, чтобы при наименьшей потере времени выиграть как можно большее расстояние. Так что в то время, когда зрители еще продолжали трепетать от несчастья с афинянином и сидонянин, византиец и коринфянин старались из всех сил избежать столкновения, Бен-Гур обскакал их и занял место рядом с Мессалой, наравне с его четверкой, хотя и с внешней стороны. Чудесная ловкость, выказанная им при этом повороте без сколько-нибудь заметного проигрыша времени, не ускользнула от проницательных взоров зрителей. Цирк, казалось, задрожал от рукоплесканий. Эсфирь, приятно удивленная, сжала свои руки, Санбаллат с улыбкой на лице предлагал вторично, но безуспешно, свои сестерции. Римляне начали подозревать, что Мессала нашел равного себе ездока, и в лице кого? — израильтянина.
Теперь противники мчались рядом, с узким промежутком между ними, и приближались ко второй цели.
Верным признаком внимания и интереса зрителей служила глубокая тишина, водворившаяся в цирке. В первый раз за все время состязания можно было ясно слышать грохот и шум колесниц и топот работавших изо всех сил лошадей. Мессала как будто только теперь заметил и узнал Бен-Гура, и внезапно, самым неожиданным образом, разожглась дерзость этого человека.
— Долой Амура, да здравствует Марс! — воскликнул он, опытной рукой играя своим бичом. — Да здравствует Марс! — повторил он и ударил по чудным арабам Бен-Гура. В жизни с ними ничего подобного не случалось.
Удар видели все, и изумление было всеобщее. Стало еще тише. Наверху, на скамьях позади консула, самые смелые затаили дыхание в ожидании исхода. Это состояние длилось всего один момент, затем с балкона раздался взрыв негодования.
Испуганная четверка бросилась вперед. До сих пор ни одна рука, кроме ласкавшей их, не прикасалась к ним! За ними всегда так нежно ухаживали, когда они росли, и, выросши, они питали такое доверие к людям, какому последним не мешало бы поучиться у них. Чем же могли ответить подобные нежные создания на гнусность, совершенную по отношению к ним, как не бешеной скачкой, такой скачкой, как будто бы они убегали от гнавшейся за ними смерти?
Как бы в силу непроизвольного импульса они рванулись вперед, за ними запрыгала и колесница. Давно уже решено, что все, что делается, делается к лучшему. Откуда у Бен-Гура были такие сильные мускулы рук? Откуда у него была такая крепость в пальцах, сослужившая ему теперь немаловажную услугу? Откуда же, как не благодаря веслам, которыми так долго пришлось ему бороться с морем. И что значило колебание подножья, происходившее теперь под ним, в сравнении с той качкой судна на полном ходу, которой в былые годы весь дрожавший корабль отвечал на удары бушевавших валов, опьяненных своей властью? Итак, он удержался на месте и, дав четверке полную волю и ласково обращаясь с ней, думал только об одном: как бы провести ее вокруг опасного поворота. Не успело остыть народное возбуждение, как он уже овладел четверкой. Приближаясь к первой цели, он снова шел наряду с Мессалой, окруженный симпатией и удивлением всех, за исключением римлян. Сочувствие выражалось в такой определенной и сильной форме, что Мессала, несмотря на всю свою наглость, чувствовал, что далее продолжать свои шутки для него небезопасно.
Когда колесницы вихрем мчались вокруг цели, Эсфирь успела на мгновение уловить выражение лица Бен-Гура: оно было спокойно и не носило и следа гнева, хотя и было немного бледнее обычного.
Тотчас же на карниз западной стороны стены, разделявшей арену, взобрался служитель и снял один из конических деревянных шаров. Одновременно был снят и один дельфин с восточного карниза.
Таким же путем исчезли и второй шар, и второй дельфин.
За ними третий шар и третий дельфин.
Три круга пройдены. Мессала все еще занимал прежнее положение внутри арены, Бен-Гур все еще шел наряду с ним, а остальные состязавшиеся все еще следовали за ними в прежнем порядке. Состязание начало принимать вид одного из тех двойных состязаний, которые сделались особенно популярны в последний кесарский период: Мессала с Бен-Гуром в первом ряду, а коринфянин, сидонянин и византиец — во втором. Тем временем распорядители усердствовали, стараясь сдерживать публику на местах.
На пятом круге сидонянину удалось занять место рядом с Мессалой с внешней стороны, но он вскоре же потерял его. Шестой круг начался без всякого изменения в относительном положении состязавшихся. Казалось, и животные, и люди понимали, что близко то время, когда выяснится победитель.
Интерес, с самого начала сосредоточившийся на борьбе римлянина с иудеем, вскоре начал сменяться боязнью за последнего. На всех скамьях зрители наклонились вперед, и только лица их поворачивались за состязавшимися. Ильдерим перестал поглаживать бороду, и Эсфирь позабыла о своих опасениях.
— Сто сестерций за иудея! — кричал Санбаллат римлянам, сидевшим под навесом консула.
Никто ему не отвечал.
— Талант, пять талантов, десять! Выбирайте! — смело предлагал он свои дощечки.
— Я возьму твои сестерции, — ответил римский юноша, готовясь записаться.
— Оставь, не делай этого, — вмешался его друг.
— Почему?
— Лошади Мессалы шибче бежать не могут: они достигли своей наивысшей скорости. Посмотри, как он нагнулся на передок своей колесницы, посмотри на его опущенные, развевающиеся, как ленты, вожжи. И взгляни на иудея.
Тот взглянул.
— Клянусь Геркулесом! — пробормотал он с вытянутым лицом. — Эта собака всей своей тяжестью обрушится в самый последний момент! Вижу, вижу. Если боги не помогут нашему приятелю, израильтянин опередит его. Нет! Пока еще нет! Посмотри-ка! С нами Юпитер! С нами Юпитер!
Крик, слетевший с уст всех римлян, потряс веларий над головой консула.
Медленно, но верно Мессала начал опережать. Кони его бежали с опущенными вниз головами, и с балкона казалось, будто они растянулись по земле. Ноздри их были необычайно красны, глаза готовы выскочить из орбит. Действительно, добрые кони лучше бежать не могли. Но долго ли им удастся выдержать такой бег? Шестой круг только еще начинался. Они мчались, как ветер. При приближении ко второй цели Бен-Гур остался позади колесницы римлянина.
Радость сторонников Мессалы достигла своего апогея: они кричали, выли, махали своими цветными украшениями, и Санбаллат наполнял свои дощечки закладами за их любимца.
Маллух, занимавший место в нижней галерее за триумфальными воротами, сидел как на иголках. В своем сердце он хранил неопределенный намек, вскользь кинутый ему Бен-Гуром: нечто необычайное должно произойти при повороте у западных столбов. Пройден уже пятый круг, и пока ничего не случилось. Он решил мысленно, что это должно быть на шестом. Но — увы! — Бен-Гур едва поспевал за колесницей своего врага.
На противоположном, восточном конце общество Симонида притихло. Голова купца опустилась. Ильдерим беспокойно теребил бороду и так нахмурил брови, что от глаз остался только сверкавший по временам огонек. Эсфирь едва дышала. Одна Ира, по-видимому, была довольна.
Совершая путь по шестому кругу, Бен-Гур был позади. Вел бег Мессала. Перед глазами как бы воскресла эта древняя история:
На ферских конях первым Евмелий бежит.
Смелый Диомед на троянских за ним поспешает.
Спину Евмелия дыханьем своим они обдают
И вот-вот, кажется, взлетят к нему на колесницу.
На шее у него, он чувствует, играет знойный ветер,
И видит распростертые их тени, парящие над ним.
В таком порядке они достигли первой цели и сделали оборот вокруг нее. Мессала, страшась за свое место, повернул у стены так круто, что сместись он на одну пядь влево — и он разбился бы. Но если бы после того, как цель была обогнута, кому-нибудь вздумалось осмотреть колеи, оставленные обеими колесницами, он бы не смог определить, где проехал Мессала и где Бен-Гур: они оставили один след.
При повороте Эсфирь снова увидела лицо Бен-Гура: оно было еще бледнее, чем раньше.
Симонид, будучи проницательнее Эсфири, обратился к Ильдериму, когда соперники следовали уже прямо по арене:
— Или я плохой судья, добрый шейх, — сказал он, — или Бен-Гур готовится к чему-то — таково выражение его лица.
На это Ильдерим ответил:
— Видишь ли ты, как они чисты и свежи? Клянусь славой Господа! Они, мой друг, совсем еще не бежали. Но посмотри, посмотри!
На карнизах оставалось только по одному шару и по одному дельфину. Все тяжело вздохнули. Близилось начало конца.
В первый раз сидонянин хлестнул свою четверку, и, пораженная страхом и болью, она отчаянно ринулась вперед, обещая на короткое время опередить всех. Но попытка так и осталась попыткой. За ним и византиец, и коринфянин пробовали сделать то же, но одинаково безуспешно. После этого все шансы на победу были для них потеряны. Понятно поэтому, почему все партии, за исключением римской, возложили свои надежды на Бен-Гура и открыто заявляли об этом.
— Бен-Гур! Бен-Гур! — кричали они, и смешанный гул голосов разношерстной массы, перекатываясь по цирку, заглушал голоса, раздававшиеся близ консульской ложи.
С верхних скамей, когда Иуда проходил мимо них, к нему летело сочувствие в форме страстных советов:
— Теперь-то, теперь занимай стену!
— Вперед! Дай волю арабам! Бичом, бичом их!
Но он или ничего не слышал, или ничего уже не мог поделать: полпути по арене было пройдено, а он все еще был позади. Даже и у второй цели все оставалось по-прежнему.
И вот, готовясь к обороту, Мессала начал уже укорачивать поводья у левых лошадей, что повлекло за собой замедление их бега. Он был бодр. У трех колонн, в каких-нибудь шестистах шагах, его ожидали слава, богатство, почести и торжество, которым удовлетворенная ненависть придавала особую неизъяснимую прелесть.
В этот-то момент Маллух с галереи увидел, что Бен-Гур нагибается к своим арабам и отпускает вожжи. В его руке начинает развиваться многохвостный бич. Вот он со свистом еще и еще раз взвился над спинами изумленных коней, и хотя не касается их, но его отрывистые звуки словно жалят коней и угрожают им. Лицо наездника оживилось, глаза заблистали, и, казалось, будто по вожжам передавалась коням его энергия, и вся четверка разом взвилась и мгновенно поставила его в ряд с колесницей римлянина. О том, что происходило возле него, Мессала, приближаясь к опасному повороту, слышал, но не отважился посмотреть. Что предвещали эти звуки? От народа он не получал никаких указаний. Кроме шума, производимого бежавшими конями, слышался только один голос, и то был голос Бен-Гура. На старинном арамейском наречии он обращался к коням:
— Вперед, Атер! Ну же, Ригель! Антар, что с тобой? Неужели же теперь ты будешь медлить? Вот так, так, ай да молодец Альдебаран! Я слышу, как воспевают вас в палатках. Поют и женщины, и дети. Поют они о звездах, об Атере, Антаре, Ригеле, Альдебаране, поют, поют о победе! И песни те будут вечны. Чудесно! Завтра домой, домой, под черную палатку, завтра! Антар, вперед! Весь род нас поджидает, хозяин нас ждет! Вот так, вот так! Ха, ха! Сбили мы ему спесь. Рука, поразившая нас, повергнута в прах. Слава принадлежит нам. Ха, ха! Держись!
Проще того, что произошло затем, никогда ничего не случалось. В момент, избранный для нанесения удара, Мессала огибал цель. Для того чтобы его объехать, Бен-Гуру необходимо было направиться наперерез, и правила стратегии предписывали исполнить этот маневр спереди, то есть ему нужно было описать круговое движение с возможно меньшим диаметром окружности. Тысячи зрителей понимали это. Четверка приблизилась донельзя близко к внешнему колесу Мессалы, а внутреннее колесо Бен-Гура к его колеснице. Затем они услышали треск, громкий настолько, что дрожь пробежала по всему цирку, и арена мгновенно покрылась блестящими белыми и желтыми обломками. Колесница римлянина упала на правый бок и ударившись осью о твердую землю, отскочила и раз, и два и разлеталась во все стороны. Мессала же, запутавшись в вожжах, стремглав полетел головой вперед. К довершению ужасного зрелища и для того, чтобы смерть была неминуема, сидонянин, ехавший сзади вдоль стены, не мог ни остановиться, ни свернуть. Полным ходом он проехал по обломкам, переехал через римлянина и врезался в его четверку, обезумевшую от ужаса. Он выбрался из этой суматохи бьющихся лошадей и густого облака песка и пыли, в то время как коринфянин и византиец неслись за Бен-Гуром, не задержавшим ни на одно мгновение своих лошадей. Народ поднялся. Многие вскочили на скамьи, ликуя и оглашая воздух криками. Смотревшие на Мессалу видели, как он мелькал то под ногами топтавших его лошадей, то под обломками колесницы. Он не шевелился, и его считали мертвым. Но несравненно большее число зрителей следило за Бен-Гуром. Никто не видел, как он коварно потянул вожжей и, подавшись немного влево, ударил и раздробил колесо Мессалы концом своей окованной железом оси, но все были свидетелями того, как он преобразился, все почувствовали на себе тот пыл и то воодушевление, которые внезапно охватили его, все видели его геройскую отвагу, бешеную энергию, которые взглядом, голосом, жестом передались его арабам. И как же они мчались! То были как бы громадные прыжки запряженных львов и, если бы не громоздкая колесница, четверка, казалось, полетела бы. Византиец и коринфянин были еще на середине арены, когда Бен-Гур обогнул последнюю цель.
Состязание кончилось. Победитель — он. Консул встал. Народ кричал до хрипоты. Эдитор сошел со своего места и приступил к награждению победителей.
Победителем кулачного боя оказался низколобый, желтоволосый сакс с таким зверским видом, что Бен-Гур невольно оглянулся на него еще раз. Тут он узнал своего учителя, любимым учеником которого был, когда жил в Риме. От него он перевел свой взор вверх и на балконе увидел Симонида. Он махал ему руками. Эсфирь сидела, но Ира встала и, улыбаясь ему, махала опахалом в его сторону — знак внимания, имевший не меньшее обаяние для него, хотя мы, читатель, знаем, что он достался бы Мессале, если бы последний оказался победителем.
Составлена была процессия победителей, и среди восклицаний толпы, желания которой сбылись, она прошла через триумфальные ворота к выходу.
Так окончился этот день.

15. Приглашение

Бен-Гур с Ильдеримом отправились за реку, так как в полночь, как было решено раньше, они должны были отправиться по той же дороге, по которой следовал караван, выступивший в путь уже тридцать часов назад.
Шейх был доволен. Он хотел бы по-царски одарить Бен-Гура, но тот упорно отказывался от самого ничтожного подарка, утверждая, что вполне вознагражден уничтожением своего врага. Этот благородный спор продолжался долго.
— Подумай о том, — говорил шейх, — что ты сделал для меня. В каждую черную палатку вплоть до Акабы, до океана, за Евфрат и за Скифское море проникнет слава о моей Мире, и о детях ее, и те, кто будет воспевать их, вместе с тем будут превозносить и меня, забывая о том, что я уже доживаю свой век, и все копья, не находящие сейчас себе господина, придут ко мне, и воинство мое увеличится в несчетное число раз. Тебе неизвестно, что значит иметь власть над пустыней, и притом такую, какая отныне будет у меня в руках. Власть эта соберет мне неисчислимую дань от торговых людей, дарует льготы от правителей. Клянусь мечом Соломона! Если бы я вздумал теперь отправить посланца за милостью к кесарю, я бы получил ее. Но ты не хочешь ничего? Решительно ничего?
Бен-Гур отвечал:
— Решительно ничего, шейх. Пускай увеличение твоей власти и влияния послужит на пользу грядущему царю. Кто знает, не даровано ли оно тебе с тем, чтобы ты мог быть полезен ему?
В то время как шли эти прения, прибыли два посланника — один был Маллух, другой неизвестный. Маллух был впущен первым.
Добрый малый не пытался скрыть своей радости от сегодняшнего события.
— Но перейдем к тому, зачем собственно я приехал, — сказал он. — Мой господин Симонид посылает меня передать тебе, что некоторые из сторонников римлянина поспешили заявить протест против уплаты денежного приза.
Ильдерим встрепенулся и закричал самым резким голосом:
— Клянусь славой Бога! Востоку предстоит решить, выиграно ли состязание по всем правилам или нет.
— Погоди, добрый шейх, — произнес Маллух. — Эдитор уплатил деньги.
— А, ну это хорошо!
— Когда эдитору стали говорить о раздробленном Бен-Гуром колесе Мессалы, он засмеялся и напомнил об ударе, полученном арабами при повороте вокруг цели.
— Ну, а как афинянин?
— Умер.
— Умер? — вскричал Бен-Гур.
— Умер! — как эхо повторил Ильдерим. — А Мессала спасся? Он жив?
— Да, шейх, но жизнь ему будет бременем. Врачи утверждают, что он останется жить, но что ходить он не будет никогда.
Бен-Гур взглянул на небо. Перед собой он видел Мессалу, прикованного, как Симонид, к креслу и так же, как он, выходящего из дому не иначе, как на плечах служителей. Симонид сумел приспособиться к этому, но каково это будет римскому гордецу и честолюбцу?
— Симонид также просил меня передать, — продолжал Маллух, — что Санбаллат теперь сильно хлопочет. Друз и другие подписавшиеся передали вопрос об уплате пяти талантов, проигранных ими, на рассмотрение консула Максентия, а последний переслал его кесарю. Мессала также отказался от своего проигрыша, и Санбаллат, идя по стопам Друза, обратился к консулу, у которого пока и находится это дело. Лучшие из римлян говорят, что протестующие не правы, и к этому мнению присоединяются все оппозиционные партии. Скандал гремит на весь город.
— А как к этому относится Симонид? — спросил Бен-Гур.
— Мой господин посмеивается и чувствует себя как нельзя лучше: если римлянин расплатится, он разорен, если откажется от уплаты — обесчещен. Разрешит это дело императорская политика. Начинать дело с парфянами и для начала оскорбить Восток — плохое начало! Оскорбить шейха Ильдерима — все равно что восстановить против себя всю пустыню, по которой пролегают пути Максентия. Приняв все это во внимание, Симонид просил меня сказать, чтобы ты не беспокоился. Мессала расплатится.
К Ильдериму сейчас же вернулось его доброе расположение духа.
— Теперь мы можем отправляться, — сказал он, потирая руки. — Симонид управится и без нас. Слава осталась за нами. Я прикажу оседлать лошадей.
— Погоди, — попросил Маллух, — на дворе остался еще посланник. Не угодно ли тебе повидать его?
— Клянусь славой Бога! Я позабыл о нем.
Маллух удалился, и его место занял юноша с изысканными манерами и красивым лицом. Опустившись на одно колено, он очень вежливо произнес:
— Ира, дочь Валтасара, хорошо известного доброму шейху Ильдериму, удостоила меня поручением к шейху. Он, по ее словам, окажет ей величайшую честь, если примет от нее поздравления по случаю победы его четверки.
— Дочь моего друга очень добра, — сказал Ильдерим, и глаза его заблистали. — Передай ей этот бриллиант в знак удовольствия, испытанного мной при известии о ее поручении.
Говоря это, он снял с пальца перстень.
— Я исполню в точности твои слова, шейх, — ответил юноша и продолжал:
— Дочь египтянина дала мне еще одно поручение: она просит доброго шейха Ильдерима послать сказать молодому Бен-Гуру, что резиденция ее отца в настоящее время находится во дворце Идернея, где ей угодно видеть молодого человека завтра после четырех часов. И если шейх Ильдерим, приняв от нее поздравление, примет и ее благодарность за эту милость, оказанную ей, она навсегда будет осчастливлена этим.
Шейх взглянул на Бен-Гура, лицо которого покраснело от удовольствия.
— Что скажешь? — спросил он.
— С твоего позволения, шейх, я пойду повидать прекрасную египтянку.
Ильдерим засмеялся и сказал:
— Неужели же человек не должен пользоваться молодостью?
Тогда Бен-Гур ответил посланнику:
— Скажи той, что тебя посылает, что я, Бен-Гур, увижу ее во дворце Идернея завтра.
Юноша встал и, молча поклонившись, удалился. В полночь Ильдерим отправился в путь, распорядившись оставить лошадь и проводника для Бен-Гура, который должен был ехать вслед за ним.

16. В западне

Идя на следующий день на условленное свидание с Ирой от Омфалуса, находившегося в самом центре города, Бен-Гур повернул в колоннаду Ирода и скоро пришел ко дворцу Идернея.
С улицы он вступил в сени, по бокам которых в портик вели уложенные коврами лестницы. У лестниц сидели крылатые львы. В середине стоял гигантский ибис, струивший на пол воду. Львы, ибис, стены и пол — все говорило о египтянах.
Вверху, закрывая собой площадку лестниц, возвышался портик — прелестная колоннада, концепция которой по легкости и пропорциональности в тот период едва ли могла принадлежать кому-нибудь, кроме греков. Портик из белоснежного мрамора производил впечатление лилий, небрежно разбросанных по большой голой скале.
Бен-Гур остановился в тени портика, любуясь художественностью его резной отделки и чистотой мрамора, потом отправился дальше. Широкие створчатые двери в ожидании его стояли открытыми настежь. Проход, в который он вошел, был высок и узок, пол выложен красной черепицей, но эта простота была преддверием чего-то прекрасного.
Он шел неторопливо, чувствуя полное успокоение. Сейчас он очутится в присутствии Иры. Она ждет его, ждет его с песней на устах, с рассказами и шутками, блестящая, причудливая, своенравная, с улыбками, придающими еще больше прелести ее взгляду, и со взглядами, придающими сладострастное значение ее тихим речам. Накануне их вечерней прогулки по озеру в пальмовой роще она посылала за ним, и теперь она снова приглашала его. И он идет к ней в прекрасный дворец Идернея.
Проход привел его к запертой двери, у которой он и остановился, но тотчас же ее широкие половинки начали сами собой растворяться, не издавая ни скрипа, ни звука отпираемого замка или отодвигаемой задвижки.
Стоя во мраке глухого прохода и смотря в дверной проем, Бен-Гур увидел обширный и баснословно роскошный атриум римского жилища. Когда он, желая осмотреться, остановился и взглянул на пол, то оказалось, что ногами он попирает грудь Леды, ласкающей лебедя. Взглянув дальше, он увидел, что весь пол подобным же образом выложен мозаичными изображениями различных мифологических персонажей. На нем стояли скамьи и кресла, каждое имело особое назначение и представляло собой шедевр. Столы с изящной резьбой и манившие к себе кушетки так отчетливо отражались в поверхности пола, как будто то была поверхность воды. Филенчатая отделка стен, живопись и барельефы на них, как и фрески потолка, также отражались полом. Потолок имел форму купола с отверстием, сквозь которое беспрепятственно лился солнечный свет, и небо, всегда ярко-голубое, казалось, можно было достать рукой. Были там и канделябры причудливых форм, статуи и вазы. Все вместе напоминало убранство дома на Палатинском холме, купленного Цицероном у Красса, или еще более известную своей роскошью Тускуланскую виллу Скавра.
Бен-Гур, все еще в мечтательном настроении, бродил по комнате без всякой цели, прельщенный всем, что он видел. Он был далек от мысли, что ему придется долго ждать: как только Ира будет готова, она придет сама или же пришлет за ним.
Дважды он обошел комнату, затем обошел ее еще раз. Столько же раз он останавливался под отверстием в потолке, глядя на лазурную глубину неба, затем, опершись на столб, изучал распределение света и тени и эффекты, производимые ими. К нему никто не шел. Течение времени начало, наконец, производить на Иуду свое действие, и он стал задавать себе вопрос, что задержало так долго Иру. Опять он скользнул взглядом по украшенному полу, но уже не испытывая того удовольствия, что в первый раз. Он часто останавливался и прислушивался и, наконец, пробудился до полного сознания тишины, царившей во всем доме. Ему стало как-то неловко, но он с улыбкой отгонял от себя это чувство и все еще надеялся. ‘О, вот она в последний раз прикасается кистью к своим векам или, может быть, занята изготовлением для него венка. Она явится сию минуту, и нетерпение, с которым он ожидал ее, придаст ей еще больше прелести’. Затем он сел и залюбовался канделябром, рассмотрел подставки — все вместе чудо в своем роде. Но тишина давила Бен-Гура, и, рассматривая прекрасные вещицы, он не переставал прислушиваться. Не было слышно, однако, ни звука. Дворец был как могила.
Могла произойти ошибка. Но посланник был от египтянки, а дворец этот — дворец Идернея. Иуда вспомнил о том, как таинственно растворились двери — совершенно бесшумно, как бы сами собой. Он направился к ним. Хотя его поступь была легка, но звук, раздавшийся от его шагов, был так громок и неприятен, что напугал его. Он сделался нервен. Громоздкий римский замок оказал сопротивление первой попытке толкнуть его. Во второй раз он нажал на него изо всех сил, и кровь застыла в его жилах: дверь не поддалась. Сознание опасности охватило его, и мгновение он стоял в нерешительности. ‘Кому в Антиохии была надобность причинить мне вред? — Только Мессале!’
Да и что значил самый этот дворец Идернея? В сенях он видел Египет и Афины, здесь же, в атриуме, был Рим и решительно все носило римскую печать. Правда, дом стоял на главной городской улице, на месте слишком людном, чтобы здесь могло совершиться насилие, но именно это как нельзя больше соответствовало злобному гению его недруга. Атриум изменился в его глазах: несмотря на все свое изящество и красоту, это было не что иное, как ловушка. Страху всегда все представляется в мрачном свете.
Идея, возникшая в уме Бен-Гура, раздражала его.
В атриуме, справа и слева, было много дверей, ведших, без сомнения, в спальни. Все они оказались накрепко запертыми. Если постучать, быть может, ответят. Стыдясь крикнуть, он расположился на кушетке и, лежа на ней, попробовал думать.
Теперь ясно, что он в плену, но кому и зачем это нужно? Что, если и в самом деле это Мессала? Он приподнялся и сел. Осмотревшись вокруг, он вызывающе улыбнулся: оружием мог служить каждый стол. Но и в золотых клетках птицы умирают с голоду. Нет, с ним этого не случится — ему бы и кушетка послужила тараном. Он был силен, да к тому же бешенство и отчаяние прибавляют много сил!
Сам Мессала прийти не мог. Он никогда не будет в состоянии ходить, он такой же калека, как и Симонид, но пока еще он мог заставить прийти других. А этих других он мог найти повсюду. Бен-Гур встал и снова попробовал двери и даже крикнул, но эхо ответило ему так, что он вздрогнул. Со всем спокойствием, возможным в данных условиях, он решился подождать еще немного, прежде чем начать пробивать себе дорогу.
Ум человека, находящегося в подобном положении, имеет свои приливы и отливы беспокойства с короткими промежутками между ними. Наконец через некоторое время ему удалось убедить себя, что это простая случайность или ошибка. Дворец, без сомнения, кому-нибудь принадлежит, о нем должны заботиться, он требует за собой ухода, и вечером или ночью непременно явится его хозяин.
Придя к такому заключению, он стал ждать.
Прошло с полчаса — Бен-Гуру же показалось, что гораздо больше, — когда дверь, впустившая его, так же бесшумно, как и раньше, открылась и закрылась снова.
Он сидел в это время в дальнем углу комнаты. Шаги заставили его вздрогнуть. ‘Наконец-то пришла!’ — подумал он и с трепетом облегчения встал.
Поступь была тяжелая и сопровождалась шумом и грохотом грубых сандалий. Между ним и дверью были золоченые столбы. Он спокойно вышел вперед и оперся на один из них. Теперь ему стали слышны голоса — голоса были мужские, и один из них был резким и гортанным. О чем говорили, он не мог понять, так как язык, на котором велся разговор, не принадлежал ни одному из языков Восточной или Южной Европы.
Произведя общий обзор комнаты, незнакомцы перешли налево, так что Бен-Гур мог их видеть. Их было двое: один из них очень полный, оба высокие и в коротких туниках. Они не походили ни на хозяев дома, ни на прислугу. Обстановка комнаты, видимо, удивляла их. Около каждой вещи они останавливались, рассматривали и ощупывали ее. Очевидно, они из простонародья. Атриум, казалось, оскорблялся их присутствием. В то же время их развязность и уверенность указывали на то, что они здесь не по ошибке, а по делу. Но по какому?
Болтая между собой, они переходили с места на место, постоянно изменяя направление, но неуклонно приближаясь к тому столбу, у которого стоял Бен-Гур. Неподалеку от него, там, где на мозаичный пол с ослепительным блеском падал косой луч света, стояла статуя. Она заняла их. Рассматривая ее, они встали так, что свет падал на них.
Таинственность, окружавшая его собственное пребывание во дворце, раздражила, как мы видели, нервы Бен-Гура. Так что теперь, когда в высоком толстом незнакомце он признал норманна, известного ему еще по Риму и виденного им день тому назад в цирке как увенчанного героя кулачного боя, когда он рассмотрел лицо этого человека, покрытое шрамами от ран, полученных им во многих боях, и со следами диких страстей, когда он обозрел обнаженные руки и ноги этого субъекта — замечательно развитые упражнениями — и его плечи Геркулеса, то мысль о личной опасности пронизала его холодом. Верный инстинкт подсказал ему, что обстановка слишком удобна для совершения убийства, чтобы их появление было простой случайностью. Перед ним подкупленные злодеи, и они пришли ради него. Он бросил беспокойный взгляд на товарища норманна — это был молодой черноглазый и черноволосый человек, по наружности еврей. Оба они были одеты так, как обыкновенно бывают одеты на арене люди их профессии. Сопоставив эти обстоятельства, Бен-Гур уже не мог больше сомневаться: его намеренно заманили во дворец. Здесь, в этом блестящем жилище, ему предстоит умереть!
В недоумении, что ему предпринять, он переводил глаза с одного человека на другого, тогда как внутри него совершался тот таинственный процесс, когда перед нами со страшными подробностями проходит вся наша жизнь и мы рассматриваем ее не как свою, а как чью-то чужую. И по мере того как она, как бы поднимаемая из скрытой глубины чьей-то рукой, разворачивалась перед ним, он начинал думать, что вступает теперь в новую жизнь, вполне отличную от старой: в той, старой, он был жертвой, в этой он принимает роль наступающего. Не далее как вчера он нашел свою первую жертву! В христианине воспоминание об этом событии вызвало бы угрызения совести. Но не в Бен-Гуре: дух его был пропитан учением первого, а не позднейшего и величайшего законодателя. По его мнению, он наказал Мессалу. Господь позволил ему восторжествовать, и он черпал из этого обстоятельства веру, являющуюся источником всякой разумной силы и особенно силы, проявляемой во время опасности.
Но процесс на этом не остановился. Новая жизнь показала ему его миссию, едва-едва начавшуюся, священную, как свят был грядущий царь, и верную, как верно было пришествие царя, миссию, признававшую насилие законным, хотя бы потому, что его нельзя было избежать. И неужели он может испугаться?
Он снял пояс, обнажил голову и, сбросив свой белый иудейский наряд, дожидался их, одетый в тунику, похожую на те, которые были на его врагах, готовый и духом, и телом. Спиной прислонившись к столбу, он спокойно ждал.
Осмотр статуи был непродолжителен. Вскоре норманн повернулся и что-то произнес на незнакомом языке. Оба они вслед затем взглянули на Бен-Гура. Еще несколько слов, и они подошли ближе.
— Кто вы? — спросил он по-латыни.
Норманн улыбнулся, отчего, впрочем, лицо его не сделалась мягче, и ответил:
— Варвары.
— Это дворец Идернея. Кого вам здесь надо? Стойте и отвечайте.
Слова эти были произнесены тоном повелителя. Незнакомец остановился, и норманн, в свою очередь, спросил:
— А ты кто такой?
— Римлянин.
Великан закинул голову:
— Ха, ха, ха! Я слышал, как однажды из коровы, лизавшей соленый камень, вышел бог, но даже бог не в силах сделать из иудея римлянина.
Перестав смеяться, он опять сказал что-то своему товарищу, и оба начали приближаться к Иуде.
— Стойте! — сказал Бен-Гур, отойдя от столба, — одно слово!
Они еще раз остановились.
— Одно слово! — ответил саксонец, сложив на груди свои огромные руки и смягчая угрожающее выражение, начинавшее было омрачать его лицо. — Только одно слово. Говори.
— Ты Торд, норманн.
Великан раскрыл свои голубые глаза.
— Ты был ланистой в Риме.
Торд кивнул головой.
— Я был твоим учеником.
— Нет, — сказал Торд, отрицательно качая головой, — клянусь бородой Ирмина, ни одного еврея я не обучал.
— Но то, что я говорю, я докажу.
— Каким образом?
— Вы пришли сюда убить меня.
— Ты угадал.
— Так пусть он один поборется со мной, и в схватке с ним я представлю доказательства справедливости моих слов.
Лицо норманна засветилось удовольствием. Он поговорил со своим товарищее и после его ответа произнес с наивностью желающего позабавиться ребенка:
— Подождите, пока я скажу начинать.
Несколькими пинками он выдвинул кушетку и не спеша начал укладывать на неесвои дородные формы. Расположившись поудобнее, он сказал:
— Теперь начинайте!
Тотчас же Бен-Гур пошел на противника.
— Защищайся, — сказал он.
Тот поднял руки.
Теперь, когда они стояли лицом к лицу, между ними не только не было заметно несходства, но, наоборот, они, как родные братья, походили друг на друга. Уверенной улыбке незнакомца Бен-Гур противопоставил серьезность, которая, если бы тот знал его силу, послужила бы ему отличным признаком близкой опасности. Оба понимали, что бой должен быть смертельным.
Бен-Гур правой рукой сделал ложное движение. Незнакомец отразил его, слегка выдвинув левую руку. Прежде, чем он успел оборониться, Бен-Гур схватил его за кисть руки и сжал своей, которую годы, проведенные на веслах, сделали страшной, как клещи. Нападение было совершено врасплох, и защищаться не было времени. Броситься вперед, перенести руку противника на уровень его глотки и загнуть ее за его правое плечо, повернуть его к себе левым боком и левой свободной рукой нанести верный удар, удар по голой шее пониже уха, — все это были мелкие подробности. Во втором ударе не было нужды. Злодей тяжело, даже не крикнув, повалился на пол. Бен-Гур обернулся к Торду.
— Га! Каково? Клянусь бородой Ирмина! — с удивлением вскричал последний, приподнявшись и сев на кушетке. Потом он рассмеялся:
— Ха, ха, ха! Сам я не мог бы сработать лучше.
Он спокойно осмотрел Бен-Гура с ног до головы и, встав, уставился ему в лицо с нескрываемым восхищением.
— Это мой прием: тот самый прием, который я в течение десяти лет практиковал в школах Рима. Ты не еврей. Так кто же ты?
— Ты знал Аррия, дуумвира?
— Квинта Аррия? Еще бы, он был моим патроном!
— У него был сын.
— Да, — сказал Торд, причем его истасканное лицо чуть-чуть оживилось, — я знавал этого доброго молодца. Из него мог бы выйти царь гладиаторов. Сам кесарь хотел быть его патроном. Я научил его тому приему, который ты испробовал на нем, — прием этот доступен только для таких мышц и для такого кулака, как мои. Много венков я выиграл им.
— Я сын Аррия.
Торд пододвинулся ближе и подверг его внимательному осмотру, после чего глаза его засветились неподдельным удовольствием и он со смехом протянул руку.
— Ха, ха, ха! А ведь он говорил мне, что я найду здесь иудея, иудейскую собаку, убить которую все равно что послужить богам.
— Кто это тебе говорил? — спросил Бен-Гур, принимая протянутую руку.
— Мессала. Ха, ха, ха!
— Когда, Торд?
— Прошлой ночью.
— А я думал, что он ранен.
— Ему больше нельзя будет ходить. Говорил же он со мной в промежутки между стонами, лежа в постели.
Эти несколько слов живо изобразили всю силу ненависти. И Бен-Гуру стало ясно, что римлянин, пока он жив, будет для него опасным и будет неутомимо преследовать его. Ему оставалось одно мщение, чтобы несколько скрасить свою разбитую жизнь. Понятна теперь и та цепкость, с какой схватился он за богатство, проигранное им на пари Санбаллату. Бен-Гур мысленно окинул все обстоятельства, ясно представляя себе различные способы, какими враг его мог стать ему на дороге в деле, предпринятом им во имя грядущего царя. Почему бы и ему не прибегнуть к римскому способу? Человек, нанятый убить его, мог бы согласиться нанести и ответный удар. Он мог предложить высокую плату. Искушение было сильно, и в нерешительности он случайно взглянул на своего мертвого противника. Тот лежал с побледневшим, поднятым кверху лицом, замечательно похожим на его. Свет озарил его сознание, и он спросил:
— Торд, сколько Мессала должен дать тебе за умерщвление меня?
— Тысячу сестерций.
— Ты их получишь, и вот что я тебе скажу: к этой сумме я прибавлю еще три тысячи.
Великан размышлял вслух:
— Вчера я выиграл пять тысяч, от римлянина одна — шесть. Дай мне четыре, добрый Аррий, еще четыре, и я крепко постою за тебя, хотя бы старый Торд, мой тезка, и поразил меня за это своим молотком. Давай четыре, и я убью лжеца патриция, если ты только прикажешь. Мне стоит лишь прикрыть ему рот моей рукой — и готово.
Он наглядно изобразил это, положив руку на свой собственный рот.
— Я вижу, — сказал Бен-Гур. — Десять тысяч сестерций — целое состояние. Оно даст тебе возможность вернуться в Рим, открыть винную лавочку близ большого цирка, и жить так, как подобает первому из ланист.
На лице великана от удовольствия, доставленного ему такой картиной, старые шрамы покраснели, как будто они были недавнего происхождения.
— Четыре тысячи я дам, — продолжал Бен-Гур, — и то, что придется тебе сделать за эти деньги, не запачкает твоих рук в крови, Торд. Выслушай теперь меня. Не похож ли твой друг на меня?
— Я бы сказал, что это яблочко от той же яблони.
— Так. Если я оденусь в его тунику, а на него надену мое платье и мы с тобой выйдем отсюда вместе, оставив его здесь, то не получишь ли ты свои сестерции от Мессалы? Тебе нужно только уверить его, что мертвец этот — я.
Торд расхохотался до слез.
— Ха, ха, ха! Никогда никому так легко не доставались десять тысяч сестерций — и винная лавка у большого цирка!.. И все это за одну только ложь и ни капли пролитой крови! Твою руку, о сын Appия! Переодевайся, и если когда-нибудь ты будешь в Риме, не забудь спросить, где винная лавка Торда. Клянусь бородой Ирмина, я отпущу тебе самого лучшего вина, хотя бы мне пришлось занять его у кесаря.
Они снова пожали друг другу руки, после чего Бен-Гур приступил к переодеванию. Затем они условились, что ночью к Торду явится посланник с четырьмя тысячами сестерций. Когда они были готовы, великан постучал в дверь. Она открылась. На выходе из атриума он провел Бен-Гура в смежную комнату, где последний довершил свой наряд, надев грубую верхнюю одежду мертвого бойца. Они расстались в Омфалусе.
— Не забудь, о сын Аррия, не забудь: винная лавка близ большого цирка. Ха. ха, ха! Клянусь бородой Ирмина, никогда так дешево не доставалось богатство! Да хранят тебя боги.
Оставляя атриум, Бен-Гур бросил последний взгляд на злодея, лежавшего уже в иудейской одежде, и остался доволен. Сходство было поразительное. Если Торд сдержит слово, обман навсегда останется тайной.
Ночью в доме Симонида Бен-Гур рассказал доброму человеку обо всем происшедшем во дворце, и между ними было условленно, что спустя несколько дней с целью розыска местопребывания Бен-Гура будет объявлено публичное расследование. Надо было как бы случайно и вместе с тем осторожно донести суть дела до сведения Максентия. Затем, если тайна не будет обнаружена, то это будет означать, что Мессала и Грат успокоились и довольны, и Бен-Гур может свободно отправиться в Иерусалим продолжать розыски своих родных.
При расставании Симонид с отеческим чувством простился с ним и благословил его. Эсфирь проводила молодого человека до спуска вниз.
— Если я найду свою мать, Эсфирь, ты поедешь к ней в Иерусалим и будешь Тирсе сестрой.
С этими словами он поцеловал ее.
Был ли это только братский поцелуй?
Он переправился через реку в том месте, где недавно находился стан Ильдерима, и здесь нашел араба, который должен был служить ему проводником. Были выведены лошади.
— Это твоя, — сказал араб.
Бен-Гур взглянул и… То был Альдебаран, быстрейший и славнейший из сынов Миры и после Сириуса первый любимец шейха. Этот подарок ясно указывал на расположение к Иуде старика шейха.
Труп в атриуме был убран и погребен. Согласно плану Мессалы, к Грату был послан курьер с успокоительным известием, что смерть Бен-Гура есть дело несомненное.
Немного спустя близ цирка Максима в Риме открылась винная лавочка с надписью над входом: ‘ТОРД, норманн’.

Часть 6

1. В Антонийской башне

Прошел уже месяц с той ночи, когда Бен-Гур, покинув Антиохию, отправился в пустыню с шейхом Ильдеримом.
В Иудее произошла большая перемена — по крайней мере для судьбы нашего героя: Валерий Грат был замещен Понтием Пилатом. Должно заметить, что эта перестановка стоила Симониду ровно пять талантов римской монетой, которые он заплатил находившемуся тогда на пике своего могущества кесареву любимцу Сеяну. Преданный слуга употребил на эту взятку деньги, выигранные у Друза и его приятелей, которые, заплатив свои долги, все вдруг сделались врагами Мессалы, вопрос об отставке которого решался в Риме. Иудеи же в скором времени убедились, что смена правителей не улучшила их положения.
Когорты, присланные на смену гарнизона, вступили в город ночью. С наступлением утра население окрестных высот увидело на стене старой крепости военные знамена с изображениями императора, орлов и шаров. Взволнованная этим зрелищем толпа двинулась в Кесарию, резиденцию Пилата, и умоляла его снять ненавистные изображения. Пять дней и ночей недовольные обивали пороги его дворца, наконец он разрешил им собраться для переговоров с ним в цирке, а когда они собрались, окружил их солдатами. Но бунтовщики вместо сопротивления сказали, что предают свои жизни в его руки, и этим победили. Знамена были возвращены в Kecapию. Более благоразумный Грат в течение своего одиннадцатилетнего правления не вызывал подобных взрывов ненависти.
Даже худший из людей иной раз изменяет своей злобе, совершая добрые дела. Так было и с Пилатом. Он предписал ревизию всех тюрем в Иудее и потребовал список имен всех заключенных с обозначением совершенных ими преступлений. Хотя побуждением к этому, без сомнения, была столь обычная у вновь назначенных чиновников боязнь принятой на себя ответственности, но народ, помышляя о благих последствиях этой меры, поверил в его добрые намерения и на некоторое время почувствовал себя удовлетворенным. Ревизия обнаружила поразительные вещи: сотни лиц были освобождены за недостатком улик, многие другие, давно считавшиеся умершими, вышли на свет Божий. Еще удивительнее было открытие темниц, не только неизвестных в то время народу, но действительно забытых самим тюремным начальством.
Крепость Антония, которая, напомним читателю, занимала две трети священной вершины Mopиa, ранее была замком, построенным македонянами. Замок был обращен в крепость для защиты храма. Крепость эту уже в то время считали неприступной, но Ирод еще сильнее укрепил ее стены и расширил их, построив огромное здание, заключавшее в себе все необходимое для крепости: службы, бараки, оружейные магазины, цистерны и, наконец, что не менее важно, тюрьмы. В таком состоянии крепость перешла к римлянам, которые, приняв во внимание ее прочность и другие преимущества, воспользовались ею для своих целей, на что они вообще были мастера. Во все время управления Грата она была цитаделью, снабженной гарнизоном и подземной тюрьмой, страшной для бунтовщиков. Горе, когда когорты для подавления беспорядков стреляли из ее ворот. Горе также иудею, входившему в эти ворота в качестве арестанта!
Приказ нового прокуратора относительно отчета о содержащихся под стражей был получен в цитадели Антония и быстро исполнен: не прошло и двух дней, как последний из несчастных был учтен. Список готовых к отправке лежал на столе комендантской канцелярии. Через пять минут он уже должен был находиться на пути к Пилату, пребывавшему тогда во дворце на горе Сион.
Помещение канцелярии было обширно и холодно: характер его обстановки соответствовал достоинству начальника, занимающего столь важный во всех отношениях пост. Заглянув туда около семи часов пополудни, можно было заметить, что комендант утомлен и выражает нетерпение — с отправкой отчета он выйдет на кровлю насладиться воздухом. Его подчиненные разделяли это нетерпение.
Во время ожидания в проходе, прилегающем к соседнему помещению, показался человек, звенящий связкой ключей, каждый из которых был не легче молота, и сразу привлек внимание начальника.
— А, Гезий! Войди, — сказал комендант.
Когда новоприбывший приблизился к столу, за которым в мягком кресле сидел начальник, все присутствующие, заметив несколько встревоженное выражение его лица, замолкли в ожидании того, что он скажет.
— О трибун, — начал он, низко кланяясь, — я боюсь сообщить то известие, с которым пришел.
— Новая ошибка, Гезий?
— Я бы так не боялся, если бы был уверен, что это только ошибка.
— Так преступление или, еще хуже, нарушение долга службы? Ты, может, смеешься над кесарем, или, клянусь богами и жизнью, если нанесено оскорбление императорским орлам, то ты знаешь, Гезий… Ну, продолжай!
— Уже около восьми лет, как Валерий Грат назначил меня на должность тюремного смотрителя, — сказал задумчиво тюремщик. — Мне до сих пор памятно то утро, когда я приступил к исполнению своих обязанностей. Накануне был бунт и побоище на улицах. Говорят, что дело дошло до покушения на жизнь Грата, который был сброшен с лошади черепицей, пущенной с кровли. Я видел его сидящим с повязкой на голове на том месте, где теперь сидишь ты. Он объявил мне о моем назначении и дал эти ключи, номера которых соответствуют номерам камер, назвав их знаками моей должности, неразлучными со мной. На столе лежал свиток, который он развернул, подозвав меня. ‘Вот планы камер’, — сказал он. Их было три. ‘Вот это, — сказал он, — расположение верхнего яруса, это — второго, а этот план — нижнего. Вверяю их тебе’. Я взял у него свиток, а он продолжал: ‘Вот тебе и ключи, и планы, иди немедленно и сам ознакомься с устройством помещений. Зайди в каждую камеру и осмотри, в каком она состоянии. Если что-либо необходимо для безопасности арестантов, можешь распорядиться по своему усмотрению, ибо после меня ты единственный начальник’. Я поклонился и хотел удалиться, но он остановил меня. ‘Ах, я забыл кое-что, — сказал он. — Покажи мне план третьего яруса’. Развернув его на столе, он сказал, указывая пальцем на камеру No V: ‘Посмотри на эту камеру, Гезий. Тут содержатся три человека отчаянного характера. Они каким-то образом узнали государственную тайну и наказаны за любопытство, которое, — он строго посмотрел на меня, — при некоторых условиях хуже преступления. Они слепы, лишены языков и заключены пожизненно. Им не дается ничего, кроме пищи и питья, которые передаются сквозь отверстие в стене, снабженное задвижкой. Слышишь, Гезий?’ Я ему ответил. ‘Хорошо, — продолжал он, — не забудь еще одного, — он посмотрел на меня проницательно, — дверь этой камеры No V никогда, ни под каким предлогом не должна отворяться, и никто не должен ни входить, ни выходить из нее, даже ты сам’. — ‘А если они умрут?’ — спросил я. ‘Тогда камера должна быть их могилой. Они туда посажены, чтобы умереть и быть забытыми. Камера прокаженная. Понял?’ Затем он меня отпустил.
Гезий замолчал и, вынув из складок своей туники три пергамента, пожелтевших более от времени, чем от употребления, развернул один из них и разложил перед трибуном, сказав только:
— Это тот самый план, что я получил от Грата. Посмотри, вот камера No V.
— Вижу, — сказал трибун, — продолжай. Он сказал, что камера прокаженная…
— Я желал бы предложить тебе один вопрос, — скромно заметил смотритель.
— Спрашивай, — торопливо ответил трибун.
— Имел ли я право поверить точности плана?
— Как же иначе?..
— Хорошо. Но он не верен.
Начальник удивленно посмотрел на пергамент.
— Да, он неверен, — повторил смотритель, — на нем показано пять камер, а их шесть.
И Гезий начертил внизу одного из листов точный план яруса.
— Я понял, — сказал трибун, посмотрев на рисунок и считая разговор оконченным. — Я велю исправить план, а лучше сделать новый и дам его тебе. Приходи за ним поутру.
Говоря это, он встал.
— Но выслушай меня до конца, трибун!
— До завтра, Гезий, до завтра!
— То, что я должен сказать, не может ждать.
Трибун опустился в кресло.
— Я потороплюсь, — скромно сказал смотритель, — только позволь предложить тебе еще один вопрос. Имел ли я право не поверить Грату в том, что он сказал мне о заключенных камеры No V?
— Да, твой долг был поверить, что в камере три арестанта — государственные преступники, слепые и без языков.
— Хорошо, — сказал смотритель, — и это было неверно.
— Неужели? — сказал трибун с пробудившимся интересом.
— Слушай и суди сам, трибун. Как я уже сказал, я обошел все камеры. Я выполнил приказание не отпирать двери камеры No V. В течение всех восьми лет пища и питье для троих человек передавались через отверстие в стене. Вчера я подошел к двери, чтобы взглянуть на несчастных, которые, против всякого ожидания, так долго жили. Замок не поддался ключу. Мы немного надавили, и дверь упала, сорвавшись с петель. Войдя, я нашел только одного человека, старого, слепого, лишенного языка и голого. Его кожа была как этот пергамент. Он протянул руки: ногти на пальцах закручивались, как птичьи когти. Я спросил его, где его сотоварищи. Он отрицательно покачал головой. Мы осмотрели камеру. Пол был сух, стены тоже. Если бы здесь было трое заключенных и двое из них умерли, то сохранились бы по крайней мере их кости.
— Итак, ты думаешь?..
— Я думаю, трибун, что там в течение всех восьми лет был только один арестант.
Начальник строго взглянул на смотрителя и сказал:
— Берегись, твои слова значат более, чем то, что Валерий лгал!
Гезий поклонился и сказал:
— Он мог ошибаться.
— Нет, он был прав, — сказал трибун горячо, — по твоему собственному утверждению, он был прав. Разве ты не сказал сейчас, что пища и питье доставлялись в течение восьми лет на троих человек?
Присутствующие одобрили меткое замечание начальника, но Гезий, казалось, нимало не смутился.
— Ты знаешь только половину истории, трибун. Когда узнаешь все, то согласишься со мной. Этого человека я отправил мыться, обул, одел, вывел за ворота, прося его идти на все четыре стороны, и умыл руки в его деле. Сегодня он вернулся. Знаками он объяснил мне, что желает возвратиться в свою камеру. Я приказал исполнить это. Когда его повели, он пал на землю, целовал мои ноги, умоляя самым жалобным образом, чтобы я шел с ним, и я пошел. Тайна трех заключенных не выходила у меня из ума, и я не был спокоен. Теперь я рад, что уступил его просьбе.
Все присутствующие при этих словах затихли.
— Когда мы вошли в камеру, он взял меня за руку и повел к отверстию, подобному тому, сквозь которое мы обыкновенно передавали ему пищу. Вчера оно ускользнуло от моего внимания, хотя оно настолько велико, что в него можно просунуть твой шлем. Продолжая держать мою руку, он приблизил свое лицо к отверстию и издал крик вроде звериного. ‘Кто здесь?’ — спросил я. Сначала ответа не было. Я снова позвал и получил в ответ слова: ‘Слава тебе, Господи!’ Удивительно то, что голос был женский. Я спросил: ‘Кто ты?’, и мне ответили: ‘Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем’. Я сказал им, чтобы они бодрились, и поспешил к тебе узнать твою волю.
Трибун поспешно встал.
— Твоя правда, Гезий, — сказал он, — я вижу это теперь. План был ложью, так же, как и сказка о трех заключенных. Бывали римляне лучшие, чем Валерий Грат.
— Да, — сказал смотритель, — я узнал от заключенного, что он аккуратно передавал женщинам пищу и питье, которые получал.
— Это надо исследовать, — заметил трибун и, посмотрев на своих товарищей, как бы призывая их в свидетели, прибавил:
— Допросим женщину. Пойдемте все.
Гезий был доволен.
— Мы пробьем стену, — сказал он. — Я нашел место, где была дверь, но оно плотно заделано камнями и известкой.
Трибун сказал писцу:
— Пошли вслед за нами рабочих с ломами. Поторопись, а отчет задержи, ибо я вижу, что его придется исправить.

2. Прокаженные узницы

Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем’. Такой ответ получил смотритель Гезий из камеры, которую он обозначил на своем исправленном плане под No VI.
Читатель, без сомнения, узнал в этих несчастных мать и сестру Бен-Гура. Да, это были они.
Когда их восемь лет назад схватили и привезли в крепость, Грат решил отделаться от них. Он выбрал для этого цитадель, находившуюся под его непосредственным присмотром, а в ней камеру No VI, во-первых, потому, что эта камера, вероятно неспроста, отсутствовала на плане, и, во-вторых, она была заражена проказой. Поместить в ней заключенных значило обречь их на смерть. Рабы ночью, когда не было свидетелей, впустили в нее женщину и девочку, те же самые рабы завершили свою жестокую работу закладкой двери, после чего их разослали в разные стороны так далеко, что о них более не было слышно. Во избежание обвинения в этом двойном убийстве, Грат предпочел бросить свои жертвы туда, где естественная смерть была неминуема, но медленна. Чтобы они могли протянуть дольше, он для снабжения их пищей и питьем заключил в смежную камеру колодника, лишенного зрения и языка. Этот несчастный ни в коем случае не мог ничего рассказать или доказать кому-либо из заключенных или судей. Так, с ловкостью, которой он отчасти был обязан Мессале, римлянин под предлогом наказания убийц облегчил себе путь к конфискации имущества Бен-Гура, ни одна часть которого не обогатила императорских сундуков.
Последним штрихом в этом плане была быстрая отставка старого смотрителя тюрем, и не потому, что он знал о совершенном, — нет, последнее было ему неизвестно, — но он был знаком с настоящим устройством нижнего яруса, и от него нельзя было скрыть сделанной перемены. С мастерской сметливостью прокуратор велел составить для нового смотрителя новый план, на котором, как мы видели, отсутствовала камера No VI. Инструкции, данные последнему сообразно с пропуском на плане, довершили умысел: камера с несчастными узницами как бы исчезла.
Чтобы понять, какова была жизнь матери и дочери в течение восьми лет, нужно не забывать их развитие и прежний образ жизни. Люди относятся к известным обстоятельствам так или иначе, смотря по степени их восприимчивости. Мы не впадем в преувеличение, если скажем, что хотя христианство и произвело внезапный подъем духа всего человечества, тем не менее его рай не есть рай для большинства, как, с другой стороны, не все одинаково страдали бы в так называемом аду. У цивилизации есть свои весы. По мере того как мир делается интеллигентнее, возрастает и способность души к чистым наслаждениям. И благо, что это так! Без этого к чему все прочие блага? Но способность наслаждаться при одних условиях равносильна способности страдать при других. Поэтому раскаяние должно нести в себе нечто большее, чем угрызение совести, — оно должно служить указанием на изменения в природе неба, которого алчет душа.
Теперь не страшитесь! Описание слепого и немого несчастливца, только что освобожденного из камеры No V, надеюсь, поможет несколько рассеять ужас того, что последует в моем рассказе.
Обе женщины были вместе у отверстия в стене камеры. Одна сидела, другая прислонилась к ней. Свет, падавший сверху, придавал им вид теней, причем мы должны заметить, что они были без одежды и покрывал. Но и здесь не исчезла любовь, ибо они обнимали друг друга. Богатство и удобства — суета, надежда увядает, только любовь остается с нами. Кто скажет, сколько раз они сидели на этом месте, питая надежду при виде этой слабой, но отрадной полоски света? Когда ее блеск усиливался, они знали, что рассвело. Когда он исчезал, они знали, что мир успокоился на ночь, которая нигде не была так долга и так полна мрака, как у них. Белый свет… Сквозь эту дыру, как будто она была так же высока и широка, как королевские ворота, они улетали в мечтах далеко, подолгу расхаживая взад и вперед, как призраки, и разговаривая — одна о своем сыне, другая о своем брате. Они провожали его в моря и на острова. Сегодня он был в одной стране, завтра в другой, и всегда и везде только гостем, ибо, если они жили ожиданием, он жил их поиском. Для них было высоким наслаждением говорить друг другу: ‘Пока он жив, мы не будем забыты. Пока он нас помнит, есть надежда!’ Твердость человека, над которым тяготеет несчастье, может происходить и от ничтожной причины. Наша обязанность состоит в уважении их горя, которое покрывает их священным покровом.
Не подходя слишком близко, мы видим, что они подверглись внешней перемене, которую нельзя приписать ни времени, ни условиям заключения. Мы, конечно же, помним, что мать была прекрасна как женщина, дочь — прелестна как дитя. Теперь, даже любя их, этого сказать нельзя. Их волосы длинны, сильно спутаны и грязно-белы — на них не только страшно, но и отвратительно смотреть. Но, может быть, это впечатление происходит от ложного освещения, мерцающего сквозь мрак, или они изнурены голодом и жаждой: они не пили и не ели с тех пор, как их прислужник-каторжник был удален, то есть со вчерашнего дня.
Тирса, наклонившись к матери, жалобно стонет.
— Успокойся, Тирса. Он придет. Господь благ. Мы думали о Нем и не забывали молиться при каждом звуке трубы в храме. Ты видишь, свет еще виден. Солнце теперь на юге, и едва ли больше седьмого часа. Кто-нибудь придет к нам. Не будем терять веры. Господь благ.
Слова матери, обращенные к дитя, просты и внушительны, хотя если мы прибавим восемь лет к пятнадцатилетнему возрасту, в котором мы видели Тирсу в последний раз, то поймем, что она уже далеко не ребенок.
— Я буду терпеть, я буду тверда, матушка, — сказала она. — Твои страдания не слабее моих, и мне так хочется жить для тебя и для брата! Но мой язык горит, мои губы сохнут. Я думаю, где он и найдет, найдет ли когда-нибудь нас!
Нас странно поражает хриплое, грубое, неестественное звучание их голосов. Мать прижала дочь к груди и говорит:
— Я видела его во сне сегодня ночью, и так ясно, Тирса, как вижу тебя. Мы должны верить снам, потому что так делали наши предки. Господь часто беседовал с ними таким путем. Я грезила, что мы во дворе, с нами еще несколько женщин, он стоит в воротах и смотрит то на ту, то на другую. Мое сердце сильно билось. Я знала, что он нас ищет, протянула к нему руки и бросилась навстречу, зовя его. Он слышал и видел меня, но не узнал. Через минуту он ушел.
— Не так ли будет, когда мы действительно встретим его? Мы так изменились.
— Я тоже так думаю, но… — голова матери задрожала, и по лицу пробежала горестная судорога. Овладев собой, она продолжала:
— Но мы можем дать ему возможность узнать нас.
Тирса схватила ее руку и опять простонала:
— Воды, матушка, воды… хоть каплю.
Мать оглянулась вокруг с полной беспомощностью. Она так часто взывала к Богу, столько обещала Его именем!.. Точно тень заволокла в ее глазах слабый свет, и ей показалось, что приближается смерть… Твердо зная, что она должна говорить, хотя и бесцельно, она повторяла:
— Терпение, Тирса, они придут, они скоро будут здесь.
Ей послышался звук около отверстия в стене, и она не ошиблась. Еще мгновение, и в камере раздался крик каторжника. Тирса также услыхала его, и обе вскочили, все еще крепко держась друг за друга.
— Хвала Господу вовеки! — воскликнула мать с жаром возвратившейся веры и надежды.
— Кто там? Кто вы? — послышалось затем.
Голос был чужой. Что за дело! Кроме слов Тирсы, это были первые слова, которые мать слышала за восемь лет. Переход от смерти к жизни был такой сильный и такой внезапный!
— Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем.
— Бодрись. Я возвращусь.
Женщина громко зарыдала. Они найдены. Помощь пришла. Все будет возвращено — все, что было отнято: сын и брат, имущество и дом! Скудный свет манил их блеском дня, и в полном забвении страданий, печали и голода, даже страха смерти, женщины рыдали, крепко держась друг за друга.
Им не пришлось долго ждать. Смотритель Гезий был обстоятелен в своем рассказе, но, наконец, его рассказ был завершен. Трибун же действовал быстро.
— Здесь, внутри! — скомандовал он.
— Сюда! — сказала мать, вставая.
Немедленно она услышала другой звук в другом месте, как бы от ударов в стену железных заступов, — ударов быстрых, громких, освобождающих. Ни она, ни Тирса не говорили ничего, только слушали, понимая, что им пролагают путь к свободе.
Руки работавших были крепки, кисти ловки, намерение хорошо. Удары стали громче, вот с треском падает глыба, свобода ближе, ближе. Теперь уже можно слышать разговор рабочих. Вот — о радость! — сквозь щель блеснула красная полоса факела. Среди мрака она резко била в глаза, прекрасная, как блеск солнца, как блеск утренней зари.
— Это он, мать, это он! Он наконец нашел нас! — кричала Тирса с мыслью, оживленной фантазией молодости.
Но мать только кротко отвечала:
— Господь благ!
Отвалился кирпич, затем другой, потом огромная глыба, и дверь была открыта. Человек, замаранный известкой и каменной пылью, вошел и остановился, держа факел над головой. Двое или трое с факелами следовали за ним и встали по бокам, дав дорогу трибуну. Уважение к женщине не все считают обязательным, но оно лучшая проба природы человека. Трибун остановился, ибо они отбежали от него — не от страха, заметим, а от стыда, и не только от стыда, читатель! Во мраке их убежища раздались слова, самые печальные, самые горестные, самые безнадежные, какие только существуют на человеческом языке:
— Не приближайся к нам! Мы нечистые!
Люди приподняли факелы и переглянулись.
— Нечистые, нечистые! — послышалось из угла жалобное, полное горести восклицание.
С такой грустью звучал голос духа, изгоняемого из рая и оглянувшегося на мгновение назад. Так вдова и мать исполнила свой долг, и в эту минуту ей стало ясно, что свобода, о которой она молилась и наяву, и во сне, вблизи была, как содомское яблоко.
Она и Тирса были поражены проказой.
Возможно, читатель не вполне знаком со смыслом этого слова. Объясним его ссылкой на закон того времени, и теперь лишь немного измененный: ‘Сих четверых должно считать как бы мертвыми: слепого, прокаженного, нищего и бездетного’. Так говорит Талмуд.
К прокаженному, действительно, относились, как к мертвецу, — его удаляли из города, как труп. С наиболее близкими он мог говорить только на значительном расстоянии, жить мог только с прокаженными, лишался всех прав: был отрешен от богослужения в храме и синагоге, ходил в рубище с прикрытым ртом, обитал в пещерах или покинутых гробницах, делался воплощением Еннома и геенны, был оскорблением для других и мучением для себя и только на смерть мог возлагать надежду.
Однажды, — мать не могла указать ни дня, ни года, ибо в тюрьме время перестало существовать, — однажды она почувствовала на правой руке сухой струп, ничтожный по размеру, который она попробовала смыть. Он упорно держался на теле, но она еще мало думала о его значении, пока Тирса не пожаловалась, что и она поражена таким же образом. Запас воды был скуден, и они отказывали себе в питье, употребляя ее как лекарство от корост. Наконец, поражена была вся рука, кожа растрескалась, ногти на пальцах отстали. Но мученицы не так страдали от боли, как от постоянно возрастающего общего недомогания. Затем начали сохнуть и трескаться губы. Однажды мать, которая была исключительно опрятна и тщательно боролась с тюремной грязью, подумав, что недуг охватил и лицо Тирсы, подвела ее к свету и с трепетом стала всматриваться в него: увы, веки молодой девушки были белы, как снег. О, как мучительна была эта уверенность! Мать сидела некоторое время молча, неподвижная, парализованная, повторяя про себя только одно слово: ‘Проказа, проказа!’
Когда она смогла собраться с мыслями, то думала только о своем ребенке. Чувство материнской нежности перешло в мужество, и она почувствовала себя способной на последнюю жертву. Она схоронила открытие в своем сердце, без надежды удвоила свои заботы о Тирсе и продолжала держать дочь в неведении относительно того, чем они поражены, даже уверяла ее, что этот недуг самый ничтожный. Она пересказывала ей сказки, придумывала новые, играла с ней и всегда с удовольствием слушала песни, которые по ее желанию пела Тирса. Псалмы же царственного поэта, слетая с их изнуренных уст, поддерживали в обеих воспоминание о Боге, Который, казалось, покинул их легко и окончательно.
Их болезнь медленно развивалась, преждевременно убеляя головы, разъедая ранами губы и веки, покрывая тела струпьями, затем она поразила их гортани, сделав голоса хриплыми, затем суставы, лишив ткани и хрящи упругости. Мать хорошо знала, что без лекарств болезнь должна перейти и на легкие, и в артерии, и в кости, делая свои жертвы все более и более омерзительными, и так вплоть до смерти, которая может наступить через много лет.
Наконец настал другой страшный день — день, когда мать, побуждаемая чувством долга, назвала Тирсе болезнь, и обе с агонией отчаяния молили о скором конце. Однако такова сила привычки, что как они ни были сокрушены, но по временам начинали не только спокойно говорить о своем недуге, но смотрели на свое отвратительное изменение как на естественное и, вопреки ему, цеплялись за жизнь. Они утешали себя разговорами и мечтами о Бен-Гуре. Мать предсказывала дочери свидание с ним, и ни одна не сомневалась в его преданности им и в счастье встречи. Они находили удовольствие в раскручивании этой тонкой нити и ею извиняли свою живучесть.
Среди мрака ярко горели факелы, и настала свобода.
— Господь благ, — воскликнула вдова.
Вошел трибун. Чувство долга внезапно охватило старшую из женщин, и раздалось горестное предостережение: ‘Нечистые, нечистые!’
Ах, каких мук, каких усилий стоило матери принудить себя к исполнению этого долга! Никакая радость не могла уже ослепить ее мыслей о тяготах предстоящей жизни на свободе. Прежняя счастливая жизнь никогда не возвратится. Если она подойдет к дому, ей придется остановиться у ворот и кричать: ‘Нечистая, нечистая!’ Она должна удаляться от всего страстно любимого, потому что возврата к нему не может быть. Юноша, о котором она постоянно думала с той сладостной надеждой, в которой мать находит чистейшую радость, должен при свидании с ней стоять в отдалении. Если он протянет к ней руки и скажет: ‘Матушка моя’, она из любви к нему должна ответить: ‘Нечистая, нечистая!’ А это дитя рядом с ней, которому она прежде за недостатком другой одежды распускала длинные волнистые волосы, теперь побелело неестественной белизной и — увы! — как было, так и будет единственной спутницей печального остатка ее жизни. И тем не менее, читатель, благородная женщина приняла свой жребий и исторгла крик, который отныне должен быть ее неизменным приветствием: ‘Нечистая, нечистая!’ Трибун услышал его с ужасом, но остался на месте.
— Кто вы? — спросил он.
— Две женщины, умирающие от голода и жажды. Но, — прибавила мать, не колеблясь, — не подходи к нам близко, не касайся ни пола, ни стены… Мы нечистые, нечистые!
— Расскажи мне свою историю: как тебя зовут, когда, кто и за что посадил тебя сюда.
— В Иерусалиме некогда жил князь Бен-Гур, друг всех благородных римлян и самого кесаря. Я его вдова, а это его дитя. Как могу я рассказать вам, за что нас сюда бросили, когда я сама не знаю, — разве только за то, что мы были богаты. Валерий Грат может рассказать тебе, кто наш враг и когда началось наше заключение. Посмотри, до чего нас довели, посмотри и пожалей!
Воздух был тяжел от заразы и дыма факелов, но римлянин подозвал к себе одного из факельщиков и записал ответ слово в слово. Он был краток и ясен и заключал в себе одновременно повествование, обвинение и просьбу. Незаурядная личность отвечала так: нельзя было не поверить ей и не помиловать ее.
— Вы должны быть освобождены, — сказал он. — Я вам пришлю пищи и питья.
— И одежду, и воды для омовения — мы просим тебя, великодушный римлянин!
— Все будет по твоему желанию, — ответил он.
— Господь благ, — сказала вдова с жаром. — Мир Его да будет с тобой!
— Приготовьтесь. К ночи вас нужно будет отвести к воротам крепости и отпустить на свободу. Ты знаешь закон. Прощайте!
Он поговорил с провожатыми и вышел за дверь.
Вскоре несколько рабов вошли в камеру с большим кувшином воды, тазом и салфетками, они принесли хлеб и похлебку, а также кое-какие принадлежности женской одежды. Положив все это на пол, они вышли, не касаясь заключенных.
Ночью обеих женщин проводили к воротам и вывели на дорогу. Они были свободны в городе своих отцов. Сходя со ступеней, они лишь минуту были веселы, осматривая все вокруг, а затем спросили себя:

3. Опять на родине

Примерно в то же время, когда смотритель Гезий излагал свой доклад трибуну, по восточному склону Масличной горы взбирался пешеход. Дорога была неровной и пыльной, растительность выжжена, так как в Иудее было сухое время года. Хорошо, что путник был молод, силен и шел в легкой одежде.
Он двигался медленно, часто смотря то направо, то налево, но не с той все возрастающей тревогой человека, неуверенно идущего вперед, а скорее с видом путника, приближающегося к своему дому после продолжительного отсутствия. Он был доволен и как будто говорил всему окружающему: ‘Я рад, что опять с вами. Посмотрим, как вы изменились’.
Поднявшись, он остановился, чтобы оглянуться назад на открывающийся перед его глазами вид, завершенный горой Моав. Когда же он приблизился к вершине, то ускорил шаги, не чувствуя усталости, все спеша вперед и ни на минуту не останавливаясь и не оборачиваясь назад. На вершине, достигнув которую он несколько уклонился вправо от проторенной тропы, он вдруг остановился, словно прикованный невидимой рукой. Можно было заметить, что глаза его были широко раскрыты, щеки пылали, грудь вздымалась от чудной картины, широко расстилавшейся перед ним. Путник этот был Бен-Гур, а перед ним был Иерусалим — святой город времен Ирода, святой город Христа.
Бен-Гур выбрал себе камень, сел и, освободив голову от свернутого платка, заменявшего ему шапку, стал любоваться панорамой. То же самое делали и делают разного рода люди при разного рода обстоятельствах — и сын Becпacиaнa, и мусульмане, и крестоносцы, и паломники из обширного Нового Света, открытого почти через пятнадцать веков после времени нашего рассказа. Но едва ли кто-нибудь из этого множества людей смотрел на город с более горестной нежностью, чем Бен-Гур. Его волновали воспоминания о соотечественниках, их торжестве и несчастиях, об их истории — истории Бога. Этот город был живым памятником их преступлений и добродетели, их упадка и гения, их благочестия и неверия. Взор Бен-Гура выражал гордость, которая могла бы наполнить его тщеславием, если бы не мысль, что эти царственные владения не принадлежат более его соотечественникам, что богослужение в храме совершается с разрешения иностранцев, что на холме, где обитал Давид, находятся мраморные палаты, где с Божьих избранников выжимаются подати и где их бичуют за истинное бессмертие веры. Помимо этой национальной радости и горести, общей у него со всеми евреями того времени, Бен-Гур принес с собой и свои личные воспоминания, и свою историю, которая жила в его памяти и которую зрелище Иерусалима только осветило и оживило.
Гористая местность меняется мало, а тем более там, где горы скалисты. Картина, которая привлекла взоры Бен-Гура, та же и ныне. Солнце все так же освещает склоны Масличной горы. Виноградники, которыми они одеты вперемежку с кривыми фигами и старыми дикими маслинами, там сравнительно зелены. Внизу по высохшему ложу Кедрона стелется зелень, на которой отдыхает взор, а там, где кончается Масличная гора и начинается гора Mopиa, с грубой резкостью выступает белая, как снег, стена, заложенная Соломоном и достроенная Иродом. Над всеми постройками возвышается их венец — беспредельно священный, бесконечно прекрасный, величественный по размерам, сияющий золотом храм, святилище и святая святых. Ковчега не было, но Иегова был — Он пребывал здесь в вере каждого чада Израилева. Как храм, как памятник искусства, он до сих пор не имеет себе равных. Теперь от него не осталось камня на камне. Кто восстановит это здание? Когда начнется это восстановление? Так спрашивает себя каждый путник на том месте, где находился в настоящую минуту Бен-Гур, — спрашивает, зная, что ответ в руках Божьих.
Между тем взгляд Бен-Гура поднялся еще выше храма, к Сионской горе, освященной воспоминаниями, неразрывными с царями-помазанниками. Когда он вычленил среди множества величественных сооружений дворец Ирода, его мысль невольно перенеслась к грядущему Царю, Которому он посвятил себя, по стопам Которого он решил идти, божественную десницу Которого он вечно ощущал в своих мечтах. Он думал о том дне, когда новый Царь придет овладеть принадлежащим ему — Mopиa с ее храмом, Сионом с его башнями и дворцами, с крепостью Антония, сурово хмурящейся справа от храма, с новым, еще не обнесенным стеной городом Везефой, с миллионами израильтян, которые соберутся с пальмовыми ветвями и знаменами и будут радоваться, что Бог покорил Израилю весь мир.
Жить — значит мечтать. Только мертвым чужды мечты. Не будем же смеяться над Бен-Гуром за то, что мы сами бы делали на его месте в то время и при тех же обстоятельствах.
Солнце стояло низко. По временам его блестящий диск покоился на дальней вершине западных гор, заливая блеском все небо над городом и ложась золотыми полосами на стены домов и крепости. Затем оно исчезло, как бы нырнув. Тишина направила мысли Бен-Гура к дому его отца, если дом еще цел.
Приятные впечатления вечера смягчили его чувства и, разрушив честолюбивые замыслы, вернули к той действительности, ради которой он явился сюда. В то время, когда он с Ильдеримом находился в пустыне и осматривал все ее укрепленные места, знакомясь с ней, как солдат знакомится со страной, в которой намеревается воевать, однажды явился гонец с известием об отставке Грата и назначении на его место Пилата.
Мессала потерял все и считал Бен-Гура мертвым, Грат лишился власти и удален — что теперь мешало Бен-Гуру разыскивать мать и сестру? Уже нечего было бояться. Если он сам не мог осмотреть иудейские тюрьмы, то мог исследовать их при помощи других. Если пропавшие найдутся, то у Пилата нет оснований держать их под стражей, да в крайнем случае можно прибегнуть к подкупу. Иуда намеревался переправить их в безопасное место и тогда с успокоенной мыслью, с совестью, удовлетворенной исполнением главного долга, всецело предаться грядущему царю. Решение это было принято им. Ночью Бен-Гур посоветовался с Ильдеримом и получил его согласие. Трое арабов проводили Иуду до Иерихона, где он оставил и их, и лошадей, а сам пешком отправился дальше. Маллух должен был встретить его в Иерусалиме.
Первым вопросом было: с чего начать? Этого Иуда еще не решил. Ему хотелось начать с крепости Антония. Погребение вроде того, какому подверглась его семья, было возможно именно здесь. Кроме того, в таких затруднительных случаях является естественное побуждение начать поиски с того самого места, где совершилась пропажа, а он не мог забыть, что в последний раз видел мать и сестру, когда стража волокла их по дороге в крепость. Если теперь их здесь нет, то все же они были здесь раньше, и должен остаться какой-нибудь протокол этого факта, ключ, по следам которого остается идти до конца. Кроме этого, было еще одно обстоятельство, дававшее ему надежду. Он узнал от Симонида, что кормилица Амра жива. Вы помните, конечно, что, преданное существо, она в то утро, когда несчастье постигло Гуров, вырвалась и убежала от стражи во дворец, где ее опечатали вместе с имуществом семьи. В течение следующих лет Симонид поддерживал ее, так что теперь она была единственной обитательницей большого дома, который Грат был не в силах продать, несмотря на все свои старания. История его законных владельцев хранила эту собственность от покупателей. Проходившие мимо него шептались — молва считала его притоном духов, вероятно, вследствие стонов бедной старой Амры, слышимых иногда на крыше, иногда сквозь решетчатое окно. Бен-Гур полагал, что если ему удастся добраться до нее, то она поможет ему хотя бы слабыми сведениями. Уже один ее вид в этих местах, столь омраченных воспоминаниями, был бы для него некоторой отрадой.
Итак, прежде всего он решил идти в старый дом и повидаться с Амрой, поэтому вскоре после захода солнца он встал и начал спускаться с горы по дороге, поворачивающей к северо-востоку. Внизу, недалеко от подошвы, окруженной ложем Кедрона, он достиг перекрестка с дорогой, идущей к Силоамской деревне и источнику с тем же именем. Там он встретил погонщика, ведущего на базар нескольких баранов. Он заговорил с этим человеком и в его обществе прошел мимо Гефсимании через Рыбные ворота в город.

4. Отчий дом

Было уже темно, когда Бен-Гур, расставшись около ворот с погонщиком, повернул по узкому переулку, идущему на юг. Немногие встречные приветствовали его. Кладка мостовой была тверда, дома по обе стороны низки, темны и пасмурны, все двери — затворены. Ночь и неизвестность будущего настраивали его на невеселый лад. Все более и более впадая в мрачное настроение, он подошел к глубокому бассейну, известному теперь под именем купели Вифезды, в воде которого отражался небесный свод. Оглянувшись назад, он увидел северную сторону крепости Антония, черную, хмурую громаду на фоне стальной синевы небес. Он остановился как бы по требованию сурового часового. Крепость поднималась перед ним так высоко, казалась такой огромной и, по-видимому, так прочно построенной, что он вынужден был сознаться в ее неприступности. Если его мать была здесь заживо погребена, что он мог сделать для нее? Серьезно говоря, ничего. И он подумал, как быстро ему пришлось понять все ничтожество своего знания и возложить надежду на Бога, это вечное прибежище беспомощных. Но помощь Его так долго заставляет себя ждать! В сомнениях и унынии он повернул на дорогу, идущую мимо фасада крепости.
Наверху, в Везефе, он знал канну, где намеревался остановиться на время пребывания в городе, но не мог преодолеть желания увидеть свой дом и направился к нему.
Между тем восток уже засеребрился, засиял, и предметы, ранее невидимые, и прежде всего башни Сионской горы, выплыли как бы из темной пучины и казались воздушными замками над долиной, еще погруженной во мрак.
Наконец он пришел к отчему дому.
Некоторые из читателей и без наших пояснений легко поймут его чувства. Многие из них имели, вероятно, счастливый отчий дом, как бы это давно ни было, — с ним связаны все их лучшие воспоминания. Это рай, из которого удаляешься в слезах и куда охотно возвратился бы теперь малым ребенком, если бы это было возможно.
У ворот старого дома Бен-Гур остановился. На его углах уцелел сургуч, употребленный при опечатывании, а на воротах висела доска с надписью: ‘Этот дом — собственность императора’.
Никто не входил и не выходил через эти северные ворота со времени горестного дня разлуки. Постучаться ли ему по-старому? Он знал, что это было бесполезно, но не мог преодолеть искушения: Амра могла услышать стук и выглянуть из какого-нибудь окна. Взяв камень, он взошел по широким каменным ступеням и три раза ударил в дверь. Глухое эхо ответило ему. Он снова ударил громче прежнего. Тишина как бы смеялась над его попытками. Он отошел на середину улицы и осмотрел окна, но нигде ничего не было видно.
С северной стороны он перешел на западную, где было четыре окна, в которые он долго и тревожно всматривался без малейшего результата. Его сердце то переполнялось бессильными желаниями, то содрогалось от обольщений собственного воображения. Амра не появилась.
Молча обошел он дом к югу, но и там вход был запечатан и над ним висела доска. Мягкий блеск величественной луны, выплывшей над гребнем Масличной горы у конца Лобной, осветил написанные слова, прочтя которые Бен-Гур пришел в бешенство. Но что он мог сделать? Только сорвать доску с гвоздей и затоптать ее в пыль. Затем он сел на лестницу и стал думать о новом царе, о скорейшем Его пришествии. Когда его волнение поостыло, он от долгого путешествия поддался усталости и, опустившись на ступени, заснул.
В это самое время две женщины вышли на ту же улицу и приблизились ко дворцу Гуров. Они двигались вперед медленно, робкими шагами, часто останавливаясь и всматриваясь в темноту. У угла мрачного здания одна из них сказала тихим голосом:
— Вот он, Тирса!
Тирса, взглянув, сжала руку матери и, прислонясь к ней, глубоко, но тихо зарыдала.
— Войдем, дитя, потому что… — мать колебалась и дрожала, затем, сделав над собой усилие, продолжала, — потому что, как только настанет утро, нас выведут за городские ворота, чтобы навсегда лишить права вернуться.
Тирса почти упала на камни.
— Ах, да! — выговорила она среди рыданий. — Я забыла. Я было почувствовала, что иду домой. Но мы прокаженные, и у нас нет дома — мы принадлежим смерти!
Мать остановилась и ласково подняла ее, говоря:
— Нам нечего бояться. Пойдем.
В самом деле, подняв свои безоружные руки, они могли броситься на легион и обратить его в бегство.
Прокрадываясь в тени высокой стены, они скользили, как два призрака, пока не дошли до входа, перед которым остановились. Увидев доску, они взошли на ступени по неостывшим следам Бен-Гура и прочли надпись: ‘Этот дом — собственность императора’.
Тогда мать сложила руки и с поднятыми к небу глазами испустила полный безграничной горечи вопль.
— Что еще? Ты пугаешь меня, матушка!
На это последняя немедля отвечала:
— О Тирса! Бедный, бедный!
— Кто?
— Твой брат! Они все отняли у него, все, даже этот дом!
— Бедный, — сказала Тирса машинально.
— Он никогда не будет в состоянии помочь нам.
— Что же делать, матушка?
— Завтра, дитя, мы должны сесть у дороги и начать просить милостыню, как это делают прокаженные, просить или…
Тирса снова прижалась к ней и сказала, рыдая:
— Умрем, умрем!
— Нет, — твердо сказала мать. — Господь предназначил каждому свой срок жизни. Мы и в этом должны ожидать Его воли. Пойдем отсюда!
Говоря это, она схватила Тирсу за руку и поспешила к западному углу дома, держась близко к стене. Здесь никого не было видно: они дошли до ближайшего угла и отступили перед лунным светом, который широко освещал весь южный фасад и часть площади. Бросив взор назад и наверх, на окна западной стороны, мать решительно вступила в пространство, освещенное луной, увлекая за собой Тирсу. Тут ясно можно было рассмотреть всю силу проказы на их губах и щеках, в гноящихся глазах, на покрытых шелухой руках, особенно же на длинных, свалявшихся волосах, слепленных отвратительным гноем и, как и брови, страшно белых. Нельзя было сказать, которая из них мать, которая дочь, — обе казались одинаково страшными.
— Тсс!.. — сказала мать. — Тут кто-то лежит на ступени — мужчина. Обойдем его.
Они быстро перебежали на противоположную сторону улицы и остановились.
— Он спит, Тирса! Стой здесь. Я посмотрю, заперта ли дверь.
Сказав это, мать тихо подошла и решилась толкнуть калитку, но она так и не узнала, была ли та заперта, потому что в эту минуту мужчина беспокойно вздохнул и, повернувшись, сдвинул платок на своей голове так, что лицо открылось и на него упал яркий свет луны. Она взглянула на него и вздрогнула, опять взглянула, немного постояла, сложила руки и подняла глаза к небу в немой мольбе. Минуту спустя она бросилась назад, к Тирсе.
— Как Бог свят! Этот мужчина — мой сын, твой брат!
— Брат? Иуда?
Мать быстро схватила ее за руку.
— Пойдем, — сказала она шепотом, — посмотрим на него вместе еще один раз — только раз, потом… помоги рабыням твоим, Господи!
Они, держась за руки, быстро перешли улицу. Когда их тени упали на него, они остановились. Одна из его рук свободно лежала, распростертая на ступеньке. Тирса упала на колени и хотела поцеловать ее, но мать отдернула ее назад.
— Ни за что на свете, ни за что на свете! Мы нечистые, мы нечистые! — шептала она.
Тирса отшатнулась от него, как будто прокаженным был он. Бен-Гур лежал мужественно прекрасен. Его щеки и лоб загрубели от солнца и ветра пустыни, из-под светлых усов красовались ярко-красные губы и белые зубы, а мягкая борода не скрывала округлость подбородка и шеи. Каким красавцем казался он матери! Как сильно желала она обхватить его руками и, прижав его голову к своей груди, целовать его, как в былое время его счастливого детства! Где она черпала силу превозмочь это желание? В своей любви — в материнской любви, которая тем и отличается от всякой другой, что полна нежности к любимому дитя и безжалостна к себе — отсюда вся ее сила. Ни за возвращение здоровья и богатства, ни за всевозможные радости жизни, ни даже за самую жизнь она не решилась бы коснуться своими прокаженными устами его щеки! Но коснуться его она должна была во что бы то ни стало! В тот самый момент, когда она наконец нашла его, она должна была отказаться от него навсегда! Пускай судят матери, как больно, мучительно тяжело ей было! Она подползла к его ногам, коснулась губами одной из сандалий, коснулась еще и еще. Всю душу, казалось, вложила она в эти поцелуи. Он пошевелился и отбросил руку. Они отодвинулись, но слышали, как он пробормотал во сне:
— Матушка моя! Амра! Где же?..
И он опять погрузился в глубокий сон.
Тирса внимательно вслушивалась. Мать спрятала лицо в пыли, стараясь заглушить рыдания, от которых разрывалось ее сердце. Она почти желала, чтобы он проснулся.
Мать позвала Тирсу, они встали и, еще раз взглянув на Иуду, как бы желая неизгладимо запечатлеть его образ в своей памяти, вышли на улицу, держась за руки. Затем они возвратились и остановились, смотря на него, ожидая, что он проснется, ожидая сами не зная чего.
Между тем из-за угла дворца показалась другая женщина. Две стоящие в тени совершенно ясно видели ее: худая, несколько сгорбленная, смуглая, седоволосая, чисто одетая рабыня, она несла корзину, наполненную овощами. При виде человека на ступеньке она остановилась, потом нерешительно двинулась дальше и, осторожно обойдя спящего, подошла ко входу, довольно легко отодвинула засов и просунула руку в отверстие. Одна из широких досок в оставленной створке бесшумно качнулась и наполовину сдвинулась. Она просунула туда корзину и собиралась последовать за ней, но из любопытства решила взглянуть на незнакомца, лицо которого было открыто.
Невольно следящие за ней услышали восклицание и увидели, как женщина протирала себе глаза, как бы не доверяя им, затем наклонилась, всплеснула руками, дико взглянула вокруг, посмотрела еще раз на спящего, схватила его свободную руку и крепко поцеловала ее. Разбуженный этим Бен-Гур инстинктивно выдернул руку, после этого, взглянув на женщину, шепотом спросил:
— Амра! О Амра! Ты ли это?
Доброе существо было не в силах отвечать ему, она кинулась ему на шею, рыдая от радости.
Он нежно отвел ее руки и гладил ее смуглое лицо, мокрое от слез. Стоящие в стороне услышали, как он сказал:
— О Амра, расскажи мне о матери, о Тирсе! Говори, умоляю тебя!
Амра только рыдала.
— Ты их видела, Амра? Ты знаешь, где они? Скажи мне, что они дома!
Тирса шагнула вперед, но мать, угадав ее намерение, схватила ее и прошептала:
— Не иди — ни за что. Мы нечистые, мы нечистые!
Ее любовь была безжалостна. Как бы ни разрывались сердца обеих, но Бен-Гур не узнает, что с ними: она твердо стояла на этом.
Между тем Амра от этих вопросов только сильнее рыдала.
— Ты хотела войти? — спросил он, увидев отодвинутую доску, — так пойдем. Я пойду с тобой.
Говоря это, он встал.
— Римляне, да будет над вами проклятье Господне! Римляне лгут. Дом мой. Встань, Амра, и пойдем!
Через минуту они вошли, предоставив двум женщинам, стоявшим в тени, безнадежно смотреть на ворота, в которые они не войдут никогда.
Мать и дочь вернулись на пыльную мостовую. Они исполнили свой долг, доказали свою любовь. На следующее утро их нашли и выгнали из города: ‘Прочь! Вы принадлежите к мертвым: идите к ним’. Эти слова мучительно звучали в их ушах, когда они удалялись под градом камней.

5. Верная служанка

Современные путешественники по Святой Земле, смотрящие на знаменитое место, носящее прелестное название Гефсиманского сада, спускаются в ложу Кедрона или к изгибу, образуемому Енномом и Гихоном, до древнего колодца Ен-Рогел, и, испив живительной влаги, останавливаются здесь. Они любуются большими камнями, окружающими колодец, справляются о его глубине, улыбаются над примитивным способом добывания журчащего сокровища и выражают сострадание оборванным несчастливцам, сидящим над ним. Затем, оглядывая окрестности, восхищаются горами Mopиa и Сион, возвышающимися с северной стороны, из коих одна кончается Офелом, а другая в местности, называемой Городом Давида. Вдали, на горизонте, виднеются очертания святых мест: здесь Гарам со своим живописным куполом, там внушительные остатки Гиппика, грозные даже в своих развалинах. Насладившись этим видом и достаточно запечатлев его в памяти, путешественники останавливают свой взор на горе Соблазна, стоящей в суровом величии, и затем на холме Дурного Совета, которой они немало заинтересованы, если хорошо знакомы с летописной историей и преданиями раввинов.
Этот холм замечателен. Достаточно сказать, что подошва его похожа на настоящий ад с серой и пламенем, геенну, о которой говорится в Писании, и что даже теперь, как и во времена Христа, его мертвенная поверхность изрыта могилами, которые с незапамятных времен служили жилищем для прокаженных.
Наутро после описанных в предыдущей главе событий Амра приблизилась к колодцу Ен-Рогел и села на камень возле него. Человек, хорошо знакомый с Иерусалимом, сказал бы, что она любимая рабыня какого-нибудь благородного семейства. Она принесла с собой кувшин для воды и корзину, содержимое которой было покрыто белоснежной скатертью. Поставив их на землю возле себя, она развязала покрывало, падавшее с головы, сложила руки на коленях и стала пристально всматриваться в то место, где холм круто спускается к Акелдаме Скудельничьему полю.
Было очень рано, и к колодцу она пришла первая. Скоро, однако, появился мужчина с кожаным мехом и веревкой. Поприветствовав маленькую темнолицую женщину, он распустил веревку, прикрепил ее к меху и стал ожидать своих клиентов. Другие, поступающие так, добывали воду для себя, он же был водоносом по профессии и сотни раз за день наполнял самые большие кувшины, которые могла унести только очень сильная женщина.
Амра сидела тихо и ничего не говорила. Взглянув на ее кувшин, мужчина спросил, не желает ли она, чтобы его наполнили: она вежливо отказалась, после чего он перестал обращать на нее внимание. Она же все время сидела на одном месте, внимательно глядя на холм.
Показалось солнце, а она все еще ждала чего-то. Пока она так сидит в ожидании, посмотрим, каково ее намерение.
Амра имела обыкновение ходить на рынок после наступления ночи. Прокрадываясь из дома незамеченной, она отыскивала лавки, чаще всего у Рыбных ворот, закупала мясо, овощи и, возвратившись, запиралась в доме.
Можно себе представить ее радость от присутствия Бен-Гура в старом доме, но она ничего не могла сообщить ему о своей госпоже и Тирсе. Иуде хотелось бы переселить ее на место не столь уединенное, но она отказалась переезжать. Ей же, наоборот, хотелось, чтобы он опять занял свою комнату, оставшуюся такой же, какой он ее покинул, но это представляло слишком большую опасность быть открытым, а он хотел избежать всего, могущего возбудить подозрение. Он собирался посещать ее по возможности часто, приходя и уходя по ночам. Она вынуждена была довольствоваться этим и стала придумывать способы сделать его счастливым. Ей не приходило в голову, что он уже мужчина, она не помышляла о том, что он мог изменить свои отроческие вкусы, и думала, что ему можно доставить удовольствие, предлагая свои былые услуги. Он очень любил варенья, она припомнила те из них, которые ему особенно нравились, и решила приготовить их, чтобы всегда иметь под рукой их запас на случай, когда он придет. Кто бы мог быть счастливее? Так и в эту ночь она ранее обыкновенного подымалась к рынку у Рыбных ворот. Бродя по нему в поисках лучшего меда, она случайно услышала рассказ одного человека.
Читатель догадается сам, что это был за рассказ, если мы скажем, что рассказчиком был один из людей, державших факелы перед комендантом крепости Антония, когда в глубине камеры No VI нашли Гуров. Он передал все подробности, и она слышала как имена заключенных, так и слова, с которыми они обращались к трибуну.
Чувство, с которым Амра внимала повествованию, вполне соответствовало ее преданности. Сделав закупки, она возвращалась домой, как в чаду. Какое счастье она доставит своему мальчику! Она нашла его мать!
Она несла корзину, то смеясь, то плача от радости, но внезапно остановилась и задумалась. Она собирается рассказать ему о проказе его сестры и матери. Он пойдет по отвратительным жилищам холма Дурного Совета, зайдет в каждую зараженную могилу, спрашивая о них, болезнь пристанет к нему, и он подвергнется их участи. Она стала ломать руки. Что ей делать?
Подобно многим до и после нее, она пришла к странному решению, внушенному ей если не мудростью, то привязанностью.
Она знала, что прокаженные имеют обыкновение по утрам выходить из своих жилищ на холме и запасаться на день водой из колодца Ен-Рогел. Принеся кувшины, они ставят их на землю и в отдалении дожидаются, пока те наполнятся. С этой же целью должны были прийти ее госпожа и Тирса, ибо закон неумолим: прокаженный богач не лучше прокаженного бедняка.
Амра решила не говорить Бен-Гуру о слышанном ею разговоре, а одной пойти к колодцу и ждать. Голод и жажда приведут туда несчастных, и она верила, что они узнают друг друга.
Тем временем вернулся Бен-Гур, и они много говорили. Завтра должен прийти Маллух, и немедленно начнутся поиски несчастных женщин. Для собственного утешения они обойдут все потаенные места. Без сомнения, тайна тяжело мучила служанку, но она хранила молчание.
После его ухода она занялась приготовлением вкусных кушаний, прилагая к этому делу все возможное старание. Когда звезды показали приближение утра, она наполнила корзину, выбрала кувшин и пошла по дороге к Ен-Рогелу, где мы ее и застали.
Вскоре после восхода солнца, когда работа у колодца была самая спешная и водонос торопился больше всего, когда с полдюжины мехов действовали в одно и то же время, когда каждый спешил уйти прежде, чем утренняя свежесть сменится дневным жаром, обитатели холма начали отодвигать двери своих могил. Несколько позже можно было различить их группы, в которых угадывалось немало крошечных детей. Прокаженные быстро спустились с крутого откоса — женщины с кувшинами за плечами, старые и очень слабые мужчины, хромые с посохами и на костылях. Иных несли на спине, других, как груды лохмотьев, на носилках. И это общество величайших страдальцев согревалось светом любви, которая делает жизнь сносной и даже привлекательной.
Амра следила за этими людьми со своего сиденья у колодца. Не раз она воображала, что видит тех, кого искала. В том, что они были здесь, на холме, она не сомневалась. Она знала также, что они должны спуститься и подойти ближе. Они придут, когда весь народ у колодца будет удовлетворен.
Около самого основания горы была могила, которая не раз привлекала взгляд Амры своим широким отверстием. Камень больших размеров стоял возле ее входа. В самые жаркие часы дня в нее проникало солнце, и вместе с тем она казалась неудобной для жилища какого-нибудь живого существа, кроме разве диких собак. Однако, к своему вящему удивлению, терпеливая египтянка увидела выходящих оттуда двух женщин, из которых одна частью поддерживала, частью вела другую. Волосы у обеих были белы, обе выглядели старыми, но их одежда не была разорвана. Они озирались кругом, как будто все для них было ново. Ей показалось даже, что они съежились, подавленные ужасом отвратительного скопища, к которому принадлежали. Конечно, это были слишком незначительные поводы, чтобы ускорить биение ее сердца и сосредоточить ее внимание исключительно на них.
Две женщины на некоторое время остановились у камня, затем начали медленно, печально, нерешительно приближаться к колодцу, откуда народ кричал им, чтобы они остановились. Они продолжали идти. Водонос подобрал несколько булыжников, готовясь бросать ими в них. Толпа слала им проклятья, еще большая толпа на холме хрипло кричала:
— Нечистые! Нечистые!
‘Без сомнения, — подумала Амра, — без сомнения, обычаи прокаженных им неизвестны’. Она встала и пошла им навстречу, взяв в обе руки корзину и кувшин. Шум у колодца немедленно утих.
— Что за глупость, — сказал один, смеясь, — что за глупость таким образом подавать милостыню мертвым.
Амра, побуждаемая лучшими чувствами, шла далее. Разве она ошиблась? Сердце трепетало в ее груди, но чем ближе она подходила, тем более ее охватывало сомнение и смущение. За четыре или пять ярдов от того места, где они стояли, ожидая ее, она остановилась.
Неужели это любимая госпожа, у которой она так часто с благодарностью целовала руку, образ которой, полный женственной красоты, она так верно запечатлела в памяти! А где Тирса, которую она нянчила, за которой ходила во время болезни, в играх которой принимала участие, — эта улыбающаяся красавица, певунья Тирса, свет большого дома, будущее утешенье ее старости!
— Это какие-то старухи, — мысленно сказала она себе. — Я никогда не видела их прежде. Я пойду назад.
И она собралась вернуться к колодцу.
— Амра! — позвала одна из прокаженных.
Египтянка выронила кувшин и с трепетом оглянулась назад.
— Кто ты? — воскликнула она.
— Мы те, кого ты ищешь.
Амра упала на колени.
— О, госпожа, госпожа! Благословен ваш Бог, ставший и моим Богом, за то, что Он привел меня к вам!
На коленях бедное существо стало двигаться к ним.
— Стой, Амра! Не подходи ближе. Мы нечистые! Мы нечистые!
При этих словах Амра припала лицом к земле, рыдая так громко, что народ у колодца слышал ее. Вдруг она снова подняла лицо и спросила:
— А где же, моя госпожа, Тирса?
— Я здесь, Амра, здесь! Не принесешь ли ты мне немного воды?
Привычка служанки снова сказалась в Амре. Откинув назад жесткие волосы, падавшие на лицо, она встала и, подойдя к корзине, открыла ее.
— Посмотрите, — сказала она, — здесь мясо и хлеб.
Она хотела разостлать на земле скатерть, но ее госпожа сказала:
— Не делай этого, Амра! Вон те могут побить тебя каменьями и отказать нам в питье. Оставь у меня корзину, возьми кувшин, наполни его водой и принеси сюда. Мы отнесем его к своей могиле. Это на сегодняшний день все услуги, которые ты можешь оказать нам. Скорее, Амра!
Народ, на глазах которого произошло все это, расступился перед служанкой и даже помог ей наполнить кувшин — такую жалость возбуждало ее горе.
— Кто они? — спросила одна женщина.
Амра кротко ответила:
— Они всегда были добры ко мне.
Подняв кувшин на плечи, она поспешила назад. Забывшись, она было подошла к ним, но крик ‘Нечистые, нечистые!’ остановил ее. Поставив воду около корзины, она отошла назад.
— Благодарю, Амра, — сказала госпожа. — Ты очень добра.
— Не могу ли я сделать еще что-нибудь? — спросила Амра.
Мать держала кувшин и изнемогала от жажды, но все-таки остановилась и твердо сказала:
— Да, я знаю, что Иуда возвратился домой. Прошлой ночью я видела его спящим на ступенях крыльца. Я видела, как ты его разбудила.
Амра всплеснула руками.
— О госпожа! Ты видела его и не подошла!
— Это значило бы убить его. Я никогда больше не смогу обнять его, не смогу поцеловать его. О Амра, Амра! Я знаю, что ты любишь его!
— Да, — сказала женщина, захлебываясь от слез и становясь на колени. — Я умру за него.
— Ты не должна говорить ему, где мы и что ты видела нас.
— Но ведь он ищет вас. Он пришел издалека, чтобы вас найти.
— Он не должен нас найти, не должен знать, что с нами. Слушай, Амра. Ты будешь нам прислуживать, как сегодня, приносить нам то немногое, в чем мы нуждаемся. Теперь уже это продлится недолго… Ты будешь каждое утро и вечер приходить сюда и… и… — ее голос задрожал, но твердая воля победила, — и ты будешь говорить нам о нем, Амра, но ему ты о нас ничего не должна говорить. Слышишь?
— О, как жестоко будет с моей стороны слышать, как он говорит о вас, видеть, как он ходит, разыскивая вас, чувствовать всю его любовь к вам и даже не сказать ему, что вы живы!
— Можешь ли ты сказать ему, что мы здоровы, Амра?
Служанка прижала руки к сердцу.
— Нет, — сказала госпожа, — поэтому молчи. Иди и возвращайся вечером. Мы будем ждать тебя.
— О госпожа, тяжело это бремя, и трудно мне будет нести его… — сказала Амра, припадая лицом к земле.
— Но насколько тяжелее было бы ему увидеть нас, — отвечала мать, передавая Тирсе корзину. — Приходи сегодня вечером, — повторила она, подняв кувшин и направляясь к могиле.
Амра дождалась, стоя на коленях, пока они исчезли, потом печально пошла домой.
С этих пор она постоянно прислуживала им утром и вечером так, что они не нуждались ни в чем необходимом. Холодная и безнадежная могила была для них менее безотрадна, чем камера в цитадели. Дневной свет золотил ее дверь, и они любовались прекрасной природой. Под открытым небом легче ожидание смерти.

6. Галилеяне

Маллух начал поиски Гуров с цитадели Антония, притом смело, посредством прямой справки у главного трибуна. Он передал чиновнику историю семьи, изобразив все дело вовсе не преступным. Теперь, по его словам, оставалось узнать, жив ли кто-нибудь из несчастных, и подать петицию кесарю, прося о восстановлении их имущественных и гражданских прав. Он не сомневался, что такая петиция приведет к следствию по высочайшему повелению, которого друзьям этого семейства нечего опасаться.
В ответ трибун обстоятельно изложил Маллуху историю нахождения двух женщин в цитадели и позволил прочесть меморандум, составленный на основании их показаний о себе. Когда его попросили позволения снять копию, то он разрешил и это. Маллух поспешил к Бен-Гуру.
Нельзя передать впечатление, которое ужасный рассказ произвел на молодого человека, — оно было слишком глубоко. Он долго, очень долго сидел молча с побледневшим лицом и сильно бьющимся сердцем, затем, как бы останавливаясь на самых едких мыслях, прошептал: ‘Прокаженные! Прокаженные! Они — мать и Тирса — прокаженные! Доколе же, доколе, о Господи!’ Минутами он в справедливом гневе и горе доходил до страшной ярости, до безумной жажды мести, которая, должно сознаться, была почти бессильна. Наконец он встал.
— Я должен найти их. Может быть, они умирают.
— Где же ты их найдешь? — спросил Маллух.
— Они могут находиться только в одном месте.
Маллух возражал и в конце концов добился того, что распоряжение дальнейшими поисками было вверено ему. Они вместе отправились к воротам напротив холма Дурного Совета, с незапамятных времен служившего местом, где прокаженные просили милостыню. Там они простояли целый день, расспрашивая о двух женщинах и предлагая щедрую награду тому, кто укажет их. Так они поступали день за днем в течение полутора месяцев. Страшное население холма было тщательно обследовано самими прокаженными, причем предложенная награда служила могущественной побудительной причиной, ибо они были мертвы только по закону. Наконец, они вторглись и в зияющую могилу внизу холма и подвергли допросу ее обитательниц, но последние твердо хранили свою тайну. В результате оказалась полная неудача. Некоторое время спустя им стало известно, что не так давно власти изгнали каменьями за Рыбные ворота двух прокаженных женщин. Некоторые данные и совпадение чисел привели Бен-Гура к заключению, что пострадавшие были его родными, но старые вопросы ‘Где они, что с ними случилось?’ по-прежнему оставались открытыми.
— Не довольно было заразить их проказой, — говорил сын все с большей и большей горечью, — нет, этого было мало: их нужно было выгнать каменьями из их родного города! Мать умерла! Она ушла в пустыню! Она умерла! Тирса умерла! Один я живу! А зачем? Доколе же, о Господи, доколе, Господи Боже моих отцов, будет стоять этот Рим?
Полный отчаянья, гнева и жажды мщения он вышел во двор канны и увидел, что тот набит прибывшими ночью людьми. Во время завтрака он стал прислушиваться к некоторым из них, и одна группа особенно привлекла его внимание. То были большей частью юноши статные, живые, смелые, с провинциальными манерами и выговором. В их взглядах, в какой-то неуловимой особенности осанки, в блеске их глаз проглядывал дух, не свойственный низшим классам иерусалимских жителей, который обыкновенно считают особенностью жителей горных округов, хотя вернее считать его просто результатом здоровой и свободной жизни. Бен-Гур скоро убедился, что это были галилеяне, приехавшие в город по разным делам, но главным образом для участия в празднике Труб, отмечаемом в этот день. Они сразу заинтересовали его как уроженцы области, в которой он надеялся найти сильнейшую поддержку своему делу. Пока он, наблюдая за ними, думал о возможности сформировать из таких удальцов легион с дисциплиной по римскому образцу, во двор вошел человек с сильно раскрасневшимся лицом и сверкающими глазами.
— Почему вы здесь? — сказал он галилеянам. — Раввины и старейшины идут из храма к Пилату. Собирайтесь скорее и пойдемте с ними.
Они моментально окружили его.
— К Пилату? Зачем?
— Они открыли заговор. За новый водопровод Пилат хотел расплатиться деньгами, взятыми из храма.
— Как! Священными сокровищами? — спрашивали они друг друга с горящими глазами. — Это Божьи деньги. Корван!.. (на др.-евр. языке ‘для Бога’, жертвоприношение) Пусть он посмеет тронуть из них хоть шекель!
— Пойдемте, — воскликнул вестник. — Шествие теперь возле моста. Весь город хлынул за ними. Мы можем пригодиться. Торопитесь!
Задумано — сделано. Моментально они сбросили лишнюю одежду, и часть их уже выступила с обнаженными головами и в коротких безрукавках. Затягивая пояса, они сказали:
— Мы готовы!
Тогда Бен-Гур обратился к ним, говоря:
— Галилеяне, я — иудей. Примете ли вы меня в свое общество?
— Нам, может быть, придется сражаться, — возразили они.
— О, в таком случае я не первый обращусь в бегство!
Этот ответ привел их в веселое настроение, и вестник сказал:
— Ты, по-видимому, довольно крепок. Пойдем.
Бен-Гур тоже снял верхнее платье и, затягивая пояс, спокойно спросил:
— Вы думаете, будет битва?
— Да.
— С кем?
— Со стражей.
— Зачем вы будете с ней биться?
Они молча взглянули на него.
— Хорошо, — сказал он, — мы поступим так, как сможем, но не лучше ли нам выбрать вождя? Он всегда есть у легионеров, и потому-то они способны к единодушному действию.
Галилеяне удивленно посмотрели на него, как будто эта мысль была для них нова.
— По крайней мере, сплотимся, — сказал он. — Ну, я готов, если вы готовы. Пойдемте!
Не должно забывать, что постоялый двор был в Везефе, новом городе, и, чтобы достигнуть Претории, громким именем которой римляне называли дворец Ирода на Сионской горе, группа должна была пересечь долину. По улицам, если так можно назвать аллеи, они быстро обогнули Акру и подошли к башне Mapиaмны, откуда было недалеко до больших ворот в массивной стене. На пути им приходилось обгонять и быть обгоняемыми народом, который, подобно им, пылал гневом при слухе о предполагаемом злодеянии. Достигнув ворот Претории, они увидели входившую в них процессию раввинов и старейшин в сопровождении множества народа, большая часть которого остановилась по эту сторону стены.
Вход охранялся центурионом со стражей. Солнце горячими лучами ударяло в шлемы и щиты солдат, но они сохраняли свои ряды, оставаясь одинаково безучастными и к его ослепительному блеску, и к ропоту толпы. Народ потоком врывался через бронзовые ворота, встречая незначительное число выходивших обратно.
— Что делается? — спросил один из галилеян выходящего.
— Ничего, — ответил тот. — Раввины стоят перед дверями дворца, требуя свидания с Пилатом. Тот отказывается выйти. Они послали сказать ему, что не уйдут, пока он не выслушает их.
— Войдемте, — сказал Бен-Гур спокойным голосом, лучше своих сотоварищей видя, что дело шло не о простом неудовольствии между просителями и правителем, но что брошен серьезный жребий относительно того, чья воля окажется непреклоннее.
Внутри ворот был ряд зеленеющих деревьев, под ними скамейки. Как входящий, так и выходящий народ старательно обходил тень, приятно бросаемую на белую, чисто выметенную мостовую, ибо, как ни странно, но раввины, ссылаясь на закон, запрещали разводить какую бы то ни было растительность внутри иерусалимских стен. Даже премудрый царь, как говорили, желая устроить сад для своей невесты египтянки, принужден был разбить его внизу, в долине, прилегающей к Ен-Рогелу.
Повернув направо, отряд вышел к значительных размеров площади, на западной стороне которой стоял дворец правителя. Она была переполнена возбужденной толпой. Давка была так велика, что наши друзья не могли больше двигаться вперед и поэтому остались в задних рядах. Перед портиком они увидели раввинов, нетерпение которых по временам сообщалось стоявшим позади них людям. Часто слышался крик: ‘Пилат, если ты правитель, выходи!’
Вдруг сквозь толпу стал пробираться к выходу какой-то человек с красным от гнева лицом. ‘Израиль здесь не в почете, — говорил он глухим голосом. — На этой Святой Земле с нами обращаются не лучше, чем с римскими собаками’.
— Так ты думаешь, что он не выйдет? Что делать раввинам?
— Как в Кесарии — они будут стоять здесь, пока он их не выслушает.
— Посмеет он коснуться сокровищ или не посмеет? — спросил один из галилеян.
— Кто знает? Разве римлянин побоится осквернить святая святых? Разве какая-нибудь святыня щадится римлянами?
Прошел час, и хотя Пилат никого не удостоил ответа, раввины и толпа продолжали стоять. Настал полдень и принес с запада ливень, но толпа только возросла, становясь шумливее и гневливее. Почти не прерывались крики ‘Выходи! Выходи!’, иногда даже с непочтительными добавлениями. Бен-Гур все время держал своих друзей галилеян в сборе. Он полагал, что спесь римлянина решительно одержит верх над его благоразумием и что конец близок.
Пилат, казалось, ждал, когда народ подаст ему повод к насильственным действиям. Вот и настал этот час. В самой середине сборища послышался звук ударов, немедленно сопровождаемый стонами боли и сильнейшим волнением. Почтенные мужи, стоящие впереди портика, казалось, были поражены ужасом. Чернь задних рядов ринулась вперед. Те же, кто был в середине, силились пробиться вон, вследствие чего давка стала ужасной. Началась паника. Бен-Гур не терял присутствия духа.
— Тебе не видно? Я приподниму тебя, — сказал он одному из галилеян. — Что там?
— Некоторые вооружены дубинами и бьют народ. Они одеты, как иудеи, — сказал тот.
— Кто они?
— Римляне, если жив Господь Бог наш! Переодетые римляне. Их дубины взлетают подобно цепам!.. Вот, вижу, как упал старик раввин… Они никого не щадят!
Бен-Гур опустил человека на землю.
— Галилеяне, — сказал он, — это уловка Пилата. Хотите ли вы сделать, что я вам скажу? Пойдемте биться с этими людьми!
— Да! Да! — ответили они.
— Так воротимся к деревьям, что у ворот, и мы найдем, что насаждения Ирода, хотя и противозаконные, в конце концов пригодны на что-нибудь хорошее. Идемте!
Они бросились назад и, наваливаясь всей своей соединенной тяжестью на сучья, отделяли их от стволов. В скором времени они были вооружены. Возвратясь, они встретили на краю площадки толпу, бешено рвавшуюся к воротам. Позади них не умолкал шум — смесь пронзительных криков, стонов и проклятий.
— К стене, — крикнул Бен-Гур, — к стене, и дайте толпе пройти сбоку.
Так, скользя и цепляясь за стены, чтобы их не увлекла толпа, они все-таки двигались вперед.
Бен-Гур все время был превосходным вожаком, и когда он пробрался сквозь густую толпу, его отряд сомкнулся позади него, как один человек. Когда римляне, колотя народ и потешаясь тем, что валили его на землю, сошлись лицом в лицу с галилеянами, гибкими и ловкими, возбужденными гневом и тоже вооруженными, они были в свою очередь удивлены: крик был единодушен и свиреп, удары палок быстры и смертельны, натиск бешен, как сама ненависть. Никто не исполнял своего дела так хорошо, как Бен-Гур, которому умение вести бой сослужило хорошую службу, ибо он мог не только нападать, но и защищаться: его крепкая рука и несравненная физическая сила во всех отношениях хорошо послужили ему. Он был одновременно и бойцом, и вождем. Дубина, которую он держал, была изрядной длины и толщины, так что довольно было ударить ею человека один раз. Кроме того, Бен-Гур, казалось, не спускал глаз ни с одного из сражающихся друзей и отличался способностью вовремя поспевать именно там, где в нем более всего нуждались. Его боевой клич вызывал воодушевление в его отряде и тревогу среди врагов. Удивленные римляне стали отступать и под конец бежали к портику. Пылкие галилеяне бросились было следом за ними, но Бен-Гур благоразумно удержал их.
— Остановитесь, братья! — сказал он. — Вот идет центурион со стражей. У них мечи и щиты, и мы не можем бороться с ними. Мы хорошо исполнили свое дело, теперь отступим и выйдем за ворота, пока есть возможность.
Они повиновались, хотя и неохотно, ибо им часто приходилось наступать на соотечественников, лежавших там и сям. Некоторые стонали и корчились, иные умоляли о помощи, другие молчали, как мертвецы. Но не все павшие были иудеи — хоть в этом было для них утешение. Центурион что-то прокричал им, когда они выходили. Бен-Гур рассмеялся ему в лицо и ответил на его языке:
— Если мы иудейские псы, то вы римские шакалы. Оставайся, мы еще вернемся.
Галилеяне одобрили его и, смеясь, вышли вон. За воротами была такая толпа, которой Бен-Гур никогда не видел, даже в Антиохийском цирке.
Кровли домов, улицы, склон холма были усыпаны народом, плачущим и молящимся. Воздух был наполнен криками и проклятиями.
Едва галилеяне успели выйти, как у ворот появился центурион и окликнул Бен-Гура.
— Дерзай! Ты римлянин или иудей?
Бен-Гур отвечал:
— Я — иудей, рожденный здесь. Что тебе нужно?
— Стой и сражайся!..
— Один на один?
— Если хочешь.
Бен-Гур расхохотался.
— О храбрый римлянин! Достойный сын лживого римского Юпитера. Ты знаешь, что у меня нет оружия.
— Бери мое, — отвечал центурион. — Я достану себе у войска.
В народе при этом разговоре водворилась тишина. Недавно Бен-Гур одержал победу над римлянином на глазах всей Антиохии, теперь ему предстояло помериться силами с другим римлянином на глазах всего Иерусалима, и победа над ним могла бы иметь немалое значение для дела грядущего царя. Он ни минуты не колебался. Направившись прямо к центуриону, он сказал ему:
— Я согласен. Дай мне свои щит и меч.
— А шлем и нагрудник? — спросил римлянин.
— Оставь их себе. Они могут быть мне не в пору.
Центурион передал ему оружие и сам тотчас же приготовился к поединку. Все это время солдаты, сомкнув ряды, оставались безучастными зрителями.
Толпа же, когда оба борца приблизились друг к другу с целью начать бой, решала интригующий всех вопрос: ‘Кто это?’, но никто не мог ответить на него.
Превосходство римлян в военном деле зависело от трех причин: от дисциплины в легионе, от сражений отдельными легионами и от особого умения пользоваться коротким мечом. В сражении они никогда не били и не резали, но все без исключения кололи — кололи и наступая, и отступая, и обычной их целью было лицо врага. Все это было хорошо известно Бен-Гуру. В начале поединка он сказал:
— Я говорил тебе, что я иудей, но не упомянул, что вместе с тем я ученик великих бойцов. Защищайся!
При последних словах Бен-Гур сцепился с противником. С минуту они простояли нога к ноге, глядя друг на друга через края своих чеканенных щитов. Вдруг римлянин подался вперед и притворился, что хочет нанести удар в нижнюю часть тела противника. Иуда улыбнулся, и мгновенно римлянин наметил удар в лицо. Иуда слегка наклонился влево, но так быстро, что избег удара, и в то время, как рука врага была направлена ему в лицо, он просунул свой щит под поднятую руку и, сделав шаг влево и вперед, получил весь правый бок врага открытой для себя мишенью. Центурион тяжело упал на грудь, распростершись на мостовой, и таким образом Бен-Гур победил. Встав ногой на спину врага, он по обычаю гладиаторов приподнял над головой щит и приветствовал неподвижно стоявших легионеров.
Народ, узнав результат поединка, как бы обезумел. На всех домах, вплоть до Ксиста, как только разнеслась весть о победе, начали махать шалями и платками и издавать ликующие возгласы.
Вышедшему из ворот младшему офицеру Бен-Гур сказал:
— Твой товарищ умер, как следует умирать солдату. Я оставляю его неприкосновенным. Только щит и меч его я беру как свою собственность.
С этими словами он отошел немного назад и затем сказал галилеянам:
— Братья, вы хорошо исполнили свое дело. Теперь разойдемтесь, чтобы не подвергнуться преследованию, и сойдемтесь опять сегодня ночью в канне Вифании. У меня есть предложение, очень важное для дела Израиля.
— Кто ты? — спросили они его.
— Иудей, — отвечал он просто.
У всех еще сильнее разгорелось желание поближе узнать его.
— Придете ли вы в Вифанию? — спросил он снова.
— Да, мы придем.
— В таком случае принесите с собой эти меч и щит, чтобы я мог признать вас.
Затем, протиснувшись сквозь все возрастающую толпу, Бен-Гур быстро скрылся.
По настоянию Пилата народ удалился из крепости, унося с собой своих убитых и раненых, и сильное горе пережил он в этот день, но утешением служила победа, одержанная неизвестным героем, которого повсюду искали, но нигде не могли найти. Упавший дух народа, благодаря его подвигу, пробудился до такой степени, что на улицах и даже в храме во время праздничных торжеств снова припоминались древние истории маккавеев и тысячи людей, покачивая головами, шептали:
— Еще немного, и Израиль добьется своего. Только терпение и вера в Бога отцов наших да не покинут нас.
Таким образом Бен-Гур заявил о себе в Галилее и проложил путь к служению делу грядущего Царя.

Часть 7

1. Провозвестник

Собрание произошло в канне Вифании, где Бен-Гур вновь встретился с галилеянами. Слава о его подвиге на старой рыночной площади приобрела ему последователей и сделала его лицом влиятельным. До наступления весны он сформировал уже три легиона и организовал их по римскому образцу. Он мог бы набрать еще столько же легионеров, так как воинственный дух этого храброго народа никогда не угасал, но требовалось вести это дело с тщательными предосторожностями и в тайне как от римлян, так и от Ирода. Довольствуясь поэтому тремя легионами, он старался подготовить их к систематической деятельности. Для этого он удалился с начальниками за гряды лавы Трахонита и, обучив их там пользованию оружием, в особенности копьем и мечом, и маневрам, свойственным легионам, отправил их домой в качестве учителей. И вскоре военные упражнения стали любимым занятием народа.
Нетрудно понять, что задача эта требовала терпения, ловкости, старания, веры и преданности с его стороны — качеств, необходимых для вдохновения других. И редко человек обладал ими в большей степени и пользовался с большим успехом, чем Бен-Гур. И при всем этом дело не удалось бы без поддержки Симонида, доставлявшего ему оружие и деньги, и Ильдерима, оберегавшего дороги и поставлявшего необходимые запасы. Правда, немалую роль играл здесь и гений галилеян.
Под словом ‘галилеяне’ мы разумеем четыре колена: Асира, Завулона, Иccaxapa и Неффалима — с областью, отведенной им. Евреи Иерусалима и его окрестностей презирали своих северных братьев, но даже в Талмуде сказано: ‘Галилеянин любит честь, а еврей деньги’.
Ненавидя Рим так же горячо, как и любя свою родную страну, в каждом возмущении они первыми являлись на поле брани и последними покидали его. Сто пятьдесят тысяч из числа галилейской молодежи погибло в последней войне с Римом. Во время великих праздников они целыми толпами отправлялись в Иерусалим и располагались там как бы лагерем. Их отличало свободомыслие и большая веротерпимость к язычникам… Они гордились даже великолепными городами, воздвигнутыми Иродом, вполне римскими во всех отношениях, и помогали строить их. В их стране жили люди различных национальностей, и они относились к ним исключительно миролюбиво. Немало содействовали славе Израиля имена их поэтов, подобных автору Песни Песней, и пророков, как Осия.
На такой гордый, храбрый, преданный и восторженный народ слух о пришествии Царя имел могущественное воздействие. Достаточно было сказать, что Он идет низвергнуть власть Рима, чтобы увлечь их на путь, указанный Бен-Гуром. Но когда они сверх того узнали, что Он явится водворить царство могущественнее Рима времен Цезаря, прекраснее, чем при Соломоне, и что царству Его не будет конца, то призыв этот получил для них обаятельную силу, они отдались делу телом и душой. Они спрашивали подтверждения этих слухов у Бен-Гура, и он указал им на пророков и рассказал о Валтасаре, ожидающем Царя в Антиоxии. Они вполне удовольствовались этим рассказом, потому что древнее пророчество о Meccии было им так же знакомо, как и имя Иеговы.
Так прошли для Бен-Гура зимние месяцы и настала весна с ее радостными дождями, приносимыми с моря, лежащего на западе. Дела его шли так успешно, что он смело мог сказать ceбе и своим последователям: ‘Пусть желанный Царь приходит. Ему стоит только сказать, где Он желает основать Свой престол. Есть вооруженные руки, готовые поддержать Его’.
Все великое множество людей, которые имели с ним дело, знали только, что Бен-Гур потомок Иуды и называется именем последнего.
Однажды вечером, когда Бен-Гур с несколькими галилеянами сидел в Трахоните у входа в пещеру, где они жили, к нему подъехал курьер араб и подал письмо. Вскрыв его, Иуда прочел:
Иерусалим. Нисан IV
Появился пророк, которого многие принимают за Илию. Он провел несколько лет в пустыне и кажется нам истинным пророком, как и его проповедь, сущность которой состоит в том, что грядет Тот, Кто гораздо больше его, и он ожидает Его на восточном берегу реки Иордан. Я видел и слышал его, и, конечно, он ожидает того же Царя, Которого ждешь и ты.
Весь Иерусалим и множество другого народа сходятся к пророку, и берег, на котором он пребывает, подобен Масличной горе в последние дни Пасхи.
Маллух
Лицо Бен-Гура вспыхнуло от радости.
— Конец, конец нашим ожиданиям, друзья! — воскликнул он. — Появился пророк царя и вещает нам о нем.
Выслушав содержание письма, легионеры тоже обрадовались.
— Приготовьтесь же, — добавил он, — отправляйтесь завтра домой и уведомьте ваших подчиненных, чтобы они были готовы собраться немедленно по моему указанию. Я же поеду узнать, действительно ли царь близок, и уведомлю вас. Тем временем будем жить радостью близкого пришествия.
Спустившись в пещеру, он написал письма Ильдериму и Симониду, сообщая им о полученной вести и о своем намерении немедленно отправиться в Иерусалим. С наступлением ночи и появлением путеводных звезд он сел на скакуна и, сопровождаемый арабом, направился к Иордану, собираясь следовать путем караванов между Равва-Аммоном и Дамаском.
Проводник его был человеком верным, а Альдебаран отличался быстротой. В полночь они выехали из укреплений, образуемых лавой, и быстро направились к югу.

2. Опять в пустыне

Бен-Гур намеревался с наступлением дня свернуть в сторону и отдохнуть в безопасном месте, но заря застала его в пустыне, и он весь день продолжал ехать, положившись на обещание проводника доставить его вскоре до долины, окруженной высокими скалами, по которой протекал ручей, росло несколько тутовых деревьев и был обильный корм для лошадей.
Пока он ехал, думая об удивительных событиях, которые должны были свершиться, о тех переменах, которые они произведут в судьбах людей и народов, проводник его, бывший вечно настороже, указал ему на путешественников, ехавших позади них. Пустыня — одно беспредельное море песка, желтеющее при свете зари, на всем волнистом пространстве которого нигде не видно ни малейшей зелени. Слева, но очень далеко виднелась гряда низких гор. На такой равнине легко было рассмотреть любой движущийся предмет.
— Это верблюд с седоками, — сказал проводник.
— И за ним следуют еще? — спросил Бен-Гур.
— Нет, он один. Но при нем всадник, вероятно, проводник.
Немного спустя Бен-Гур сам мог рассмотреть, что верблюд был белым и необыкновенных размеров и напоминал ему то чудесное животное, на котором он впервые увидел Валтасара и Иру у фонтана в роще Дафны. Другого такого верблюда и быть не могло. Вспомнив прелестную египтянку, он незаметно все более замедлял ход лошади, пока наконец смог различить верблюда и на нем двух людей. Если бы это были Валтасар и Ира! Следовало ли ему показаться им? Нет, это не могли быть они: одни в пустыне. Но пока он раздумывал, верблюд своей быстрой иноходью уже догонял их. Иуда слышал звон массивных колокольчиков и ясно мог рассмотреть богатый балдахин, так поразивший толпу у Кастальского ключа. Высокое животное подъехало к Бен-Гуру, и последний увидел Иру, с удивлением глядевшую на него своими большими страстными глазами.
— Да будет над вами благословение истинного Бога! — сказал Валтасар своим дрожащим голосом.
— И над тобой да будет мир Бога, — отвечал Бен-Гур.
— Мои глаза от старости слабо видят, — сказал Валтасар, — но если я не ошибаюсь, то ты сын Гура, которого я недавно видел почетным гостем в палатке Ильдерима Щедрого.
— А ты — Валтасар, мудрый египтянин, речь которого об ожидаемых священных событиях имеет такое близкое отношение к тому, что в настоящее время я нахожусь здесь. А почему здесь находишься ты, и притом один?
— Кто с Богом, тот никогда не один, а Бог всюду! — торжественно отвечал Валтасар. — За нами невдалеке караван, идущий в Александрию, а так как его путь был на Иерусалим, то я воспользовался возможностью совершить путешествие вместе, ибо и я направлялся туда. Но сегодня мы решили опередить его, потому что караван идет очень медленно, находясь под прикрытием римской когорты. Разбойников по дороге нам опасаться нечего, поскольку у нас на руках пропуск шейха Ильдерима, а от хищных зверей нас защитит Бог.
Бен-Гур наклонился и сказал:
— Пропуск доброго шейха служит достаточной защитой на всем пространстве пустыни, а лев должен обладать чрезмерной быстротой, чтобы догнать этого царя зверей.
Говоря это, он гладил шею верблюда.
— Но, — заметила Ира с улыбкой, не оставшейся незамеченной Бен-Гуром, который во время разговора со стариком не раз обращал на нее свои взоры, — но лучше все-таки покормить это животное, потому что и цари ведают голод и жажду. Если ты действительно тот Бен-Гур, о котором говорит мой отец и мое знакомство с которым я с удовольствием вспоминаю, то, надеюсь, ты охотно укажешь мне тропинку к источнику и дашь нам возможность запить его водой нашу утреннюю трапезу.
Бен-Гур поспешил ответить:
— Прелестная египтянка, я вполне разделяю твое желание, и если ты можешь несколько подождать, то к твоим услугам скоро будет источник, вода которого так же приятна и освежающа, как и вода знаменитого Кастальского ключа.
— Благословение жаждущей да будет над тобой, а взамен позволь предложить тебе хлеба из городских пекарен с росистым медом Дамаска.
— Очень ценю твою любезность. Поспешим же.
Говоря это, Бен-Гур быстро поехал вперед, так как путешествие на верблюдах неизбежно служит препятствием для всякого рода приятных бесед.
Немного погодя они достигли неглубокой лощины, по которой проводник повел их, держась правой стороны. Почва ее была несколько влажна от недавних дождей. Лощина скоро расширилась, и по бокам ее появились крутые скалы, изрытые дождями, воды которых спускались в долины, которые после безжизненной желтой пустыни показались им чистым раем. Потоки воды извивались там и сям, подобно блестящим белым нитям окружая островки с зеленеющей травой, окаймленные тростником. С низин Иорданской долины забрело сюда несколько олеандров и своими цветущими вершинами осеняло эту лощину. Величественно красовалась одна пальма. Подошвы пограничных скал были покрыты вьющимися виноградниками. Под нависшим утесом слева приютились тутовые деревья, указывая на искомый источник. Сюда-то и направился проводник, не обращая внимания на свистящих куропаток и других мелких ярко окрашенных птиц, стаями поднявшихся из тростников.
Вода вытекала из трещины в скале, которую какая-то любящая рука расширила в углубление со сводом, а над ним высекла еврейскими буквами слово ‘Бог’. Человек, сделавший это, вероятно, утолил здесь жажду и провел несколько дней, желая запечатлеть свою благодарность в более прочной форме. Из этого углубления вода сбегала на покрытую мхом плиту и затем в зеркально-чистый пруд, откуда разливалась между травянистыми балками, питая деревья, прежде чем окончательно затеряться в песках. На краю пруда заметно было несколько узеньких тропинок, остальное пространство покрыла нетронутая трава, при виде которой проводник окончательно убедился, что никто не нарушит их отдыха. Верблюд стал на колени, и проводник помог Ире и Валтасару сойти с него. Вслед за тем последний, повернувшись лицом к востоку, набожно сложил руки и стал молиться.
— Принеси мне кубок! — несколько нетерпеливо сказала Ира.
Невольник принес ей хрустальный кубок, и она, обратившись к Бен-Гуру, промолвила:
— У этого источника я буду твоей служанкой.
Они направились к пруду. Он хотел почерпнуть для нее воды, но она отказалась от его услуг и, встав на колени, держала кубок под струей. Когда он наполнился студеной влагой до краев, она предложила Бен-Гуру напиться первому.
— Нет, — сказал он, отклоняя ее грациозную руку и видя только ее большие глаза под дугами приподнятых бровей, — пожалуйста, позволь мне тебе служить.
Она настаивала на своем.
— На моей родине, о сын Гура, есть пословица: лучше быть чашником у счастливца, чем министром у царя.
— У счастливца, ты говоришь?
Удивление и вопрос звучали в тоне его слов, и она поспешила сказать:
— Боги посылают нам успех в знак того, что они с нами! Разве ты не победил в цирке?
На щеках Бен-Гура появился румянец. Ира продолжала:
— В поединке на шпагах ты убил римлянина.
Его лицо еще сильнее покрылось румянцем — не столько от воспоминаний о победе, сколько при мысли, что она интересуется его судьбой. Но удовольствие быстро сменилось раздумьем. Слух о поединке распространился по всему Востоку, но имя победителя было известно только очень немногим — Маллуху, Ильдериму и Симониду. Могли ли они довериться женщине? Так стоял он в смущении, и недоумевая, и гордясь ее вниманием. Заметив это, она приподнялась и, держа кубок над прудом, сказала:
— Боги Египта! Благодарю вас, что я нашла героя и что жертвой в Идернейском дворце был не мой царь людей. Итак, священные боги, совершаю вам возлияние и пью.
Часть содержимого в бокале она вылила обратно в пруд и, выпив остальное, с улыбкой обратилась к Иуде:
— О сын Гура, разве самые смелые мужчины так легко смущаются женщиной? Возьми кубок и постарайся найти для меня удачное слово.
Он взял кубок и наклонился, чтобы наполнить его.
— У сына Израиля нет богов, которым бы он совершал возлияние, — сказал он, играя водой, чтобы скрыть свое удивление, которое теперь было еще сильнее прежнего. Что еще знала о нем египтянка? Известно ли ей его отношение к Симониду и его договор с Ильдеримом? Он был охвачен недоверием. Кто-нибудь выдал его тайны, а они были крайне серьезны, тем более теперь, когда он направлялся в Иерусалим и когда они, окажись в руках врага, могли погубить не только его, но и его союзников, и само дело. Но была ли она его врагом?
Когда охлажденный бокал был наполнен, он встал и с притворным равнодушием сказал:
— Будь я египтянином, греком или римлянином, я бы сказал: ‘О вы, лучшие боги! Благодарю вас за то, что вы оставили миру для облегчения его страданий прелесть красоты и утешение любви, и пью за лучшую их представительницу — за Иру, прекраснейшую дочь Нила’.
Она слегка коснулась рукой его плеча.
— Ты преступил закон. Ты призывал ложных богов. Почему бы мне не донести на тебя раввинам?
— О! Какой ничтожный донос для лица, знающего, как ты, столько важных тайн, — возразил он, смеясь.
— Но я пойду дальше: я пойду к юной еврейке, что украшает розами сад и отгоняет тень от дома великого антиохийского купца. Перед раввинами я обвиню тебя в богохульстве, а ей…
— В чем же ты обвинишь меня перед ней?
— Ей я повторю, что ты сказал мне сейчас, подняв бокал и призывая в свидетели богов.
Он молчал, как бы ожидая продолжения. В воображении его рисовался образ Эсфири, стоящей у кресла отца, слушающей посланные им депеши или читающей их. В ее присутствии он рассказал Симониду о происшествии в Идернейском дворце. Она была знакома с Ирой, последняя была хитра и ловка, а Эсфирь — проста и доверчива, и потому легко можно было войти к ней в доверие. Симонид не мог нарушить тайну. Ильдерим тоже, потому что, не говоря уже о бесчестности самого поступка, ему больше всего могло повредить ее разглашение. Но могла ли Эсфирь сообщить ее египтянке? Он не обвинял ее, но подозрение вкралось в его душу, а подозрения, как известно, плевелы души, растущие сами собой, и тем быстрее, чем менее в них нужды. Прежде чем он собрался ответить на намек относительно юной еврейки, к пруду подошел Валтасар.
— Мы многим обязаны тебе, сын Гура, — сказал он своим торжественным тоном. — Эта долина прекрасна. Трава, деревья, тень — все манит остаться и отдохнуть, а ключ блестит, как россыпь бриллиантов, и напевает мне о милосердном Боге. Я не нахожу слов, чтобы отблагодарить тебя за наслаждение, которое мы испытываем. Пойдем с нами и вкуси нашего хлеба.
— Позволь мне сперва услужить тебе.
С этими словами Бен-Гур наполнил кубок и подал его Валтасару, который, воздев глаза, вновь выразил свою благодарность.
Слуга принес полотенца. Вымыв руки, они все трое сели по восточному обычаю в палатке, много лет назад служившей мудрецам в пустыне. Они от души поели тех вкусных вещей, которые египтяне привезли с собой.

3. Бессмертие души

Палатка была раскинута под деревом, так что журчание источника постоянно услаждало слух. Тишина долины, свежесть воздуха, красота цветов, какой-то праздничный покой проникли в душу старика. Его голос, жесты и все манеры дышали необыкновенной мягкостью, и каждый его взор, обращенный на Бен-Гура, разговаривавшего с Ирой, выражал нежное сопереживание.
— Когда мы догнали тебя, сын Гура, — сказал он, окончив закусывать, — мне показалось, что твое лицо было обращено к Иepycaлиму. Могу ли узнать, не туда ли ты направляешься?
— Да, я еду в Священный Город.
— Я бы желал узнать, нет ли более короткого пути, чем путь через Равва-Аммон.
— Есть путь короче, хотя и более трудный, — через Геразу и Равва-Гилеад, которым я и намерен ехать.
— Я горю нетерпением, — продолжал Валтасар. — В последнее время мне видятся сны или, вернее, все один и тот же сон. Голос слышится мне во сне, и он говорит: ‘Встань и спеши! Тот, Кого ты так давно ждешь, близок’.
— Ты разумеешь будущего Царя Иудейского? — спросил Бен-Гур, с удивлением устремив свои взоры на египтянина.
— Да, именно.
— Значит, ты ничего о Нем не слыхал?
— Ничего, за исключением слов этого голоса во сне.
— В таком случае прочти это известие, которое обрадует тебя, как обрадовало уже меня.
Бен-Гур достал из кармана письмо Маллуха. Рука египтянина, державшая письмо, сильно дрожала. Он читал громко, и по мере чтения волнение его все более усиливалось, жилы на шее вздувались и бились. В заключение он поднял к небу глаза, в которых блистала радость. Он не задавал вопросов, не питал ни малейшего сомнения, но, полный чувства благодарности, воссылал молитву: ‘О Боже, Ты был милосерд ко мне. Даруй мне, молю Тебя, узреть Спасителя, поклониться Ему, и тогда Твой раб будет готов отойти с миром’.
Своеобразность этой простой молитвы произвела на Бен-Гура глубокое впечатление. Никогда присутствие Бога не казалось ему столь близким и неопровержимым. Он как будто склонился над ними или стоит рядом, как друг, готовый исполнить малейшую просьбу, как отец, которому одинаково дороги все дети, отец не только иудеев, но и язычников, всеобщий Отец, не нуждающийся в посредниках, будь то раввины, жрецы или учителя. И мысль, что такой Бог пошлет человечеству Спасителя, а не царя, показалась Бен-Гуру до такой степени естественной, до того сообразной с тем, в чем более всего нуждалось человечество, и с природой Самого Бога, что он не мог устоять, чтобы не спросить Валтасара:
— И теперь, Валтасар, когда Он уже явился в мир, ты все так же полагаешь, что Он будет Спасителем, а не царем?
— Как мне понять тебя? — отвечал он. — Дух, бывший моим водителем, более не являлся мне. Я верю голосу, говорившему мне во сне, но более я не имею никаких откровений.
— Я хочу напомнить тебе разницу в наших взглядах, — сказал Бен-Гур. — Ты полагал, что Он будет Царем, но не как кесарь, что Его царство будет духовное, а не мирское.
— О да, — сказал египтянин. — И я остаюсь при том же мнении. Я вижу различие наших ожиданий. Ты ждешь царя людей, а я — Спасителя душ.
Он умолк, и лицо его выражало то усилие, которое мы нередко встречаем в людях, желающих выяснить высокую мысль, слишком трудно поддающуюся пониманию или слишком тонкую для выражения ее простыми словами.
— Помоги мне, сын Гура, прояснить тебе мое верование, так как при этом ты увидишь, почему то — духовное — царство, которое я ожидаю от Него, будет во всех отношениях выше кесарева величия, и поймешь тот интерес, с которым я ожидаю пришествия таинственной личности, приветствовать которую мы идем.
Я не могу сказать, когда зародилась в человеке мысль о душе. Очень может быть, что наши прародители вынесли ее с собой из сада, служившего им первой обителью. Зачем человеку душа? Лечь и умереть, не существовать более никогда — о, ни в какие времена человек не желал себе такого конца, никогда не существовало человека, не надеявшегося по смерти на нечто лучшее. Величайший из наших царей велел высечь свое изображение на утесе крепкой скалы. Ежедневно в сопровождении целой толпы он отправлялся смотреть на эту работу, наконец она была закончена. При виде ее он мог с гордостью сказать: пусть приходит смерть, после нее я все же буду жить. Его желание исполнилось — статуя стоит и сейчас.
А что сталось с самим царем? Вот лежит в царской гробнице мумия, бывшая некогда его телом, такая же мертвая статуя, как и та, что красуется в пустыне. Но где, скажи, сын Гура, где сам царь? Неужели он стал ничем? Две тысячи лет назад он был таким же живым человеком, как ты и я. И что же, неужели с последним вздохом он перестал существовать?
Сказать ‘да’ — значит оскорбить Бога: лучше допустить, что Он создал нас более мудро, с жизнью после смерти не только в памяти людей, что, умирая, мы продолжаем жить жизнью, полной движения, ощущений, сознания, силы, восприимчивости, притом жизнью вечной.
Ты спрашиваешь, в чем заключается предначертание Бога? В том, что Он влагает в каждого из нас душу с тем простым законом, что бессмертие может быть только для души.
Но давай посмотрим, сколько отрады находит человек в сознании существования души. Во-первых, оно лишает смерть ее ужаса, обращая ее в простой переход к лучшему, а погребение — в посев зерна, из которого взойдет новая жизнь. Во-вторых, взгляни на меня, каков я теперь — хилый, утомленный, старый, сгорбленный, разбитый, взгляни на мое сморщенное лицо, взгляни на мое слабое зрение, дрожащий голос. А какое счастье для меня знать, что когда могила разверзнется, чтобы принять то негодное отрепье, которое я называю своим Я, новые незримые двери вселенной, которая есть обитель Бога, широко раскроются предо мной, пред моей освобожденной душой.
Я был бы рад сообщить тебе, какая отрада должна заключаться в этой будущей жизни! Не говори, что я ничего не знаю о ней. Нет, я знаю, и этого достаточно, что существование души неизбежно подразумевает условия ее божественного превосходства, что она тоньше эфира, неуловимее света, что она — жизнь в ее абсолютной чистоте.
И что же, сын Гура, зная это, неужели я стану спорить с собой или с тобой о несущественных вещах — например, о форме души, о том, где она находится, питается ли, одарена ли крыльями и прочее? Нет, лучше положимся на Бога. Он, создав нас для этой жизни, создал и известные условия, и они таковы, что служат мне достаточной гарантией, чтобы я мог доверчиво, как малое дитя, положиться на то, что и душа моя так же разумно устроена и так же соответствует той жизни, которая ей предстоит после смерти. Я знаю, что Он любит меня.
Добрый человек приостановился, чтобы испить воды, и рука, подносившая кубок к устам, дрожала. И Ира, и Бен-Гур разделяли его волнение и хранили молчание. Последнему все начинало казаться в ином свете. Ему яснее, чем когда-либо, стало понятно, что может существовать духовное царство, имеющее гораздо более существенное значение для людей, чем любое земное, и что Спаситель, действительно, скорее божественный дар, чем величайший из великих царей.
— Я могу спросить тебя, — продолжал Валтасар, — можно ли предпочесть земную жизнь вечной жизни, предназначенной для души? Предположим, что та и другая одинаково счастливы — неужели же час предпочесть году? А что значит терять шестьдесят лет в сравнении с вечностью в присутствии Бога?
Все живое одарено разумом. И разве не имеет глубокого значения то обстоятельство, что только человек одарен способностью обдумывать и предусматривать будущее? В этом я вижу тот признак, по которому Бог хотел указать нам, что мы созданы для другой, лучшей жизни, к которой мы стремимся по своей природе. Но обрати, пожалуйста, внимание на то, в чем наше спасение.
Египтянин, забыв, по-видимому, о своих слушателях, увлекся отвлеченными рассуждениями.
— У жизни есть свои задачи, — продолжал он, — и люди проводят дни над разрешением их, но что они значат в сравнении с вопросом познания Бога!
Валтасар остановился, чтобы несколько успокоиться, и Бен-Гуру казалось, что в его речи душа изливалась невольно сама собой.
— Прости мне, сын Гура, — продолжал добрый человек с величественным поклоном, сопровождаемым взглядом, полным нежности, — я старался показать тебе основу моей веры. Я очень сожалею, что мои слова бессильны, но постарайся вникнуть в сказанное. Рассмотри сперва превосходство жизни, ожидающей нас после смерти, и обрати внимание на те чувства, которые при этом пробудятся в тебе. Вспомни затем, что посмертная жизнь до того затемнена, что оправдывает название ‘затерявшегося света’. И если ты обретешь его, о сын Гура, то возрадуйся, как радуюсь и я, хотя речь моя бедна, ибо ты поймешь, почему мы гораздо более нуждаемся в Спасителе, чем в царе, и тот, навстречу Которому мы идем, перестанет рисоваться в твоих ожиданиях воином с мечом и монархом, увенчанным короной.
Сам собою встает вопрос: ‘Как при встрече мы признаем Его?’ Если ты будешь продолжать считать Его царем, подобным Ироду, то, конечно, скажешь: ‘Это он’, только встретив человека в багрянице и со скипетром в руках. Напротив, тот человек, которого ожидаю я, должен быть беден, смирен и безвестен — человек, по-видимому, как и все остальные, и признак, по которому я узнаю Его, будет не так прост. Он должен указать мне и всему человечеству путь к вечной жизни, к этой чудной, чистой жизни нашей души.
Некоторое время царила глубокая тишина, прерванная Валтасаром.
— Встанем и продолжим наш путь. Под влиянием сказанного мной во мне самом еще сильнее разгорелось нетерпение увидеть Того, о Ком я вечно думаю, и если я тороплю тебя, сын Гура, и тебя, моя дочь, то это да послужит мне извинением.
По его знаку слуга принес им вино в кожаном мехе. Они выпили и, свернув полотенца, встали. Пока слуга складывал палатку и навьючивал верблюда, все трое умылись в пруду.
Немного погодя они пустились в путь, намереваясь догнать караван.

4. Прелестная египтянка

Караван, тянувшийся по пустыне, был очень живописен и двигался подобно тихо ползущей змее. Но через некоторое время его упорная медлительность стала невыносима для Валтасара. По его предложению часть путников решилась продолжать путь отдельно.
Если читатель молод или с симпатией относится к романтическим воспоминаниям своей юности, то он поймет, с каким удовольствием Бен-Гур бросил последний взгляд на отставший караван, исчезавший в дали пустыни.
Иуда чувствовал особую прелесть в близком присутствии Иры. Когда она с высоты своего сиденья опускала на него свой взор, он спешил подъехать поближе, когда она начинала говорить с ним, он испытывал усиленное сердцебиение. Желание быть ей приятным служило постоянным импульсом его поступков. Самые обыкновенные предметы, встречавшиеся ему на пути, получали в его глазах особенное значение, коль скоро она обращала на них внимание. Черная ласточка, проносившаяся в воздухе, замеченная ею, казалась ему окруженной ореолом. Указывала ли она на кусок кварца или слюды, блестевший в песке под лучами солнца, он моментально бросался и приносил его ей, и если она, обманувшись в ожидании, бросала их, не думая о его услуге, он досадовал, что они ей не понравились, и искал, не попадется ли нечто лучшее, например рубин и даже бриллиант. Если она выражала восторг по поводу далеких гор, освещенных пурпурными лучами солнца, то последние казались ему особенно яркими и роскошными, а когда по временам она опускала занавес балдахина, словно внезапный мрак сходил на землю и заволакивал все окрестности.
Ира сознавала впечатление, производимое ею на Бен-Гура. Откуда-то она уже с утра достала сетку из золотых монет и надела ее так, что блестящие нити спадали ей на щеки, роскошно блестя рядом с волнами ее иссиня-черных волос. Из того же тайника она достала разные драгоценные вещи — кольца, серьги, браслеты и ожерелье из жемчуга. Эффект всего этого она смягчила шарфом из индийского кружева, которым ловко прикрыла шею и плечи. Она стала кокетничать с Бен-Гуром, посылая ему улыбки, громко смеясь и постоянно бросая на него взоры то нежные и томные, то огненные и страстные. Такая игра лишила Антония славы, но виновница его погибели вполовину не была так прекрасна, как описываемая нами ее соотечественница.
Так минул полдень и наступил вечер.
Когда солнце закатилось, путники остановились у пруда с чистой дождевой водой. Они раскинули палатку, поужинали и приготовились к ночлегу.
Вторая стража была Бен-Гура. Он стоял с копьем в руке на расстоянии локтя от дремлющего верблюда, глядя то на звезды, то на покрытую мраком землю. Всюду царила глубокая тишина. Изредка проносилось теплое дуновение ветра, нимало не беспокоя его. Мысли Бен-Гура были заняты египтянкой, ему рисовалось ее красивое лицо, и он старался разгадать, откуда она могла узнать его тайны и как она ими воспользуется, но более всего он желал определить свое отношение к ней. При всех его размышлениях любовь с ее искушениями была близка, отстраняя на второй план даже политику. И в тот момент, когда он был наиболее склонен поддаться соблазну, чья-то рука, очень красивая даже в безлунном полумраке, тихо опустилась на его плечо. При этом прикосновении он вздрогнул, трепет пробежал по нему, и он обернулся — она стояла тут.
— Я думал, что ты спишь, — сказал он.
— Спать любят старики и маленькие дети, я вышла поглядеть на моих друзей, на эти южные звезды, светящие и над родным Нилом. Но сознайся, что ты испугался.
Он взял руку, упавшую с его плеча, и сказал:
— Испугался чего? Разве это рука врага?
— О нет! Чтобы быть врагом, нужно ненавидеть, а ненависть — недуг, от которого оберегает меня Изида. Она, зная это, поцеловала меня в сердце, когда я была еще маленькой.
— Ты говоришь не то, что твой отец. Разве ты не разделяешь его верований?
— Может, и разделяла бы, — она тихо засмеялась, — если бы пережила все, что пережил он, если бы была старухой. Для юношей нет религии, а есть только поэзия и философия, и притом поэзия вина, веселья и любви и философия, оправдывающая мимолетные дурачества. Бог моего отца слишком грозен для меня. Я не нашла его в роще Дафны, и о нем не слыхали в римском атриуме. Но, сын Гура, у меня есть одно желание.
— Желание?.. Но кто бы мог отказать тебе?
— Я хочу испытать тебя…
— В таком случае выскажи твое желание.
— Оно очень простое. Я хочу помогать тебе.
Говоря это, она ближе придвинулась к нему.
Он засмеялся и ответил:
— О Египет, разве ты не страна сфинкса?
— И что же?
— А то, что ты одна из его загадок. Будь любезна и дай мне хоть маленький ключик к пониманию тебя. В чем мне нужна твоя помощь? И чем ты можешь помочь мне?
Она отняла свою руку от его руки и, обернувшись к верблюду, стала ласково разговаривать с ним, нежно гладя его чудовищную голову, как нечто очень красивое.
— О ты, быстрейший и прекраснейший верблюд из табунов Иова. И тебе случается спотыкаться, когда дорога неровна, камениста, а вьюк тяжел. Но почему ты по слову узнаешь о намерении и всегда с благодарностью отвечаешь на услугу, предложенную тебе хотя бы и женщиной? Целую тебя, царственное животное, — она коснулась губами его лба, продолжая говорить, — потому что ум твой чужд подозрений!
Бен-Гур, едва сдерживаясь, сказал:
— Твой упрек попал не мимо цели, о Египет! Я как будто отказался от твоих услуг, но разве это не могло быть оттого, что честь заставляет меня молчанием охранять жизнь и благосостояние других?
— Может быть, — поспешно заметила она. — Да, это так.
Он отступил на шаг и спросил ее с заметным удивлением:
— Скажи, все ли ты знаешь?
Она, смеясь, отвечала.
— Почему мужчины не верят, что женщины проницательнее их? Целый день я видела твое лицо, а достаточно взглянуть на него, чтобы узнать, что ты чем-то сильно озабочен, но чем? Отгадать нетрудно после твоего разговора с моим отцом. Сын Гура, — с замечательной ловкостью понизив свой голос почти до шепота и приблизившись к нему настолько, что дыхание ее обдавало своей теплотой его щеки, — сын Гура! Тот, навстречу которому вы идете, должен быть царем Иудейским, да?
Его сердце сильно билось.
— Царем Иудейским, подобно Ироду, только более могущественным? — продолжала она.
Он смотрел в сторону — во мрак ночи, на сияющие звезды, затем он встретился с ее глазами и не отводил более от них своих глаз, и дыхание ее касалось его уст, так близко она стояла.
— Недавно у меня были видения, — все продолжала она. — Если я расскажу тебе о них, поможешь ли ты мне? Что ты все молчишь?
Она оттолкнула его руку и повернулась, как бы намереваясь уйти, но он удержал ее и горячо сказал:
— Оставайся, оставайся и говори!
Она вернулась и, положив ему руку на плечо, прильнула к нему. Он обнял ее одной рукой, крепко прижав к себе, и в этой ласке выразилось согласие на желаемое ею обещание.
— Расскажи мне о твоих видениях, о Египет, дорогой Египет! Пророк и даже сам Моисей не в силах были бы отказать тебе в просьбе. Я согласен исполнить твои желания. Но прошу тебя: пожалей, пожалей меня.
Как бы не слыша его последних слов, она, прижимаясь к нему и не спуская с него глаз, тихо начала:
— Меня преследуют видения о великой войне и на море, и на суше с бряцанием оружия и шумом передвигающихся войск, как будто воскресли Цезарь с Помпеем и Октавий с Антонием. Поднялся столп дыма и пепла, застилает весь мир, и Рим исчез, вся власть перешла в руки Востока, из пепла возродилась новая раса героев и возникли царства более обширные, чем те, что некогда существовали. И когда видения эти исчезли, я спросила себя, что только не выпадет на долю того, кто лучше и больше всех послужит царю?
Бен-Гур вздрогнул. Это был тот самый вопрос, который преследовал его весь день. Ему казалось теперь, что он имеет ключ к разгадке.
— Так, — сказал он, — я, кажется, начинаю понимать тебя. Царства и короны — вот то, что ты помогла бы мне заполучить. Так, так! И никогда еще не было столь хитрой, величественной и прекрасной царицы, как ты. Но, увы, дорогой Египет, в твоих видениях награды дает война, а ты не более как женщина, хотя Изида и поцеловала тебя в сердце, и венцы раздает слепая судьба. Но, может, есть у тебя более верный путь, чем тот, что прокладывает меч? В таком случае укажи мне его, и я пойду по нему, хотя бы и единственно ради тебя.
Она сняла руку с его плеча и сказала:
— Постели свой плащ на песке, чтобы я могла прислониться к верблюду. Я сяду и расскажу тебе историю, которая распространена у нас по Нилу вплоть до Александрии, где я и услышала ее.
Он исполнил ее желание, предварительно воткнув в землю копье.
— А мне что прикажешь делать, — спросил он, когда она уселась. — Я не знаю, принято ли в Александрии, чтобы слушатели стояли?
Удобно прислонившись к верблюду, она, смеясь, отвечала:
— Это зависит от желания рассказчика.
Не дожидаясь разрешения, он сел на песок и положил ее руку себе на шею.
— Я готов, — сказал он.
И она начала свой рассказ о том, как прекрасное снизошло на землю.
— Ты должен, во-первых, знать, что Изида была, а может и есть, прекраснейшей из богинь, и Озирис, ее супруг, хотя и был мудр и могуществен, иногда сильно ревновал ее, ибо боги в любви подобны нам, смертным.
Дворец богини был из серебра и стоял на Луне, на вершине высочайшей горы, откуда она часто отправлялась на Солнце, в середине которого, источнике вечного света, помещался золотой дворец Озириса, до того блестящий, что люди не могли глядеть на него.
Однажды Изида, — дни и годы не существуют для богов, — наслаждаясь обществом Озириса на кровле золотого дворца, случайно взглянула вниз и увидела вдали, на краю вселенной, Индру с войском чудовищ, родившихся на спинах летящих орлов. Он — друг всего живого, так любовно называют Индру, — возвращался с войны с отвратительными существами, возвращался победителем. В свите его находился герой Рама и Сита, его невеста, самая прелестная из всех женщин после Изиды. Изида встала, сняла с себя свой звездный пояс и повеяла им над Ситой в знак радостного приветствия. И немедленно между шествующим войском и двумя божествами на золотой кровле распростерлась ночь, но то была не ночь — то Озирис нахмурил лоб.
Между ним и Изидой произошел разговор, какой только и мог быть между богами. Озирис встал и величественно сказал:
— Иди домой. Я завершу свои дела сам. Чтобы дать человеку вполне счастливое существование, я не нуждаюсь в твоей помощи. Уходи.
Глаза Изиды были такие же большие, как у белой коровы, что питается в храме сладкими травами из рук правоверных, даже когда они воссылают свои молитвы, и цвета они были такого же, как у коровы, и смотрели они так же нежно. Взор ее блистал намного яснее света луны в туманный месяц жатвы. Она тоже встала и сказала ему:
— До свидания, любезный супруг. Ты скоро позовешь меня, я знаю, потому что без меня ты не сможешь дать полного счастья, о котором мечтаешь, как… — и она улыбнулась, зная, сколько правды в ее словах, — как не сможешь быть счастлив и сам.
— Мы увидим, — сказал он.
Она удалилась на кровлю серебряного дворца и стала в ожидании вязать.
Страсти клокотали в мощной груди Озириса так сильно, как будто все жернова других богов одновременно пришли в движение, и ближайшие звезды зашумели, как семена в засохшем стручке, а некоторые даже попадали. И пока слышался шум, она вязала, не пропустив ни одной петли.
Вскоре в пространстве над Солнцем появилось пятно. Разрастаясь, оно достигло величины Луны, и Изида поняла, что создается новый мир, и когда пятно отбросило тень на всю Луну, за исключением маленького пространства, освещенного ее присутствием, она почувствовала всю силу его гнева. Но она продолжала вязать, зная, что в конце концов все будет так, как она сказала.
Так появилась на свет наша Земля, вначале представлявшая собой массу серого вещества, брошенного нерадиво в пустое пространство. Затем в одном месте появилась долина, в другом — гора, в третьем — море, только без малейшего блеска. Но вот на берегу реки что-то задвигалось. Это что-то привстало и протянуло свои руки к солнцу в знак уразумения источника своего бытия. И этот первый человек был прелестен, а вокруг него было то, что мы называем природой.
Некоторое время человек жил вполне счастливо. Тут Изида услышала презрительный смех и слова, исходившие с Солнца:
— Мне нужна твоя помощь? Вот смотри: перед тобой вполне счастливое создание!
Изида продолжала вязать, так как она была настолько же терпелива, насколько Озирис горяч. Он творил, а она выжидала, зная, что простая жизнь никого не может вполне удовлетворить.
Прошло немного времени, и богиня уже могла заметить перемену, произошедшую в человеке. Он стал невнимателен, редко поднимал свои взоры кверху и притом всегда с усталым лицом. Интерес к жизни исчезал в нем. Когда она убедилась в этом и повторяла про себя: ‘Этому существу жизнь уже надоела’, звуки творения раздались вновь, и вмиг земля, бывшая до тех пор холодной серой массой, засверкала разнообразными цветами, горы покрылись пурпурным блеском, равнины зазеленели, небо стало голубым, а облака — самых разнообразных цветов. И человек снова воспрял духом, снова возвел руки к солнцу, ибо он был исцелен и снова счастлив.
Изида усмехнулась, продолжая вязать, и сказала про себя:
— Это было недурно придумано, но простая красота недостаточна для такого существа. Мой супруг должен испытать еще что-то новое.
При последних словах гром потряс Луну, и Изида, взглянув вокруг себя, невольно всплеснула руками и выронила свою работу. До сих пор все, кроме человека, было прикреплено к определенному месту, теперь же все живое и неживое получило дар движения. Птицы радостно запорхали, животные, большие и малые, направились каждое в удобное для себя место, деревья зашелестели листвой, закачали ветвями, колеблемые нежным ветерком, реки устремились в моря, а моря заколыхались в берегах, вздымая волны и то наступая, то отступая, обдавали побережье блестящей пеной, а над всем этим плыли облака, подобно парусным судам.
Человек снова воспрял духом, счастливый, как дитя, и самодовольный Озирис, ликуя, сказал: ‘Ха, ха! Посмотри, как хорошо я все умею устроить и без твоей помощи!’
Но как прежде, так и теперь, вид движущихся существ стал обычен для человека. Летающие птицы, текущие реки, волнующиеся моря перестали занимать его, и он снова затосковал, даже сильнее прежнего. Изида повторяла про себя: ‘Бедное создание, оно несчастнее, чем когда-либо!’
Как бы услышав ее мысли, Озирис вскочил, и его воля потрясла всю вселенную, только Солнце оставалось неподвижным. Изида не увидела в окружающем ни малейшей перемены. Она улыбнулась, полагая, что последнее изобретение ее мужа не удалось, как вдруг человек вскочил и стал прислушиваться, лицо его просияло, он всплеснул руками, ибо впервые на земле послышались звуки, звуки самые разнообразные, подчас полные гармонии. Ветерок зашелестел в деревьях, птицы запели каждая свою песнь, ручьи устремились к рекам, журча, подобно арфам с серебряными струнами, а реки направляясь к морям, звуча торжественными аккордами, тогда как моря издавали громовые звуки. Все и всюду наполнилось звуками, и человек не мог не быть счастлив.
Изида задумалась над тем, как дивно ее супруг создал все, но тотчас же недоверчиво покачала головой: ‘Цвет, движение, звук, — повторяла она про себя, — не осталось более элементов красоты, кроме, конечно, формы и света, с которыми земля появилась изначально’. Теперь Озирис истощил все свои творческие возможности, и если человек и теперь почувствует себя несчастным, Озирис неизбежно должен будет обратиться к ней за помощью. Пальцы ее быстро шевелились, и две, три, пять, даже десять петель она брала сразу.
Человек же был счастлив долго, казалось даже, что счастью его не будет конца.
Но Изида ждала и ждала, невзирая на множество насмешек, сыпавшихся на нее с Солнца, она продолжала ждать и наконец заметила признаки конца. Все звуки стали обычны для человека, начиная с треска сверчка под розовым кустом и вплоть до рева морей и громовых звуков облаков во время бурь. Он заскучал, затосковал, вернулся к своему месту печали на берегу реки и наконец упал без малейших признаков жизни. Изиде стало жаль его, и она сказала Озирису:
— Взгляни, господин мой, твое создание умирает.
Но Озирис оставался недвижим, ибо более ничего не мог дать человеку.
— Должна ли я теперь помочь тебе? — спросила она.
Озирис был слишком горд, чтобы выразить свое согласие.
Тогда Изида, связав последние петли и скатав свою работу в блестящий клубок, бросила его вниз, бросила так, что он упал рядом с человеком. Услыхав звук чего-то упавшего рядом с собой, человек оглянулся: перед ним стояла женщина — первая женщина, явившаяся помочь ему. Она протянула ему руку, ухватившись за которую он приподнялся и с тех пор не знал несчастья, но вечно был счастлив.
— Такова, о сын Гура, природа прекрасного, как об этом повествуют у нас на Ниле.
Она умолкла.
— Прелестная выдумка и притом остроумная, — сказал он прямо, — но не законченная. Что же сделал Озирис?
— Ах да, — сказала она. — Он вернул свою супругу обратно на Солнце, и они зажили весело, помогая друг другу.
— И мне не поступить ли так, как сделал первый человек?
Он взял руку, обвивавшую его шею, и поцеловал ее.
— Ты пойдешь, отыщешь царя, — сказала она, нежно гладя другой рукой его голову, — и будешь служить ему. Своим мечом ты заслужишь его лучшие дары, и первый его воин будет моим героем.
Через миг его лицо оказалось совсем близко к ее лицу. Во всем небе ничто не блистало ему так ярко, как ее глаза, хотя и оттененные густыми ресницами. Он обнял ее и стал страстно целовать, говоря:
— О Египет, Египет! Если у царя будут короны, то одна из них будет моя, и я принесу ее и возложу на то место, которое я обозначил своим поцелуем. Ты будешь моей царицей, прелестнейшей из всех цариц. И мы будем вечно, вечно счастливы!
— И ты будешь обо всем говорить мне и позволишь мне во всем помогать тебе? — спросила она, целуя его.
Этот вопрос охладил его пыл.
— Разве не довольно тебе моей любви? — спросил он.
— Совершенная любовь немыслима без полного доверия, — заметила она. — Но не беда. Со временем ты лучше узнаешь меня.
Она отняла свою руку и привстала.
— Ты жестока! — сказал он.
Уходя, она остановилась у верблюда и, целуя его лоб, сказала:
— Ты благороднейшее существо, ибо любовь твоя чужда всяких подозрений.

5. Вестник и Царь

На третий день путешествующие остановилась у реки Иавок, где уже раньше расположились со своими животными около ста человек, большей частью из Персии. Едва успели они слезть на землю, как человек с кувшином воды подошел к ним и предложил напиться. Когда они с признательностью приняли предложение, он сказал, смотря на верблюда:
— Я возвращаюсь с Иордана, куда в настоящее время собралось из дальних стран много народа, путешествующего, как и вы, именитые друзья, но ни у одного из них нет такого прекрасного слуги, как ваш. В высшей степени благородное животное. Позвольте спросить, какой он породы?
Валтасар ответил и отправился искать место для стоянки, но более любопытный Бен-Гур воспользовался случаем для разговора.
— На каком месте реки сошелся народ? — спросил он.
— В Вифаваре.
— Это, должно быть, в том месте, где брод? Не могу понять, чем такое уединенное место могло заинтересовать путешественников.
— Я вижу, — сказал незнакомец, — что вы издалека и не слышали доброй вести.
— Какой вести?
— А той, что из пустыни явился святой человек, говорящий удивительные проповеди, которые сильно действуют на всех слушающих его. Он называет себя Иоанном из Назарета, сыном Захарии, и говорит, что он предтеча Мессии.
Даже Ира стала внимательно прислушиваться, когда незнакомец продолжал:
— Об этом Иоанне рассказывают, что он с детства вел жизнь в пещере у Ен-Геди, молясь и постясь строже, чем ессеи. Толпа стекается слушать его проповеди. Я тоже иду, чтобы послушать его.
— Что же он проповедует?
— Новое учение, неслыханное до сих пор в Израиле. Он проповедует покаяние и крещение. Ни раввины, ни все мы решительно не понимаем, кто он. Некоторые спрашивают, не Христос ли он, другие — не Илия ли, но он всем отвечает одно и то же: ‘…я глас вопиющего в пустыне: ‘исправьте путь Господу’…’ (Евангелие от Иоанна 1:23)
В это время незнакомец был позван товарищами. Когда он уходил, Валтасар взволнованно спросил его.
— Добрый чужестранец, скажи нам, там ли еще проповедник, где ты оставил его?
— Да, он в Вифаваре.
— Кем может быть этот назареянин, как не вестником нашего Царя, — сказал Бен-Гур Ире.
За это короткое время он стал считать дочь более заинтересованной таинственной личностью, чем ее престарелый отец. Теперь, однако, потухшие глаза последнего снова вспыхнули, и он встал, говоря:
— Надо торопиться. Я не устал.
И они отправились помогать невольнику. За ужином на привале в Рамоф-Галааде между тремя путниками произошел короткий разговор.
— Завтра надо встать пораньше, сын Гура, — сказал старик. — Спаситель может прийти, а нас не будет.
— Царь не может быть далеко от своего вестника, — шепнула Ира, приготовясь занять свое место на верблюде.
— Увидим завтра, — возразил Бен-Гур, целуя ее руку.
На другой день часов около трех, выйдя из ущелья, окружающего подошву горы Галаад, по которому они следовали от Рамофа, путешественники выехали в бесплодную степь к востоку от священной реки. Напротив виднелась граница старых пальмовых лесов Иерихона, простирающихся до гористой части Иудеи. Сердце Бен-Гура билось сильнее, потому что он знал, что брод уже близок.
— Радуйся, добрый Валтасар, — сказал он, — мы уже почти у цели.
Погонщик подгонял верблюда, и вскоре путникам стали попадаться шалаши, палатки и привязанные животные, наконец показалась река и толпа народа, стоящая на берегу. На западном берегу реки виднелась другая толпа. Узнав, что проповедник говорит речь, они заторопились, но когда они приблизились, толпа вдруг заколыхалась, распалась и люди начали расходиться.
Они опоздали.
— Остановимся здесь, — сказал Бен-Гур Валтасару, с горя ломавшему руки. — Может быть, назареянин пройдет этой дорогой.
Народ был слишком поглощен услышанной проповедью и рассуждением о ней, чтобы обратить внимание на вновь прибывших. Когда же несколько сот человек разошлись и случай увидеть Иоанна, казалось, был совершенно потерян, внимание путешественников было привлечено человеком, идущим от реки в их сторону, — его странная наружность сразу заставила их забыть все остальное.
Внешность этого человека была сурова. Сухощавое лицо цвета темного пергамента и падавшие на плечи и спину выжженные солнцем волосы придавали ему вид подвижника. Глаза ярко горели. Рубашка из грубейшей верблюжьей шерсти — такой, какую бедуины употребляют на свои шатры, — прикрывала его тело до колен, а у поясницы была перевязана широким ремнем. Ноги были босы. К поясу была прикреплена сумка. Он опирался на суковатую палку. Движения его были быстры. Он осматривался кругом, как бы ища кого-то.
Красавица египтянка смотрела на сына пустыни с удивлением. Отдернув занавес своего балдахина, она сказала Бен-Гуру, находившемуся вблизи на лошади.
— Неужели это вестник царя?
— Это назареянин, — сказал он, не отводя глаз.
Сказать правду, Бен-Гур и сам был более чем разочарован. Он был знаком с аскетами, и многое ему было близко в них — равнодушие к общественному мнению, упорство в подвижничестве, доведенное до полного презрения к самым ужасным телесным страданиям, делавшее из них людей как бы другой породы. Но его мечты о царе, которого он возвеличивал в своем воображении, не допускали ни малейшего сомнения, что он и в предтече найдет признаки царского достоинства того, возвещать которого он явился. При взгляде на человека, стоящего перед ним, в его памяти воскрес длинный ряд придворных, которых он привык видеть в коридорах дворца, и сравнение невольно омрачило его.
Возмущенный, пристыженный, потрясенный, он только и мог ответить:
— Это назареянин.
Впечатление Валтасара было совсем другого рода. Пути Бога, как он знал, не были человеческими путями. Он видел Спасителя ребенком в яслях и верой своей был приготовлен встретить воплощение Бога в простом и суровом образе. Он оставался неподвижен, со скрещенными на груди руками, с молитвой на устах. Он не ожидал царя.
В то время как Валтасар и Бен-Гур находились под сильным влиянием увиденного, произведшего на них такое различное впечатление, другой человек сидел на камне у самой реки, размышляя, вероятно, о только что слышанной им проповеди. Но, наконец, он встал и быстро направился по дороге, пересекающей путь, которым шел Иоанн, и ведущей мимо белого верблюда. Когда незнакомец был в десяти шагах от животного, а проповедник в двадцати, этот последний остановился, отбросил от глаз волосы, взглянул на незнакомца и поднял руки, как бы подавая знак народу. Все остановились, готовые слушать. Когда же воцарилась полнейшая тишина, проповедник поднял посох, находившийся в его правой руке, и указал им на незнакомца.
Все насторожились.
Бен-Гур и Валтасар, движимые одним и тем же чувством, тоже взглянули на указываемого человека, и он произвел на них однородное впечатление, но только в различной степени.
Он шел почти прямо к ним. Рост его был немного выше среднего, он был худощав, движения его — спокойные и уверенные, как у человека, преданного думам, одежда состояла из хитона, поверх которого он носил так называемый талиф (тога). На правой руке он нес платок, который евреи обыкновенно носят на голове, красная повязка которого свешивалась свободно вдоль его бока. За исключением этой повязки и узкой голубой каймы вдоль нижнего края талифа, вся остальная одежда была из полотна, пожелтевшего от пыли. Кисти талифа были голубые с белым, как предписано законом для раввинов. Сандалии на ногах были самые простые. Он не имел ни мешка, ни пояса, ни посоха.
Эти подробности наши путешественники заметили вскользь, главное же их внимание приковало к себе лицо человека, очаровавшее как их, так и всех окружавших, глядевших на него.
Голова его была открыта, длинные, несколько волнистые волосы, разделенные пробором, были каштанового цвета с красновато-золотистым отливом в местах, наиболее освещенных солнцем. Под широким лбом и правильными дугообразными бровями светились большие темно-голубые глаза, которым длинные ресницы придавали вид необыкновенной мягкости. Кроткое выражение глаз, бледность кожи, мягкость волос и шелковистость бороды, падавшей до груди, — все придавало ему такое выражение, что на войне ни один солдат при встрече с ним не решился бы засмеяться, а ребенок с полной доверчивостью протянул бы ему свои ручонки под влиянием верного детского инстинкта, и вообще никто не решился бы сказать, что он не прекрасен.
Человек при виде этого лица мог по своему вкусу находить, что в нем светится или ум, или любовь, или сострадание, или же, наконец, грусть, но, вернее всего, в нем отражалось все это вместе. Взгляд его неизгладимо запечатлевался в памяти, как выражение безграничной души, видящей и проникающей во всю бездну греховности окружающих его людей, и однако при взгляде на него невольно чувствовалась его беспредельная мягкость или доброта, чувствовалась по крайней мере теми, кто знал, что эти качества — результат мужественного умения переносить страдания. Такова была мощь мучеников и святых, имена которых занесены в святцы, и поистине таков был дух этого человека.
Медленно приближался он к трем путешественникам.
Бен-Гур верхом на коне и с копьем в руке обратил бы на себя внимание Царя, но Его взор был устремлен на Валтасара, старого и непригодного для какой бы то ни было деятельности.
Установилась глубокая тишина.
Внезапно назареянин, указывая посохом на незнакомца, воскликнул:
— Вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира.
Толпа, безмолвно приковав свое внимание к словам проповедника и выжидая, что последует затем, была поражена речью, смысл которой превосходил ее понимание, и на Валтасара она произвела необыкновенно сильное действие. Ему еще раз было дано видеть Искупителя. Вера все еще жила в его душе, и в настоящую минуту благодаря ей он мог провидеть глубже окружающих его людей — мог познать Того, Кого он жаждал обрести. Итак, идеал его веры стоял перед ним, совершенный и лицом, и каждым движением, и даже в той одежде и в том возрасте, в каком он ожидал увидеть Его. И как бы для того, чтобы уничтожить всякую возможность сомнения в тождестве этого лица с Тем, Кого египтянин так пламенно ожидал, и окончательно убедить трепещущего старца, назареянин повторил свой возглас:
— Вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира.
Валтасар пал на колени. Ему не нужно было пояснять значения этих слов, и назареянин, как бы зная это, повернулся к другим, стоявшим вокруг него в изумлении, и продолжал:
— Сей есть, о Котором я сказал: за мной идет Муж, Который стал впереди меня, потому что Он был прежде меня. Я не знал Его, но для того пришел крестить в воде, чтобы Он был явлен Израилю. Я видел Духа, сходящего с неба, как голубя, и пребывающего на Нем. Я не знал Его, но Пославший меня крестить в воде сказал мне: на Кого увидишь Духа сходящего и пребывающего на Нем, Тот есть крестящий Духом Святым. И я видел и засвидетельствовал, что Сей есть… — он умолк, продолжая указывать посохом на человека в белой одежде, как бы для того, чтобы сильнее укрепить в памяти слушателей предыдущие слова и возбудить сильнейшее внимание к последующим, — …и засвидетельствовал, что Сей есть Сын Божий.
— Это Он, это Он! — воскликнул Валтасар, подняв к небу глаза, полные слез.
Мгновение спустя он лежал на земле без чувств.
Тем временем Бен-Гур рассматривал лицо незнакомца, но с совершенно иными чувствами. Он не оставался, конечно, нечувствительным к чистоте этого лица, к этой задумчивости, доброте, кротости и безгрешности, но мысли его были заняты главным вопросом: ‘Кто этот человек: Мессия или царь?’ Явление его было вполне царственное.
Глядя на это спокойное, полное благоволения лицо, самая мысль о войне и завоеваниях, о тщеславной жажде власти казалась глубоко неуместной. И в душе он почувствовал, что Валтасар был прав, а Симонид ошибался. Этот человек явился не для того, чтобы восстановить престол Соломона, он не обладает ни духом, ни званием Ирода, царем он может быть, но не другого царства и не более могущественного, чем Рим.
Понятно, что это было не заключение, к которому пришел Бен-Гур, а только ряд его впечатлений. А пока он смотрел на это чудное видение, что-то смутное стало воскресать в его памяти. ‘Конечно, — думал он, — я видел этого человека и прежде, но где и когда?’ Что этот взгляд, спокойный, полный сострадания и любви, так же некогда покоился на нем, как теперь на Валтасаре, становилось для него все более и более несомненным. Наконец словно луч солнца блеснул в его памяти и пред ним воскресла сцена у колодца в Назарете, когда римская стража гнала его на галеры, и он затрепетал всем существом. Это те самые руки, которые помогли ему, когда он погибал. Воспоминания так сильно переполнили его, что он не слышал пояснений проповедника, за исключением последних чудесных слов, звучащих в мире до сих пор: ‘Сей есть Сын Божий’.
Бен-Гур вскочил с лошади, чтобы поклониться своему благодетелю, но Ира закричала:
— Сын Гура, помоги, мой отец умирает.
Он остановился, оглянулся и поспешил ей на помощь. Она дала ему чашу, и, предоставив слуге поставить верблюда на колени, он побежал к реке за водой. Когда он вернулся, незнакомца уже не было.
Наконец Валтасара привели в чувство. Протянув вперед руки, он сказал слабым голосом:
— Где Он?
— Кто? — спросила Ира.
Глубокое чувство блаженства выразилось на лице доброго старца, как будто его последняя воля была исполнена, и он отвечал:
— Искупитель, Сын Божий, Которого я удостоился видеть.
— Ты так же думаешь? — тихо спросила Ира у Бен-Гура.
— Время полно чудес, подождем, — был его ответ.
На следующий день, когда все трое ожидали Его, назареянин прервал свою проповедь, воскликнув с благоговением:
— Вот Агнец Божий.
Глядя в ту сторону, куда он указывал, они снова увидели незнакомца. У Бен-Гура при виде Его стройной фигуры и божественно прекрасного лица, полного святой грусти, мелькнула новая мысль.
— И Валтасар, и Симонид — оба правы. Разве не может Искупитель быть и Царем?
И он спросил у стоявшего рядом человека:
— Кто это идет?
— Сын плотника из Назарета, — ответил тот.

Часть 8

1. Соперницы

Я есмь воскресение и жизнь.

Ин. 11:25

Эсфирь, Эсфирь! Скажи слуге, чтобы он принес мне воды.
— Не хочешь ли вина, отец?
— Пусть принесет и то, и другое.
Разговор этот происходил в павильоне на крыше старинного дворца Гуров в Иерусалиме. Приблизясь к тому месту парапета, откуда был виден двор, Эсфирь позвала стоявшего там человека…
В ту же минуту другой человек вошел по лестнице и почтительно поклонился.
— Посылка господину, — сказал он, подавая ей письмо, завернутое в холст, связанное и запечатанное.
Для удовлетворения любознательности читателя мы поспешим сказать, что это происходило 21 марта, спустя приблизительно три года после появления Христа в Вифаваре.
Тем временем Бен-Гур, который не мог больше выносить запустения и упадка своего наследственного дома, при посредничестве Маллуха выкупил дом у Понтия Пилата. При покупке ворота, дворы, лестницы, террасы, комнаты, крыши были вычищены и отреставрированы, так что в доме не только не осталось и следа печального происшествия, послужившего к разорению семейства, но, напротив, все было восстановлено роскошнее, чем прежде. И действительно, посетитель на каждом шагу встречал очевидные доказательства развитого вкуса, приобретенного молодым владельцем во время долгого пребывания на вилле Мизенума и в столице.
Но из этого объяснения не следует, что Бен-Гур открыто заявил свои права на собственность. По его мнению, время для этого еще не пришло. Он также не назывался и собственным своим именем. Иногда сын Гура являлся в Святой Город и останавливался в родном доме, всегда, впрочем, как чужестранец и гость. Трудясь над реставрацией галереи, он терпеливо выжидал определенных действий назареянина, становившегося в его глазах день ото дня все таинственнее и приводившего его творимыми на его глазах чудесами в состояние недоумения относительно характера его миссии.
Валтасар и Ира поселились во дворце Гуров. Очарование молодой египтянки все еще влияло на него своей оригинальной свежестью, тогда как отец, несмотря на телесную слабость, находил в нем неустанного слушателя рассказов об удивительной силе, доказывающей божественность странствующего чудотворца, от Которого все они так много ждали.
Что же касается Симонида и Эсфири, то они прибыли из Антиохии только за несколько дней до того времени, на котором остановился наш рассказ. Путешествие это, несмотря на терпеливость купца, было крайне для него утомительным, так как ему пришлось сидеть в паланкине (крытые носилки на двух жердях, заменяющие экипаж), качавшемся между двух верблюдов, не всегда шедших нога в ногу. Но теперь по прибытии добрый человек, казалось, не мог наглядеться на родную страну. Он наслаждался, проводя большую часть дня на террасе кровли, сидя в кресле, подобном тому, которое хранилось у него в Антиохии. В тени навеса он мог упиваться животворящим воздухом родных холмов. Он наблюдал восход солнца, следил за его движением и закатом и находил в этом каждый день новую прелесть. Когда же около него находилась Эсфирь, он чувствовал себя так легко, так близко к небу, что ему представлялась другая Эсфирь, любовь его юности, его жена, привязанность к которой с годами все увеличивалась. Однако он не был нерадив и к делам. Каждый день посланник привозил ему депешу от Санбаллата, уполномоченного вести его коммерческие дела, и каждый день он в свою очередь отправлял депешу Санбаллату с самыми подробнейшими указаниями, исключавшими всякое постороннее вмешательство и предвидевшими все последствия, за исключением тех, которые Всемогущий не дал возможности предвидеть даже умнейшему человеку.
Когда Эсфирь вернулась в павильон, то солнце, мягко освещавшее кровлю, рельефно обрисовало фигуру женщины — маленькую, грациозную, с правильными чертами лица, цветущую здоровьем и молодостью. Лицо ее было озарено умом и обаянием преданной натуры. Женщина эта внушала любовь, потому что сама была полна неудержимой любви.
Возвращаясь к отцу, она посмотрела на пакет, остановилась, еще раз посмотрела внимательнее, чем прежде, и вдруг румянец вспыхнул на ее щеках: она узнала печать Бен-Гура. Симонид тоже несколько мгновений рассматривал печать. Сломав ее, он подал Эсфири сверток, заключавшийся в пакете.
— Прочти, — сказал он.
Говоря это, он глядел на нее, и вдруг выражение тревоги появилось на его лице.
— Я вижу, что ты знаешь, от кого письмо.
— Да… от… нашего господина.
Хотя жесты ее и были сдержаны, но взгляд, встретившийся со взглядом отца, был полон искренности. Подбородок Симонида медленно опустился на тяжело дышащую грудь.
— Ты его любишь, Эсфирь? — спросил он тихо.
— Да, — отвечала она.
— Подумала ли ты, что из этого выйдет?
— Я старалась, отец, не думать о нем иначе, как о своем господине, которому я многим обязана. Но усилия мои ни к чему не привели.
— Добрая девочка, точно такая же, как и мать, — сказал он, впадая в задумчивость, из которой она вывела его, разворачивая сверток.
— Да простит меня Бог, но… но твоя любовь могла бы не остаться неразделенной, если бы я удержал у себя все, что имел право удержать. Деньги — большая сила.
— Для меня было бы хуже, если бы ты поступил так, отец, я была бы недостойна взглянуть ему в глаза и не могла бы гордиться тобой. Прочесть ли письмо?
— Cию минуту, — сказал он. — Позволь мне ради тебя, дитя мое, указать тебе самое худшее. Разделенное со мной, оно не будет так ужасно для тебя. Любовь его, Эсфирь, уже отдана другой.
— Я знаю это, — сказала она спокойно.
— Египтянка держит его в своих сетях, — продолжал он. — Она обладает лукавством своей нации и вдобавок красотой. Удивительная красота и страшная хитрость! Но она, как и все ее соотечественники, не имеет сердца. Дочь, презирающая отца, принесет мужу только горе.
— Разве она так относится к отцу?
Симонид продолжал:
— Валтасар — мудрый человек, чудом обращенный из язычества в новую веру, а она смеется над ним. Я слышал, как она вчера сказала: ‘Глупости простительны юности, но в старости привлекательна только мудрость, и тот, кто утратил ее, должен умереть’. Жестокие слова, приличные римлянке. Я применил их к себе, зная, что скоро подобная же старость наступит и для меня… да, она недалеко. Но ты, Эсфирь, никогда не скажешь обо мне: ‘Лучше бы ему умереть’.
Со слезами на глазах она поцеловала его, прошептав:
— Я — дочь моей матери.
— Да, и моя дочь, которая для меня то же, что для Соломона был храм.
Помолчав, он положил ей руку на плечо и сказал:
— Когда египтянка сделается его женой, он, Эсфирь, вспомнит о тебе с раскаянием и сердечным сожалением, потому что в конце концов он откроет, что служит только исполнителем ее гадкого честолюбия. Рим — центр грез. Для нее он сын Аррия, дуумвира, а не сын Гура, князя Иepycaлимского.
Эсфирь не делала попытку скрыть впечатление, произведенное этими словами.
— Спаси его, отец. Еще не поздно, — сказала она с мольбой.
Он отвечал с улыбкой, выражавшей сомнение:
— Утопающий может быть спасен, но влюбленный — нет.
— Но ты имеешь на него влияние. На свете он одинок. Укажи ему опасность. Объясни, что это за женщина.
— Это может спасти его от нее, но приведет ли это его к тебе, Эсфирь? Нет, — сказал он, и брови его нахмурились. — Я такой же раб, какими были из поколения в поколение и мои предки, но я никогда не скажу ему: ‘Возьми, господин, мою дочь, она лучше египтянки и любит тебя больше’. Нет, я пользовался многими годами свободы и независимости. Язык мой не повернется сказать эти слова. Камни на этих старых холмах перевернулись бы от стыда, если бы я дошел до этого. Нет, клянусь патриархами, Эсфирь, я бы охотнее уложил нас обоих рядом с твоей матерью, чтобы заснуть тем сном, каким спит она.
Краска стыда покрыла лицо девушки.
— Я имела в виду только его одного, его счастье, а не свое. Если я осмелилась полюбить его, то я хочу остаться достойной его уважения, только этим я могу извинить себе мое безумие. Позволь мне прочесть теперь его письмо.
— Читай.
Она тотчас же начала читать, спеша покончить с неприятным предметом разговора.
Нисан, 8-го дня
По дороге из Галилеи в Иерусалим
Назареянин шествует. С Ним, хотя и без Его ведома, идет отряд моих приверженцев. Другой легион следует за нами. Сборище не покажется странным во время Пасхи. Он сказал, выходя, что идет в Иерусалим, и предсказал, что все сказанное о Нем пророками — сбудется.
Ожидания наши близятся к концу.
Спешу.
Мир тебе, Симонид.
Бен-Гур
Горькое чувство подавила Эсфирь, когда отдавала письмо отцу. В нем не было ни слова, обращенного к ней. Даже приветствие не касалось ее, а как легко было бы написать: ‘Мир тебе и твоей дочери’. Впервые она ощутила мучительное чувство ревности.
— Восьмого дня, — сказал Симонид, — восьмого дня, а теперь, Эсфирь, теперь?
— Девятый.
— Значит, они теперь в Вифании.
— Возможно, мы увидим его вечером, — прибавила она, забыв все от радости.
— Может быть, может быть! Завтра праздник Опресноков, и он, может быть, захочет отпраздновать его, как того пожелает и назареянин. И мы увидим его, увидим их обоих, Эсфирь.
В это время показался слуга с вином и водой. Эсфирь помогала отцу, когда на кровлю вошла Ира.
Никогда Эсфирь не находила ее такой удивительно красивой, как в эту минуту. Ее газовая одежда обвивала ее как облако, на лбу, шее и руках блистали драгоценности, которые так любят египтяне.
При ее появлении Эсфирь вся съежилась и прижалась к отцу.
— Мир тебе, Симонид, и тебе, прекрасная Эсфирь, — сказала Ира, кланяясь последней. — Ты напоминаешь мне, добрый человек, если я могу так сказать, не оскорбляя тебя, ты напоминаешь персидских жрецов, взбиравшихся на закате дня на свои храмы, чтобы помолиться удаляющемуся солнцу. Если в персидском поклонении есть что-нибудь непонятное тебе, то позволь мне позвать отца, он ведь маг.
— Прекрасная египтянка, — возразил купец, вежливо кланяясь, — твой отец хороший человек, который не обидится, если узнает, что я говорю о его персидской учености как о наименее ценной части его мудрости.
На губах Иры скользнула улыбка.
— Ты вызываешь меня на философское рассуждение, и я скажу тебе, что наименее важная часть предполагает наиболее важную. Скажи мне, что ты считаешь важнейшей частью из тех редких качеств, которые ты приписываешь ему?
Симонид несколько строго обратился к ней:
— Чистая мудрость всегда направляется к Богу, чистейшая мудрость заключается в познании Бога, и ни один человек, по моему мнению, не имеет ее в такой высокой степени и не выражает ее так ясно словами и поступками, как наш добрый Валтасар.
Чтобы окончить разговор, он взял чашу и начал пить.
Египтянка несколько угрюмо повернулась к Эсфири.
— Человек, имеющий миллионы и владеющий флотом, не может понять того, в чем мы, простые женщины, находим удовольствие. Пойдем поговорим там, у стены.
Они отправились к парапету и остановились у того самого места, с которого несколько лет назад Бен-Гур столкнул ветхую черепицу на голову Грата.
— Ты не бывала в Риме? — начала Ира, поигрывая одним из своих расстегнутых браслетов.
— Нет, — отвечала мрачно Эсфирь.
— Разве тебе не хочется туда?
— Нет.
— Ах, как же ты мало жила!
Вздох, последовавший за восклицанием, не мог бы сильнее выразить сожаления, если бы он относился к самой египтянке. Но в следующую минуту ее смех уже раздавался по улице и она говорила:
— О моя прелестная простушка! Едва оперившиеся птенцы, гнездящиеся в ухе большой статуи на мемфисских песках, знают почти столько же, сколько и ты.
Увидев смущение Эсфири, она переменила тон и сказала дружески:
— Ты не должна обижаться. Я шучу. Позволь мне поцеловать твою руку и сказать тебе то, чего я не сказала бы никому другому, если бы даже сама Симбела просила меня, предлагая при этом лотос с берегов Нила.
С новым смехом, прекрасно маскирующим проницательный взгляд, брошенный на Эсфирь, она сказала:
— Царь идет.
Та посмотрела на нее с невинным удивлением.
— Назареянин, — продолжала Ира, — Тот, о Котором так много рассуждают наши отцы и для Которого так давно трудится Бен-Гур.
Голос ее понизился на несколько тонов, когда она добавила:
— Назареянин будет здесь завтра, а Бен-Гур сегодня к ночи.
Эсфирь старалась сохранять спокойствие, но не достигла этого: предательский румянец покрыл ее щеки и лоб, она опустила глаза и этим избавилась от возможности заметить торжествующую улыбку, блеснувшую на лице египтянки.
— Посмотри! Вот его обещание.
И она достала из-за пояса сверток.
— Порадуйся со мной, друг мой. Он будет здесь к ночи! На Тибре есть царский дом, который он обещал мне, но чтобы быть хозяйкой этого дома, нужно сделаться…
Внезапный звук на улице прервал ее слова, и она перевесилась через парапет, чтобы посмотреть вниз. Затем она выпрямилась и воскликнула, высоко подняв руки:
— Слава Изиде! Это он — Бен-Гур! Он появляется как раз в то время, когда я думаю о нем. Клянусь богами, это хорошее предзнаменование. Протяни ко мне руки, Эсфирь, и поцелуй меня.
Девушка подняла глаза. Ее щеки пылали, в глазах появилось выражение, близкое к гневу. Ее чувствительность была задета слишком грубо.
Недостаточно было лишить ее права мечтать о любимом человеке, нужно было еще, чтобы торжествующая соперница поверяла ей тайны своих успехов и блестящих обещаний, которыми ее награждали. О ней же, рабыне и дочери рабыни, даже не вспомнили.
— Его ли ты любишь так сильно, — сказала она, — или Рим дороже тебе?
Египтянка отступила на шаг, но потом, наклонившись к Эсфири, сказала:
— Кто он тебе, дочь Симонида?
— Он… — начала Эсфирь, дрожа всем телом.
Мысль разрушительная, как молния, не дала ей докончить.
Бледная и дрожащая, она отвечала:
— Он — друг моего отца.
Ее язык отказался признаться в ее невольном чувстве.
Ира расхохоталась еще громче прежнего.
— Не более того? — сказала она. — Клянусь добрыми богами Египта, тебе следует воздержаться от поцелуя — держи его при себе. Ты мне напомнила, что меня ожидают здесь, в Иудее, гораздо более пленительные поцелуи.
Она отвернулась и, оглянувшись назад, через плечо сказала:
— Мир тебе!
После ее ухода Эсфирь закрыла лицо руками и разразилась слезами стыда и поруганной страсти. И как бы для усиления этого припадка, столь несвойственного ее темпераменту, ей пришли на ум слова отца: ‘Любовь твоя могла бы не остаться неразделенной, если бы я оставил за собой все, что имел возможность оставить’.
На небе уже появились звезды, слабо освещающие город и окружающую его темную стену гор, когда Эсфирь достаточно оправилась, чтобы вернуться в беседку к отцу и, заняв там свое обычное место возле старика, покорно ожидать его приказаний. Да, вся молодость, а может быть, и вся жизнь будут посвящены исполнению дочерних обязанностей.
Когда горе несколько отлегло, она охотно вернулась к этим обязанностям.

2. Беседа во дворце

Спустя час или около того после сцены на кровле Валтасар и Симонид, сопровождаемые Эсфирью, сошлись в большой комнате дворца: во время их беседы вошли Бен-Гур и Ира.
Иуда, опередив египтянку, направился прежде всего к Валтасару и поклонился ему, затем повернулся к Симониду, но остановился при взгляде на Эсфирь.
Нечасто встречаются сердца, имеющие одновременно более одной сильной страсти. В пламени последней могут существовать и другие, но только как слабые огоньки.
Так, предаваясь надеждам и мечтам, взвешивая шансы за и против, находясь под влиянием того положения, в котором находилась его родина, и под более прямым влиянием Иры, Бен-Гур сделался честолюбцем в самом широком смысле этого слова. Он легко забыл свою молодость, и было естественно, что Бен-Гура все меньше и меньше волновали его собственные страдания и тайна, скрывавшая судьбу его родных, по мере того как он, по крайней мере в мечтах, все ближе и ближе приближался к цели, воображая, что овладевшая всеми его помыслами приближается к нему все ближе и ближе. Не осудим его за это слишком строго.
Он остановился при взгляде на Эсфирь, ставшею прелестной. Когда он стоял, любуясь ею, внутренний голос напомнил ему о забытых обетах и обязанностях. Но самообладание скоро вернулось к нему.
Он на минуту смутился, но, оправившись, подошел к Эсфири и сказал:
— Мир тебе, кроткая девушка, и тебе, Симонид! — говоря это, он обратился к купцу, — да будет над тобой Божье благословение уже за одно то, что ты был добрым отцом сироте, лишившемуся отца.
Эсфирь слушала, опустив голову. Симонид отвечал:
— Повторяю пожелание доброго Валтасара, сын Гура, и приветствую тебя в доме твоих отцов: садись и рассказывай нам о твоих путешествиях, и о твоем деле, и о чудесном назареянине: кто Он и откуда? Садись, прошу тебя, между нами, чтобы всем нам было слышно.
Эсфирь быстро встала, принесла сиденье и поставила его перед Бен-Гуром.
— Благодарю, — сказал он ей признательно.
Сев и поговорив немного о посторонних вещах, он обратился к мужчинам:
— Я приехал, чтобы рассказать вам о назареянине.
Оба приготовились внимательно слушать.
— Давно уже я сопровождаю Его и слежу за Ним с тем вниманием, с каким только можно следить за человеком, от которого нетерпеливо ожидаешь чего-нибудь. Я видел Его при всех обстоятельствах, могущих служить искусом для человека, и хотя убедился, что Он такой же человек, как и я, но в то же время и уверился, что в Нем есть и нечто большее.
— Что же большее? — спросил Симонид.
— Я сейчас расскажу вам это.
Но он был прерван кем-то, вошедшим в комнату.
Оглянувшись, он встал и кинулся с распростертыми объятиями к служанке, восклицая:
— Амра! Дорогая старая Амра!
Она подошла ближе, и все присутствующие, глядя на ее радостное лицо, ни разу не подумали о том, как оно смугло и покрыто морщинами. Она опустилась к ногам Бен-Гура, обняла его колени и долго-долго целовала его руки. Освободившись, он отстранил ее длинные седые волосы, упавшие на лицо, и, поцеловав ее в обе щеки, сказал:
— Добрая Амра, неужели ты ничего не знаешь о них, ни единого слова — ничего, ничего?
Она разразилась рыданиями, и этот ответ был красноречивее всяких слов.
— Да свершится воля Бога! — сказал он торжественно, и по его тону все слушатели поняли, что он потерял всякую надежду найти мать и сестру. На глаза его навернулись слезы, но он, как мужчина, старался не выказать их.
Справившись с собой, он сел на свое место, говоря:
— Поди сядь около меня, Амра, вот здесь. Нет? Так садись здесь, у ног, потому что мне нужно многое рассказать этим добрым друзьям об одном чудесном человеке, явившемся в мир.
Но она отошла, села на пол, прислонясь спиной к стене и обвив руками колена, и, казалось, довольствовалась лицезрением Бен-Гура. Этот последний, обращаясь к старикам, продолжал:
— Я боюсь отвечать на вопрос, предложенный мне о назареянине, не сообщив вам предварительно о тех Его поступках, очевидцем которых я был. Я тем более расположен сделать это, друзья мои, что завтра Он придет в Иерусалим и войдет в храм, который Он называет домом Отца Своего, Он хочет явить Себя. Таким образом, завтра весь Израиль узнает, кто прав, Симонид или Валтасар.
Валтасар, потирая от волнения руки, спросил:
— Куда мне идти, чтобы увидеть Его?
— Движение толпы будет громадно, и я думаю, что ты сделаешь самое лучшее, поместившись на галерее кровли под портиком Соломона.
— Будешь ли ты с нами?
— Нет, мое присутствие может потребоваться моим друзьям во время процессии.
— Процессии! — воскликнул Симонид. — Разве Он войдет в Иерусалим торжественно?
Бен-Гур понял мысль, скрывавшуюся в этом вопросе.
— Он ведет за собой двенадцать человек из рыбаков, землепашцев, мытарей — словом, людей самого низшего класса. Он и они странствуют пешком, невзирая на непогоду, ветер, холод, дождь или жару. Когда я видел их привал при наступлении ночи, когда они преломляли хлеб или спали, мне вспоминались пастухи, возвращающиеся с базара к своим стадам, а не царь, окруженный своими приближенными. Но стоило только увидеть, с какой заботливостью Он относится к своим путникам, чтобы понять, что Он учитель их столько же, сколько товарищ, что Он начальник, но в то же время и друг.
— Вы — люди проницательные, — продолжал Бен-Гур, немного помолчав. — Вы знаете, насколько мы рабы некоторых наших стремлений, которые становятся почти законом нашей природы, и как мы жертвуем жизнью, ревностно преследуя намеченную нами цель. По стремлениям человека мы можем судить о его природе. Итак, что сказали бы вы о человеке, который мог бы разбогатеть, превращая камни, валяющиеся у него под ногами, в золото, и который, несмотря на это, остается бедняком?
— Греки назвали бы его философом, — сказала Ира.
— Нет, дочь, — возразил Валтасар, — философы никогда не имели силы творить такие дела.
— Почему же ты думаешь, что этот человек имеет на это силу?
— Я видел, как Он превратил воду в вино, — отвечал Бен-Гур.
— Поразительно! — сказал Симонид. — Но меня не столько удивляет это чудо, сколько то, что он предпочитает оставаться бедняком, имея возможность быть богатым. Он очень беден?
— Он совсем не имеет собственности и не завидует никому. Он жалеет богатых. Но не будем говорить об этом. Что сказали бы вы о человеке, превратившем семь хлебов и две рыбы, — а это все, что у него было, — в пищу, достаточную, чтобы накормить пять тысяч человек, а остатками наполнить несколько корзин. Это сделал при мне назареянин.
— Ты видел это? — вскричал Симонид.
— Да, и ел хлеб и рыбу… Я был свидетелем еще больших чудес, — продолжал Бен-Гур. — Что сказали бы вы о человеке, обладающем такой святостью, что больному достаточно прикоснуться к краю Его одежды или даже крикнуть издали, чтобы исцелиться?! Это тоже я видел несколько раз. Когда мы вышли из Иерихона, двое слепых, бывших при дороге, обратились к назареянину. Он подошел к ним, дотронулся до их глаз, и они стали видеть. Однажды к Нему принесли парализованного, и Он только сказал: ‘Иди домой’, и человек тот отправился домой здоровым. Что скажете вы о подобных делах?
Купец не отвечал.
— Не думаете ли вы также, как доказывают некоторые, что все, о чем я вам рассказываю, не более как фокусы? Позвольте мне отвечать на это многими фактами, которым я был свидетелем. Вообразите себе проказу, это проклятие Божье, от которой человека может избавить только смерть.
При этих словах Амра, опершись о пол, приподнялась, чтобы лучше услышать рассказ.
— Что бы вы сказали, — продолжал Бен-Гур с возрастающим воодушевлением, — если бы увидели то, о чем я сейчас расскажу. Прокаженный подошел к назареянину, когда мы были с Ним в Галилее, и сказал: ‘Господи, если Ты захочешь, то очистишь меня’. Назареянин услышал эти слова и, дотронувшись до отверженного, сказал: ‘Очистись!’ И тотчас же больной сделался здоровым, как и все мы, видевшие исцеление, а нас было множество.
Тут Амра встала и костлявыми пальцами отстранила волосы от глаз. Вся душа бедной женщины обратилась в слух, и она с волнением следила за рассказом.
— Потом, — продолжал Бен-Гур без перерыва, — однажды явились к Нему десять прокаженных и, упав к Его ногам, взывали, — я все это видел и слышал, — взывали: ‘Господин, Господин, будь милостив к нам!’ Он ответил им: ‘Идите к священнику и покажитесь ему, так как этого требует закон, вы исцелитесь, не успев дойти до него’.
— Так и случилось?
— Да. Дорогой болезнь прошла, и ничто не напоминает о ней, кроме оскверненной одежды.
— Никогда ни о чем подобном не было слышно нигде во всем Израиле! — сказал Симонид вполголоса.
Пока он это говорил, Амра встала, тихонько направилась к двери и вышла вон так, что никто из присутствующих не заметил ее ухода.
— Я предоставляю вам самим вообразить, как волнуют подобные дела, когда их видишь собственными глазами, — продолжал Бен-Гур. — Но мои сомнения, мои предчувствия, мое удивление еще не вполне рассеяны. Галилеяне, как вы знаете, порывисты и нетерпеливы. После нескольких лет ожидания их мечи жгут им руки, они требуют дела. ‘Он медлит заявить о Себе: принудим же Его к этому’, — понукали они меня. И меня тоже взяло нетерпение. Если Ему надлежит быть царем, то почему же не теперь? Войско готово. Как-то раз, когда Он проповедовал на берегу моря, мы хотели провозгласить его царем во что бы то ни стало, но Он скрылся, и вскоре мы увидели Его отплывающим на корабле. Добрый Симонид, все, что затуманивает головы других людей: богатство, власть, даже царство, предлагаемое с любовью великим народом, — нисколько не привлекает Его. Что ты об этом думаешь?
Купец сидел, опустив голову, наконец, поднял ее и сказал решительно:
— Жив Бог и речения пророков! Время еще не приспело — подождем ответа до завтра.
— Да будет так! — с улыбкой сказал Валтасар.
— Да будет так! — подтвердил Бен-Гур и затем продолжал:
— От таких чудес, к которым еще могут относиться недоверчиво люди, не видевшие их собственными глазами, я перейду к неизмеримо более великим, которые с начала мира признаются превышающими человеческую власть. Скажите, знает ли кто-нибудь из вас человека, могущего вырвать у смерти то, что уже стало ее достоянием? Кто может возвратить жизнь умершему? Кто, кроме…
— Бога… — сказал Валтасар.
— О мудрый египтянин! Ты прав, и я не могу отрицать этого. Что сказали бы вы оба, ты и Симонид, если бы, подобно мне, увидели, как человек воскрешает немногими словами, без всяких приготовлений, с такими же усилиями, какие употребляет мать, чтобы разбудить своего уснувшего ребенка, если бы вы увидели этого человека разрешающим дело смерти? А это случилось на моих глазах. Мы входили в ворота, когда несколько человек выходили из них, неся мертвое тело. Назареянин остановился, чтобы дать процессии пройти. В числе шедших находилась громко рыдавшая женщина. Я видел взгляд назареянина — нежный и сострадающий. Поговорив с женщиной, Он отправился к гробу, дотронулся до него и сказал лежащему в нем покойнику: ‘Юноша, говорю тебе, встань!’ И в то же мгновение умерший встал и заговорил.
— Одному Богу доступно это, — сказал Валтасар Симониду.
— Заметьте, — продолжал Бен-Гур, — что я говорю вам только о том, что видел сам вместе с другими. По дороге сюда на моих глазах совершилось чудо еще более изумительное. В Вифании жил человек по имени Лазарь, который умер и был погребен. И после того, как он в продолжение четырех дней находился в могиле, закрытой большим камнем, к этому месту пришел назареянин. Отодвинув камень, мы увидели лежащего в могиле человека, обвитого погребальными пеленами и уже разлагающегося. При этом присутствовало много народа, и мы все слышали, как назареянин сказал: ‘Лазарь, гряди вон!’ Я не могу вам выразить то, что я почувствовал, когда в ответ на эти слова мертвец встал и вышел к нам, таща за собой пелены. ‘Освободите его, — сказал назареянин, — и дайте ему возможность уйти’. И когда покрывало было снято с лица воскресшего, тогда, друзья мои, кровь снова разлилась по его ожившему телу, и он стал таким, каким был до болезни, сведшей его в могилу. Он жив и теперь, и его можно и видеть, и говорить с ним. И теперь, когда вы можете рассудить беспристрастно, я спрашиваю вас о том, о чем, собственно, и пришел спросить и что будет повторением вопроса, заданного мне Симонидом: ‘Кто же этот более чем человек, кто этот назареянин?’
Вопрос был задан торжественно, и долго за полночь все общество обсуждало его. Симонид все еще не желал отказаться от своего толкования пророчеств, а Бен-Гур оспаривал его, говоря, что они оба правы и что назареянин — Искупитель, как заявлял Валтасар, но в то же время царь, которого ожидал купец.
— Завтра увидим. Мир вам.
Говоря это, Бен-Гур попрощался с ними, намереваясь вернуться в Вифанию.

3. Радостные вести

На следующее утро Амра с корзиной в руке первая вышла из города. Сторожа не задавали ей вопросов, потому что она регулярнее дневного светила поутру появлялась в Овечьих воротах. Они считали ее чьей-то верной служанкой и довольствовались этим.
Амра шла по направлению к темно-зеленому склону Масличной горы. Везде виднелись белые палатки, устроенные народом в ожидании праздника. Было еще слишком рано, и на улице никого не было. Пройдя Гефсиманский сад, катакомбы, встречающиеся по Вифанской дороге, Силоамское кладбище, она все еще продолжала свой путь, так что ее маленькое дряхлое тело стало покачиваться от усталости.
Лишь один раз она присела, чтобы перевести дух, но вскоре поднялась и пошла с еще большей поспешностью. Если бы высокие скалы, окружавшие ее, имели уши, они бы услышали ее бормотанье, если бы они обладали способностью видеть, то увидели бы, как часто ее взоры обращались к востоку, обвиняя солнце в излишней торопливости, если бы они умели говорить, то, по всей вероятности, сказали бы друг другу: ‘Наш подружка что-то сильно торопится сегодня — должно быть, люди, которых она идет накормить, очень голодны’.
Дойдя, наконец, до Гефсиманского сада, она пошла тише. Отсюда уже виднелось страшное поселение прокаженных, расположенное по южному склону Гиннома.
Читатель, вероятно, догадался, что она шла к своей госпоже, пещера которой была видна от ен-рогелского колодца.
Несчастная женщина давно уже сидела вне склепа, между тем Тирса еще спала. Течение болезни шло страшно быстро. Стыдясь своего вида, она ходила полностью сокрытой одеждами. Даже Тирсе она показывалась по возможности реже.
В это утро она вышла на воздух с непокрытой головой, зная, что в такую раннюю пору никого не смутит своим видом. Волосы ее, белые, как снег, и до того жесткие, что их было невозможно расчесать, падали, подобно серебряной проволоке, по спине и плечам. Веки, губы, ноздри, щеки или совершенно исчезли, или превратились в вонючую мякоть. Шея была массой чешуи пепельного цвета. Высохшая рука лежала на складках ее платья, ногти отпали, суставы пальцев частью обнажились, а необнаженные представляли собой распухшие узлы, наполненные сукровицей. Лицо, шея и руки давали вполне точное понятие и о всем теле.
При виде ее нетрудно было понять, почему некогда прекрасная вдова князя Гура имела такую редкую возможность оставаться неузнанной в продолжение многих лет.
Она очень хорошо знала, что как только солнце осветит своим густым и блестящим светом вершину Масличной горы, придет Амра, сначала к колодцу, потом к камню, находящемуся на половине пути между колодцем и подошвой того откоса, на котором она находилась. Она знала, что Амра положит на этот камень пищу, принесенную в корзине, и поставит кувшин свежей воды
Эти короткие свидания при полном отсутствии счастья служили единственным утешением для прокаженной. Ее она могла расспрашивать о сыне и составлять себе представление о его житье по тем крохотным сведениям, которые могла доставить ей служанка. Иногда узнав, что он дома, она выходила из своей печальной кельи и сидела до полудня, а с полудня до заката солнца, неподвижная, как статуя, вся в белом, глядя неизменно в одну точку за храмом, где на горизонте виднелся старый дом, дорогой по воспоминаниям, дорогой и теперь, так как в нем находился ее сын. Тирсу она считала как бы умершей. Что же касается ее самой, то она ждала только смерти, зная, что каждый час ее жизни есть час агонии.
Предметы окружающей ее природы были лишены всякой прелести. Животные и птицы избегали этого места, как будто и они знали его историю и его теперешнее назначение, всякая зелень погибала еще ранней весной, ветер губил кусты и траву, оставляя расти только то, что он не в силах был вырвать. Перед вами, за вами, по бокам вас — всюду гробницы и катакомбы, в настоящее время свежевыбеленные в ожидании богомольцев. Одно небо — это светлое, чудное, манящее небо — могло дать утешение ее больной душе, но увы! — и солнце, дающее красоту всему окружающему, было недружелюбно к ней — оно показывало ее страшное уродство. Без солнца она не имела бы о себе такого ужасного представления, оно жестоко пробуждало ее к действительности, когда в грезах своих она воображала Тирсу такой, какой та была прежде. Дар зрения может быть иногда ужасным проклятием!
Почему же она добровольно не окончит своих страданий?
Закон запрещает это. Язычник улыбнется при этом ответе, но дети Израиля смотрят на это именно так.
Когда вдова сидела тут, наполняя темное пространство своими безотрадными думами, вдалеке появилась какая-то женщина, покачиваясь и с трудом взбираясь по склону горы.
Вдова поспешно встала, покрыла голову и закричала неестественно резко: ‘Нечистая, нечистая!’
Через минуту, несмотря на предостережение, Амра была у ее ног.
Долго подавляемая любовь простого существа вырвалась наружу: со слезами и страстными восклицаниями целовала она одежду своей госпожи, которая, видя, что ее старания вырваться не приведут ни к чему, решила дожидаться окончания этого бурного порыва.
— Что ты наделала, Амра? — сказала она. — Таким непослушанием ты доказываешь нам свою любовь? Злая женщина! Ты погибла, а он… твой господин… ты никогда, никогда не можешь вернуться к нему.
Амра с рыданием ползала в пыли.
— Закон также против тебя, ты не можешь вернуться в Иерусалим. Что же с нами-то будет? Кто будет нам носить хлеб? О злая, злая Амра! Мы все погибли!
— Сжалься, сжалься! — отвечала Амра, не поднимаясь с земли.
— Ты должна была пожалеть себя и таким образом пожалеть и нас. Куда нам бежать? Некому помочь нам. О злая служанка! Разве не слишком еще мы наказаны Богом?
Тут появилась разбуженная шумом Тирса. В этой полуодетой, залепленной струпьями, изборожденной синими рубцами почти полуслепой фигуре, с сочленениями, опухшими до невероятных размеров, даже человек наиболее близкий и любящий не мог бы признать то существо, полное детской грации и чистоты, с которым мы встретились в начале нашего рассказа.
— Это Амра, матушка?
Служанка хотела подползти и к ней.
— Стой, Амра! — закричала неистово вдова. — Я запрещаю тебе трогать ее. Встань и уходи, пока никто еще не видел тебя. Нет, я забыла, что это уже поздно. Ты должна теперь остаться с нами и разделить нашу участь. Встань, говорю я!
Амра встала на колени и, сложив руки, отрывисто заговорила:
— О добрая госпожа! Во мне нет ни ехидства, ни зла — я приношу вам добрую весть!
— Об Иуде?
Вдова наполовину сдернула с головы покрывало.
— Здесь есть могущественный человек, — продолжала Амра, — Который может исцелить вас. По слову Его больной выздоравливает и к мертвому возвращается жизнь. Я пришла, чтобы провести вас к Нему.
— Бедная Амра! — сказала с состраданием Тирса.
— Нет, — вскричала Амра, подметив сомнение в ее словах, — нет, клянусь Богом, вечным Богом Израиля, моим Богом, так же, как и вашим, я говорю правду! Идите со мной, умоляю вас, и не теряйте времени. Сегодня утром Он пройдет в город по одной из этих дорог. Смотрите, уже светает. Вот пища — поешьте и пойдем.
Мать жадно вслушивалась. Может быть, она уже слышала о Нем, потому что слава Его уже разнеслась по стране.
— Кто он? — спросила она.
— Назареянин.
— Кто говорил тебе о нем?
— Иуда.
— Иуда говорил тебе? Разве он дома?
— Он вернулся прошедшей ночью.
Вдова помолчала, желая пересилить биение своего сердца.
— Это Иуда послал тебя сказать нам об этом? — спросила она наконец.
— Нет, он считает вас мертвыми.
— Был некогда пророк, исцеливший прокаженного, — в раздумье сказала Тирсе мать. — Он имел силу от Бога.
Затем, обращаясь к Амре, она спросила:
— Почему мой сын знает, что человек этот обладает такой силой?
— Он странствовал вместе с Ним и слышал, как прокаженные взывали к Нему, Уходили они исцелившимися. Сначала пришел один человек, затем десять, и все они выздоровели.
Рука госпожи, худая, как у скелета, дрожала. Борьба между сомнением и верой происходила в ней, как и в большинстве тогдашних очевидцев чудес, совершенных Христом, и в миллионах людей, живших после Него. Она не требовала доказательств, ибо ее собственный сын свидетельствовал через служанку, но она старалась понять ту силу, при помощи которой человек мог производить подобные чудеса. Одно дело — согласиться с фактом, другое — понять силу, сотворившую его, для этого необходимо постичь Бога, а кто сомневается в Нем, сойдет и в могилу, ничего не постигнув. Борьба, однако ж, продолжалась в ней недолго, и, обратившись к Тирсе, она сказала:
— Это, должно быть, Meccия!
Она говорила это не с холодностью человека, разумом победившего сомнение, а как израильтянка, знакомая с обещанием Бога ее народу, как женщина, понимающая и радующаяся знамениям, указывающим на его исполнение.
— Некогда в Иерусалиме и во всей Иудее пронесся слух о Его рождении. Я помню это. Теперь Он должен быть уже взрослым. Это, должно быть, Он. Да, — сказала она Амре, — мы пойдем с тобой. Принеси кувшин с водой и подай нам еду. Мы закусим и отправимся.
При таком сильном возбуждении они наскоро позавтракали и отправились в путь. Вера двух женщин передалась и Тирсе, и их тревожило только одно. Амра говорила, что человек придет из Вифании, а оттуда в Иерусалим вели три дороги или, вернее, тропинки: одна — через вершину Масличной горы, другая — по низу ее, а третья — между второй вершиной Масличной горы и горой Искушения. Все три были на недалеком друг от друга расстоянии, но все же настолько далеко, что несчастные могли пропустить назареянина, если бы выбрали не ту дорогу, по которой пойдет Он.
Расспросив немного Амру, мать убедилась, что та решительно ничего не знает о стране за Кедроном и не имеет ни малейшего понятия о намерениях человека, которого они хотели увидеть. Заметив, что обе женщины — одна по укоренившейся привычке служанки, другая по естественной несамостоятельности — ждут от нее руководства, она приняла его на себя.
— Пойдем прежде всего в Вифанию, — сказала она им, — а там, если Бог поможет нам, мы узнаем, что делать дальше.
Они спустились в Тофет и Гефсиманский сад и отдохнули в глубоком ущелье, прорытом тысячелетней ездой.
— Я боюсь людной дороги, — сказала мать. — Лучше пойдем между скал и деревьев. Теперь праздник, и я вижу на всех склонах толпы людей. Проходя мимо горы Искушения, мы избегнем ее.
Тирса шла с большим трудом, но, услышав это, она окончательно пала духом.
— Гора крута, матушка, мне не взобраться на нее.
— Вспомни, что мы идем за здоровьем и жизнью. Взгляни, дитя мое, как светло вокруг нас! Вон уже женщины идут той дорогой к колодцу. Они побьют нас, если мы останемся здесь. Пойдем, соберись с силами.
Таким образом мать, мучаясь сама, старалась ободрить дочь. Амра тоже помогала ей. До сих пор служанка еще не дотрагивалась до прокаженных, но теперь, не принимая во внимание ни последствий, ни запрещений, преданное существо подошло к Тирсе, обняв ее в порыве милосердия:
— Обопрись на меня. Я сильна, несмотря на мою старость, да и идти-то недалеко. Вот так. Теперь пойдем.
Сторона откоса, по которому они старались взобраться, была изрыта ямами: когда же они, наконец, добрались до вершины и, остановившись, взглянули на представившуюся им на северо-западе картину, на храм с его дворцовыми террасами, на Сион с его высокими белыми башнями, резко обрисовавшимися среди синего неба, мать почувствовала сильную жажду жизни.
— Взгляни, Тирса, — сказала она, — взгляни на золотые доски на Прекрасных воротах. Как они отражают блеск солнца! Помнишь, как часто мы гуляли там? Как хорошо было бы побывать там опять! Подумай только, ведь и дом наш недалеко. Я, кажется, вижу его, и Иуда ждет там нашего возвращения!
Со склона средней вершины, украшенной зеленью мирт и олив, глядя на дорогу, они различили клубы дыма, легко и прямо подымавшиеся при безоблачном утре. Это напомнило им, что останавливаться нельзя, что безжалостное время летит и им надо спешить.
Несмотря на то что исполненная веры служанка ценой собственных мучений старалась облегчить Тирсе труд спуска с горы, девушка охала на каждом шагу, а иногда даже вскрикивала. Наконец, достигнув дороги, идущей между горой Искушения и Масличной горой, она, измученная, упала.
— Иди с Амрой, — говорила она слабым голосом, — а меня оставь здесь.
— Нет, нет, Тирса. Какая мне будет радость, если я выздоровею, а ты нет? Если Иуда спросит о тебе, что я отвечу ему?
— Скажи ему, что я любила его.
Мать стояла над слабой страдалицей и глядела вокруг себя с тем чувством погибающей надежды, которое больше всего похоже на умирание души. Величайшая радость при мысли об исцелении всегда была связана у нее с мыслью о Тирсе, которая была еще настолько молода, что при здоровье и счастье могла бы позабыть годы несчастий, разбившие тело и душу. В то время как мужественная женщина намеревалась уже отступить от цели своего предприятия и отдаться на волю Божью, она увидела быстро идущего по дороге человека.
— Мужайся, Тирса! Порадуйся, — сказала она. — Я вижу человека, от которого мы узнаем о назареянине.
Амра помогла Тирсе присесть и поддерживала ее, пока путник приближался.
— В радости, матушка, мы забываем, кто мы. Незнакомец обойдет нас, и самое большее, что нас ждет, — это град проклятий, если не каменьев.
— Посмотрим!
Она и не могла дать другого ответа, потому что слишком хорошо знала отношение ее соотечественников к тем отверженным, к которым принадлежала сама.
Как уже было сказано, дорога, на повороте которой остановились три женщины, была немного шире тропинки, извивавшейся между известковыми скалами, и незнакомец, идя по ней, должен был встретиться лицом к лицу с несчастными. Когда он был настолько близко, что мог услышать их голоса, мать покрыла голову, что строго требовалось законом, и громко закричала:
— Нечистые, нечистые!
К их удивлению, путник твердо шел вперед.
— Чего вы хотите? — спросил он, остановившись в четырех шагах от них.
— Ты видишь, какие мы. Будь осторожен, — сказала с достоинством мать.
— Женщина, я посланник Того, по одному слову Которого исцеляются такие, как ты. Я не боюсь.
— Ты посланник назареянина?
— Мессии, — сказал он.
— Правда ли, что Он придет сегодня в город?
— Он уже в Вифании.
— По какой дороге Он пойдет?
— По этой.
Она сложила руки и обратила к небу взоры, полные благодарности.
— За кого ты считаешь Его? — спросил он с состраданием.
— За Сына Божия, — отвечала она.
— Так стойте здесь, или, так как за Ним пойдет толпа народа, лучше подождите у той белой скалы под деревом. Когда же Он будет проходить, не упусти случая говорить с ним, говори и не бойся: если ваша вера сильна, Он услышит вас и при громах небесных. Я иду оповестить находящихся в городе и его окрестностях, что назареянин идет, чтобы народ был готов встретить Его. Мир тебе, женщина!
Незнакомец удалился.
— Слышала ли ты, Тирса? Слышала ли? Назареянин уже идет по этой самой дороге, и Он услышит нас. Еще немного, дитя мое, совсем немного, и мы будем у скалы. До нее всего один шаг.
Ободренная этим, Тирса оперлась на руку Амры и встала. Но лишь только они пошли, Амра сказала:
— Стойте, человек идет назад.
Они остановились, поджидая его.
— Извините, — сказал он, догнав их. — Вспомнив, что вам еще долго придется ждать прихода назареянина, я нашел, что эта вода нужнее вам, чем мне. Город близко, и если мне понадобится вода, то я найду ее там. Возьмите ее и, будьте добры, поговорите с Ним, когда Он будет проходить мимо вас.
Говоря это, он предложил им тыкву, наполненную водой, которую обыкновенно берут с собой в горы путники. Вместо того чтобы поставить это приношение на землю, чтобы они могли взять его, когда он будет уже на известном расстоянии, он подал его им в руки.
— Ты еврей? — спросила удивленно мать.
— Да, я еврей, и более того: я — ученик Христа, Который ежедневно словом и примером учит тому, что я сделал для вас. Миру давно известно слово ‘милосердие’, но он не понимает его смысла.
Он ушел, а женщины тихо отправились к указанной им скале, находившейся шагах в тридцати от дороги. Вышина ее равнялась человеческому росту. Встав у передней ее стороны, мать убедилась, что они легко могут быть замечены и услышаны проходящими, внимание которых они желали привлечь. Здесь они поместились в тени под деревом и напились воды из тыквы. Тирса вскоре заснула, и, чтобы не беспокоить ее, обе женщины сидели молча.

4. Исцеление

Дорога перед тем местом, где остановились прокаженные, все более и более наполнялась народом, идущим из Вифании в Иерусалим. Когда же в начале четвертого часа огромная толпа показалась на вершине Масличной горы и эти тысячи народа стали спускаться по дороге, обе женщины с удивлением заметили, что каждый держал в руке свежесорванную масличную ветвь. Пока женщины сидели, поглощенные этим невиданным зрелищем, другая толпа показалась с восточной стороны дороги. Тогда мать разбудила Тирсу.
— Что это значит? — спросила последняя.
— Он идет, — отвечала мать. — Эти идут из города ему навстречу, а те, голоса которых слышатся с восточной стороны, это сопровождающие его друзья. И немудрено, что обе эти толпы встретятся вблизи нас.
— Боюсь, что нас нельзя будет услышать.
Та же мысль промелькнула и в голову матери.
— Амра, — спросила она, — когда Иуда рассказывал тебе об исцелении десяти, он не приводил слова, с которыми прокаженные обращались к назареянину?
— Они говорили или ‘Господи, сжалься над нами’, или ‘Будь милосерд к нам, Господи!’
— И только?
— Ничего больше, насколько я слышала.
— Однако этого было достаточно, — заметила мать как бы про себя.
— Да, — сказала Амра, — Иуда видел, как они ушли здоровые.
Между тем толпа медленно приближалась. Когда же можно было ясно видеть передние ряды, взоры прокаженных устремились на человека, ехавшего, как казалось, в центре избранной группы, сопровождавшей Его восторженным пением. Всадник был одет в белые одежды и ехал с непокрытой головой. Женщины увидели оливкового цвета лицо, обрамленное длинными каштановыми волосами с легким золотистым оттенком и пробором посередине. Он не оборачивался ни направо, ни налево и, казалось, не принимал никакого участия в шумном восторге окружающих. Торжественность их ликования нимало не смущала Его и была не в силах вывести Его из глубокой задумчивости, в которую, как казалось, Он был погружен. Солнечные лучи, падая на Его голову и освещая вьющиеся волосы, образовали будто золотой венец над Его головой. Беспорядочная толпа с шумом и пением рассыпалась вдоль дороги, теряясь из виду. Прокаженные без всякой посторонней помощи тотчас узнали, что это был Он — чудесный назареянин.
— Вот Он, Тирса, — сказала мать, — Он здесь. Идем, дитя мое.
Говоря это, она вышла из-за белой скалы и упала на колени. Дочь и служанка тотчас же последовали за ней.
Процессия из нескольких тысяч человек, шедшая из Иерусалима, остановилась и, размахивая зелеными ветвями, закричала или, вернее, запела, так как все возгласы были на один напев:
— Благословен Царь Израильский, грядущий во имя Господа!
Тысячи людей, сопровождавших назареянина, ответили тем же приветствием, которой, сотрясая воздух, как сильный ветер, пронеслось по всей долине. Крики прокаженных среди такого шума были не слышнее чириканья воробьев.
— Подойдем ближе, дитя мое. Амра, отсюда Он не услышит нас, — говорила мать.
Встав, она устремилась вперед и, подняв свои страшные руки, закричала ужасным голосом. Толпа увидела ее саму, ее страшное лицо и отшатнулась. Иногда ужас человеческих несчастий, видимый вблизи, бывает так же внушителен, как и величие в пурпуре и злате.
— Прокаженные! Прокаженные!
— Камнями их!
— Проклятые Богом! Бей их!
Эти крики раздавались со стороны толпы, бывшей далеко и не могшей ни видеть, ни понять причины остановки. Но вблизи находились люди, знакомые с отношением к людям Того человека, к Которому взывали несчастные, и заимствовавшие от Него божественное сострадание. Эти люди молча смотрели на Него, когда Он на виду у всех двинулся вперед и остановился напротив женщины. Она впилась глазами в Его лицо необычайной прелести, с большими глазами, светившимися кротостью.
— О господин! Ты видишь нашу нужду, Ты можешь исцелить нас. Сжалься над нами, сжалься!
— Веришь ли ты, что Я в силах сделать это? — спросил Он.
— Ты тот, о Котором говорят пророки, — ты Мeccия, — отвечала она.
В глазах Его блеснула уверенность, и Он сказал:
— Женщина, велика твоя вера, да будет то, чего ты желаешь.
Он постоял еще с минуту, как бы не замечая присутствия толпы, и затем поехал дальше.
Для человека божественного, обладающего в то же время и наилучшими человеческими свойствами, для человека, сознательно идущего на смерть, на самую гнусную и жестокую смерть из всех изобретенных человеком, заранее видящего всю картину этой страшной смерти и все же остающегося полным веры и любви, — для этого человека должно быть невыразимо дорого и отрадно восклицание благодарной женщины.
— Слава Богу всевышнему! Трижды благословен Сын ниспосланный!
Обе толпы с радостными криками ‘Осанна!’ окружили назареянина и таким образом прошли мимо прокаженных. Покрыв голову, старшая поспешила к Тирсе и, обняв ее, сказала:
— Ободрись, дочь моя! Он обещал, а Он воистину Мессия. Мы спасены, спасены!
Обе женщины коленопреклоненно провожали тихо идущую процессию, пока она не скрылась с глаз. Когда звук удаляющихся шагов едва долетал до них, чудо начало свершаться.
В сердцах прокаженных как бы стала освежаться кровь, вращаться быстрее и правильнее, вследствие чего настрадавшееся тело почувствовало бесконечно отрадное чувство выздоровления. Недуг удалялся, а силы возвращались. Чтобы ощущение было полнее, произошел подъем духа, дошедший до благоговейного экстаза. Превращение было быстрое и полное.
Свидетелем этого превращения, так как это было скорее превращение, чем исцеление, была не одна Амра. Пусть читатель припомнит постоянство, с которым Бен-Гур следовал за назареянином, припомнит разговор предыдущей ночи, и он не удивится, узнав, что Иуда присутствовал при появлении прокаженной женщины на пути их шествия. Он слышал ее мольбы, видел ее изуродованное лицо, слышал также и Его ответ, и хотя он и прежде часто присутствовал при подобных проявлениях милосердия, но все же не настолько свыкся с чудом, чтобы более не интересоваться им.
Бен-Гур отстал от толпы и, сев на камень, выжидал, пока она удалится.
Он узнал в проходивших своих союзников галилеян, спрятавших свои короткие мечи под длинными тогами. Немного спустя смуглый араб, ведя двух лошадей, по знаку Бен-Гура подошел к нему.
— Стой здесь, — сказал Иуда, когда процессия прошла. — Мне хочется быть в городе пораньше, и Альдебаран сослужит мне службу.
Он погладил широкий лоб сильного и красивого коня и перешел через дорогу к двум женщинам. Подходя к ним, он случайно взглянул на фигуру маленькой женщины у белой скалы, стоявшей там, закрыв лицо руками.
— Клянусь Богом, это Амра! — сказал он про себя.
Он ускорил шаги и, пройдя мимо матери и сестры, не узнав их, остановился перед служанкой.
— Амра, — сказал он ей, — Амра, что ты тут делаешь?
Она упала перед ним на колени, плача от радости и страха.
Бедная Амра знала о превращении, претерпеваемом прокаженными, и участвовала в нем всеми своими чувствами. С живым предчувствием Бен-Гур тотчас заметил, что ее присутствие здесь тесно связано с присутствием прокаженных женщин, мимо которых он только что прошел. Он обернулся, когда женщины подымались с колен, и при виде их сердце его замерло и он остолбенел от изумления.
Женщина, которую он видел перед назареянином, стояла со сложенными руками, подняв к небу глаза, полные слез. Одно ее превращение могло быть достаточно сильным сюрпризом, но оно было второстепенной причиной его изумления. Неужели он ошибается? Кто же другой может быть так похож на его мать — на мать, какой она была в тот день, когда римлянин вырвал ее у него. При полной схожести было только одно отличие — волосы этой женщины были седы. А кто около нее, как не Тирса, — дорогая, прекрасная, выросшая и похорошевшая, но во всех других отношениях совершенно сходная с Тирсой, стоявшей с ним у парапета в день происшествия с Гратом! Он считал их уже умершими, и время приучило его к этой потере. Он не переставал их оплакивать, но, как нечто недостижимое, они ускользали из его грез и планов.
Едва веря себе, он положил руку на голову Амры и сказал дрожащим голосом:
— Амра, Амра! Моя матушка!.. Тирса… Скажи, наяву ли я вижу их?
— Поговори с ними, господин, поговори сам! — ответила она.
Он устремился к ним с распростертыми объятиями, крича:
— Матушка! Матушка! Тирса! Я здесь!
Они услышали зов и с криком радости бросились к нему, но вдруг мать остановилась и попятилась назад, почувствовав старую тревогу.
— Стой, Иуда, сын мой, не подходи ближе. Мы нечистые, нечистые!
Слова эти вырвались у нее не по привычке, а скорее от страха, одной из форм материнской любви. Хотя она и исцелилась, но зараза могла передаться ему через одежду. Он же был чужд этого страха. Они были около него, он говорил с ними, слышал их — кто или что могло отнять их теперь у него? В следующую минуту слезы всех троих смешались во взаимных объятьях.
Когда миновала первая минута восторга, мать сказала:
— Не будем неблагодарны в счастье, дети мои, начнем нашу новую жизнь с благодарности Тому, Кому мы всецело обязаны.
Тогда все, не исключая Амры, пали на колени и возблагодарили Бога.
Тирса повторяла слово в слово псалом, произносимый матерью. Бен-Гур делал то же, но не с таким ясным пониманием и не с такой беззаветной верой. Когда все поднялись с колен, он сказал матери:
— В Назарете место рождения этого человека, его называют сыном плотника. Кто же Он?
Глаза ее смотрели на него с прежней нежностью, и она отвечала ему, как ответила и самому назареянину:
— Он — Мессия.
— Откуда же у Него такая сила?
— Мы можем узнать это по делам Его. Слышал ли ты, чтобы Он когда-либо делал зло?
— Нет.
— Это верный признак того, что сила Его от Бога.
Трудно в одну минуту стряхнуть с себя надежду, лелеянную годами, когда она уже сделалась как бы частью нас самих. Хотя Бен-Гур и задавал себе вопрос, способно ли мирское тщеславие делать подобное тому, что делает назареянин, однако закоренелое самолюбие его не сдавалось. Он, как и все люди, судил о Христе по себе. Если бы люди делали наоборот!
Естественно, что мать первая заговорила о житейских вещах.
— Что мы будем делать теперь, сын мой? Куда отправимся?
Бен-Гур, немного опомнившись, заметил, что на его родных не осталось и следа болезни, что прежняя красота их вернулась и тела их, подобно телу Неемана по выходе его из воды, были покрыты кожей, как у маленького ребенка. Сняв с себя верхнюю одежду, он набросил ее на Тирсу.
— Надень ее, — сказал он, улыбаясь. — Посторонние взоры, избегавшие тебя прежде, не будут оскорблять тебя.
При этом обнаружился меч, висевший у его пояса.
— Разве теперь война? — озабоченно спросила мать.
— Нет, но может быть необходимость защищать назареянина, — сказал он, избегая говорить всю правду.
— Разве у Него есть враги? Кто они?
— Увы, матушка, у Него есть враги даже помимо римлян.
— Разве Он не еврей, не мирный человек?
— Никогда не было человека более мирного, чем Он, но, по мнению раввинов и учителей, он виновен в тяжком преступлении.
— В каком преступлении?
— По Его мнению, необрезанный язычник так же достоин милости Божьей, как и самый набожный еврей. Он проповедует новую религию.
Мать не сказала ничего, и они отправились под тень дерева у скалы.
Сдержав нетерпение видеть их дома и слышать их историю, Бен-Гур указал им на необходимость подчиниться законам, предписываемым в подобных случаях, затем, позвав араба, велел ему отвести лошадь к воротам у купели Вифезды и ждать его там, сам же отправился с женщинами по дороге к горе Искушений. Обратный путь сильно отличался от их прежнего пути, теперь они шли быстро и весело и скоро достигли катакомб, вновь устроенных недалеко от катакомб Авессалома. Найдя их незанятыми, женщины вошли в них, а Бен-Гур поспешно отправился сделать приготовления, согласные с новым положением.

5. ‘Междувечерний’ час

Бен-Гур раскинул у верхнего Кедрона, вблизи царских гробниц, две палатки, снабдил их всем необходимым и, не теряя времени, перевел туда мать и сестру, которые должны были дожидаться здесь осмотра священника и его удостоверения в их полном очищении.
При исполнении этих обязанностей Бен-Гур и себя подверг такому серьезному осквернению, что лишился возможности принимать участие в празднествах. Таким образом и по необходимости, и по собственному желанию он оставался в палатках со своими любимыми родными, выслушивая их рассказы и в свою очередь рассказывая им о себе. Истории, полные тяжелых страданий телесных и еще более сильных душевных, продолжавшихся целые годы, обыкновенно долго рассказываются. Он слушал их с наружной бесстрастностью, прикрывавшей внутреннее волнение. В действительности же его ненависть к Риму и римлянам все более и более усиливалась, и желание мести становилось жаждой. Горечь пережитого доводила его до безумия. Случаи на больших дорогах представлялись ему с удивительной силой соблазна, он серьезно думал о восстании в Галилее. Даже море, внушавшее ему обыкновенно ужас, рисовалось его воображению в виде географической карты, испещренной линиями, изображавшими путь путешественников и пиратов. Но лучший план, созревший в спокойные минуты, к счастью, укрепился настолько, что не мог быть вытеснен сильной страстью. Рассудок его в поисках новых средств борьбы остановился на прежнем убеждении, что успеха можно ожидать только от войны, которая бы тесно сплотила весь Израиль, и все размышления, все вопросы, все надежды начинались и кончались назареянином и Его целями.
В свободные минуты пылкое воображение Бен-Гура помогало ему составлять речи, с которыми этот человек должен обратиться к народу: ‘Слушай, Израиль! Я — тот Царь Иудейский, Который обещан Богом. Я явился с той властью, о которой говорили пророки. Восстаньте же и владейте миром!’
Произнеси только назареянин эти слова — и какой взрыв произвели бы они! Сколько уст, исполняя трубные звуки, подхватили бы их, разнесли повсюду и сплотили бы войско!
Но скажет ли Он это?
Бен-Гур забыл о двойной природе человека и возможности ее божественного элемента превысить в ней человеческий. В чуде, которому его мать и сестра были более близкими свидетелями, чем сам он, он видел, отделял и признавал силу, совершенно достаточную, чтобы поднять и держать над развалинами Рима еврейскую корону, чтобы преобразовать общество и превратить человеческий род в одну просветленную, счастливую семью. Когда же дело будет окончено и утвердится мир, кто скажет, что подобная миссия недостойна Сына Божия? Кто станет отрицать тогда дело искупления? Исключая даже соображения о всех политических последствиях, какая неслыханная слава досталась бы ему в удел как человеку? Нет, не в природе человека отказываться от подобной доли.
Тем временем весь Кедрон быстро покрылся всякого рода временными шатрами для пришельцев, явившихся на праздник Пасхи. Бен-Гур посещал прибывающих, говорил с ними и, возвращаясь в свои палатки, каждый раз удивлялся несметному количеству людей. Он убедился при этом, что все страны света имели здесь своих представителей — и города по oбе стороны Средиземного моря вплоть до Гибралтарского пролива, и далее приречные города Индии, и даже отдаленнейшие северные провинции Европы. Хотя зачастую эти люди приветствовали его на наречиях, не имевших ничего общего с древнееврейским языком их отцов, тем не менее все они явились сюда с одной и той же целью — праздновать священную для всех Пасху. И одна мысль при виде их всех неотвязно преследовала его. Может, он в конце концов не понял назареянина? Может, Он терпеливым ожиданием прикрывает тайные приготовления, все более доказывая народу свое значение для предстоящей великой задачи? Разве не в тысячу раз удобнее провозгласить себя Царем теперь, чем на озере Геннисарет, к чему хотели Его принудить галилеяне? Тогда Он нашел бы поддержку только нескольких тысяч людей, теперь же на Его призыв откликнулись бы миллионы.
Продолжая развивать эту мысль, Бен-Гур мечтал о блестящей будущности и все более убеждал себя, что этот человек меланхолического вида под кротостью и дивной самоотверженностью скрывает тонкую проницательность политика и гений воина.
Часто невысокие загорелые люди с обнаженной головой и черными бородами являлись и о чем-то спрашивали Бен-Гура. Он всегда говорил с ними наедине и на вопрос матери о том, что это за люди, отвечал:
— Мои друзья из Галилеи.
Через них он узнавал все, что делал назареянин, и все замыслы Его врагов — как раввинов, так и римлян. Он знал, что жизнь Его находится в опасности, но ни за что не поверил бы, что они дерзнули покуситься на Него теперь, когда Его охраняла великая слава и всеобщая популярность как среди жителей города, так и среди пришельцев. Но, говоря откровенно, главным образом уверенность Бен-Гура в безопасности назареянина основывалась на Его личной чудесной силе. Рассуждая с человеческой точки зрения, он решительно не мог допустить мысли, чтобы Тот, Кто обладал такой властью над жизнью и смертью и так часто пользовался ею для блага других, не воспользовался бы ею ради собственной безопасности.
Не следует забывать, что все это происходило между 21 и 25 марта по современному календарю. Вечером последнего дня Бен-Гур не вытерпел и отправился в город, обещая вернуться в ту же ночь.
Свежая лошадь, сама находя дорогу, бежала быстро. Грозди вьющихся виноградников кивали ему с изгородей по обеим сторонам дороги, нигде не видно было ни детей, ни женщин, ни мужчин. Топот копыт по скалистой дороге громко отдавался по ущельям. В домах, мимо которых он проезжал, не видно было ни души, костры у входа в шалаши были потушены и дорога пустынна. То был первый вечер Пасхи — тот ‘междувечерний’ час, когда тысячи пришедших людей толпились в городе, когда жертвенные агнцы дымились во внешних дворах храмов, священники указанным порядком собирали текущую кровь и бережно относили для окропления алтарей, когда все торопились и спешили, как и быстро появляющиеся звезды, которые служили сигналом тому, что все люди должны прекратить всякое приготовление пищи, хотя могут продолжать пить, есть и петь.
Всадник въехал в большие северные ворота, и вот перед ним открылся весь древний Иерусалим во всей мощи своей славы, освещенный тысячами огней во славу Бога.

6. Оскорбленная невинность

Бен-Гур слез с лошади у ворот канны, откуда тридцать лет назад выехали волхвы, направляясь в Вифлеем. Оставив там лошадь и проводника араба, он вскоре был у калитки своего дома, а затем и в большой его комнате. Прежде всего он спросил о Маллухе, однако услышав, что его нет дома, послал привет своим друзьям — купцу и египтянину. Но оказалось, что и они отправились смотреть церемонию. Бен-Гуру сообщили, что Валтасар очень слаб и в состоянии сильного уныния. Молодежь того времени, хотя и считалась более способной давать себе отчет в движениях своего сердца, точно так же, как и в нынешнее время, маскировала его запросы политическими целями. Так и Бен-Гур, осведомляясь о добрейшем Валтасаре и любезно спрашивая, желает ли тот его видеть, в сущности посылал его дочери уведомление о своем приходе. Когда слуга сообщал ответ от египтянина, занавес перед дверью распахнулся и в ней показалась молодая египтянка. Она вошла, вернее вплыла, в облаке газа, который она так любила и который обыкновенно носила, на середину комнаты и остановилась под сильным освещением семи свечей канделябра, прикрепленного к стене. Ей ведь нечего было бояться света.
Слуга оставил их вдвоем.
Возбуждение, порожденное событиями последних дней, почти окончательно заглушило в Бен-Гуре мысль о прелестной египтянке. Если же она иногда и приходила ему в голову, то только как минутное удовольствие, как ожидающее нас и ожидаемое нами наслаждение.
Но как только он увидел эту женщину, очарование, производимое ею, воскресло с прежней силой. Он быстро приблизился к ней и остановился пораженный — так велика была перемена в ней.
До сих пор она казалась возлюбленной, всеми силами старающейся прельстить его, разделяя его взгляды, одобряя его поступки. Она опьяняла его лестью. Когда они были вместе, она любовалась им, уходил же он с отрадной уверенностью, что она с нетерпением будет ждать его возвращения. Для него она красила свои ресницы, опускавшиеся на блестящие, овальной формы глаза. Поэтические рассказы, собранные у рассказчиков, которыми изобилуют улицы Александрии, были повторяемы для него в выразительной поэтической форме, для него были бесконечные выражения симпатии, улыбки, ласки, для него пелись нильские песни, для него надевались драгоценные камни, тончайшие кружевные вуали, шарфы и редкие ткани из индийского шелка. Исстари существующий взгляд, что красота должна быть наградой героя, никогда не осуществлялся с таким реализмом, как при ее изобретательности в доставлении ему удовольствий. Бен-Гур не сомневался в том, что он ее герой. Она доказывала это бесчисленными ухищрениями. Такова для Бен-Гура была египтянка со времени их ночной прогулки по озеру в пальмовой роще. Но теперь?
Читатель мог уже заметить, что в нашем рассказе встречается термин с несколько неопределенным смыслом, употребляемый нами только в духовном значении. Мы рассмотрим его теперь в общем. Редко встречаются люди, не имеющие двойственной натуры: прирожденной и приобретенной. Предоставив разработку этого вопроса мыслителям, мы скажем только, что в настоящее время врожденная натура египтянки проявила себя.
Невозможно, чтобы она встретила даже незнакомого человека с более бросающимся в глаза отвращением. Теперь она казалась бесстрастной, как статуя, только маленькая головка ее несколько наклонилась, ноздри немного расширились, а чувственные губы искривились.
Она заговорила первая.
— Ты вовремя приехал, сын Гура, — сказала она резким голосом. — Мне хочется поблагодарить тебя за гостеприимство. Послезавтра я уже не имела бы возможности сделать это.
Бен-Гур слегка поклонился, не спуская с нее глаз.
— Я слышала, что у игроков в кости существует прекрасный обычай, — продолжала она. — Кончив партию, они справляются со своими дощечками и сводят счеты, затем благодарят богов и надевают венок на счастливого игрока. Мы с тобой долго вели игру. Кому же должен принадлежать венок?
— Мужчина не должен мешать женщине поступать по-своему, — совершенно спокойно отвечал Бен-Гур.
— Скажи мне, — продолжала она, склонив голову и с явной насмешкой, — скажи мне, князь Иерусалимский, где Он — сын назаретского плотника и тем не менее Сын Божий, от Которого еще недавно ждали великих подвигов?
Он сделал нетерпеливый жест рукой и возразил:
— Я не состою надзирателем при Нем.
Прекрасная головка склонилась теперь еще ниже.
— Разрушил ли он Рим?
Бен-Гур снова, но уже со злобой, махнул рукой.
— Где он основал свою столицу? — продолжала она. — Нельзя ли мне увидеть его трон и его бронзовых львов? А его дворец? Он воскрешает мертвых, что же стоит ему построить золотой дворец? ему стоит только топнуть ногой, сказать слово — и явится роскошный дом, и он ни в чем не будет нуждаться.
Теперь нельзя уже было доверять шутливости ее тона. Вопросы были оскорбительны и предлагались злобно. Он со своей стороны сделался осторожнее и сказал шутливо:
— Дождемся, Египет, других дней и других дел от Него. Будут и львы, и дворцы.
Она, не придавая значения его словам, продолжала:
— И почему я вижу тебя в такой одежде? Не такое платье должен носить правитель Индии или какой-нибудь царь. Я видела однажды тегеранского сатрапа, так на нем была шелковая чалма и кафтан, вышитый золотом, а драгоценные камни рукоятки и ножен его меча ослепили меня своим блеском. Мне казалось, что Озирис уступил ему частицу солнечного света. Боюсь, что ты никогда не дождешься своего царства — царства, которое и мне надлежало разделить с тобой.
— Дочь моего мудрого гостя добрее, чем она себя считает, она сделала для меня совершенно ясным, что поцелуи Изиды не улучшают человеческого сердца.
Бен-Гур говорил с холодной вежливостью, и Ира, поиграв подвеской своего ожерелья, продолжала:
— Для еврея ты умен, сын Гура. Я видела, как твой воображаемый кесарь вступил в Иерусалим. Ты говорил нам, что в этот день он провозгласил себя со ступеней храма царем Иудейским. Я видела, как народ, идущий за ним, спускался с горы. Я всюду искала личность с царственным видом, всадника в пурпуровой одежде, колесницу с блестящим возницей, статного воина с круглым щитом и копьем, соперничающим с ним в росте. Я искала его телохранителей. Хорошо было бы взглянуть на князя Иерусалимского в сопровождении галилейских легионов.
Она бросила на Бен-Гура негодующий взгляд, затем громко расхохоталась, как бы желая усилить обиду.
— Вместо Рамзеса, возвращающегося с триумфом, или Цезаря в шлеме и с мечом я увидела человека в слезах, едущего на осле. Царь! Сын Божий! Искупитель мира!
Бен-Гур невольно содрогнулся.
— Я не ушла оттуда, о князь Иерусалимский, — продолжала она. — Я не смеялась. Я сказала себе: ‘Подожди!’ В храме он прославил себя, как подобает герою, замышляющему овладеть миром. Со мной был народ, стоящий и над портиком, и на ступенях лестниц, всюду был народ, я могу сказать — миллионы народа, с замиранием сердца ожидающего воззвания. Колонны были не более безмолвны, чем мы. Но, князь, клянусь душой Соломона, наш царь вселенной прошел, волоча свою мантию, в ворота, не открывая рта, чтобы вымолвить слово!..
Бен-Гур поднял глаза из простого уважения к исчезающей надежде, которую помимо нашей воли мы провожаем прощальным взглядом вплоть до окончательного исчезновения. Никогда в прежнее время — ни при изложении Валтасаром своих доводов, ни при чудесах, творившихся перед его глазами, — никогда природа назареянина не была ему так ясна, как теперь. Лучший способ достигнуть понимания Божества есть изучение человека. В явлениях, превышающих человеческие силы, мы всегда отыщем Бога. Так и в сцене с назареянином, описанной египтянкой, дело Его было превыше сил человека, действующего только под влиянием человеческого вдохновения. Все притчи о любви к ближнему доказывают, что миссия его не имела политического характера. Мысль эта только промелькнула в голове Бен-Гура, но настолько ясно, что его постоянная надежда на месть исчезла навсегда, и человек со слезами на глазах стал ему близок, так близок, как будто передал ему часть своего духа.
— Дочь Валтасара, — сказал Бен-Гур с достоинством, — если это та игра, о которой ты говорила, то возьми венок, я его уступаю тебе, но только окончим разговор. Я уверен, что ты имеешь какую-то цель. Выскажи ее, прошу тебя, и я отвечу тебе: завтра пойдем каждый своей дорогой и забудем, что мы когда-нибудь встречались. Говори, я буду слушать, но только ни слова о том, что ты уже сказала мне.
С минуту она пристально смотрела на него, как бы разрешая вопрос, что ей делать, — а может быть, она хотела узнать его намерение, — затем холодно сказала:
— Я не задерживаю тебя, уходи.
— Мир тебе, — ответил он и направился к выходу.
Когда он уже выходил, она позвала его.
— Одно слово.
Он остановился и оглянулся.
— Обдумай все то, что я знаю о тебе.
— О прелестнейшая египтянка, — сказал он, возвращаясь, — что же такое ты знаешь обо мне?
Она рассеянно посмотрела на него.
— В тебе более римского, чем в твоих братьях евреях.
— Разве я так не похож на моих соплеменников? — спросил он равнодушно.
— В настоящее время все полубоги — римляне, — прибавила она.
— И ради этого ты хочешь сказать, что знаешь что-то обо мне?
— Сходство это мне небезразлично. Оно может побудить меня спасти тебя.
— Спасти… меня?
Пальцы ее, окрашенные розовой краской, слегка поигрывали блестящей подвеской ожерелья, голос был тих и легок, и одно только постукиванье шелковой сандалии о пол говорило ему, что надо быть настороже.
— Один еврей, беглый каторжник, убил человека в Идернейском дворце, — начала она медленно. — Этот же еврей убил римского воина на торговой площади здесь, в Иерусалиме, у этого же самого еврея сформировано три галилейских легиона для захвата римского правителя, этот же еврей заключил союз для войны против Рима, и шейх Ильдерим — один из его союзников.
Подойдя к нему ближе, она продолжала почти шепотом:
— Ты жил в Риме. Вообрази, что все это дойдет до ушей… ты знаешь кого?.. А! Ты бледнеешь…
Он отшатнулся от нее с видом человека, думавшего, что играет с кошкой, а обнаружившего тигра.
Она продолжала:
— Ты знаком с двором и знаешь Сеяна. Предположи, что до него дойдет слух с доказательствами или без доказательств, что этот самый еврей — богатейший человек на Востоке, нет, в целой империи. Тибрские рыбы кормились бы тогда иначе, чем теперь, добывая свою пищу из ила, не правда ли? Пока они кормились бы, какие роскошные представления давались бы, сын Гура, в цирке. Нужно большое искусство, чтобы развлекать римский народ. Для добывания же денег на его развлечения нужно еще больше искусства. А был ли когда-либо художник более способный на это, чем Сеян?
Бен-Гур не настолько был взволнован очевидной гнусностью этой женщины, чтобы не помнить прошлое. Когда другие способности подавлены, нередко случается, что память с чрезвычайною точностью исполняет свое назначение. Сцена у ручья по дороге к Иордану предстала пред ним, он вспомнил, что подумал тогда, будто Эсфирь изменила ему, а так как он продолжал думать это и теперь, то сказал по возможности спокойно:
— Для твоего удовольствия, дочь Египта, я признаю твое искусство и то, что нахожусь в твоей власти. Тебе приятно будет услышать мое признание и в том, что я не надеюсь на твое снисхождение. Я бы мог убить тебя, но ты женщина. Пустыня готова принять меня, и хотя Рим прекрасно охотится на людей, все же ему придется долго преследовать меня, прежде чем удастся схватить, потому что в пустыне, кроме песка, есть также и копья, да к тому же оттуда недалеко до вольных парфян. Но и попав обманом в сети, я все же не потерял права узнать, кто тебе рассказал все это обо мне? В изгнании, в плену, в час смерти мне все же будет утешением послать проклятие изменившему мне человеку, не знавшему в жизни ничего, кроме горя. Кто же тебе рассказал все это обо мне?
Может быть, притворно, а может быть, и искренно, но лицо египтянки приняло выражение симпатии.
— В моей стране, о сын Гура, существуют мастера, составляющие картины из разноцветных раковин, собранных после бури на берегу моря. Не видишь ли ты в этом искусстве намека на искусство узнавать секреты? Достаточно, что от одной особы я узнала несколько мелких обстоятельств, затем узнала столько же от другой, потом связала все вместе и была счастлива, как только может быть счастлива женщина, держащая в своих руках судьбу и жизнь человека, который…
Она остановилась и, отвернувшись, начала постукивать ногой, как бы желая скрыть от него внезапное волнение, овладевшее ею, затем с видом тягостной решимости закончила свою фразу:
— С которым она наконец и сама не знает, что делать. Правда, — прибавила она быстро и с увлечением, — я узнала нечто от шейха Ильдерима, когда он лежал с моим отцом в роще. Ночь была тиха, очень тиха, а стены палатки, правду сказать, были плохой защитой от ушей прислушивающихся… к полету птиц и жуков.
Она улыбнулась при этой шутке и прибавила:
— Другие же кусочки раковин для картины я получила от… самого сына Гура.
У Бен-Гура вырвался вздох облегчения, и он спокойно сказал:
— Благодарю. Не заставляй Сеяна долго ждать себя, ведь он не так терпелив, как пустыня. Итак, прощай, Египет!
До сих пор он стоял с обнаженной головой, теперь же, повязав голову платком, висевшим на его руке, направился к выходу, но она остановила его, в горячности даже протянув ему руку.
— Постой! — сказала она.
Он обернулся к ней, не взяв, однако, руки, которая вся блистала от украшавших ее драгоценных камней, и догадался, что главный эпизод в сцене, так неожиданно разыгравшейся перед ним, был еще впереди.
— Постой и поверь мне, сын Гура, если я скажу тебе, что знаю, почему благородный Аррий сделал тебя наследником. И клянусь Изидой и всеми богами Египта, я дрожу при мысли, что ты, храбрый и великодушный, попадешь в руки безжалостного министра. Ты прожил часть молодости в атриумах столицы, сообрази же, что даст тебе пустыня взамен той жизни. О, ты жалок мне! Но если ты поступишь так, как я тебе скажу, то я спасу тебя! Клянусь тебе нашей святой Изидой!
— Я почти верю тебе! — сказал Бен-Гур тихим, но невнятным голосом. В нем все еще оставалось то сомнение, которое спасло немало людей.
— Лучшая жизнь для женщины — жизнь сердца, наибольшее же счастье для мужчины заключается в победе над собой. Об этом-то я и хочу спросить тебя, князь.
Она говорила быстро и с увлечением и никогда не являлась ему такой обольстительной.
— У тебя был когда-то друг, — продолжала она, — когда вы были еще детьми. Потом между вами произошла ссора, вы сделались врагами. Он был пред тобой не прав. Через несколько лет вы встретились опять в антиохийском цирке.
— Мессала!
— Да, Мессала. Ты его кредитор. Забудь прошлое, верни ему дружбу, отдай ему богатство, проигранное им на скачках, спаси его. Шесть талантов ничего не значат для тебя, они значат для тебя не более упавшей почки с вполне распустившегося дерева, но для него… Ему, искалеченному на всю жизнь, придется при встрече с тобой смотреть на тебя снизу вверх. О Бен-Гур, благородный князь! Для римского патриция нищета так же ужасна, как и смерть. Спаси его от нищеты!
Она говорила быстро, чтобы не дать ему возможности обдумать сказанное, но она или не знала, или забыла, что существуют убеждения, на которые не могут повлиять слова. Когда она наконец умолкла в ожидании ответа, Бен-Гуру показалось, что Мессала самолично выглядывает из-за ее плеча, и выражение лица римлянина совсем не походило на лицо нищего или друга, он имел такой же надменный вид, как и всегда, с той же презрительной улыбкой на тонких губах.
— Дело его, значит, решено, и впервые имя Мессалы не помогло. Я запишу это в число великих событий! Римский судья решил не в пользу римлянина. Не он ли, не Мессала ли послал тебя ко мне с подобной просьбой, Египет?
— У него благородная натура, по себе он судит и о тебе.
Он взял ее руку.
— Если ты знаешь его с такой хорошей стороны, прекрасная египтянка, то скажи, будь он на моем месте, сделал бы он для меня то, чего ты требуешь от меня? Отвечай во имя Изиды! Отвечай во имя истины!
В движении его руки и во взгляде была настойчивость.
— О, — начала она, — ведь он…
— Римлянин, хотела ты сказать. Ты думаешь, что я, еврей, не должен определять его обязанности относительно меня таким же образом, как и свои по отношению к нему? Я, еврей, должен простить ему мой выигрыш, потому что он римлянин? Если ты хочешь еще что-нибудь сказать мне, дочь Валтасара, то говори скорее. Не то, клянусь Богом, раздражение мое может дойти до того, что я, забыв о твоей красоте, буду видеть в тебе не женщину, а только шпиона, служащего своему господину, и тем более гнусного, что господин этот — римлянин. Говори же, говори скорее!
Она вырвала руку и отступила как раз туда, где было самое яркое освещение, при котором в ее глазах и голосе лучше всего проявилась вся злоба ее натуры.
— И ты, отпоенный гущей и вскормленный мякиной, думал, что я могу любить тебя, увидев Мессалу? Такие, как ты, родятся, чтобы служить ему. Он удовлетворился бы возвращением ему шести талантов, но я настаиваю, чтобы к шести ты прибавил двадцать… двадцать, слышишь? Каждый поцелуй моего пальчика, который ты отнимал у него, хотя и с моего согласия, должен быть оплачен, заплати и за то, что я преследовала тебя притворной любовью и терпела тебя так долго, хотя и делала это для него. Здесь купец, у которого хранятся твои деньги. Если завтра к полудню он не получит твоего приказания выдать моему Мессале двадцать шесть талантов, ты будешь знаться с Сеяном. Будь благоразумен и прощай!
Когда она направилась к двери, Бен-Гур загородил ей дорогу.
— Древний Египет живет в тебе, — сказал он. — Если ты завтра или когда-нибудь увидишь Мессалу, передай ему следующее. Скажи ему, что я возвратил себе все деньги, включая шесть талантов, украденных им при разграблении имущества моего отца. Скажи ему, что я уже пережил галеры, на которые он послал меня, и теперь, полный сил, радуюсь его нищете и бесчестью. Передай ему мое мнение, что увечье, нанесенное ему моей рукой, есть наказание Бога Израиля, более тяжкое, чем сама смерть, за его преступления против беззащитных. Скажи ему, что мать и сестра мои, которых он поместил в башню Антония, чтобы они умерли от проказы, живы и здоровы, благодаря могуществу назареянина, которого вы так презираете. Скажи ему, что, в дополнение к моему счастью, они возвращены мне и, конечно, их любовь вознаградит меня за те преступные ласки, которые ты позволяла мне отнимать у него. Скажи ему, о воплощенная хитрость, и это столько же для твоего, сколько и для его утешения, что когда Сеян явится, чтобы ограбить меня, он не найдет ничего, потому что наследство как мое, так и полученное от дуумвира, в том числе и вилла в Мизенуме, продано, а деньги, полученные от продажи, неуловимы, потому что они движутся на мировых рынках в виде векселей, что дом, имущество, товары, корабли и караваны, посредством которых Симонид ведет торговлю с такой огромной выгодой, находятся под императорской защитой, что мудрый человек нашел цену милости, а Сеян предпочитает благоразумную прибыль от добровольных приношений — прибыль, добываемую посредством неправды и пролития крови. Скажи ему, что если бы деньги и имущество были всецело мои, то и в таком случае ему не досталось бы ни малейшей части, потому что если бы он и приобрел наши еврейские векселя и стал бы принуждать уплатить их стоимость, то и тогда у меня осталось бы еще средство — принести все в дар кесарю. Вот что, Египет, узнал я в атриумах столицы. Скажи ему, что вместе с моим презрением я не шлю ему проклятий на словах, но, как лучшее выражение моей ненависти, я шлю ему нечто, что заменит ему все возможные проклятия. И когда он увидит тебя передающей мое поручение, его римская догадливость подскажет ему то, что я подразумеваю.
Он проводил ее до двери и с церемонной вежливостью отдернул занавес.
— Мир тебе, — сказал он при ее удалении.

7. Дочь Иудеи

Когда Бен-Гур выходил из комнаты, движения его далеко не были так живы, как при входе в нее: шаги были медленны, а голова низко опущена на грудь. Рассудив, что человек со сломанной спиной может, однако, иметь здоровые мозги, он задумался над этим открытием. Как обыкновенно случается, и у него возникла потребность после появления беды оглянуться назад. Мысль, что он не только не подозревал в поступках египтянки служения интересам Мессалы, но что он сам и его друзья в продолжение нескольких лет все более и более оказывались в ее власти, — эта мысль глубоко уязвила самолюбие юноши. ‘Я припоминаю, — говорил он себе, — что у нее не нашлось ни единого слова негодования при дерзком поступке римлянина у Кастальского ключа! Припоминаю, как она хвалила его при нашей прогулке в лодке!’
Он остановился и всплеснул руками: ‘И эта ее таинственная проделка в Идернейском дворце более уже не таинственна!’
Уязвлено было, как мы заметили, главным образом, самолюбие Иуды, а люди редко умирают от подобных ран и даже болеют от них недолго. Утешение нашлось быстро: ‘Хвала Богу, — воскликнул он, — эта женщина еще не крепко привязала меня к себе. Я вижу, что не любил ее’.
Затем, как бы освободившись от тяжести на душе, он ускорил шаг и достиг террасы, с которой одна лестница спускалась во двор, а другая поднималась на кровлю. Бен-Гур начал подниматься, но, дойдя до последней ступени, снова остановился. В нем зародилась мучительная мысль: ‘Мог ли Валтасар быть ее соучастником в той комедии, которую она так долго разыгрывала? Нет, нет. Лицемерие не идет к морщинам. Валтасар — хороший человек’. Уверив себя в этом, он ступил на кровлю. Полный месяц освещал ее. Кроме того, в эту минуту было и другое освещение — зарево огней, горевших на городских улицах и площадях. Хоровое пение древних псалмов Израиля наполняло воздух грустной мелодией. Бесчисленное множество голосов разносило напев, в котором слышались слова: ‘И воздадим хвалу Богу и докажем верность нашу Ему и дарованной нам земле. Да пошлет Он нам Гедеона или Давида, или Маккавея, мы готовы принять его’.
Бывает настроение, при котором ум расположен тешить себя несбыточными мечтами. Когда Бен-Гур проходил по кровле к парапету, находящемуся на северной стороне дома, ему ясно представился нежный образ Иисуса в слезах и без малейших признаков воинственности, как небо в тихий вечер, проливающее мир на все окружающее. И снова он задал себе старый вопрос: ‘Что это за человек?’ Бросив взгляд через парапет, он машинально пошел к павильону. ‘Пусть они делают задуманное зло, — говорил он, медленно двигаясь вперед. — Я не прощу римлянину, я не разделю с ним моего богатства и не уйду из этого города моих отцов. Прежде всего я подниму Галилею и начну борьбу. Славными подвигами я привлеку на свою сторону все племена. Пославший Моисея пошлет и нам предводителя, если я паду. Если не назареянин. то кто-нибудь другой с готовностью умрет за свободу’.
Когда Бен-Гур вошел в павильон, тот был слабо освещен и на полу лежали тени от колонн. Осмотревшись, он увидел, что кресло, обыкновенно занимаемое Симонидом, придвинуто к тому месту, откуда лучше всего можно рассмотреть город и торговую площадь. ‘Добрый человек вернулся. Я поговорю с ним, если он не спит’, — решил Иуда.
С этими словами он тихонько приблизился к креслу и, заглянув через его спинку, увидел Эсфирь, спящую сидя, уютно свернувшись под отцовским плащом. Растрепанные волосы падали ей на лицо, дыхание было слабо и неправильно, и из груди вырвался вздох, похожий на рыдание. Что-то подсказало ему, что она заснула скорее от горя, чем от усталости. Природа ласково посылает такое облегчение детям, а Бен-Гур привык считать ее почти ребенком. Он облокотился на спинку кресла и задумался. ‘Я не буду будить ее. Мне нечего сказать ей — нечего, кроме моей любви… Она — дочь Иудеи, очаровательная, не похожая на египтянку: в той все тщеславие, в этой — искренность, в той самолюбие, в этой чувство долга, в той эгоизм, в этой самоотвержение.
Нет, вопрос не в том, люблю ли я ее, а в том, любит ли она меня. Она с первого же знакомства была моим другом. Ночью на террасе в Антиохии с какой детской нежностью молила она меня не озлоблять Рим и просила рассказать о вилле в Мизенуме и о жизни в ней. Она не знает, что я тогда заметил ее желание, чтобы я ее поцеловал. Может быть, она уже забыла о поцелуе. Я — нет. Я люблю ее. В городе еще не знают, что я нашел своих родных. Я боялся рассказать это египтянке, но эта малютка порадуется вместе со мной, встретит их с любовью, окажет им услуги и подарит ласку. Моей матери она будет второй дочерью, а Тирса найдет в ней самое себя. Я разбужу ее и расскажу ей обо всем, только не о чарах Египта: нет, не могу заставить себя говорить о подобной глупости. Я лучше уйду и подожду другого, лучшего времени. Я подожду, дорогая Эсфирь, самоотверженный ребенок, дочь Иудеи!’
И он удалился так же тихо, как и вошел.

8. Предательство Иуды Искариота

Улицы были полны снующего взад и вперед народа, местами толпящегося вокруг костров, на которых жарилось мясо. Народ пировал и был счастлив. Запах жареного мяса, смешанный с запахом горящего и дымящегося кедра, наполнял воздух. Так как в этот день израильтяне были полны друг к другу братских чувств и гостеприимство их было безгранично, то Бен-Гур на каждом шагу отвечал на поклоны, а группы у костров приглашали его принять участие в их пире. ‘Нас объединяет общая любовь к Богу’, — говорили они, но Бен-Гур с благодарностью отказывался от угощения, намереваясь взять лошадь и вернуться в свои палатки на Кедроне.
По пути ему необходимо было пересечь проезд, приобретший вскоре печальную известность в истории христианства. Празднество и здесь было в полном разгаре. Оглядев улицу, он увидел огни движущихся факелов и заметил, что пение прекращалось по мере их приближения. Но удивлению его не было границ, когда он удостоверился, что в свете движущихся огней блестят острия копий, указывавших на присутствие римских солдат. Как могли издевающиеся легионеры попасть в еврейскую религиозную процессию? Обстоятельство это было непонятно, и Бен-Гур остановился, желая его выяснить.
Луна светила ярко, но, казалось, для освещения дороги было недостаточно ни луны, ни факелов, ни костров, ни света, изливающегося из окон и открытых дверей, и некоторые участники процессии шли с зажженными фонарями. Бен-Гур пошел вблизи процессии, чтобы рассмотреть лица проходящих. Факелы и фонари несли слуги, из которых некоторые были вооружены дубинами и копьями. Они как бы прокладывали дорогу идущим за ними важным лицам. Но куда они идут? Конечно, не в храм, потому что дорога в священный дом Сиона пролегает не здесь. И если шествие их носит мирный характер, то почему тут солдаты?
Когда процессия поравнялась с Бен-Гуром, он обратил внимание на трех людей. Они возглавляли процессию, и слуги особенно заботливо служили им. В одном человеке он узнал начальника полиции храма, в другом — первосвященника. Человека, шедшего между ними, сначала нельзя было рассмотреть, так как он, тяжело опираясь на руки двух других людей, шел низко опустив голову на грудь, словно стараясь скрыть свое лицо. Он был похож на преступника, еще не отделавшегося от страха ареста, или на человека, которого ведут на пытку или смерть.
То, что его поддерживали сановники, и внимание, которое они ему оказывали, ясно говорило, что человек этот если и не главный виновник процессии, то во всяком случае играет в ней не последнюю роль — роль свидетеля, вожака, может быть, доносчика. Узнав, кто он, легче можно было определить цель процессии и его значение в ней. Бен-Гур пошел рядом с первосвященником, дожидаясь, когда человек этот поднимет голову. И вскоре он поднял ее, и свет фонаря упал на его бледное, мрачное, угнетенное страхом лицо, на его всклокоченную бороду и тусклые, ввалившиеся, полные отчаяния глаза.
Часто следуя за назареянином, Бен-Гур знал Его учеников так же хорошо, как Самого учителя, и теперь при взгляде на это ужасное лицо он воскликнул:
— Иуда Искариот!
Человек медленно повернул голову и остановил глаза на Бен-Гуре, как бы желая что-то сказать, но первосвященник остановил его.
— Кто ты? Проходи! — сказал он, отталкивая Бен-Гура.
Бен-Гур принял толчок равнодушно и, обождав немного, снова присоединился к процессии. Он прошел таким образом и долину между холмами Везефы, и мимо Везефы до Овечьих ворот. Всюду встречался народ, и всюду он был занят исполнением религиозных обрядов.
Так как это была ночь перед Пасхой, то все ворота были отворены. Часовые удалились на празднество, и процессия вошла в ворота неопрошенной. Перед ними открылось глубокое Кедронское ущелье с Масличной горой впереди, украшенной кедрами и оливами, темневшими при лунном свете, серебрившем все небо. От Овечьих ворот шли две дороги: одна — на северо-восток, другая — в Вифанию. Прежде чем Бен-Гур успел решить вопрос, идти ли ему далее и по какой дороге, толпа увлекла его в ущелье, но он и теперь не понимал цели этой ночной процессии.
Из ущелья они поднялись на мост. Пройдя еще немного, повернули налево по направлению к масличному саду, огороженному каменной стеной. Бен-Гур хорошо знал, что там ничего нет, кроме старых деревьев, травы да высеченного в скале желоба, в котором, по местному обычаю, выжимали оливки. Пока, удивленный еще более, он раздумывал над тем, что могло привести эту массу народа и в такой час в это уединенное место, толпа остановилась. В передних рядах послышались возбужденные крики, и все подались назад, спотыкаясь и давя друг друга. Бен-Гур мгновенно протиснулся вперед и поспешил занять удобное место.
Человек в белой одежде, худощавый, стройный, с длинными волосами и непокрытой головой стоял по ту сторону ограды со скрещенными на груди руками, полный решимости и ожидания. Это был назареянин.
Позади Него стояли Его ученики, они были взволнованы, Сам же Он был удивительно спокоен. Свет факела, падавший прямо на Него, придавал Его волосам более красноватый оттенок, чем они были таковыми в действительности, но выражение Его лица по обыкновению было полно любви и сострадания.
Против этого человека, чуждого всему воинственному, стояла толпа — испуганная, безмолвная, приниженная, готовая рассеяться и бежать при первой вспышке гнева с Его стороны. Бен-Гур взглянул на Него, на толпу, на фигуру Иуды, и одного беглого взгляда было достаточно, чтобы понять все: там — предатель, здесь — предаваемый, а этот народ с копьями и дубинами и эти солдаты, очевидно, пришли сюда, чтобы арестовать назареянина.
Человек не всегда может сказать, что он сделает, например, при покушении на него. Именно теперь настал момент, к которому Бен-Гур готовился целые годы. Жизни, охранять которую он себя поставил, на которую возлагал такие большие надежды, — этой жизни теперь грозила опасность, а он, однако, не двинулся с места.
Говоря правду, читатель, Бен-Гур не составил себе ясного представления о характере деятельности Иисуса, и потому Его спокойствие перед толпой удерживало от вмешательства и заставляло предполагать, что этот человек владеет силой, вполне достаточной для отражения опасности. Мир, согласие и любовь к людям — основа учения Иисуса. Поступит ли Он и теперь согласно своей проповеди? Как же Он направит эту силу? Защитит ли себя и каким образом? Бен-Гур был уверен, что Он каким-нибудь сверхъестественным образом проявит свою непостижимую силу, и стоял, ожидая этого. Он все еще продолжал судить об Иисусе по самому себе и мерил Его человеческим аршином.
Наконец раздался голос Иисуса:
— Кого вы ищете?
— Иисуса назареянина, — отвечал первосвященник.
— Это я.
При этих простых словах, произнесенных спокойно и твердо, присутствующие отступили назад, а более трусливые пали на землю. Они были готовы оставить Его одного и удалиться, но к Нему подошел Искариот.
— Радуйся, учитель!
Сказав эти дружеские слова, он поцеловал Его.
— Иуда, — кротко сказал назареянин, — целованием ли предаешь Сына Человеческого? Для этого ты пришел?
Не получив ответа, учитель снова обратился к толпе.
— Кого вы ищете?
— Иисуса назареянина.
— Я сказал вам, что это Я. Итак, если ищете Меня, оставьте их, пусть идут.
При этих словах раввины приблизились к Нему. Видя их намерение, некоторые из учеников назареянина, о которых Он ходатайствовал, подвинулись ближе. Один из них отсек ухо слуге, не освободив этим учителя. А Бен-Гур и теперь не двигался. Пока же воины возились с веревками, назареянин выказал свое величайшее милосердие.
— Исцелись! — сказал он раненому и коснулся его уха.
И враги, и друзья Его были одинаково смущены. Одни от того, что Он совершил новое чудо, другие от того, что Он совершил его при таких обстоятельствах.
‘Наверное, Он не даст связать себя’, — подумал Бен-Гур.
— Вложи меч в ножны. Могу ли я не испить чаши, приуготовленной мне Отцом?
На голову назареянина посыпались слова оскорбления. Он вновь обратился к своим преследователям:
— Как будто на разбойника вышли вы с мечами и копьями, чтобы взять Меня. Каждый день Я был с вами в храме, и вы не поднимали на Меня рук, но теперь ваше время и власть тьмы.
Вооруженная когорта набралась мужества и окружила Его, а когда Бен-Гур оглянулся на учеников, их уже не было — не остался ни один из них. Через их головы Бен-Гуру удалось мельком увидеть пленника. Никто никогда еще не казался ему таким одиноким, таким покинутым! ‘Однако, — думал он, — человек этот может защитить себя, Он может рассеять своих врагов, но Он не хочет этого. Что это за чаша, которую дал Ему испить Отец? И кто этот Отец, которому Он так повинуется? Все — тайны и тайны, и не одна она, их несколько!’
В эту минуту толпа устремилась обратно в город. На Бен-Гура напала тоска, он был недоволен собой. Увидев факелы посреди толпы, он догадался, что там находится назареянин. Он решил увидеть Его еще раз и задать Ему свой вопрос.
Скинув свою длинную верхнюю одежду и головной платок и перебросив их через ограду сада, он устремился за толпой. Наконец он приблизился к человеку, державшему конец веревки, которой был связан узник.
Назареянин шел медленно, с опущенной головой, со связанными назад руками. Волосы густыми прядями падали на Его лицо, и Он согнулся более обыкновенного. Казалось, Он никого и ничего не замечал. Впереди, в нескольких шагах от Него, шли первосвященник и старейшины, беседуя между собой и по временам оборачиваясь назад. Наконец, когда они подошли к мосту, Бен-Гур вырвал веревку из рук слуги и пошел за Иисусом.
— Учитель, учитель! — сказал он торопливо. — Слышишь ли Ты, учитель? Одно слово, одно только слово скажи мне…
Человек, у которого он взял веревку, потребовал ее обратно.
— Скажи мне, — продолжал Бен-Гур, — по своему желанию идешь с ними?
Толпа приблизилась к ним.
— Учитель, — торопливо говорил Бен-Гур прерывающимся голосом, — я Твой друг, я люблю Тебя. Скажи мне, прошу тебя, примешь ли Ты помощь, если я приведу ее?
Назареянин ни взглядом, ни малейшим движением не подал вида, что слышит. И однако же, как страдания без слов понимаются людьми, сочувствующими нам, так и теперь что-то нашептывало Бен-Гуру: ‘Оставь Его одного, Он покинут друзьями, мир отрекся от Него. Страдая духом, Он распростился с людьми и без смущения идет, не ведая куда. Оставь Его’. Бен-Гур принужден был сделать это поневоле. Десятки рук протянулись к нему, и со всех сторон раздались голоса: ‘Это один из них! Держи его! Бей его! Смерть ему!’
Под влиянием страсти, вернувшей ему прежнюю силу, он выпрямился, вытянул руки и начал действовать ими направо и налево, так что ему удалось прорваться сквозь тесно сомкнувшийся около него круг. Платье его было разорвано и сорвано с него, и он бежал по дороге нагой. Наконец ущелье дружески скрыло его в своей темноте целым и невредимым.
Взяв за оградой свой платок и платье, он отправился в город, а оттуда отправился к своим палаткам.
Дорогой он дал себе обещание повидать Иисуса завтра же, но он не знал, что человека этого, покинутого даже друзьями, поведут прямо к дому Анны, чтобы осудить в ту же ночь.
На сердце Бен-Гура было так тяжело, что он не мог заснуть.
Теперь он ясно видел, что восстановление иудейского царства было всего лишь мечтой. Конечно, тяжело, когда один за другим рушатся наши воздушные замки, но если это случается через какие-то промежутки времени, мы все же успеваем оправиться от ударов, и впечатление, полученное от них, исчезает, но если рушится все разом, как при кораблекрушении или землетрясении, то нужно быть человеком недюжинной силы, чтобы сохранить спокойствие. Бен-Гур не был из числа этих сильных людей. Когда он заглядывал в будущее, ему начинала рисоваться безмятежно-счастливая жизнь во дворце с Эсфирью, хозяйкой этого дворца. Снова и снова в долгие ночные часы ему мерещилась вилла в Мизенуме с маленькой женщиной, бродящей по саду или сидящей в атриуме. Наверху — неаполитанское небо, а внизу, под ногами, — земля, озаренная солнцем, и синяя бухта залива.
Словом, он переживал нравственный кризис. Исцеление принесут завтрашний день и назареянин.

9. Царь Иудейский

На следующее утро двое верховых прискакали во весь опор к палатке Бен-Гура и, спешившись, потребовали с ним свидания. Он еще не встал, но отдал приказание принять их.
— Мир вам, братья! — сказал он, так как это были преданные ему галилейские воины. — Прошу садиться.
— Нет, — грубо возразил старший, — сидеть спокойно — значить допустить смерть Иисуса. Вставай, сын Иудеи, и иди с нами. Приговор уже вынесен. Даже дерево для креста уже на Голгофе.
Бен-Гур посмотрел на него изумленно. ‘Для креста?’ — вот все, что он мог выговорить в эту минуту.
— Они схватили Его прошлой ночью и осудили, — продолжал галилеянин. — А на рассвете отвели Его к Пилату. Римлянин дважды отрицал Его виновность и дважды отказывался выдать Его. Наконец, он умыл руки, говоря: ‘Неповинен я в крови Праведника сего, смотрите вы’. А они отвечали…
— Кто отвечал?
— Они — первосвященники и народ: ‘Кровь Его на нас и на детях наших’.
— Святой праотец Авраам! — вскричал Бен-Гур. — Римлянин отнесся к еврею добрее, чем Его соплеменники. И если… если Он действительно Сын Божий, что смоет кровь Его с нас и наших детей? Этого нельзя допустить. Настало время для борьбы.
Лицо его выражало решимость.
— Лошадей, живо! — сказал он арабу, явившемуся на зов. — Скажи Амре, чтобы она подала мне чистое платье, и принеси мой меч. Пора умереть за Израиль, друзья! Подождите, я сейчас приду.
Он съел корку хлеба, выпил вина и вскоре уехал.
— Куда же ты отправляешься? — спросил галилеянин.
— Собирать легионы.
— Господин, — с горечью сказал воин, — только я и друг мой остались верны тебе, остальные присоединились к первосвященникам.
— Зачем? — спросил Бен-Гур, натянув поводья.
— Чтобы умертвить Его.
— Назареянина?
— Да, Его.
Бен-Гур молча посмотрел сначала на одного, потом на другого легионера. Он вспомнил вопрос предыдущей ночи: ‘Могу ли я не испить чаши, приуготовленной мне Отцом?’ И он сказал себе: ‘Смерть эта не может быть предотвращена. Человек этот шел на нее сознательно с первого дня своей миссии. Она предопределена высшей волей, волей Бога. Если назареянин согласен на нее, если Он идет на нее добровольно, то что же могут сделать другие?’
Страх охватил его. Мысли путались в голове. Способность быстро принимать решения, без которой на жизненной сцене нельзя быть героем, молчала в нем.
— Едем, братья, едем на Голгофу.
Они проехали сквозь возбужденную толпу народа, направлявшегося, как и они, к югу. Казалось, что поднялась вся северная сторона города.
Прослышав, что навстречу процессии с осужденным можно проехать другим путем — близ больших белых башен, воздвигнутых Иродом, наши друзья отправились туда, обогнув Акру с юго-востока. В долине ниже Иезекийского пруда толпа была так многочисленна, что проезд сделался невозможным, всадники принуждены были сойти с лошадей и, приютившись позади одного дома, выжидать отлива этой толпы.
Полчаса, час толпа двигалась перед Бен-Гуром и его спутниками, так что к концу этого времени каждый мог сказать: ‘Я видел все иерусалимские касты, все секты иудейские, все племена израильские и людей всех национальностей’. Двигались и пешком, и верхом, и на верблюдах, и на колесницах. Шли торопливо, волнуясь, теснясь, и только для того, чтобы увидеть смерть бедного назареянина, преступника из преступников. Но евреи составляли только часть толпы, волна увлекла вместе с ними и тысячи ненавидящих и презирающих их — греков, римлян, арабов, сирийцев, египтян. Казалось, весь мир был свидетелем распятия.
Удар копыт о камень, стук двигающихся колес, голоса разговаривающих, каждый возглас — все было слышно, несмотря на могучее движение толпы. На лицах некоторых было такое выражение, какое обыкновенно бывает у людей, поневоле идущих на какое-нибудь страшное зрелище. Бен-Гур рассудил, что это иностранцы, прибывшие к Пасхе, но не принимавшие участия в суде над Иисусом, а может быть, даже сочувствующие Ему.
Наконец со стороны больших башен Бен-Гур услышал глухие возгласы:
— Слушайте! Идут!
Народ на улице остановился, но когда крик раздался вблизи, люди посмотрели друг на друга и с безмолвным содроганием пошли вперед. Возгласы с каждой минутой становились сильнее, наполняя воздух и сотрясая его. В это время Бен-Гур увидел слуг Симонида, несших в кресле своего господина. Эсфирь шла возле него, а за ними несли крытые носилки.
— Мир тебе, Симонид, и тебе, Эсфирь, — сказал Бен-Гур, идя им навстречу. — Если вы идете на Голгофу, то обождите, пока пройдет процессия, тогда и я пойду с вами. Заверните за этот дом — здесь просторно.
Большая голова купца тяжело свалилась на грудь, наконец он поднял ее и сказал:
— Спроси Валтасара. Я исполню так, как он захочет. Он на носилках.
Бен-Гур поспешил отдернуть занавес. Египтянин лежал на носилках и был так бледен, что его можно было принять за мертвеца. Он согласился с предложением Иуды, спросив, едва дыша:
— Увидим ли мы Его?
— Иисуса? Да, Он пройдет в нескольких шагах от нас.
— Милосердый Боже! — набожно вскричал старик. — Я еще раз увижу Его, еще раз! О, это ужаснейший для мира день.
Валтасар сошел с носилок и стоял, поддерживаемый слугой. Эсфирь и Бен-Гур были с Симонидом.
Между тем людской поток все более и более разрастался.
Крик приближался и разносился в воздухе пронзительно, хрипло, жестоко. Наконец, появилась процессия.
— Глядите, — с горечью сказал Бен-Гур, — это идет Иерусалим.
Впереди всех шла толпа мальчишек, визжавшая и кричавшая:
— Царь Иудейский! Дорогу, дорогу Царю Иудейскому!
Симонид, видя эту толпу, похожую на скопище насекомых, сказал Бен-Гуру:
— Когда эти мальчишки войдут в свои права, настанет великое горе для града Соломона!
Отряд легионеров в полном вооружении равнодушно следовал за ними. Слава блестящего оружия была для них всем.
За ними шел Иисус.
Он был едва жив. Спотыкаясь на каждом шагу, Он с трудом преодолевал путь. Грязная и ободранная мантия свешивалась с плеч на хитон, а голые ноги, ступая на камни, оставляли позади себя кровавые следы. Доска с надписью висела у Него на шее, а на голову был плотно надет терновый венец, источник жестоких ран, из которых струилась кровь, запекаясь на лице и шее. Длинные запутавшиеся в иглах волосы превратились в колтун. Кожа была мертвенно бледна. Руки связаны сзади. Незадолго перед этим Он упал под тяжестью креста, который, по местному обычаю, как осужденный, должен был Сам нести на место казни. Теперь поселянин нес это бремя вместо Него. Четыре солдата охраняли Его от черни, которая, однако, прорываясь к Нему, била его палками и плевала на Него. Но ни жалобы, ни упрека, ни единого звука не вырвалось из его уст. Он шел, опустив глаза, до самого дома, у которого находились Бен-Гур и его друзья. Эсфирь прижалась к отцу, он при всей своей твердости воли дрожал. Валтасар в безмолвии пал ниц. Бен-Гур невольно воскликнул: ‘О Боже мой, Боже мой!’ Тогда, угадав ли их чувства или услышав это восклицание, назареянин повернул свое бледное лицо в их сторону и так посмотрел на них, что взгляд Его навеки запечатлелся в их памяти. Они ясно понимали, что Он думает о них, а не о Себе, что умирающий взор Его шлет им безмолвное благословение.
— Где же твои легионы, сын Гура? — спросил, очнувшись, Симонид.
— Анна знает об этом лучше меня.
— Как? Изменили?
— Все, исключая двух.
— Значит, всему конец, и этот человек должен умереть!
Говоря это, купец поник головой, и лицо его конвульсивно исказилось. Он принимал деятельное участие в осуществлении замысла Бен-Гура, воодушевленный той надеждой, которая теперь безвозвратно погасла.
Еще два человека следовали за Иисусом, неся кресты.
— Кто это? — спросил Бен-Гур у галилеян.
— Разбойники, приговоренные к смертной казни вместе с Ним, — отвечали те.
Далее шел человек в митре, одетый в золотую ризу первосвященника и окруженный полицией храма. За ним следовал синедрион и длинный ряд священников в простых белых ризах.
— Зять Анны, — сказал Бен-Гур шепотом.
— Каиафа! Я видел его, — подтвердил Симонид и после паузы, во время которой он задумчиво рассматривал величественного первосвященника, прибавил:
— Теперь я убежден вполне и с уверенностью, проистекающей от просветления духа, с полнейшей уверенностью утверждаю, что идущий с доской на шее действительно Царь Иудейский, как написано на ней. Обыкновенного человека, самозванца, преступника нельзя так чествовать. Взгляните: здесь весь Израиль. О, если бы я мог встать и идти за Ним!
Симонид под влиянием двойственности чувств, свойственной ему, сказал нетерпеливо:
— Поговори с Валтасаром, прошу тебя: не уйти ли нам? Сейчас появится иерусалимская чернь.
— Вот идут женщины и плачут, — сказала Эсфирь. — Кто они?
Следя за направлением ее руки, они заметили четырех плачущих женщин, одна из них опиралась на руку человека, похожего на назареянина. Бен-Гур тотчас отвечал:
— Мужчина этот — ученик, которого назареянин любит больше всех других, женщина же, опирающаяся на его руку, — Мария, мать учителя, другие женщины — галилеянки, их друзья.
Эта демонстрация была предвестницей другой, во время которой тридцать лет спустя, при борьбе партий, Святой Город будет разрушен до основания: она была так же многолюдна, так же фанатична и так же кровожадна. Кипучая и безумная, она состояла из того же разряда людей: прислуги, погонщиков, торговцев, привратников, садовников, продавцов фруктов и вина, сторожей и служителей церкви, разбойников, воров и прочего простонародья, не принадлежащих ни к какому классу и в таких случаях появляющихся неизвестно откуда — голодные, с непокрытыми головами, с голыми руками и ногами, с всклокоченными волосами, испачканные глиной. Крик этих людей с огромными ртами похож был на львиный рев. У некоторых были мечи, у других копья и пики, хотя оружием большинства служили суковатые палки и пращи, камни для которых помещались в мешках, выглядывавших из-под передней полы их грязных туник. Но посреди толпы там и сям попадались и люди высшего сословия: книжники, старейшины, раввины, фарисеи и саддукеи, богато одетые, служившие подстрекателями и руководителями толпы. Если горло толпы утомлялось одним криком, она взамен выдумывала другой, если в железных легких обнаруживались признаки коллапса, их исправляли и опять пускали в дело. Впрочем, в этом громком и продолжительном реве преобладало только несколько слов: ‘Царь Иудейский! Дорогу Царю Иудейскому! Богохульник! Распни, распни его!’ Последний крик повторялся охотнее других, потому что, вероятно, яснее всего выражал волю толпы и ее ненависть к назареянину.
Бен-Гуру внезапно вспомнился и его собственный долг этому человеку — вспомнилось время, когда он сам находился в руках римских солдат, ведших его, как предполагалось, на неминуемую и такую же ужасную смерть, как и смерть на кресте. Вспомнилась и холодная вода из назаретского колодца, и божественное выражение лица Того, Кто напоил его этой водой. Вспомнилась позднейшая Его благость — чудо Вербного воскресения. При этих воспоминаниях Бен-Гура сильно мучила мысль о невозможности отплатить за помощь помощью и добром за добро, и он винил в этом самого себя. Он не сделал всего, что мог. Он должен был не оставлять галилеян, чтобы иметь их всегда под рукой и не допустить измены. Теперь было самое удобное время для нападения. Смелый удар не только мог бы рассеять толпу и освободить назареянина, но и послужить трубным звуком, призывающим Израиль к осуществлению давнишней его мечты — к войне за свободу. Но удобная минута прошла и уже не вернется. Боже Авраама! Неужели же ничего нельзя сделать?!
В эту минуту ему бросился в глаза отряд галилейских воинов. Он устремился сквозь толпу и догнал их.
— Следуйте за мной! — сказал он. — Мне нужно поговорить с вами.
Люди повиновались, и уже под навесом дома он заговорил опять:
— Вы из числа тех, которые получили от меня мечи и обещали вместе со мной сражаться за свободу и за грядущего царя. У вас есть мечи, и теперь настало время действовать. Идите, ищите повсюду, найдите ваших товарищей и скажите им, что они встретят меня у креста, готовящегося для назареянина. Спешите же! Не медлите. Назареянин — царь, и свобода умрет вместе с Ним.
Они почтительно смотрели на него, но не двигались.
— Слышите ли? — воскликнул он.
Тогда один из них сказал:
— Сын Иудеи, заблуждаешься ты, а не мы и не товарищи наши, получившие от тебя мечи. Назареянин — не царь, Он не похож на царя. Мы видели Его при входе в Иерусалим, мы видели Его в храме. Он изменил Себе, нам и всему Израилю. При торжественном входе в Иерусалим Он отвернулся от Бога и отказался от престола Давида. Он не царь, и Галилея не пойдет за Ним. Он должен умереть. Но выслушай нас, сын Иудеи. У нас твои мечи, и мы, и вся Галилея готовы обнажить их и сражаться за свободу. Да, если будет борьба за свободу, сын Иудеи, и только за свободу, то мы готовы сойтись с тобой у креста.
В жизни Бен-Гура наступила решительная минута. Прими он предложение галилеян, и события были бы иные. Но это значило бы, что история зависит от воли человека, а не от воли Бога, а этого никогда не было и не будет. Бен-Гур смутился. Это смущение было ему непонятно, хотя впоследствии он связал его с назареянином, ибо лишь по Его воскресении понял, что смерть необходима для воскресения. Итак, он смутился и не знал, на что решиться. Он стоял беспомощный и безмолвный. Закрыв лицо руками, он стоял, борясь с желанием произнести решительное слово и с непонятной силой, которая удерживала его от этого.
И Бен-Гур машинально пошел за крестом и носилками. Эсфирь следовала за ним.

10. Свершилось!

Когда небольшая кучка людей, состоявшая из Валтасара, Симонида, Бен-Гура, Эсфири и двух верных галилеян, достигла лобного места, Бен-Гур был во главе ее. Впоследствии он не мог уяснить себе, как он пробрался сквозь теснившуюся возбужденную толпу, каким путем и долго ли шел. Он действовал бессознательно, ничего не видя и не слыша, не рассуждая, куда и зачем идет. При таких условиях он, как малый ребенок, был бессилен отвратить то страшное преступление, свидетелем которого он должен был стать.
Бен-Гур и следовавшие за ним, наконец, остановились. Словно пелена упала с его глаз, он очнулся и стал внимательно следить за происходящим. Перед ним расстилалась вершина круглого, как череп, холма — сухого, пыльного и без малейшей растительности. Внешним рубежом пространства была живая стена людей. Внутренняя же стена, состоявшая из римских солдат, сдерживала напор толпы. За солдатами наблюдал центуpиoн. Бен-Гур оказался у самой черты, так бдительно охраняемой.
Холм этот назывался Голгофой, по-латыни Кальвapия, то есть лобное место. Куда бы вы ни обратили свой взор, на всем пространстве не заметили бы ни клочка земли, ни камня, ни зелени — всюду только тысячи глаз и лица без конца, в перспективе сливающиеся в одно огромное пятно. Да, это была трехмиллионная толпа людей. Следовательно, три миллиона сердец бились, следя за тем, что происходило на холме. Равнодушные к разбойникам, они интересовались только Иисусом. Предметом их ненависти, страха и любопытства был Тот, Кто возлюбил их всех и теперь за них умирал.
Высоко на холме, как бы над живой стеной, выдаваясь из группы сановников, стоял первосвященник, отличавшийся своей митрой, одеждой и высокомерным видом. Еще выше, на самой вершине, на виду у всех предстоял назареянин, страдающий и безмолвный. Стража, издеваясь, дала Ему в руку тростник — царский скипетр. Насмешки и проклятия в Его адрес раздавались со всех сторон. И если бы Он был человеком, и только человеком, читатель, то эта буря рассеяла бы последний след Его любви к человечеству и с корнем вырвала бы ее из Его сердца.
Все взоры были устремлены на Иисуса. От жалости или по другой причине, но Бен-Гур почувствовал перемену в своем душевном настроении. Сознание ли чего-то лучшего, чем наилучшее в этой жизни, чего-то настолько высокого, что оно дает человеку силу переносить равнодушно как душевные, так и телесные страдания и считать желанной самую смерть, чаяние ли иной, лучшей жизни, чем настоящая, или же той жизни духа, в которую так твердо веровал Валтасар, прояснили ему суть миссии Иисуса. Она заключалась в том, чтобы дать возможность любящим Его войти в то царство, которое было npиyгoтoвано Им и в которое теперь переходил Он сам.
Тут в воздухе прозвучало нечто из забытого им, и Бен-Гур услышал или ему только послышались слова: ‘Я есмь воскресение и жизнь’.
Слова эти снова и снова звучали в его ушах, пока свет не озарил их и не наполнил новым значением. И как люди повторяют вопрос, чтобы понять и запечатлеть в мозгу его смысл, так и он, смотря на человека в терновом венце, томившегося на вершине холма, повторял Его слова: ‘Я есмь воскресение и жизнь’.
‘Я есмь’, казалось, говорил Он, и Бен-Гур мгновенно почувствовал мир души, неведомый ему до тех пор, мир, полагающий конец сомнениям и тайне и начало веры и любви.
Звук топора разрушил очарование Бен-Гура. На вершине холма он заметил то, что прежде ускользало от его внимания, — нескольких солдат и рабочих, готовящих крест. Ямы для крестов уже были вырыты, и теперь прилаживались поперечные брусья.
— Скажите людям, чтобы они поторопились, — сказал первосвященник, обращаясь к сотнику. — Этот, — продолжал он, указывая на Иисуса, — должен умереть до заката солнца и быть зарытым, дабы не осквернить земли. Таков закон.
Солдат с добрым намерением подошел к назареянину и предложил Ему пить, но Он отказался. Тогда к Нему приблизился другой, снял с Его шеи дощечку с надписью и прикрепил ее к кресту. Все приготовления были окончены.
— Кресты готовы, — сказал сотник первосвященнику, который, выслушав доклад, махнул рукой и сказал:
— Пусть богохульник идет первым. Сын Божий должен иметь власть спасти себя. Посмотрим!
Народ, видевший все подробности приготовления казни и оглашавший воздух беспрерывными криками нетерпения, вдруг умолк, и водворилась немая тишина. Наступила самая ужасная часть наказания — пригвождение к крестам. Когда солдаты наложили руки на назареянина, дрожь пробежала по всем, и даже самые загрубелые ужаснулись. Многие из присутствующих говорили впоследствии, что воздух мгновенно остыл.
— Какая страшная тишина! — сказала Эсфирь, обвивая рукой шею отца.
Он, вспоминая свои страдания во время пыток, прижимал ее лицо к своей груди и весь дрожал.
— Уйти! О, уйти! — шептал он. — Мне кажется, что все, находящиеся здесь и видящие это — невинные и виновные, все будут прокляты с этого часа.
Валтасар опустился на колени.
— Сын Гура, — сказал Симонид с возрастающим волнением, — сын Гура, если Иегова не протянет сейчас же Своей десницы, то Израиль погиб и все мы погибли.
Бен-Гур спокойно отвечал:
— Я понял, Симонид, почему все это свершилось и должно было свершиться. Такова воля назареянина, воля Бога. Будем же поступать, как египтянин: хранить тишину и молиться.
На холме тем временем продолжалась работа. Стража сняла с назареянина одежду, и Он стоял нагой перед миллионной толпой. Кровавые рубцы от ударов, нанесенных Ему утром, горели на Его спине. Люди безжалостно пригвоздили Его руки к поперечной перекладине. Гвозди были острыми, и потребовалось немного ударов, чтобы вбить их в Его ладони. Затем они приподняли Его колени, чтобы подошвы ног плотно прилегали к дереву, положили одну ступню на другую и пригвоздили их обе разом. Глухие удары молотка раздавались и в других местах ограждаемого воинами пространства. Те же, кто не мог слышать их, при виде взмахов молотка леденели от ужаса. Но ни стона, ни крика, ни жалобы не издал страдалец.
— На какую сторону лицом? — грубо спросил солдат.
— К храму, — отвечал первосвященник. — Я хочу, чтобы, умирая, Он видел, что священная обитель нимало не пострадала от Него.
Рабочие взяли крест и отнесли его на указанное место. По команде они опустили древко в яму, и тело Иисуса тяжело повисло на окровавленных руках. И снова ни крика, ни жалобы, только один возглас, божественнее которого никто никогда не произносил:
— Отче, прости им, ибо не ведают, что творят!
Крест, возвышавшийся теперь над всей окрестностью, одиноко возносясь к небу, встречен был взрывом восторженных криков, и все, кто мог видеть и разобрать надпись, прибитую над головой назареянина, спешили прочесть ее. Прочтенные слова передавались из уст в уста — и мгновение спустя вся могучая толпа огласила воздух приветствиями:
— Царь Иудейский! Привет тебе, Царь Иудейский!
Первосвященник, ясно понимавший все значение этой надписи, старался прекратить эти крики, но тщетно. Именуемый Царем, смотревший умирающими глазами с высоты холма, у ног Своих видел город отцов Своих, так позорно отвергнувший Его.
Время близилось к полудню. Холмы любовно выставили солнцу свою темную грудь, более далекие горы красовались, разряженные в пурпур. Городские храмы, дворцы, башни и купола утопали в ослепительном блеске, как бы сознавая, какой гордостью они наполняли сердца миллионов людей, время от времени обращавших на них свои взоры.
Но вдруг тьма начала заволакивать небо и спускаться на землю — сначала как едва заметные сумерки, как вечер, проскальзывающий при блеске полудня, но наконец спустилась и обратила на себя внимание всех. Крики и смех утихли. Люди, не доверяя собственным чувствам, с любопытством оглядывали друг друга, солнце, горы, небо, дальние окрестности, потонувшие в тени, и холм, где совершалась страшная драма. Снова взглянув друг на друга, они бледнели и отворачивались, храня немое молчание.
— Это туман или набежавшая туча, — ласково сказал Симонид встревоженной Эсфири. — Скоро прояснится.
Но Бен-Гур думал иначе:
— Это не туман и не тучи, — сказал он. — Говорю тебе по истине, Симонид, что распинаемый здесь есть Сын Божий.
Он оставил Симонида, пораженного этими словами, и, подойдя к коленопреклоненному Валтасару, положил свою руку на плечо доброго человека.
— О мудрый египтянин! Ты один был прав: назареянин воистину есть Сын Божий.
Валтасар привлек его к себе и тихо сказал:
— Я видел Его ребенком, когда Он лежал еще в яслях. Неудивительно, что я узнал Его лучше, чем вы, но зачем я дожил до этого дня?! Лучше мне было умереть с моими братьями! Счастливый Мельхиор! Счастливый, счастливый Гаспар!
— Мужайся! — сказал Бен-Гур. — Без сомнения, и они незримо присутствуют здесь.
Сумерки сменились темнотой, затем наступил полный мрак, но и он не устрашил отважную толпу. Один за другим распяты были разбойники, и кресты их водружены на холме. Стража отступила, и толпа свободно устремилась к холму и наполнила его.
— Ха, ха, ха! Если ты Царь Иудейский, спаси себя! — глумился солдат.
— Ну, — говорил священник, — пусть Он сойдет теперь с креста, и мы уверуем в Него.
Некоторые глубокомысленно злословили, говоря:
— Э! Разрушающий храм и в три дня созидающий! Спаси Себя Самого и сойди со креста!
Другие прибавляли:
— Уповал на Бога, пусть теперь Бог избавит Его, если Он угоден Ему, ибо сказал Он: ‘Я — Божий Сын’.
Никто не говорил, в чем, собственно, состояла вина распинаемого. Назареянин никогда не причинял ни малейшего зла людям, большинство из них до этой минуты никогда не видели Его и не слышали о Нем, и однако же — удивительное противоречие! — Его осыпали бранью и сочувственно относились к разбойникам.
Необычайная тьма, спустившаяся на землю, устрашила Эсфирь и тысячи других более смелых и отважных людей.
— Пойдем домой! — умоляла она отца. — Это гнев Божий, отец. Как знать, какие ужасы могут случиться еще? Мне страшно!
Но Симонид упорно оставался на месте. Он говорил мало, но видно было, что он сильно возбужден. К концу первого часа, заметив, что буйство толпы несколько улеглось, по его настоянию он и его друзья подались вперед, чтобы занять место поближе к крестам. Бен-Гур подал руку Валтасару, но и при помощи ее египтянин поднялся с трудом. С того места, где они теперь находились, назареянин был плохо виден. Но они могли слышать Его вздохи, указывавшие, что Он переносил страдания с гораздо большим терпением, чем разбойники, которые при каждом перерыве шума толпы оглашали воздух пронзительными стонами и мольбами.
Второй час после распятия прошел так же, как и первый: в оскорблениях, поношениях и медленной смерти. Он во все это время заговорил только однажды. Несколько женщин пришли и преклонились у подножия Его креста. Среди них Он увидел Свою мать и любимого ученика.
— Жено! — сказал Он, возвысив голос. — Се, сын Твой!
Потом сказал ученику:
— Се, Матерь твоя!
Наступил третий час, а народ все еще толпился на холме, удерживаемый какой-то непонятной силой, чему, вероятно, немало содействовала и ночь, наступившая среди белого дня.
Толпа была тише, чем в предыдущей час, и только по временам одна часть перекликалась с другой. Заметно было, что, приближаясь к назареянину, люди подходили к кресту, молча смотрели и молча же отходили. Эта перемена замечалась даже среди стражи, незадолго перед тем метавшей жребий из-за Его риз. Она стояла со своими начальниками несколько поодаль, устремив свои взоры на распинаемого, а не на приливы и отливы толпы. Если Он тяжело вздыхал или качал головой от нестерпимых мук, они тотчас же напрягали свое внимание. Удивительнее же всего была перемена в поведении первосвященника и окружавших его книжников, участвовавших в ночном судилище. При наступлении мрака они начали терять свою самоуверенность. Среди них было немало людей, знакомых с астрономией и явлениями природы, устрашавшими в те времена толпу. Когда солнце на их глазах начало затмеваться, а горы и холмы погружаться во мрак, они столпились вокруг первосвященника и стали обсуждать это явление. ‘Теперь полнолуние, — говорили они уверенно, — и это не может быть затмение’. И так как никто не мог разрешить этого вопроса, то во глубине души каждый относил таинственное явление к Иисусу и проникался трепетом, еще более усилившимся продолжительностью этого мрака. Со своих мест позади солдат они следили за каждым словом и движением назареянина, дрожали при каждом Его вздохе и шептали: ‘Этот человек может быть Мессией, и тогда…’
Между тем в душу Бен-Гура ни разу не закралось прежнее сомнение. Полный мир царил в ней. Он просто молился, чтобы конец наступил скорее. Он знал образ мыслей Симонида и то, что тот колебался, принимая новую веру. Он видел его массивную голову, склонившуюся в глубоком раздумье, он ловил его встревоженные взоры, обращенные к солнцу, как бы вопрошающие о причине темноты. От его внимания не ускользнуло и то, с какой заботливостью относилась Эсфирь к своему отцу, побеждая свой страх, чтобы только исполнить его желание. Бен-Гур слышал, как Симонид говорил ей:
— Не бойся, будем ждать вместе. Ты можешь прожить вдвое больше, чем прожил я, и не увидеть ничего важнее этого дня.
В половине третьего часа несколько человек из черни, ютившихся в пещерах близ города, подошли к среднему кресту, встали против него — и глумились вволю. При этом один из разбойников, перестав стонать, сказал назареянину:
— Если Ты Мессия, спаси Себя и нас.
Народ одобрительно захохотал. Пока все ждали ответа, другой разбойник сказал первому:
— Или не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? Мы осуждены справедливо, потому-то достойное по делам нашим приняли, а Он ничего худого не сделал.
Присутствующие были изумлены, и в воцарившейся тишине разбойник продолжал:
— Помяни меня, Господи, когда приидешь в царствие Твое.
Симонид был страшно поражен: ‘Когда приидешь в царствие Твое’. Это был главный источник его сомнений, то, о чем он так часто спорил с Валтасаром.
— Слышал? — сказал ему Бен-Гур. — Царство Его не может быть от мира сего. Он свидетельствует, говоря, что царь грядет в Свое царство…
— Молчи! — ответил Симонид таким повелительным тоном, каким он никогда не обращался к Бен-Гуру. — Молчи, умоляю тебя! Если бы Иисус ответил…
Иисус ответил уверенным и ясным голосом:
— Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.
Симонид получил, наконец, должную награду. Здоровье разбитого тела, конечно, не могло уже быть восстановлено, не могли забыться пережитые страдания или вернуться загубленные ими годы, но перед ним внезапно раскрылась новая жизнь, которую никто не мог у него отнять, — новая жизнь за пределом настоящей, и имя ей — рай. Там обретет он царство и царя, о которых мечтал всю жизнь. И мир снизошел в его душу.
Тем временем толпа у креста была сильно удивлена. Назареянин провозгласил себя Мессией и был за это возведен на крест. И что же? На кресте Он еще увереннее, чем когда-либо, не только подтвердил свое назначение, но и обещал злодею блаженство рая. Они трепетали перед тем, что совершали. Первосвященник, несмотря на все свое высокомерие, был испуган. Что, кроме истины, могло дать человеку такую уверенность? И истина эта то, что Он Бог?
Дыхание назареянина становилось труднее, вздохи — тяжелее. Только три часа прошло со времени распятия, а Он уже умирал!
Известие о приближении Его смерти переходило из уст в уста, пока все не узнали этого. Тогда все стихло. Ветерок смутился и замер. Удушливый пар наполнил воздух, к темноте присоединилась жара. Никто не поверил бы, что на холме и вокруг него стояла трехмиллионная толпа, ожидавшая со страхом, чем все это кончится, — так было тихо!
Над головами присутствующих раздался возглас, полный отчаяния:
— Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил!
Все содрогнулись, и один из присутствующих более всех. Солдаты принесли с собой сосуд, наполненный вином, смешанным с водой, и поставили его недалеко от Бен-Гура. Опуская губку, надетую на конец палки, в эту жидкость, они могли, если бы пожелали, смочить страдальцу губы и язык. Бен-Гур вспомнил о том, как близ Назарета у колодца Иисус напоил его, и мгновенно, схватив губку, опустил ее в жидкость и побежал с ней к кресту.
— Оставь! — гневно закричал народ вслед ему. — Оставь Его!
Не обращая внимания на крики, он подбежал и приложил губку к устам Иисуса.
Слишком, слишком поздно!
Лицо, ясно видимое Бен-Гуром, несмотря на покрывавшую его пыль и кровь, озарилось внезапным блеском, глаза широко раскрылись и устремились на нечто видимое Им одним — и успокоение, и радость, и даже торжество прозвучали в Его возгласе:
— Свершилось! Свершилось!
Глаза померкли, и голова, увенчанная терновым венком, медленно опустилась на грудь. Бен-Гур считал борьбу оконченной, но дух воспрял снова, и он, и все окружающие услышали слова, последние слова, сказанные тихим голосом как бы кому-то стоявшему вблизи:
— Отче! В руки Твои предаю дух Мой!
Дрожь пробежала по измученному телу, в ней выразилась вся сила Его тоски — человек умер в Нем, и миссия Его земной жизни закончилась.
Бен-Гур вернулся к своим друзьям и сказал просто:
— Все кончилось. Он умер.
Весть о смерти неимоверно быстро разнеслась в толпе, хотя, казалось, никто не говорил о ней вслух. Народ исполнил свое желание — назареянин умер, однако все с ужасом смотрели друг на друга — кровь Его была на них. И пока они стояли так, земля затряслась, так что каждый, чтобы устоять, схватился за соседа. Вмиг исчез мрак и засияло солнце. Все как один устремили свои взоры на кресты, пошатнувшиеся от землетрясения. Они взглянули на все три креста, но видели только один — средний, который, покачиваясь из стороны в сторону, как будто вырастал и все выше и выше возносился в синеву неба, неся свою драгоценную ношу. И те, кто издевался над Иисусом, и те, кто бил Его, и те, кто подавал голос за Его распятие, и те, кто просто участвовал в этой процессии, и те, наконец, кто в душе желал Его смерти, — а таковых было девять десятых, — все почувствовали, что на каждом из них лежит особая печать и что для сохранения своей жизни они должны бежать от небесной кары как можно скорее.
И все убегали что было сил и кто как мог: на лошадях, верблюдах, колесницах и пешком, но землетрясение, как бы карая за содеянное ими, за то, что они взяли на себя невинную смерть праведника, преследовало их, подбрасывало вверх, сбивало с ног, а треск рассыпающихся скал наполнял их сердца неописуемым ужасом. Они с криком били себя в грудь. Если они взывали к Богу, им за Него грозно отвечала поруганная земля, карая одинаково всех. Да, кровь Иисуса лежала на всех на них.
При закате солнца у крестов на холме остались только мать назареянина, Его ученик, преданная галилеянка, сотник с солдатами и Бен-Гур со своими друзьями. Они не замечали бегства толпы и были слишком подавлены горем, чтобы думать о собственной безопасности.
— Садись здесь, — сказал Бен-Гур Эсфири, расчищая ей место у ног ее отца. — Закрой глаза и не гляди наверх, но положись на Бога и на дух праведника, так гнусно умерщвленного.
— Нет, — сказал благоговейно Симонид, — будем отныне называть Его Христом.
В эту минуту холм снова задрожал. Крики разбойников на качающихся крестах были ужасны. Бен-Гур, хотя и ошеломленный землетрясением, успел взглянуть на Валтасара и увидел его лежащим на земле. Он бросился к нему, окликнул его, но ответа не было. Добрый человек умер. Бен-Гуру послышался чей-то голос, но он не оглянулся, чтобы узнать, откуда тот исходил, ибо был уверен, что это дух египтянина последовал вслед за учителем за рубеж земной жизни, в царство рая.
Если вера была достойно вознаграждена в лице Гаспара, любовь в лице Мельхиора, то, конечно, получил свою награду и Валтасар, долгая жизнь которого была сочетанием веры, любви и добрых дел.
Выяснилось, что слуги Валтасара покинули своего господина. Двое галилеян на носилках отнесли его тело в город. Эта печальная процессия вошла в южные ворота дворца Гуров при закате солнца. В это же время тело назареянина было снято с креста.
Тело Валтасара покоилось в гостиной. Все слуги княжеского дома Гуров в слезах поспешили взглянуть на него, потому что он пользовался любовью всех живых существ, с которыми имел дело, но когда они увидели улыбку на его лице, они отерли слезы, говоря: ‘Ему лучше теперь, чем утром, когда он уходил из дома’.
Бен-Гур не захотел поручить слуге сообщить Ире о смерти ее отца. Он сам пошел к ней, воображая себе ее горе, ее полное с этой минуты одиночество, и этого было ему достаточно, чтобы простить ее. Он вспомнил, что не осведомился, почему ее не было вместе с ними утром этого страшного дня, что ни разу даже не подумал о ней, и от стыда уже было хотел поручить кому-либо другому сообщить ей о случившемся несчастье.
Он шевельнул занавес ее двери, и хотя услышал звон маленьких колокольчиков, привешенных к ней, но ответа не последовало. Он окликнул ее и раз, и два, но было тихо. Тогда он отдернул занавес и вошел в комнату — она была пуста. В поисках Иры он поднялся на кровлю, но и там ее не было. Он расспрашивал слуг, но никто не видел ее в этот день. Осмотрев все комнаты, он вернулся в гостиную и занял место около покойника, которое по праву принадлежало его дочери. Тут он думал о том, как милосерд был Христос к Своему престарелому слуге. У врат царства рая все огорчения этой жизни, все ее измены оставляются входящими в эту обитель вечного покоя.
Спустя девять дней после похорон, требуемых законом для очищения, Бен-Гур ввел мать и сестру в их старый дом, и с тех пор в этом доме самыми священными именами, всегда произносимыми благоговейно, были Бог Отец и Христос, Сын Его.

11. Катакомбы св. Каликста

Лет через пять после распятия Христа Эсфирь, жена Бен-Гура, сидела в своей комнате прекрасной виллы в Мизенуме.
Был полдень, и жгучее итальянское солнце согревало розы и виноградник. Все в комнате несло на себе римский отпечаток, за исключением еврейской одежды Эсфири. Тирса и двое детей, сидевших на полу на львиной шкуре, составляли все ее общество. Стоило только раз обратить внимание на то, как ласково смотрела Эсфирь на детей, чтобы догадаться, что это были ее дети.
Время пощадило ее. Она была прекраснее, чем прежде, и, став хозяйкой виллы, осуществила одну из заветных своих грез.
Среди этой простой семейной сцены вошла служанка и сказала:
— Какая-то женщина желает видеть госпожу.
— Пусть войдет, я хочу принять ее здесь.
Неизвестная женщина вошла. Эсфирь встала и собиралась уже заговорить, как вдруг смутилась, побледнела и, наконец, отступив назад, проговорила:
— Я знаю тебя, добрая женщина, ты…
— Я была Ирой, дочерью Валтасара.
Эсфирь, победив смущение, велела служанке принести египтянке сиденье.
— Нет, — холодно сказала Ира, — я сейчас уйду.
Обе женщины глядели друг на друга. Мы знаем уже, что Эсфирь была прелестной женщиной, счастливой матерью, довольной женой. С другой стороны, было ясно с первого взгляда, что судьба не так милостиво отнеслась к ее сопернице. Высокая фигура сохранила, правда, часть своей прежней грации, но дурная жизнь наложила печать на лицо Иры: оно огрубело, большие глаза были красны и под нижними веками залегли морщины, на щеках не играл румянец. Все лицо имело циничное, жесткое выражение, а общая небрежность подчеркивала преждевременную старость. Одета она была худо и неряшливо, дорожная грязь облепила ее сандалии. Она первая прервала молчание.
— Это твои дети? — спросила она.
Эсфирь взглянула на них и улыбнулась.
— Да. Не хочешь ли поговорить с ними?
— Нет. Я боюсь испугать их, — сказала Ира, приближаясь к Эсфири, но видя, что та отступает, заметила, — не бойся. Передай от меня своему мужу, что враг его умер, что я убила его за то горе, которое он мне причинил.
— Его врага?
— Да, Мессалу. Еще скажи ему, что за все зло, что я старалась причинить ему, я была так наказана, что даже он пожалел бы меня.
Слезы навернулись на глаза Эсфири, и она собиралась заговорить.
— Нет, — прервала ее Ира, — мне не нужно ни сожалений, ни слез. Скажи ему, наконец, что я поняла, что быть римлянином — значит быть зверем. Прощай.
Она повернулась к выходу. Эсфирь следовала за ней.
— Постой, повидайся с мужем. Он ничего не имеет против тебя. Он постоянно вспоминает о тебе. Мы будем твоими друзьями. Мы — христиане.
Ира была непоколебима:
— Нет. Я то, чем сама хотела быть. Но скоро всему будет конец.
— Но… — Эсфирь колебалась, — но не можем ли мы исполнить какое-нибудь твое желание? Нет ли чего-нибудь…
Лицо египтянки смягчилось, нечто похожее на улыбку появилось на ее губах. Она взглянула на играющих на полу детей.
— Мне бы хотелось… — сказала она.
Эсфирь уловила ее взгляд и поспешно прибавила:
— Считай их как бы своими.
Ира подошла к ним, опустилась на львиную шкуру и поцеловала обоих. Медленно поднимаясь, она еще раз взглянула на них и затем вышла, не простившись.
Она так поспешно сделала это, что у Эсфири не было времени принять какое бы то ни было решение.
Когда Бен-Гур узнал об этом посещении, он убедился в давнишнем своем предположении, что в день распятия Ира ушла от отца к Мессале. Тем не менее он немедленно отправился отыскивать ее, но тщетно. Голубой залив, несмотря на свой ясный, улыбающийся вид, имеет свои мрачные тайны. Умей он говорить, он рассказал бы нам о египтянке.

* * *

Симонид дожил до глубокой старости. На десятом году царствования Нерона он бросил дела в торговых домах Антиохии. Он до конца сохранил ясный ум, доброе сердце и был замечательно удачлив.
Однажды вечером, в вышеупомянутом году, он сидел в кресле на террасе своего торгового дома. Бен-Гур, Эсфирь и трое их детей были с ним. Последний его корабль покачивался на реке, стоя на якоре, остальные все были проданы. За все время со дня распятия только одно горе испытали они: то была смерть матери Бен-Гура, но и эта утрата была бы страшнее для них, если бы они не были христианами.
Корабль этот прибыл только накануне, принеся весть о преследованиях христиан, предпринятых Нероном в Риме, и они, сидя на террасе, обсуждали это известие.
Маллух, остававшийся на службе, вошел и подал Бен-Гуру пакет.
— Кто привез его? — спросил Бен-Гур, прочтя его.
— Араб.
— А где он?
— Он тотчас же удалился.
— Слушайте, — сказал Иуда присутствующим и прочел следующее:
От Ильдерима, сына Ильдерима Щедрого, шейха племени Ильдерима. Иуде, сыну Гура.
Узнай, друг моего отца, как сильно он любил тебя. Прочти прилагаемое, и ты узнаешь. Его воля — моя воля, поэтому данное им — твое. Все, что парфяне отняли у него в большой битве, во время которой он был убит, я вернул — и это завещание в том числе — и отомстил, и взял обратно все потомство Миры, которая еще при жизни его имела много жеребят.
Мир тебе и твоим близким.
Этот голос из пустыни есть голос
Ильдерима, шейха
Затем Бен-Гур развернул кусок папируса, пожелтевший, как увядший лист шелковицы. Требовалось крайне осторожно обращаться с ним. Он прочел:
Ильдерим, прозванный Щедрым, шейх племени Ильдерима, своему сыну, наследнику.
Все, что я имею, будет после моей смерти твоим, за исключением имения в Антиохии, известного как пальмовая роща, которое будет вечной и потомственной собственностью сына Гура, прославившего нас в цирке.
Не обесславь твоего отца.
Ильдерим Щедрый, шейх
— Что скажете? — спросил Бен-Гур у присутствующих.
Эсфирь с видимым удовольствием взяла бумаги и стала молча их перечитывать. Симонид смотрел на корабль и думал. Наконец, он заговорил:
— Сын Гура, — сказал он торжественно, — в эти последние годы Господь Бог был милосерд к тебе. Тебе есть за что возблагодарить Его. Не пора ли решить, как употребить то громадное состояние, которое скопилось в твоих руках и которое все увеличивается?
— Я уже давно решил, что богатство мое должно идти на служение даровавшему его, и не часть его только, а все оно сполна. Для меня вопрос только в том, как полезнее всего употребить его. И по этому вопросу прошу тебя высказать свое мнение.
Симонид отвечал:
— Я знаю о громадных суммах, пожертвованных тобой на Антиохийскую церковь, — отвечаю Симонид. — Теперь же одновременно с этим даром щедрого шейха мы получили известие о преследовании наших братьев в Риме. Перед тобой открывается новое поле деятельности. Свет не должен померкнуть в столице.
— Скажи мне, как я могу поддерживать его?
— Изволь. Римляне, и даже этот Нерон, считают священными только две вещи в мире — и я не знаю ничего, что бы они так чтили, — прах умерших и места погребения. Если ты не можешь для прославления Бога воздвигать храмы на земле, то устраивай их под землей, а чтобы они избежали поругания, хорони в них тела умирающих христиан.
Бен-Гур в восторге вскочил.
— Это великая мысль! — сказал он. — И я, не откладывая, приступлю к ее осуществлению. Время не терпит. Корабль, привезший известие о страданиях наших братьев, отвезет меня в Рим. Я буду там завтра.
Он обратился к Маллуху:
— Снаряжай поскорее корабль и будь готов следовать за мной.
— Прекрасно, — сказал Симонид.
— А что скажешь ты, Эсфирь? — спросил Бен-Гур.
Эсфирь подошла, положила свою руку на его плечо и сказала:
— Это будет наилучшее служение Христу. И позволь мне не только не мешать тебе, а следовать за тобой и помогать тебе.
Если кто из читателей, посетив Рим, заглянет в катакомбы св. Каликста, более древние, чем катакомбы св. Себастиана, он увидит то, на что было употреблено богатство Бен-Гура, и помянет его добром. Из недр этой обширной могилы христианство победило кесарей.
На русский язык книга Уоллеса была переведена и издана под заглавием ‘Бэн-Хур. Повесть из первых лет христианства’ вскоре после ее выхода в свет в Соединенных Штатах. Переводчик романа скрыл свое имя за инициалами ‘Ю. Д. З.’. Долгое время не удавалось узнать имя того, в чьем переводе вот уже второе столетие выходят произведения художественной литературы, которые критики называют ‘шедеврами мировой христианской классики’ и ‘книгами на все времена’ (например, роман Джона Беньяна ‘Путешествие пилигрима’). Лишь недавно в женском христианском журнале ‘Сестра’ появилась статья В. Попова, посвященная переводчику этих романов, — Юлии Денисовне Засецкой, дочери поэта и героя Отечественной войны 1812 года Дениса Давыдова.
Ю. Д. Засецкая жила в Петербурге и под влиянием английского миссионера лорда Редстока, чьим близким другом она была, приняла евангельскую веру. Засецкая превосходно знала Библию, читала лучшие сочинения западных проповедников и богословов, имела богатый опыт молитвенного общения с Богом. Она активно трудилась на литературном поприще, помогала бедным, учредила первую в Петербурге ночлежку для бездомных. Юлия Денисовна была лично знакома с Ф. М. Достоевским и Н. С. Лесковым, которые отдавали должное душевным качествам и деятельной энергии Засецкой и отзывались о ней как о выдающейся женщине, достойной самых высоких похвал.
За 120 лет с момента первого издания в России роман ‘Бен-Гур’ не раз переиздавался, причем, как правило, или в оригинальном переводе Ю. Д. З., или в его обработках (например, том, совместно подготовленный петербургскими издательствами ‘Библия для всех’ и ‘Протестант’ в 1996 году, литературная обработка текста сделана Г. А. Фроловой). Новое издание романа — это еще одна попытка придать классическому переводу Ю. Д. Засецкой современное звучание. Осуществлена она по изданию 1888 года, попутно сделаны необходимые уточнения фактического характера. Все участвовавшие в подготовке этого издания надеются, что ‘Бен-Гур’ — один из самых популярных американских романов — по-прежнему будет читаться как очень увлекательная и поучительная история.
Уоллес Льюис
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека