ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.
подъ редакціей и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.
ТОМЪ ВТОРОЙ.
Приложеніе къ журналу ‘Нива’ за 1904 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе А. Ф. МАРКСА.
1904.
Бдные углы большого дома.
I. Большой домъ и его отношенія къ рожденію, жизни и смерти его обитателей
II. Что могло случиться и что случилось на дл посл похоронъ
III. Маленькая сестрица и бдный братишка
IV. Жизнь Вари и ея Трезора въ школ большого дома
V. Комедія жизни, по обыкновенію, оканчивается драмою смерти
VI. Приснухины,— романъ въ одной глав
VII. Трезоръ пробуетъ осчастливить людей и терпитъ за это непріятности
VIII. Варя знакомится съ домашней Аркадіей семейства Гребешковыхъ
IX. Недолгій праздникъ юношескихъ дней
X. Семейныя драмы
XI. Бдные жильцы прощаются съ большимъ домомъ
I.
Большой домъ и его отношенія къ рожденіе, жизни и смерти его обитателей.
Это былъ дйствительно большой домъ, какъ Россія есть дйствительно большое государство. Число его жителей равнялось числу жителей иного изъ безуздныхъ и даже уздныхъ русскихъ городовъ. Его достопочтенные обитатели, какъ это бываетъ и въ городахъ, принадлежали ко всмъ сословіямъ, даже были въ немъ и такіе, которые просто-напросто не принадлежали ни къ какому сословію, несмотря на то, что законодательство устроило сословіе ‘разночинцевъ’. Кром этихъ ‘Ивановъ, не помнящихъ родства’, гулявшихъ съ ‘волчьими паспортами’, было въ большомъ долг нсколько семей толстыхъ купцовъ, у которыхъ висли на шеяхъ медали за пожертвованія, теплились во всхъ комнатахъ жертвенныя лампады съ запыленными фарфоровыми яйцами и понемногу приносилась въ жертву времени и моли дорогая мебель, скрывавшаяся въ теченіе многихъ лтъ подъ чехлами. О бокъ съ однимъ изъ купцовъ нанимала квартиру ‘мадамъ’, какъ называли въ дом двицу, содержавшую школу исключительно для женскаго пола, между которымъ въ неурожайные годы были и мальчики. Надъ школой жилъ какой-то разбогатвшій изъ скуднаго жалованья и пившій запоемъ надворный совтникъ, съ Станиславомъ въ петлиц и пряжкою за безпорочную службу. Надъ нимъ существовала какая-то вдовица, устроившая государство въ государств, то-есть раздлившая свою квартиру на части, и такимъ образомъ превратившаяся въ хозяйку-собственницу. Этимъ раздленіемъ она пріобрла право изгонять изъ своихъ владній непокорныхъ вассаловъ-жильцовъ и доказала міру, какъ легко захватить въ свои руки извстную долю власти. Былъ въ дом даже и генералъ, но — успокойтесь, встревожившійся читатель,— генералъ былъ статскій. Не стану исчислять всхъ жильцовъ большого дома, но скажу, что тутъ было все, начиная съ нмецкой аптеки господина Гифта и кончая русскимъ трактиромъ. О немъ гласила вывска съ нарисованными на ней тарелками, летящимъ ножомъ и чайнымъ приборомъ. Надъ нимъ красовалась надпись: ‘Трактиръ сми купающихся лбдей’, а внизу значилось лаконическое: ‘въ хотъ’. Вс эти предметы съ ихъ жизнью и видомъ до того знакомые и, такъ сказать, родные, что, глядя на правописаніе этой вывски — я боюсь боле смлыхъ примровъ — и на правописаніе другихъ вывсокъ, невольно приходишь втупикъ и думаешь, что именно это — появляющееся на вывскахъ и во всхъ безъ исключенія письмахъ великихъ и малыхъ россіянъ — правописаніе есть настоящее, а другое,— появляющееся только въ учебникахъ,— есть вымышленное злонамренными людьми для нашей гибели. Въ теченіе каждаго года въ дом родилось, женилось и умирало скоропостижно и отъ изнурительныхъ болзней, отъ пьянства и насильственною смертью, ни боле, ни мене людей, какъ сколько слдуетъ по неизмннымъ законамъ статистики, то-есть какъ разъ столько, чтобы жители могли имть всегда свжія темы для разговоровъ, тмъ боле интересныхъ, что предметъ ихъ весьма близко касался каждаго изъ жителей.
Если глядть со стороны, изъ пустынь Африки, напримръ, то, пожалуй, можетъ казаться, что до жильцовъ большого дома нисколько не касалось вотъ хоть бы рожденіе сына — немного преждевременное — у двадцатидвухлтняго портного Приснухина, котораго женили на двадцатипятилтней генеральской горничной, видя вс признаки его пламенной любви къ ней. Но это можетъ казаться только изъ пустынь Африки, и то людямъ втренымъ, готовымъ назвать сплетнями возникшіе по поводу этого рожденія толки, споры и счеты недль,— за неимніемъ мсяцевъ,— дней и даже часовъ, протекшихъ со дня брака. Но благоразумный, практическій человкъ, надленный съ избыткомъ способностью къ глубокимъ соображеніямъ, сейчасъ смекнетъ, что новорожденный младенецъ очень и очень важное событіе въ жизни большого дома и что средства его родителей непремнно должны быть приведены въ ясность.
— Рожаетъ, рожаетъ!— кричала жирная и вчно тревожная слесарша Иванова, или, попросту, Иваниха, своему мужу, вбгая съ одышкой въ свою грязную квартиру въ день рожденія Порфирія Приснухина, одного изъ моихъ любезныхъ героевъ.
— Экъ тебя разобрало! — флегматично пробормоталъ сквозь зубы слесарь, отирая оборотомъ грязной руки грязный потъ съ грязнаго лба.— Четырехъ недль нтъ, какъ они повнчались.
— А все-таки рожаетъ.
— Машинный онъ, что ли, у нихъ будетъ! Хлебнула ты, врно, на радостяхъ,— произнесъ мужъ, стуча молоткомъ.
— Ну да, ты подносилъ! Дни-то я и безъ тебя сосчитала: сегодня двадцать-пятый пошелъ, третьяго дня онъ ее въ шестой разъ билъ…
— Такъ что-жъ, что билъ?— прервалъ неторопливо слесарь потокъ жениныхъ рчей.— Теб-то какое дло? Завидно, что ли?
— Какое дло?— избоченилась слесарша и покраснла отъ злобы.— Она третьяго дня на весь домъ орала, съ нашимъ Васькой съ перепугу родимчикъ сдлался. Такъ что-жъ, я не мать разв своему дтищу? Какое мн дло! Это теб-то, безстыжіе твои глаза, дла ни до чего нтъ, благо ты ночью-то, чмъ бы съ женой быть, чортъ знаетъ гд шляешься. Закона-то ты не знаешь, христопродавецъ, фармазонъ ты этакой! Сосди рзаться будутъ, а намъ и дла нтъ!.. А ты чего подъ ноги суешься? У-у, чтобъ васъ не было!— крикнула раздраженная женщина и вытрепала за волосенки вбжавшаго со двора грязнаго сынишку.
Маленькое созданье вытаращило глаза на мать и стало пятиться задомъ къ отцу.
— Плюнь, братъ, на нее: дура у тебя мать,— шопотомъ проговорилъ слесарь и провелъ жесткою и сырою рукой по щек сына, оставивъ на ней четыре сровато-черныя полосы.
Маленькое созданье юркнуло подъ ноги отца, и черезъ секунду его головенка уже торчала между стуломъ, наковальнею и колнями слесаря. Это нисколько не смутило работника, и онъ хладнокровно продолжалъ стучать молоткомъ около самой головы сына. Этотъ тощій господинъ, какъ человкъ, имвшій въ жизни столкновенія съ полиціей, съ ремесленной управой и мщанской гильдіей, былъ выносливымъ философомъ и съ должнымъ презрньемъ смотрлъ на глупый бабій задоръ своей жены.
— Разбойникъ, разбойникъ!— воскликнула она: — сына изуродовать хочешь. Чего ты молотищемъ-то стучишь у его носа, чего потакаешь-то ему? Вдь дитё глупо, вдь…
— Здравствуйте! Готовъ мой замочекъ?— зазвенлъ голосокъ, и между желзными опилками слесарной зашуршали крахмаленныя юбки молоденькой горничной надворнаго совтника.
— Да вдь я сказалъ, что въ субботу будетъ готовъ, въ субботу и будетъ,— сурово отвтилъ неразговорчивый человкъ.
— Ахъ, а я и забыла, думала въ пятницу,— раскаялась въ своей мнимой забывчивости горничная и обратилась къ хозяйк съ желаннымъ вопросомъ:— слышали, рожаетъ?
— Какъ не слыхать,— слышали! Это мой-то оселъ только не вритъ. Начнутся теперь крики да ревъ, не дадутъ и ночью покоя, вдь къ намъ отъ нихъ все до слова слышно.
— А по мн, хоть изъ пушекъ пали, такъ я не услышу, если спать завалюсь,— замтилъ философъ, длая расклепку на замк.
— Ну, ужъ что про тебя и говорить. А вотъ, погоди, годика черезъ три твоему Васьк проходу не будетъ, портняжкино дтище тузить его станетъ. Разбирай ихъ тогда. Будетъ еще горя, ложками не выхлебаемъ, кулаками слезы отирать будемъ.
— Это точно,— согласилась горничная.
— А пусть ихъ дерутся,— ршилъ хозяинъ.— Битая посуда два вка живетъ…
— Пусть дерутся! А какъ такой разбойникъ вырастетъ, какъ у полового? Намедни разбилъ стекло у насъ камнемъ, а самъ драло,— намъ же пришлось стекло вставлять. Что, скажешь, не правда? Дла намъ нтъ, хоть у всхъ сосдей по шести ребятъ родись?
— Свиньи они, что ли, что по шести рожать станутъ?
— Тьфу, дуракъ!
Въ эту минуту въ двери слесарской просунулось худощавое лицо частной повивальной бабки, принимавшей у всего бднаго населенія дома дтей и извстной всмъ подъ именемъ ‘бабушки’.
— Пожалуйста, Кузьма Петровичъ, стучите потише!— промолвила эта жеищнна, поздоровавшись съ присутствующими.— Роженица страшно мучится, повремените немного работать.
— Ахъ, матушка, ужъ и въ своей-то конур работать нельзя!— взбсилась слесарша.— Да я нарочно все вворхъ дномъ поставлю, покажу, что я у себя хозяйка.
— Полноте, Анна Семеновна! У васъ у самихъ недавно ребенокъ родился, вы знаете, что это не шутка,— кротко замтила бабка.— Съ больною отъ испугу можетъ несчастье случиться, да вы потомъ себ покою не найдете, каяться будете.
— По мн, пожалуй, я и отдохну часокъ,— промолвилъ слесарь по уход бабки и, захвативъ, какъ бы мимоходомъ, со стны фуражку съ раздвоеннымъ козырькомъ, побрелъ лнивою, болзненною походкой къ двери, уводя за руку сынишку.
— Знаю я твой отдыхъ! Безстыжіе твоя глаза, въ кабакъ пойдешь отдыхать, вернешься буянить, жену колотить! Человконенавистникъ, кровопійца ты!— сквозь слезы кричала ему вслдъ жена и махнула рукой, когда тощая фигура мужа и его заломленная на-бокъ, сальная фуражка пропали изъ виду.— Вотъ время-то подоспло, а я-то дура думала, что еще мсяцевъ семь будемъ спокойны!
— Нашихъ барина и барыню тоже страхъ беретъ, все утро сегодня только объ этой исторіи и толковали,— снова зазвенлъ голосокъ горничной.— Сама-то у насъ скаредная такая, боится, что у портняжки расходовъ прибавится,. дровъ не на что будетъ купить, станутъ изъ нашего сарая таскать, тамъ, глядишь, молока ребенку понадобится, тоже у сосдей красть начнутъ… Вотъ вамъ прибыль, замки ко всему нужно будетъ придлать…
— Какая теперь работа! Чуетъ мое сердце, что мой соколъ теперь загуляетъ. Больно буенъ онъ во хмелю-то,— вздохнула слесарша и съ свойственной ей живостью перешла къ новому разговору:— а что у генерала?
— Лакей ихъ горюетъ: платье чистить онъ отдалъ портняжк, теперь боится, что тотъ заложить вещи…
— А сами-то, сами-то что?
— Сама, сказывалъ лакей по секрету, вчера весь вечеръ сыну выговаривала. ‘Вотъ, говоритъ, теперь и помогай имъ, заботься о всякой дряни, воспитывай чужого ребенка, чтобы не срамили насъ’.— ‘Эка важность,— отвтилъ сынъ:— бросить имъ грошъ, такъ и будутъ молчать, а нтъ — такъ и ничего не дадимъ. Имъ же хуже будетъ. Что я, двчонка, что ли, что это сдлаетъ мн мараль? Слушая васъ, подумаешь, что я преступленіе сдлалъ. Шалость — вотъ и все! Въ восемнадцать лтъ это позволительно’.— ‘Ну, что тамъ толковать, въ наше время и не то длалось,— говорить генералъ.— Вотъ время-то было!!!.. Шутникъ онъ, знаете, такой…
— Я думаю, сынъ-то ихній и крестить будетъ?
— Конечно!
— Ужъ только и тяжело же ей жить! Когда она подъ внецъ становилась, такъ я ужъ знала, что плохо ей будетъ. Женихъ-то фертомъ къ налою подлетлъ, а она, точно ее на веревк волокли, едва дотащилась до подножки. Такъ мн и хотлось ее толкнуть въ спину. Свое счастье, дура, упустила, своими руками выдала, а вотъ теперь и плачься, какъ мужъ свое право купилъ, первымъ сталъ. И намъ-то было бы лучше, когда бы она верхъ надъ нимъ взяла, а то съ этого битья покою нтъ…
Никто не позаботился, хорошо ли будетъ жить новорожденному человчку, никто не подумалъ, что, можетъ-быть, надо для общаго благополучія сдлать что-нибудь боле дйствительное, чмъ замки къ сараямъ, но зато долго продолжались разныя глубокія соображенія и занимали они всхъ жильцовъ. Даже одинъ изъ сотни нашихъ геніальныхъ писателей, жившій въ большомъ дом, терпливо выслушалъ отъ своей жены-институтки вс подробности этой исторіи, вроятно, съ благою цлью написать на подготовленную самою жизнью тему одинъ изъ своихъ блистательныхъ, столь любимыхъ публикою, комическихъ разсказовъ. Я привелъ бы здсь вс эти разсужденія, если бы не зналъ, во-первыхъ, что мои соотечественники способны къ точно такимъ же глубокимъ соображеніямъ. Однимъ изъ самыхъ яркихъ доказательствъ этой способности было признавіе, гордившагося красотою своихъ формъ, Чичикова за безногаго калку капитана Копйкина. Но я, однако, сомнваюсь, что мы не способны къ еще боле крупнымъ соображеніямъ, до того твердо укоренившимся въ насъ, что никакія послдующія и противорчащія имъ событія не заставятъ насъ попотчивать себя именемъ телятины. Во-вторыхъ, я знаю, что моимъ соотечественникамъ, вроятно, и нтъ покуда другого дла, кром глубокихъ соображеній.
Итакъ, въ большомъ дом всегда былъ неистощимый запасъ разговоровъ. Такъ какъ подобные разговоры, какъ мы видли, близко касались каждаго изъ жителей, то послдніе, несмотря на свои лта, знаніе и образованность, ни имли ни охоты, ни времени, ни нужды заниматься какими-нибудь общественными, политическими, научными или литературными вопросами, или какимъ-нибудь тому подобнымъ ‘постороннимъ’ вздоромъ, очень врно, по своей великой русской смтливости, соображая, что своя рубашка къ тлу ближе и что имъ не для чего заботиться, напримръ, объ общественныхъ длахъ, потому что это дла общества, т.-е. чьи-то чужія, а не ихъ личныя, собственныя, не дла портного Приснухина, не дла содержательницы комнатъ Игнатьевны или кого-нибудь изъ близкихъ, изъ ‘своихъ’. Все это заставляетъ меня съ прискорбіемъ сознаться, что избранные мною герои большого дома были люди дюжинные, ничмъ не выдававшіеся изъ общаго колорита нашей сренькой жизни, и что я, какъ пвецъ ихъ мелкихъ радостей и страданій, стою очень не высоко, доказывая свою неспособность къ воспроизведенію великихъ событій и великихъ личностей. Но могу уврить читателя, что я не щадилъ усилій отыскать боле великихъ героевъ, боле кипучей жизни, боле высокихъ страстей, желая возвысить себя описаніемъ возвышенныхъ предметовъ, и, все-таки, усилія моего сильно разбитаго самолюбія остались тщетными…
Теперь прологъ конченъ, исторія начинается, дйствующія лица длаютъ приличныя своимъ ролямъ физіономіи, ненужные актеры бгутъ за кулисы, и зрители успваютъ увидать изъ-подъ приподнятаго занавса только ихъ ноги…
Въ тотъ день, или, лучше сказать, въ т три дня, съ которыхъ собственно начинается разсказъ, большой домъ не былъ разстроенъ рожденіемъ какого-нибудь человческаго образчика, но бжалъ въ ближайшій храмъ удостовриться въ дйствительности и законности внчанія одного изъ ‘своихъ’, не подсматривалъ, кто первый изъ внчающихся встанетъ на розовую подстилку и неминуемо вырветъ у судьбы для себя право на старшинство въ будущей семь, не шептался по поводу обычной драки и глухихъ воплей въ жилищ портного Приснухина, но, тмъ не мене, домъ былъ видимо взволнованъ. Повсюду слышался какой-то зловще таинственный шопотъ, на нкоторыхъ лицахъ выражались признаки испуга, сожалнья и больше всего нетерпнья. Волненіе росло съ приближеніемъ къ квартир Игнатьевны, но начиналось оно у самыхъ воротъ, гд вы могли узнать причину его, подслушавъ разговоръ дворника съ какимъ-то мщаниномъ въ смазныхъ сапогахъ, въ длиннополомъ черномъ сюртук, застегнутомъ до шея и засаленномъ на всхъ тхъ мстахъ, до которыхъ могли касаться длинныя и худыя руки его владльца. Шея послдняго была обмотана черной шелковой тряпкой, состоявшей въ должности галстука и походившей на обрывокъ веревки. Мщанинъ, вроятно, и не подозрвалъ, что онъ съ этой веревкой на ше очень походилъ на человка, почти покончившаго съ жизнью, сорвавшагося съ вислицы. Сходство сильно подкрплялось всею его вытянутою, узкою и костлявою фигурою. Встртивъ его ночью, вы отсторонились бы отъ него, хотя онъ не былъ ни воромъ, ни разбойникомъ а жилъ честнымъ и прибыльнымъ трудомъ гробовщика.
— Что, еще не отправился?— спросить онъ такимъ тономъ, какимъ обыкновенно спрашиваютъ про лнтяя, кончилъ ли онъ заданное ему дло.
— Нтъ еще,— лниво позвывая, отвтитъ дворникъ.
Онъ сидлъ на тумб у воротъ и, поигрывая метлой, длалъ узоры изъ кучи сметенной пыли.
— Долго мается! Ужъ одинъ бы конецъ да и на боковую,— замтилъ мщанинъ, вертя жадными и высматривающими глазами, похожими на глаза хищной птицы, ищущей падали.
Сходство съ сорвавшимся съ вислицы человкомъ заставляло думать, что онъ, въ самомъ дл, былъ друженъ съ этими птицами.
— Ну, да вамъ-то все равно, немного отъ него поживитесь,— проговорилъ дворникъ, подогнавъ метлой подъ хвостъ бжавшую развлечься собачонку.— Не знаю я, что вамъ за охота пришла изъ-за такой дряни сюда по жару переть. Дло-то все сломаннаго гроша не стоить!
— Копейка рубль бережетъ!.. Да я, впрочемъ, не для него шелъ. Это я мимоходомъ остановился. Я вотъ тутъ черезъ дв улицы у купца Иванова былъ…
— А что? нешто сама-то померла?
— Померла. Тамъ ужъ теперь и полиція понахала. Опечатываютъ все. Дти-то малолтнія остались. И вдь какъ пронюхаетъ эта полиція? Изъ Иванихи духъ вонъ, а красные воротники въ двери со своими печатями. Видно, деньгамъ нигд пропасть не дадутъ. Опекать, вишь, дтей надо! Богаты, такъ вотъ и станутъ ихъ денежки опекать. Мой молодецъ тоже всю ночь провелъ у ихъ дома, ждать, когда она Богу душу отдастъ.
— Поладили?
— Еще бы! Я ужъ, благодареніе Богу, на нихъ не впервые работаю. Шокинъ хотлъ перебить. Да нтъ,— шалишь! Рыломъ, значить, не вышелъ такія работы справлять. И время-то нынче плохое, радъ-радъ, какъ какая-нибудь работишка навернется. Вотъ въ холеру такъ не то было… Тоже и матеріалъ вздорожалъ, а господа скупятся, торгуются. Да что! Хоронить нонче вздумали въ необитыхъ гробахъ безъ глазету. Вотъ тутъ и получай барыши!..
Въ эту минуту подъ ворота протряслась изъ лавочки старушонка, желавшая, повидимому, показать, что она бжитъ, и встртилась съ содержательницею комнатъ Игнатьевною, бжавшею со двора и по дорог натягивавшею на растрепанную голову платокъ.
— Ну, что, мать моя?— жалобно воскликнула старушонка.
— Преставился, голубушка моя, преставился! Охъ! Тихо умеръ — ровно заснулъ… Намъ, сиротамъ, долго жить веллъ. За гробовщикомъ бгу…
— Варька-то, я думаю, убивается?
— Охъ, ужъ и не спрашивай!— простонала слезливо, сморкаясь въ шерстяной шейный платокъ, Игнатьевна, очень довольная, какъ былъ бы доволенъ каждый изъ насъ на ея мст, что Богъ привелъ похлопотать на чужихъ похоронахъ, знать вс подробности, предшествовавшія имъ, сдлаться черезъ это первымъ лицомъ на нихъ и обратить на себя вниманіе цлаго дома, какъ обращаютъ на себя вниманіе цлаго государства неизвстные прихлебатели извстныхъ покойниковъ.— А, Филиппъ Ивановичъ!— воскликнула Игнатьевна, увидавъ мщанина:— васъ-то мн и нужно. Семенъ Мартыновичъ приказалъ долго жить, такъ ужъ вы гробикъ-то подешевле по сосдству сдлайте.
— Дешевле денегъ не будетъ.
— Это что говорить!
— Мы съ нашимъ удовольствіемъ всегда готовы служить, когда вамъ угодно. Умрите, такъ мы васъ такъ похоронимъ, что и не услышите.
— Подите вы, грховодникъ, съ вашими шутками! Такое ли теперь время?..
— А что же? время какъ время! Или вы насчетъ того, что Семенъ Мартыновичъ-то умеръ?.. Такъ могу васъ уврить, что ежечасно въ году кто-нибудь да умираетъ. Такъ этакъ и ротъ пришлось бы запечатать-съ. Даже вотъ и теперь-съ, въ эту минуту, я думаю, что не только множество людей умираетъ, а, можетъ-быть, иного изъ нихъ и Семеномъ Мартыновичемъ зовутъ-съ. Право слово-съ! такъ что же тутъ печалиться?
Мщанинъ, какъ вс сухіе, отжившіе и похожіе на сорвавшихся съ вислицы людей субъекты, очень любилъ разсуждать сухо, доказательно и хладнокровно. Извстно, что не отжившіе еще люди не разсуждаютъ, а спорятъ, но въ сущности это все равно.
Во время этихъ разсужденій вся компанія съ дворникомъ въ хвост добралась по черной, узенькой лстниц съ обкусанными временемъ ступенями до четвертаго этажа, гд помщались ленныя владнія Игнатьевны. Вс путники пошли въ квартиру. Дворникъ, втянувшійся въ свою службу, не преминулъ подмахнуть метлой соръ на площадк лстницы, за что его объявила грховодникомъ какая-то старушка, такъ какъ не слдуетъ убирать сору тамъ, гд есть покойникъ, на этотъ упрекъ дворникъ проворчалъ: ‘ну да, вы все знаете’, поставилъ метлу въ уголъ, покачалъ перила, пробуя ихъ крпость, потрогаль замокъ дверей и затмъ послдовалъ за другими въ жилище.
Оно начиналось кухней, гд была отгорожена половинкою ширмы, шкапомъ и комодомъ кровать хозяйки и гд подъ печкой возились куры, сообщая кухн своеобразный запахъ. На стол бгали въ волненіи прусаки, видимо недоумвая, почему въ это утро хозяйка не пила чаю и лишила ихъ обычныхъ хлбныхъ крошекъ. Они, кажется, совщались о значеніи этого необыкновеннаго событія и значительно поводили усами. Дале находилась проходная комната вдовы капитана Акулины Елизаровны Успенской, женщины, имвшей видъ вареной груши, которую мужики продаютъ въ лтнее время. Лицо этой особы очень легко было спрятать подъ ладонью, такъ оно было бдно размромъ, и вообще вся она имла особенное свойство юркости скользить, выскальзывать и вырастать, неизвстно откуда, передъ людьми, поражая ихъ своимъ жалобнымъ голосомъ, имвшимъ всего дв-три нотки для выраженія всхъ душевныхъ ощущеній, горя, радостей, страстей. Не знаю, были ли эти свойства слдствіемъ маленькаго роста или бдности, которая пріучаетъ длать и не такіе потшные фокусы, но это было такъ, до причинъ мн, какъ эпическому писателю, нтъ дла. За комнатою капитанши слдовала комната дочери маіора, тоже проходная, тоже раздленная ‘драпирую’, какъ выражалась гордая, сухая и длинная маіорская дочь, имвшая громадный лобъ, надъ которымъ по случаю неумстнаго вихра выстригались посредин волоса, такъ что этотъ лобъ придавалъ лицу маіорской дочери египетское выраженіе, извстное всмъ знатокамъ древнихъ египетскихъ изваяній, то-есть, когда она смялась, то вы должны были чувствовать въ этомъ смх затаенныя слезы и глухой, какъ шумъ далеко скачущаго коня, ропотъ на судьбу. Слыша, напримръ, бойко произнесенное ею французское слово ‘драпира’, вы невольно должны были впасть въ тоску и воскликнуть: ‘О! затмъ ее не учили по-французски: она была бы счастлива’. Можетъ-быть, и это былъ фокусъ съ ея стороны, которому научила бдность, а, впрочемъ, какихъ лицъ не создаетъ мать-природа! Послдняя непроходная, но самая маленькая комната принадлежала до этого дня человку, котораго добрые люди звали въ дтств Сенюшкой и сироточкой и, замчая, что у него нтъ куска хлба, изъ сожалнія надляли грошовыми пряниками, цареградскими стручьями и подсолнечниками. Потомъ добрые люди прозвали его Сенькой и бабочникомъ и драли за выбитыя бабками стекла и за лность въ уздномъ училищ и выдрали двсти тридцать четыре раза. Посл двсти тридцать четвертой порки онъ быль пожалованъ въ Семены Мартыновичи, въ приказную крысу, въ чернильную душу, въ мірода, въ взяточника, и, кром этихъ общихъ многихъ титуловъ, прозванъ горемыкой и кротомъ, а теперь… Теперь кто-то захватывающимъ душу голосомъ шепчетъ ему тысячи ласкательныхъ, страстныхъ и сладкихъ прозвищъ, зоветъ его ими къ жизни и счастью, но онъ не откликнется ни на одно… Страшное дло смерть!.. Впрочемъ, я смюсь на похоронахъ людей и плачу въ день ихъ рожденія… Эта комната была чище другихъ, на окнахъ стояли горшечки съ дешевенькими цвтами, занавски у оконъ были не новы, но чисты и искусно подштопаны, въ простнк висло завшанное зеркало, въ углу стоялъ диванъ, хранившій во всю длину углубленіе, въ которомъ смутно можно было узнать оттискъ, сдланный долго лежавшимъ человческимъ тломъ, здсь спалъ и умеръ кротъ, а наискосокъ дивана стояла довольно нарядная кровать съ двственно блымъ пологомъ. На этой кровати спала обыкновенно ‘Варя’, ‘Варюшка’, ‘Варичка’, ‘ненаглядная’, ‘жизнь’, ‘счастіе’ чернильной души, мірода, приказной крысы, Семена Мартыновича — его четырнадцатилтнія дочь. Теперь это дитя стояло на колняхъ, положивъ голову на столъ, гд лежалъ покойникъ, и горько рыдало, какъ никогда не рыдали вы, читающій отъ праздности эту исторію, читатель,— рыдало, не обращая вниманія ни на любопытные взгляды, ни на нжныя утшенія собравшейся вокругъ толпы, передъ которою какъ-то страшно вытянулся худой покойникъ. У него были закрыты глаза мдными пятаками, накрпко притянута платкомъ нижняя челюсть къ верхней и связаны на груди руки, у правой руки были подогнуты два крайніе пальца, а три другіе сложены для крестнаго знаменія,— точно эти люди боялись, что онъ сброситъ эти мдные пятаки, крикнетъ и взглянетъ на всхъ грозными глазами, чтобы испугать навкъ того, кто думаетъ сдлать вредъ его Вар. Эти пятаки могли бы подйствовать страшно даже на твердые и выносливые нервы, если бы каждый изъ присутствовавшихъ не быль погруженъ въ свои глубокія соображенія…
— Ну, не много онъ унесетъ тла съ собою,— проговорилъ мщанинъ, снимая мрку съ покойника.
— Исхудалъ, исхудалъ совсмъ голубчикъ!
— Оно, впрочемъ, и хорошо: нести легче будетъ,— сообразилъ мщанинъ.
— Ну, какъ отпоютъ, такъ тоже отяжелетъ,— ршилъ дворникъ.
— Извстное дло! Ужъ какой щепкой ни высохни, а какъ скажутъ: ‘Земля въ землю отыдетъ’,— такъ и отяжелетъ, земля, значитъ, станетъ тянуть свое.
— Это, я думаю, преданіе!— гордо усомнилась маіорская дочь, и въ ея лиц было видно, что ей самой прискорбно это сомнніе.
— Что намъ до этого за дло, что оно такое! А ужъ врно такъ постановлено,— пустила въ ходъ свои жалобныя три нотки Акулина Елизаровна.
— Это точно-съ!— ввернулъ мщанинъ.— Вотъ теперь хоть бы и объ кошк сказать. Тоже, кажется, такъ себ: дрянь — скотина. Ну, а сколько бы ни хало на телг людей, все ничего, присади же къ нимъ только кошку — и пойдетъ лошадь въ мыло, въ мыло, совсмъ умается. Ужъ такое животное отъ Бога эта кошка!
Вс молчали, вроятно, скорбя о судьб Вари и ея отца. Покойникъ попрежнему пугалъ своими пятаками. Читальщикъ-сосдъ гнусливо бормоталъ что-то себ подъ носъ, катая восковой шарикъ и выскабливая изъ-подъ ногтей грязь. Онъ читалъ у всхъ покойниковъ въ дом ‘по сосдству’, а плату нердко получаль натурою, то-есть штофъ въ день и приличную закуску.
— А деньги-то за гробъ, Авдотья Игнатьевна, оставятъ онъ или собирать отъ продажи имущества будете?— спросилъ мщанинъ, высматривая ястребомъ комнату.
— Нтъ, батюшка, на гробъ и попу оставилъ. Всмъ этимъ распорядился. Халата даже шить не веллъ, въ сюртук приказать хоронить, да и тотъ сзади не разрзать…. Ужъ языкъ, это у него мшался, а говорилъ:— ‘Не надо халата!.. Что я — мастеровой, что ли?.. Не ржьте сюртука, задомъ стать будетъ нельзя…’ Остальное-то продавать будемъ. Варюшк деньги на первый случай нужны. Ничего-то у нея нтъ!..
— Да-съ, богатая невста осталась! Истинно безприданница!..
— Поди-ко, сюда полиція носу не покажетъ имущество опечатывать.
— Побоится, что все на сургуч останется!
— Охъ! хлопотъ-то сколько! Не знаю я, справлюсь ли, успю ли все обдлать,— жаловалась Игнатьевна, и вс прочіе добрые люди признались, что у нихъ дла много, что едва ли они успютъ сдлать все нужное.
И когда же у человка бываетъ мало дла? Помните, читатель, катъ вы торопились на-дняхъ по длу, когда вамъ попался вашъ знакомый и въ теченіе часа передавалъ вамъ и о родинахъ, и о крестинахъ, и о похоронахъ у какихъ-то Ивановъ Ивановичей и Матренъ Кузьминишнъ, а другой знакомый затащилъ васъ въ кондитерскую и разсказалъ вамъ смшную исторію Амаліи едоровны, любовницы Василія Васильевича, съ которымъ друженъ родственникъ вашего начальника? Пропасть дла было у васъ въ этотъ день, страшно вы торопились.
Толпа любопытныхъ, между тмъ, росла. Покойника ежеминутно осматривали, приподнимали надъ нимъ простыню. Боязливые люди, осмотрвъ его до мельчайшихъ подробностей, разспросивъ всю его, всему дому извстную, исторію, трогали его за большой палецъ ноги, чтобы онъ не пригрезился имъ ночью, и сильно боялись, что патентованный способъ можетъ не помочь, какъ выдохшійся персидскій порошокъ. Они очень, очень боялись смотрть на покойниковъ! Мухи бродили по лицу трупа, какъ бы желая ободрить людей и сказать имъ: да смотрите, онъ и насъ нон спугнуть не можетъ! Настала ночь, насталъ еще день, время шло своимъ чередомъ, шумно, дятельно и, признаюсь съ сожалніемъ, очень прозаично, безъ всякой торжественности. И помилуйте! какая торжественность можетъ быть въ смерти какого-нибудь бдняка Семена Мартыновича въ чаду глубокихъ соображеній? Насталъ и третій день. Черноглазая Варя въ черненькомъ ситцевомъ платьиц снова стояла у трупа, въ послдній разъ рыдала надъ своимъ отцомъ. Вотъ передъ нею закрыли его крышкою и понесли съ лстницы, гд раздавались крики разныхъ чиновниковъ, иногда черезъ мру и опасно либеральные.
— ‘Вотъ ужъ чисто петербургская лстница!— кричали безумные смльчаки.— Каковы у насъ домохозяева-то! Ой, вы меня придавили гробомъ! Выше, выше поднимайте на поворот черезъ эти проклятыя перила. На конную площадь вывелъ бы я здшняго хозяина!’
Наконецъ, гробъ снесли внизъ, поставили на дроги, и дв клячи, вроятно, завидовавшія участи каждаго покойника, кряхтя, потащили дроги. Чиновники обтерли съ пальцевъ приставшее къ нимъ сусальное золото и спокойно выпрямились для шествованія за гробомъ, такъ какъ ихъ ропотъ и протесты не навлекли на нихъ ршительно никакихъ дурныхъ послдствій. Все народонаселеніе большого дома было обращено въ глаза, изо всхъ оконъ торчали головы, матери отталкивали дтей, чтобы достать лучшее мсто, дти карабкались имъ на спины, чтобы увидать хоть что-нибудь, на двор была давка. Въ воротахъ вся толпа засуетилась, заговорила, загалдла и остановилась, въ заднихъ рядахъ люди встали на цыпочки и закинули кверху головы, чтобы дальше видть.
— Что такое случилось? Почему не дутъ дальше?— кричали взволнованные голоса.
— Нельзя. Иваниху везутъ. Подождать надо,— перебгало по рядамъ.
— Худая примта. У дворницкой остановились. Помереть дворнику,— ршила сдесарша.
— Ну, вотъ еще! Это по причин лошадей остановили, а не он сами по себ остановились,— заспорила другая баба.
— Это все равно.
— Все равно, да не одно!
— Экая умная! вс порядки знаетъ, теб врно кульера прислали съ депешой,— озлилась слесарша.
— Ну, да, кульера!
— Усь, усь, хвати ее за космы-то!— крикнулъ халатникъ-мастеровщина.
Бабы напустились на него. Неизвстно, чмъ бы это кончилось, если бы дроги не тронулись, и самихъ бабъ не увлекла все увлекающая за собою толпа.
— Взгляни на эту праздную чернь,— говорила генеральша своему сыну, выходя съ лорнетомъ въ рук на балконъ и раздвигая дорогіе цвты.— Чего сбжались смотрть? Похоронъ не видали! И это въ будни, когда у нихъ работа стоитъ. Посл этого жалй ихъ, сочувствуй ихъ нуждамъ!
— Кто же не знаетъ теперь, что они лнтяи, тунеядцы? дураки одни могутъ имъ сочувствовать,— отвтилъ сынъ, выдвигая голову за ршетку балкона.
— Вонъ генеральша съ сыномъ на похороны смотритъ,— говорили въ толп глупой черни, указывая на балконъ и не зная, что никакая генеральша не унизится до такого глупаго любопытства, что ей нтъ на это времени, и что она интересуется не похоронами, а просто желаетъ на дл убдиться въ грубости, праздности и отвратительныхъ привычкахъ черни. Съ этою же цлью оторвался отъ своихъ великихъ трудовъ и подошелъ къ окну на зовъ своей жены одинъ изъ нашихъ славныхъ писателей, жившій въ дом, но геній, какъ это всегда случается, не былъ замченъ толпой…
Между тмъ, тло Семена Мартыновича похало за богатымъ погребальнымъ поздомъ купчихи Ивановой, точно и его назначили для увеличенія и безъ того длинной процессіи. Впрочемъ, Игнатьевну и ея вассаловъ радовало это стеченіе обстоятельствъ.
— Вотъ ужъ не ждалъ онъ, голубчикъ, что ему такое счастье выпадетъ. И попы-то, и пвчіе впереди идутъ, путь ему въ царствіе небесное указываютъ,— говорила жалобнымъ голосомъ капитанша.
— Да, да, не всякій такого счастья дождется,— соглашалась какая-то особа въ поношенномъ салоп, приставшая по дорог въ провожатымъ.— А что, видно, онъ бдный былъ?
— Охъ, ужъ и не говорите! Меня спросите, видла я его нужды-то. Штаны самъ себ шилъ, носки штопалъ!
— Охъ ты, Господи, чиновникъ-то!.. Сиротъ врно оставилъ?
— Да, вонъ дочь идетъ…
— А мальчикъ-то, емназистъ, что съ ней идетъ, тоже сирота, племянникъ какой-нибудь?
— Нтъ, это чужой ей, это мой сынишка,— сказала капитанша.
— Мм!.. Ну, а насчетъ судьбы-то дочери сдлать онъ распоряженіе?
— Какое распоряженіе? Началъ онъ ей, должно-быть, наставленье читать. ‘Но живи…’ — говорить,— да и замолчалъ, кашель началъ его душить. Мы ужъ и то, и другое,— поотдохнулъ. Спрашиваемъ: ‘Семенъ Мартыновичъ, ты, батюшка, что-то сказать хотлъ Вар’ — Рукой замахать. Мы и то, и се,— Молчитъ, врно языкъ у него отнялся… или что. Такъ и не знаетъ она, наша голубушка, что онъ ей сказать хотть. Не живи! Вотъ теперь и догадывайся, что онъ думалъ. Не живи! А какъ не жить, если самъ ей жизнь далъ? Руки на себя наложить, что ли? Такъ для этого и родиться не стоило. Не живи! вотъ оно слово-то!
А дроги все подвигались впередъ…
Отпли купчиху Иванову въ особенной церкви, Семена Мартыновича въ общей, и обоихъ зарыли въ одинаково тсныя, въ одинаково темныя и безотвтныя могилы. Гости похали въ собственныхъ экипажахъ, на наемныхъ дрожкахъ и потащились пшкомъ на поминки. Много высказала разныхъ глубокихъ соображеній у Ивановыхъ и не мене того у Игнатьевны.
— И умеръ то онъ, голубчикъ, въ экое время, весною, когда жильцовъ и собаками не отыщешь, такъ и разсчитывай, что два мсяца комната простоитъ пустая,— говориза Игнатьевна, въ которой на минуту проснулись эгоистическіе расчеты. Потомъ опять пришла ей на умъ продажа имущества для помощи Вар.— Боюсь я, посл покойника платья не купятъ. Всякій боится, знаетъ, что оно тлетъ на человк, лзетъ и разлетается, точно кто-нибудь силой тайною тянетъ его и снизу, и сверху, и въ стороны…
— Ахъ, это преданіе!— опечалилась своимъ собственнымъ сомнніемъ маіорская дочь.
— Ну, ужъ нтъ-съ! это извстно, что сорокъ дней душа-то къ мукамъ приготовляется, по земл летаетъ, ни въ раю, ни въ аду, и это она-то и длаетъ.
— Вы только свшайте его на всахъ, да замтьте, сколько всу, такъ все какъ рукой снимете. Это дло всхъ извстное,— утшила капитанша.
— Вотъ мы теперь тутъ разсуждаемъ, а его душа, можетъ-быть, здсь носится, грхи свои оплакиваетъ, молитвъ нашихъ гршныхъ проситъ. Все-то ей теперь ясно, и вражда ваша, на грхъ ее наводившая, и прегршенья старыя. Гнвно смотритъ она теперь на насъ, искусителей. Охъ, тяжко ей, бдной!— расчувствовалась Игнатьевна, у которой сочились слезы сожалнія за бдную душу.— Разскажите-ка намъ, какъ это тамъ вы по божественному знаете,— обратилась она къ читальщику, наливая ему рюмку водки изъ пуствшаго штофа.
Читальщикъ выпилъ, крякнулъ и замогильнымъ голосомъ началъ разсказывать замогильныя тайны, точно онъ самъ недавно вернулся изъ далекаго путешествія на тотъ Свтъ…
Вечеръ тихо наступалъ и бросалъ тнь на окружающіе предметы… Особенно чутко и болзненно вслушивался въ гробовые разсказы отставного дьячка маленькій гимназистъ, сынъ капитанши, прижавшійся съ матери и косо поглядывавшій за полурастворенную дверь, за которой была тьма. Изрдка заставляли его вздрагивать возившіяся въ кухн куры… Одно, повидимому, главное лицо молчало и не то прислушивалось къ рчамъ, не то о чемъ-то размышляло. Это лицо — была Варя.
— Не боишься ли ты, Варя, здсь спать?— спросила Игнатьевна, когда разошлись гости.
— Нтъ.
— Да и я-то что горожу! Вдь ты и при покойник тутъ спала, а теперь и подавно бояться нечего, ты ему не врагъ была, дурного ему не сдлала. Не придетъ онъ тебя укорять, что ты ему грховъ прибавила. Спи, голубчикъ мой!
Варя простилась съ Игнатьевной, отъ которой попахивало водкой, и осталась одна въ комнат, гд по лтнему положенію не было и свчи. У ней вдругъ сжалось сердце отъ непонятнаго страха. Ей помнилось, что здсь стоялъ покойникъ и — странное дло!— онъ казался ей не отцомъ, не ея любимымъ отцомъ, а просто страшнымъ покойникомъ, съ пятаками вмсто глазъ, съ грознымъ лицомъ, покойникомъ, котораго душа мучается въ зги минуты, пугаетъ враговъ, не находитъ себ мста и носится надъ землей, иногда стонетъ и просить молитвъ, молитвъ и прощеній… Варя оглядлась: ея кровать съ блымъ пологомъ стояла, какъ катафалкъ съ блымъ балдахиномъ, двочка не ршилась лечь на нее и, крадучись, сла на кресло, прижалась въ уголокъ и закрыла глаза руками. По ея тлу то пробгала дрожь, то бросало ее въ жаръ, передъ глазами носились какіе-то ужасные призраки, все смутне и смутне. Наконецъ, ея руки медленно упали на колни, голова опустилась на грудь, остриженные волосенки выбились изъ-подъ траурнаго чепчика и разсыпались по лицу: она спала. А сумерки вечера поблли, и въ окно глядла блдная, безстрастно спокойная, петербургская майская ночь, безъ звздъ, безъ мсяца, съ безслдно тающими въ воздух облаками, не сулящими ни освжительной грозы, ни истребляющаго града, ни благодатнаго дождя, ночь похожая и на разсвтъ, и на сумерки, и, боле всего, на призракъ, созданный больнымъ воображеніемъ, и обливала она своимъ блесоватымъ свтомъ и безъ того блдное лицо двочки, длая его еще блдне…
II.
Что могло случиться и что случилось на дл посл похоронъ.
На третій день посл похоронъ, содержательница школы въ большомъ дом, госпожа Скрипицына или mademoiselle Skripizine, какъ называлъ ее учитель-французъ, сидла въ ожиданіи сбора ученицъ въ своемъ кабинет-гостиной и такъ чинно, граціозно и медленно пила недорогой кофе, что если бы въ комнат имлось постороннее лицо, то можно было бы предположить, что она не пьетъ, а только даетъ урокъ, какъ должно пить кофе благовоспитаннымъ людямъ съ развитымъ вкусомъ. Можетъ-быть, это и въ самомъ дл была репетиція урока, если не самый урокъ. Предположеніе, тмъ боле похожее на истину, что и самая дорогая чашка, изъ которой пился недорогой напитокъ, боле походила на красивую игрушку, нежели на настоящій, назначенный на полезное употребленіе, сосудъ. Госпожа Скрипицына считала себя аристократкой по происхожденію и потому была ревностной помощницей нашего общества въ его ожесточенной войн противъ грубаго и убивающаго всякія выоокія стремленія утилитаризма. Ея глаза, когда опустла игрушка,— на что, при всей убійственной медленности, не требовалось много времени,— неторопливо и съ приличной мыслящимъ людямъ задумчивостью, устремились на письменный столь, съ него взялась французская книга: ‘Мученики христіанства Шатобріана’, развернулась наудачу и положилась на колни. Сдлавъ это, наставница продолжала попрежнему смотрть на столъ и не думала читать, вроятно, оно такъ и слдовало, потому что и книги бываютъ разныя: иную нужно прочесть, другую подержать на колняхъ. Впрочемъ, и столъ госпожи Скрипицыной заслуживалъ вниманія и могъ оторвать человка отъ любой книги. Онъ былъ искусно сдланъ изъ орховаго дерева и окруженъ точеными перильцами. Посредин его стояла чернильница, отлично поддланная подъ бронзу и проданная за бронзовую, около нея такіе же подсвчники, дале лежало нсколько прессъ-папье, изображавшихъ голову араба, женскую руку, ящерицу и тому подобные крайне интересные предметы, передъ чернильницей лежалъ отдланный перламутромъ портфель для почтовой бумаги и три перламутровыхъ съ затйливою рзьбою ножа. Въ углахъ находились портреты въ красивыхъ рамкахъ, около нихъ виднлись вазочки для перьевъ и карандашей, и стоялъ красивенькій бронзовый мальчикъ, державшій термометръ. Единственное пустое мсто занималъ томъ путешествія ко святымъ мсяцамъ Авраама Норова. Норовъ лежалъ иногда на Шатобріан, иногда же, наоборотъ, Шатобріанъ лежалъ на Норов, это длалось прилично случаю, то-есть смотря по тому, говорили или нтъ по-французски постители Скрипицыпой. Неизвстно, какъ находилось мсто на этомъ стол, если нужно было написать письмо, но писанье писемъ — утилитаризмъ, потому объ этомъ не стоитъ и говорить. Не видавъ этого стола, даже трудно поврить, что онъ могъ помстить такую кучу предметовъ, безъ сомннія, необходимыхъ, такъ какъ иначе зачмъ бы имъ было и лежать на стол и заставлять какого-нибудь новаго Сизифа въ юбк заниматься ежедневно сметаніемъ пыли съ безполезныхъ вещей? Пыль же сметалась съ каждой вещицы каждый день. Но не одинъ этотъ столъ отличался изумительною вмстительностью. Вся комната казалась на первый взглядъ свжему человку складочнымъ магазиномъ, и нуженъ былъ нкоторый промежутокъ времени, чтобы понять, что это дйствительно жилой покой, а не магазинъ, что и восхитительная козетка, стоявшая посредин комнаты и являвшаяся на первомъ шагу постителя баррикадой къ дальнйшему шествованію, была столь же необходима, какъ дв пустыя урны у оконъ, какъ на стол у зеркала изящное блюдечко съ визитными карточками, съ которыхъ тоже стиралась пыль, какъ фальшивый каминъ, какъ портретъ Авраама Сергевича Норова, висвшій надъ письменнымъ столомъ, какъ десятки дорогихъ растеній въ не мене дорогихъ горшкахъ и ршеткахъ орховаго дерева, однимъ словомъ, все въ комнат было не мене необходимо, чмъ сама госпожа Скрипицына. Да не подумаетъ читатель, что я злостно хочу унизить одну изъ моихъ героинь, намекнуть на сходство ея сердца съ складочнымъ магазиномъ, съ пустою урною или съ блюдечкомъ для визитныхъ карточекъ. Совсмъ нтъ! Я, говоря это, даю понять, что создательница воплотила себя въ своемъ созданіи, и соглашаюсь съ преданнымъ ей душой и тломъ учителемъ-француаомъ, нердко восклицавшимъ: ‘Глядя на эту комнату, чуешь присутствіе de mademoiselle Skripizine!’ Не знаю, о чемъ она думала во время нашей прогулки по ся комнат, можетъ-быть, присутствіе назойливыхъ соглядатаевъ, вторгающихся въ чужія владнія, помшало ея геніальному уму придумать новое украшеніе для своего жилища. Но намъ легко успокоить свою совсть, такъ какъ слдомъ за нами къ ней вошла ея горничная и доложила о приход Авдотьи Игнатьевны.
— Кто она?— спросила mademoiselle Skripizine, не безъ ловкости щуря глаза, надъ которыми хотя и не имлось бровей, но тянулись по тлу тонкія черныя полоски.
— Въ нашемъ дом живетъ-съ, комнаты жильцамъ отдаетъ.
— Баба какая-нибудь?
— Баба-съ. Я вамъ, сударыня, говорила-съ вчера объ ней, какъ у нея…
— Ахъ, какъ ты наивна, Даша! Неужели ты думаешь, что я слышу и помню все то, что ты мн болтаешь по вечерамъ?— сострадательно улыбнулась госпожа Скрипицына.
Она въ самомъ дл ничего, совсмъ ничего не помнила изъ вседневной болтовни Даши. У нея было столько заботъ, занятій и размышленій.
— Какія же могутъ быть отношенія между мной и ею?— спросила барышня, пожимая плечами посл минутнаго раздумья и внимательно поправляя блые нарукавники.— Спроси ее,— добавила она: — о чемъ она пришла меня просить?
— Она пришла съ дочерью того, что третьяго дня хоронили,— промолвила Даша, позабывшая, повидимому, имя покойника.
— Аа!.. Ну, такъ что же?.. Классы начнутся черезъ полчаса… Впрочемъ, вели имъ подождать въ передней, я выйду.
Горничная вышла съ повелніемъ. Mademoiselle Skripizine медленно встала, лниво подошла къ зеркалу, съ какою-то граціозной истомой поглядла, хорошо ли щурятся ея глаза, вздернула складки платья на груди, неизвстно почему сохранившей полноту, хотя лицо, шея и руки Скрипицыной были чрезвычайно тощи. Потомъ, тщательно поправивъ прическу, она тихо вышла въ переднюю и, снова сощуривъ глаза, оглядла неизвстную ей Игнатьевну и извстную ей ея ученицу Варю.
— Bonjour, mon enfant! Mais qu’avez-vous? Est-ce qu’on porte le bonnet dans votre ge?.. C’e—t stupide!— неторопливо и хладнокровно проговорила она своей учениц и обратилась къ Игнатьевн съ повелительными словами: — ты можешь идти!
— Матушка-мадамъ, у меня есть просьба!— жалобно произнесла Авдотья Игнатьевна, видя, что нуждающаяся въ помощи сирота Варя ничего не отвтила на привтствіе нжной наставницы.
— Что теб нужно?
— Ужъ сдлайте такую божескую милость, позвольте Варюш-то доходить этотъ мсяцъ въ пансіонъ, не пропадать же заплаченнымъ деньгамъ, а можетъ все же чего-нибудь она еще понахватается.
— Пусть ходитъ!— снисходительно разршила содержательница школы, выслушавъ безъ улыбки простодушную просьбу Игнатьевны, и даже не подумала, какъ не подумалъ бы каждый изъ насъ простодушныхъ русскихъ людей на ея мст, что тутъ и просить было не о чемъ.
— Награди васъ Богъ за вашу добродтель, а то что ей болтаться-то дома, вдь тоже не скоро въ магазинъ ее опредлишь…
— Въ какой магазинъ?
— Къ портних какой-нибудь отдать хотимъ.
— Разв вы и она родныя?
— Гд намъ, матушка-мадамъ, вдь она благородная.
— Что же ея родные?
— Какіе родные? У нея одинъ Отецъ Небесный, всхъ насъ гршныхъ Заступникъ, родной,— отвтила Игнатьевна и, перекрестившись, высморкала носъ концомъ шерстяного шейнаго платка.
— Гм!— задумчиво произнесла Скрнницыпа, постояла съ минуту и, кивнувъ головой, пошла въ свою комнату.
Игнатьевна взялась за ручку двери, чтобы уйти, когда Скрипицына съ порога дверей обернулась къ ней и сказала:
— Ты подожди отдавать ее въ магазинъ. Я подумаю, можно ли это.
— Будьте мать родная! подумайте, матушка-мадамъ, подумайте. Ужъ мы и ума не приложимъ, что съ ней длать, мы вдь люди темные. Вотъ, говорятъ, что ее въ анституть можно отдать, да поди, сунь-ка носъ туда наша сестра, такъ какой-нибудь тамъ птухъ индйскій, швейцаръ, булавою своей шею накостыляетъ, вотъ теб и будетъ анститутъ, наука: не суйся, ворона, въ высокія хоромы! Вдь не на улицу же ее, бдную, выбросить, чтобъ подобрали да призрли!— разсуждала Игнатьевна, не замчая, что двери школы давно закрылись за нею, и что она, Игнатьевна, уже шагаетъ по лстниц, возвращаясь въ свое феодальное государство.
Mademoiselle Skripizine медленно походила по своему кабинету, поправила разныя вещицы на себ и на своемъ стол, оборвала три желтыхъ листа съ цвтовъ, пощурила для практики глаза и, наконецъ, услышавъ бой часовъ, приняла такое безстрастное выраженіе лица, какъ будто приготовлялась позировать въ роли статуи правосудія, и пошла въ классы. Тамъ уже собрались двочки и тихо шушукались между собою, но едва пошевелилась ручка двери, какъ шушуканье утихло, и въ комнат можно было разслышать одно шуршанье шелковаго платья наставницы и легкую поступь французскаго учителя. Наставница осмотрла классъ и ровнымъ голосомъ произнесла:
— Mademoiselle Rabon, priez!
Рабонъ стала читать молитву на французскомъ язык, какъ это длалось всегда передъ французскимъ урокомъ. Утреннія занятія начались. Двочки удивлялись присутствію наставницы, что бывало только во время экзаменовъ. Уже нсколько разъ прозвучало въ класс: Adam, redoutant la prsence de Dieu и т. д, когда пришла очередь отвчать Вар. Она начала говорить урокъ, mademoiselle Skripizine вся обратилась въ слухъ, поправляла ученицу на каждомъ грубо произнесенномъ le и r, не похожемъ на r Людовика XIV. Потомъ спросила двочку:
— Сколько теб лтъ?
— Четырнадцатый годъ.
— Покажи мн твою тетрадь для диктовки.
Варя показала наставниц тетрадь съ розовыми листиками протечной бумаги и блыми атласными ленточками. Наставница сочла вс ошибки, подвела имъ итогъ, посмотрла издали на почеркъ и замтила:
— Ты пишешь писарскимъ почеркомъ, женщина не должна такъ писать. Это не принято. Садись!
Классъ кончился.
— Mesdames, Скрипицына сказала Крыловой: ты,— кричали двочки другъ другу.
— Почему она сказала ей: ты? Не будетъ ли она и намъ говорить: ты?
— Я сама скажу ей: ты! Меня maman возьметъ посл этого изъ ея пансіона.
— Меня и то бранили за то, что я рубля мдными деньгами не могу отсчитать.
Приходъ жиденькой гувернантки и начало рукодльнаго класса прервали этотъ шумъ, въ которомъ Варя, по обыкновенію, играла роль безмолвнаго существа, что начинаетъ тревожить меня за ея умственныя способности. Въ половин класса явилась Скрипицына и спросила работы Вари. Осмотрвъ разныя вышитыя подстилки подъ колокольчики и лампочки, бисерные кошельки и воротнички, наставница сдлала нсколько замчаній и, когда классъ кончился, сказала Вар:
— Иди обдать съ пансіонерками!
Варя повиновалась, не спрашивая ничего, ни о чемъ не разсуждая. Посл обда начались вечернія занятія, Варя снова подверглась экзамену, кончился и онъ, двочка собралась идти домой.
— Иди заниматься съ пансіонерками!— приказала содержательница школы.
Ученица повиновалась. Между пансіонерками начался шопотъ. Въ комнат носился чадъ глубокихъ соображеній. Насталъ ужинъ. Посл ужина госпожа Скрипицына позвала горничную и велла привести Варю. Варя явилась тихая, робкая и стала у дверей извстнаго читателю кабинета. Со стны тайный совтникъ со звздой смотрлъ съ любопытствомъ на двочку, козетка гордо загораживала ей путь.
— Подойди сюда,— произнесла Скрипицына и зорко осмотрла походку Вари.— Тебя хотятъ отдать въ магазинъ къ портних. Ты благородная, а тамъ живутъ простыя двчонки. Какая-нибудь баба, въ род той, у которой ты жила со своимъ отцомъ,— при слов ‘отецъ’ Варя начала тихо плакать,— какая-нибудь баба, говорю я, считаетъ столь же возможнымъ бросить дочь дворянина въ этотъ омутъ безнравственности, неприличій и грязи, какъ высморкать свой носъ въ шерстяной шейный платокъ.— Наставница пріостановилась, чтобы дать понять Вар силу своей собственной наблюдательности.— Но благородные люди думаютъ иначе. Ихъ святой долгъ, ихъ обязанность спасать отъ гибели равныхъ или, по крайней мр, почти равныхъ съ ними. Они готовы жертвовать собою для спасенія другихъ. Это высокое нравственное преимущество развитыхъ надъ неразвитыми, благородныхъ надъ неблагородными. Я ршилась пожертвовать долею своего спокойствія, чтобы спасти тебя. Ты остаешься у меня.
Варя, которую такъ же не изумила эта рчь, какъ слово ты, сказанное ей впервые въ этотъ день наставницею, тихо плакала и молчала. Госпожа Скриппцына ждала и была въ прав ждать экзальтированныхъ благодарностей, слезъ умиленія и восторга, но загрубвшій между неблагородными людьми ребенокъ остался неподвиженъ и тупоумно хныкалъ Богъ знаетъ о чемъ, хныкалъ передъ зарею новой жизни и яркаго счастья. Это немного смутило и оскорбило наставницу.
— Тебя хотятъ отдать въ магазинъ,— начала она снова своимъ ровнымъ, холоднымъ, какъ приговоръ судьбы, голосомъ.— Другого исхода для тебя нтъ. Никто въ цломъ мір,— ты знаешь, что міръ состоитъ изъ нсколькихъ сотенъ милліоновъ людей — пойми же это хорошенько!— никто, ршительно никто изъ этихъ сотенъ милліоновъ людей не думаетъ, не заботится, не хочетъ заботиться о твоей судьб. Ты всмъ имъ чужая,— что я говорю!— ты просто не существуешь для нихъ. Если тебя выбросятъ на улицу, то ты пробудешь на ней часы, дни, ночи, теб даже не подадутъ гроша, какъ нищей, потому что каждый подумаетъ: негодница, на пряники просить! Ты наврное слышала эти слова даже отъ своего отца, когда у него просили милостыни дти. Правда: ты слышала?
— Слышала,— глухо прошептала Варя.
— Я и не сомнвалась. Вс это слышали. Нтъ человка, который бы не слыхалъ этого… кто скажетъ, что не слыхалъ, тотъ солжетъ… Итакъ, ты проходишь одна до тхъ поръ, пока не упадешь отъ голода, отъ изнеможенья, отъ злобы, и тогда тебя подберетъ какой-нибудь пьяный, грубый полицейскій солдатъ, чтобы отвести тебя, какъ бродягу, въ полицію, гд содержатъ воровъ, нищихъ, пьяницъ. Они встртить тебя наглымъ смхомъ, и едва ли ты спасешься отъ гибели… О теб публикуютъ въ газетахъ, будутъ ждать, когда явятся родственники. Ихъ у тебя нтъ… И тогда — тогда тебя отправятъ въ нищенскій комитетъ, пройдутъ дни, недли, мсяцы, прежде чмъ тебя бросятъ въ какой-нибудь пріютъ не имющихъ родни, неблагородныхъ дтей. Но и для этого людямъ нужно прежде выбросить тебя на улицу, ихъ эгоизмъ не позволяетъ имъ сдлать это: испорченные, загрублые, они, все-таки, боятся позднихъ упрековъ совсти и вотъ тебя хотятъ отдать въ магазинъ…
Скрипицына выпила стаканъ воды, можетъ-быть, было бы не худо выпить воды и Вар, но она не попросила, да и графинъ, по несчастному стеченію обстоятельствъ, былъ пустъ.
— Но знаешь ли ты, что значить быть ученицей въ магазин, какая тамъ жизнь? Тамъ тебя не будутъ учить ничему, ршительно ничему, что длаетъ человка человкомъ, равняетъ его съ ближними, тамъ даже не научатъ тебя необходимымъ каждому христіанину истинамъ религіи,— на это зло никто не обращаетъ вниманія, хотя и требуютъ нравственности отъ этихъ людей,— и ты, можетъ-быть, будешь молиться Богу по привычк, по инстинкту, но ты не будешь знать, что такое Богъ? Ты, можетъ-быть, и не развратишься, но отъ этого удержитъ тебя случай, а не сознаніе, что это грхъ, что это порокъ! Зато тебя заставитъ шить, цлый день шить, и если понадобится какой-нибудь другой богатой женщин къ спху бальное платье, то тебя заставятъ шить и ночью въ грязной, сырой, душной комнат, почти въ подвал, набитой до-нельзя злыми, оборванными, простыми двчонками, дочерями кухарокъ, дворничихъ, прачекъ, солдатокъ… Ты будешь спать на одной постели съ десяткомъ этихъ двчонокъ, больныхъ, покрытыхъ слоемъ грязи, заденныхъ наскомыми, будешь дышать зараженнымъ ими воздухомъ и, чтобы не зябнуть въ холодныя зимнія ночи, прижмешься къ этимъ двчонкамъ, будешь грться ихъ ядовитой теплотой…
Скрипицына смолкла на мгновеніе, ей хотлось высказать всю горькую правду. Она прошлась по комнат.
— Вонъ, взгляни!— зловщимъ голосомъ произнесла она, подводя Варю къ окну и показывая ей на узкую улицу, застроенную высокими, какъ стны тюрьмы, домами, походившую въ сумеркахъ туманнаго вечера на угрюмое подземелье.
По этому подземелью бшено неслись лихіе экипажи лихихъ господъ, тянулись съ поклажей ломовые извозчики, ругаясь съ встрчными легковыми, частили мелкими шажками бездушныя фигуры мертвенно приличныхъ чиновшіковъ, шаталась пьяая и оборванная мастеровщина, оглашая воздухъ циническою, доходившею въ своей ироніи до ужаса, бранью, сменили ногами истаскавшіеся юноши и съ безстыдствомъ нетерпливаго разврата, не стсняясь передъ прохожими, поддаваясь только своимъ животнымъ побужденіямъ, бжали за нарумяненными жертвами общественнаго темперамента, заглядывали имъ подъ шляпки, шепча какія-то рчи, не тайныя въ этой обстановк даже для ребенка, да, суясь подъ ноги людей, дружились въ какомъ-то бшеномъ чаду никому не принадлежавшія собаки…— Вонъ, взгляни,— продолжала Скрипицына:— на эту грязную босую двочку съ подвязанной щекой, затертую, затерянную въ грубой толп народа. Это ученица изъ магазина. Ее послали куда-нибудь въ лавку или даже, мн скверно сказать это слово,— въ кабакъ! Съ тобой было бы то же самое. Представь себ, ты уже не дитя, ты можешь это представить, что твой отецъ, дворянинъ, служившій тридцать лтъ отечеству, имвшій регаліи, увидлъ бы съ небесъ, что его дочь, оборванная, прибитая, идетъ босикомъ за водкою для мужа своей хозяйки, идетъ въ то мсто, гд шумятъ пьяные мужики, погибшія женщины, полунагіе люди, гд человкъ становится ниже животнаго и готовъ оскорбить, опозорить даже беззащитную двочку, готовъ погубить ее… Вотъ отъ чего я тебя спасаю!
Послднія слова и выраженіе, съ какимъ они произнеслись, полныя тихаго спокойствія и гордаго достоинства, стоили знаменитаго: qu’il mourt.
Скрипицына замолчала. Варя рыдала, какъ въ день смерти своего отца, но не благодарила. Неужели этотъ ребенокъ по своей тупости не чувствовалъ величины благодянія или — не это невроятно!— онъ понималъ, что благодяніе само по себ есть самая величайшая награда для благодтеля?
— О чемъ ты плачешь?— холодно спросила Скрипицына.
— По-озвольте мн про-проститься,— всхлипывала Варя.
— Съ кмъ?
— Съ ни-ми… Съ на-ашими… Съ Игнатьевной…
Такая неблагодарность возмутила Скрипицыну.
— Вотъ глупости! Разв прощаются съ хозяевами, перезжая отъ нихъ? Гд это видано? Неужели, если бы я стала перезжать, то и мн нужно было бы идти къ нашему хозяину въ лабазъ прощаться? Нелпость! Твои вещи перевезутъ сюда завтра — и конецъ!
— Он до-обрыя!— зарыдала Варя.
— Добрыя! Ты такъ мала и неразвита, какъ я вижу теперь, что не понимаешь, кто добръ, кто золъ. И какъ можетъ быть доброю какая-нибудь баба, отдающая внаймы комнаты, какъ ей показать свою доброту жильцамъ? И что за дло жильцамъ до доброты, до характера хозяевъ! Объ этомъ даже неприлично справляться, это слдствіе привычки мшаться въ чужія дла, это первое начало страсти къ сплетн, страсти низкой, марающей высокое достоинство человка. Тебя уже успли испортить, но я надюсь, что я успю исправить тебя, развить. Я приложу вс свои силы, пожертвую всмъ, чтобы ты развилась… Теперь иди спать.
Госпожа Скрипицына протянула Вар руку для цлованія. Варя тихо поцловала ее и съ поникшей головой вошла въ спальню, гд уже спали пансіонерки и жиденькая гувернантка. Варя тихо раздлась и легла въ постель, ей стало тяжело, страшно, по тлу пробгала лихорадочная дрожь. Черезъ четверть часа природа взяла свое, и двочка начала дремать. Въ полусн она почувствовала надъ собой теплое дыханье, и кто-то едва слышнымъ поцлуемъ коснулся ея щеки, она открыла глаза и увидала удаляющуюся на цыпочкахъ жиденькую гувернантку. По лицу Вари пробжала ясная улыбка, и въ эту ночь ей снились свтлые сны…
Видла она во сн знакомую комнатку съ кисейными занавсками, съ кроватью, украшенной блымъ пологомъ, съ дешевыми цвтами на окнахъ. Въ комнат ходитъ съ завязанными глазами блокуренькій мальчикъ и, вытянувъ впередъ руки, старается поймать двухъ человкъ, играющихъ съ нимъ въ жмурки: эти люди были сама Варя и ея старый отецъ, отставная приказная крыса, чернильная душа. Вотъ мальчуганъ поймалъ отца Вари и, сдернувъ повязку, кричитъ:
— ‘Вамъ, вамъ завязывать глаза!’
— ‘Ну, довольно!’ — смется чернильная душа, и въ ея словахъ слышится святое, нжное чувство любви.— ‘Измучили вы меня, старика. Играйте одни!’
Онъ улыбается и садится въ кресла, безконечная ласка свтится въ его лиц кажется, если бы ему сказали: ‘ршись вытерпть страшную пытку, дай отрубить себ голову, и эти дти будутъ счастливы’, то онъ съ улыбкой пошелъ бы на колесо, легъ бы на плаху и почувствовалъ бы, что только впервые въ жизни, въ эту минуту онъ узналъ, что значитъ блаженство. Чернильная душа! Приказная крыса!..
Варя и гимназистъ придумываютъ, какъ бы имъ поиграть вдвоемъ, берутъ карты и играютъ въ дурачки, а солнце свтитъ такъ ярко, такъ хорошо и обливаетъ комнату своими грющими лучами, рисуетъ прихотливые узоры на полу… Варя улыбалась въ своемъ сн, Варя была счастлива…
Да благословить же Богъ жиденькую, жалкую гувернантку за то, что въ чаду глубокихъ соображеній ей показалось нужне всего въ данную минуту напечатлть поцлуй на лиц печальной двочки, отходившей ко сну!
‘Что-то длаетъ теперь Ардальоша?’ — думала Варя, проснувшись на другой день и смутно вспоминая сонъ. Ей очень хотлось идти съ горничной за вещами въ квартиру Игнатьевны, но она уже начала ‘соображать’, разсудила, что это разсердитъ госпожу Скрипицыну, что откровенно высказанное желаніе навлечетъ упреки, гнвъ и наставленія, что лучше затаить его въ глубин души и постараться сдлать веселое лицо, попробовать выказать ласку къ благодтельниц.
— Ты сегодня очень мила,— улыбнулась Скрипицына, когда Варя пришла поутру къ ней и цловала ея руку.— Я вижу, что мои наставленія не пропадутъ даромъ. Будь всегда такою скромною, признательною и откровенною.
Варя покраснла, и ей стало неловко, точно она согршила, солгала передъ кмъ-то, впервые въ жизни была и неоткровенна, и непризнательна.
— Экая гордянка: и меня не приняла, и Варю не пустила ко мн,— говорила вечеромъ того же дня Игнатьевна въ кругу своихъ подданныхъ, распивая кофейные переварки.— Убавилось бы ея, что ли, если бы она поговорила со мной.
— Ну, Богъ съ ней,— жалобно произнесла Акулина Елизаровна.— Слава Богу, что хоть Варю, сироту горемычную, призрла. Намъ-то и Богъ веллъ терпть униженія, недаромъ сказано въ писаніи: бражени кротци.
— Ахъ, друзья мои, она благородная! Вы не осуждайте ее. Ей съ вами нельзя говорить,— воскликнула маіорская дочь, и слышно было, что она скорбла о неблагородств своихъ друзей.
— Что мн въ ея благородств! я сама себ благородная. Я своимъ потомъ хлбъ достаю, ночей не сплю, чтобы кусокъ хлба достать, подлаживаюсь ко всмъ, все переношу, чтобы не нажить враговъ. Мн ваши благородныя ни пенсій, ни вспомоществованій не даютъ,— жаловалась съ обычной желчью Игнатьевна на свою долю, должно-быть намекая на свой великій трудъ отдачи комнатъ, такъ какъ это была ея единственная дятельность.
— Ардальоша, ты хоть бы книжечку взялъ почитать,— назидательно пустила въ ходъ три нотки Акулина Елизаровна.— Какъ теб не стыдно съ котенкомъ возиться? Порисовалъ бы что-нибудь, вдь въ емназіи, чай, учатъ рисовать-то?
— Учатъ-съ,— печальнымъ шопотомъ отвтилъ Ардальонъ и, съ сожалніемъ оставивъ нитку, съ привязанною къ ней бумажкою, принялся раскладывать на стол бумагу, рисунки и сталъ рисовать, прислушиваясь въ то же время къ разговорамъ, на которые до этой минуты онъ не обращалъ никакого вниманія.
Котенокъ потрепалъ его за штанишки, словно говоря: вдь теб не хочется рисовать, брось это, Ардальоша, давай играть!— и, оскорбившись невнимательностью своего юнаго друга, пошелъ на середину комнаты и, поддразнивая упрямца, сталъ одинъ подшвыривать и ловить игривыми лапками комокъ бумаги.
А разговоры шли своимъ чередомъ.
— Благородная!— съ ироніей воскликнула Игнатьевна.— А небось съ французишкой шашничаетъ? Все въ него садитъ, по всмъ лавочкамъ задолжала, а передъ нами носъ поднимаетъ.
— Ахъ, душа моя, это коммеражи!— воскликнула маіорская дочь.— Вдь вы это отъ ея горничной слышали?
— Да, отъ Дашки слышала!
— Ну, можно ли врить этому народу? И что намъ за дло, съ кмъ она живетъ? Нтъ, нтъ, вы не правы, она доброе дло сдлала.
— Ну, и оставайся ея добродтель при ней, а меня-то ей не слдъ было обижать. И съ Варей-то проститься не дала! Да я ей этого по гробъ не забуду, умирать буду, на духу покаюсь, что врага не прощаю. Вотъ вамъ и весь сказъ!
А Ардальонъ все слушалъ, и въ его блокуренькой головк бродили смутныя мысли о томъ, что вотъ бдныхъ и неблагородныхъ нельзя принимать богатымъ и благороднымъ, что вотъ и его мать, потому что она бдная и неблагородная, валялась въ ногахъ у директора гимназія, когда Ардальону пришлось держать вступительный экзаменъ, и просила принять сына, и что хотя онъ выдержалъ экзаменъ не хуже другихъ, получилъ изо всего пятерки, а все-таки мать благодарила господина директора за то, что тотъ сжалился надъ ними, надъ сиротами беззащитными. И онъ — Ардальонъ тоже кланялся, сознавая, что директоръ только по доброт своего сердца говорилъ ему:
— ‘Не надо, не надо благодарить! Я принимаю всхъ, кто оказываетъ удовлетворительныя познанія на испытаніяхъ’.
И все ясне и ясне казалось Ардальону, что онъ недаромъ, по приказанію матери, кладетъ ежедневно земной поклонъ за благодтеля-начальника, сказавшаго ему разъ и навсегда:
— ‘Если ты будешь дурно учиться и вести себя, то тебя выгонятъ, а теб не на что надяться: твоя мать бдна, необразована, ты погибнешь, тебя въ дворники не возьмутъ’.
Задумчиво подошелъ Ардальонъ въ окну и, повидимому, безцльно началъ смотрть на дворъ, быть-можетъ, въ эту минуту онъ думалъ угадать будущность обитателей большого дома, быть-можетъ, просто дышалъ молодою, но слабою грудью теплымъ майскимъ воздухомъ… Въ нсколькихъ окнахъ уже мелькали огни и, какъ въ китайскомъ фонар, двигались огромныя, большеголовыя тни проходившихъ по комнатамъ людей, то тамъ, то тутъ высовывались въ форточки разнообразныя лица, выставлялась за окна провизія. Въ спальн госпожи Скрипицыной было отворено окно, блестлъ, не колеблясь, такъ тихо было въ воздух, огонекъ свчи и озарялъ дв женскія головы: одну — съ осунувшимися чертами лица, другую — полненькую и молодую, молодая женщина, повидимому, читала вслухъ книгу…
На двор спорили и изощряли свое остроуміе мастеровые, дворникъ травилъ, отъ нечего длать, собакъ, куча дтей играла въ бабки, между играющими Ардальонъ узналъ одного изъ своихъ товарищей по гимназіи, шла портного ‘Приснухина изъ Парижа’, какъ значилось на вывск этого честнаго ремесленника. ‘Мундиръ-то мараетъ!’ — подумалъ Ардальонъ про своего товарища и тихо началъ раздваться, услышавъ молящій и ноющій голосъ матери:
— Легъ бы ты спать, Ардальоша,— говорила она:— а то, спаси насъ Владычица Небесная, пожалуй, раннюю обдню проспимъ. Сними-ка сапожки, я ихъ вычищу.
— Да я самъ, маменька, вычищу ихъ.
— Э, голубчикъ, что теб руки марать, да мозоли на нихъ натирать щеткой. Мое дло привычное, мн некому рукъ показывать, а твоя жизнь впереди, Богъ знаетъ, кому придется руки жать.
Ардальонъ снялъ сапоги, легъ, но долго ему не спалось въ душной, низенькой комнатк. Долго слышалъ онъ и крики мастеровыхъ, и лай собакъ, и громкій смхъ Порфирія Приснухина, и шарканье щетки по сапогамъ. Не вотъ все мало-по-малу начало стихать, только изрдка глухо дребезжали прозжавшія по улиц дрожки, раздавался легкій храпъ капитанши, долетало изъ другой комнаты сопнье Игнатьевны, смшанное съ какимъ-то не лишеннымъ сладости присвистомъ, да безостановочно стучалъ громадный маятникъ широкихъ стнныхъ часовъ съ засиженнымъ мухами циферблатомъ. Въ комнат вдругъ послышалось медленное шипнье, легкій трескъ и потомъ раздался первый глухой ударъ часовъ, за нимъ послдовали снова то же шипнье, тотъ же трескъ и ударъ… Часы пробили полночь, то-есть пробили безъ остановки двадцать семь разъ, но привычные люди знали, что это они только шалятъ по праву стариннаго знакомства, и догадывались о настоящемъ времени. Ардальонъ поднялся съ постели и на цыпочкахъ подошелъ къ окну. Небо было свтло, но на двор было темно, какъ въ пропасти, всюду погасли огни и только въ спальн Скрипицыной, страдавшей безсонницей, попрежнему теплился огонь свчи, и виднлись дв женскія головы.
— Варька все еще читаетъ!— произнесъ вслухъ Ардальонъ со вздохомъ и испугался, услышавъ движеніе и бредъ матери.
— Молись, молись!— шептала она во сн.
Онъ поспшно легъ.
Рано подняла его мать на другой день. Приготовила ему чистое блье, вычищенные сапоги и верхнюю одежду, съ которой заботливо счистились вс пушинки и вся пыль. Когда ребенокъ одлся, мать напомадила ему голову и, причесавъ его, перекрестила.
— Ступай впередъ въ церковь. Что теб со мной со старухой-лохматницей идти, я въ уголочк гд-нибудь встану, чтобы меня не видали. Поди-ка, у васъ тамъ пересмшники емназисты, на зубки тебя подымутъ, что вотъ какая у тебя мать замухрышка,— говорила мать, провожая сына и глядя съ площадки лстницы, какъ онъ спускался внизъ.
Звучно лилось въ храм пніе пвчихъ, носились волны дыма, сверкая при утреннихъ лучахъ солнца, кружилась пыль, пахло ладаномъ и воскомъ, мигали свчи и какъ будто изъ недосягаемой дали тихо проносился старческій голосъ благословляющаго священника, и было что-то неизъяснимо поэтическое, какъ младенческій сонъ, во всей этой торжественной картин. Полусонный ребенокъ то любовался съ упоеніемъ ею, то жарко молился, то уносился куда-то своей дтской фантазіей, какъ будто ее подняли за собою несущія вверхъ волны иміама. ‘Что-то я буду длать теперь одинъ, безъ Вари? Опять рисовать? Нтъ, скучно! лучше я книжку почитаю. Славныя есть книжки волшебныя! Вотъ гд о феяхъ пишутъ’,— думалось Ардальону. И точно, по возвращеніи домой, напившись кофею съ сдобной булочкой, онъ отрылъ у себя замасленную волшебную книжку, притащилъ къ окну старое, обтянутое черной кожею, кресло, подладилъ его такъ, чтобы на него падали солнечные лучи и, поджавъ подъ себя ноженки, угнздился, какъ котенокъ, и сталъ читать, грясь на солнц, разгораясь хорошенькимъ личикомъ и уносясь далеко-далеко отъ бдной, низенькой, проходной комнатки…
А мать погладила его по головк, поцловала и, натянувъ на голову платчншко, побжала мелкими шажками на рынокъ купить мучки, да яицъ, да разнаго другого снадобья, чтобы испечь прсные пирожки для своего сынишки. Онъ читалъ-читалъ, наконецъ, одолла его дремота и, горя яркимъ румянцемъ, съ улыбкой на лиц, онъ уснулъ, а во сн снились чудныя грёзы: богатство, воздушные дворцы, безконечное яркое небо, летающія въ горячемъ воздух феи и, качаясь на сонной, залитой блескомъ рк, пли русалки ему сладкую псню…
Кому изъ насъ незнакомы эти волшебныя, разнживающія душу сновиднья? Разв какому-нибудь маравшему въ дтств свой гимназическій мундиръ сорванцу Приснухину —
Да, кстати, гд онъ теперь?
Вонъ далеко на конц города, въ усть Фонтанки, продирается онъ между барокъ на дрянной лодчонк съ двумя шестнадцатилтними мастеровыми-халатниками изъ мастерской, своего отца. Фуражка натянута на затылокъ, крупныя капли пота струятся съ пылающаго лица, глаза блестятъ огнемъ силы и страсти, онъ снуетъ по лодк, поднимаетъ протянутые по рк канаты и веревки, отпихивается отъ барокъ, работаетъ багромъ.
— Эй вы, спутанные!— кричитъ онъ: — чего по рк слюни-то распустили? Не можете къ сторон причалить? Прозду нтъ! Черти, черти проклятые! Митрій, забирай правымъ-то весломъ. Вотъ такъ, молодецъ! Ну, теперь прихвати лвымъ… Фу, ты Господи, совсмъ умаялся!— говорить онъ, садясь на доску, играющую роль скамьи, и, отирая потъ обшлагомъ рукава, любуется, какъ быстро несется лодка, вырученная имъ на свободу. А вдали уже мелькаетъ зелень, островокъ. Еще нсколько минутъ — и передъ пловцами откроется широкое раздолье залива, а грязная Фонтанка и неугомонный, пьяный, ради праздника, городъ исчезнетъ вдали, закутанный своимъ дымомъ, опоясанный кладбищами.
— ‘Эхъ, если бы втеръ разыгрался!’ — говоритъ Порфирій, и искренно это его желаніе, и нтъ въ немъ страха, онъ дйствительно убжденъ, что борьба съ бурей чудное дло, ему кажется, что онъ могучій гигантъ, и въ эту минуту онъ любитъ боле всего картину, висящую въ магазин его отца и изображающую Петра на Ладожскомъ озер, усмиряющаго бурю.
Ему кажется, что онъ скоре бы утонулъ, чмъ ршился бы крикнуть: помогите! И то сказать: кто — если трезво глядть на міръ и на вс его глубокія соображенія — поможетъ ему, Приснухину, когда онъ самъ не сможетъ спасти себя? Ему никто никогда не говорилъ о существованіи спасительницъ фей, а он, отъ тупоумной гордости, или отъ крайней лни, не поспшили какимъ-нибудь чудомъ заявить ему о своемъ существованіи и такимъ образомъ навки потеряли одного изъ возможныхъ поклонниковъ. Бдныя, жалкія, глупыя феи!