Бедные углы большого дома, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1886

Время на прочтение: 156 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ

подъ редакціей и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ВТОРОЙ.
Приложеніе къ журналу ‘Нива’ за 1904 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.

Изданіе А. Ф. МАРКСА.
1904.

Бдные углы большого дома.

I. Большой домъ и его отношенія къ рожденію, жизни и смерти его обитателей
II. Что могло случиться и что случилось на дл посл похоронъ
III. Маленькая сестрица и бдный братишка
IV. Жизнь Вари и ея Трезора въ школ большого дома
V. Комедія жизни, по обыкновенію, оканчивается драмою смерти
VI. Приснухины,— романъ въ одной глав
VII. Трезоръ пробуетъ осчастливить людей и терпитъ за это непріятности
VIII. Варя знакомится съ домашней Аркадіей семейства Гребешковыхъ
IX. Недолгій праздникъ юношескихъ дней
X. Семейныя драмы
XI. Бдные жильцы прощаются съ большимъ домомъ

I.
Большой домъ и его отношенія къ рожденіе, жизни и смерти его обитателей.

Это былъ дйствительно большой домъ, какъ Россія есть дйствительно большое государство. Число его жителей равнялось числу жителей иного изъ безуздныхъ и даже уздныхъ русскихъ городовъ. Его достопочтенные обитатели, какъ это бываетъ и въ городахъ, принадлежали ко всмъ сословіямъ, даже были въ немъ и такіе, которые просто-напросто не принадлежали ни къ какому сословію, несмотря на то, что законодательство устроило сословіе ‘разночинцевъ’. Кром этихъ ‘Ивановъ, не помнящихъ родства’, гулявшихъ съ ‘волчьими паспортами’, было въ большомъ долг нсколько семей толстыхъ купцовъ, у которыхъ висли на шеяхъ медали за пожертвованія, теплились во всхъ комнатахъ жертвенныя лампады съ запыленными фарфоровыми яйцами и понемногу приносилась въ жертву времени и моли дорогая мебель, скрывавшаяся въ теченіе многихъ лтъ подъ чехлами. О бокъ съ однимъ изъ купцовъ нанимала квартиру ‘мадамъ’, какъ называли въ дом двицу, содержавшую школу исключительно для женскаго пола, между которымъ въ неурожайные годы были и мальчики. Надъ школой жилъ какой-то разбогатвшій изъ скуднаго жалованья и пившій запоемъ надворный совтникъ, съ Станиславомъ въ петлиц и пряжкою за безпорочную службу. Надъ нимъ существовала какая-то вдовица, устроившая государство въ государств, то-есть раздлившая свою квартиру на части, и такимъ образомъ превратившаяся въ хозяйку-собственницу. Этимъ раздленіемъ она пріобрла право изгонять изъ своихъ владній непокорныхъ вассаловъ-жильцовъ и доказала міру, какъ легко захватить въ свои руки извстную долю власти. Былъ въ дом даже и генералъ, но — успокойтесь, встревожившійся читатель,— генералъ былъ статскій. Не стану исчислять всхъ жильцовъ большого дома, но скажу, что тутъ было все, начиная съ нмецкой аптеки господина Гифта и кончая русскимъ трактиромъ. О немъ гласила вывска съ нарисованными на ней тарелками, летящимъ ножомъ и чайнымъ приборомъ. Надъ нимъ красовалась надпись: ‘Трактиръ сми купающихся лбдей’, а внизу значилось лаконическое: ‘въ хотъ’. Вс эти предметы съ ихъ жизнью и видомъ до того знакомые и, такъ сказать, родные, что, глядя на правописаніе этой вывски — я боюсь боле смлыхъ примровъ — и на правописаніе другихъ вывсокъ, невольно приходишь втупикъ и думаешь, что именно это — появляющееся на вывскахъ и во всхъ безъ исключенія письмахъ великихъ и малыхъ россіянъ — правописаніе есть настоящее, а другое,— появляющееся только въ учебникахъ,— есть вымышленное злонамренными людьми для нашей гибели. Въ теченіе каждаго года въ дом родилось, женилось и умирало скоропостижно и отъ изнурительныхъ болзней, отъ пьянства и насильственною смертью, ни боле, ни мене людей, какъ сколько слдуетъ по неизмннымъ законамъ статистики, то-есть какъ разъ столько, чтобы жители могли имть всегда свжія темы для разговоровъ, тмъ боле интересныхъ, что предметъ ихъ весьма близко касался каждаго изъ жителей.
Если глядть со стороны, изъ пустынь Африки, напримръ, то, пожалуй, можетъ казаться, что до жильцовъ большого дома нисколько не касалось вотъ хоть бы рожденіе сына — немного преждевременное — у двадцатидвухлтняго портного Приснухина, котораго женили на двадцатипятилтней генеральской горничной, видя вс признаки его пламенной любви къ ней. Но это можетъ казаться только изъ пустынь Африки, и то людямъ втренымъ, готовымъ назвать сплетнями возникшіе по поводу этого рожденія толки, споры и счеты недль,— за неимніемъ мсяцевъ,— дней и даже часовъ, протекшихъ со дня брака. Но благоразумный, практическій человкъ, надленный съ избыткомъ способностью къ глубокимъ соображеніямъ, сейчасъ смекнетъ, что новорожденный младенецъ очень и очень важное событіе въ жизни большого дома и что средства его родителей непремнно должны быть приведены въ ясность.
— Рожаетъ, рожаетъ!— кричала жирная и вчно тревожная слесарша Иванова, или, попросту, Иваниха, своему мужу, вбгая съ одышкой въ свою грязную квартиру въ день рожденія Порфирія Приснухина, одного изъ моихъ любезныхъ героевъ.
— Экъ тебя разобрало! — флегматично пробормоталъ сквозь зубы слесарь, отирая оборотомъ грязной руки грязный потъ съ грязнаго лба.— Четырехъ недль нтъ, какъ они повнчались.
— А все-таки рожаетъ.
— Машинный онъ, что ли, у нихъ будетъ! Хлебнула ты, врно, на радостяхъ,— произнесъ мужъ, стуча молоткомъ.
— Ну да, ты подносилъ! Дни-то я и безъ тебя сосчитала: сегодня двадцать-пятый пошелъ, третьяго дня онъ ее въ шестой разъ билъ…
— Такъ что-жъ, что билъ?— прервалъ неторопливо слесарь потокъ жениныхъ рчей.— Теб-то какое дло? Завидно, что ли?
— Какое дло?— избоченилась слесарша и покраснла отъ злобы.— Она третьяго дня на весь домъ орала, съ нашимъ Васькой съ перепугу родимчикъ сдлался. Такъ что-жъ, я не мать разв своему дтищу? Какое мн дло! Это теб-то, безстыжіе твои глаза, дла ни до чего нтъ, благо ты ночью-то, чмъ бы съ женой быть, чортъ знаетъ гд шляешься. Закона-то ты не знаешь, христопродавецъ, фармазонъ ты этакой! Сосди рзаться будутъ, а намъ и дла нтъ!.. А ты чего подъ ноги суешься? У-у, чтобъ васъ не было!— крикнула раздраженная женщина и вытрепала за волосенки вбжавшаго со двора грязнаго сынишку.
Маленькое созданье вытаращило глаза на мать и стало пятиться задомъ къ отцу.
— Плюнь, братъ, на нее: дура у тебя мать,— шопотомъ проговорилъ слесарь и провелъ жесткою и сырою рукой по щек сына, оставивъ на ней четыре сровато-черныя полосы.
Маленькое созданье юркнуло подъ ноги отца, и черезъ секунду его головенка уже торчала между стуломъ, наковальнею и колнями слесаря. Это нисколько не смутило работника, и онъ хладнокровно продолжалъ стучать молоткомъ около самой головы сына. Этотъ тощій господинъ, какъ человкъ, имвшій въ жизни столкновенія съ полиціей, съ ремесленной управой и мщанской гильдіей, былъ выносливымъ философомъ и съ должнымъ презрньемъ смотрлъ на глупый бабій задоръ своей жены.
— Разбойникъ, разбойникъ!— воскликнула она: — сына изуродовать хочешь. Чего ты молотищемъ-то стучишь у его носа, чего потакаешь-то ему? Вдь дитё глупо, вдь…
— Здравствуйте! Готовъ мой замочекъ?— зазвенлъ голосокъ, и между желзными опилками слесарной зашуршали крахмаленныя юбки молоденькой горничной надворнаго совтника.
— Да вдь я сказалъ, что въ субботу будетъ готовъ, въ субботу и будетъ,— сурово отвтилъ неразговорчивый человкъ.
— Ахъ, а я и забыла, думала въ пятницу,— раскаялась въ своей мнимой забывчивости горничная и обратилась къ хозяйк съ желаннымъ вопросомъ:— слышали, рожаетъ?
— Какъ не слыхать,— слышали! Это мой-то оселъ только не вритъ. Начнутся теперь крики да ревъ, не дадутъ и ночью покоя, вдь къ намъ отъ нихъ все до слова слышно.
— А по мн, хоть изъ пушекъ пали, такъ я не услышу, если спать завалюсь,— замтилъ философъ, длая расклепку на замк.
— Ну, ужъ что про тебя и говорить. А вотъ, погоди, годика черезъ три твоему Васьк проходу не будетъ, портняжкино дтище тузить его станетъ. Разбирай ихъ тогда. Будетъ еще горя, ложками не выхлебаемъ, кулаками слезы отирать будемъ.
— Это точно,— согласилась горничная.
— А пусть ихъ дерутся,— ршилъ хозяинъ.— Битая посуда два вка живетъ…
— Пусть дерутся! А какъ такой разбойникъ вырастетъ, какъ у полового? Намедни разбилъ стекло у насъ камнемъ, а самъ драло,— намъ же пришлось стекло вставлять. Что, скажешь, не правда? Дла намъ нтъ, хоть у всхъ сосдей по шести ребятъ родись?
— Свиньи они, что ли, что по шести рожать станутъ?
— Тьфу, дуракъ!
Въ эту минуту въ двери слесарской просунулось худощавое лицо частной повивальной бабки, принимавшей у всего бднаго населенія дома дтей и извстной всмъ подъ именемъ ‘бабушки’.
— Пожалуйста, Кузьма Петровичъ, стучите потише!— промолвила эта жеищнна, поздоровавшись съ присутствующими.— Роженица страшно мучится, повремените немного работать.
— Ахъ, матушка, ужъ и въ своей-то конур работать нельзя!— взбсилась слесарша.— Да я нарочно все вворхъ дномъ поставлю, покажу, что я у себя хозяйка.
— Полноте, Анна Семеновна! У васъ у самихъ недавно ребенокъ родился, вы знаете, что это не шутка,— кротко замтила бабка.— Съ больною отъ испугу можетъ несчастье случиться, да вы потомъ себ покою не найдете, каяться будете.
— По мн, пожалуй, я и отдохну часокъ,— промолвилъ слесарь по уход бабки и, захвативъ, какъ бы мимоходомъ, со стны фуражку съ раздвоеннымъ козырькомъ, побрелъ лнивою, болзненною походкой къ двери, уводя за руку сынишку.
— Знаю я твой отдыхъ! Безстыжіе твоя глаза, въ кабакъ пойдешь отдыхать, вернешься буянить, жену колотить! Человконенавистникъ, кровопійца ты!— сквозь слезы кричала ему вслдъ жена и махнула рукой, когда тощая фигура мужа и его заломленная на-бокъ, сальная фуражка пропали изъ виду.— Вотъ время-то подоспло, а я-то дура думала, что еще мсяцевъ семь будемъ спокойны!
— Нашихъ барина и барыню тоже страхъ беретъ, все утро сегодня только объ этой исторіи и толковали,— снова зазвенлъ голосокъ горничной.— Сама-то у насъ скаредная такая, боится, что у портняжки расходовъ прибавится,. дровъ не на что будетъ купить, станутъ изъ нашего сарая таскать, тамъ, глядишь, молока ребенку понадобится, тоже у сосдей красть начнутъ… Вотъ вамъ прибыль, замки ко всему нужно будетъ придлать…
— Какая теперь работа! Чуетъ мое сердце, что мой соколъ теперь загуляетъ. Больно буенъ онъ во хмелю-то,— вздохнула слесарша и съ свойственной ей живостью перешла къ новому разговору:— а что у генерала?
— Лакей ихъ горюетъ: платье чистить онъ отдалъ портняжк, теперь боится, что тотъ заложить вещи…
— А сами-то, сами-то что?
— Сама, сказывалъ лакей по секрету, вчера весь вечеръ сыну выговаривала. ‘Вотъ, говоритъ, теперь и помогай имъ, заботься о всякой дряни, воспитывай чужого ребенка, чтобы не срамили насъ’.— ‘Эка важность,— отвтилъ сынъ:— бросить имъ грошъ, такъ и будутъ молчать, а нтъ — такъ и ничего не дадимъ. Имъ же хуже будетъ. Что я, двчонка, что ли, что это сдлаетъ мн мараль? Слушая васъ, подумаешь, что я преступленіе сдлалъ. Шалость — вотъ и все! Въ восемнадцать лтъ это позволительно’.— ‘Ну, что тамъ толковать, въ наше время и не то длалось,— говорить генералъ.— Вотъ время-то было!!!.. Шутникъ онъ, знаете, такой…
— Я думаю, сынъ-то ихній и крестить будетъ?
— Конечно!
— Ужъ только и тяжело же ей жить! Когда она подъ внецъ становилась, такъ я ужъ знала, что плохо ей будетъ. Женихъ-то фертомъ къ налою подлетлъ, а она, точно ее на веревк волокли, едва дотащилась до подножки. Такъ мн и хотлось ее толкнуть въ спину. Свое счастье, дура, упустила, своими руками выдала, а вотъ теперь и плачься, какъ мужъ свое право купилъ, первымъ сталъ. И намъ-то было бы лучше, когда бы она верхъ надъ нимъ взяла, а то съ этого битья покою нтъ…
Никто не позаботился, хорошо ли будетъ жить новорожденному человчку, никто не подумалъ, что, можетъ-быть, надо для общаго благополучія сдлать что-нибудь боле дйствительное, чмъ замки къ сараямъ, но зато долго продолжались разныя глубокія соображенія и занимали они всхъ жильцовъ. Даже одинъ изъ сотни нашихъ геніальныхъ писателей, жившій въ большомъ дом, терпливо выслушалъ отъ своей жены-институтки вс подробности этой исторіи, вроятно, съ благою цлью написать на подготовленную самою жизнью тему одинъ изъ своихъ блистательныхъ, столь любимыхъ публикою, комическихъ разсказовъ. Я привелъ бы здсь вс эти разсужденія, если бы не зналъ, во-первыхъ, что мои соотечественники способны къ точно такимъ же глубокимъ соображеніямъ. Однимъ изъ самыхъ яркихъ доказательствъ этой способности было признавіе, гордившагося красотою своихъ формъ, Чичикова за безногаго калку капитана Копйкина. Но я, однако, сомнваюсь, что мы не способны къ еще боле крупнымъ соображеніямъ, до того твердо укоренившимся въ насъ, что никакія послдующія и противорчащія имъ событія не заставятъ насъ попотчивать себя именемъ телятины. Во-вторыхъ, я знаю, что моимъ соотечественникамъ, вроятно, и нтъ покуда другого дла, кром глубокихъ соображеній.
Итакъ, въ большомъ дом всегда былъ неистощимый запасъ разговоровъ. Такъ какъ подобные разговоры, какъ мы видли, близко касались каждаго изъ жителей, то послдніе, несмотря на свои лта, знаніе и образованность, ни имли ни охоты, ни времени, ни нужды заниматься какими-нибудь общественными, политическими, научными или литературными вопросами, или какимъ-нибудь тому подобнымъ ‘постороннимъ’ вздоромъ, очень врно, по своей великой русской смтливости, соображая, что своя рубашка къ тлу ближе и что имъ не для чего заботиться, напримръ, объ общественныхъ длахъ, потому что это дла общества, т.-е. чьи-то чужія, а не ихъ личныя, собственныя, не дла портного Приснухина, не дла содержательницы комнатъ Игнатьевны или кого-нибудь изъ близкихъ, изъ ‘своихъ’. Все это заставляетъ меня съ прискорбіемъ сознаться, что избранные мною герои большого дома были люди дюжинные, ничмъ не выдававшіеся изъ общаго колорита нашей сренькой жизни, и что я, какъ пвецъ ихъ мелкихъ радостей и страданій, стою очень не высоко, доказывая свою неспособность къ воспроизведенію великихъ событій и великихъ личностей. Но могу уврить читателя, что я не щадилъ усилій отыскать боле великихъ героевъ, боле кипучей жизни, боле высокихъ страстей, желая возвысить себя описаніемъ возвышенныхъ предметовъ, и, все-таки, усилія моего сильно разбитаго самолюбія остались тщетными…
Теперь прологъ конченъ, исторія начинается, дйствующія лица длаютъ приличныя своимъ ролямъ физіономіи, ненужные актеры бгутъ за кулисы, и зрители успваютъ увидать изъ-подъ приподнятаго занавса только ихъ ноги…

——

Въ тотъ день, или, лучше сказать, въ т три дня, съ которыхъ собственно начинается разсказъ, большой домъ не былъ разстроенъ рожденіемъ какого-нибудь человческаго образчика, но бжалъ въ ближайшій храмъ удостовриться въ дйствительности и законности внчанія одного изъ ‘своихъ’, не подсматривалъ, кто первый изъ внчающихся встанетъ на розовую подстилку и неминуемо вырветъ у судьбы для себя право на старшинство въ будущей семь, не шептался по поводу обычной драки и глухихъ воплей въ жилищ портного Приснухина, но, тмъ не мене, домъ былъ видимо взволнованъ. Повсюду слышался какой-то зловще таинственный шопотъ, на нкоторыхъ лицахъ выражались признаки испуга, сожалнья и больше всего нетерпнья. Волненіе росло съ приближеніемъ къ квартир Игнатьевны, но начиналось оно у самыхъ воротъ, гд вы могли узнать причину его, подслушавъ разговоръ дворника съ какимъ-то мщаниномъ въ смазныхъ сапогахъ, въ длиннополомъ черномъ сюртук, застегнутомъ до шея и засаленномъ на всхъ тхъ мстахъ, до которыхъ могли касаться длинныя и худыя руки его владльца. Шея послдняго была обмотана черной шелковой тряпкой, состоявшей въ должности галстука и походившей на обрывокъ веревки. Мщанинъ, вроятно, и не подозрвалъ, что онъ съ этой веревкой на ше очень походилъ на человка, почти покончившаго съ жизнью, сорвавшагося съ вислицы. Сходство сильно подкрплялось всею его вытянутою, узкою и костлявою фигурою. Встртивъ его ночью, вы отсторонились бы отъ него, хотя онъ не былъ ни воромъ, ни разбойникомъ а жилъ честнымъ и прибыльнымъ трудомъ гробовщика.
— Что, еще не отправился?— спросить онъ такимъ тономъ, какимъ обыкновенно спрашиваютъ про лнтяя, кончилъ ли онъ заданное ему дло.
— Нтъ еще,— лниво позвывая, отвтитъ дворникъ.
Онъ сидлъ на тумб у воротъ и, поигрывая метлой, длалъ узоры изъ кучи сметенной пыли.
— Долго мается! Ужъ одинъ бы конецъ да и на боковую,— замтилъ мщанинъ, вертя жадными и высматривающими глазами, похожими на глаза хищной птицы, ищущей падали.
Сходство съ сорвавшимся съ вислицы человкомъ заставляло думать, что онъ, въ самомъ дл, былъ друженъ съ этими птицами.
— Ну, да вамъ-то все равно, немного отъ него поживитесь,— проговорилъ дворникъ, подогнавъ метлой подъ хвостъ бжавшую развлечься собачонку.— Не знаю я, что вамъ за охота пришла изъ-за такой дряни сюда по жару переть. Дло-то все сломаннаго гроша не стоить!
— Копейка рубль бережетъ!.. Да я, впрочемъ, не для него шелъ. Это я мимоходомъ остановился. Я вотъ тутъ черезъ дв улицы у купца Иванова былъ…
— А что? нешто сама-то померла?
— Померла. Тамъ ужъ теперь и полиція понахала. Опечатываютъ все. Дти-то малолтнія остались. И вдь какъ пронюхаетъ эта полиція? Изъ Иванихи духъ вонъ, а красные воротники въ двери со своими печатями. Видно, деньгамъ нигд пропасть не дадутъ. Опекать, вишь, дтей надо! Богаты, такъ вотъ и станутъ ихъ денежки опекать. Мой молодецъ тоже всю ночь провелъ у ихъ дома, ждать, когда она Богу душу отдастъ.
— Поладили?
— Еще бы! Я ужъ, благодареніе Богу, на нихъ не впервые работаю. Шокинъ хотлъ перебить. Да нтъ,— шалишь! Рыломъ, значить, не вышелъ такія работы справлять. И время-то нынче плохое, радъ-радъ, какъ какая-нибудь работишка навернется. Вотъ въ холеру такъ не то было… Тоже и матеріалъ вздорожалъ, а господа скупятся, торгуются. Да что! Хоронить нонче вздумали въ необитыхъ гробахъ безъ глазету. Вотъ тутъ и получай барыши!..
Въ эту минуту подъ ворота протряслась изъ лавочки старушонка, желавшая, повидимому, показать, что она бжитъ, и встртилась съ содержательницею комнатъ Игнатьевною, бжавшею со двора и по дорог натягивавшею на растрепанную голову платокъ.
— Ну, что, мать моя?— жалобно воскликнула старушонка.
— Преставился, голубушка моя, преставился! Охъ! Тихо умеръ — ровно заснулъ… Намъ, сиротамъ, долго жить веллъ. За гробовщикомъ бгу…
— Варька-то, я думаю, убивается?
— Охъ, ужъ и не спрашивай!— простонала слезливо, сморкаясь въ шерстяной шейный платокъ, Игнатьевна, очень довольная, какъ былъ бы доволенъ каждый изъ насъ на ея мст, что Богъ привелъ похлопотать на чужихъ похоронахъ, знать вс подробности, предшествовавшія имъ, сдлаться черезъ это первымъ лицомъ на нихъ и обратить на себя вниманіе цлаго дома, какъ обращаютъ на себя вниманіе цлаго государства неизвстные прихлебатели извстныхъ покойниковъ.— А, Филиппъ Ивановичъ!— воскликнула Игнатьевна, увидавъ мщанина:— васъ-то мн и нужно. Семенъ Мартыновичъ приказалъ долго жить, такъ ужъ вы гробикъ-то подешевле по сосдству сдлайте.
— Дешевле денегъ не будетъ.
— Это что говорить!
— Мы съ нашимъ удовольствіемъ всегда готовы служить, когда вамъ угодно. Умрите, такъ мы васъ такъ похоронимъ, что и не услышите.
— Подите вы, грховодникъ, съ вашими шутками! Такое ли теперь время?..
— А что же? время какъ время! Или вы насчетъ того, что Семенъ Мартыновичъ-то умеръ?.. Такъ могу васъ уврить, что ежечасно въ году кто-нибудь да умираетъ. Такъ этакъ и ротъ пришлось бы запечатать-съ. Даже вотъ и теперь-съ, въ эту минуту, я думаю, что не только множество людей умираетъ, а, можетъ-быть, иного изъ нихъ и Семеномъ Мартыновичемъ зовутъ-съ. Право слово-съ! такъ что же тутъ печалиться?
Мщанинъ, какъ вс сухіе, отжившіе и похожіе на сорвавшихся съ вислицы людей субъекты, очень любилъ разсуждать сухо, доказательно и хладнокровно. Извстно, что не отжившіе еще люди не разсуждаютъ, а спорятъ, но въ сущности это все равно.
Во время этихъ разсужденій вся компанія съ дворникомъ въ хвост добралась по черной, узенькой лстниц съ обкусанными временемъ ступенями до четвертаго этажа, гд помщались ленныя владнія Игнатьевны. Вс путники пошли въ квартиру. Дворникъ, втянувшійся въ свою службу, не преминулъ подмахнуть метлой соръ на площадк лстницы, за что его объявила грховодникомъ какая-то старушка, такъ какъ не слдуетъ убирать сору тамъ, гд есть покойникъ, на этотъ упрекъ дворникъ проворчалъ: ‘ну да, вы все знаете’, поставилъ метлу въ уголъ, покачалъ перила, пробуя ихъ крпость, потрогаль замокъ дверей и затмъ послдовалъ за другими въ жилище.
Оно начиналось кухней, гд была отгорожена половинкою ширмы, шкапомъ и комодомъ кровать хозяйки и гд подъ печкой возились куры, сообщая кухн своеобразный запахъ. На стол бгали въ волненіи прусаки, видимо недоумвая, почему въ это утро хозяйка не пила чаю и лишила ихъ обычныхъ хлбныхъ крошекъ. Они, кажется, совщались о значеніи этого необыкновеннаго событія и значительно поводили усами. Дале находилась проходная комната вдовы капитана Акулины Елизаровны Успенской, женщины, имвшей видъ вареной груши, которую мужики продаютъ въ лтнее время. Лицо этой особы очень легко было спрятать подъ ладонью, такъ оно было бдно размромъ, и вообще вся она имла особенное свойство юркости скользить, выскальзывать и вырастать, неизвстно откуда, передъ людьми, поражая ихъ своимъ жалобнымъ голосомъ, имвшимъ всего дв-три нотки для выраженія всхъ душевныхъ ощущеній, горя, радостей, страстей. Не знаю, были ли эти свойства слдствіемъ маленькаго роста или бдности, которая пріучаетъ длать и не такіе потшные фокусы, но это было такъ, до причинъ мн, какъ эпическому писателю, нтъ дла. За комнатою капитанши слдовала комната дочери маіора, тоже проходная, тоже раздленная ‘драпирую’, какъ выражалась гордая, сухая и длинная маіорская дочь, имвшая громадный лобъ, надъ которымъ по случаю неумстнаго вихра выстригались посредин волоса, такъ что этотъ лобъ придавалъ лицу маіорской дочери египетское выраженіе, извстное всмъ знатокамъ древнихъ египетскихъ изваяній, то-есть, когда она смялась, то вы должны были чувствовать въ этомъ смх затаенныя слезы и глухой, какъ шумъ далеко скачущаго коня, ропотъ на судьбу. Слыша, напримръ, бойко произнесенное ею французское слово ‘драпира’, вы невольно должны были впасть въ тоску и воскликнуть: ‘О! затмъ ее не учили по-французски: она была бы счастлива’. Можетъ-быть, и это былъ фокусъ съ ея стороны, которому научила бдность, а, впрочемъ, какихъ лицъ не создаетъ мать-природа! Послдняя непроходная, но самая маленькая комната принадлежала до этого дня человку, котораго добрые люди звали въ дтств Сенюшкой и сироточкой и, замчая, что у него нтъ куска хлба, изъ сожалнія надляли грошовыми пряниками, цареградскими стручьями и подсолнечниками. Потомъ добрые люди прозвали его Сенькой и бабочникомъ и драли за выбитыя бабками стекла и за лность въ уздномъ училищ и выдрали двсти тридцать четыре раза. Посл двсти тридцать четвертой порки онъ быль пожалованъ въ Семены Мартыновичи, въ приказную крысу, въ чернильную душу, въ мірода, въ взяточника, и, кром этихъ общихъ многихъ титуловъ, прозванъ горемыкой и кротомъ, а теперь… Теперь кто-то захватывающимъ душу голосомъ шепчетъ ему тысячи ласкательныхъ, страстныхъ и сладкихъ прозвищъ, зоветъ его ими къ жизни и счастью, но онъ не откликнется ни на одно… Страшное дло смерть!.. Впрочемъ, я смюсь на похоронахъ людей и плачу въ день ихъ рожденія… Эта комната была чище другихъ, на окнахъ стояли горшечки съ дешевенькими цвтами, занавски у оконъ были не новы, но чисты и искусно подштопаны, въ простнк висло завшанное зеркало, въ углу стоялъ диванъ, хранившій во всю длину углубленіе, въ которомъ смутно можно было узнать оттискъ, сдланный долго лежавшимъ человческимъ тломъ, здсь спалъ и умеръ кротъ, а наискосокъ дивана стояла довольно нарядная кровать съ двственно блымъ пологомъ. На этой кровати спала обыкновенно ‘Варя’, ‘Варюшка’, ‘Варичка’, ‘ненаглядная’, ‘жизнь’, ‘счастіе’ чернильной души, мірода, приказной крысы, Семена Мартыновича — его четырнадцатилтнія дочь. Теперь это дитя стояло на колняхъ, положивъ голову на столъ, гд лежалъ покойникъ, и горько рыдало, какъ никогда не рыдали вы, читающій отъ праздности эту исторію, читатель,— рыдало, не обращая вниманія ни на любопытные взгляды, ни на нжныя утшенія собравшейся вокругъ толпы, передъ которою какъ-то страшно вытянулся худой покойникъ. У него были закрыты глаза мдными пятаками, накрпко притянута платкомъ нижняя челюсть къ верхней и связаны на груди руки, у правой руки были подогнуты два крайніе пальца, а три другіе сложены для крестнаго знаменія,— точно эти люди боялись, что онъ сброситъ эти мдные пятаки, крикнетъ и взглянетъ на всхъ грозными глазами, чтобы испугать навкъ того, кто думаетъ сдлать вредъ его Вар. Эти пятаки могли бы подйствовать страшно даже на твердые и выносливые нервы, если бы каждый изъ присутствовавшихъ не быль погруженъ въ свои глубокія соображенія…
— Ну, не много онъ унесетъ тла съ собою,— проговорилъ мщанинъ, снимая мрку съ покойника.
— Исхудалъ, исхудалъ совсмъ голубчикъ!
— Оно, впрочемъ, и хорошо: нести легче будетъ,— сообразилъ мщанинъ.
— Ну, какъ отпоютъ, такъ тоже отяжелетъ,— ршилъ дворникъ.
— Извстное дло! Ужъ какой щепкой ни высохни, а какъ скажутъ: ‘Земля въ землю отыдетъ’,— такъ и отяжелетъ, земля, значитъ, станетъ тянуть свое.
— Это, я думаю, преданіе!— гордо усомнилась маіорская дочь, и въ ея лиц было видно, что ей самой прискорбно это сомнніе.
— Что намъ до этого за дло, что оно такое! А ужъ врно такъ постановлено,— пустила въ ходъ свои жалобныя три нотки Акулина Елизаровна.
— Это точно-съ!— ввернулъ мщанинъ.— Вотъ теперь хоть бы и объ кошк сказать. Тоже, кажется, такъ себ: дрянь — скотина. Ну, а сколько бы ни хало на телг людей, все ничего, присади же къ нимъ только кошку — и пойдетъ лошадь въ мыло, въ мыло, совсмъ умается. Ужъ такое животное отъ Бога эта кошка!
Вс молчали, вроятно, скорбя о судьб Вари и ея отца. Покойникъ попрежнему пугалъ своими пятаками. Читальщикъ-сосдъ гнусливо бормоталъ что-то себ подъ носъ, катая восковой шарикъ и выскабливая изъ-подъ ногтей грязь. Онъ читалъ у всхъ покойниковъ въ дом ‘по сосдству’, а плату нердко получаль натурою, то-есть штофъ въ день и приличную закуску.
— А деньги-то за гробъ, Авдотья Игнатьевна, оставятъ онъ или собирать отъ продажи имущества будете?— спросилъ мщанинъ, высматривая ястребомъ комнату.
— Нтъ, батюшка, на гробъ и попу оставилъ. Всмъ этимъ распорядился. Халата даже шить не веллъ, въ сюртук приказать хоронить, да и тотъ сзади не разрзать…. Ужъ языкъ, это у него мшался, а говорилъ:— ‘Не надо халата!.. Что я — мастеровой, что ли?.. Не ржьте сюртука, задомъ стать будетъ нельзя…’ Остальное-то продавать будемъ. Варюшк деньги на первый случай нужны. Ничего-то у нея нтъ!..
— Да-съ, богатая невста осталась! Истинно безприданница!..
— Поди-ко, сюда полиція носу не покажетъ имущество опечатывать.
— Побоится, что все на сургуч останется!
— Охъ! хлопотъ-то сколько! Не знаю я, справлюсь ли, успю ли все обдлать,— жаловалась Игнатьевна, и вс прочіе добрые люди признались, что у нихъ дла много, что едва ли они успютъ сдлать все нужное.
И когда же у человка бываетъ мало дла? Помните, читатель, катъ вы торопились на-дняхъ по длу, когда вамъ попался вашъ знакомый и въ теченіе часа передавалъ вамъ и о родинахъ, и о крестинахъ, и о похоронахъ у какихъ-то Ивановъ Ивановичей и Матренъ Кузьминишнъ, а другой знакомый затащилъ васъ въ кондитерскую и разсказалъ вамъ смшную исторію Амаліи едоровны, любовницы Василія Васильевича, съ которымъ друженъ родственникъ вашего начальника? Пропасть дла было у васъ въ этотъ день, страшно вы торопились.
Толпа любопытныхъ, между тмъ, росла. Покойника ежеминутно осматривали, приподнимали надъ нимъ простыню. Боязливые люди, осмотрвъ его до мельчайшихъ подробностей, разспросивъ всю его, всему дому извстную, исторію, трогали его за большой палецъ ноги, чтобы онъ не пригрезился имъ ночью, и сильно боялись, что патентованный способъ можетъ не помочь, какъ выдохшійся персидскій порошокъ. Они очень, очень боялись смотрть на покойниковъ! Мухи бродили по лицу трупа, какъ бы желая ободрить людей и сказать имъ: да смотрите, онъ и насъ нон спугнуть не можетъ! Настала ночь, насталъ еще день, время шло своимъ чередомъ, шумно, дятельно и, признаюсь съ сожалніемъ, очень прозаично, безъ всякой торжественности. И помилуйте! какая торжественность можетъ быть въ смерти какого-нибудь бдняка Семена Мартыновича въ чаду глубокихъ соображеній? Насталъ и третій день. Черноглазая Варя въ черненькомъ ситцевомъ платьиц снова стояла у трупа, въ послдній разъ рыдала надъ своимъ отцомъ. Вотъ передъ нею закрыли его крышкою и понесли съ лстницы, гд раздавались крики разныхъ чиновниковъ, иногда черезъ мру и опасно либеральные.
— ‘Вотъ ужъ чисто петербургская лстница!— кричали безумные смльчаки.— Каковы у насъ домохозяева-то! Ой, вы меня придавили гробомъ! Выше, выше поднимайте на поворот черезъ эти проклятыя перила. На конную площадь вывелъ бы я здшняго хозяина!’
Наконецъ, гробъ снесли внизъ, поставили на дроги, и дв клячи, вроятно, завидовавшія участи каждаго покойника, кряхтя, потащили дроги. Чиновники обтерли съ пальцевъ приставшее къ нимъ сусальное золото и спокойно выпрямились для шествованія за гробомъ, такъ какъ ихъ ропотъ и протесты не навлекли на нихъ ршительно никакихъ дурныхъ послдствій. Все народонаселеніе большого дома было обращено въ глаза, изо всхъ оконъ торчали головы, матери отталкивали дтей, чтобы достать лучшее мсто, дти карабкались имъ на спины, чтобы увидать хоть что-нибудь, на двор была давка. Въ воротахъ вся толпа засуетилась, заговорила, загалдла и остановилась, въ заднихъ рядахъ люди встали на цыпочки и закинули кверху головы, чтобы дальше видть.
— Что такое случилось? Почему не дутъ дальше?— кричали взволнованные голоса.
— Нельзя. Иваниху везутъ. Подождать надо,— перебгало по рядамъ.
— Худая примта. У дворницкой остановились. Помереть дворнику,— ршила сдесарша.
— Ну, вотъ еще! Это по причин лошадей остановили, а не он сами по себ остановились,— заспорила другая баба.
— Это все равно.
— Все равно, да не одно!
— Экая умная! вс порядки знаетъ, теб врно кульера прислали съ депешой,— озлилась слесарша.
— Ну, да, кульера!
— Усь, усь, хвати ее за космы-то!— крикнулъ халатникъ-мастеровщина.
Бабы напустились на него. Неизвстно, чмъ бы это кончилось, если бы дроги не тронулись, и самихъ бабъ не увлекла все увлекающая за собою толпа.
— Взгляни на эту праздную чернь,— говорила генеральша своему сыну, выходя съ лорнетомъ въ рук на балконъ и раздвигая дорогіе цвты.— Чего сбжались смотрть? Похоронъ не видали! И это въ будни, когда у нихъ работа стоитъ. Посл этого жалй ихъ, сочувствуй ихъ нуждамъ!
— Кто же не знаетъ теперь, что они лнтяи, тунеядцы? дураки одни могутъ имъ сочувствовать,— отвтилъ сынъ, выдвигая голову за ршетку балкона.
— Вонъ генеральша съ сыномъ на похороны смотритъ,— говорили въ толп глупой черни, указывая на балконъ и не зная, что никакая генеральша не унизится до такого глупаго любопытства, что ей нтъ на это времени, и что она интересуется не похоронами, а просто желаетъ на дл убдиться въ грубости, праздности и отвратительныхъ привычкахъ черни. Съ этою же цлью оторвался отъ своихъ великихъ трудовъ и подошелъ къ окну на зовъ своей жены одинъ изъ нашихъ славныхъ писателей, жившій въ дом, но геній, какъ это всегда случается, не былъ замченъ толпой…
Между тмъ, тло Семена Мартыновича похало за богатымъ погребальнымъ поздомъ купчихи Ивановой, точно и его назначили для увеличенія и безъ того длинной процессіи. Впрочемъ, Игнатьевну и ея вассаловъ радовало это стеченіе обстоятельствъ.
— Вотъ ужъ не ждалъ онъ, голубчикъ, что ему такое счастье выпадетъ. И попы-то, и пвчіе впереди идутъ, путь ему въ царствіе небесное указываютъ,— говорила жалобнымъ голосомъ капитанша.
— Да, да, не всякій такого счастья дождется,— соглашалась какая-то особа въ поношенномъ салоп, приставшая по дорог въ провожатымъ.— А что, видно, онъ бдный былъ?
— Охъ, ужъ и не говорите! Меня спросите, видла я его нужды-то. Штаны самъ себ шилъ, носки штопалъ!
— Охъ ты, Господи, чиновникъ-то!.. Сиротъ врно оставилъ?
— Да, вонъ дочь идетъ…
— А мальчикъ-то, емназистъ, что съ ней идетъ, тоже сирота, племянникъ какой-нибудь?
— Нтъ, это чужой ей, это мой сынишка,— сказала капитанша.
— Мм!.. Ну, а насчетъ судьбы-то дочери сдлать онъ распоряженіе?
— Какое распоряженіе? Началъ онъ ей, должно-быть, наставленье читать. ‘Но живи…’ — говорить,— да и замолчалъ, кашель началъ его душить. Мы ужъ и то, и другое,— поотдохнулъ. Спрашиваемъ: ‘Семенъ Мартыновичъ, ты, батюшка, что-то сказать хотлъ Вар’ — Рукой замахать. Мы и то, и се,— Молчитъ, врно языкъ у него отнялся… или что. Такъ и не знаетъ она, наша голубушка, что онъ ей сказать хотть. Не живи! Вотъ теперь и догадывайся, что онъ думалъ. Не живи! А какъ не жить, если самъ ей жизнь далъ? Руки на себя наложить, что ли? Такъ для этого и родиться не стоило. Не живи! вотъ оно слово-то!
А дроги все подвигались впередъ…
Отпли купчиху Иванову въ особенной церкви, Семена Мартыновича въ общей, и обоихъ зарыли въ одинаково тсныя, въ одинаково темныя и безотвтныя могилы. Гости похали въ собственныхъ экипажахъ, на наемныхъ дрожкахъ и потащились пшкомъ на поминки. Много высказала разныхъ глубокихъ соображеній у Ивановыхъ и не мене того у Игнатьевны.
— И умеръ то онъ, голубчикъ, въ экое время, весною, когда жильцовъ и собаками не отыщешь, такъ и разсчитывай, что два мсяца комната простоитъ пустая,— говориза Игнатьевна, въ которой на минуту проснулись эгоистическіе расчеты. Потомъ опять пришла ей на умъ продажа имущества для помощи Вар.— Боюсь я, посл покойника платья не купятъ. Всякій боится, знаетъ, что оно тлетъ на человк, лзетъ и разлетается, точно кто-нибудь силой тайною тянетъ его и снизу, и сверху, и въ стороны…
— Ахъ, это преданіе!— опечалилась своимъ собственнымъ сомнніемъ маіорская дочь.
— Ну, ужъ нтъ-съ! это извстно, что сорокъ дней душа-то къ мукамъ приготовляется, по земл летаетъ, ни въ раю, ни въ аду, и это она-то и длаетъ.
— Вы только свшайте его на всахъ, да замтьте, сколько всу, такъ все какъ рукой снимете. Это дло всхъ извстное,— утшила капитанша.
— Вотъ мы теперь тутъ разсуждаемъ, а его душа, можетъ-быть, здсь носится, грхи свои оплакиваетъ, молитвъ нашихъ гршныхъ проситъ. Все-то ей теперь ясно, и вражда ваша, на грхъ ее наводившая, и прегршенья старыя. Гнвно смотритъ она теперь на насъ, искусителей. Охъ, тяжко ей, бдной!— расчувствовалась Игнатьевна, у которой сочились слезы сожалнія за бдную душу.— Разскажите-ка намъ, какъ это тамъ вы по божественному знаете,— обратилась она къ читальщику, наливая ему рюмку водки изъ пуствшаго штофа.
Читальщикъ выпилъ, крякнулъ и замогильнымъ голосомъ началъ разсказывать замогильныя тайны, точно онъ самъ недавно вернулся изъ далекаго путешествія на тотъ Свтъ…
Вечеръ тихо наступалъ и бросалъ тнь на окружающіе предметы… Особенно чутко и болзненно вслушивался въ гробовые разсказы отставного дьячка маленькій гимназистъ, сынъ капитанши, прижавшійся съ матери и косо поглядывавшій за полурастворенную дверь, за которой была тьма. Изрдка заставляли его вздрагивать возившіяся въ кухн куры… Одно, повидимому, главное лицо молчало и не то прислушивалось къ рчамъ, не то о чемъ-то размышляло. Это лицо — была Варя.
— Не боишься ли ты, Варя, здсь спать?— спросила Игнатьевна, когда разошлись гости.
— Нтъ.
— Да и я-то что горожу! Вдь ты и при покойник тутъ спала, а теперь и подавно бояться нечего, ты ему не врагъ была, дурного ему не сдлала. Не придетъ онъ тебя укорять, что ты ему грховъ прибавила. Спи, голубчикъ мой!
Варя простилась съ Игнатьевной, отъ которой попахивало водкой, и осталась одна въ комнат, гд по лтнему положенію не было и свчи. У ней вдругъ сжалось сердце отъ непонятнаго страха. Ей помнилось, что здсь стоялъ покойникъ и — странное дло!— онъ казался ей не отцомъ, не ея любимымъ отцомъ, а просто страшнымъ покойникомъ, съ пятаками вмсто глазъ, съ грознымъ лицомъ, покойникомъ, котораго душа мучается въ зги минуты, пугаетъ враговъ, не находитъ себ мста и носится надъ землей, иногда стонетъ и просить молитвъ, молитвъ и прощеній… Варя оглядлась: ея кровать съ блымъ пологомъ стояла, какъ катафалкъ съ блымъ балдахиномъ, двочка не ршилась лечь на нее и, крадучись, сла на кресло, прижалась въ уголокъ и закрыла глаза руками. По ея тлу то пробгала дрожь, то бросало ее въ жаръ, передъ глазами носились какіе-то ужасные призраки, все смутне и смутне. Наконецъ, ея руки медленно упали на колни, голова опустилась на грудь, остриженные волосенки выбились изъ-подъ траурнаго чепчика и разсыпались по лицу: она спала. А сумерки вечера поблли, и въ окно глядла блдная, безстрастно спокойная, петербургская майская ночь, безъ звздъ, безъ мсяца, съ безслдно тающими въ воздух облаками, не сулящими ни освжительной грозы, ни истребляющаго града, ни благодатнаго дождя, ночь похожая и на разсвтъ, и на сумерки, и, боле всего, на призракъ, созданный больнымъ воображеніемъ, и обливала она своимъ блесоватымъ свтомъ и безъ того блдное лицо двочки, длая его еще блдне…

II.
Что могло случиться и что случилось на дл посл похоронъ.

На третій день посл похоронъ, содержательница школы въ большомъ дом, госпожа Скрипицына или mademoiselle Skripizine, какъ называлъ ее учитель-французъ, сидла въ ожиданіи сбора ученицъ въ своемъ кабинет-гостиной и такъ чинно, граціозно и медленно пила недорогой кофе, что если бы въ комнат имлось постороннее лицо, то можно было бы предположить, что она не пьетъ, а только даетъ урокъ, какъ должно пить кофе благовоспитаннымъ людямъ съ развитымъ вкусомъ. Можетъ-быть, это и въ самомъ дл была репетиція урока, если не самый урокъ. Предположеніе, тмъ боле похожее на истину, что и самая дорогая чашка, изъ которой пился недорогой напитокъ, боле походила на красивую игрушку, нежели на настоящій, назначенный на полезное употребленіе, сосудъ. Госпожа Скрипицына считала себя аристократкой по происхожденію и потому была ревностной помощницей нашего общества въ его ожесточенной войн противъ грубаго и убивающаго всякія выоокія стремленія утилитаризма. Ея глаза, когда опустла игрушка,— на что, при всей убійственной медленности, не требовалось много времени,— неторопливо и съ приличной мыслящимъ людямъ задумчивостью, устремились на письменный столь, съ него взялась французская книга: ‘Мученики христіанства Шатобріана’, развернулась наудачу и положилась на колни. Сдлавъ это, наставница продолжала попрежнему смотрть на столъ и не думала читать, вроятно, оно такъ и слдовало, потому что и книги бываютъ разныя: иную нужно прочесть, другую подержать на колняхъ. Впрочемъ, и столъ госпожи Скрипицыной заслуживалъ вниманія и могъ оторвать человка отъ любой книги. Онъ былъ искусно сдланъ изъ орховаго дерева и окруженъ точеными перильцами. Посредин его стояла чернильница, отлично поддланная подъ бронзу и проданная за бронзовую, около нея такіе же подсвчники, дале лежало нсколько прессъ-папье, изображавшихъ голову араба, женскую руку, ящерицу и тому подобные крайне интересные предметы, передъ чернильницей лежалъ отдланный перламутромъ портфель для почтовой бумаги и три перламутровыхъ съ затйливою рзьбою ножа. Въ углахъ находились портреты въ красивыхъ рамкахъ, около нихъ виднлись вазочки для перьевъ и карандашей, и стоялъ красивенькій бронзовый мальчикъ, державшій термометръ. Единственное пустое мсто занималъ томъ путешествія ко святымъ мсяцамъ Авраама Норова. Норовъ лежалъ иногда на Шатобріан, иногда же, наоборотъ, Шатобріанъ лежалъ на Норов, это длалось прилично случаю, то-есть смотря по тому, говорили или нтъ по-французски постители Скрипицыпой. Неизвстно, какъ находилось мсто на этомъ стол, если нужно было написать письмо, но писанье писемъ — утилитаризмъ, потому объ этомъ не стоитъ и говорить. Не видавъ этого стола, даже трудно поврить, что онъ могъ помстить такую кучу предметовъ, безъ сомннія, необходимыхъ, такъ какъ иначе зачмъ бы имъ было и лежать на стол и заставлять какого-нибудь новаго Сизифа въ юбк заниматься ежедневно сметаніемъ пыли съ безполезныхъ вещей? Пыль же сметалась съ каждой вещицы каждый день. Но не одинъ этотъ столъ отличался изумительною вмстительностью. Вся комната казалась на первый взглядъ свжему человку складочнымъ магазиномъ, и нуженъ былъ нкоторый промежутокъ времени, чтобы понять, что это дйствительно жилой покой, а не магазинъ, что и восхитительная козетка, стоявшая посредин комнаты и являвшаяся на первомъ шагу постителя баррикадой къ дальнйшему шествованію, была столь же необходима, какъ дв пустыя урны у оконъ, какъ на стол у зеркала изящное блюдечко съ визитными карточками, съ которыхъ тоже стиралась пыль, какъ фальшивый каминъ, какъ портретъ Авраама Сергевича Норова, висвшій надъ письменнымъ столомъ, какъ десятки дорогихъ растеній въ не мене дорогихъ горшкахъ и ршеткахъ орховаго дерева, однимъ словомъ, все въ комнат было не мене необходимо, чмъ сама госпожа Скрипицына. Да не подумаетъ читатель, что я злостно хочу унизить одну изъ моихъ героинь, намекнуть на сходство ея сердца съ складочнымъ магазиномъ, съ пустою урною или съ блюдечкомъ для визитныхъ карточекъ. Совсмъ нтъ! Я, говоря это, даю понять, что создательница воплотила себя въ своемъ созданіи, и соглашаюсь съ преданнымъ ей душой и тломъ учителемъ-француаомъ, нердко восклицавшимъ: ‘Глядя на эту комнату, чуешь присутствіе de mademoiselle Skripizine!’ Не знаю, о чемъ она думала во время нашей прогулки по ся комнат, можетъ-быть, присутствіе назойливыхъ соглядатаевъ, вторгающихся въ чужія владнія, помшало ея геніальному уму придумать новое украшеніе для своего жилища. Но намъ легко успокоить свою совсть, такъ какъ слдомъ за нами къ ней вошла ея горничная и доложила о приход Авдотьи Игнатьевны.
— Кто она?— спросила mademoiselle Skripizine, не безъ ловкости щуря глаза, надъ которыми хотя и не имлось бровей, но тянулись по тлу тонкія черныя полоски.
— Въ нашемъ дом живетъ-съ, комнаты жильцамъ отдаетъ.
— Баба какая-нибудь?
— Баба-съ. Я вамъ, сударыня, говорила-съ вчера объ ней, какъ у нея…
— Ахъ, какъ ты наивна, Даша! Неужели ты думаешь, что я слышу и помню все то, что ты мн болтаешь по вечерамъ?— сострадательно улыбнулась госпожа Скрипицына.
Она въ самомъ дл ничего, совсмъ ничего не помнила изъ вседневной болтовни Даши. У нея было столько заботъ, занятій и размышленій.
— Какія же могутъ быть отношенія между мной и ею?— спросила барышня, пожимая плечами посл минутнаго раздумья и внимательно поправляя блые нарукавники.— Спроси ее,— добавила она: — о чемъ она пришла меня просить?
— Она пришла съ дочерью того, что третьяго дня хоронили,— промолвила Даша, позабывшая, повидимому, имя покойника.
— Аа!.. Ну, такъ что же?.. Классы начнутся черезъ полчаса… Впрочемъ, вели имъ подождать въ передней, я выйду.
Горничная вышла съ повелніемъ. Mademoiselle Skripizine медленно встала, лниво подошла къ зеркалу, съ какою-то граціозной истомой поглядла, хорошо ли щурятся ея глаза, вздернула складки платья на груди, неизвстно почему сохранившей полноту, хотя лицо, шея и руки Скрипицыной были чрезвычайно тощи. Потомъ, тщательно поправивъ прическу, она тихо вышла въ переднюю и, снова сощуривъ глаза, оглядла неизвстную ей Игнатьевну и извстную ей ея ученицу Варю.
— Bonjour, mon enfant! Mais qu’avez-vous? Est-ce qu’on porte le bonnet dans votre ge?.. C’e—t stupide!— неторопливо и хладнокровно проговорила она своей учениц и обратилась къ Игнатьевн съ повелительными словами: — ты можешь идти!
— Матушка-мадамъ, у меня есть просьба!— жалобно произнесла Авдотья Игнатьевна, видя, что нуждающаяся въ помощи сирота Варя ничего не отвтила на привтствіе нжной наставницы.
— Что теб нужно?
— Ужъ сдлайте такую божескую милость, позвольте Варюш-то доходить этотъ мсяцъ въ пансіонъ, не пропадать же заплаченнымъ деньгамъ, а можетъ все же чего-нибудь она еще понахватается.
— Пусть ходитъ!— снисходительно разршила содержательница школы, выслушавъ безъ улыбки простодушную просьбу Игнатьевны, и даже не подумала, какъ не подумалъ бы каждый изъ насъ простодушныхъ русскихъ людей на ея мст, что тутъ и просить было не о чемъ.
— Награди васъ Богъ за вашу добродтель, а то что ей болтаться-то дома, вдь тоже не скоро въ магазинъ ее опредлишь…
— Въ какой магазинъ?
— Къ портних какой-нибудь отдать хотимъ.
— Разв вы и она родныя?
— Гд намъ, матушка-мадамъ, вдь она благородная.
— Что же ея родные?
— Какіе родные? У нея одинъ Отецъ Небесный, всхъ насъ гршныхъ Заступникъ, родной,— отвтила Игнатьевна и, перекрестившись, высморкала носъ концомъ шерстяного шейнаго платка.
— Гм!— задумчиво произнесла Скрнницыпа, постояла съ минуту и, кивнувъ головой, пошла въ свою комнату.
Игнатьевна взялась за ручку двери, чтобы уйти, когда Скрипицына съ порога дверей обернулась къ ней и сказала:
— Ты подожди отдавать ее въ магазинъ. Я подумаю, можно ли это.
— Будьте мать родная! подумайте, матушка-мадамъ, подумайте. Ужъ мы и ума не приложимъ, что съ ней длать, мы вдь люди темные. Вотъ, говорятъ, что ее въ анституть можно отдать, да поди, сунь-ка носъ туда наша сестра, такъ какой-нибудь тамъ птухъ индйскій, швейцаръ, булавою своей шею накостыляетъ, вотъ теб и будетъ анститутъ, наука: не суйся, ворона, въ высокія хоромы! Вдь не на улицу же ее, бдную, выбросить, чтобъ подобрали да призрли!— разсуждала Игнатьевна, не замчая, что двери школы давно закрылись за нею, и что она, Игнатьевна, уже шагаетъ по лстниц, возвращаясь въ свое феодальное государство.
Mademoiselle Skripizine медленно походила по своему кабинету, поправила разныя вещицы на себ и на своемъ стол, оборвала три желтыхъ листа съ цвтовъ, пощурила для практики глаза и, наконецъ, услышавъ бой часовъ, приняла такое безстрастное выраженіе лица, какъ будто приготовлялась позировать въ роли статуи правосудія, и пошла въ классы. Тамъ уже собрались двочки и тихо шушукались между собою, но едва пошевелилась ручка двери, какъ шушуканье утихло, и въ комнат можно было разслышать одно шуршанье шелковаго платья наставницы и легкую поступь французскаго учителя. Наставница осмотрла классъ и ровнымъ голосомъ произнесла:
— Mademoiselle Rabon, priez!
Рабонъ стала читать молитву на французскомъ язык, какъ это длалось всегда передъ французскимъ урокомъ. Утреннія занятія начались. Двочки удивлялись присутствію наставницы, что бывало только во время экзаменовъ. Уже нсколько разъ прозвучало въ класс: Adam, redoutant la prsence de Dieu и т. д, когда пришла очередь отвчать Вар. Она начала говорить урокъ, mademoiselle Skripizine вся обратилась въ слухъ, поправляла ученицу на каждомъ грубо произнесенномъ le и r, не похожемъ на r Людовика XIV. Потомъ спросила двочку:
— Сколько теб лтъ?
— Четырнадцатый годъ.
— Покажи мн твою тетрадь для диктовки.
Варя показала наставниц тетрадь съ розовыми листиками протечной бумаги и блыми атласными ленточками. Наставница сочла вс ошибки, подвела имъ итогъ, посмотрла издали на почеркъ и замтила:
— Ты пишешь писарскимъ почеркомъ, женщина не должна такъ писать. Это не принято. Садись!
Классъ кончился.
— Mesdames, Скрипицына сказала Крыловой: ты,— кричали двочки другъ другу.
— Почему она сказала ей: ты? Не будетъ ли она и намъ говорить: ты?
— Я сама скажу ей: ты! Меня maman возьметъ посл этого изъ ея пансіона.
— Меня и то бранили за то, что я рубля мдными деньгами не могу отсчитать.
Приходъ жиденькой гувернантки и начало рукодльнаго класса прервали этотъ шумъ, въ которомъ Варя, по обыкновенію, играла роль безмолвнаго существа, что начинаетъ тревожить меня за ея умственныя способности. Въ половин класса явилась Скрипицына и спросила работы Вари. Осмотрвъ разныя вышитыя подстилки подъ колокольчики и лампочки, бисерные кошельки и воротнички, наставница сдлала нсколько замчаній и, когда классъ кончился, сказала Вар:
— Иди обдать съ пансіонерками!
Варя повиновалась, не спрашивая ничего, ни о чемъ не разсуждая. Посл обда начались вечернія занятія, Варя снова подверглась экзамену, кончился и онъ, двочка собралась идти домой.
— Иди заниматься съ пансіонерками!— приказала содержательница школы.
Ученица повиновалась. Между пансіонерками начался шопотъ. Въ комнат носился чадъ глубокихъ соображеній. Насталъ ужинъ. Посл ужина госпожа Скрипицына позвала горничную и велла привести Варю. Варя явилась тихая, робкая и стала у дверей извстнаго читателю кабинета. Со стны тайный совтникъ со звздой смотрлъ съ любопытствомъ на двочку, козетка гордо загораживала ей путь.
— Подойди сюда,— произнесла Скрипицына и зорко осмотрла походку Вари.— Тебя хотятъ отдать въ магазинъ къ портних. Ты благородная, а тамъ живутъ простыя двчонки. Какая-нибудь баба, въ род той, у которой ты жила со своимъ отцомъ,— при слов ‘отецъ’ Варя начала тихо плакать,— какая-нибудь баба, говорю я, считаетъ столь же возможнымъ бросить дочь дворянина въ этотъ омутъ безнравственности, неприличій и грязи, какъ высморкать свой носъ въ шерстяной шейный платокъ.— Наставница пріостановилась, чтобы дать понять Вар силу своей собственной наблюдательности.— Но благородные люди думаютъ иначе. Ихъ святой долгъ, ихъ обязанность спасать отъ гибели равныхъ или, по крайней мр, почти равныхъ съ ними. Они готовы жертвовать собою для спасенія другихъ. Это высокое нравственное преимущество развитыхъ надъ неразвитыми, благородныхъ надъ неблагородными. Я ршилась пожертвовать долею своего спокойствія, чтобы спасти тебя. Ты остаешься у меня.
Варя, которую такъ же не изумила эта рчь, какъ слово ты, сказанное ей впервые въ этотъ день наставницею, тихо плакала и молчала. Госпожа Скриппцына ждала и была въ прав ждать экзальтированныхъ благодарностей, слезъ умиленія и восторга, но загрубвшій между неблагородными людьми ребенокъ остался неподвиженъ и тупоумно хныкалъ Богъ знаетъ о чемъ, хныкалъ передъ зарею новой жизни и яркаго счастья. Это немного смутило и оскорбило наставницу.
— Тебя хотятъ отдать въ магазинъ,— начала она снова своимъ ровнымъ, холоднымъ, какъ приговоръ судьбы, голосомъ.— Другого исхода для тебя нтъ. Никто въ цломъ мір,— ты знаешь, что міръ состоитъ изъ нсколькихъ сотенъ милліоновъ людей — пойми же это хорошенько!— никто, ршительно никто изъ этихъ сотенъ милліоновъ людей не думаетъ, не заботится, не хочетъ заботиться о твоей судьб. Ты всмъ имъ чужая,— что я говорю!— ты просто не существуешь для нихъ. Если тебя выбросятъ на улицу, то ты пробудешь на ней часы, дни, ночи, теб даже не подадутъ гроша, какъ нищей, потому что каждый подумаетъ: негодница, на пряники просить! Ты наврное слышала эти слова даже отъ своего отца, когда у него просили милостыни дти. Правда: ты слышала?
— Слышала,— глухо прошептала Варя.
— Я и не сомнвалась. Вс это слышали. Нтъ человка, который бы не слыхалъ этого… кто скажетъ, что не слыхалъ, тотъ солжетъ… Итакъ, ты проходишь одна до тхъ поръ, пока не упадешь отъ голода, отъ изнеможенья, отъ злобы, и тогда тебя подберетъ какой-нибудь пьяный, грубый полицейскій солдатъ, чтобы отвести тебя, какъ бродягу, въ полицію, гд содержатъ воровъ, нищихъ, пьяницъ. Они встртить тебя наглымъ смхомъ, и едва ли ты спасешься отъ гибели… О теб публикуютъ въ газетахъ, будутъ ждать, когда явятся родственники. Ихъ у тебя нтъ… И тогда — тогда тебя отправятъ въ нищенскій комитетъ, пройдутъ дни, недли, мсяцы, прежде чмъ тебя бросятъ въ какой-нибудь пріютъ не имющихъ родни, неблагородныхъ дтей. Но и для этого людямъ нужно прежде выбросить тебя на улицу, ихъ эгоизмъ не позволяетъ имъ сдлать это: испорченные, загрублые, они, все-таки, боятся позднихъ упрековъ совсти и вотъ тебя хотятъ отдать въ магазинъ…
Скрипицына выпила стаканъ воды, можетъ-быть, было бы не худо выпить воды и Вар, но она не попросила, да и графинъ, по несчастному стеченію обстоятельствъ, былъ пустъ.
— Но знаешь ли ты, что значить быть ученицей въ магазин, какая тамъ жизнь? Тамъ тебя не будутъ учить ничему, ршительно ничему, что длаетъ человка человкомъ, равняетъ его съ ближними, тамъ даже не научатъ тебя необходимымъ каждому христіанину истинамъ религіи,— на это зло никто не обращаетъ вниманія, хотя и требуютъ нравственности отъ этихъ людей,— и ты, можетъ-быть, будешь молиться Богу по привычк, по инстинкту, но ты не будешь знать, что такое Богъ? Ты, можетъ-быть, и не развратишься, но отъ этого удержитъ тебя случай, а не сознаніе, что это грхъ, что это порокъ! Зато тебя заставитъ шить, цлый день шить, и если понадобится какой-нибудь другой богатой женщин къ спху бальное платье, то тебя заставятъ шить и ночью въ грязной, сырой, душной комнат, почти въ подвал, набитой до-нельзя злыми, оборванными, простыми двчонками, дочерями кухарокъ, дворничихъ, прачекъ, солдатокъ… Ты будешь спать на одной постели съ десяткомъ этихъ двчонокъ, больныхъ, покрытыхъ слоемъ грязи, заденныхъ наскомыми, будешь дышать зараженнымъ ими воздухомъ и, чтобы не зябнуть въ холодныя зимнія ночи, прижмешься къ этимъ двчонкамъ, будешь грться ихъ ядовитой теплотой…
Скрипицына смолкла на мгновеніе, ей хотлось высказать всю горькую правду. Она прошлась по комнат.
— Вонъ, взгляни!— зловщимъ голосомъ произнесла она, подводя Варю къ окну и показывая ей на узкую улицу, застроенную высокими, какъ стны тюрьмы, домами, походившую въ сумеркахъ туманнаго вечера на угрюмое подземелье.
По этому подземелью бшено неслись лихіе экипажи лихихъ господъ, тянулись съ поклажей ломовые извозчики, ругаясь съ встрчными легковыми, частили мелкими шажками бездушныя фигуры мертвенно приличныхъ чиновшіковъ, шаталась пьяая и оборванная мастеровщина, оглашая воздухъ циническою, доходившею въ своей ироніи до ужаса, бранью, сменили ногами истаскавшіеся юноши и съ безстыдствомъ нетерпливаго разврата, не стсняясь передъ прохожими, поддаваясь только своимъ животнымъ побужденіямъ, бжали за нарумяненными жертвами общественнаго темперамента, заглядывали имъ подъ шляпки, шепча какія-то рчи, не тайныя въ этой обстановк даже для ребенка, да, суясь подъ ноги людей, дружились въ какомъ-то бшеномъ чаду никому не принадлежавшія собаки…— Вонъ, взгляни,— продолжала Скрипицына:— на эту грязную босую двочку съ подвязанной щекой, затертую, затерянную въ грубой толп народа. Это ученица изъ магазина. Ее послали куда-нибудь въ лавку или даже, мн скверно сказать это слово,— въ кабакъ! Съ тобой было бы то же самое. Представь себ, ты уже не дитя, ты можешь это представить, что твой отецъ, дворянинъ, служившій тридцать лтъ отечеству, имвшій регаліи, увидлъ бы съ небесъ, что его дочь, оборванная, прибитая, идетъ босикомъ за водкою для мужа своей хозяйки, идетъ въ то мсто, гд шумятъ пьяные мужики, погибшія женщины, полунагіе люди, гд человкъ становится ниже животнаго и готовъ оскорбить, опозорить даже беззащитную двочку, готовъ погубить ее… Вотъ отъ чего я тебя спасаю!
Послднія слова и выраженіе, съ какимъ они произнеслись, полныя тихаго спокойствія и гордаго достоинства, стоили знаменитаго: qu’il mourt.
Скрипицына замолчала. Варя рыдала, какъ въ день смерти своего отца, но не благодарила. Неужели этотъ ребенокъ по своей тупости не чувствовалъ величины благодянія или — не это невроятно!— онъ понималъ, что благодяніе само по себ есть самая величайшая награда для благодтеля?
— О чемъ ты плачешь?— холодно спросила Скрипицына.
— По-озвольте мн про-проститься,— всхлипывала Варя.
— Съ кмъ?
— Съ ни-ми… Съ на-ашими… Съ Игнатьевной…
Такая неблагодарность возмутила Скрипицыну.
— Вотъ глупости! Разв прощаются съ хозяевами, перезжая отъ нихъ? Гд это видано? Неужели, если бы я стала перезжать, то и мн нужно было бы идти къ нашему хозяину въ лабазъ прощаться? Нелпость! Твои вещи перевезутъ сюда завтра — и конецъ!
— Он до-обрыя!— зарыдала Варя.
— Добрыя! Ты такъ мала и неразвита, какъ я вижу теперь, что не понимаешь, кто добръ, кто золъ. И какъ можетъ быть доброю какая-нибудь баба, отдающая внаймы комнаты, какъ ей показать свою доброту жильцамъ? И что за дло жильцамъ до доброты, до характера хозяевъ! Объ этомъ даже неприлично справляться, это слдствіе привычки мшаться въ чужія дла, это первое начало страсти къ сплетн, страсти низкой, марающей высокое достоинство человка. Тебя уже успли испортить, но я надюсь, что я успю исправить тебя, развить. Я приложу вс свои силы, пожертвую всмъ, чтобы ты развилась… Теперь иди спать.
Госпожа Скрипицына протянула Вар руку для цлованія. Варя тихо поцловала ее и съ поникшей головой вошла въ спальню, гд уже спали пансіонерки и жиденькая гувернантка. Варя тихо раздлась и легла въ постель, ей стало тяжело, страшно, по тлу пробгала лихорадочная дрожь. Черезъ четверть часа природа взяла свое, и двочка начала дремать. Въ полусн она почувствовала надъ собой теплое дыханье, и кто-то едва слышнымъ поцлуемъ коснулся ея щеки, она открыла глаза и увидала удаляющуюся на цыпочкахъ жиденькую гувернантку. По лицу Вари пробжала ясная улыбка, и въ эту ночь ей снились свтлые сны…
Видла она во сн знакомую комнатку съ кисейными занавсками, съ кроватью, украшенной блымъ пологомъ, съ дешевыми цвтами на окнахъ. Въ комнат ходитъ съ завязанными глазами блокуренькій мальчикъ и, вытянувъ впередъ руки, старается поймать двухъ человкъ, играющихъ съ нимъ въ жмурки: эти люди были сама Варя и ея старый отецъ, отставная приказная крыса, чернильная душа. Вотъ мальчуганъ поймалъ отца Вари и, сдернувъ повязку, кричитъ:
— ‘Вамъ, вамъ завязывать глаза!’
— ‘Ну, довольно!’ — смется чернильная душа, и въ ея словахъ слышится святое, нжное чувство любви.— ‘Измучили вы меня, старика. Играйте одни!’
Онъ улыбается и садится въ кресла, безконечная ласка свтится въ его лиц кажется, если бы ему сказали: ‘ршись вытерпть страшную пытку, дай отрубить себ голову, и эти дти будутъ счастливы’, то онъ съ улыбкой пошелъ бы на колесо, легъ бы на плаху и почувствовалъ бы, что только впервые въ жизни, въ эту минуту онъ узналъ, что значитъ блаженство. Чернильная душа! Приказная крыса!..
Варя и гимназистъ придумываютъ, какъ бы имъ поиграть вдвоемъ, берутъ карты и играютъ въ дурачки, а солнце свтитъ такъ ярко, такъ хорошо и обливаетъ комнату своими грющими лучами, рисуетъ прихотливые узоры на полу… Варя улыбалась въ своемъ сн, Варя была счастлива…
Да благословить же Богъ жиденькую, жалкую гувернантку за то, что въ чаду глубокихъ соображеній ей показалось нужне всего въ данную минуту напечатлть поцлуй на лиц печальной двочки, отходившей ко сну!
‘Что-то длаетъ теперь Ардальоша?’ — думала Варя, проснувшись на другой день и смутно вспоминая сонъ. Ей очень хотлось идти съ горничной за вещами въ квартиру Игнатьевны, но она уже начала ‘соображать’, разсудила, что это разсердитъ госпожу Скрипицыну, что откровенно высказанное желаніе навлечетъ упреки, гнвъ и наставленія, что лучше затаить его въ глубин души и постараться сдлать веселое лицо, попробовать выказать ласку къ благодтельниц.
— Ты сегодня очень мила,— улыбнулась Скрипицына, когда Варя пришла поутру къ ней и цловала ея руку.— Я вижу, что мои наставленія не пропадутъ даромъ. Будь всегда такою скромною, признательною и откровенною.
Варя покраснла, и ей стало неловко, точно она согршила, солгала передъ кмъ-то, впервые въ жизни была и неоткровенна, и непризнательна.
— Экая гордянка: и меня не приняла, и Варю не пустила ко мн,— говорила вечеромъ того же дня Игнатьевна въ кругу своихъ подданныхъ, распивая кофейные переварки.— Убавилось бы ея, что ли, если бы она поговорила со мной.
— Ну, Богъ съ ней,— жалобно произнесла Акулина Елизаровна.— Слава Богу, что хоть Варю, сироту горемычную, призрла. Намъ-то и Богъ веллъ терпть униженія, недаромъ сказано въ писаніи: бражени кротци.
— Ахъ, друзья мои, она благородная! Вы не осуждайте ее. Ей съ вами нельзя говорить,— воскликнула маіорская дочь, и слышно было, что она скорбла о неблагородств своихъ друзей.
— Что мн въ ея благородств! я сама себ благородная. Я своимъ потомъ хлбъ достаю, ночей не сплю, чтобы кусокъ хлба достать, подлаживаюсь ко всмъ, все переношу, чтобы не нажить враговъ. Мн ваши благородныя ни пенсій, ни вспомоществованій не даютъ,— жаловалась съ обычной желчью Игнатьевна на свою долю, должно-быть намекая на свой великій трудъ отдачи комнатъ, такъ какъ это была ея единственная дятельность.
— Ардальоша, ты хоть бы книжечку взялъ почитать,— назидательно пустила въ ходъ три нотки Акулина Елизаровна.— Какъ теб не стыдно съ котенкомъ возиться? Порисовалъ бы что-нибудь, вдь въ емназіи, чай, учатъ рисовать-то?
— Учатъ-съ,— печальнымъ шопотомъ отвтилъ Ардальонъ и, съ сожалніемъ оставивъ нитку, съ привязанною къ ней бумажкою, принялся раскладывать на стол бумагу, рисунки и сталъ рисовать, прислушиваясь въ то же время къ разговорамъ, на которые до этой минуты онъ не обращалъ никакого вниманія.
Котенокъ потрепалъ его за штанишки, словно говоря: вдь теб не хочется рисовать, брось это, Ардальоша, давай играть!— и, оскорбившись невнимательностью своего юнаго друга, пошелъ на середину комнаты и, поддразнивая упрямца, сталъ одинъ подшвыривать и ловить игривыми лапками комокъ бумаги.
А разговоры шли своимъ чередомъ.
— Благородная!— съ ироніей воскликнула Игнатьевна.— А небось съ французишкой шашничаетъ? Все въ него садитъ, по всмъ лавочкамъ задолжала, а передъ нами носъ поднимаетъ.
— Ахъ, душа моя, это коммеражи!— воскликнула маіорская дочь.— Вдь вы это отъ ея горничной слышали?
— Да, отъ Дашки слышала!
— Ну, можно ли врить этому народу? И что намъ за дло, съ кмъ она живетъ? Нтъ, нтъ, вы не правы, она доброе дло сдлала.
— Ну, и оставайся ея добродтель при ней, а меня-то ей не слдъ было обижать. И съ Варей-то проститься не дала! Да я ей этого по гробъ не забуду, умирать буду, на духу покаюсь, что врага не прощаю. Вотъ вамъ и весь сказъ!
А Ардальонъ все слушалъ, и въ его блокуренькой головк бродили смутныя мысли о томъ, что вотъ бдныхъ и неблагородныхъ нельзя принимать богатымъ и благороднымъ, что вотъ и его мать, потому что она бдная и неблагородная, валялась въ ногахъ у директора гимназія, когда Ардальону пришлось держать вступительный экзаменъ, и просила принять сына, и что хотя онъ выдержалъ экзаменъ не хуже другихъ, получилъ изо всего пятерки, а все-таки мать благодарила господина директора за то, что тотъ сжалился надъ ними, надъ сиротами беззащитными. И онъ — Ардальонъ тоже кланялся, сознавая, что директоръ только по доброт своего сердца говорилъ ему:
— ‘Не надо, не надо благодарить! Я принимаю всхъ, кто оказываетъ удовлетворительныя познанія на испытаніяхъ’.
И все ясне и ясне казалось Ардальону, что онъ недаромъ, по приказанію матери, кладетъ ежедневно земной поклонъ за благодтеля-начальника, сказавшаго ему разъ и навсегда:
— ‘Если ты будешь дурно учиться и вести себя, то тебя выгонятъ, а теб не на что надяться: твоя мать бдна, необразована, ты погибнешь, тебя въ дворники не возьмутъ’.
Задумчиво подошелъ Ардальонъ въ окну и, повидимому, безцльно началъ смотрть на дворъ, быть-можетъ, въ эту минуту онъ думалъ угадать будущность обитателей большого дома, быть-можетъ, просто дышалъ молодою, но слабою грудью теплымъ майскимъ воздухомъ… Въ нсколькихъ окнахъ уже мелькали огни и, какъ въ китайскомъ фонар, двигались огромныя, большеголовыя тни проходившихъ по комнатамъ людей, то тамъ, то тутъ высовывались въ форточки разнообразныя лица, выставлялась за окна провизія. Въ спальн госпожи Скрипицыной было отворено окно, блестлъ, не колеблясь, такъ тихо было въ воздух, огонекъ свчи и озарялъ дв женскія головы: одну — съ осунувшимися чертами лица, другую — полненькую и молодую, молодая женщина, повидимому, читала вслухъ книгу…
На двор спорили и изощряли свое остроуміе мастеровые, дворникъ травилъ, отъ нечего длать, собакъ, куча дтей играла въ бабки, между играющими Ардальонъ узналъ одного изъ своихъ товарищей по гимназіи, шла портного ‘Приснухина изъ Парижа’, какъ значилось на вывск этого честнаго ремесленника. ‘Мундиръ-то мараетъ!’ — подумалъ Ардальонъ про своего товарища и тихо началъ раздваться, услышавъ молящій и ноющій голосъ матери:
— Легъ бы ты спать, Ардальоша,— говорила она:— а то, спаси насъ Владычица Небесная, пожалуй, раннюю обдню проспимъ. Сними-ка сапожки, я ихъ вычищу.
— Да я самъ, маменька, вычищу ихъ.
— Э, голубчикъ, что теб руки марать, да мозоли на нихъ натирать щеткой. Мое дло привычное, мн некому рукъ показывать, а твоя жизнь впереди, Богъ знаетъ, кому придется руки жать.
Ардальонъ снялъ сапоги, легъ, но долго ему не спалось въ душной, низенькой комнатк. Долго слышалъ онъ и крики мастеровыхъ, и лай собакъ, и громкій смхъ Порфирія Приснухина, и шарканье щетки по сапогамъ. Не вотъ все мало-по-малу начало стихать, только изрдка глухо дребезжали прозжавшія по улиц дрожки, раздавался легкій храпъ капитанши, долетало изъ другой комнаты сопнье Игнатьевны, смшанное съ какимъ-то не лишеннымъ сладости присвистомъ, да безостановочно стучалъ громадный маятникъ широкихъ стнныхъ часовъ съ засиженнымъ мухами циферблатомъ. Въ комнат вдругъ послышалось медленное шипнье, легкій трескъ и потомъ раздался первый глухой ударъ часовъ, за нимъ послдовали снова то же шипнье, тотъ же трескъ и ударъ… Часы пробили полночь, то-есть пробили безъ остановки двадцать семь разъ, но привычные люди знали, что это они только шалятъ по праву стариннаго знакомства, и догадывались о настоящемъ времени. Ардальонъ поднялся съ постели и на цыпочкахъ подошелъ къ окну. Небо было свтло, но на двор было темно, какъ въ пропасти, всюду погасли огни и только въ спальн Скрипицыной, страдавшей безсонницей, попрежнему теплился огонь свчи, и виднлись дв женскія головы.
— Варька все еще читаетъ!— произнесъ вслухъ Ардальонъ со вздохомъ и испугался, услышавъ движеніе и бредъ матери.
— Молись, молись!— шептала она во сн.
Онъ поспшно легъ.
Рано подняла его мать на другой день. Приготовила ему чистое блье, вычищенные сапоги и верхнюю одежду, съ которой заботливо счистились вс пушинки и вся пыль. Когда ребенокъ одлся, мать напомадила ему голову и, причесавъ его, перекрестила.
— Ступай впередъ въ церковь. Что теб со мной со старухой-лохматницей идти, я въ уголочк гд-нибудь встану, чтобы меня не видали. Поди-ка, у васъ тамъ пересмшники емназисты, на зубки тебя подымутъ, что вотъ какая у тебя мать замухрышка,— говорила мать, провожая сына и глядя съ площадки лстницы, какъ онъ спускался внизъ.
Звучно лилось въ храм пніе пвчихъ, носились волны дыма, сверкая при утреннихъ лучахъ солнца, кружилась пыль, пахло ладаномъ и воскомъ, мигали свчи и какъ будто изъ недосягаемой дали тихо проносился старческій голосъ благословляющаго священника, и было что-то неизъяснимо поэтическое, какъ младенческій сонъ, во всей этой торжественной картин. Полусонный ребенокъ то любовался съ упоеніемъ ею, то жарко молился, то уносился куда-то своей дтской фантазіей, какъ будто ее подняли за собою несущія вверхъ волны иміама. ‘Что-то я буду длать теперь одинъ, безъ Вари? Опять рисовать? Нтъ, скучно! лучше я книжку почитаю. Славныя есть книжки волшебныя! Вотъ гд о феяхъ пишутъ’,— думалось Ардальону. И точно, по возвращеніи домой, напившись кофею съ сдобной булочкой, онъ отрылъ у себя замасленную волшебную книжку, притащилъ къ окну старое, обтянутое черной кожею, кресло, подладилъ его такъ, чтобы на него падали солнечные лучи и, поджавъ подъ себя ноженки, угнздился, какъ котенокъ, и сталъ читать, грясь на солнц, разгораясь хорошенькимъ личикомъ и уносясь далеко-далеко отъ бдной, низенькой, проходной комнатки…
А мать погладила его по головк, поцловала и, натянувъ на голову платчншко, побжала мелкими шажками на рынокъ купить мучки, да яицъ, да разнаго другого снадобья, чтобы испечь прсные пирожки для своего сынишки. Онъ читалъ-читалъ, наконецъ, одолла его дремота и, горя яркимъ румянцемъ, съ улыбкой на лиц, онъ уснулъ, а во сн снились чудныя грёзы: богатство, воздушные дворцы, безконечное яркое небо, летающія въ горячемъ воздух феи и, качаясь на сонной, залитой блескомъ рк, пли русалки ему сладкую псню…
Кому изъ насъ незнакомы эти волшебныя, разнживающія душу сновиднья? Разв какому-нибудь маравшему въ дтств свой гимназическій мундиръ сорванцу Приснухину —
Да, кстати, гд онъ теперь?
Вонъ далеко на конц города, въ усть Фонтанки, продирается онъ между барокъ на дрянной лодчонк съ двумя шестнадцатилтними мастеровыми-халатниками изъ мастерской, своего отца. Фуражка натянута на затылокъ, крупныя капли пота струятся съ пылающаго лица, глаза блестятъ огнемъ силы и страсти, онъ снуетъ по лодк, поднимаетъ протянутые по рк канаты и веревки, отпихивается отъ барокъ, работаетъ багромъ.
— Эй вы, спутанные!— кричитъ онъ: — чего по рк слюни-то распустили? Не можете къ сторон причалить? Прозду нтъ! Черти, черти проклятые! Митрій, забирай правымъ-то весломъ. Вотъ такъ, молодецъ! Ну, теперь прихвати лвымъ… Фу, ты Господи, совсмъ умаялся!— говорить онъ, садясь на доску, играющую роль скамьи, и, отирая потъ обшлагомъ рукава, любуется, какъ быстро несется лодка, вырученная имъ на свободу. А вдали уже мелькаетъ зелень, островокъ. Еще нсколько минутъ — и передъ пловцами откроется широкое раздолье залива, а грязная Фонтанка и неугомонный, пьяный, ради праздника, городъ исчезнетъ вдали, закутанный своимъ дымомъ, опоясанный кладбищами.
— ‘Эхъ, если бы втеръ разыгрался!’ — говоритъ Порфирій, и искренно это его желаніе, и нтъ въ немъ страха, онъ дйствительно убжденъ, что борьба съ бурей чудное дло, ему кажется, что онъ могучій гигантъ, и въ эту минуту онъ любитъ боле всего картину, висящую въ магазин его отца и изображающую Петра на Ладожскомъ озер, усмиряющаго бурю.
Ему кажется, что онъ скоре бы утонулъ, чмъ ршился бы крикнуть: помогите! И то сказать: кто — если трезво глядть на міръ и на вс его глубокія соображенія — поможетъ ему, Приснухину, когда онъ самъ не сможетъ спасти себя? Ему никто никогда не говорилъ о существованіи спасительницъ фей, а он, отъ тупоумной гордости, или отъ крайней лни, не поспшили какимъ-нибудь чудомъ заявить ему о своемъ существованіи и такимъ образомъ навки потеряли одного изъ возможныхъ поклонниковъ. Бдныя, жалкія, глупыя феи!

III.
Маленькая сестрица и бдный братишка.

Въ то же воскресенье госпожа Скрипицына возвратилась съ Варей отъ поздной обдни и застала у себя обычныхъ праздничныхъ гостей: учителя-француза и своего восемнадцатилтняго брата-кадета, молодого человка съ ухарской прической и беззаботно-удалымъ выраженіемъ на недурненькомъ личик съ вздернутымъ носикомъ, сильно развитыми ноздрями и полными, алыми губами. Этотъ достойный всякаго уваженія и потому любившій принимать признаки уваженія, молодой человкъ любилъ, не стсняясь присутствіемъ постороннихъ лицъ, напвать отрывки изъ арій и романсовъ, изъ которыхъ онъ отлично помнилъ первыя дв строчки и мотивъ. Онъ серьезно говорилъ, какъ и слдуетъ истинному таланту, что у него ‘прекрасный теноръ’, и иногда высказывалъ сожалніе, что у него нтъ времени обработать свой ‘замчательный голосъ’, и вообще смотрлъ съ должнымъ презрніемъ на тхъ, кто не имлъ голоса или просто стснялся пть, не зная первыхъ строчекъ арій и романсовъ. Не мене прекрасно, и тоже не стсняясь вкусами постороннихъ, умлъ молодой человкъ свистать и съ восторгомъ говорилъ, просвиставъ удачно какой-нибудь мотивъ, что онъ ‘отлично свищетъ’. Въ эти минуты онъ былъ особенно привлекателенъ, потому что нкоторымъ образомъ находился въ положеніи вдохновеннаго свыше лица, размахивалъ руками и шагалъ огромными шагами по комнат, стуча каблуками, наступая на чужія ноги и задвая за мебель. По обыкновенію онъ не любилъ сидть, но лежалъ въ кресл, закинувъ назадъ голову, свсивъ въ стороны руки, протянувъ и расширивъ длинныя ноги, такъ что вся его фигура представляла человка, лежащаго на покатой доск. Онъ находилъ эту позу граціозною и ловкою и почему-то называлъ ее ‘вызывающею’. Если онъ не свисталъ, не напвалъ первыхъ строчекъ арій, не лежалъ въ кресл, то крошилъ ножницами попавшіяся ему вещи, или комкалъ ихъ въ рукахъ, за неимніемъ ножницъ. лъ аппетитно, по-кадетски, бралъ кушанья, не дожидаясь приглашенья, изъ любви къ лучшимъ кускамъ блюда, если ставилась на столъ коробка съ конфетами, то онъ спокойно ставилъ ее себ на колни или, лучше сказать, на грудь, такъ какъ это было удобне въ его лежачемъ положеніи, и рылся въ конфетахъ, осматривалъ вертлъ каждую, иногда даже подносилъ къ носу, отыскивая самыя лучшія, подходившія къ его развитому вкусу, оставляя гостямъ довольствоваться тмъ, что не нравится ему. Это, впрочемъ, могло быть непріятно только тмъ, у кого былъ одинаковый съ нимъ вкусъ, но такъ какъ на вкусъ товарища нтъ, то подобное дйствіе и не могло быть непріятнымъ кому бы то ни было. Иногда онъ пряталъ нсколько конфетъ для друга, съ которымъ его звали неразлучной. Тотъ былъ хорошенькій мальчикъ, ходившій большею частью въ шинели, а не въ курточк, хотя это и было запрещено въ корпус. Но до него намъ нтъ дла. Госпожу Скрипицыну часто возмущало поведеніе брата, чего мы, при всемъ уваженіи къ ней, разумется, не оправдываемъ, любя воинственную свободу и полное сознаніе своихъ достоинствъ въ воинахъ. Но Скрипицыной это было простительно, она была такъ воспитана, выросла въ такомъ обществ и была въ тхъ лтахъ… Да, кстати, о лтахъ госпожи Скрипицыной.
Читательница, не приходите въ ужасъ, что, говоря о лтахъ женщины, я могу добраться и до вашихъ лтъ. Вы молоды, я знаю наврное, что вы молоды, я васъ встртилъ посл десятилтней разлуки на балу и былъ радъ, что на вашихъ щечкахъ цвтутъ попрежнему розы, что у васъ роскошные локоны, падающіе на алебастровую шейку, что ваши бровки черны, узки и правильно очерчены. Этого съ меня довольно, подробне узнаетъ степень вашей молодости вашъ будущій супругъ на другой день вашей свадьбы…
Скрипицына же была въ той пор, когда всякая женщина перестаетъ прибавлять лта своей милой, дорогой подруг, а мужчины перестаютъ справляться о нихъ. И такъ она, державшаяся прямо, говорившая плавно и медленно, изящно поправлявшая нарукавиички и складочки платья, не смущавшая своей особой гостей даже въ гостиной графовъ Дикобразовыхъ, своихъ дальнихъ родственниковъ, она огорчалась воинственностью брата и называла его манеры ‘армейскими’.
— Ты знаешь, мой другъ,— говорила она:— что именно за эти манеры у графовъ Дикобразовыхъ, нашихъ родственниковъ, не принимаютъ армейскихъ офицеровъ.
— Ну, вотъ еще выдумала. Графиня сама таскала свою дочь къ намъ на балы въ корпусъ, а тамъ не станетъ же наша братья для нихъ перемнять манеръ. ‘Пью за здравіе Мери’,— вдохновенно плъ братъ, качая во вс стороны головой.
— Могу тебя уврить, графиню ужасаютъ эти манеры. Она повезла дочь на балъ, потому что тамъ былъ Жоржъ Гребецкій. Она хочетъ устроить эту партію, и онъ долженъ какъ можно чаще видть ея чудную, несравненную дочь. Ты долженъ вести себя прилично, отличаться тмъ аристократизмомъ, которымъ отличались во ‘ваши’. Вспомни, что фамилія Скрипицыныхъ не изъ тхъ, которыя стоятъ въ переднихъ. Ты знаешь по исторіи судьбу нашихъ предковъ въ 1612 году. Да что я говорю! Довольно взглянуть на твои черты, на твои, ручонки и ноги, чтобы убдиться, что твой ддъ вышелъ не изъ курной избы.
— ‘Лобзай меня, твои лобзанья’,— моталъ головой братъ, выставляя свою хорошенькую, протянутую на середину комнаты, ногу.
— Я согласна, что твой голосъ рдкій алмазъ, но онъ не обработанъ. Если бы у меня были средства…
— Кстати, сестра, что эти подлецы, мои мужики, не приносили оброка?
— Нтъ, мой другъ.
— По-міру, канальи, ходятъ, чмъ бы на мста идти. Конечно, скоро ли по грошамъ соберешь оброкъ, да еще, я думаю, каждый день нализываются. ‘Что за ночь, за луна’,— заливался брать.— Итакъ, мой другъ, если бы у меня были средства, или если бы твои мужики работали, а, не ходили по-міру, и платили бы большіе оброки, то мы взяли бы теб учителя пнія, и ты, конечно, могъ бы пть даже у графа Дикобразова. Его же младшая дочь, которая еще не просватана, такъ любитъ пть дуэты. Но пть, ходя по комнат, это не принято.
— Ты, душа моя, ничего не понимаешь. Вы вс въ институт привыкли быть нмыми, чопорными куклами, ходить на пружинахъ, se tenir droit и цловать подругъ въ блдныя, чахоточныя лица. Идеализмъ! Къ тому же ты позабыла, я думаю, какое дйствіе, производитъ мужской голосъ на женщинъ, онъ магически дйствуетъ на нихъ. ‘Обойми, поцлуй’,— плъ братъ и, вытянувшись еще пряме въ кресл и закинувъ еще выше свою умную головку, вспоминалъ, какъ его пніе очаровало одну изъ знакомыхъ ему двицъ, жившихъ въ одной общей квартир, куда привезъ его впервые, вышедшій въ полкъ товарищъ, и куда съ того дня, онъ ходилъ съ друзьями, по субботамъ. Но возвратимся къ разсказу.
— Отчего ты не съ вечера пришелъ?— спросила сестра у брата посл обычныхъ привтствій съ гостями, садясь за столъ, гд былъ поставленъ кофе, и заботливо стала расправлять платье, и нарукавнички.
— Нельзя было. Мы съ товарищами въ гости ходили,— отвтилъ братъ.
— Къ кому?..
— Такъ… къ знакомымъ…
— Надюсь, что это порядочные люди, что ты не роняешь своего достоинства знакомствомъ съ ними?
— Вотъ еще выдумала! Знакомые, какъ знакомые!
— Хорошее общество у нихъ собирается?
— Вс, кто хочетъ, тотъ и идетъ…
— Весело провелъ время?
— О, у нихъ-то всегда весело!— плутовато засмялся братъ, подмигивая учителю-французу, которому онъ уже усплъ сообщить, кто такіе эти знакомые, и что длаютъ тамъ мужчины.
— Что же вы тамъ длали?
— Да все!
— То-есть, что же все?
— Да такъ все, что хочешь… Пли, танцовали… Странная ты, сестра, разв можно разсказывать все? ‘Когда легковренъ и молодъ я былъ’.
— Отчего же нтъ?
— Ну, вотъ еще! ‘Младую гречанку…’
— Однако?
— Ты такая пуританка!.. ‘я страстно любилъ…’
— Что съ тобою? Разв тамъ было что непозволительное?
— Ну, хоть бы и непозволительное, такъ что же? Это вдь все относительныя понятія. Что непозволительно для тебя, то можетъ быть позволительно для меня.
— Il est spirituel!— ввернулъ, весело улыбаясь, французъ, у котораго начинались судороги отъ скрываемой звоты, онъ поминутно отиралъ навертывавшіяся отъ нея на глаза слезы.
— Но я боюсь за него, онъ такъ пылокъ!
— О, это ничего. Мы, французы, тоже чрезвычайно рано развиваемся, и потому насъ не пугаетъ раннее развитіе.
— Вы думаете, что оно не опасно?
— Нисколько.
Братъ, не говорившій, къ прискорбію сестры, по-французски, считалъ за лучшее, во время этого разговора, напвать восхитительную строчку изъ моднаго романса. Варя, между тмъ, напилась кофе, и госпожа Скрипицына обратилась въ ней:
— Ступай, дитя мое, вышивать мой воротничокъ. Только, пожалуйста, выполни аккуратно рисунокъ. Тамъ, помнишь, есть прорзъ, ты будь осторожна, чтобы посл не сыпалось на этихъ мстахъ. И тамъ, гд паутинки, длай ихъ отчетливе. Каждое искусство требуетъ внимательности.
Варя вышла изъ комнаты, получивъ предварительно поцлуй въ щеку и поцловавъ протянутую ей руку.
— Что это за лнь наказуемая?— спросилъ брать, удивляясь присутствію двочки у сестры въ праздничный день.
— Нтъ, я ее взяла на воспитаніе.
— А! Прибавка барышей!— родственно обрадовался брать счастью сестры.
— Фи! Она нищая, у нея нтъ никого въ мір, я ей замнила мать.
— Вотъ фантазія! Охота няньчиться!
— Нельзя же жить вчно для одной себя.
— Ты, кажется, ршительно хочешь закабалить себя. Няньчишься съ двчонками въ будни, а теперь и въ праздники не будешь имть отдыха. Да это и стоить чего-нибудь, ты не такъ богата.
Братъ въ своей юной головк тотчасъ же сообразилъ, что лишніе расходы сестры убавятъ его приходы, и разсердился на алчную двчонку, навязавшуюся на шею его сестры. Такая разсчетливость насъ ршительно изумляетъ, потому что у него было молодое, то-есть мягкое и доброе сердце, онъ, какъ вс запертые въ корпус кадеты, былъ щедрый молодой человкъ и каждую недлю давалъ своему другу часть своихъ карманныхъ денегъ, платилъ щедро каптенармусу за то, что тотъ выбиралъ ему лучшую одежду, прибавлялъ извозчикамъ, смясь, что они называли его графчикомъ и вашимъ сіятельствомъ, даже Даша знала его щедрость. Хотя за что бы ему платить хорошенькой Даш? Не за то ли, что она смотрла, какъ чистила по субботамъ его сапоги и платье старая, рябая кухарка, которой (нельзя же всмъ платить) не платилось ничего?
— Это нашъ святой долгъ, мой другъ, спасать ближнихъ.
— Mademoiselle такъ добра,— промолвилъ учитель: — что для нея величайшее счастье есть счастье ея ближнихъ.
— Не хвалите меня, я испорчусь,— сладко улыбнулась добрая Скрипицына и, опустивъ глаза, стала задумчиво помшивать ложкой въ чашк.— Меня страшно безпокоитъ,— какъ бы про себя говорила она:— удастся ли мн ее развить, внушить ей высокія понятія о призваніи женщины-христіанки. Она такъ очерствла, такъ испортилась въ этой грязной обстановк среди необразованныхъ, грубыхъ людей, погруженныхъ въ мелочные матеріальные расчеты. Я опасаюсь, что у меня не хватитъ на это силъ, я такъ жарко прошу ихъ у Бога. Если бы у меня было краснорчіе графа Дикобразова, нашего великаго родственника,— о, тогда бы другое дло! Но я — я бдная, слабая женщина!
— Давай я буду теб помогать!— воскликнулъ съ втренымъ смхомъ братъ.
— Ты шутишь, Basile, ты дитя и не понимаешь, что значитъ принять на себя эти обязанности.
— Такъ зачмъ же и брать ихъ, если трудно исполнить?
Сестра съ сожалніемъ меланхолически пожала плечами.
— А наше нравственное развитіе? А наше образованіе? Разв они не принуждаютъ насъ въ исполненію извстныхъ обязанностей? Какой-нибудь грубый невжда, мужикъ, не считаетъ нужнымъ помогать ближнимъ, онъ спокоенъ, видя ихъ нужды, но мы, получая извстныя права и преимущества, получаемъ и извстныя обязанности. Трудъ страшный, но, разумется, мы не промняемъ его святыни на беззаботную, безсмысленную, животную жизнь неразвитаго мужика. Въ насъ не дремлетъ сознаніе своего человческаго достоинства и, ставъ однажды на верхнюю ступень лстницы, мы не сойдемъ въ пропасть грязи, грубости и эгоизма.
Госпожа Скрипицына, какъ видитъ читатель, любила и умла произносить рчи, это было слдствіемъ сознанія своего умственнаго и нравственнаго превосходства надъ окружающими. Это сознаніе не могло не наввать на нее грусти, проявлявшейся во всхъ ея рчахъ и очень понятной въ ея положеніи. Мои развитые и понимающіе свое развитіе читатели знаютъ это по себ. Тяжело стоять одиноко, на какой бы то ни было высот! Всякій богачъ, это извстно всмъ, обладая умственными или матеріальными, или другими сокровищами, терзается, зная, что этихъ богатствъ нтъ у его братьевъ-бдняковъ, терзается боле этихъ бдняковъ, потому что они даже и не понимаютъ, что значить быть богатымъ.
— Ты судишь, какъ англійская леди,— замтилъ братъ, по-кадетски называвшій въ своемъ кругу всхъ англичанокъ дохлыми.
— Вы правы только отчасти,— замтилъ учитель, не умвшій льстить по своей гордой французской натур.— Въ вашей сестр, при всемъ нравственномъ сходств съ англичанками, есть еще то высокое качество, котораго нтъ у нихъ: она мягка, женственна, въ ней нтъ ихъ сухости и черствости.
— О, вы сегодня сговорились баловать меня. Вы сговорились, покуда были одни. Это награда за мою ршимость. И врьте, друзья мои, эта награда нужна мн, какъ поддержка, какъ одобреніе для слабаго путника въ трудной дорог въ высокой цли.
Госпожа Скрипицына съ искреннимъ чувствомъ пожала руки учителя и брата, хотя послдній и удивлялся, почему его сестр кажется комплиментомъ найденное въ ней сходство съ дохлыми англичанками, тощими, какъ щепки, и длинными, какъ жерди. Этотъ миленькій ребенокъ именно такими представлялъ себ англичанокъ. Его сестра вдругъ приняла веселое выраженіе лица, и минутное облако печали, налетвшее на нее, исчезло, какъ весеннія облака при лучахъ солнца. Ея еще юное сердце, лта котораго, по обыкновенію, не считаются никмъ, затрепетало подъ корсетомъ отъ одобренія милыхъ друзей. Быстро пролетло время до обда. Скрипицына разсказывала объ институт, о прізд туда разныхъ знаменитостей, о поцлу, данномъ ей тамъ княгинею Мухортовой-Таракановою, о кадрили, гд Скрипицына танцовала съ княземъ Миловидовымъ и vis—vis съ своимъ кузеномъ, графомъ Дикобразовымъ, бросавшимъ ревнивые взгляды на князя и едва не вызвавшимъ послдняго на дуэль за нее. Даже кусочекъ широкой орденской ленты, подаренный какою-то еще боле значительною особой, явился на сцену и удивилъ своимъ полинялымъ голубымъ цвтомъ, походившимъ на загрязненное тучами осеннее небо, не дающее никакого понягія о его лазури, ослплявшей глаза въ весенніе дни. Французъ-учитель толковалъ объ удовольствіяхъ Парижа, о нарядахъ и локонахъ дамъ изъ сенъ-жерменскаго предмстья, объ очаровательныхъ головкахъ юношей и, не мудрено, что его разсказы выходили и врны, и картинны, такъ какъ онъ самъ держалъ гребенки, помаду и пудру во время того, какъ его патронъ-куаферъ убиралъ эти чудныя головки, даже одинъ изъ пальцевъ monsiur Davoust хранилъ до сихъ поръ слды обжога, полученнаго, по его словамъ, на дуэли за маркизу Ріо, а по словамъ исторіи — отъ куаферскихъ щипцовъ. Большой же палецъ правой руки учителя навки остался изогнутымъ наружу отъ долгаго ежедневнаго верченія этихъ щипцовъ, когда они слишкомъ перекалялись. Василій Николаевичъ Скрипицынъ между пніемъ и свистомъ ввертывалъ тоже свое словцо о томъ, что ‘мы первые фрунтовики, что у насъ нтъ колпаковъ, то-есть дурныхъ фрунтовиковъ, что экономъ у насъ воръ, а директорша отдаетъ чинить на казенный счетъ свои сковороды, приказывая вносить плату за починку въ число расходовъ по ремонту лазаретныхъ принадлежностей, что гусарская форма самая лучшая, и что какой-нибудь штафирка не можетъ угоняться за гусаромъ, что гусаръ ему по носу надаетъ, что никакая барышня не устоитъ противъ гусара и каждая смется надъ рябчикомъ’.
Но, любезный читатель, вы давно знаете, о чемъ говоритъ и будетъ говорить каждый изъ вашихъ милыхъ, добрыхъ, скучныхъ знакомыхъ… Не прерывайте, читательница, вашу милую, умную подругу Ольгу Петровну Черемухину, и она будетъ въ теченіе всего своего визита говорить о нарядахъ, ленточкахъ, кружевцахъ, воланцахъ, брошкахъ, сережкахъ и непремнно — о, непремнно!— припомнитъ ихъ фасонъ, того времени, котда ‘она жила въ Париж’, то-есть, пробывъ тамъ три недли, бжала отъ кредиторовъ. Объ этомъ вы могли бы прочесть въ иностранныхъ газетахъ, если бы изъ нумеровъ, долетавшихъ до васъ, не исчезло, по непредвидннымъ обстоятельствамъ, именно это извстіе на горе для вашего маленькаго сердечка, обожающаго Ольгу Петровну. А Иванъ Ивановичъ Добронравинъ (тотъ самый, что нажилъ деревню изъ трехсотъ рублей жалованья), онъ будетъ въ теченіе всего вечера всмъ и всюду разсказывать о крест, полученномъ недостойнымъ Чубуковымъ, будетъ до мельчайшихъ подробностей разбирать всю позорную дятельность Чубукова, его жены, дтей, родственниковъ, слугъ, крестьянъ и, все-таки, не успокоитъ своей желчи, почувствуетъ ея приливы и завтра, и послзавтра, и по необходимости будетъ ее изливать снова за вистомъ до тхъ поръ, пока самъ не получитъ креста. А опера? Княжн Мери длается дурно, если ей не дадутъ говорить объ опер. Тамберликъ, Кальцоляри, аріи, дуэты, парижская опера, петербургская опера,— о, восторгъ!— о, счастіе! о, княжна Мери, какъ громадно великъ, какъ подавляющъ вашъ умъ! Моя кухарка тоже цлый день надодаетъ мн разсказами о дороговизн говядины и злокачественности картофеля, она даже знаетъ, почему дорога говядина и въ пятнахъ картофель,— но, другъ мой, чмъ я могу помочь теб?
Итакъ, очертивъ характеры своихъ героевъ, я могу не передавать всхъ ихъ разговоровъ. Достаточно сказать, что Скрипицына и ея друзья любили другъ друга, и каждый изъ нихъ давалъ довольно много времени своему собесднику на разсужденья о любимомъ его предмет. Такимъ образомъ, наговорившись досыта, одинъ уступалъ слово другому, тотъ тоже договаривался до изнеможенія, вывертывать свой предметъ на изнанку и показывалъ, что пришелъ чередъ третьему, за третьимъ слдовалъ первый. Эта система взаимныхъ услугъ и одолженій знакома всмъ, кто хоть разъ былъ въ русскомъ обществ: оно очень скучно для посторонняго, но зато каждый членъ общества можетъ до совершенства объздить своего ‘конька’. Да что же и длать, не объ общественныхъ ли длахъ разсуждать? Этимъ витьемъ веревокъ изъ песку и себя не потшишь! Посл обда братъ отправился въ ту комнату, гд вышивала Варя, и слъ противъ нея. Варя не пошевельнулась и продолжала вышивать. Кадетъ посмотрлъ на вышивку, посвисталъ, звнулъ два раза, наконецъ, взялъ ножницы и сталъ играть ими. ‘Не стану я съ нимъ говорить’,— думала Варя. ‘А вдь ты первая заговоришь’,— размышлялъ онъ. Долго длилось молчаніе, наконецъ, Вар понадобились ножницы. Она поискала ихъ и, увидавъ, что он въ рукахъ кадета, покраснла и устремила на нихъ глаза.
— Позвольте,— промолвила она почти шопотомъ.
— Что вамъ позволить?
— Ножницы дайте.
— Вотъ он… Вы, кажется, годъ просидли бы молча, если бы он не были вамъ нужны. Я думалъ, что вы нмая.
— О чемъ же говорить?
— Такъ неужели вы не можете найти предметовъ для разговора.
— Нтъ.
Воцарилось молчаніе. Варя, дйствительно, не умла разговаривать, она до сихъ поръ только играла, отвчала на вопросы и спрашивала, если ей что-нибудь было нужно.
‘Ну, матушка,— подумалъ кадетъ:— ты порядочная тупица!’
— Вы любите вышивать?
— Нтъ.
— Зачмъ же вы и въ праздники вышиваете?
— Mademoiselle велла.
— Какое право иметъ кто-нибудь велть что-нибудь другому?
Варя не поняла вопроса и промолчала.
— Разв вы ея крпостная?
— Не знаю.
— Хо-хо-хо,— захохоталъ кадетскимъ смхомъ Скриппцынъ.— Какъ вы не знаете: крпостная вы или нтъ?
Варя опять промолчала, вполн доказывая этимъ свое крайнее тупоуміе.
— А вдь я на вашемъ мст не пошелъ бы жить сюда. Здсь скука смертная! Я думаю, васъ все Шатобріашку заставляютъ вслухъ читать? У сестры безсонница. Дуракъ былъ этотъ Шатобріашка! Сама сестра его, кажется, какъ рыбій жиръ глотаетъ отъ золотухи.
— Разв у нея золотуха?— наивно спросила Варя.
— Хо-хо-хо!— залился кадетъ. — Разумется, золотуха! Это она и васъ согласилась взять отъ золотухи, чтобы ей не такъ тошно было. Она съ вами будетъ играть, какъ дти съ котятами играютъ… А вы, дйствительно, хорошенькій котенокъ. Вы ей не поддавайтесь.
— Вамъ грхъ это говорить.
— Ого!
— Да, грхъ, и мн грхъ! Mademoiselle моя благодтельница, она сказала: я спасаю тебя отъ гибели!
— Отъ какой?
Варя не отвтила.
— Ну, отъ чего же она васъ спасаетъ?
— Отъ битья, отъ голода…
— А кто ей сказалъ, что васъ стали бы бить? что вы умерли бы съ голода?
— Она говорила, что простые люди всегда бьютъ дтей.
— А вы жили у благородныхъ?
— Нтъ.
— Били васъ?
— Нтъ.
— Вотъ видите ли, какой вы глупости поврили! Какое вы дитя. Она васъ ни отъ чего не спасла. Люди не умираютъ съ голода. Вы глупо сдлали, что просили ее взять васъ въ себ, вы думали, что она богата, глаза разгорлись, да въ расчет ошиблись.
Послднія глубокія соображенія казались вполн врными миленькому ребенку-кадету, онъ не зналъ, что Варя еще слишкомъ глупа для подобныхъ расчетовъ, и все считалъ ее боле умною, чмъ она была на дл.
— Я не просила.
— Вотъ это хорошо! Такъ, значитъ, она насильно взяла васъ къ себ? Молодецъ-сестра, даромъ крестьянъ пріобртаетъ, пожалуй, цлую деревню для меня пріобртетъ.
Варя съ удивленіемъ посмотрла на собесдника, какія-то новыя, до сихъ поръ неслыханныя ею соображенія высказывались имъ, но она ничего не могла вдругъ понять изъ нихъ, не могла сдлать выводовъ.
— Вотъ теперь и шейте ей воротнички, нарукавнички, вяжите кошелечки, читайте Шатобріашку, а какъ она разорится,— вамъ и придется идти по-міру или въ горничныя двки. Еще до пятнадцатаго года дожили, а этого не поняли. Вдь черезъ два годика вы замужъ можете выйти, черезъ три, да еще и раньше, своихъ дтей можете имть. Иныя очень рано развиваются и могутъ рожать. Я зналъ…
Варя вспыхнула и вспомнила слова маіорской дочери, что о- такихъ вещахъ стыдно говорить, хотя сама и не понимала, почему стыдно.
— Ступайте прочь!
— Это зачмъ?
— Я не хочу съ вами говорить.
— Почему?
Отвта не послдовало.
— Или вамъ стыдно слушать о томъ, что у васъ дти будутъ? Полноте, черезъ годикъ сами объ этомъ будете шептаться съ подругами. Знаю я васъ. Я думаю, вы и теперь учителямъ записочки суете, а по вечерамъ между собою…
— Уйдите!
— Чего вы волнуетесь, малютка? Давайте вашу лапенку и помиримся!
— Уйдите!
— Ну нтъ, вотъ на зло не уйду, чтобы вы не капризничали. Давайте руку.
— Не дамъ!— воскликнула упрямая Варя, и въ ея голос послышалась не нервная раздражительность слабаго существа, а злоба, лицо покрылось блдностью, глаза засверкали гнвомъ. Котенокъ обратился въ тигренка.
— Дашь!— крикнулъ кадетъ и подошелъ къ ней.
Она схватила съ пялецъ катушки и, швырнувъ ихъ въ лицо противника, убжала въ спальню. Пяльцы полетли на подъ.
Шумъ достигъ до ушей госпожи Скришщыной. Она, какъ заслышавшій драку адъютантовъ Отелло, съ гнвомъ явилась въ комнату и обратилась съ разспросами въ брату. Онъ чистосердечно признался, что Варя задремала за работой, уронила во сн пяльцы и, испугавшись ихъ паденія, убжала въ спальню. Позвали Варю.
— Какъ ты неосторожна!— оказала Скрипицына, разглядывая, не порвался ли воротничокъ.— Шумишь на весь домъ. Насъ трое, и мы не длаемъ шума, насъ даже не слышно, а ты одна тревожишь всхъ. Эта угловатость манеръ неприлична, это свойство мужиковъ.
— Но разв я виновата, что…
— Пожалуйста, оставь привычку оправдываться. Я ее уже не разъ замчала въ теб. Сознаніе своей вины, раскаяніе — лучшія оправданія. Въ женщин должна быть покорность и покорность. Ты должна учиться принимать дльныя наставленія, должна дорожить ими. Время летитъ и, можетъ-быть, придетъ пора, когда я не въ силахъ буду подать теб совтъ, протянуть руку помощи. Скрипицына впала въ элегическій тонъ.
— Но знаете ли вы, что…
— Все, все знаю и не браню тебя. Теперь шей и будь осторожна.
Варя нахмурила брови, взглянула исподлобья на наставницу и опустила голову, въ эту минуту было ясно, что она дурная, злая двочка. Ея лицо было непріятно, въ ея глазенкахъ горлъ зловщій свтъ.
— Что, выслушали проповдь?— засмялся кадетъ по удаленіи сестры.
Ему не отвчали.
— Послушайте, не дуйтесь! Будемъ друзьями.
Варя молчала, кадетъ посвистывалъ.
— Ну, хотите, я вамъ что-нибудь почитаю?
Отвта не было. Кадетъ еще посвисталъ и побарабанилъ пальцами, что онъ длалъ весьма ловко.
— Вдь это отвратительно быть такой упрямой! Вы знаете, кто упряме всхъ? Оселъ!
Варя и тутъ выдержала свой характеръ.
— Сестра правду говоритъ, что вы неразвиты. Съ вами не стоитъ и говорить. Я хотлъ быть вашимъ другомъ, научить васъ, какъ должно поступать, чтобы быть независимой, свободной, а вы дуетесь, какъ глупая двчонка. Прочли бы сказку о томъ, какъ баба не хотла сказать: слава Богу, мужъ лапоть сплелъ. Тогда увидали бы, какъ нелпо упрямство. Оставайтесь же одн, я уйду
Въ комнат только иголка щелкала по натянутому батисту.
— Прощайте, истуканчикъ!
Вечеромъ подали чай.
— Сестра, ты любишь истуканчиковъ?— спросилъ кадетъ.
— Какихъ истуканчиковъ?
— Вотъ такихъ съ кривыми ножками, съ глупенькими рыльцами, какимъ китайцы молятся.
— Фи! о какихъ гадостяхъ ты говоришь.
— О гадостяхъ! А вотъ mademoiselle хочетъ сдлаться похожею на нихъ.
— Какъ такъ?
— Да, она хочетъ постоянно молчать, чтобы сдлаться похожею на нихъ. Я о чемъ ни говорилъ съ ней, она ни на что не отвчала.
— Она неразвита и не понимаетъ, что это невжливость. Нельзя же, мой другъ, все въ минуту сдлать, Богъ дастъ, отучится и отъ этого. У нея жесткій и черствый характеръ, она огрубла въ грубой сред.
— Ну, да ты сдлаешь его мягкимъ.
— Можетъ-быть. По крайней мр, мн такъ хочется, чтобы онъ получилъ боле женственности.
Кадетъ сталъ собираться въ корпусъ.
— Дай, пожалуйста, мн денегъ, сестра…
— Неужели ты въ недлю издержалъ пять рублей?
— Да вдь я же былъ вчера у…
— У кого?
— А, чортъ возьми!— смшался и разсердился братъ.— Ну, у кого бы ни былъ, но у меня денегъ нтъ!
Сестра покачала головой.
— Моя маленькая сестрица, кажется, жалетъ дать своему бдному братишк на bonbons? Ну, такъ братишка и безъ нихъ обойдется,— проговорилъ кадетъ печальнымъ и замтно дрожавшимъ голосомъ и, поспшно, нервно простившись со всми, вышелъ изъ комнаты.
Госпожа Скрипицына вышла за нимъ въ переднюю.
— Ступай, сестра, я одинъ найду шинель,— слышался оттуда дрожащій голосъ.
— Полно, Basilie, полно!— говорила маленькая сестрица.— Перестань! Ты плачешь?
— Нтъ!.. Ничего… Говорю теб, уйди, сестра!
— У тебя голосъ дрожитъ и руки тоже.
— Нтъ, нтъ, это такъ!.. Ахъ, уйди!.. Да что же это!.. Уйди!— говорилъ братъ, стараясь высвободить свои конвульсивно дрожавшія руки и скрыть трепетавшее въ истерическихъ судорогахъ лицо.
Бдный! ему такъ не хотлось огорчить сестру и показать нервную чувствительность своей нжной натуры.
— Неправда, неправда, у тебя и глаза влажны. Я пошутила. Я не разсчитываю. Видитъ Богъ, я никогда не разсчитываю, я не жалю денегъ. Ну, перестань, поцлуй меня, прости!
— Сестра, сестра!— воскликнулъ бдный братишка и скрылъ на ея мягкой, какъ вата, груди свое взволнованное лицо.— Можетъ-быть, теб теперь нужны деньги, у тебя теперь расходовъ боле?.. Ты добрая, великая женщина! Я понимаю это. Твой бдный братишка суметъ тоже пожертвовать долею своихъ привычекъ… Онъ не эгоистъ… Онъ понимаетъ, что ты длаешь добро…
— Ну, милый, милый мой, полно… Ахъ, онъ же мои руки цлуетъ! Я его оскорбила, а онъ же мои руки цлуетъ! Голубчикъ! Милый!
Госпожа Скрипицына дала бдному братишк денегъ и проводила его до дверей передней.
— Чортъ возьми, какъ это все глупо!— ругался еще сильне дрожавшимъ голосомъ бдный братишка.— Съ этими институтками безъ слезъ ничего не подлаешь. Кислятины он этакія! Эй, извозчикъ! Только лицо все перемаралъ слезами. Хороши и слезы-то,— расхохотался онъ, вспомнивъ, изъ какого источника он нашлись.
А маленькая сестрица, въ свою очередь, тоже поспшила осторожно, не задвая румянца на щекахъ, отереть слезы и прошла въ спальню. Пробывъ тамъ нсколько минутъ, она возвратилась къ гостю-учителю. Глаза не были красны и даже почему-то одна рсница поблла, какъ будто на нее упалъ легкій иней. Я, впрочемъ, не думаю, чтобы въ спальн Скрипицыной и притомъ въ лтнее время могъ быть даже легкій иней.
Въ одиннадцать часовъ, по уход француза, госпожа Скрипицына пошла въ свою спальню въ сопровожденіи Вари и горничной. Варя должна была читать вслухъ французскую книгу, покуда не заснетъ наставница, такъ какъ для двочки, не имвшей чистаго французскаго произношенія, такія чтенія должны были оказать громадную пользу, а госпожа Скрипицына, врная принятымъ на себя обязанностямъ, заботилась о сирот, какъ мать, все предвидла, все разсчитала.
— Вчера въ дом у насъ опять исторіи случилась, всхъ жильцовъ всполошила,— говорила горничная, раздвая свою госпожу.
— Опять скандалъ какой-нибудь?— съ пренебреженіемъ замтила госпожа.
— Да еще какой! Кажется, какъ свтъ стоитъ, такъ такого не бывало. Портняжка, что у насъ въ дом живетъ, пьянъ напился по обыкновенію, ну, и сталъ жену бить, ей ужъ это не въ диво…
— Дай мн другой чепчикъ, съ кружевами, знаешь,— сказала Скрипицына, конечно, нисколько не обращавшая вниманія на болтовню горничной, какъ на болтовню попугая.
— Извольте, сударыня… Вотъ сталъ онъ ее бить, а она въ слезы. ‘Лучше бы, говоритъ, мн помереть, чмъ съ тобою жить! Заступиться, говорить, за меня некому’. А на эту пору и вернись ихъ сынишка со двора. ‘Что ты, говоритъ, отецъ, мать-то колотишь? Натрескался’…
— Какія у тебя выраженія пошлыя, Даша!
— Право-съ, такъ и сказалъ: ‘Самъ, говоритъ, натрескался, а мать своими боками отдувайся! И безъ того она тщедушная, на ладанъ дышитъ, а ты ее еще заколачиваешь. Ложись! говоритъ, не то я теб руки свяжу’. ‘Какъ ты смешь такъ съ отцомъ разговаривать?— говорить портняжка.— Да я тебя въ бараній рогъ согну, убью, пасченокъ!’
— Помилуй, Даша, ты забываешься!
— Извините, сударыня!.. ‘Убью, говоритъ, тебя!’ ‘Ну, это еще старуха на-двое сказала’,— говоритъ сынъ. Отецъ на него замахнулся, а онъ, какъ взялъ его за об руки, скрестилъ ихъ, да такъ его, раба Божія, и положилъ на кровать. ‘Лежи, говоритъ, пока не отрезвишься, не то къ кровати привяжу’. И вдь, говорятъ, до трехъ часовъ ночи это онъ просидлъ на отцовской кровати и продержалъ его руки. Такъ тотъ и уснулъ. Ну, сегодня проспался, въ ногахъ у жены валяется, благодтельницей ее своею называетъ, у сына прощенья проситъ. Тотъ ухалъ на цлый день на лодк кататься… Вотъ разбойникъ-то растетъ, ужъ не уйти ему отъ вислицы, помяните мое слово.
— Пожалуйста, не передавай мн этой грязи. Что мн за дло до этихъ исторій? Ступай!
— Прикажете этотъ чепчикъ спрятать?
— Нтъ, онъ на мн неловко сидитъ, мн его не надо.
— Такъ неужели же бросить такой миленькій чепецъ?
— Возьми себ, если онъ такъ хорошъ.
— Ахъ, Господи, благодарствуйте! Вотъ ужъ не ожидала. Недаромъ у меня бленькое пятнышко на ногт всю недлю было. А я-то думала: ну, ужъ обманетъ, не откуда подарка получить.
— Какъ ты наивна! Ты еще вришь этимъ дтскимъ примтамъ!
— Ахъ, сударыня, да какъ же имъ не врить? вотъ и теперь вышла правда. Впрочемъ, у васъ и примтъ никому не нужно, вы всмъ мать родная, только вс ли это цнить-то будутъ,— вздохнула Даша, совершенно случайно взглянувъ на Варю.
— Ты добрая двушка, Даша!— сообразила Скрипицына.— Прощай!
— Покойной ночи, пріятнаго сна!
Варя начала читать, смутно понимая содержаніе перваго читаемаго ею романа. Это былъ не Шатобріанъ, а Поль-де-Кокъ, лежавшій не въ гостиной, а въ спальн.
— Читай, дитя мое, не такъ громко. Вообще пріучайся говорить и читать, не торопясь и не возвышая голоса. Въ обществ это не принято. Вообрази, если бы сошлось двадцать человкъ въ комнат, и вс начали бы говорить скоро и громко — изъ этого вышла бы жидовская школа, базаръ. Это нервы раздражаетъ.
Подъ тихое чтеніе Вари нервы госпожи Скрипицыной не раздражались, но успокоились, и она уснула сладкимъ сномъ ребенка или чистаго, безгршнаго существа, какимъ она была, какъ видитъ читатель, на самомъ дл, а Варя, увидавъ, что слушательница уснула, опустила книгу на колни и впервые серьезно задумалась о своемъ положеніи. Она, что ясно видно изъ разсказа, была, повидимому, тупоумна и принадлежала къ разряду тхъ дтей, которыхъ съ негодованіемъ назвалъ мн генералъ Воиновъ мерзавцами и негодными, дрянными втряными мельницами. ‘Вы заступаетесь въ своемъ Шуповъ,— грозно внушалъ онъ мн,— за эту дрянь, вертящуюся въ ту сторону, куда дуетъ втеръ. Ваши любимые герои, попавъ въ среду разбойниковъ, не думаютъ вести благонамренную жизнь, а готовы сами сдлаться разбойниками. Заступаться за такихъ лицъ, милостивый государь, безнравственно, вы кладете этимъ, милостивый государь, пятно на себя.’ Я согласился съ мнніемъ генерала Воинова и возненавидлъ бы эту втряную мельницу, Варю, если бы наблюдателю-романисту было позволено ненавидть и преслдовать кого бы то ни было (хоть бы даже самихъ васъ, генералъ Воиновъ) въ своихъ романахъ. Въ голов этой втряной мельницы, Вари, роились весьма непохвальныя мысли. Она не чувствовала умиленія, глядя на свою спящую благодтельницу, не чувствовала благоговнія къ ея бдному братишк за его попытку развить сироту, не чувствовала занимательности разсказа горничной и романа Поль-де-Кока и уносилась мысленно въ грязную квартиру необразованной, иногда попахивавшей водкою Игнатьевны, не ощущая ни малйшаго отвращенія къ грязи и необразованности и ни малйшей привязанности къ блеску и благовоспитанности. Вставъ со стула, она приподняла свчу такъ, что лучи упали на лицо спавшей женщины и озарили его вполн. Румянецъ на лвой щек этого существа, лежавшаго во время чтенія на лвомъ, боку, и черная полоска на мст лвой брови исчезли безъ всякаго слда и остался румянецъ и черная бровь только на правой сторон, что, при содйствіи жиденькихъ волосъ, заплетенныхъ въ тощія косички, при остромъ нос, придавало дйствительно довольно потшный и оригинальный видъ госпож Скрипицыной: двочка съ непріятной насмшливостью улыбнулась и пошла изъ комнаты. Въ ея лиц было что-то ядовитое и вмст съ тмъ неудержимо-веселое, торжествующее. Она мелькомъ взглянула на себя въ зеркало, впервые улыбнулась своему юному личику и легла спать. Черезъ полчаса къ ней подошла возвратившаяся отъ родныхъ жиденькая гувернантка и напечатлла третій поцлуй на ея щеку.
‘Очень мн нужны твои поцлуи!’ съ пренебреженіемъ подумала еще не спавшая Варя, и, вспомнивъ, что ея подруги зовутъ жиденькую гувернантку ‘медовой сосулькой’, раздражительно отерла щеку.
Варя, Варя, то ли ты думала три дня тому назадъ? Знала ли теперь ты, что ты надолго, можетъ-быть, навсегда, по своей вол прогоняешь отъ себя свои свтлые сны?

IV.
Жизнь Вари и ея Трезора въ школ большого дома.

Вар, какъ двочк неразвитой и уже освоившейся съ будничною жизнью въ жилищ необразованной Игнатьевны, было неловко въ боле изящномъ и праздничномъ дом благодтельницы. Ее подавлялъ братъ Скрипицыной своею благородною воинственностью и взглядомъ на всхъ окружающихъ, какъ на осажденныхъ или покоренныхъ враговъ. Конечно, воинственность боле пригодна въ военную пору, но она требуетъ, какъ и вс другія качества, постоянной практики и въ мирное время, такъ какъ иначе война можетъ застать врасплохъ неосмотрительнаго воина. Значитъ, братъ Скрипицыной былъ правъ въ своемъ поведеніи. Варю подавляла госпожа Скрипицына своимъ высокимъ, сопряженнымъ съ горечью развитіемъ, своимъ сознаніемъ собственнаго превосходства надъ окружающими, своими кроткими, но, тмъ не мене, длинными и подавляющими рчами, своими воспоминаніями о Дикобразовыхъ и пожатыхъ во время институтскихъ баловъ лаврахъ. Варю подавляла бойкая Даша своею смтливостью, говорливостью, своею способностью извиваться мелкимъ бсомъ, длать тонкіе, но колкіе намеки на ‘неблагодарность нкоторыхъ людей’, своею манерой говорить: ‘Вс ли будутъ цнить васъ, сударыня?’ — и въ это время случайно бросать взглядъ на Варю, какъ будто Варя похожа на отогрваемую за пазухой змю. Варю подавляли ея подруги, глядвшія свысока и имвшія полное право такъ глядть на даровую ученицу, могущую ради выслуги сплетничать на нихъ, хотя еще и удерживавшуюся отъ сплетенъ. Подавляли ее рзные перламутровые ножички, могущіе хрустнуть въ рук при разрзываніи книгъ, подавляли книги въ богатыхъ переплетахъ, падавшія иногда на полъ и мявшіяся во время паденія, кушетки, столы, ковры, стны, все, все подавляло Варю, все блестло, сверкало и даже грязный, ничмъ, кром своей наглости, не блествшій мясникъ, ворвавшійся однажды въ комнату Скрипицыной, стучавшій грязными сапожищами, сморкавшійся въ запачканный кровью передникъ и требовавшій уплаты долга,— даже этотъ мясникъ подавилъ Варю, взглянувъ на нее злобными глазами. Варя почему-то вдругъ поняла изъ этого взгляда, что и онъ, и лавочникъ, и дворникъ, и вся улица, и весь городъ знаютъ, что она живетъ даромъ у Скрипицыной, что, можетъ-быть, изъ-за нея Скрипицына не можетъ свести концовъ съ концами и все больше и больше входитъ въ долги,— и Варю, эту глупую, бездушную, втряную мельницу, стали подавлять вс встрчные…
Случалось ли вамъ, читатель, въ дтств, посл того, какъ ваша добрая мамаша, разсерженная неудачно сшитымъ платьемъ, очень, очень неудачно сшитымъ, потрепала васъ за ухо и сказала, что она пожалуется на васъ вашему доброму папаш, а добрый папаша, возвратившійся изъ должности, сердитый на своего писаря, услышалъ эту угрозу и, не требуя никакихъ объясненій, не длая никакихъ справокъ, пребольно выскъ васъ,— случалось ли вамъ посл подобной исторіи дать сильный пинокъ ногою вашему любимому Трезору, всегда лизавшему ваши руки, катавшему васъ на своей лоснистой спин? Помните, какъ Трезоръ поджималъ хвостъ, цлый день былъ грустенъ, и съ особенною нжностью лизалъ ваши руки, съ особенною осторожностью каталъ васъ, когда вы снова подзывали его въ себ? И посл каждаго подобнаго случая Трезоръ становился все нжне и нжне, дошелъ, наконецъ, до той нжности, что вздрагивалъ и прислушивался къ каждому шороху во время вашего сна, а тебя, другъ, мой, Тоня, даже спасъ изъ омута твой врный Трезоръ. Кстати, Тоня, гд онъ находятся съ тхъ поръ, какъ-ты по расчету женился на перезрлой дв, чаще цлующей свою слезливую Контеску, чмъ тебя? Не твоего ли Трезора, голоднаго, обкусаннаго другими собаками, протащили на-дняхъ фурманщики?..
У Вари, подавленной всми, не было Трезора, но у нея была жиденькая гувернантка, и Варя сдлала ее своимъ Трезоромъ…
— Подите вы со своими конфетами! Меня при гостяхъ разбранили, попрекнули, какъ нищую, а вы съ конфетами суетесь! Очень мн он нужны!— давала Варя свой пинокъ врному Трезору, и Трезоръ грустно отходилъ прочь, вздыхалъ и зорко слдилъ за всми поступками Вари, ловилъ, какъ сбгали одна за другою тни злобы съ молодого лица, и, привтствуя сильнымъ біеніемъ сердца первый лучъ свта въ дтскихъ выглядывавшихъ исподлобья глазенкахъ, ждалъ, что вотъ-вотъ подойдетъ Варя и, шутя, спроситъ у своего Трезора:
— А что, конфеты-то вы кому-нибудь другому отдали?
— Нтъ, голубчикъ, нтъ! Вотъ он,— слышался отвть.
Какъ сильно, сильно билось въ эти минуты сердце Варинаго Трезора!
Есть особый разрядъ людей, способныхъ безкорыстно,— впрочемъ, тутъ о корысти не можетъ-быть и рчи,— сдлаться чьими-нибудь Трезорами. Это существа бдныя, некрасивыя собою, одинокія, они столько терпли, не встрчая ни въ комъ любви, что имъ стало больно ненавидть кого бы то ни-было, первая вспышка ненависти потухаетъ въ нихъ при мысли, что, можетъ-быть, и этотъ, вызывающій ненависть, человкъ сдлался такимъ дурнымъ вслдствіе недостатка любви въ ближнихъ, и ненависть смняется въ Трезорахъ жалостью, ‘дурной’ человкъ получаетъ у нихъ названіе ‘несчастнаго’ человка. Рзкихъ сужденій вы отъ нихъ не услышите, они, пожалуй, разойдутся съ дурными людьми, но обвинять будутъ все-таки только себя за свою черствость, за неумнье прощать. Не знаю, нужные ли это для жизни, умные ли это люди, но я самъ не разъ состоялъ въ должности Тревора при иномъ дрянномъ созданьиц, и потому могу сказать одно то, что это грустная роль и много нужно: любить и перестрадать, чтобы дойти до нея. Ольга Васильевна, ‘жиденькая гувернантка’ или, еще проще, ‘медовая сосулька’, долго напрашивалась на роль чьего-нибудь Трезора. Сначала она привязалась къ Скрипицыной, ‘сочувствуя горечи ея рчей’, но ей почему-то не, понравились. отношенія Скрипицыной къ учителю-французу, а Скрипицыной показалась неприличною дружба съ гувернанткою, получавшей отъ нея жалованье. Отношенія сдлались холодными. Потомъ Ольга Васильевна пробовала каждое воскресенье привозить дтямъ гостинца и ‘ласкать самыхъ слабыхъ и самыхъ бдныхъ’ воспитанницъ пансіона, но одна бдная воспитанница украла у нея брошку, другая слабая воспитанница пришпилила ей къ платью билетъ съ позорною надписью, третья назвала ее медовою сосулькою, и пансіонъ утвердилъ кличку. Вслдствіе этого прозвища Ольга Васильевна выслушала замчаніе Скрипицыной:
— Что это такое?— воскликнула, по-французски, Скрипицына.— Какъ васъ называютъ?
— Разв это моя вина?— оправдывалась тоже по-французски Ольга Васильевна.
— Ну, а если Дикобразовъ или кто-нибудь другой изъ моихъ родныхъ прідетъ и увидитъ это слово на доск — что онъ скажетъ? Вы подумайте, что онъ скажетъ!— произнесла Скрипицына, забывъ, что ея родственники не посщаютъ ея школы.
— Но разв это я выдумала?— вздохнула Ольга Васильевна.
— Чтобы я этого не слыхала больше!— ршила Скрипицыяа.
Ольга Васильевна расплакалась, и съ этого дня ей было боле прилично названіе ‘пансіонской тряпки’, чмъ медовой сосульки, такъ какъ ею помыкали вс, и она давала дтямъ конфеты, чтобы они не дразнили ее, не писали ея прозвища на доскахъ. Вс продолжали шумть, когда она появлялась въ классъ. Если какая-нибудь работа была неврно сдлана, то вс говорили, что такъ велла сдлать Ольга Васильевна, и Скрипицына, чтобы показать дтямъ свою строгую и честную справедливость, длала при нихъ же выговоръ гувернантк. Посл одного изъ подобныхъ выговоровъ Ольга Васильевна собрала свои вещи и хотла тайкомъ ухать отъ Скрипицыной, желая избжать ссоры. Послднее слово для Ольги Васильевны было такъ же страшно, какъ слово ‘жупелъ’ для одной изъ героинь Островскаго. Она готова была десять верстъ пшкомъ пройти, по городу босикомъ пробжать, только бы спастись отъ ссоры. Она нердко оставляла мста, не получивъ жалованья, и радовалась, что сумла-таки схитрить, избжать ссоры, не заикнувшись о деньгахъ. Теперь она радовалась, пробираясь изъ спальни съ чемоданчикомъ, чтобы передать его потихоньку дворнику, но вдругъ ее поразилъ голосъ,
— Что это вы?— спросила Скрипицына, явившись въ спальню совершенно случайно, такъ какъ сборы гувернантки были подсмотрны только Дашею.
— Иду къ… въ классъ,— пробормотала Ольга Васильевна.
— Съ чемоданомъ?— изумилась Скрипицына.
Ольга Васильевна покраснла до волосъ, провела въ воздух рукою и проговорила:
— Это… это я въ разсянности!..
— Помилуйте, какой примръ подаете вы дтямъ, мой другъ? По разсянности идете съ чемоданомъ въ классъ! Хорошо еще, что я васъ остановила, душа моя. Вы и безъ того такъ мало внушили къ себ уваженія, а тутъ еще чемоданъ! Да вамъ бы проходу не было отъ насмшекъ!
‘Сейчасъ поссоримся!’ — ужаснулась Ольга Васильевна, чувствуя, что ее до глубины души оскорбили и возмутили слова содержательницы пансіона, что у нея самой готово вырваться рзкое слово упрека, и прошептала:
— Благодарю васъ!
— Помилуйте, я васъ такъ люблю! Вы знаете, какъ забочусь о васъ, какъ я стараюсь внушить дтямъ любовь къ вамъ. Я хочу помощницу вамъ взять, облегчить вашъ трудъ… Видитъ Богъ, что я не виновата, если дти боле уважаютъ меня. Вы слабы, мой другъ, съ ними, вы не имете этой, этой dignit, которая нужна въ наставниц. Но все же я васъ люблю… Вы, можетъ-быть, сердитесь, что я не могла отдать вамъ жало…
— Ради Бога, ради Бога, не думайте этого!— воскликнула Ольга Васильевна.
— Доброе созданье!— трогательнымъ тономъ произнесла Скрипицына.
Она была очень мягка въ послднее время вообще и особенно въ этотъ день.
‘Не поссорились!’ — обрадовалась Ольга Васильевна и заплакала отъ радости, горячо благодаря Скрипицыну и сознавая, что Скрипицына могла бы поссориться съ нею, выгнать ее, конечно, заплативъ ей за годъ жалованье. Но что значатъ эти деньги передъ ужасомъ ссоры? И стала ли бы ласкать ее изъ-за нихъ прямодушная Скрипицына? Это событіе случилось какъ разъ въ тотъ день, когда въ домъ Скрипицыной поступила на житье Варя. Трауръ, печаль, беззащитность, сиротство были достаточными причинами для того, чтобы Ольга Васильевна сдлалась Варинымъ Трезоромъ. Мы видли, что Варя не очень гналась за поцлуями Ольги Васильевны, но Ольгу Васильевну ставало не на одни поцлуи. Въ сороковой день посл смерти своего отца Варя захотла постить его могилу.
— Помилуй, не одной же теб идти туда,— сказала Скрипицына.— Ты можешь помолиться за душу отца въ любой церкви.
— Я попрошу Дашу сходить со мной на кладбище,— сказала Варя.
— Нтъ, барышня, мн некогда-съ,— отвтила Даша.
— Я свезу ее туда,— вмшалась Ольга Васильевна.
— Для чего? Это прихоть. Ей погулять хочется, а не молиться. Молиться она можетъ везд,— замтила разсудительная наставница.
— Но вдь и вамъ дорога могила вашего отца,— чрезвычайно просто и кротко произнесла Ольга Васильевна.
Скрипицына посмотрла на нее удивленными глазами и какъ-то разсянно промолвила:
— Позжайте… я не держу васъ…
Даша стала что-то разсказывать своей госпож, когда ухали Варя и Ольга Васильевна, но госпожа выслала ее вонъ и долго, долго ощипывала какіе-то листочки съ цвтовъ, въ ея голов вертлись, Богъ знаетъ почему, слова жиденькой гувернантки… ‘Дорога могила отца’,— шептала она, въ раздумьи качая головой…
На кладбищ Варя встртила всхъ своихъ старыхъ знакомыхъ и очень обрадовалась имъ. Ей какъ-то легко дышалось въ этотъ день.
— Давно, давно, моя голубка, мы тебя не видали,— говорила Игнатьевна, цлуя Варю.— Хоть бы глазкомъ взглянуть на тебя хотлось.
Варя вздохнула.
— А я тебя каждую ночь видлъ,— шеннулъ ей Ардальонъ.
— Во сн?— тоже шопотомъ спросила Варя.
— Нтъ, я каждый вечеръ ждалъ, когда ты пройдешь со свчой по комнат книжку читать мадам,— едва слышно произнесъ онъ и покраснлъ до ушей.
Варя задумчиво посмотрла на могилу отца и снова о чемъ-то вздохнула.
— Это новое платьице на теб?— освдомилась Акулина Елизаровна.— Поди-ка, по сороку копеекъ за аршинъ плочено, за барежъ-то?
— Ахъ, нтъ!— воскликнула маіорская донь.— Это барежъ-крепе, шестьдесятъ копеекъ аршинъ стоитъ, никакъ не меньше!
— Ну, что бы тамъ ни стоилъ, а ужъ я ей по гробъ не прощу, что она тебя къ намъ не пускаетъ,— сказала злопамятная Игнатьевна.
— Ахъ, она благодтельствуетъ!— раздалось восклицаніе маіорской дочери.
— Пошли ей Господь здоровья!— умилилась Акулина Елизаровна.— Вотъ она тебя выучитъ всему, жениха теб богатаго найдетъ…
Варя молчала и, кажется, не слышала глубокихъ соображеній бдныхъ женщинъ. Начались толки о быломъ жить-быть, о Семен Мартынович, о дороговизн говядины, о смертности человка, о поп, долго неидущемъ служить панихиду, наконецъ, пришелъ и онъ, проплъ вчную память, вс поплакали и пошли. Одинъ Ардальонь безучастно смотрлъ на все и слушалъ толки. Онъ тихонько дернулъ Варю за платье, когда вс пошли съ могилы, и остановилъ ее на этомъ мст.
— Ты, Варька, ни за кого не выходи,— проговорилъ онъ и потупилъ глаза.
— Что?
— Ты, говорю я,— ни за кого замужъ не выходи, потому что я женюсь на теб.
Въ дтскомъ голос Ардальона было столько застнчивой любви и мягкой грусти, что Вар вдругъ вспомнилось все, все прошедшее, вс игры съ отцомъ и Ардальономъ, вс долгіе вечера, за чтеніемъ волшебныхъ сказокъ съ заключенными царевнами, вс ласки, давно невдомыя ей. Изъ ея глазъ впервые въ этотъ день хлынули горькія, неудержимыя слезы, она припала къ земл. Ардадьонъ наклонился, на лету поцловалъ ее въ щеку и хотлъ бжать, испугавшись своей смлости, но Варя торопливо схватила его за рукавъ, притянула къ себ. и съ быстротой молніи нсколько разъ крпко поцловала его испуганное личико. Ея глазенки блестли какою-то отвагою и силой.
— Вонъ наша парочка идетъ,— сказала Игнатьевна своимъ спутницамъ, встревоженнымъ по случаю отсутствія дтой.— Женихъ съ невстой.
— Ну, мой Ардальоша бденъ, ему богатую нужно,— сообразила Акулина Елизаровна,
— И Варя не пойдетъ за бднаго, съ ея образованіемъ можно сдлать блестящую партію,— вступился Трезоръ за Варю.
— Ахъ, нтъ, они оба благородные, они могутъ обвнчаться только по страсти!— прекратила маіорская дочь первую стычку Акулины Елизаровны съ Ольгой Васильевной.
Эти дв кроткія, простыя женщины не могли предвидть будущаго, какъ не предвидитъ его и читатель, повидимому, умющій сообразитъ все, что можетъ произойти въ русской жизни и въ русскомъ роман. И слава Богу, что будущее было неизвстно, иначе оно ужаснуло бы бдныхъ женщинъ и заставило бы ихъ съ ненавистью отшатнуться другъ отъ друга, для читателя же романъ потерялъ бы половину своего интереса.
Возвратившись домой, Ольга Васильевна общала Вар хать съ нею на кладбище въ день, когда совершится полугодіе смерти Семена Мартыновича, и Варя стала мечтать объ этомъ дн, какъ о предстоящемъ великомъ праздник… Въ привязанности къ ней необразованныхъ обитательницъ ленныхъ владній Игнатьевны было для ребенка что-то неизъяснимо отрадное. Эта мечта о свиданіи съ бдными женщинами занимала Варю долго, вызды съ Скрипицыной въ театры и на парадные визиты только на время заставляли двочку забыть свою любимую мечту, но они не заставляли ее ни на минуту забыть о томъ, что въ одно изъ оконъ ленныхъ владній каждый вечеръ смотритъ на нее Ардальонъ, и она почти всегда, проходя по комнат дружески кивала ему головой, хотя и не могла видть, стоитъ ли онъ у окна или нтъ. Въ этомъ дружескомъ ежедневномъ поклон невидимому другу было нчто поэтическое, граціозное, какъ граціозна дтская любовь. И если невидимое существо обладало чуткимъ, понимающимъ сердцемъ, то оно могло каждый день по поклону, по жесту Вари угадать ея настроеніе. Настроеніе угадывалось, невидимое существо очень часто бывало озабочено, убдясь, что Варя провела тотъ или другой день дурно. Объ этихъ тревогахъ, за неимніемъ другихъ повренныхъ, оно передавало своему товарищу Порфирію Приснухину.
— Варьку сегодня разобидли,— грустно качало головой невидимое существо.
— А ты почему знаешь?— спрашивалъ Порфирій.
— Она плакала, когда мы видлись съ ней сегодня,— отвчало невидимое существо.
— Погань должна быть эта Скрипицына!— выражалъ на своемъ подворотномъ жаргон Приснухинъ.
— Можетъ-быть и не она обидла Варьку, а кто-нибудь другой. Она благодтельница!— сомнвалось доброе невидимое существо, напоминая своимъ голосомъ Акулину Елизаровну.
— Гляди ей въ зубы-то! Благодтельница! Она вонъ ее вмсто холопки держитъ, заставляетъ книжки себ читать, уроки у дтей спрашивать, въ комнатахъ прибирать…
— Теб кто это сказалъ?
— Даша косолапая говорила.
— Ты разв съ нею знакомъ?
— Давно она около меня подхалимничаетъ,— съ пренебреженіемъ отозвался шестнадцатилтній Порфирій.— ‘Я вамъ, говоритъ, Порфирій Александровичъ, если не побрезгуете, манишечку подарю’. А на кой чортъ мн ея манишечки? Нищій я, что ли?
— Она тебя любитъ врно,— съ участіемъ ршило невидимое существо.
— Вотъ какъ молоко на губахъ обсохнетъ, тогда и будемъ объ любви толковать.
— А вотъ, я люблю Варю,— грустно сказало невидимое существо.
— Это не то! Ты, братъ, ни въ чемъ ни уха, ни рыла не смыслишь!— ршилъ Порфирій и махнулъ какъ-то безнадежно рукою.
Порфирій Приснухинъ былъ правъ относительно занятій Вари въ дом Скрипицыной. Мы видимъ, что на второй же день посл своего поступленія въ этотъ домъ Варя заняла при благодтельниц мсто чтицы. Нсколько мсяцевъ спустя, на нее возложили долю обязанностей по длу убиранія классныхъ комнатъ и стиранія пыли съ бездлушекъ въ кабинет содержательницы школы. Прошло еще нсколько мсяцевъ и Вар поручили спрашивать уроки у ученицъ меньшаго класса и смотрть за порядкомъ.
— Ты должна, дитя мое, пріучаться къ труду,— говорила добрая Скрипицына.— Теперь, твой трудъ — игра, ты не утомляешься, не трудишься изъ-за куска хлба, не заботишься о необходимыхъ для жизни вещахъ, у тебя все есть въ избытк, но, играя въ трудъ, если можно такъ выразиться, ты все же привыкаешь къ нему, втягиваешься въ него. И въ этомъ-то я вижу громадную пользу для тебя.
Варя цловала руку наставницы и — хитрая, неблагодарная двочка — думала: ‘Господи, скоро ли она уснетъ сегодня! Мн еще нужно чернила разлить въ классныя чернильницы для завтрашняго дня’.
— Вонъ наша горничная пришла,— шептались, между тмъ, двочки при вход Вари въ классъ.
— Крылова, здсь пыль не сметена!— кричали ей боле смлыя.
— Сметите ее сами, если не сметена,— отвчала Варя и блднла.
— Мы не горничныя!
— И я не горничная.
— Ты обязана смотрть за порядкомъ, тебя для этого держатъ здсь,— отвчали двочки въ чаду глубокихъ соображеній.
Варя спокойно подходила къ доск и еще спокойне записывала на нее фамиліи досаждавшихъ ей подругъ. Въ ея спокойствіи было что-то роковое: такъ, стиснувъ зубы, старается быть спокойнымъ человкъ, переносящій мучительную операцію.
— Что это ты насъ записываешь?— кричали подруги.
— Я должна за порядкомъ смотрть, меня для этого держать здсь,— сухо отвчала Варя, и только въ ея глазенкахъ сверкала злоба.
— А, ты думаешь, что насъ накажутъ изъ-за тебя? Такъ нтъ же, не накажутъ! Горничная, горничная!— кричали возмутившіяся подруги, видя, къ чему привели высказанныя ими глубокія соображенія насчетъ обязанностей Вари.
Варя, безмолвная, какъ статуя, сидла у доски и ждала, когда скрипнетъ дверь, и войдетъ учитель. Дверь отворялась, учитель входилъ, и начиналось разбирательство. Иногда Варя, пристыженная и униженная, должна была собственноручно стирать съ доски имена, записанныя ею.
— Что взяла? что взяла?— шептали ей подруги.— Дрянь, туда же хочетъ, чтобы изъ-за нея наказывали! Фискалка!
Въ одинъ изъ такихъ дней въ классъ вошелъ учитель-французъ. Его обожалъ весь старшій классъ… Видли ли вы когда-нибудь этихъ милыхъ, завитыхъ, припомаженныхъ учителишекъ, которые радуются, что ихъ ‘обожаютъ’ ученицы! Это преинтересные субъекты. Они изысканно одваются, даже часто, шьютъ себ платье въ долгъ у Шармера, они нжно и элегантно обходятся съ воспитанницами, любезно благодарятъ послднихъ, когда т ставятъ имъ на каедру лимонадъ или подсовываютъ богато переплетенные учебники, въ листки которыхъ вложены страстныя записочки. Эти учителишки не краснютъ, когда при появленіи ихъ раздается: ‘Душка Жадовъ!’ ‘Мимишка Купидоновъ!’ ‘Киска Телушкинъ!’ или звучатъ другія, еще боле глупыя, прозвища. Они ничего и никогда не сдлаютъ, чтобы прекратить этотъ публичный скандалъ и показать ученицамъ, что они сошлись здсь не для романтическаго развратца, а для боле великихъ цлей. Кончаютъ они тмъ, что раздражатъ свою дрянную натуришку до крайности, увлекутъ какую-нибудь изъ выпускныхъ ученицъ за предлы романтизма, женятся на ней и на другой день посл свадьбы слышатъ, какъ остальныя обитательницы пансіона кричатъ вслдъ имъ: ‘Бяшка Жадовъ!’ ‘Фифишка Купидоновъ!’ ‘Мовешка Телушкинъ!’ Этихъ дрянныхъ, хотя и типичныхъ созданьицъ безчисленное множество, отъ этихъ личностей отворачиваемся не только мы, но отворачиваются отъ нихъ даже ихъ обожательницы, какъ только удастся этимъ обожательницамъ выйти на свтъ Божій. Скажите любой матери семейства при ея дтяхъ, что она когда-то, закатывая подъ лобъ глазки, называла Купидонова ‘киской’ и ‘бяшкой’ — и она покраснетъ отъ стыда до ушей… А Купидоновъ? Э, да его и теперь еще зовутъ ‘бяшкой!..’ Къ разряду такихъ людей принадлежалъ и monsieur Davoust. Его обожали вс, начиная съ Скрипицыной, не умвшей во всю свою жизнь оторваться отъ старыхъ привычекъ.
— Monsieur Davoust, Крылова насъ напрасно записала,— кричали въ описываемый день учителю его обожательницы.— Она не за порядкомъ смотритъ, а только сплетничаетъ!
Даву съ презрніемъ посмотрлъ на Варю и сказалъ ей:
— Сотрите съ доски, что вы тамъ намарали.
— Потрудитесь ихъ наказать,— твердо отвтила Варя.
— Вы меня учить хотите?— насмшливо спросилъ отставной куаферъ.— Длайте то, что вамъ приказываютъ.
Варя стерла съ доски имена виновныхъ. Двочки торжествовали и посмивались.
— Вотъ такъ-то лучше,— сказалъ Даву.— Теперь ступайте на мсто. Варя пошла.
— Куда же вы идете? Я вамъ веллъ на ваше мсто ссть,— сказалъ Даву.
— Я иду къ mademoiselle,— отвтила Варя дрожащимъ отъ злобы голосомъ.
— Ябедничать хочетъ,— послышались голоса.
— Оставайтесь здсь,— произнесъ Даву.
— Мн нужно отдать ей это письмо,— сказала Варя и показала изъ кармана клочокъ какого-то письма.
Даву вспыхнулъ и вскочилъ со стула.
— Подайте сюда эту бумажку!— крикнулъ онъ.
Варя разсмялась злымъ и непріятнымъ смхомъ и взялась за ручку двери.
— Какъ вы смете чужія письма брать? Вы знаете, что это шпіонство, подлость, за такіе поступки плохо расправляются съ людьми,— удержалъ Варю за руку учитель.
— Я ничего не знаю. Но mademoiselle иметъ право читать все, что приносятъ съ собой ученицы въ классъ, и она велла мн смотрть за порядкомъ. Я это и длаю,— отвтила Варя.
— Что же вы хотите этимъ сдлать?— спросилъ Даву.
— Я хочу, чтобы он,— Варя указала на провинившихся подругъ:— простояли весь классъ на колняхъ.
Даву исполнилъ желаніе Вари. Двочки не хотли повиноваться, произошла довольно живая сцена. Варя усмхалась, слыша плачъ и угрозы ученицъ. Даву проповдывалъ ей, какъ не хороша ея мстительность, какъ мало въ ней женственности, но она была совершенно спокойна, точно ея сердце было совсмъ испорчено жизнью. Вечеромъ, съ раскраснвшимся отъ злобы и волненія личикомъ, она передавала подробности этой исторіи Ольг Васильевн.
— Варя, Варя, зачмъ ты такая злая!— прервала ее кроткимъ голосомъ Ольга Васильевна.
Варя вдругъ задрожала и разрыдалась.
— О чемъ это, дитя мое, милая моя?— испугалась Ольга Васильевна, не ожидавшая такого перехода отъ торжества къ слезамъ.
— Если бы вы были въ класс, я не сдлала бы этого.— всхлипывала Варя.— А онъ и он сами такіе гадкіе…
Ольга Васильевна взяла обими руками голову Вари и поцловала ее въ лобъ.
— При васъ я добрая… Вы меня и бранить можете… Я васъ послушаюсь,— рыдала Варя на груди своего Трезора.— А они злые, они дурные, они не смютъ меня учить… Я на зло имъ буду злою… Я лучше ихъ!..
Ольга Васильевна растерялась отъ изумленія. Она вполн сознавала, что Варя лучше всхъ людей въ мір, она была готова трубить объ этомъ всему городу, даже присягнуть въ этомъ, но будь она сама на мст Вари, то ей никогда бы не пришло и на мысль сказать про себя, что она лучше кого-нибудь. Варя же сказала это про себя и въ этой-то черт характера впервые высказалось ясно, что изъ Вари выйдетъ не второй экземпляръ Ольги Васильевны, а нчто совершенно другое, новое. Не будь этой черты въ характер Вари, узнавшей въ дтств, что и ее могутъ любить и цнить близкіе люди, и она, можетъ-быть, сама сдлалась бы жиденькою гувернанткою, медовою сосулькою и никогда ничмъ не изумила бы своего Трезора, никогда не разошлась бы съ нимъ. Долго думала Ольга Васильевна о послднихъ словахъ Вари, о томъ, что дурные не могутъ учить хорошихъ, и что хорошіе, на зло дурнымъ, могутъ поступать дурно.
— Да разв есть дурные люди? вс они такіе несчастные,— разсуждала Ольга Васильевна.— Но, можетъ-быть, я сама нехорошая, оттого я такъ и думаю. Можно ли слдуетъ ли Вар слушаться меня? И что я могу ей посовтовать? Я такая глупая. Варя, одна только Варя уметъ обращать мои глупыя слова въ умныя, потому что она сама умная и добрая. Отчего же ей и не сознаваться, что она лучше другихъ? А я еще хотла ее побранить за это! Вотъ глупая-то, глупая я!

V.
Комедія жизни, по обыкновеніе, оканчивается драмою смерти.

Тяжело возиться съ дтьми! Это мы вс знаемъ не только но слухамъ, но и по опыту, такъ какъ каждый изъ насъ, по доброт своей души, или воспитывалъ какого-нибудь пріемыша-бдняка, употребляя его на посылки, или былъ опекуномъ богатыхъ сиротъ, забывая изъ любви къ нимъ свой домъ, свою жену и своихъ дтей, или, несмотря на то, что его считали въ дтств ни на что неспособнымъ и тупымъ, развивалъ чужихъ ребятъ въ качеств домашняго учителя. Честные, безупречные люди, мы если и погибали когда-нибудь нравственно, то погибали не за свои ошибки, не за свои дурныя наклонности, нтъ! ихъ не было въ нашихъ чистыхъ сердцахъ, но гибли мы ради дтей, въ чемъ и признавались, когда насъ ловили на взятк или въ воровств.— ‘Семья, дти, ваше превосходительство!’ лепетали мы заплетающимся языкомъ въ эти роковыя минуты. Но даже если кто-нибудь не былъ ни въ одномъ изъ этихъ положеній, то ужъ, конечно, рдкій изъ насъ могъ безъ стсненія въ сердц глядть на шалости брошенныхъ родителями безъ присмотра ребятишекъ, и хотя мимоходомъ, а замчалъ имъ: ‘У-у! срамъ какой плакать, вотъ тебя бука състъ!’ или: ‘Зачмъ вы воробушка мучаете, вотъ васъ Богъ камешкомъ убьетъ!’ или просто принималъ на себя роль судьи и разнималъ дерущихся дтей, освобождая тщедушнаго ребенка и давая подзатыльники здоровымъ ребятамъ,— такъ какъ тщедушность, за неимніемъ другихъ данныхъ, служитъ всегда признакомъ правоты,— и, довольный своимъ добрымъ дломъ, возвращался импровизированный судья домой съ длиннымъ разсказомъ о томъ, какъ онъ спасъ отъ негодяевъ бднаго ‘малютку’, и какъ эти негодяи бжали за нимъ — судьею — по улиц, дразнили его и показывали ему языки.— ‘Ахъ, дти, дти, бда съ вами’, съ горечью заключалъ разсказчикъ повсть о своемъ подвиг, вспоминая послднія событія, то-ееть высунутые языки, ознаменовавшіе этотъ подвигъ… Да, господа, мы люди добрые, очень добрые, мы любимъ дтей, только о нихъ и думаемъ, и потому тяжело намъ жить на этомъ свт, и, глядя на все совершающееся вокругъ, невольно приходишь къ мысли, что жизнь съ каждымъ днемъ становится трудне и трудне для добрыхъ людей, посвятившихъ себя всец’ло дтямъ, тогда какъ дти все боле и боле отбиваются теперь отъ рукъ и даже опекаемые богатые сироты ршаются иногда клеветать на своихъ опекуновъ! Скверныя времена! тяжелыя времена!
Не легко жилось и госпож Скрипицыной. То дти реверансы плохо длали, то выказывали неприличныя манеры, дурныя наклонности, рисуя портретъ наставницы съ усами, то, наконецъ, приходилось страдать, слушая выговоры ихъ глупыхъ родителей, не воспитывавшихся, должно-быть, нигд.
— Что это вы, мадамъ, мою-то двчонку арихметик не учите, сосчитать сдачи съ рубля не уметъ,— говорила толстая купчиха госпож Скрипицыной, являясь съ платой за ученье. Дло было въ горячее время, передъ экзаменомъ.— Вы ужъ лучше не заставляйте ее вышивать, ей не блошвейкой быть. А безъ арихметики какая же она будетъ мужу жена?
— Помилуйте, какъ же я могу не учить вышивать, когда вс вышиваютъ въ класс?— отвтила Скрипицына.
— Ну, а она пусть въ арихметик учитъ…
— Это невозможно, на все свое время.
— Нтъ, ужъ это что же!
— Я васъ увряю.
— Что меня уврять-то! Это вы вотъ, что она простого купца дочь, говорите. А то почему бы не время?— Мой хозяинъ подарковъ не можетъ дарить, нешто сахарцу голову…
— Мн не нужно подарковъ.
— Нтъ, ужъ это что! Кому не нужно подарковъ! Небось другія-то и пишутъ лучше, а у нашей-то ничего и не разберешь, словно мухи, прости Господи, бумагу засидли.
— У нея почеркъ порядочный, женщины не пишутъ крупно.
— Ну, ужъ я неграмотный человкъ, надо мной можно смяться, по мн можетъ и впрямь для бабъ другая грамота, а про нее и отецъ говоритъ, что у нея ничего не разберешь. Ужь знали бы это, такъ и учить не стоило бы, даромъ деньги платили. Та же безграмотная, царапать перомъ-то я, пожалуй, нацарапаю. А еще хвалились, что у васъ не такая дрянь школа, какъ у Митрофанихи, необразованной ту называли, а въ ея-то школ дочь нашего молодца нашу-то Машутку во всхъ статьяхъ обогнала.
— Зачмъ же вы не отдадите и вашу дочь къ madame Mitrofanoff, если тамъ хорошо?— холодно замтила Скрипицына.
— Да что же намъ по-сорочьи съ мста на мсто скакать, это ужъ не резонъ, отдали, а потомъ, нако-съ, и бери опять!
— Врно вы и сами поняли, что у madame Mitrofanoff дтей развращаютъ, что въ ея школ нравственность не развиваютъ, что оттуда можетъ выйти горничная, и то дурная, а не благовоспитанное дитя.
— Ну, да, а вы послушали бы, что Митрофаниха-то про васъ поетъ! Я ужъ было и испугалась, каюсь, подумала: гласъ народа, гласъ Божій! Можетъ, это все и правда, что вы-то живете съ…
— Ради Бога, не передавайте мн сплетенъ этой отвратительной женщины!— воскликнула съ ужасомъ госпожа Скрипицына, чувствуя стсненіе въ груди. Она глубоко страдала въ эту минуту.— Вы меня извините, отъ этихъ разсказовъ у меня спазмы, я не могу… Я не такъ воспитана… Охъ, что же это!.. Боже мой, за что Ты меня испытываешь?— изъ глазъ бдной женщины брызнули слезы, пальцы ея руки, лежавшей на стол, судорожно дрожали.
Купчиха испугалась не на шутку.
— Охъ, я окаянная! Ужъ вы простите меня, старую дуру! Не даромъ мой-то мн говоритъ: ну. ты воды не удержишь? Не хотла, видитъ Богъ, не хотла васъ изобидть, мадамъ, вы ужъ меня простите! на Машутк-то не вымещайте.
— Я васъ не держу, извините, мн нужно отдохнуть… Все это… Отдохнуть мн нужно…
— Отдохните, отдохните, авось пройдетъ… Это у меня тоже случаемъ бываетъ, какъ мой-то воевода хмельнымъ придетъ, ну, у меня и въ глазахъ замутится… Отдохните. Только ужъ Машутку-то не обижайте, ребенокъ что? не виноватъ въ нашей глупости!
Другой визитъ окончился печальне. Какая-то нарядная чиновница, выбивающаяся на дорогу благосостоянія, негодовала на Скрипицыну за то, что въ школ дурно кормятъ пансіонерокъ.
— Я думала, что у васъ такіе родственники,— говорила она язвительнымъ тономъ, точно каждое ея слово должно было пронзить и проколоть Скрипицыну.— Я думала, что вы хоть въ ихъ домахъ привыкли, какъ надобно обращаться съ благородными дтьми. А вы? Вы чмъ кормите, дтей?
Скрипицына искала въ своемъ ум оправданія, она сама знала, что столъ сталъ дурнымъ въ послднее время, и страдала отъ этого боле всхъ окружающихъ.
— Нтъ, вы мн скажите, чмъ вы кормите дтей?— язвила чиновница, видя смущеніе содержательницы школы.— Этимъ кормятъ дтей у вашихъ родственниковъ?
— Ахъ, Боже мой!..
— Нтъ, нтъ, вы мн основательно отвтьте, этимъ ли кормятъ дтей у вашихъ родственниковъ?.. А я вамъ вотъ что скажу: надо или школу содержать, или покровительствовать бднымъ учителямъ-иностранцамъ, что-нибудь одно, что-нибудь одно…
— Послушайте!— воскликнула Скрнницына.
— Нтъ-съ, не буду и слушать, и не говорите! Если я и начала говорить съ вами, такъ только для того, чтобы дать вамъ почувствовать, что благородные люди понимаютъ васъ, насквозь понимаютъ. У-у, какъ! сощурила чиновница глаза и ткнула указательнымъ пальцемъ въ воздухъ.— А то бы я и не стала говорить съ вами, я не говорю съ ‘такими’ женщинами!
Скрипицына вскочила, послдняя фраза поразила ее.
— Вонъ!— крикнула она, не владя собою.
— Постойте!— воскликнула чиновница.— Я за тмъ и пришла, чтобы сказать вамъ, что никогда, никогда нога моя не будетъ въ вашемъ дом. Не вы выгоняете изъ него, а люди сами бгутъ отъ васъ… Да я, да я всмъ разскажу, всхъ обгаю!— не выдержала чиновница благороднаго, но колкаго тона и обличила свои неблагородныя стремленія ‘обгать всхъ’ съ разсказами объ ‘исторіи’.
Но этимъ не кончилось, этимъ только, такъ сказать, началась суть романа Скрипицыной. Чиновница взяла изъ школы свою дочь и, должно-быть, ‘обгала’ многихъ, потому что за ея дочерью начали убывать и другія ученицы. Большой домъ, а за нимъ и другіе дома, и весь кварталъ начали бить въ набатъ о длахъ Скрипицыной. Одни говорили, что у нея худо учатъ, другіе, что у нея худо кормятъ, третьи, что она развратничаетъ. Добрые граждане предостерегали другъ друга отъ опасности, и даже самые страшные враги теперь самоотверженно забыли свои личные дрязги, стараясь помогать другъ другу въ распространенія слуховъ. Добрая сторона человческой природы взяла верхъ надъ злой. Боле всхъ другихъ отличались въ успшномъ распространеніи слуховъ сестры Скрипицыной по профессіи. Madame Mitrofanoff клялась, что Скрипицына близка не только съ учителемъ французомъ, но и завлекаетъ другого учителя, что французъ узналъ объ этомъ и вышла сцена такая, такая сцена, что ‘ахъ и не говорите!’ Mademoiselle Petroff съ гримасой объясняла, что Скрипицына едва ли можетъ учить дтей, что она была и въ институт послднею ученицею, въ томъ самомъ институт, откуда сама mademoiselle Petroff вышла первою, что, конечно, можетъ-быть, Скрипицына посл училась, но это едва ли правда, такъ какъ mademoiselle Petroff видла сама своими глазами одно изъ писемъ Скрипицыной, ‘съ двадцатью ошибками, съ двадцатью, можете себ представить!’ Madame Glanz и mademoiselle Rondeau говорили еще боле, и особенно опасна была mademoiselle Rondeau, которая ровно ничего не говорила, а только со вздохомъ восклицала на вс разспросы о Скрипицыной: ‘Богъ съ ней! мн только страшно за ея воспитанницъ! Бдныя, бдныя дти!’ Родители этихъ воспитанницъ приходили въ ужасъ и чувствовали, какъ морозъ пробгалъ по ихъ кож. Вс поименованныя мною женщины держали школы, тоже хотли приносить пользу отечественному просвщенію, какъ же имъ было не говорить дурного про Скрипицыну? Это все въ порядк вещей и отъ этого-то всякое дло у насъ и идетъ такъ успшно впередъ, длаетъ изумительные успхи при помощи братьевъ по профессіи!..
Съ убылью ученицъ убывали и средства Скрипицыной. Ея школа, какъ и вс наши частныя школы, была открыта для хлба, и запасныхъ денегъ не было, въ нее, тоже какъ во вс русскія школы, сначала хлынуло много народу, вчно поддающагося золотымъ надеждамъ, теперь эти надежды были обмануты, народная волна бжала прочь, и корабль становился на мель. Пришлось отказать нсколькимъ учителямъ, послдней школьной приманк, пришлось не платить остальнымъ двумъ и забирать все, что можно, въ долгъ.
— Лавочники, сударыня, ужъ очень насъ одолли,— говорила Даша госпож, прибирая въ комнат.— Скоро ли вы, говорятъ, долги-то отдадите. Нахлбницъ разныхъ, сиротъ неблагодарныхъ держите, а въ лавки не платите…
— Ахъ, Даша, я всмъ заплачу,— произнесла Скрипицына, пропуская безъ замчанія намекъ на Варю.
— Знаю, барышня, только очень ужъ ругаются они…
— Богъ съ ними, я ихъ прощаю!— трогательно отвчала госпожа и кротко вздыхала, поднимая въ потолку потухающіе глаза.
Въ это тяжелое время подоспла новая, но не неожиданная бда. Василій Николаевичъ Скрипицынъ оканчивалъ курсъ ученія и выходилъ въ офицеры. Уже часто въ послднее время примрялъ онъ на голову мховую гусарскую шапку и мечталъ объ этой красивой форм съ шнурочками и побрякушками. Также часто пробовалъ онъ расчеркиваться для практики ‘корнетомъ Скрипицынымъ’, но, къ сожалнію, выйти въ гусары не представилось средствъ. Весна — пора цвтовъ, пора любви и, можетъ-быть, поэтому самаго сильнаго истребленія денегъ. Въ это время во вс концы Россіи несутся грамотныя и безграмотныя письма, гласящія: ‘Любезные родители, я, слава Богу, здоровъ, выхожу въ полкъ, то пришлите мн триста рублей денегъ’. Получая эти письма, провинція приходить въ ужасъ, мамаши, нашивавшія для сыновей всякихъ принадлежностей мужского туалета изъ домашняго холста, никакъ не подозрвали, что сынкамъ понадобятся еще и деньги, и какія деньги! Триста рублей — да этого мамаш въ провинціи на два года хватаетъ! И вотъ провинціалы-родители бгаютъ изъ дома въ домъ занимать триста рублей, а провинція шепчетъ: ‘ну, петербургскіе сынки протрутъ глаза батюшкинымъ деньгамъ!’ Въ эту же пору явился и Василій Николаевичъ къ сестр съ требованіемъ трехсотъ рублей на обмундировку.
— Мн нужно блье,— говорилъ онъ: — нужны разныя мелочи, ты, пожалуйста, выдай мн на это денегъ, посл изъ оброка крестьянъ вычтешь.
— Другъ мой, я не могу себ сдлать всего вдругъ, мои дла идутъ плохо,— говорила сестра.
— Помилуй, ты взяла къ себ эту двчонку, значитъ, у тебя есть средства, а мн не хочешь въ долгъ дать,— разсердился брать.,
Скрипицына потупила голову, ей хотлось сознаться, разумется, драматическимъ тономъ, что Варя взята по другимъ соображеніямъ, что она приноситъ не убытокъ, а пользу, по сознаться въ этомъ значило отказаться отъ званія благодтельницы, а это было не въ силахъ Скрипицыной, несмотря на все появившееся въ ней въ послднее время смиреніе.
— Попробуй създить къ Дикобразову, можетъ-быть, онъ дастъ теб взаймы,— начала она.
— Мн хать къ нему? Унижаться?— воскликнулъ Василій Николаевичъ.— Нтъ! Если ты не хочешь этого сдлать, то я и подавно не могу. Моя жизнь впереди, а не хочу войти въ свть съ именемъ нищаго.
— Мой другъ, что же длать?— убивалась сестра.
Василій Николаевичъ шагалъ по комнат.
— Ты пойми, я отъ гусарскаго мундира отказываюсь, чтобы не разорять тебя, я отказываюсь отъ своего призванія,— желчно говорилъ онъ.— Ты только вздыхать умешь, когда людямъ нужна помощь! Ты губишь меня… И если бы я требовалъ подарковъ, жертвъ, а то я прошу въ долгъ. Ты получишь эти деньги обратно… Не бойся, я не отрекусь отъ уплаты.
— Другъ мой, другъ мой, пойми, что я нищая!— воскликнула сестра.
— Нищая!— бросился къ ней братъ.— Нищая, а въ шелковыхъ платьяхъ ходишь, бирюльки разныя покупаешь, французишку содержишь, ты думаешь, я ребенокъ, не понимаю ничего?
— Мои отношенія къ нему святы!— зарыдала сестра.— Неужели ты-то этого не знаешь? Господи, Господи, до чего я дожила!
— Полно хныкать! Довольно я видлъ слезъ, пора покончить съ этими комедіями! Позжай къ Дикобразовымъ и проси у нихъ денегъ, но на себя проси, слышишь, на себя проси!
Въ голос Василія Николаевича было нчто свирпое, безпощадное, его молодое личико было грозно.
— Я не поду,— зарыдала сестра.
— Подешь! Слышишь: подешь! Если ты откажешься отъ этого, то я здсь, въ твоей комнат, передъ твоими глазами застрлюсь!
— Ахъ!— истерически крикнула сестра, и въ ея ушахъ уже раздавался звукъ будущаго выстрла.
Пришлось хать къ Дикобразовымъ, просить у нихъ денегъ.
— Помилуйте, вдь вы школу содержите, у васъ должны быть средства,— отвтили Дикобразовы на просьбу.
— Моя школа падаетъ, она мн убытокъ приноситъ,— говорила Скрипицына.
— Такъ бросьте ее, идите въ гувернантки.
— Въ гувернантки!— ужаснулась Скрипицына, и ея воображенію представилась картина жизни въ гувернанткахъ.
Эта жизнь заставляетъ человка отказаться отъ всхъ своихъ привычекъ, заставляетъ его подлаживаться подъ новые характеры, навлекаетъ на него сотни выговоровъ, на эту жизнь трудно ршиться въ т годы, въ какихъ была Скрипицына. По ея тлу пробжала дрожь.
— Ни за что,— проговорила она:— лучше умереть!
— Хорошо, если умрете, а если жизнь протянется, тать надо же найти средства къ существованію,— холодно замтили ей.
Переговоры кончились ничмъ. Скрипицына не спала всю ночь посл этого визита и перебирала вс вещи, думая, что бы такое продать,.чтобы достать денегъ. Но за что она ни бралась, все было такъ ничтожно по своей стоимости, все было поддльное, ненужное, лощеное только снаружи.
— А вдь за все деньги платила!— какъ-то тупо произнесла она, качая головою, и развела руками.
Ея умъ, повидимому, началъ ей измнять. Что-то недоумвающее и трусливое выражалось въ ея помутившихся глазахъ. На слдующій день явился Василій Николаевичъ.
— Ну, что?— спросилъ онъ.
— Не дали,— отвтила сестра.
— Надо еще къ кому-нибудь създить,— возразилъ братъ.
— Некуда больше хать. Вотъ продай мои часы и серебро.
— Что за это дадутъ!— съ пренебреженіемъ воскликнулъ братъ.
— Что бы ни дали, но больше ничего нтъ для продажи,— отвтила глухо сестра и еще глуше прибавила:— и не зди ко мн, что теб ко мн здить?
Василій Николаевичъ поглядлъ на нее и удивился, увидавъ, что ея брови почему-то не черны, а щеки не блистаютъ свжимъ румянцемъ.
— Ты больна?— спросилъ онъ.
— Чего тутъ спрашивать? Бери вещи, ступай и дай Богъ теб счастья.
Скрипицына говорила не своимъ голосомъ. Братъ, молча, забралъ вещи и ушелъ. ‘Новую комедію ломаетъ, дура!’ — думалъ онъ дорогою.
Скрипицына легла на диванъ и не трогалась съ мста до вечера.
— Нездоровы вы, барышня?— спрашивала Даша.
— Да.
— Охъ, ужъ горе какое! Бывало вы и не хворали прежде и веселы были, а вотъ, какъ я замтила, съ приходомъ этой двчонки, ужъ вы меня за слово извините, все пошло подъ гору.
— Оставь ты ее въ поко,— замтила Скрипицына.
— Нтъ-съ, я правду говорю,— заспорила Даша.— И люди все ею попрекаютъ, и я сама вижу, что мы на нее разорились.
— Да какое теб дло, на кого я разорилась?— сердито произнесла Скрипицына.
— Какъ какое?— обозлилась Даша.— Вдь и мн не весело, когда мн два мсяца жалованья не отдаютъ!
— Господи!— вырвался вздохъ у Скрипицыной.
Кончились, между тмъ, экзамены, настали каникулы. Кредиторы осаждали двери. Въ одинъ прекрасный день явился Даву.
— Mademoiselle,— говорилъ онъ Скрипицыной: — мн очень грустно, но я долженъ попросить васъ выдать мн жалованье.
— Ахъ, добрйшій monsieur Davout,— отвтила Скрипицына: — подождите, я въ настоящее время нахожусь въ страшно затруднительномъ положеніи.
— Я знаю. Я и не безпокоилъ бы васъ. Вы знаете, что я и не заикался о деньгахъ въ теченіе всего времени,— оправдался Даву,— но, къ сожалнію, я долженъ оставить школу.
Скрипицына поблднла.
— Вы оставляете школу? Другъ мой, вы чмъ-нибудь недовольны?
— Нтъ, нтъ, помилуйте! Но я узжаю изъ Петербурга навсегда.
Скрипицына провела рукой по лбу.
— Какъ же это?.. Такъ вдругъ…— начала она.
— Мн необходимо нужно. Я ду черезъ недлю. Вы будете такъ добры и передадите деньги моему повренному, господину Гро.
Даву сталъ откланиваться. Скрипицына безсмысленно и безсознательно простилась съ нимъ. Ея мысли перемшались совсмъ. Три послднихъ года ея дла шли все хуже и хуже, но событія послдняго года выходили изъ ряда вонъ. Теперь въ ней точно что-то оборвалось.
— Узжаетъ,— говорила она, ходя по комнат и машинально поправляя нарукавнички на костлявыхъ рукахъ.— Узжаетъ!—простонала она, потерла рукой лобъ и подошла къ столу, взяла книгу и бросила ее снова на столъ.— Узжаетъ!!.— зарыдала она и прильнула головой къ столу.
Скрипицына была смшна даже въ эту минуту. Ея изліянія походили на ломанье мелодраматическаго яраго актера, ея тощая подкрашенная фигурка походила на уродливую куклу, все это было комично.
И точно, какъ же не смяться до колотья надъ этой женщиной? Ей говорили въ дтств: tenez vous droit! и она держалась прямо, за что ее прозвали потомъ ‘гренадеромъ въ юбк’, она слышала съ пеленъ, что тонкія манеры и хорошая обстановка важне всего, что безъ этого на человка смотрятъ подозрительно и не принимаютъ его въ порядочное общество, и она отличалась такими манерами и такой одеждой, за первое ее считали бездушныхъ истуканомъ, за вторую она вошла въ долги, ее не учили въ дтств разсчитывать, называя это мщанствомъ, но теперь ее называли безчестною, такъ какъ она не могла платить долговъ бднякамъ ремесленникамъ, она научилась въ юности обожать подругъ и учителей и считать ‘позорными’ всякія другія отношенія къ людямъ, и вотъ она обожала monsieur Даву, что заставило Даву насмяться надъ ея романтизмомъ, постороннихъ людей забросать ее грязью за развращенность, а насъ улыбнуться и дать ей эпитетъ ‘старой двы’, играющей роль пансіонерки. Каждая бездлушка, каждый ея поступокъ были слдствіемъ привитыхъ къ ней съ дтства понятій и привычекъ, и за все это ее осмивали, обманывали, злословили. Да, дйствительно, она была смшна, шла бы учиться жизни въ общество всхъ тхъ людей, которые закрыли для нея двери, шла бы замужъ за тхъ жениховъ, которые не являлись къ ней, попросила бы по выход изъ института совтовъ и помощи у тхъ юныхъ родственниковъ, которые возили ей конфеты въ институтъ и бросили ее по выход оттуда… Давайте же смяться надъ нею! Веселе же! чего тутъ задумываться?
Въ комнату вошла Варя и сла за пяльцы. Скрипицына опомнилась, подняла голову и стала смотрть на Варю.
‘Какая она тихая. Славное у нея лицо,— думала Скрипицына.— У нея и сердце доброе. Я видла, какъ она ласкала Ольгу Васильевну. Отчего же она не ласкаетъ меня, боится меня? Я сама, врно, виновата. Запугала я ее, я мало вниманія на нее обращала. Она будетъ меня любить, если я буду съ ней ласкове. И что я падаю духомъ? Дла устроятся. Даву врно чмъ-нибудь обидлся, онъ вернется, я ему напишу. Будемъ мы жить мирно. Продамъ что-нибудь, займу, средства будутъ. Вотъ Варя подрастетъ, помогать будетъ. Доброе дитя!’
Скрипицына встала и подошла къ Вар. Она провела рукою по шелковистымъ, волосамъ двочки, въ этомъ движеніи была какая-то необычайная нжность и мягкость.
— Варя,— сказала она грустнымъ тономъ:— слышала ли ты, нашъ добрый Даву узжаетъ?
— Да-съ, онъ женится,— отвтила, спокойнымъ голосомъ Варя, не поднимая головы отъ пялецъ. Она не понимала всего ужаса своихъ словъ.
— Что?!— воскликнула Скрипицына и схватила руку Вари.
— Онъ женится на Бляевой,— отвтила Варя, поднявъ голову и чувствуя боль въ рук, сжатой костлявыми пальцами Скрипицыной.
Это пожатіе походило на пожатіе командора въ Донъ-Жуан.
— Лжешь, лжешь, лжешь, негодная двчонка!— схватила Скрипицына плечи Вари своими костлявыми пальцами.— На Бляевой, на моей бывшей учениц! Женится! Лжешь! Какъ онъ могъ ее полюбить, какъ она смла? Говори, почему ты знаешь это?
— Они переписывались, когда она была еще здсь,— отвтила Варя, дрожа всмъ тломъ подъ костлявыми пальцами, сжавшими ея плечи.
— Переписывались! Переписывались! и я не знала!
Варя почувствовала, какъ костяные пальцы, державшіе ее, разжались, и въ комнат раздался глухой стукъ отъ паденія человческаго тла. Варя въ ужас вскочила и прислонилась къ стн, не имя силъ пошевельнуться съ мста. Ея плечи еще ныли отъ боли. Въ комнату на стукъ прибжали Даша, Ольга Васильевна’и кухарка. Он хлопотали около лежавшей въ обморок Скрипицыной, и никто изъ нихъ не обращалъ вниманія на Варю.
— Чего вы стоите-то истуканомъ? лучше бы помогли намъ. Вдь она ваша благодтельница была, а не наша,— сказала, наконецъ, Даша, замтивъ Варю.
Варя вздрогнула и сла, почти упала на стулъ. Ея голова была отуманена всей предшествовавшей сценой. Ей самой нужна была помощь. Скрипицыну уложили въ постель. Пріхалъ докторъ и сказалъ, что у нея горячка. Варя начала ходить, чередуясь съ Ольгой Васильевной, за благодтельницей. Она какъ-то боялась этой женщины, костлявой, блдной, съ полусдыми волосами, прежде казавшимися черными. Ее заставлялъ вздрагивать горячечный бредъ полумертваго существа. Сначала этотъ бредъ вертлся на давно минувшихъ свтлыхъ событіяхъ молодости, что подавало доктору надежду на выздоровленіе, и дйствительно, Скрипицына какъ будто забыла недавно случившееся и отдыхала въ далекомъ прошломъ, но какъ только стали воскресать ея силы, такъ тотчасъ же недавнее вспомнилось ей снова.
— Модистк не смютъ давать совтовъ, а мн, начальниц школы, смютъ!— бормотала она.— Я тряпка… Кредиторы, братъ… Переписывались, переписывались!.. Лжешь, лжешь, лжешь, негодная двчонка!
Варю бросало въ жаръ отъ этихъ отрывистыхъ фразъ, а ночи, блдныя, тихія, мутныя, снова напоминали ей другія ночи, другую потухающую жизнь и тоже бредъ, полубезсмысленный, полупонятный, среди котораго ясне всего звучало слово: ‘не живи!..’ Какъ не жить? Вопросы, мечты, воспоминанія роились, какъ пчелы, жужжали, мшались между собою, иногда убаюкивали молодую голову, и тихо клонилась она въ полудремот, низко, низко клонилась на грудь. Вдругъ какой-нибудь внезапный шумъ на двор пробуждалъ Варю, она поднимала голову, медленно обводила глазами комнату, видла все ту же полумертвую массу худого человческаго тла, тотъ же едва мерцающій ночникъ, едва теплющуюся лампаду, озаряющую потемнвшіе лики святыхъ, и снова дремала усталая двушка. Въ одно изъ такихъ полупробужденій она увидла въ полудремот, что полуживой трупъ копошится на кровати, его голова какъ-то странно поднята и прислонена въ столбику кроватной спинки, на ше повязанъ платокъ, обвивающій и этотъ столбикъ отъ кровати, тло какъ будто силится податься впередъ, въ горл трупа слышится какая-то страшная хрипота, ночникъ едва горитъ и, кажется, готовъ потухнуть. Варя долго смотрла испуганными глазами на эту картину, наконецъ, очнулась и бросилась изъ комнаты.
Въ комнату явились со свчами люди и внезапно озарили свтомъ Скрипицыну, которой худая голова была привязана къ спинк кровати, а руки силились оттянуть тло отъ этой страшной головы съ острымъ носомъ и впалыми глазами. Стали развязывать платокъ. Скрипицына начала биться, у нея на мигъ явилась сила.
— Не хочу, не хочу жить!— бормотала она.— Слышите, не хочу! Не смйте трогать! Негодная, ты имъ сказала! проклятая двчонка! Слышите, не хочу!
Скрипицына билась, ее пришлось держать. Черезъ минуту силы снова оставили ее. Не долго пришлось ей жить, судьба услужила ей, послала смерть.
Опять похороны, опять осмотръ покойника и глубокія соображенія, теперь еще боле глубокія, такъ какъ весь домъ интересовался предстоящимъ аукціономъ и разглядывалъ, нтъ ли какой-нибудь посудины для выгодной покупки. Вроятно, и читатель поинтересовался бы всмъ этимъ, потому что интересно видть, какъ продаютъ для уплаты долговъ т вещи, которыми мы любовались. Вотъ кушетка, гд вы часто сиживали, расточая комплименты хозяйк, вотъ блюдечко, гд лежала ваша визитная карточка, она лежитъ на немъ и теперь, и суровый кредиторъ, прочитавъ на ней вашу фамилію, говоритъ: ‘Ишь, тоже, врно, какой-нибудь прихлебатель былъ, подалъ, что у насъ въ долгъ забиралось’. Все это интересно, но я напомню читателю, что у насъ есть одна живая вещь, которую некому взять,— это Варя. Передъ нею въ эти два года совершился цлый романъ человческой жизни, описанный въ этихъ пяти главахъ, она понимала это и не думала, что эти два года прошли безсодержательно, нтъ! она научилась понимать многія вещи, которыхъ не понимала прежде. Два года тому назадъ она слышала дома одни вопросы о томъ, что испечь въ воскресенье: пирожокъ или каравайчикъ? и въ этомъ видла почти всю сущность жизни. Теперь она узнала, что значитъ блескъ баловъ и театровъ, прочитала нсколько романовъ, поняла, что такое значитъ привязанность Ардальона, Игнатьевны, Ольги Васильевны, Скрипицыной и ея брата,— и ясне всего поняла, что значитъ остаться одной среди сотенъ тысячъ чужихъ, не знающихъ о ея существованіи людей. Два года тому назадъ эти слова были для нея китайской фразой, теперь они стали роковою частью ея думъ. Она твердила себ: ‘я никому не нужна!’ и эти страшныя слова были правдой. Вдь, положа руку на сердце, читатель, вы должны сознаться, что и вы не взяли бы ее ни въ горничныя, ни въ гувернантки, ни въ швеи, вдь она ни къ чему не была еще приготовлена. Да, она была никому ни на что не нужна.
— Душенька, о бэтній мой малютка!— говорила ей ломанымъ языкомъ на похоронахъ Скрипицыной какая-то нмка.— Фи совсмъ сиротъ, никого у фасъ нтъ?
— Никого!— опустивъ голову, отвтила Варя.
— О, я такъ любить такой молотенькой созтань!— воскликнула съ чувствомъ нмка.— Хотитъ, а фасъ къ себ беретъ?
Варя взглянула на нее благодарными глазами и вдругъ почувствовала, что кто-то грубо, по-мужицки, дернулъ ее въ сторону.
— Чего вы съ ней разговариваете?— произнесъ молодой, но суровый голосъ.
Варя съ изумленіемъ взглянула на юношу.
— Никогда не говорите съ ней, слышите? не то пальцами на васъ показывать будутъ,— продолжалъ онъ.
Нмка снова подошла къ Вар.
— Послушайте, мадамъ, лучше не подходите къ ней, худо будетъ,— погрозилъ юноша нмк.
Нмка сцпилась съ нимъ ругаться, а Варя поспшила уйти. Ей было знакомо это молодое, широкое лицо, но она забыла имя этого человка…
Что же оставалось ей длать?..

VI.
Приснухины,— романъ въ одной глав.

Разговоръ Вари съ нмкой былъ прерванъ Порфиріемъ Приснухинымъ. Хорошо ли, дурно ли было это вмшательство,— объ этомъ нечего говорить, но во всякомъ случа оно показывало, что Приснухинъ рано началъ понимать многое и могъ возбудить любопытство своею особою. Глядя на его голову, можно было сказать: да, это будетъ энергичный человкъ! Рядомъ съ этими словами идутъ мечты о свтлой жизни, о широкой дятельности, о великихъ поступкахъ… Но, Боже мой, какъ много видлъ я энергичныхъ головъ, никогда не сдлавшихъ ничего путнаго въ жизни! Не будемъ же увлекаться мечтами, пророчить славу энергичнымъ головамъ, но шагъ за шагомъ станемъ слдить за ихъ жизнью, и если будетъ счастье — порадуемся, если же ихъ ждетъ нравственная гибель — поплачемъ,— вдь это намъ не новость!
Какъ же развивалась энергичная голова Порфирія?
Мать Порфирія была изъ крпостныхъ,— дло, какъ ведите, было очень давно и принадлежитъ къ числу казусовъ, сданныхъ въ архивъ. Сначала двочка Глаша играла съ барышней и барчонкомъ и отъ нихъ научилась грамот, ариметик и клочкамъ другихъ наукъ, потомъ барышню отдали въ институтъ, барченка въ гимназію, а Глашу засадили въ двичью, и она плела по цлымъ днямъ кружева или вышивала прошивки, воротнички, нарукавнички и изрдка, во время отсутствія господъ, урвавшись на свободу, въ село, смотрла на хороводы, присутствовала на посидлкахъ. Молодая, стройная, здоровая, она была типомъ тхъ двушекъ, которыя расцвтали въ двичьихъ старыхъ, хорошихъ помщичьихъ домовъ. Не было у нея ни особеннаго горя, ни особенныхъ желаній, всегда она была сыта, находилась въ теплой, сухой комнат, пользовалась расположеніемъ добрыхъ, простыхъ господъ и, конечно, не заглядывала со страхомъ впередъ, такъ какъ впереди не предстояло особенныхъ печалей: ее ждало мсто горничной при молодой доброй барышн, а тамъ — ну, нянькой сдлаютъ, въ ключницы произведутъ, какой-нибудь любимецъ барина камердинеръ на ней женится… Наконецъ, пришли годы, когда барышня вышла изъ института,— господа поднялись съ насиженнаго гнзда, похали въ Петербургъ и взяли съ собой Глашу. Поселились господа въ ‘большомъ дом’. Столичный блескъ и шумъ, балы у господъ, привтливость молодой институтки-барышни, ласковость молодого барина-студента, росшаго тоже съ Глашей, общія воспоминанія о далекомъ дтств, почетъ и заискиванье со стороны бдныхъ жильцовъ большого дома,— все это вмст заставило Глашу успокоиться и осушить слезы по деревенскомъ угл, гд жилось такъ тихо и мирно, гд плылъ такой свжій воздухъ въ окна, гд то соловей вечеромъ плъ за густымъ малинникомъ, то издалека слышались ухарскіе звуки балалайки и псни какого-нибудь парня, или звенли бубенцы на большой дорог все ближе и ближе и заставляли молодое сердце биться непонятнымъ любопытствомъ: кто это тамъ детъ? мимо или къ намъ? если къ намъ, то надолго ли? можетъ-быть, это молодой баринъ?.. Въ Петербург, сходя по черной лстниц, Глаша часто встрчалась съ какимъ-то вертлявымъ, припомаженнымъ юношей, постоянно отдававшимъ ей поклонъ.
— Наше вамъ-съ почтеніе,— говорилъ кавалеръ, наотмашь снимая фуражку и шаркая по-господски ногою.
— Здравствуйте,— сухо кланялась Глаша.
— Что рдко изволите выходить-съ, осмлюсь сдлать вопросъ?
— Мн и въ комнатахъ хорошо.
— Это показываетъ вашу безчувственность, потому что есть люди, которымъ ваше отсутствіе причиняетъ печаль.
Глаша хихикала надъ вычурными фразами кавалера и, слыша его тяжелый, похожій на сопнье вздохъ, спрашивала, убгая въ комнату:
— У васъ, врно, насморкъ?
Черезъ нсколько мсяцевъ кавалеръ, называвшійся Александромъ Приснухинымъ, презентовалъ Глаш колечко съ бирюзой. Глаша не хотла брать, кавалеръ умолялъ ее взять подарокъ, объясняя, что ‘вы, молъ, не подумайте чего дурного, а это мы вамъ презентуемъ только ради нашего уваженія’. Глаша, смясь, взяла колечко. Любовь Приснухина была проста, серьезна, выраженія ея были вычурными, шутовскими. Вліяніе трактирныхъ знакомствъ и лакейской полированности не могли не сказаться въ дл любовныхъ объясненій. Глаша слышала только эти смшныя фразы,— но не знала, что таится подъ ними, и не могла смотрть серьезно на знакомство съ Приснухинымъ. Посл перваго подарка она, еще смясь, еще не измняя своего гордаго вида, чаще говорила со своимъ поклонникомъ. Это дало ему смлость подарить ей платочекъ и выразить крайнюю степень своей любви къ ней щипкомъ въ руку повыше локтя. На это Глаша отвтила сильнымъ ударомъ по рук Приснухина и строптиво замтила ему:
— Вы рукамъ воли-то не давайте, я вамъ не позволю!
Какъ видите, дла шли къ обычной развязк, къ свадьб, но вмсто свадьбы произошло совсмъ другое: Глаша вдругъ начала избгать встрчъ съ Приснухинымъ и, встрчаясь съ нимъ, на вс его любезности отвчала, что у нея нтъ свободнаго времени говорить съ нимъ. Приснухинъ вздыхалъ, но Глаша уже не хихикала и оставалась серьезной, даже грустной. Какъ-то поклонникъ ршился высказать ясне свою любовь, но ему отвтили:
— Полноте, что вамъ меня любить!
Приснухинъ опустилъ голову, его поразилъ грустный и серьезный тонъ этихъ словъ. Встрчи кончились,— правда, была еще одна встрча, но Глаша даже не замтила своего обожателя.
— Что за жизнь распроклятая, такъ я и изобразить теб, братецъ ты мой, не умю,— говорилъ Приснухинъ тощему сосду слесарю, уже знакомому читателямъ.
— А по мн — первое выпей, и ничего твоя жизнь съ тобою не сдлаетъ? Потому что вино — значитъ веселіе, духъ бодрый, вотъ оно что!— отвчалъ слесарь и брался за фуражку съ раздвоеннымъ козырькомъ.
— Въ кабакъ, кабакъ пойдетъ, такъ я и знала! кровопійца ты этакой,— кричала толстая слесарша.— И вы-то хороши, Александръ Ивановичъ, мужа моего смущаете,— накидывалась она на Приснухина.
— Помилуйте-съ, чмъ же мы тутъ причинны,— оправдывался Приснухинь.
— Какъ чмъ?.. Да чего вы нюни-то передъ нимъ распустили? Передъ нимъ заплачь, такъ онъ и думаетъ, что ему тоже ревть надо.
— Такъ что же-съ?
— Какъ что? Извстно, у него какъ слезы, такъ и водки подавай! Ужъ такой нравъ его, кажется, знаете, вдь не чужіе,— сосди… Ну, а тамъ бить начнетъ меня же, вамъ хорошо…
— Ужъ какое хорошо,— хуже быть не можетъ! — вздыхалъ Приснухинъ…
А Глаша длалась все задумчиве и грустне. Смхъ молодой, улыбка радостная, краска свжая на лиц,— все пропало. Люди около нея о чемъ-то шушукались, а она и смотрть въ глаза имъ не смла.
— Ты это что, какъ въ воду опущенная, ходишь,— сурово спросила у нея однажды барыня.
У Глаши навернулись слезы, и дрогнуло тло.
Барыня осмотрла ее пристальнымъ взглядомъ, а у самой сердце сжалось. Любила она Глашу въ теченіе многихъ лтъ чисто родственною любовью.
— Ты знаешь, у кого ты служишь?— еще строже и грозне спросила она, стараясь подавить въ себ чувство естественной привязанности къ Глаш.— У моей дочери, ты служишь, у двушки, у ангела чистаго.
Глашу била лихорадка, грудь поднималась отъ сдержанныхъ рыданій…
— Что же ты думаешь, что и еще годы пройдутъ, а никто и не узнаетъ, въ какомъ ты положеніи? Ты взгляни на себя-то!
Глаша инстинктивно опустила глаза на свою талью и поблднла, какъ полотно.
— Хорошо?— спросила барыня.
— Матушка, В-ра Га-ври…— не договорила Глаша, захлебнувшись словами, и рухнулась къ ногахъ барыни.
— Глаша, Глаша, голубушка!— вырвалось у барыни, и она быстро наклонилась къ лежавшей на полу двушк.
Много-въ этотъ день пролилось слезъ.
— Не являлся бы ты ко мн на глава,— говорила барыня Вра Гавриловна своему сыну-студенту.— Что ты надлалъ, за что ты ее погубилъ? Ты бы хоть вспомнилъ, что это за двушка была!
Сынъ покраснлъ.
— Увлекся!— пробормоталъ онъ, передернувъ плечами.
— Увлекся! Неужели за тобой, какъ за малымъ ребенкомъ, еще нянекъ нужно, чтобъ ты бды не надлалъ? Жизнь-то вамъ чужая не дорога! И чему вы учитесь? Вс науки выучили, а умнй не сдлались,— отвернулась мать.— Душегубцы!
Наступило молчаніе, человчное, горячее состраданіе въ доброй женщин начало смолкать, проснулось сознаніе того, что она живетъ въ свт, что кругомъ кишитъ муравейникъ со своими толками, соображеніями…
— Надо что-нибудь сдлать, пристроить ее какъ-нибудь,— промолвила мать.
— За ней, кажется, портной какой-то ухаживаетъ,— отвтилъ сынъ.
— Откуда ты узналъ эти подробности?— спросила мать.
— Она разсказывала.
Мать съ отвращеніемъ посмотрла на него.
— Иди ты отъ меня!— проговорила она.— Бдная ты моя, Глаша! А я еще, гршница, подумала, что ты сама завлекла его, негодяя!
Сынъ повернулся на каблукахъ и вышелъ изъ комнаты, пожимая плечами, но не имя силъ скрыть краску стыда. Вра Гавриловна плакала. Она любила Глашу, она привыкла къ ней, она любовалась, какъ въ былые годы молилась Глаша въ деревенскомъ храм, она иногда мечтала, что никогда не разстанется съ Глашей, что Глаша будетъ няньчить ея внучатъ, будетъ одною изъ тхъ врныхъ слугъ, какія были и въ дом матери самой Вры Гавриловны, какія хранили и ея собственную жизнь въ далекія времена дтства, она, пріхавъ въ столицу, радовалась, что и ея дочь, и ея сынъ не забыли въ годы разлуки своей подруги дтства и привтливо приняли ее, эту бдную Глашу. И что же вышло, что вышло! Теперь вс мечты Вры Гавриловны разлетлись въ прахъ. Была минута, когда барыня думала простить Глашу,— нтъ, не простить, она вдь даже и не обвиняла свою любимицу, но просто думала она оставить двушку у себя, отдавъ будущаго ребенка на воспитаніе въ деревню. Была минута, когда барыня увлеклась этими мечтами и даже представляла Глашу еще боле преданной, благодарной слугой, но вс эти мечты смнились новыми соображеніями, боле глубокими, боле врными, можетъ-быть, но зато боле безотрадными. Барыня думала, что, оставивъ Глашу у себя, она дастъ ей возможность видться съ молодымъ бариномъ, а кто поручится, что онъ перестанетъ ухаживать за Глашей? Потомъ примръ для дочери, потомъ толки прислуги, знакомыхъ, потомъ мысли о томъ, что повадился кувшинъ по воду ходить,— дале извстно, что бываетъ съ кувшиномъ. Барыня ршилась переговорить съ портнымъ, переговорить съ Глашей. Нелегки были эти переговоры для всхъ трехъ существъ, и, право, тяжело ихъ передавать. Еще тяжеле было бы разсказывать, какъ молодой баринъ говорилъ своимъ товарищамъ: ‘у меня дома цлая драма разыгралась. Расчувствовался и попалъ въ петлю…’
— Такъ-то-съ, Глафира Николаевна,— покачалъ портной головою, когда онъ и Глаша остались одни.— Не хотли вы нашихъ рчей слушать, загубили себя не за денежку!
— Ужъ не говорили бы вы мн этого,— зарыдала Глаша:— мн и безъ того тяжело.
— Мн, думаете, легче?— отозвался портной.
Наступило молчаніе.
— Не берите вы меня за себя, голубчикъ мой, Александръ Ивановичъ! Не стою я васъ!— рыдала Глаша.— Любить-то вы меня не будете.
— Эхъ, Глафира Николаевна, если бъ я не пропащій человкъ былъ, такъ я и не знаю, какъ бы я васъ осчастливилъ,— махнулъ рукою портной.
Глаша и онъ помолчали: она слышала какіе-то новые звуки любви, это были уже не полированныя фразы ухаживателя, но скорбь страстнаго человка, хватавшая за сердце.
— Пить я началъ,— глухо пробормоталъ портной, отвернувшись въ сторону.
Глаша рыдала. Портной тихо приблизился къ ней и обнялъ ее одною рукой. Она не трогалась съ мста. Онъ поцловалъ ее въ щеку. Въ былые дни онъ не посмлъ бы сдлать этого, а она ударила бы его за такой поцлуй,— теперь было не то.
— Голубчикъ мой, какъ мы жить-то будемъ!— вырвалось у Глаши.
— Живы будемъ,— увидимъ!— промолвилъ онъ, и въ его глазахъ сверкнулъ огонь страсти.
Кажется, этотъ человкъ готовъ былъ схватить ее въ эту минуту и унести куда-то далеко-далеко, на край свта, чтобы жить съ нею вдвоемъ, чтобы не видать, не слышать людей!.. А вечеромъ ему говорилъ весь большой домъ на сотн своихъ разнообразныхъ языковъ:
— Ну ужъ, Александръ Ивановичъ, убили бобра!.. Не такая бы пошла за васъ… Охота пришла на ней жениться, вы человкъ работящій, честный… И что вы нашли въ ней хорошаго? ничего мы въ ней хорошаго не видимъ!
— Намъ-съ хороша, а на другихъ плевать,— сурово отвчалъ Приснухинъ и, гордо отворачиваясь отъ сосдей, шелъ со двора.
— Ишь, онъ же и рыло поднимаетъ! Шваль этакая!— говорили про достойнаго уваженія человка.
А этотъ человкъ бродилъ безцльно по городу, словно бжалъ отъ кого-то, словно хотлъ скрыться отъ своихъ думъ, а думы были безотрадныя, и не у кого было допроситься отвта на нихъ, никто и не могъ и не умлъ укрпить портного, да онъ самъ едва ли бы сумлъ высказать, что давило его грудь, что надрывало сердце. То ему казалось, что плевать онъ хотлъ на толки, а то стыдно было на людей смотрть, то горячо, безумно любилъ онъ Глашу, то попрекалъ ее мысленно за ея грхъ, то въ будущемъ видлъ счастье, а то живо до безобразія, до цинизма, къ которому способна необузданная страстная натура, представлялъ себ свою женитьбу, и въ эти минуты хоть въ воду броситься, такъ и то было бы легче. И шелъ онъ, находившись по городу, въ кабакъ…
Гордо, фертомъ, какъ выразился большой домъ, стоялъ онъ подъ внцомъ, чтобы показать людямъ, что, молъ, смотрите, какъ мы женимся и на васъ плевать хотимъ, а на другой день встртился съ сосдомъ, тотъ его съ законнымъ бракомъ поздравилъ, пожелалъ ему дтей,— и пошелъ Приснухинъ выпить. Вечеромъ онъ билъ жену.
— Голубчикъ мой, простите меня… Рабой вашей буду, только не бейте меня… Все посл выместите, только теперь пощадите, вдь вы знаете…— рыдала Глаша, а у замочной скважины, у оконъ, у стнъ были уши,— незримыя въ темнот ночи тни ловили каждый вопль и разносили о немъ всти по дому.
— Билъ ее сегодня!
— О-о!
— Вотъ житье-то будетъ!
— Ха-ха-ха!— хохотали злые духи во мрак и, кажется, этотъ хохотъ слышался въ бдномъ жилищ портного, доходилъ до самаго сердца обитателей этого угла.— Ха-ха-ха, вотъ житье-то будетъ!
На слдующій день портной бушевалъ:
— Молчать!.. Никто меня уговорить не смй! я самъ себ господинъ. Ну, и кончено!.. Какъ хочу, такъ и длаю! Слесарша усовщиваетъ? исколочу проклятую!.. Ты моя жена, ну, и конецъ, ну, и конецъ!.. Ноги твои цловать буду и никто не запретитъ, никто!.. Я самъ себ господинъ… Подслушиваютъ? Пусть подслушиваютъ, окаянные!
Еще насталъ день. Портной протрезвился, валялся въ ногахъ у своей жены, руки ея цловалъ, просилъ прощенья, и страстной, горячей любви было полно все его существо.
— И за что я ее гублю?— говорилъ онъ себ.— Каинъ я проклятый, демонъ отверженный. Да я этакую жену на рукахъ носить долженъ, и вдь хоть бы попрекнула она меня,— такъ нтъ, я ее билъ, а она руки мои цловала!
И думы все росли, все росли въ теченіе недли, когда портной кроилъ, шилъ сюртуки, брюки, жилеты, и все тяжелй и тяжелй становились его упреки себ, въ праздникъ длалось совсмъ тошно… Вечеромъ слышались мольбы Глаши…
Годился сынъ. Портной запилъ сильне, но черезъ шесть недль онъ началъ остепеняться. Сына онъ не любилъ, но зато сильне сталъ любить жену и рже билъ ее. Въ Глаш тоже произошла перемна: она уже не молила мужа, не плакала, но суровымъ шопотомъ говорила ему:
— Ты меня не бей, ребенокъ спитъ… Не подходи ко мн, неровенъ часъ…
Мужъ, несмотря на опьянніе, замчалъ зловщій блескъ жениныхъ глазъ и длался тише, смирне. На другой день онъ просилъ извиненія у жены безъ страстнаго порыва, но искренно и какъ-то вжливо.
— Скверную я привычку взялъ, Глафира,— говорилъ онъ.— Не пускай ты меня въ кабакъ, совсмъ пропаду и тебя-то загублю.
Какъ-то онъ увидалъ, что жена тащитъ ведро съ помоями. Это было слишкомъ черезъ два года посл женитьбы.
— Что ты, Глаша, сама таскаешь ведра,— сказалъ онъ ей.— Бда еще какая-нибудь приключится, храни Господи!
Приснухинъ надялся скоро сдлаться отцомъ.
Родилась дочь.
— Вотъ она какая красавица!— любовался отецъ ребенкомъ, лежавшимъ въ люльк.— Ты куда ползешь!— крикнулъ онъ сынишк, едва тащившемуся около стны къ ложу сестренки.— Убьешь, сорванецъ, младенца!— портной погрозилъ сыну кулакомъ.
— Не любишь ты его, Александръ Ивановичъ,— слабымъ голосомъ говорила Глаша, лежавшая въ постели.
— Что мн его не любить!— отозвался мужъ:— я только насчетъ того, что онъ везд суется…
— Нтъ, ты его притсняешь,— заплакала Глаша.
— Ишь, чего расплакалась!— взволновался портной.— И безъ того больна, вдь этакъ и Катя захвораетъ… Ну, посмотри, я ему пряника далъ.—На, баринъ, пряника, чего хвостъ поджалъ,— обратился отецъ къ сыну, остановившемуся въ раздумьи въ ту минуту, когда ему былъ показанъ кулакъ.
Такъ пошли дни, мсяцы и годы въ жилищ Приснухина. Семья прибавлялась и убавлялась ежегодно. То родины, то похороны. Бдность росла. Нердко приходилось Глаш просить помощи у старой барыни. Барыня стала холодна къ Глаш, но помогать не отказывалась. Портной почти пересталъ пить и началъ относиться къ своей жен боле гуманно. Работа стала прибавляться: Приснухинъ вошелъ въ сдлку съ какимъ-то подрядчикомъ. Сына, какъ мы видли, онъ не любилъ и готовъ былъ всегда побить, но за сына стояла мать, и злоба отца мало-по-малу перешла въ какую-то насмшливую холодность. Разъ сынишка, играя на двор, увидалъ нищую съ ребенкомъ.
— Вотъ, батюшка, рубашечки даже нтъ у ребенка,— говорила она жалобнымъ голосомъ прохожему.
— Возьми мою, у меня другая есть,— быстро подвернулся Порфирій и, стянувъ черезъ голову верхнюю рубашонку, отдалъ ее нищей.
— Ишь, какой жалостливый, такъ и видно, что не холопъ,— отозвался отецъ, услышавъ о поступк сына.
Въ другой разъ Порфирій сотворилъ другую штуку. Сынъ жившаго въ дом надворнаго совтника постоянно задиралъ сына портного: то толкнетъ его, то языкъ ему высунетъ, а иногда и скажетъ:
— Дрянь!
Порфирій въ одну изъ такихъ встрчъ не вытерплъ и ‘вздулъ’, какъ онъ выражался, семилтняго врага.
— Обидчивъ больно, не наша кровь!— презрительно улыбнулся портной, когда ему пожаловались на буяна.
Встрчая холодность и притсненія со стороны отца, Порфирій привязался къ матери. Сынъ и мать научились понимать каждый жестъ, каждый взглядъ другъ друга. Мать не бранила сына за шалости, чтобы не навлечь гнва отца, но качала ему незамтно головой, и сынъ конфузился, утихалъ. Мать не плакала при сын, но сынъ угадывалъ по цвту ея глазъ, по выраженію ея лица, что ей тяжело, что она плакала безъ него. Въ обоихъ существахъ развилась изумительная чуткость.
— Мамка, что ты все плачешь?— спрашивалъ маленькій Порфирій, сидя съ нею по вечерамъ у топившейся печки.
— Такъ… горя много…— отвчала мать, ласково глядя на него.
Сынъ вздыхалъ, точно и ему было извстно тяжелое горе, и смотрлъ на огонь, который дрожалъ и вспыхивалъ въ печи. Какіе-то сны носились надъ дтской головкой ребенка и надъ головой его матери. Въ комнат царила тишина.
— Что ты шляешься по двору!— раздавался крикъ на лстниц, и въ комнату появлялся Приснухинъ-отець, ведя за ухо одного изъ мальчишекъ-работниковъ.
— Я только вышелъ,— хныкалъ мальчуганъ.
— Халаты дерете, сапоги топчете, не напасешься на васъ одежи, разбойники!— бушевалъ портной.
— Полно, Александръ Ивановичъ, ложись спать,— уговаривала его жена.
— А! ты думаешь, я пьянъ?— кричалъ мужъ.— Врешь, я не пьянъ! Гд баринъ-то?
Баринъ, или, иначе сказать, Порфирій успвалъ спрятаться въ уголъ и дрожалъ всмъ тломъ.
— Ушелъ, дома его нтъ!— отвчала жена.
— Погоди, приди онъ, такъ я ему задамъ выволочку!— грозилъ портной, и если жена очень сильно ршалась возражать, то мужъ пробовалъ вспомнить былые годы и побить ее.
— Мамка, отецъ за меня тебя колотитъ,— говорилъ сынъ на слдующій день, сидя снова съ матерью, у огня.— Я прятаться отъ него не буду…
— Нтъ, это онъ не за тебя дерется,— отвчала мать.
— А за что же?
— Такъ, Порфирушка, пьетъ онъ…
— А съ чего онъ пьетъ, мамка?
— Христосъ его знаетъ,— говорила мать, едва сдерживая слезы.
Знала она, съ чего онъ пьетъ.
Наставало молчаніе, сынъ глядлъ въ огонь и о чемъ-то размышлялъ.
— Я не буду пить, какъ большой вырасту!— какъ бы самому себ говорилъ сынъ, а можетъ-быть, онъ говорилъ огню, который весело и бойко сверкалъ передъ его глазами, съ трескомъ пожирая смолистыя дрова.
Шли еще годы, сынъ началъ читать,— мать научила его, научила, сидя все у той же печки въ полусумеркахъ зимнихъ вечеровъ. Нердко ребенокъ, разбирая склады, засыпалъ у ея ногъ съ книжкою въ рукахъ, и когда онъ просыпался, то видлъ т же потухающія дрова въ печи и ту же мать съ заплаканными глазами и груднымъ младенцемъ на рукахъ.
— Мамка, ты любишь мою сестричку?— спрашивалъ сынъ.
— Люблю, я всхъ васъ люблю,— отвчала мать.
— А отецъ не всхъ любитъ,— задумывался сынъ и протяжно говорилъ, устремляя глаза въ огонь:— меня онъ не любитъ!
— Мамка, хочешь, я въ книжк читать буду?— спрашивалъ онъ, когда научился читать.
— Читай, голубчикъ.
— Ну, слушай!
Начиналось чтеніе какой-нибудь книжки, романа Лажечникова или Загоскина, Наржнаго или Масальскаго,— всего того, что мать могла гд-нибудь достать для любящаго чтеніе сынишки, и эти, то наивныя, какъ дти, то чувствительныя, какъ женщины, книги занимали дтскій умъ и согрвали дтское сердце: он были, со всми своими странностями и ошибками, и добре и умне людей, окружавшихъ ребенка.
— Кто же это, мамка, французы? Нехристи они, что ли?— спрашивалъ сынишка, встртивъ въ книг разсказъ о нашествіи французовъ на Россію
— Должно-быть, нехристи.
— А за что они нашихъ бьютъ?
— Такъ, Порфирушка… Объяснять-то я теб ничего не умю.
Порфирій устремлялъ глаза въ печку и думалъ, искать объясненій для своихъ вопросовъ, общалъ матери научить и ее всему, чему выучится самъ. Вопросы становились, между тмъ, съ каждымъ днемъ сложне и сложне. Рядомъ съ этими вопросами шло развитіе ребенка въ практическомъ отношенія. Родился ли у него братишка или сестренка, Порфирій сновалъ по комнат, услуживалъ, бгахъ за священникомъ. Умиралъ ли кто-нибудь изъ дтей, Порфирій зналъ, что будетъ стоить гробъ, панихида, могила. Приходилъ ли отецъ изъ мщанской иди ремесленной управы, Порфирій зналъ, на что будетъ злиться отецъ и кого ругать будетъ. Отецъ началъ понемногу входить въ подряды при помощи протекціи жениной барыни, Порфирій и тутъ зналъ, какое сукно поставитъ отецъ, кого угощать будетъ, кому деньгами, ротъ заткнетъ. Пріемъ новаго мальчишки въ ученье заставлялъ Порфирія предугадывать всю судьбу этого мальчугана и жаль ему было отца и мать этого ребенка, когда они кланялись и просили его отца, Приснухина, поберечь ихъ дитятко ненаглядное. И чмъ тяжеле становились сцены семейной жизни, тмъ сильне тянуло Порфирія къ книжк или за порогъ квартиры къ бабкамъ. Мы видли его управлявшимъ лодкою на Фонтанк, мы могли бы увидть его въ кулачномъ бою на двор. Мы слышали, какъ онъ успокоилъ однажды отца заступаясь за мать,— мы могли бы подслушать, какъ онъ говорилъ отцу:,
— За меня крестный отецъ въ гимназію платитъ, ты меня не попрекай.
— Кто тебя, баринъ, попрекаетъ, ты въ генералы выйдешь, а мы порадуемся,— насмшливо отвчалъ портной и кланялся сыну.— И насъ, гршныхъ, можетъ-быть, не позабудешь, накормишь подъ старость за то, что мы тебя въ малолтств кормили.
Мы могли бы увидать въ эти минуты на лиц Порфирія краску стыда и негодованія. Онъ былъ изъ тхъ натуръ, которымъ нужны прямые отвты на прямые вопросы, открытый бой съ незамаскированнымъ врагомъ. Эти натуры могутъ длать дло, могутъ бороться, могутъ успвать во всемъ, но он испортятъ всякое дло, если съ ними будутъ хитрить, он вспыхнутъ, какъ порохъ, и сожгутъ весь запасъ своей силы въ то время, какъ врагъ будетъ медленно и тайно подводить свои мины, разставлять сти. Передъ Порфиріемъ стоялъ теперь человкъ, котораго онъ никакъ не могъ назвать своимъ другомъ, потому что помнилъ его тайныя колотушки, и но могъ считать его врагомъ, потому что этотъ человкъ наклонялъ передъ нимъ голову, отвчалъ на его дерзости кротостью и только изрдка въ этой кротости слышался звукъ насмшливости и презрнья. Порфирій не зналъ, какъ держать себя съ этимъ человкомъ, выходилъ изъ себя въ столкновеніяхъ съ нимъ, встрчалъ въ отвтъ на свои вспышки спокойные отвты и краснлъ, терялся, внутренно ругая себя.
Въ гимназіи Порфирій отличался своею откровенностью, быстрымъ соображеніемъ, бойкостью, но считался не очень прилежнымъ ученикомъ и засиживался въ классахъ по два года. Лнтяй — это названіе часто прилагалось бы къ нему, если бы его горячая натура могла быть заподозрна въ сонливости, всегда сопровождающей настоящую лность. Его прозвали втромъ, опіемъ, вспышкою. Но почему же онъ лнился? Начнетъ онъ уроки учить, а отецъ въ это время треснетъ кого-нибудь изъ своихъ учениковъ, тотъ разревется,— глядишь, Порфирій покраснетъ, заткнетъ уши, броситъ книгу и бжитъ во дворъ. Тамъ игра, смхъ, его приглашаютъ въ бабки играть,— заиграется онъ, а вечеръ идетъ къ концу.
— Что ты, Порфирушка, все бгаешь, не учишься?— упрекнетъ его мать.
— Не могу я учиться, когда въ дом стонъ стоитъ. Чего отецъ-то зря мальчишекъ забиваетъ?— отвчаетъ Порфирій.
— Да ты вниманья не обращай на это,— совтуетъ мать.
— А ты, мамка, зачмъ по вечерамъ плачешь? Нешто не отъ того теб горько, что въ дом у насъ Содомъ? Нешто не оттого ты вонъ то во щи соль забудешь положить, то въ комодъ вмсто шкапа чашки ставишь.
Мать вздыхаетъ.
— Посмотрлъ бы я, много ли бы ты научилась, если бъ тебя на мое мсто засадить,— говорилъ сынъ.
— Умный ты, на все у тебя отвтъ найдется,— усмхается и въ то же время вздыхаетъ мать.— А учиться надо, голубчикъ, надо.
— Самъ я это знаю!
Воскресный вечеръ приходить, и снова мать съ сыномъ сидятъ у огня, сынъ снова читаетъ ей книги и говорить съ нею, но теперь онъ учитъ ее: онъ передаетъ ей слышанное отъ учителей, разсказываетъ, за что били насъ французы, и мать чутко слушаетъ, ей становится веселе, и у нея является какая-то бодрость, та бодрость, которая длала ее прекрасною въ двическіе годы. Иногда разговоры смолкнуть, мать и сынъ задумчиво глядятъ на огонь, и носятся въ ихъ головахъ какія-то свтлыя думы.
— Теперь я счастлива,— задумчиво шепчетъ мать.— Учись, голубчикъ, Меня учи…
Сынъ удивленными глазами смотритъ на мать, онъ еще и не сознавалъ, что онъ учитъ, ее, а, она уже поняла это и увлекалась мыслью, что и она будетъ что-нибудь знать.
— Помнишь, сколько ты за меня отъ отца терпла?— спрашиваетъ. сынъ нжнымъ голосомъ, вспоминая, какъ мать защищала его…
— Богъ съ нимъ, со старымъ житьемъ!— произноситъ мать и проводить, рукой по волосамъ сына, а тутъ бжитъ кто-нибудь изъ младшихъ ребятишекъ и кричитъ:.
— Мама, мама, мн игьюшку подалили!
Ночь наступаетъ мирно…
Шелъ Порфирію семнадцатый годъ. Въ это время портной, уже перенесшій мастерскую, изъ маленькой квартиры въ большую, задумалъ открыть еще. большую мастерскую и прихватилъ третью квартиру. Денегъ у него скопилось не мало, подряды вывезли его на хорошую дорогу. Мало и рдко онъ пилъ, теперь онъ называлъ, питье желаньемъ ‘побаловаться’, но оно уже не было необходимостью забыться отъ горя. Жену онъ уже не билъ, рдко билъ и мальчишекъ, хотя иногда и давалъ имъ мимоходомъ тумака. Фигура его сдлалась степенною, глаза, горвшіе прежде лихорадочнымъ блескомъ отъ страсти, отъ недовольства жизнью, отъ гнва, стали спокойне, холодне, лукаве, и зорко высматривали.. человка. Низко гнулась его спина передъ всми, кто стоялъ выше его или кого можно было провести. Холодно выпрямлялся онъ передъ просителемъ, передъ должникомъ, и на вс мольбы сухо отвчалъ:
— Всмъ сть хочется!
‘Изъ, прошенья шубы не сошьешь’, ‘слезами сытъ не будешь’, ‘всхъ покойниковъ не оплачешь’, ‘не, побожишься — не продашь’, и тому подобныя фразы пошли въ ходъ, и говорились он съ добродушно-лукавою улыбкою. Теперь ‘большой домъ’ въ лиц своихъ жильцовъ кланялся въ поясъ Александру Ивановичу, теперь ‘большой домъ’ боялся говорить дурно объ Александр Иванович, теперь Александръ Ивановичъ глядлъ съ презрньемъ на ‘большой домъ’ и словно вызывалъ его на бой: ‘ну, говори, что ты про меня, подлецъ, знаешь?’ Въ это время умерла барыня Глаши, а молодой баринъ отказался платить за Порфирія въ гимназію. Приходилось окончить годъ ученья и выйти изъ пятаго класса. Порфирій сталъ просить отца платить за него въ теченіе этихъ двухъ лтъ.
— Видно, и кошк поклонишься иногда въ ножки,— усмхнулся отецъ.— Нтъ, братъ, довольно учености набираться, умъ за разумъ зайдетъ. Посмотри-ка на нашихъ ученыхъ купчиковъ, все пьяницы, что отцы нажили, то они прожили. Сволочь!.. Теперь ты можешь у меня дломъ заняться, а мн другихъ дтей грамот обучить надо.
— Я буду ихъ учить, только платите за меня,— просилъ Порфирій.— Я все готовъ длать.
— Смшной ты человкъ! Много ли времени будетъ у тебя оставаться отъ ученья на дло и за что же я тратиться буду?
— Да вдь я же буду учить дтей, книги вамъ вести…
— Ну, эти дла и за харчи всякій согласятся вести,— усмхнулся отецъ.— Махни я рукой, такъ студентишки-оборванцы сотнями набгутъ, сть-то и имъ, чай, хочется. А ты, баринъ, больно дорого свой трудъ цнишь… Тебя, пожалуй, и одвать надо?
Началась одна изъ страшныхъ, скорбныхъ сценъ. Поднялась грязь упрековъ, воспоминаній, обличеній и брани. Насмшки отца и дкія фразы юноши-сына слились въ одинъ какой-то адски-мучительный и безобразный по своей безчеловчности хоръ.
— Такъ живите же вы одни со своими деньгами, я найду гд-нибудь кусокъ хлба,— воскликнулъ сынъ.
— Не видалъ я что-то, чтобы хлбъ на улицахъ валялся, а впрочемъ, поищи, баринъ, можетъ, ты и счастливый,— усмхнулся отецъ.
— Да ты лучше избилъ бы меня, чмъ издваться надо мною!— вырвался стонъ изъ груди сына.
Глаза отца сверкнули на мигъ и потухли снова.
— Зачмъ бить, Порфирій, вольному водя, спасенному рай… Хочешь особнякомъ жить — живи, придешь ко мн — милости просимъ… Ты вотъ теперь все кулаки сжималъ, а ты кулакомъ стны не прошибешь, ты проси, знаешь: просите и дастся вамъ!
— Онъ и просилъ тебя, Александръ Ивановичъ,— послышался неожиданно женскій голосъ.— Только если кулакомъ стны не прошибешь, такъ и просьбой не много изъ нея сдлаешь… Стыдно теб, да и грхъ…
Упрекъ бьылъпроизнесенъ ровнымъ, тихимъ голосомъ, но Александръ Ивановичъ поблднлъ.
— Сынъ горячъ, но тебя не ударитъ,— продолжала жена все тмъ же тономъ.— А вдь ты, когда горячъ быкъ, такъ ты людей въ гробъ заколачи…
— Полно, Глафира Николаевна, что про старое говорить,— торопливо перебилъ Александръ Ивановичъ. Его, точно каленое желзо, жгли простыя слова жены и ея убійственно спокойный тонъ.— Я не могу заплатить за него, потому что другихъ дтей обучать надо. Или теб эти не милы, только онъ милъ?
— Ты вдь и не думаешь этого,— просто отвтила жена.
Мужъ отвернулся. Порфирій вышелъ изъ комнаты, махнувъ рукою. Порфирій пошелъ къ инспектору гимназіи спросить, не можетъ ли тотъ, доставить ему уроковъ. Инспекторъ любилъ Приснухина, но помочь ему не могъ: уроковъ не было на примт. Инспекторъ общалъ доставить ихъ своему любимцу зимою, а теперь предложилъ написать письмо къ его отцу и усовстить врага.
— Нтъ, не пишите, онъ только осметъ васъ,— отвтилъ Порфирій.
— Какъ осметъ?— изумился инспекторъ.
— Да такъ, скажетъ, что на чужія деньги у всхъ глаза горятъ, что въ чужомъ карман вс считать умютъ.
Инспекторъ задумался и общалъ хлопотать, чтобы Порфирія по бдности избавили отъ взноса платы. Возвращаясь домой, Порфирій встртился съ отставнымъ дьячкомъ-читальщикомъ, читавшимъ псалтырь и надъ тломъ Семена Мартыновича. Юношу озарила какая-то мысль.
— А что, взяли бы вы меня къ себ, если бы я сталъ пть въ хор вашего сына или читать съ вами по покойникамъ?— спросилъ онъ.
— Отчего не взять,— отвтилъ дьячокъ.— Сходи, поговори съ Васькой.
Порфирій пошелъ къ Васьк, къ сыну дьячка, регенту пвчихъ, нанимавшихся къ кому угодно на свадьбы и на похороны и пвшихъ въ одной изъ ближайшихъ отъ ‘большого’ дома церквей. Квартира регента Богословскаго находилась на чердак. Тамъ Порфирій засталъ юнаго хозяина, какую-то отвратительную женщину и водку, въ углу, свернувшись клубкомъ, спалъ на дырявой шинелишк одинъ изъ маленькихъ пвчихъ и изрдка почесывался, вроятно, обороняясь отъ клоповъ. Регентъ былъ полупьянъ. Объясняться было почти невозможно, но надежда на принятіе въ число пвчихъ была, такъ какъ хозяинъ радушно предложилъ гостю водки и, хлопнувъ его по плечу, сказалъ:
— Поступай-ка, братъ, къ намъ въ хортъ. Ты вдь лихо поешь! .
Женщина отъ чего-то захихикала. Порфирію стало гадко, а въ голов, между тмъ, промелькнула мысль: авось, привыкну! Поздно вечеромъ вернулся онъ домой и легъ спать. На слдующій день,— это было воскресенье,— онъ снова видлся съ Богословскими и пошелъ посмотрть на бывшую въ дом покойницу, словно желая убдиться, можетъ ли онъ сдлаться читальщикомъ. Покойница эта была Скрипицына. Здсь онъ встртилъ Варю, разговаривавшую съ нмкою. Порфирій вспомнилъ встрченную имъ вчера у Богословскаго женщину и не удержался отъ вмшательства въ дло, отвелъ Варю, отъ нмки. Этимъ онъ возобновилъ или, лучше сказать, началъ знакомство съ Варею, такъ какъ они почти забыли другъ друга въ послдніе два года. Оба они изъ дтей превратились въ молодыхъ людей: она сдлалась двушкою, готовою идти хоть подъ внецъ, у него пробивался тонкій пухъ надъ верхней губой. Изъ квартиры Скрипицыной онъ пробрался домой въ свою каморку и сталъ связывать нкоторыя изъ своихъ вещей. Мысль объ оставленіи родного гнзда не покидала его. Юность, самонадянность, чуткость къ обидамъ,— все вмст толкало его отсюда, а вра, въ свои еще неиспытанныя, но свжія силы обольщала надеждой на будущее, на возможность бороться съ судьбой. Но куда идти? Все чужія, незнакомыя, непривтливыя лица. У Богословскихъ грязь… Что-жъ, что грязь? Надо испытать, перенести все. Узелокъ былъ связанъ. Порфирій осмотрлъ свою каморку и вздохнулъ. Тутъ пережилось не одно горе, были и счастливые часы… Вотъ на стн, надъ постелью, выцарапанъ какой-то стишокъ, сочиненный въ день рожденія матери самимъ Порфиріемъ въ подраженіе Кольцову, вотъ комодъ съ замыкающимися ящиками, подаренный тоже матерью, здсь прятались отъ меньшихъ братьевъ и сестеръ любимыя книги, картинки, купленныя на деньги матери, и все это связано съ ея именемъ, съ ея любовью. И вдругъ бросить ее, бросить въ воскресный вечеръ, когда она, врно, сидитъ у огня и ждетъ сына! Нтъ, нтъ, это. невозможно! Порфирій бросился въ комнату, гд обыкновенно сидла, мать, и, отворивъ двери, остановился на порог. Мать, спокойная, кроткая, сидла у огня, у ея ногъ играло двое дтей, третій ребенокъ спалъ на колняхъ.
— А я все тебя: поджидала,— проговорила она, не поворачивая головы и узнавъ сына по: походк.— Я придумала, какъ устроить дло. Все пойдетъ хорошо.
Порфирій съ поникшей головой и опущенными глазами приблизился къ ней и остановился передъ нею, спиной къ огню, такъ что она почти не могла разсмотрть его лица.
— У меня есть деньги,— продолжала она.— Я ихъ копила для всхъ васъ. Теперь я пущу ихъ въ оборотъ, открою магазинъ, стану платья шить на заказъ. Ты будешь жить и учиться на мои деньги. Вдь теб тяжело оставить гимназію?
— Я бы и не оставилъ ее! Никогда, никогда не оставилъ бы!— вырвалось восклицаніе у сына.
— Такъ ты, врно, тоже придумалъ что-нибудь,— просто замтила мать.— Скажи, что? Можетъ-быть, по-твоему удобне сдлать…
Сынъ еще ниже опустилъ голову и молчалъ.
— Что же, голубчикъ?— подняла мать на сына свои глаза.
— Матушка, я уйти хотлъ,— опустился онъ на колни передъ нею и положилъ свою голову около спавшаго на ея рукахъ ребенка.
— Дитя, дитя!— проговорила мать, и въ ея глазахъ сверкнула слеза.
Наступило продолжительное молчаніе.
— А еще меня училъ,— улыбалась черезъ нсколько минутъ мать.— Хорошъ учитель, бжать хотлъ! Кто же бы съ ученицей-то остался? Что бы она стала безъ тебя длать?..
— Нечему мн тебя учить,— прошепталъ сынъ, все еще не отнимая головы отъ колней матери.
Воскресный вечеръ шелъ къ концу. Мать и сынъ вели серьезные разговоры. Они впервые сознавали, что они, словно по ошибк, заброшены въ этотъ домъ, что она не похожа на жену, а онъ не похожъ на сына портного, что они стоятъ выше, что ихъ подняло что-то надъ этой сферой самодурства, пьянства, торгашества, черствой мщанской морали и мщанскихъ наслажденій. Они поняли, что они стоятъ не въ отношеніяхъ матери и сына, но въ отношеніяхъ брата и сестры, испытавшихъ одно и то же общее горе, общія притсненія и общія радости. Они были вполн счастливы и даже не подозрвали, что это счастье будетъ смшно людямъ, что оно погибнетъ или, по крайней мр, его будутъ стараться губитъ люди въ чаду своихъ глубокихъ соображеній. Вечеръ кончился. Порфирій вошелъ въ свою каморку и осмотрлся, какъ будто онъ вернулся сюда посл десятилтняго отсутствія, и каждая вещь здсь казалась ему теперь еще миле, еще дороже, чмъ прежде, онъ впервые понялъ, что значитъ родное гнздо.
На слдующій день онъ зашелъ къ Ардальону.
— Вонъ ты съ Варькой всякій день раскланивался въ окно,— сказалъ онъ пріятелю:— а что бы теперь пройти въ ней, да помочь ей. Ее вонъ нмка къ себ жить сманиваетъ.
— Какая нмка?— спросилъ Ардальонъ.
Порфирій началъ разсказывать. Ардальонъ ничего не понималъ.
— Эхъ ты, младенчество горемычное,— промолвилъ Порфирій.
Ему щемило сердце за участь Вари, онъ думалъ, что ей такъ же горько покидать квартиру Скрипицыной, какъ было трудно ему покинуть свой уголъ. Онъ не зналъ, что у Вари не было родного гнзда, родныхъ сердцу воспоминаній, связанныхъ съ какими-нибудь вещами, не понималъ, что она равно холодно смотрла на всхъ и готова была идти за первымъ встрчнымъ, если онъ возьметъ ее съ собою.
Черезъ нсколько времени на стн ‘большого дома’ появилась пятнадцатая вывска съ надписью: ‘Моды и Платья, Modes et Robes’, вывска жалась къ выск портного, но нарисованная на ней рука указывала на отдльную дверь, не имвшую, повидимому, ничего общаго съ мастерской портного, почти въ то же время въ ленныхъ владніяхъ Порфирій встртился съ новыми жильцами, можетъ-быть, немного знакомыми и намъ.

VII.
Трезоръ пробуетъ осчастливить людей и терпитъ за это непріятности.

Читатель видлъ, что Вар предстояла почти неизбжная гибель, но въ то же время онъ могъ угадать, что кто-нибудь непремнно долженъ спасти бдную двочку, такъ какъ, въ противномъ случа, разсказъ долженъ бы былъ кончиться въ самомъ начал. Читатель, можетъ-быть, даже угадалъ и то, кто спасетъ Варю: онъ уже усплъ познакомиться съ ея Трезоромъ, съ жиденькой гувернанткой. Дйствительно, Ольга Васильевна Суздальцева ршилась спасти Варю. Но какъ? Вотъ вопросъ, долго мучившій бдную двушку. Сначала она начала строить различные планы, доказывавшіе вполн, что у нея очень сильно развито воображеніе и что она довольно своеобразно понимаетъ дйствительную жизнь. Если бы мы сказали, что она представляла себ пріхавшаго изъ-за границы наслднаго принца, что она представляла его влюбившимся въ Варю, что она представляла его бракосочетаніе съ Варей, сопровождаемое торжествомъ и ликованіемъ всего ‘большого дома’, то все это было бы не очень далеко отъ истины и уступало бы только немного въ яркости колорита, такъ какъ у насъ въ воображеніи не могло бы найтись столь яркихъ красокъ, какія были въ воображеніи Ольги Васильевны. Но изъ подобныхъ соображеній ничего не выходило, несмотря на сладкія улыбки, вызванныя ими на лицо бдной, доброй, простенькой двушки. Долго тшилась этими соображеніями Суздальцева, называя мысленно Варю ‘Сандрильоной’ и представляя ея шествованіе къ внцу, наконецъ, насталъ день, когда нужно было очистить квартиру Скрипицыной. Ольга Васильевна неожиданно, даже для себя самой, сказала Вар:
— Сходимъ, Варя, къ Авдоть Игнатьевн, но уступитъ ли она намъ комнату твоего отца.
— Сходимте, Ольга Васильевна,— отвтила Варя.— Но чмъ же мы будемъ жить?
— Полно, полно, милочка! Что теб объ этихъ мелочахъ заботиться. Объ этомъ и думать не стоитъ!
Къ вечеру слдующаго дня Ольга Васильевна и Варя перебрались къ Авдоть Игнатьевн въ ленныя владнія. Это былъ первый ‘поступокъ’ Ольги Васильевны. Вторымъ ‘поступкомъ’ было то, что она ршилась давать частные уроки, чтобы существовать съ своей любимицей, третьимъ ‘поступкомъ’ были ея занятій съ Варей ‘всми предметами науки’, цлью этихъ занятій былъ университетскій экзаменъ, который Варя должна была когда-нибудь выдержать. Посл этихъ ‘поступковъ’ Ольга Васильевна снова предалась своимъ соображеніямъ и снова мечтала о наслдномъ принц или, по крайней мр, о граф, предлагающемъ руку и сердце милой Сандрильон, и стала совершенно спокойна, видя, какая блестящая будущность ждетъ ихъ всхъ впереди.
— Тяжело вамъ, голубчикъ, трудиться,— говорила ей Варя.
— Полно,— отвчала Ольга Васильевна съ сладкой и немного плутоватой улыбкой.— Все это мелочи, все это пройдетъ. Мы теперь, какъ солдаты, на бивуакахъ живемъ. Нельзя же безъ этихъ маленькихъ непріятностей прожить. А вотъ ты подожди, что будетъ-то… Хорошо будемъ мы жить!..
Варя врила.
— Иногда вы мн кажетесь той волшебницей, которая однимъ движеніемъ руки обращаетъ тыкву въ богатую карету,— говорила Варя.
— А знаешь, Варя, это самое мн снилось вчера во сн, даже Акулину Елизаровну и ту я сдлала такою счастливою, счастливою,— улыбалась жиденькая гувернантка.
Нечего говорить, какъ обрадовалась Игнатьевна новымъ жильцамъ, какъ она выгнала съ позоромъ и свойственнымъ ей озлобленіемъ изъ комнаты Семена Мартыновича худо платившую за помщеніе жилицу, какъ маіорская дочь говорила вызжающей жилиц, что ‘ужъ, конечно, пріятне жить съ образованными людьми, чмъ съ какой-нибудь мщанкой’, а Акулина Елизаровна, какъ только взглянула на Ольгу Васильевну, такъ тотчасъ же и прослезилась и прошептала: ‘Награди ее, Господи, за благодянія!’ Все это было въ порядк вещей и объясненій тутъ не нужно. Началась новая жизнь въ феодальномъ государств. Съ утра до вечера шли тамъ разговоры о предшествовавшихъ событіяхъ, разсужденія о будущемъ, въ комнат капитанши сталъ чаще появляться Ардальонъ, прежде проводившій многіе часы у товарищей, въ комнат маіорской дочери чаще раздавались французскія слова въ род ‘драпиры’ и даже если подавались хорошія булки, то маіорская дочь громогласно объявляла, что он настоящій ‘при-фиксь’. Гувернантка очень уставала отъ бготни на уроки, но ни разу не явилась она домой съ угрюмымъ лицомъ и при вход въ феодальныя владнія уже въ первой комнат на ея губахъ появлялась ея добродушная улыбка, потому что изъ третьей комнаты уже слышался тихо напвающій какую-нибудь псню голосокъ Вари, и молодое существо, заслышавъ скрипъ двери, бжало навстрчу къ своему врному другу-Трезору.
— Не смйте, не смйте сами шляпки снимать, я васъ раздну,— суетилась Варя около Трезора, развязывая ленты шляпки.— Вотъ такъ, садитесь, я все уберу.
— Да я не устала,— говорила съ улыбкой Ольга Васильевна.
— Устали! Устали!— кричала Варя, усаживая Ольгу Васильевну, прибирая ея вещи и поминутно выбгая въ кухню, чтобы поторопить Игнатьевну, приготовлявшую чай. Молоденькая хозяйка то забывала подать себ чашку, то наливала сливокъ вмсто чаю, то вмсто сахару клала сухари, начинался хохотъ, звонъ серебристаго молодого голоса проносился черезъ вс ленныя владнія, и ихъ обитательницы оживлялись, смялись, говорили: ‘Ай-да молодая хозяйка, хорошо хозяйничаетъ!’ А Варя иногда звала ихъ, по желанію Ольги Васильевны, къ себ и тоже поила чаемъ. Шли безконечные разговоры, совщанія, призванія, и вечеръ летлъ быстро.
— Да вотъ скоро мн безъ Ардальоши придется жить, выйдетъ онъ черезъ годъ изъ емназіи, студентомъ будетъ, разъдемся,— жалобно говорила Акулина Елизаровна.
— Отчего же вамъ и тогда не жить вмст?— удивлялась Ольга Васильевна.
— Гд мн, вдь я неблагородная! Товарищамъ неловко будетъ къ нему ходить.
— Да почему вы считаете себя неблагородною, вдь вы капитана жена?
— Да-съ, это точно, что мой мужъ капитанъ былъ, царство ему небесное, а я-то неблагородная… Ужъ и какъ это я замужъ-то за него, моего голубчика, вышла,— сама по сію пору не знаю!— предавалась грустнымъ воспоминаніямъ капитанша.— Жили мы это съ покойницей-матушкой въ бдности, семья была большая, дти малъ-мала-меньше, вотъ я однажды по мщанству да по бдности и мою полы,— вдругъ дверь настежь, гляжу — офицеръ въ дверяхъ. Молода я была, платьишко подобрано, прости Господи, мочалка въ рукахъ,— покраснла я. Оно, знаете, трудиться Богъ веллъ, а вотъ покраснла-таки тогда, гршница! ‘Кого вамъ?’ спрашиваю офицера.— ‘Не здсь ли, говоритъ, Мухраковы живутъ?’ — ‘Здсь’, отвтила я-то.— ‘А вы, врно, Акулина Елизаровна?’ спрашиваетъ онъ.— ‘Да-съ,’ отвчаю я, да платьишко обдергиваю.— ‘Ничего, ничего, говоритъ, не стыдитесь, трудиться не стыдно… Я это, знаете, только потому зашелъ, что вы мн понравились. Хотите выйти за меня замужъ?’ — Какъ онъ сказалъ это, я такъ и залилась слезами, представилось мн, что онъ шутитъ надо мной, а вдь что-жъ, если бъ и пошутилъ? не барыня была! Я бжать, онъ за мной въ комнату… Помяни его Господи во царствіи Твоемъ!— слезливо произнесла капитанша и утерла набжавшую слезу.
— Ну, и что же?— полюбопытствовала Ольга Васильевна
— Повнчались,— въ раздумья отвтила Акулина Елязаровна.
— И счастливо вы жили, любилъ онъ васъ?
— Какъ же-съ, вдь онъ благородный былъ… Вотъ теперь тоже и Ардальоша благородный, пошли ему Господи счастья! А я что?— кое-какъ вкъ доживу…
— Такъ-то вамъ весь вкъ и пришлось трудиться?
— Что-жъ, мое дло такое, мн не привыкать, вотъ дай Богъ, чтобы Ардальош-то не пришлось чернаго дла длать, онъ не мн чета.
— Ну, авось еще будетъ счастливъ и васъ осчастливить, будете въ довольств съ нимъ жить…
— Ни, ни, ни, что вы! Мн ничего не надо! Да я на него изъ-за уголка смотрть буду, когда онъ на службу станетъ ходить. Что я срамить его, что ли, буду своимъ холопствомъ? Какая же я посл этого матъ ему буду?
— На боковую, однако, пора,— говорила Игнатьевна, когда сумерки вечера смнялись полумглою лтней ночи.— Благодаримъ за угощенье.
— Къ заутрени завтра далъ бы Господь не проспать,— крестилась Акулина Елизаровна.
— Мерси-съ, монъ анжъ,— оканчивала маіорская дочь, и вс тихо и мирно расходились по своимъ комнатамъ. Въ ленныхъ владніяхъ наступала тишина, носились какіе-нибудь запахи истребленнаго ужина, слышались звуки храпнья, присвиста, бой часовъ, и все это стихало все боле и боле, а въ комнат Семена Мартыновича еще звучалъ едва внятный, полудремотный шопотъ.
— Вс он такія добрыя, любятъ насъ,— говорила Ольга Васильевна.— Хорошо намъ жить, Варя. И вотъ говорятъ, что нтъ хорошихъ людей… Да ты спишь, голубчикъ? Ну, спи, спи, дитя мое!.. Ди-тя мо-е…— уже сквозь сонъ шептала Ольга Васильевна и тихо засыпала.
Счастье было бы полное, если бы на земл, то-есть въ обществ, имющемъ свои глубокія соображенія, могло быть полное счастіе. Если бы я былъ мелодраматическимъ писателемъ, то я сейчасъ бы привелъ въ квартиру Ольги Васильевны какого-нибудь яраго героя, и онъ погубилъ бы счастье моихъ героинь.— ‘Маниловщина!— воскликнулъ бы онъ, ероша волосы,— плсень старосвтскихъ помщиковъ, духота, животная жизнь и т. д.’ — Услышавъ эти страшныя рчи, Варя начала бы ненавидть животную жизнь и проклинать маниловщину, Ольга Васильевна, слыша, что ее причисляютъ къ маниловцамъ, выбросилась бы съ горя въ окно, Варю потрясъ бы этотъ поступокъ, и она тоже выбросилась бы въ окно, маіорская дочь воскликнула бы: ‘ахъ какой пассажъ!’ и упала бы въ обморокъ, читатели послдовали бы ея примру, и сотни докторовъ получили бы по лишнимъ тремъ рублямъ за визитъ и вмст со своими паціентами признали бы мой разсказъ за произведеніе, полное содержанія. Но, къ несчастію, я не мелодраматическій писатель, героевъ въ моемъ разсказ нтъ, а трагическія исторіи, напоминающія сказку, а оставляю въ полное владніе всмъ салоннымъ болтунамъ, разносчикамъ новостей, провозвстникамъ скандаловъ. Читатель, полагающій, что безъ такого содержанія не можетъ быть никакого разсказа, можетъ обратиться къ этимъ господамъ, и они его непремнно утшатъ разсказомъ — ну, хоть про исторію какой-нибудь Даріи Ивановны или Вры Дмитріевны и ихъ мужей,— это будутъ непремнно трагическія исторіи, полныя глубокаго содержанія, въ нихъ будутъ играть роль пистолеты, яды, ножи, неврность, обмороки, и будетъ отсутствовать только здравый смыслъ, но за такой бездлицей не стоитъ и гнаться! Я же вижу въ жизни своего рода смыслъ и занимаюсь именно имъ, потому-то даже самый скорбныя мста въ моей исторіи не будутъ неожиданными и явятся вслдствіе извстныхъ причинъ. Итакъ, непріятности явились къ моимъ дюжиннымъ героинямъ не отъ появленія недюжиннаго героя, а совершенно съ другой стороны. Черезъ мсяцъ посл переселенія въ квартиру Игнатьевны двухъ двушекъ къ нимъ явились неожиданныя гостьи. Это была тетушка Ольги Васильевны Дарья Петровна со своими тремя средними дочерьми. У тетушки было ихъ шесть и столько же сыновей, старшей дочери, родившейся во времена мучительныхъ стремленій къ благосостоянію, няньчивщей своихъ сестеръ и едва знавшей грамоту, было лтъ тридцать пять, младшей дочери, родившейся во времена самодовольнаго пользованія плодами долгихъ трудовъ и воспитывавшейся въ институт, было лтъ пятнадцать. Тетушка, судя по лтамъ ея дтей, была не молода, но она была толста, бойка, бодра. Она была не бдна, ея мужъ, статскій совтникъ Гребешковъ, получалъ значительное жалованье, но она не могла считаться и богатой, потому-что четырнадцати человкамъ нужно очень много денегъ, чтобы быть богатымъ, а если эти люди къ тому же не могутъ уже заниматься работою по своему званію и положенію въ свт, то средства должны быть еще больше. Ольга Васильевна въ былое время воспитывала трехъ среднихъ дочерей своей тетушки, разумется, даромъ,— она была такъ осчастливлена, такъ осчастливлена предложеніемъ жить у родныхъ, а не наниматься въ чужой домъ, что готова была сама платить за это одолженіе, возможное только со стороны родныхъ, уже выбившихся изъ нужды, уже заботившихся не о хлб единомъ, но еще даже и не мечтавшихъ объ институт. Потомъ она постоянно получала приглашенія здить къ добрымъ родственникамъ по праздникамъ и такъ цнила эту родственную привязанность, что постоянно возила маленькіе подарочки кузинамъ, правда, у нея у самой нердко бывали худы сапожки, не было перчатокъ, но разв можно не дарить такихъ милыхъ, добрыхъ кузинъ, он такъ любили ее! Он, я думаю, даже увренъ въ этомъ, и принимали подарочки только для того, чтобы не обидть ее, такъ какъ что же значили какія-нибудь трехрублевыя брошки для людей, имющихъ въ своемъ распоряженіи три, четыре тысячи въ годъ? Появленіе неожиданныхъ гостей напомнило Ольг Васильевн всю ея черную неблагодарность къ нимъ: она въ тревогахъ посл смерти Скрипицыной ни разу не была у нихъ! Теперь это волновало ее, дремавшая совсть проснулась.
— Ахъ, Ольга, куда ты забралась! Мы едва дошли до тебя. Я ужъ думала, что мы заблудились. Ужасный ходъ!— говорила тетушка, цлуя Ольгу Васильевну, и въ ту же минуту раздалось еще три звонкихъ поцлуя.— Какъ жаль, что мы не могли предложить теб комнату у себя, но ты знаешь, мы сами такъ стснены! Теперь дти выросли, всмъ нужны отдльныя комнаты…
— Знаю, знаю, тетя! Я бы и не ршилась стснять васъ,— сказала Ольга Васильевна, даже и не вспомнившая, что въ квартир тетки было для нея мсто, когда кузины еще не выросли и не кончили курса ученья.
— Ты, милочка, нехорошая, недобрая,— лепетала маленькая двадцатилтняя кузина Жени, длая такія сердитыя губки, что ихъ непремнно хотлось расцловать.— Ты забыла своихъ маленькихъ кузинъ!
— Да, да, пять воскресеній не была у насъ!— быстро проговорила другая кузина Фани, неожиданно передернувъ и выставивъ изъ-подъ открытаго лифа кругленькія плечики, которыя, казалось, говорили этимъ дтскимъ движеніемъ: а погляди-ка на насъ, ты на насъ только посмотри!
— По-смо-три, какъ хо-рошъ, какъ идетъ ко мн твой браслетъ,— меланхолически. произнесла третья кузина Софи, медленно протянувъ свою обворожительную руку и, кажется, этотъ жестъ прямо говорилъ: на колни передъ этой рукой!
— Къ теб все идетъ, душка,— поцловала Ольга Васильевна кузину Софи.
Она точно такъ же должна была поцловать и кузину Фани, кузину Жени, такъ какъ вс равно требовали и равно заслужили поцлуевъ. Въ сущности, это были не три существа, но одно,— кузина Фани говорила и длала только то, что могла бы сказать и сдлать кузина Жени или Софи, и наоборотъ. Вся разница была въ тон, и это объяснялось очень просто: у кузины Жени были хорошенькія губки, и она надувала ихъ и говорила будирующимъ тономъ, у кузины Фани были прелестныя плечики, и она рзко передергивала и выставляла ихъ изъ-подъ открытаго лифа, произнося фразы дтскимъ тономъ, у кузины Софи была чудная рука, и кузина Софи была меланхолична,— ахъ, какъ хорошо было это задумчивое протягиванье руки впередъ, dahin, dahin! Говоря это, конечно, я смю утверждать, что это были сильные, недюжинные характеры и что для измненія ихъ нужна была нечеловческая сила, такъ какъ губки, плечики и ручки, при всхъ постороннихъ вліяніяхъ, оставались попрежнему прекрасными, тогда какъ какой-нибудь будто бы сильный характеръ, сложившійся подъ вліяніемъ постороннихъ обстоятельствъ, измняется чрезвычайно легко съ измненіемъ этихъ условій жизни, но плечики, губки, ручки,— о, ихъ не уничтожатъ никакіе перевороты, надъ ними сильно одно всемогущее время.
— Полноте, вы совсмъ заговорили Ольгу,— вступилась тетушка, слушая лепетъ дочерей.— Ну, что ты думаешь, Ольга, насчетъ мста? Я пріхала къ теб съ предложеніемъ отъ генерала Семенова…
— Ахъ, душка, душка, онъ въ одномъ дом съ нами живетъ, къ намъ будешь каждый день ходить,— вздернула плечики Фани.
— Его ма-лютки про-сто удивленіе!— провела въ воздух рукою Софи.
— Я тебя къ нимъ ревновать буду,— надула губки Жени.
— Нтъ, тетя, благодарю васъ, но я…— смшалась Ольга Васильевна, точно ее поймали въ какой-нибудь страшно! шалости.
— Право! браво! Ты, врно, нашла мсто? Я знала, что кузина не будетъ безъ мста,— весело передернулись шаловливыя плечики,— А вотъ Фани со мною спорила, что ты не найдешь мста до моего рожденія и что я останусь безъ маленькаго cadeau! Браво! браво!
— Ахъ, перестань!— перебила тетушка.— Егоза! У васъ все глупости на ум. Настоящія вы дти!
— Ничего, ничего, тетушка! Фани такъ наивна,— вступилась Ольга Васильевна, не зная, что говорить насчетъ своего положенія, и радуясь, что разговоръ можетъ принять другое направленіе.
— Нтъ, нтъ, надо говорить о дл,— настаивала тетка. Ты ихъ избаловала. Он только и толкуютъ о твоихъ cadeaux. Соня до сихъ поръ носилась съ твоимъ портмоне, но — вообрази ея несчастіе,— у нея его вытащили третьяго дня у обдни, бдная чуть не захворала. Вотъ грховодники-то, гд воруютъ,— въ храм Божіемъ! А вдь ты знаешь, что я не могу дтей баловать, мн невозможно покупать имъ эти мелочи.
— Бдная кузина!— воскликнула Ольга Васильевна.
— Да, и у меня сломали твою брошку. Стали на балу салопъ снимать и сломали: теперь хотла отдать починить, мама говоритъ, что заплатить не можетъ,— надулись просящія поцлуевъ губки.
— Я заплачу,— сказала Ольга Васильевна.
— Не надо, не надо, мой другъ! Не балуй изъ,— строго замтила тетка.— Будь бережливе, душа моя, не обращай вниманія на ихъ вздохи,— повздыхаютъ и перестанутъ. Нужно же учиться переносить маленькія непріятности…
— Мама вотъ всегда такая!— роптали губки.
— Однако, мы все же не кончили разговора о мст,— промолвила тетка.— Итакъ, ты нашла мсто?
— Нтъ, но я…
— Ну, если ты только надешься получить его, то лучше согласиться на предложеніе Семенова, это тмъ боле пріятное предложеніе, что мы знакомы домами и живомъ рядокъ
— О, кузина, намъ бу-детъ такъ отра-дно, мы каждый день будемъ видться, говорить, мечтать,— томно провела въ воздух рукою ‘меланхолія’.
— Ты меня, можетъ-быть, будешь учить на фортепьяно играть, а такъ плохо играю,— вздулись губки ‘недовольства’.
— Душка, душка, согласись! Я съ тобой буду въ коляск кататься, когда ты подешь съ дтьми Семенова!— заегозило безпечное ‘ребячество’.
— Добрыя мои, я не могу согласиться покуда ни на что,— воскликнула Ольга Васильевна.
— Это отчего?— воскликнули разомъ примадонна и хоръ.
— У меня, вотъ видите ли…
Ольга Васильевна смшалась, ей на языкъ напрашивалась сотни разъ слышанная отъ Скрипицыной фраза: у меня есть святыя обязанности! И именно потому, что эту фразу затаскала Скрипицына, Ольга Васильевна не могла ее произнести, и ей казались какъ-то неподходящими эти высокія слова къ ея простенькому, доброму длу и къ ея столь же простенькой особ.
— Что у тебя?— кричали между тмъ примадонна и хоръ.
— Я живу здсь съ одной двушкой, съ бывшей пансіонеркой Скрипицыной, и не могу ее оставить.
— А-а!— многозначительно выговорила тетушка, и шепнула:— хорошо она теб платитъ?
— А-а!— протянули кузины и, вытянувъ лица, съ неудовольствіемъ отошли къ окну.
— Это та!— бысто пролепетала на ухо сестрамъ бойкая Фани, косясь на Варю.
— Н-да, э-то она!— вздохнула Софи, опустивъ въ отчаяніи руки.
— Какое же сомнніе, это та самая!— надула губки Жени. Хоръ смолкъ на мгновеніе, исподлобья, издалека оглядывая врага, вдругъ онъ мгновенно отвернулся къ окну и сошелся еще ближе въ кружокъ, замтивъ что-то.
— У нея въ ушахъ Ольгины серьги!— дернуло сестеръ за платья ‘ребячество’.
— А-а! А-а!— протянули сестры.
— Я надюсь, что ты, Ольга, все разсчитала и не отталкиваешь отъ себя предложенія по пустому капризу,— сказала тетка.— Мн очень пріятно будетъ видть у насъ въ дом тебя съ твоей воспитанницей.
— Merci, тетя.
— Нтъ, теперь маленькая кузина забудетъ своихъ бдныхъ кузинъ,— отозвался хоръ изъ своего добровольнаго изгнанія, и мрачный тонъ этихъ словъ дошелъ до глубины души Ольги Васильевны.
— Нтъ, нтъ, мои милыя, я васъ не забуду, никогда не забуду!— взволновалась Ольга Васильевна, и ей очень хотлось заплакать, но, странное дло, она почти не понимала во все это время, что ей говорили, и слезы навертывались на глаза просто отъ какого-то нервнаго раздраженія.
Тетушка и кузины стали собираться домой. Жени оставила свою сломанную брошку и просила отдать ее въ починку.
— Я бы никакъ не отдала ее теб для отдачи въ починку, но ты иначе не прідешь къ намъ, забудешь своихъ кузинъ, а это заставитъ тебя вспомнить о нихъ, пріхать къ нимъ,— будировала она.
Кузина Фани очень, очень, совсмъ по-дтски, залюбовалась платочкомъ Ольги Васильевны, и когда та хотла подарить его Фани, то Фани обидлась и не хотла его брать, Ольга Васильевна настаивала, Фани отговаривалась, вслдствіе чего десять разъ повторилось съ каждой стороны:
— Ты меня обижаешь!
Посл двадцатаго повторенія этихъ словъ, платочекъ перешелъ въ карманъ Фани, уврявшей, что она беретъ его ‘въ залогъ’ затмъ, чтобы отдать его Ольг Васильевн при первомъ ихъ свиданіи. Когда гости ухали, Ольга Васильевна возвратилась въ комнату, проводивъ ихъ, и сла на диванъ. Варя тихо подошла къ ней и положила ей на плечи свои руки, он взглянули другъ на друга и вдругъ об заплакали. О чемъ? Ни та, ни другая не могла дать себ отчета, но ихъ грудь давилъ какой-то гнетъ, и слезы, подступавшія подъ самое горло, вылились при первомъ слов, а это слово было слдующее:
— Слава Богу, ухали!
Это восклицаніе вырвалось у обихъ двушекъ. Когда волненіе поутихло, Варя взяла книгу и начала читать вслухъ. Ольга Васильевна была этому очень рада, ей, какъ и Вар, не хотлось въ этотъ день говорить. Вечеромъ, лежа въ постели, Ольга Васильевна долго не могла уснуть, въ ея голов вертлись мысли, какъ бы объяснять тетк всю правду и можно ли утаить отъ нея эту правду теперь, когда Ольга Васильевна не можетъ боле носить подарковъ кузинамъ. Будутъ ли эти кузины любить ее, и если нтъ, то оставятъ ли ее въ поко, не будутъ ли тиранить совтами поступить на выгодное мсто и бросить Варю, и возможно ли при этихъ совтахъ сохранить спокойствіе и не поссориться съ кузинами и теткой. Читатель же знаетъ, какъ страшно было слово ‘ссора’ для Ольги Васильевны и потому не удивится, что по ея тлу пробгала дрожь при этихъ соображеніяхъ. Среди этихъ мыслей, она отъ времени до времени взглядывала на спавшую и склонившуюся головкой къ ея плечу Варю и кротко улыбалась сквозь слезы. ‘Дитя мое, я тебя никогда не оставлю’, шептала она, и въ этой простой, нехитрой головк при всхъ горькихъ размышленіяхъ, промелькнула тысяча печальныхъ мыслей, но не промелькнуло одной, что ей трудно длать благодяніе, не промелькнуло даже слово ‘благодяніе’. Только въ то время, когда часы капитанши усиленно прошипли и пробили двадцать девять, то-есть въ два часа ночи, уснула Ольга Васильевна, переставшая быть жиденькой гувернанткой и замышлявшая громадные планы того, какъ бы осчастливить всхъ окружающихъ ее людей.

VIII.
Варя знакомится съ домашней Аркадіей семейства Гребешковыхъ.

— Варя, завтра теб надо получше одться: мы подемъ къ тетушк,— говорила Ольга Васильевна своей воспитанниц черезъ недлю посл визита тетушки и кузинъ.— Посмотри, чисты ли твои нарукавнички и воротничокъ. Тамъ празднуютъ завтра рожденіе кузины Жени, вроятно, гости будутъ. Ты подаришь ей и другимъ кузинамъ, какъ будто отъ себя, по пар перчатокъ. Я конфетъ имъ везу.
— Для чего же мн дарить? Вы сами отдайте имъ подарки,— отвтила Варя.
— Нтъ, нтъ, такъ будетъ лучше: он любить тебя будутъ. Нужно, чтобы тебя любили.
— Меня и такъ вс любятъ.
— Вс, вс, это я знаю! Но нужно, чтобы и у нихъ тебя любили.
Ольга Васильевна смолкла на минуту въ нершимости и потомъ продолжала:
— Он, знаешь, добрыя, простыя, но… какъ бы это теб сказать?.. знаешь, он привыкли къ подаркамъ… Ну, вдь он двушки молодыя, ихъ вс дарятъ, вотъ он и привыкли,— совсмъ смшалась Ольга Васильевна.
— Не нравятся мн он,— покачала головой Варя.
— Вотъ ты какая!— торопливо перебилъ Варю Трезоръ.— Строгая! Нельзя такъ, душа моя, о людяхъ судить. Недостатки у всхъ есть… Варя, ей-Богу, ей Богу, он добрыя, милыя…
— Сами-то вы, голубчикъ, добры, потому такъ и говорите о нихъ.
— Полно! полно!— зарумянилась Ольга Васильевна и стала торопливо рыться въ комод.
Утромъ на слдующій день Варя и ея Трозоръ хлопотливо наряжались въ свои лучшія платья и, наконецъ, отправились въ путь. Варя не безъ робости входила первый разъ въ жизни въ чужой домъ, въ качеств гостьи, робость должна была быть тмъ сильне, что этотъ домъ былъ не изъ простыхъ, не изъ бдныхъ, какіе двочка видала до сихъ поръ. Квартира Гребешковыхъ была большая, роскошно убранная, народу въ ней было много, вс какъ-то ходили изъ угла въ уголъ, точно впервые любуясь на новую обстановку, точно удивляясь каждой кушетк и каждому креслу. Статскій совтникъ Гребешковъ былъ тоже какъ будто въ гостяхъ въ своемъ жилищ, какъ и его жена и его дочери. Это былъ маленькій, кругленькій, сальный человчекъ съ рысьими глазками. Ходилъ онъ мелкими шажками, быстро передвигая толстенькія, несгибавшіяся ножки, говорилъ тоненькимъ голоскомъ, иногда отпускалъ сальныя остротцы, за что собесдники фамильярно похлопывали его по брюшку, а онъ зажмуривалъ, какъ котъ, свои и безъ того узенькіе неглупые глазки. Никто изъ знакомыхъ не зналъ, добрые или злые были эти глазки, такъ быстро они бгали, такъ часто сжимались, задергивались влагой, походившей по своему блеску на масло. Толстая, рослая его супруга звала его ‘папочкой’, онъ звалъ ее ‘мамочкой’. Въ должности про него говорили: ‘малъ золотникъ, да дорогъ’. Дочери въ счастливыя минуты, подхвативъ съ надеждой комплиментъ какого-нибудь молодого человка, егозили иногда около ‘папочки’, и папочка, ухвативъ которую-нибудь изъ нихъ своими жирненькими пальчиками за подбородокъ, говаривалъ:
— Замужъ, плутовки, хотите! хе-хе-хе! Погодите, всхъ перевнчаю, всхъ перевнчаю!
— Гадкій, гадкій папка!— кричали двицы.
У-у-у!— щурилъ глазки ‘папочка’ и бодалъ двумя крайними пальцами, сложенными въ вид роговъ, которую-нибудь изъ дочерей.
Появившись среди этой семейной Аркадіи, Варя растерялась и сунула свой подарокъ первой попавшейся изъ сестрицъ Гребешковыхъ.
— Ольга, это ты научила Варвару Семеновну!— упрекали хоромъ сестрицы Трезора.
— Нтъ, милыя мои, я и не знала, ей-Богу, ничего не знала!— лгала Ольга Васильевна.
— Неправда, неправда!— шумли кузины.
— Божусь вамъ! Я ей сказала, что сегодня рожденіе Жени,— гляжу, она куда-то скрылась и, врно, въ это время она и купила вамъ… Да что такое она привезла? Я и не знаю! Покажите, пожалуйста, это интересно!— лгала коварная Ольга Васильевна съ такимъ неподражаемымъ искусствомъ, что Варя сочла долгомъ покраснть за нее.
— Посмотри, посмотри, перчатки. Всмъ по пар!— кричали кузины.— Merci, merci, mademoiselle Barbe! Вы позволите называть васъ этимъ дружескимъ именемъ?— обратились кузины въ Вар.
— Конечно… Мн очень пріятно…— смшалась Варя, изумленная способностью Ольги Васильевны ко лжи и склонностью кузинъ въ дружб.
— Но, душка, зачмъ вы тратились, вдь вы не такъ богаты,— заегозило мягкосердечное ребячество Фани.
— Не богата, но вдь у нея есть же карманныя деньги,— вмшалась Ольга Васильевна.
— А-а!— вырвалось восклицаніе у кузинъ.
— Ольга васъ очень любитъ?— допытывалось ‘ребячество’ по секрету у Вари.
— Да, очень… Сестра не могла бы такъ любить,— отвчала Варя.
— Душка! душка! у меня будетъ до васъ просьба: попросите Ольгу давать уроки музыки сестр.
— Хорошо.
— Вы думаете, она сдлаетъ для васъ это?
— Наврное.
— Она для васъ все сдлаетъ?
— Все.
— Ангелъ! ангелъ!— засосало Варю ‘ребячество’ поцлуями.
— Не си-дите у о-кна, здсь очень холодно, про-студитесь,— протяжно и нжно произнесла ‘меланхолія’, то-есть Софи, обращаясь къ Вар, и вздрогнула всмъ тломъ, чтобы показать, какъ холодно у окна.
— Нтъ, ничего,— отвтила неохотно Варя.
— Н-тъ, нтъ, тутъ дуетъ, мой другъ,— отвела Варю ‘меланхолія’.
— Счастливица, какое миленькое колечко у васъ!— замтило ‘недовольство’.
— Хотите я вамъ его подарю,— спросила Варя, дерзко взглянувъ на ‘недовольство’…
— Ахъ, что вы!— обидлась Жени.
— На память о первомъ дн нашей дружбы,— еще боле раздражительно настаивала Варя.
— Ну, ты ужъ не можешь отказаться въ этомъ случа!— воскликнуло ‘ребячество’.
— Но… Ольга разсердится на васъ…
— Ольгa Васильевна ни за что не сердится на меня.
— Я, право, такъ неловко поступила,— сердилось на себя ‘недовольство’.
— Берите!— презрительно воскликнула Варя и снова, какъ въ былые дни, подумала:— ‘я лучше ихъ!’
— Что? попалась, попалась?— дразнило, ‘ребячество’ сестру Жени.
Жени, молча, съ надутыми губками разсматривала кольцо и думала про Варю, что Варя скверная двчонка.
— Вы видли нашихъ братьевъ?— спросили сестры.
— Нтъ.
— Душка, это красавцы! Пойдемте къ нимъ въ комнату, мы вамъ покажемъ ихъ портреты.
— Но какъ же… въ ихъ комнату?— смутилась Варя.
— Ихъ дома нтъ, дома нтъ, пойдемте!
Вс четыре сестры вспорхнули и увлекли Варю въ комнату братьевъ. Началось показыванье портретовъ, чернильницъ, прессъ-папье, книгъ, которыя двушкамъ нельзя читать и которыхъ сестры, по ихъ словамъ, не читали. Толпа бродила по комнат, какъ бродятъ зваки по разнымъ выставкамъ. Сестра Жени взяла въ ротъ трубку и вздрогнула отъ своей невинной шалости, прибавивъ съ отвращеніемъ:
— Говорятъ, иныя женщины курятъ! Пфа-а!— потрясла она головой и при этомъ разсыпала себ на лицо своя чудныя кудри, что заставило ее отбросить ихъ назадъ быстрымъ движеніемъ руки, и въ эту минуту ея запылавшее лицо сдлалось очаровательнымъ.— Это дурныя женщины.— продолжала она въ раздумьи:— падшія…
— Наша хозяйка куритъ! она хорошая,— замтила Варя.
— Фи-и!— протянула очаровательная двочка, едва успвшая смнить коротенькое платьице, на длинное.
— Братъ!— вдругъ раздался убійственно пугливый крикъ, и Варя увидла позади себя какого-то молодого франта. Начались извиненія, рекомендаціи, замшательство и бгство четырехъ сестеръ, увлекшихъ за собою и Варю.
Къ обду пріхали еще дв двицы со своими матерями, и возвратились изъ должности еще два брата Гребешковы, одтые въ одинаковые вицъ-мундиры, причесанные по одной и той же модной картинк, носившіе совершенно одинаковые галстуки, смявшіеся одинаково громкимъ смхомъ однмъ и тмъ же остротамъ. Они и ихъ третій братъ, уже познакомившійся съ Варей, бросали на нее многозначительные взгляды, и вс поспшили подать ей солонки, когда ей понадобилась соль, и вс вдругъ отдернули эти солонки, когда она хотла взять изъ нихъ соль.
— Поссоримся!— вдругъ засмялись три брата своей выдумк и снова подвинули солонки.
Острота вызвала всеобщій смхъ, не смялась одна Варя къ великому удивленію всхъ. Эта острота дала, между прочимъ, поводъ проговорить до конца обда сперва о томъ, что слдуетъ ли бояться ссоры при передач соли, а потомъ о предразсудкахъ вообще, и бывали ли примры, оправдывающіе существованіе этихъ предразсудковъ. Кончился обдъ разсказомъ барыни о страшномъ, страшномъ привидніи, подошедшемъ къ ея постели и ужасно сопвшемъ въ темнот, вс испугались, у всхъ захватило духъ,— наконецъ, барыня объявила, что это ея лакей напился пьянъ и забрелъ въ ея спальню… Вс вздохнули свободне, а одна изъ самыхъ невинныхъ двицъ потупила глазки.
— А гд же кузина Даша?— спросила Ольга Васильевна во время десерта и тотчасъ же покраснла за себя, чувствуя, что она сдлала непростительную глупость. Гости посмотрли на Ольгу Васильевну съ такимъ изумленіемъ, какъ будто она спросила объ отсутствіи какого-то миическаго существа.
— Нездорова,— небрежно отвтила тетушка и спросила у Ольги Васильевны, давно ли она сшила себ это миленькое платье, надтое на ней.
Кузины торопливо завязали разговоръ съ Варей о томъ, что съ военными ловче танцовать, чмъ со статскими, и вопросъ о миической кузин Даш исчезъ безслдно среди этихъ боле достойныхъ вниманія жизненныхъ вопросовъ.
Посл обда, одной изъ двицъ, бывшихъ въ гостяхъ у Гребешковыхъ, понадобилось поправить что-то изъ туалета, и вс двицы отправились въ комнату сестеръ Гребешковыхъ. Вообще, эта толпа юныхъ грацій цлый день порхала съ мста на мсто и представляла что-то подобное перелетнымъ птицамъ. Въ святилищ двической спальни начались новыя показыванья разныхъ нарядовъ, зазвучали разныя жалобы и выраженія разныхъ тайныхъ желаній и надеждъ. Тоненькіе голоса ввучали такъ звонко и быстро, что Варя едва ловила мысли и различала слова.
— Чего пришли сюда хвосты-то трепать, мало въ другихъ комнатахъ мста, что ли? Шмыгаете изъ комнаты въ комнату, какъ угорлыя!— раздался, трубый, похожій на мужской басъ, голосъ среди тоненькаго писка сестеръ.
Варя обернулась и увидала топорную, толстую фигуру немолодой двушки, съ грубымъ лоснящимся лицомъ, рабочими руками и злыми глазами, смотрвшими твердо и прямо. Она была одта безъ вкуса, но съ претензіями на моду.
— Дурища необразованная!— прошептала одна изъ сестеръ съ презрніемъ.
— Не говорите съ ней!.. Не обращайте на нее вниманія!.. Это Дашка!— прошептали Вар другія сестры.
— Хоть бы обдъ-то прислали,— злобно заговорила сестра Дарья:— а то и объдковъ-то не оставите, слопали все со своею сволочью!
— Уйдемте, уйдемте, душа моя!— воскликнула одна изъ сестеръ.— Она у насъ сумасшедшая.
Варя взглянула со страхомъ на сестру Дарью, та не походила на сумасшедшую, но въ ея лиц выражалась злоба и грубость. Вс двицы двинулись изъ комнаты, но двигалась одна Вара.
— Что, небось, языки-то прикусили, правда-то, видно, не свой братъ, глаза колетъ!— крикнула сестра Дарья.
— Мы maman пожалуемся на тебя, дура!— отвтили ей сестры на ходу.
— Дура! дура! только отъ васъ и слышишь! Пожалуемся! А кто няньчилъ-то васъ? Грязь-то за вами кто прибиралъ? Горничныхъ-то тогда не было. Сами рады были за деньги полы мыть! На свою голову васъ выняньчила! Точно что дура! Утопить бы васъ въ грязи-то слдовало. Матери пожалуетесь! Да вы и ей-то голову вскружили, ошалла она съ вами-то…
— Замужъ не вышла, такъ я бсишься!— отвтили ей двицы Гребешковы съ порога комнаты.
— Да, замужъ не вышла! Сами выйдите! А изъ-за кого я-то въ двкахъ сижу?— грызлась сестра Дарья, швыряя по комнат разныя вещи, разбросанныя сестрами.— Ту обмой, другую въ пансіонъ отведи, третьей платьишко почини,— выйдешь тутъ замужъ, держи карманъ! И дура была, что не плюнула на васъ. Думала, вотъ сестры вырастутъ, мн легче будетъ,— ну, ужъ и выросли, нечего сказать! Ишь, дылды какія!— лился необузданный дикій потокъ рчей сестры Дарьи.
— Уйдемте! что съ вами? что вы стали?— вернулась не безъ досады одна изъ сестеръ за Варей.
Та все еще задумчиво стояла у стола съ наклоненной головой и безсознательно перелистывала какую-то книгу, не видя страницъ.
— А!— вздрогнула она, словно очнувшись отъ тяжелаго сна, и съ отвращеніемъ отдернула руку, до которой дотронулась двица Гребешкова.
— Пойдемте
— Иду,— съ разстановкой отвтила Варя и тряхнула головой.
— Я себ хочу сдлать платье къ первому зимнему балу,— залепетала кузина Фани, съ быстротою дтства оправившаяся отъ непріятнаго столкновенія съ необразованной сестрой Дарьей.— Изъ благо тюля сдлаю, съ буфами, вотъ до сихъ поръ все буфы велю нашить, и въ буфы хочу продернуть голубыя ленты, во всякую буфу по лент. У меня блокурые волосы…
— Рыжіе,— замтила Жени, еще не успокоившая своего раздраженія.
— Блокурые волосы…— продолжала Фани.
— Рыжіе,— снова остановила Жени.
— Ты думаешь, что ты все еще съ Дашкой говоришь!?— крикнуло разсерженное ‘ребячество’, чисто по-дтски, топнувъ ножкой, и проговорило скороговоркой:— У меня блокурые волосы, и ко мн голубое идетъ. Неправда ли, ко мн вдь идетъ голубое?..
— Идетъ,— медленно отвтила Варя, все еще погруженная въ раздумье.
— Что съ вами, душка?— изумилось ‘ребячество’.
— Вы всегда съ ней такъ обращаетесь?— рзко спросила Варя и глянула прямо въ глаза ‘ребячеству’.
— Тс… тс!.. Дикобразовъ! Дикобразовъ здсь!— воскликнули сестры, не отвтивъ на вопросъ Вари, и стали оправляться, входя въ гостиную.
Какъ цвты сверкаютъ весною при появленія солнца, такъ сверкали теперь улыбками эти милыя двическія лица — и Богъ знаетъ, которое изъ нихъ въ эту минуту было прелестне и больше напоминало о весн, о блеск молодости и радостяхъ любви!
Къ нимъ лнивое, медленной походкой подошелъ юноша лтъ двадцати-четырехъ, съ нжнымъ и прекраснымъ лицомъ, и небрежно кивнулъ имъ головой.
— Поздравляю васъ,— обратился онъ къ Софи.
— Вы ошибаетесь: это не ея рожденье сегодня, а мое,— съ яркимъ румянцемъ на щекахъ улыбнулась Жени и потупила глаза, ея голосъ звучалъ мелодическими звуками наивнаго упрека.
— Да-а? виноватъ! Но вы, кажется, вс родились въ одинъ день,— насмшливо отвтилъ юноша.
— Это было бы очень выгодно для Софи, но не для меня,— замтило ‘ребячество’.
— Для васъ это тоже выгодно: вы можете быть уврены, что черезъ десять лтъ вы такъ же мало измнитесь, какъ Софья Дмитріевна,— уже совсмъ лниво и съ трудомъ кончилъ юноша.
— Вы все шутите!
— Вдь и вы тмъ же занимаетесь.
— Вы злы.
— Ну, вотъ для этого вы слишкомъ невинны! Правда? вдь вы для этого слишкомъ невинны?— засмялся дланнымъ, оскорбительнымъ смхомъ юноша.
Онъ звнулъ, откинулъ назадъ волосы, повернулся и опустился въ кресло спиною къ двицамъ. Около него вертлись братья Гребешковы.
— Гребешки, вы мн сегодня надоли!— промолвилъ онъ, звая.
Братья Гребешковы осклабились при этихъ словахъ и разсыпались отъ кресла, гд сидлъ юноша. Варя смотрла съ нмымъ изумленіемъ на это прекрасное лицо, на эти нахальныя манеры и старанье юноши выказать утомленье.
Между матушками барышень шелъ въ это время очень интересный и оживленный разговоръ. Мать одной изъ двицъ, находившейся въ гостяхъ, восхищалась красотою сестеръ Гребешковыхъ, а мать Гребешковыхъ восхищалась красотою дочери этой любезной гостьи.
— Какъ мила Софья Дмитріевна!— восхищалась гостья.— Что за цвтъ лица, какіе волосы!
— Нтъ, вы попросите ее сыграть что-нибудь, сыграть попросите! Она новый вальсъ разучила,— шептала съ чисто материнскимъ лукавствомъ хозяйка.
— Душечка, Софья Дмитріевна, присядьте-ка къ фортепьяно, дайте намъ насладиться вашей игрой,— обратилась гостья къ Софи, и ея голосъ былъ такъ сладокъ, такъ сладокъ, что могъ усладить вс горечи жизни.
— Ахъ, я ничего не играю,— съ разстановкой возразила ‘меланхолія’.
— Неправда, неправда, играетъ!— заговорила мать плутоватымъ тономъ.
— Ну, ma-man, ma-man!— умоляющимъ тономъ возразила снова ‘меланхолія’.
— Разумется, играешь. Зачмъ церемониться? Тутъ все свои… Надюсь, что вы не осудите,— обратилась Гребешкова въ юнош, но онъ такъ занялся разсматриваньемъ своихъ ногтей, что и не замтилъ ни этого вопроса, ни того, что и его причислили къ своимъ.
Софи сла за фортепьяно, еще разъ отказалась играть, попробовала привстать, еще разъ выслушала просьбу своей матери и матери своей подруги и заиграла.
— Софи плохо играетъ,— замтила Вар Жени, поддавшаяся, по обыкновенію, своему вчному чувству недовольства, и надула губки.
— А вы лучше играете?— спросила Варя съ замтнымъ раздраженіемъ въ голос.
— То-есть… да… немного,— отвтила застнчиво Жени.
— Что же вы играете, тоже польки, вальсы?— спросила Варя съ пренебреженіемъ.
— О, да!
— Лучше бы ничего не играть.
— Совершенная правда,— черезъ плечо повернулъ голову юноша къ Вар, сидвшей за нимъ, и вдругъ какъ будто окаменлъ въ этомъ положеніи, раскрывъ широко глаза, точно передъ нимъ было какое-то видніе. Прошло нсколько секундъ. Вдругъ по его лицу скользнула насмшливая улыбка.
— А вы какъ играете?— нахально спросилъ онъ.
— Довольно плохо,— отвтила Варя, прямо и открыто взглянувъ ему въ лицо:— но моя добрая Ольга Васильевна хорошо понимаетъ.
— Довольно плохо,— съ разстановкой повторила юноша:— то-есть лучше или хуже Софьи Дмитріевны?— еще нахальне спросилъ онъ.
— Лучше,— отвтила еще рзче Варя.
— Вы…— началъ онъ и вдругъ обратился къ Жени, вставъ съ мста.— Евгенія Ивановна, познакомьте насъ.
Жени назвала фамиліи и имена Вари и Дикобразова.
— Вы сыграете что-нибудь?— спросилъ онъ.
— Пожалуй, но я давно не играла, съ тхъ поръ, какъ умерла mademoiselle Скрипицына… У насъ нтъ фортепьяно.
— А, вы у Скрипицыной воспитывались.
— Да…
Завязался разговоръ. Варя говорила откровенно, просто и весело. Два-три раза она рзко возразила сестрицамх Гребешковымъ, и въ тон ея возраженій послышалось презрнье къ нимъ. Можно было угадать, что Варя мысленно уже поставила себя неизмримо выше ихъ. Ни малйшей черты изъ ея манеръ, рчей и оттнковъ голоса не ускользнуло отъ Дикобразова. Тонкое чутье, пріобртенное въ теченіе пяти лтъ самостоятельной жизни въ свт, заставляло его очень часто сразу угадывать людей. Во время всего разговора съ Варей онъ успвалъ отвчать ей и въ то же время не упускать изъ виду ея лица и мысленно длать замчанія на ея рчи. ‘Свжа! Не ломается! Презираетъ ихъ. Славная двочка, какъ она попала къ этой дряни?’ мелькало въ голов Дикобразова, и самъ онъ длался все проще и проще, нахальное выраженье, искусственная апатія, стремленіе острить, иногда очень неудачно, вся зга фальшь, появлявшаяся изъ желанія юноши показать, что онъ не въ своемъ кругу, что онъ презираетъ этихъ людей, все это исчезло, и видно было, что тутъ говоритъ человкъ съ человкомъ.
— А вы еще хотли сыграть что-нибудь,— напомнитъ Дикобразовъ, окончивъ разговоръ.
Варя покраснла, но не трогалась съ мста.
— Что же вы не хотите играть?
— Нтъ… но мн все кажется, что это экзаменъ… Вдь mademoiselle Скрипицына всегда путала насъ вашимъ пріздомъ на экзаменъ,— засмялась Варя своимъ дтскимъ смхомъ.
— Ха-ха-ха!— засмялся такъ же откровенно Дикобразовъ, и вдругъ его лицо просвтлло и сдлалось невыразимо привлекательнымъ.
У него, какъ у всхъ молодыхъ Дикобразовыхъ, былъ свжій цвтъ лица и на двадцать четвертомъ году едва пробивался пушокъ на губахъ, только около ушей на розовыхъ щекахъ были мелкіе, шелковистые темнорусые волосы, совершенно особенно оттнявшіе матовую нжную кожу. Когда онъ оставался спокойнымъ и естественнымъ, какъ въ эту минуту, тогда его глаза блестли ровнымъ, гордымъ и отчасти холоднымъ свтомъ, очертанія свжихъ губъ были правильны и красивы. Кому приходилось вставать рано и встрчать первыя минуты весенняго дня, тотъ знаетъ, что такое значитъ свжесть, почти холодъ весенняго утра,— пыль прибита къ земл, въ воздух нтъ движенья, крутомъ все блеститъ, каждое окно, каждая травка еще покрыта влагой, между тмъ въ воздух свжо, самый блескъ еще влажныхъ цвтовъ какъ-то холоденъ и, можетъ-быть, тмъ боле привлекателенъ, тмъ дольше хотлось бы продлить эти минуты и отсрочить наступленіе знойнаго, пыльнаго, удушливаго полдня. Этотъ холодъ утра напоминало лицо юноши. Явись онъ въ свтъ съ этимъ лицомъ въ одежд савояра — и онъ обратилъ бы на себя вниманіе, пробилъ бы себ молодыми ногами дорогу въ жизнь,— какую?— не спрашивайте объ этомъ?
— Чтобы не казаться экзаменаторомъ, я буду вашимъ пажомъ и стану перевертывать листы нотъ,— улыбнулся онъ.
Варя, смясь, подошла въ фортепьяно, она уже не чувствовала робости и заиграла одну не очень трудную, но серьезную пьесу. Играла она съ толкомъ.
— Поняли, Гребешки?— обратился Дикобразовъ, когда она кончила, къ братьямъ Гребешковымъ, столпившимся около фортепьяно.
— Отлично-съ!— разомъ воскликнули братья и осклабились одинаковыми улыбками.
— Что отлично?
— Играютъ-съ,— ухмыльнулись братья.
— Ну, и прекрасно! Ступайте теперь, Гребешки, занимать барышень,— промолвилъ Дикобразовъ, подвинувъ себ ногою стулъ. Братья поспшили помочь ему въ дл подвиганья стула и отошли съ тми же одинаковыми улыбками къ двицамъ.
— Такъ у васъ нтъ фортепьяно?— задумчиво спросилъ Дикобразовъ.— А это, право, жаль, вы были бы хорошей музыкантшей… Отчего вы не купите?
— Мы очень не богаты.
Дикобразовъ помолчалъ.
— Хотите, моя мать подаритъ вамъ фортепьяно?— спросилъ онъ неожиданно.
— Я… я никогда не просила милостыни,— еще неожиданне отвтила Варя и, дрожа всмъ тломъ, хотла приподняться со стула.
Дикобразовъ тихо удержать ее.
— Не сердитесь,— искренно произнесъ онъ, глядя на ея поблднвшее личико.— Я пошутилъ.
— Такъ не шутятъ,— прошептала Варя.
— Здсь-то?— вдругъ насмшливо спросилъ Дикобразовъ:— Вы думаете, что каждый порознь и вс вмст изъ этихъ Гребешковыхъ, Сусликовыхъ, какъ ихъ тамъ еще зовутъ!— не бросились бы, если бы я швырнулъ имъ свою старую перчатку?
— Но я…
— Вы не они? Это вы хотли сказать? Да? А знаете и пословицу: dis moi qui tu hante… Врная пословица!
— Вы ихъ тоже не любите?— наивно спросида Варя.
— Ха-ха-ха!— засмялся юноша неестественнымъ смхомъ.— Знаете ли вы, что одинъ изъ этихъ Гребешковъ попалъ въ нашъ домъ въ годы моего дтства, чтобы стоять въ углу, когда я не зналъ уроковъ? Сегодня онъ такъ причесался, какъ былъ причесанъ я вчера. Завтра онъ причешется такъ, какъ я причесался сегодня. Онъ думаетъ, что въ этой прическ, въ этомъ узл галстука все. Онъ старается забыть, можетъ-быть, и не понимаетъ,— вдь онъ глупъ,— что если онъ стаивалъ въ углу за меня, то я никогда не пошевельнулся бы за него съ мста… Вонъ барышни ходятъ за мною, ихъ папаша услуживаетъ мн. Вы думаете, что они считаютъ меня женихомъ? Боже сохрани! Я просто сынъ начальника, важнаго лица, они говорятъ въ канцеляріи: у насъ вчера Дикобразовъ былъ… Добровольные холопы. Некому кланяться, такъ надо создать барина!..
— Зачмъ вы къ нимъ ходите?— тихо спросила Вара, только наполовину понявшая не то дтскую, не то серьезную вспышку собесдника.
— Это длинная исторія, долго разсказывать,— отвтилъ онъ.
Они помолчали.
— Теперь мн будетъ пріятно встрчаться здсь съ вами,— шепнулъ онъ самымъ дружескимъ и почти дтски-веселымъ откровеннымъ голосомъ.
Варя вся зарумянилась.
Въ это мгновеніе подбжали двицы Гребешковы, замтивъ, что Дикобразовъ поднимается со своего мста, изливаясь въ похвалахъ насчетъ игры Вари, он столпились около смущенной двушки. Лицо Дикобразова приняло прежнее непріятное, дланное выраженіе презрнья. Онъ всталъ и лниво протянулъ руку Вар.
— До свиданья!— промолвилъ онъ и сталъ откланиваться.
Начались упрашиванія остаться, пискъ и хихиканье, маленькіе застнчивые упреки и невинныя колкости раздраженныхъ Грацій, покидаемыхъ Аполлономъ.
Варя тоже встала и предложила Ольг Васильевн хать домой.
— Вдь вамъ не по дорог, онъ въ своей карет ухалъ,— дко улыбнулась вчно недовольная Жени и надула губки.
— Если бы и на извозчичьей лошади, то мы не побжали бы за нимъ,— сухо отвтила Варя.
— Вы обижаетесь пустяками,— замтила Жени.
— Я не люблю пустяковъ.
— Это и замтно, играете Шопена!
Варя пожала плечами.
— Вы всегда такъ начинаете и такъ кончаете знакомства?— спросила она.
— Ахъ, Боже мой! кто же знаетъ людей, при первой встрч съ ними!— воскликнула Жени.
— А я васъ узнала при первой встрч.
Другія сестры подбжали къ двумъ раскраснвшимся двушкамъ и начали уговаривать Варю остаться, стали просить ее оказать имъ какія-то маленькія услуги: купить шелку для вышиванья, вышить платочекъ, сшить манишечку. Варя съ насмшливой улыбкой и злымъ смхомъ общала исполнить вс просьбы и замтила съ улыбкой:
— А Жени ничего не нужно — она отошла прочь.
— Ахъ, она капризная, играть не уметъ, а туда же суется судить о другихъ… Она въ него влюблена… Думаетъ сдлаться… Хи-хи-хи! Ха-ха-ха!
— Прощайте, прощайте!
— Не забывайте насъ, милочка! Прізжайте, намъ будетъ весело!
Ольга Васильевна и Варя ухали, и долго въ ихъ ушахъ раздавался пискъ перелетныхъ птичекъ-сестрицъ.
Позднимъ вечеромъ въ спальн сестрицъ Гребешковыхъ, когда ухали гости, раздавались странные разговоры — щебетанья. Вс сестры говорили вмст, и трудно бы догадаться, которой изъ нихъ принадлежала та или другая фраза.
— Перчатки даритъ отъ себя, точно мы не знаемъ, что это Ольга купила! И что Ольга ей поддалась?— раздавала въ спальн.
— Я просила ее, чтобы она сказала Ольг объ урокахъ музыки.
— Нужно попросить ее, чтобы она сказала Ольг, мн мало двухъ уроковъ въ недлю.
— Говори сама.
— А ты не можешь?
— Не хочу!
— Трудно?
— Да, трудно! Кланяться дряни не хочу!!
— А кольцо отъ нея взяла!
— Ну, да, взяла, взяла! Завистница!
— Злючка!
— Молчи!
Въ комнат послышались чьи-то рыданья.
— Плачь, плачь со злости!
— Тише, тише, mesdames!
— Будетъ ли смерть-то на васъ, колотырки поганыя!
— Колотырки! Слышите, mesdames. C’est bien drle.
— Parlons franais.
— Чего по птичьи-то затрещали? Пропасти на васъ нтъ. День-деньской-то не набгаетесь, языковъ-то не отколотите! Тьфу, ты! Одурь съ нами возьметъ.
— Молчи, дурища безграмотная!— Mesdames l’ordre!
— Что ты командуешь?!
Долго еще продолжалась перестрлка, наконецъ, птички почувствовали утомленье, и мирный сонъ воцарился въ домашней Аркадіи семейства Гребешковыхъ.
Если двицы Гребешковы долго не могли уснуть к этотъ вечеръ, то еще дольше не могла заснуть Варя. Сотни мыслей осаждали ее, и среди нихъ тысячу разъ мечтала она о красавц-юнош, виднномъ ею въ этотъ день. Никогда еще въ жизни она не встрчала такого прекраснаго лица, такой цвтущей и нжной молодости. Снился онъ ей и во сн, когда она задремала съ слабой улыбкой на губахъ. На слдующій день она ходила въ какомъ-то чаду, о чемъ-то мечтала…

IX.
Недолгій праздникъ юношескихъ дней.

Хорошо зная Ольгу Васильевну, не трудно догадаться, что она не была сильна по части математики. Вообще вс люди, умющіе создавать такіе великіе планы, какіе создавала она насчетъ будущности Вари, приходятъ въ затрудненіе, если имъ нужно ршить какую-нибудь боле сложную задачу, чмъ помноженіе двухъ на два. Очень естественно, что она, сознавая въ себ этотъ недостатокъ, ршилась найти кого-нибудь другого, кто преподавалъ бы Вар ариметику. Подъ рукой былъ Ардальонъ, но при первомъ же урок и онъ оказался несостоятельнымъ въ этомъ дл. Онъ былъ все тмъ же Ардальошей, котораго мы видли однажды мечтавшимъ надъ волшебною книгою, но хуже Ольги Васильевны. Онъ былъ первымъ ученикомъ по гимназіи въ дл описаній весны, зимы и другихъ временъ года, служившихъ темою для гимназическихъ сочиненій, онъ писалъ сочиненія даже для другихъ учениковъ, иногда рисковалъ сочинить описаніе ‘Кавказскихъ горъ’ или ‘Поздки за границу’, но именно поэтому и былъ плохимъ счетчикомъ и еще боле плохимъ объяснителемъ математики. Пришлось искать другого учителя. Учителя были дороги, а требовался дешевый. Въ ленныхъ владніяхъ нердко появлялся Порфирій Приснухинъ, и его-то пригласили быть преподавателемъ Вари. Это была чисто для математики созданная голова. Сначала Порфирій, окончивъ урокъ, тотчасъ же брался за фуражку, потомъ его стали приглашать выпить чаю, еще черезъ нсколько времени въ ленныхъ владніяхъ стали говорить: ‘Что это, Порфирія Александровича нтъ? безъ него и веселья нтъ!’ Но ужъ зато при Порфиріи Александрович дымъ шелъ коромысломъ! Одинъ разъ дло дошло до того, что онъ, Варя, Ардальонъ и сама Ольга Васильевна танцовали безъ музыки. Съ его приходомъ въ ленныя владнія врывалась жизнь, жизнь въ полномъ смысл этого слова,— молодая, бодрая, веселая, не звучащая ни одною вялою и ноющею ноткою плаксивой жалобы. Ленныя владнія, въ лиц своихъ обитательницъ, сознавали всю прелесть этой жизни, но не удивляться передъ ея появленіемъ не могли. Акулина Елизаровна, нахохотавшись до слезъ своимъ дребезжащимъ голосомъ надъ выдумками Порфирія, вздыхала сильне прежняго, оставшись наедин съ своею скорбною и нагоняющею тоску особою, и шептала: ‘Господи, прости мое согршеніе! Ужъ передъ добромъ ли я это развеселилась? За смхомъ-то слезы идутъ, какъ говорится’. Размышленія шли дальше и дальше, тоска и боязнь передъ будущимъ росли и грызли слабодушную капитаншу, а тамъ лились и слезы… Маіорская дочь, ложась въ постель, думала: ‘Ужъ очень много мы хохочемъ, неприлично это, точно у мужиковъ въ обществ, такой мове-тонъ’. Маіорская дочь начинала соображать, что нтъ нынче общества, гд бы велись умные и глубокомысленные разговоры о деликатныхъ предметахъ, и скорбно вздыхала. Слабая здоровьемъ Ольга Васильевна отъ долгаго смха чувствовала маленькую боль въ груди или, по крайней мр, боялась, что у нея будетъ эта боль. Варя завидовала веселому характеру Порфирія и съ горечью говорила: ‘Отчего я не такая веселая? отчего мн иногда плакать безъ причины хочется? отчего, если я и псню пою, то мн не веселй, а больнй становится? Завистливая я!’ Ардальонъ,— тотъ длался совсмъ хмурымъ, отправляясь спать, и отрывисто бормоталъ: ‘Только и знаетъ, что смяться! Волосы давеча мн растрепалъ!’ Воспоминаніе о растрепанныхъ волосахъ отнимало почти полчаса у сна юноши. А на другой день надломанные жизнью люди снова сходились вмст, вздыхали, охали, жаловалась, серьезничали и къ концу вечера съ сожалніемъ произносили: ‘А вотъ безъ Порфирія-то Александровича и молодежь наша не весела’. Молодежь безмолвствовала и мысленно сознавалась, что въ этотъ вечеръ она переговорила объ очень умныхъ вещахъ, можетъ-быть, набрела даже на новыя для нея мысли, но не была молода, не смотрла бодро: какой-то гнетъ скорби, недовольства, безсилія, завщанный ей въ наслдство отцами и ддами, лежалъ на ея плечахъ и гнулъ ее къ земл… Варя ясно сознавала это и начала цнить своего учителя за его способность развеселять людей, но она, все-таки, оставила за собой право говорить про него, когда ей длалось очень скучно, что ‘вчно смяться нельзя, однимъ смхомъ не проживешь, иногда смхъ и надостъ’. Среди этихъ глубокихъ соображеній, какой-то тайный, едва слышный голосъ шепталъ Вар: ‘А ты спросила бы его, можетъ-быть, онъ не только смяться уметъ, можетъ-быть, онъ и горе переносить можетъ. Ты что-то слышала у Скрипицыной про его жизнь… И вспомни, какъ онъ поспшилъ отвести тебя отъ нмки…’ Варя сердито заглушала этотъ голосъ и разсуждала съ презрительной улыбкой: ‘Что и Ардальонъ спасъ бы ее отъ нмки, если бы онъ былъ въ то время въ квартир Скрипицыной…’ Полно, такъ ли, Варя?
Несмотря на все это, веселый учитель привлекалъ къ себ все боле и боле сердца бдныхъ жильцовъ. Какая-то неисчерпаемая веселость была въ это время во всемъ его существ, бодрый, живой, онъ не могъ посидть на мст, ему хотлось двигаться, пть, танцовать, и боле всего хотлось изобрсти какую-то общую работу, общую жизнь. Иногда ему казалось, что онъ раздвинулъ бы широко, широко стны этого бднаго жилища, привелъ бы въ него и свою мать, и ея ученицъ-швей и засадилъ бы ихъ всхъ, и Варю, и Акулину Елизаровну, и Игнатьевну за одну работу, заставилъ бы тутъ же Ардальона учить своихъ маленькихъ братьевъ и другихъ дтей, читалъ бы въ свободные часы книжки всмъ собравшимся въ свтлыхъ просторныхъ комнатахъ, весело и шумно звалъ бы всхъ къ большому, чисто накрытому столу въ обденный часъ, и лились бы въ это время неумолкаемыя рчи и потолстла бы даже тощая маіорская дочь отъ этой жизни… Часто онъ сообщалъ эти мысли Вар и Ардальону, они приходили въ восторгъ и потомъ, вздыхая, говорили:
— Хорошія эти мечты.
— Какія мечты!— кипятился Порфирій и начиналъ горячо споритъ, что онъ не думалъ мечтать, что это-то и есть правда, длалъ счеты, смты и этимъ окончательно поражалъ Ардальона, не умвшаго считать.
Приближалась осень. Въ одинъ изъ тхъ дней, когда въ садахъ спшатъ срзать послднія георгины и на улицахъ продаются букеты по гривеннику, Порфирій вдругъ, неожиданно для самого себя, появился въ квартир Игнатьевны съ букетомъ цвтовъ.
— Это я вамъ принесъ, Варя,— сказалъ онъ, подавая ей букетъ, и сдлался красенъ, какъ вареный ракъ.
Варя засмялась. Глаза всхъ обратились на Порфирія и на Варю, стоявшихъ посредин комнаты. Молодые люди смшались и стояли другъ противъ друга, потупивъ глаза.
— Это вмсто хорошаго балла за ученье?— шопотомъ ршилась спросить Варя.
— Это за то, что вы хорошенькая,— еще тише прошепталъ Порфирій и засмялся добрымъ, молодымъ смхомъ, ему очень хотлось въ эту минуту расцловать и Варю, и Ардальона, и всхъ присутствующихъ.
Варя еще боле покраснла, поднесла букетъ къ лицу и вдругъ побжала ставить его въ воду. Приснухинъ слъ и былъ какъ-то разсянъ. Варя, между тмъ, выдернула одинъ душистый цвтокъ изъ букета и все время играла имъ, поднося его къ носу, раза два она поднесла его къ губамъ и, кажется, поцловала, не зная, что играетъ съ огнемъ. Приснухинъ слдилъ за него.
— Пойдемте гулять!— неожиданно предложилъ онъ.— Въ садъ куда-нибудь, на вольный воздухъ…
— Чудесно! чудесно! Пойдемте, Ольга Васильевна, Ардальонъ, Любовь Алексевна!— обратилась Варя ко всмъ.
Любовь Алексевна, такъ звали маіорскую дочь, почувствовала щекотанье въ сердц отъ приглашенія идти гулять съ образованными людьми и сочла непремннымъ своимъ долгомъ — отказаться.
— Помилуйте, я въ такомъ абилье!— потупила она стыдливо глаза.
— Ничего, ничего, что за дло до вашей одежды!— кричала Варя.— Милочка, пойдемте!
— Ахъ, монъ анжъ, монъ анжъ!— захлебнулась отъ радости маіорская дочь.
— Вы, Авдотья Игнатьевна, чай намъ къ вечеру приготовьте,— распоряжалась молодая царица.— Булокъ, душечка, купите…
— Нтъ, Варя, мы по дорог купимъ,— вмшалась Ольга Васильевна.— Тамъ, я знаю, есть такая отличная булочная.
— Ну, и чудесно, чудесно!— кричала, Варя.
Вс засуетились: кто надвалъ шляпку, кто искалъ зонтикъ, кто поправлялъ нарукавнички и воротнички,— наконецъ, партія двинулась въ путь. На лстниц вспомнилъ кто-то, что забылъ носовой платокъ, и послалъ за нимъ Ардальона, но Порфирій побжалъ тоже на перегонку, и оба, красные, облитые потомъ, запыхавшіеся, вернулись съ двумя носовыми платками. Причина для смху, и вс, смясь громкими голосами, пошли въ Екатерингофъ. Маіорская дочь шла съ Ольгой Васильевной, Варя — съ молодыми людьми. Разговоры въ город шли очень обыкновенные: то о неровныхъ и избитыхъ тротуарахъ, то о нарядахъ, выставленныхъ въ окнахъ магазиновъ, то о восковой кукл парикмахера, мимо котораго шли наши путники, то, наконецъ, о томъ, что никто не лъ и каждый хотлъ бы попробовать тхъ яствъ, которыя продаются въ разныхъ затйливыхъ банкахъ и коробкахъ во фруктовыхъ лавкахъ. Наконецъ, воздухъ сталъ чище, улица просторне, мостовая кончилась, и показалась зелень Екатерингофа, а тамъ виденъ кусочекъ залива и снующія по немъ лодки. Порфирію вспомнились дтскіе годы, катанье на челн, уженье рыбы, буйный хохотъ друзей-мастеровыхъ, отвага не понимающаго опасности дтства,— все то, что сдлало его здоровымъ, крпкимъ и бодрымъ. Онъ предался воспоминаніямъ. Варя и Ардальонъ заслушались его своеобразныхъ, отрывистыхъ и удалыхъ рчей. У нихъ духъ захватывало, когда онъ говорилъ про волны, хлещущія въ лодку, про дождь, пробиравшій до костей, про черныя тучи, про то, какъ онъ въ одежд выкупался, на солнц высушился, какъ попалъ въ тиски между барокъ, и тому подобные ужасы.
— Вотъ жизнь-то!— воскликнула Варя.
— Да, это жизнь,— отвтилъ Порфирій.— Не кататься мн больше, какъ прежде… Да нтъ, что я!— тряхнулъ онъ головой.— Загуляю еще, закачусь когда-нибудь на цлый день на острова, и поминай какъ звали! Воля тамъ…
Вс смолкли на нсколько минутъ.
— Варя, что вы не начнете учиться платья шить?— вдругъ спросилъ Порфирій.
— Какія платья?— спросила Варя съ недоумніемъ.
— Обыкновенныя, женскія,— отвтилъ Порфирій.— Вотъ у моей матери стали бы учиться. Потомъ выучились бы, магазинъ открыли бы… Вмст бы жили… вс…— добавилъ онъ едва слышно и покраснлъ отъ какой-то, одному ему извстной, мысли.
— Что это ты такое выдумалъ!— воскликнулъ Ардальонъ.— Разв Варя въ портнихи пойдетъ, этимъ мщанки занимаются.
— Такъ что-жъ, что мщанки?
— А она не мщанка.
— Не все равно разв, кому чмъ заниматься? Кто чмъ захотлъ, тотъ тмъ и занимайся,— отвтилъ сердито Порфирій.— Въ учительшахъ не лучше, я думаю, жить, только въ воскресенье и будемъ видться,— возразилъ онъ, не зная, что житье въ гувернанткахъ представляетъ не одно только это неудобство.— А въ магазин-то вмст бы вс жили, мы бы тоже работали…
— Ну, братъ, не пошла бы работа на умъ въ магазин, ты вонъ и самъ жаловался, что у отца заниматься не могъ въ мастерской.
— Такъ вдь это былъ бы не такой магазинъ.
— А какой же?
Порфирій не могъ сразу найти выраженія для своей мысли.
— Ну, не дрались бы тамъ, не плакали бы,— ршилъ онъ.— Жили бы вотъ такъ, какъ теперь у Игнатьевны, тихо, весело, только работали бы.
— Да, толкуй, а все же и товарищи порядочные не пошли бы къ намъ, тутъ говорить неловко. Вотъ они и ко мн не ходятъ.
— Ну, и чортъ съ ними!
— Нтъ, братъ, соскучишься… О чемъ я дома стану говорить съ матерью и Игнатьевной? Необразованныя он! А у товарищей разговоры, книжки, о театр, обо всемъ говорятъ… Вотъ ты не ходить къ нимъ, такъ и не знаешь, какъ у нихъ хорошо.
— Плевать я хотлъ на ихъ книги и разговоры!
— Такъ и оставался бы портнымъ безграмотнымъ,— разсердился Ардальонъ.
— Ай!— раздался крикъ позади заспорившихъ молодыхъ людей.
Они обернулись и увидали, что передъ Варей, отставшей отъ нихъ и собиравшей какіе-то поздніе цвты, стоялъ съ распростертыми объятіями полупьяный господинъ.
Порфирій бросился къ ней, подставилъ чисто по-школьнически ногу пьяному ухаживателю и треснулъ его кулакомъ въ спину, тотъ рухнулся на толченый кирпичъ аллеи. Порфирій съ яростью звря пнулъ его два-три раза ногою и плюнулъ.
— Подлецъ,— гаркнулъ онъ.— Изломаю тебя!
Ардальонъ и Варя схватили его дрожащими руками и потащили за собою.
— Сохрани Господи, еще привяжется!— прошепталъ въ испуг Ардальонъ.— Изъ гимназіи выгонятъ!
— Такъ что же! не прикажешь ли позволить ему обнимать ее?— выдернулъ Порфирій свою руку изъ рукъ Ардальона.
— Нтъ… но исторіи-то эти. Мы, братъ, еще не большіе.
Порфирій сжалъ кулакъ и въ доказательство, что онъ большой, показалъ его Ардальону,— это былъ дйствительно большой кулакъ.
— Справлюсь!— промолвилъ буянъ и вдругъ захохоталъ, обернувшись назадъ.
Пьяный господинъ карабкался по песку и, вставши, падалъ снова. Варя и Ардальонъ послдовали примру Порфирія и съ дружнымъ смхомъ прошли въ аллею, гд сидли отдыхавшія отъ дороги Ольга Васильевна и Любовь Алексевна. Порфирій велъ Варю подъ руку и, кажется, боясь ее выпустить, придерживалъ лвою рукою ея руку. Варя хотя и смялась, но все еще пугливо жалась къ нему.
— Пора, пора домой,— сказали об двы нашей молодежи, и вс отправились въ обратный путь.
Всю дорогу Порфирій не выпускалъ руки Вари, а Ардальонъ почему-то хмурился и шелъ одинъ. Взбираясь по темной лстниц въ ленныя владнія, Приснухинъ внезапно выпустилъ руку Вари.
— Что вы?— спросила Варя.
Приснухинъ ничего не отвтилъ и быстро исчезъ, только внизу лстницы отдавались его быстрые и звонкіе шаги.
Долго не могъ онъ уснуть въ эту ночь и въ полутемной комнат, едва освщенной лампадой, сто разъ принимался писать и рвалъ бумагу. Какія-то неуклюжія строки съ римами виднлись на клочьяхъ бумаги, и только одна строка не выходила изъ его головы и постоянно повторялась въ ней: Черезъ весь міръ я пройду за тобою…
Куда? зачмъ? что изъ этого будетъ?— этого не могъ придумать Порфирій. Онъ то смялся, то готовъ былъ плакать, свертывался, какъ котенокъ, кутаясь въ одяло, потомъ становилось душно, жарко, онъ разбрасывался снова и до зари не могъ уснуть.
А путники добрались до своихъ ленныхъ владній. Ардальонъ дулся и выглядлъ очень жалко, какой-то мокрой курицей. Вс услись пить чай.
— Что ты, Ардальонъ, все молчишь?— спросила у него Варя со смхомъ.
— Вдь я не умю смшить, какъ Порфирій,— отвтилъ Ардальонъ съ мрачнымъ видомъ.
— Да ужъ точно весельчакъ онъ,— замтила Игнатьевна.
— Герой, герой просто!— воскликнула маіорская дочь и стала распространяться о пассаж въ Екатерингоф.
— Экая у него силища-то богатырская!— ужаснулась Акулина Елизаровна.— Погубитъ онъ себя этою самою силою… А что ты-то такой блдненькій, Ардальошенька? Слабенькій ты, усталъ, голубчикъ мой.
— И не думалъ уставать!— разсердился Ардальонъ за то, что его подозрваютъ въ слабости.
— Какое ужъ не усталъ, лица на теб нтъ,— сожалла Акулина Елизаровна сына.— Лягъ, батюшка, отдохни.
— Что вы выдумываете!
— Да нтъ, ужъ вижу я по лицу, что усталъ и умаялся. И молчалъ вотъ все время, это ужъ не спроста. Ты не церемонься, мы допьемъ чай и одн, а ты лягъ.
— Точно, Ардальонъ, вы измучились, ходили много. Ступайте спать,— замтила Ольга Васильевна.
— Да, да, не женируйтесь,— ввернула маіорская дочь.— Вы деликатнаго тлосложенія.
— Покойной ночи, пріятнаго сна!— засмялась Варя.
Ардальонъ вскочилъ съ мста и выбжалъ въ свою комнату, онъ бросился на постель и залился слезами. Такъ онъ и уснулъ въ одежд, уткнувшись лицомъ въ подушки. Черезъ часъ явилась въ комнату и Акулина Елизаровна, увидала сына, спящаго въ одежд, и всплеснула руками.
— Ишь вдь какъ умаялся, бдняжка!.. Ардальоша,— шопотомъ проговорила она, дотрогиваясь до его плеча.— Дай я сапожки съ тебя сниму. Ножки затекутъ въ сапожкахъ-то.
Полупроснувшись, Ардальонъ далъ матери раздть себя и заснулъ снова.
— Христосъ съ тобою, родной мой, цвтикъ нжный.— шептала мать и тихо опустилась на колни передъ образами.— Долго продолжалась ея неслышная молитва, и только иногда слышался едва внятный шопотъ:
— Брысь! Охъ, ужъ эта кошка… И вчно начнетъ по ночамъ бродить! Васька, Васька, брысь!..
Потомъ снова бдная капитанша невнятно шевелила губами и клала земные поклоны.
— А вдь образокъ-то надо почистить, ишь какъ закоптился,— еще разъ внятно прошептала она среди безмолвной молитвы и, наконецъ, вздыхая и охая, съ озабоченнымъ лицомъ начала укладываться въ постель, словно соверша трудную, мучительную работу.
— Косточки-то вс болятъ, маслицомъ, что ли, потереть!— шамшила она.— Клопъ, кажется, прости Господи! У Ардадьоши надо будетъ диванчикъ-то посмотрть, да-а…— разсуждая такимъ образомъ, засыпала капитанша.
На слдующій день, во время урока, Варя посмялась Порфирію насчетъ его бгства.
— Мн поцловать васъ вдругъ захотлось,— хмурясь отвтилъ онъ едва слышнымъ голосомъ.
— Ну, и поцловали бы, если захотлось,— засмялась она шутливо.
— Варя, зачмъ вы шутите этимъ?— спросилъ онъ сурово.— Мы ужъ не дти…
— Вотъ еще! Я часто цлую Ардальона. Что же мы такое, если не дти?
— Какъ что? Да вы взгляните на себя, а про меня и говорить нечего… Вы думаете, что я мальчишка-молокососъ, какъ Ардальошенька? Вонъ я ему разсказывалъ, какъ нмка васъ приглашала къ себ жить, такъ онъ только ротъ разинулъ и не понялъ ни слова.
Варя нахмурилась.
— Такъ зачмъ же вы о такихъ глупостяхъ думаете,— спросила она сердито.
— Въ томъ-то и дло, что не глупости,— съ жаромъ замтилъ Порфирій.— Или вы думаете, что не придется намъ устроить по-своему жизнь? Что я объ этомъ не думаю?
И Варя, и Порфирій смолкли. Урокъ шелъ довольно вяло. Вечеромъ Приснухинъ съ особенною страстностью спорилъ съ Ардальономъ насчетъ того плана жизни, который постоянно занималъ его молодую и горячую голову.
— Вотъ твоя мать бдная, Любовь Алексевна бдная, Игнатьевна тоже,— говорилъ онъ: — а почему он бдныя? Потому, что не работаютъ, все просьбы пишутъ, по три рубля въ мсяцъ отъ благодтелей получаютъ, должны везд. Вотъ он по угламъ картофель дятъ, масла на копейку покупаютъ, а у насъ на эти же деньги всхъ мастеровыхъ мать обдомъ кормитъ: здсь одного чаю сколько выйдетъ, какъ каждый въ своемъ чайник завариваетъ. Вотъ посмотри, Варя учительшей будетъ, а денегъ тоже не скопитъ.
— Она замужъ выйдетъ,— ршилъ Ардальонъ.
— Тоже за бдноту, такъ ужъ не лучше будетъ! А лучше бы шить училась, съ моею матерью жила бы, и другія стали бы жить съ нами,— указалъ онъ на бдныхъ жилицъ ленныхъ владній.
Въ такихъ разговорахъ шло время. Варя иногда посщала Гребешковыхъ, и все боле и боле ухаживали за нею двицы Гребешковы, потому что стоило ей придти, чтобы явился и Дикобразовъ. Онъ даже бралъ иногда ложу въ театр для семейства Гребешковыхъ, непремнно настаивая на Вариномъ присутствіи въ лож. Варя, совершенно незамтно для себя, завлекала юношу своимъ совершенно невыработаннымъ, чисто-дтскимъ характеромъ. Она и сердилась, и смялась, и невинно кокетничала безъ всякаго умысла, безъ всякихъ глубокихъ соображеній, хотя вс ея поступки и вызывали глубокія соображенія въ голосахъ двицъ Гребешковыхъ.
— Она порядочная кокетка,— осмлились он какъ-то замтить Дикобразову.
— Это блая страница, на которой покуда каждый старается прочитать то, что онъ хочетъ,— отвтилъ Дикобразовъ.
— Такъ вы ее пустою называете?— засмялись ядовито двицы.
— Я хотлъ сказать, что только въ ней еще не нашелъ грязи,— отвтилъ онъ, съ гримасой взглянувъ на нихъ.
Было что-то странное въ отношеніяхъ этого страннаго юноши къ Вар. Никто не понималъ, почему онъ сошелся съ ней, почему онъ искалъ встрчи съ нею и даже длалъ попытку получить позволеніе пріхать въ ленныя владнія. Попытка эта была отклонена, и, повидимому, это обстоятельство опечалило Дикобразова. Свое неудовольствіе онъ выразилъ совершенно своеобразно тмъ, что надулся, какъ дуются избалованныя, капризныя дти. Дйствительно, онъ былъ избалованный барчукъ. Въ нсколько мсяцевъ знакомства съ Варей онъ узналъ вс подробности житья-бытья ленныхъ владній и при встрч съ двушкой спрашивалъ уже, какъ про своихъ давнишнихъ знакомыхъ, про Ардальона, Порфирія и другихъ бдныхъ жильцовъ ‘большого дома’. Варя тоже привязалась къ нему боле, чмъ къ кому-нибудь другому, отъ него узнала она многое про жизнь того круга, котораго она прежде не знала и гд постоянно вращался Дикобразовъ, отъ него она получила нсколько книгъ, которыя не могли бы получиться ею отъ другихъ ея знакомыхъ, при помощи его, она довольно часто бывала въ театр съ Гребешковыми. Голова неопытной двушки часто очень сильно кружилась. Однажды, посл долгихъ разговоровъ съ Дикобразовымъ, она воротилась домой и встртила Приснухина, онъ былъ мраченъ.
— Что съ вами, Порфирій?— спросила она.
— Отецъ пьянъ!— отвтилъ Порфирій.
— Но вдь онъ пересталъ пить.
— Опять началъ… Не къ добру это!— махнулъ рукою Приснухинъ.
На слдующій день ‘большой домъ’ былъ какъ-то особенно взволнованъ, какъ умлъ онъ волноваться только вслдствіе необычайныхъ событій, и шептался о какомъ-то важномъ поразительномъ происшествіи. Наконецъ, слухи достигли и до ленныхъ владній, при помощи слесарши, переговорившей со всми жильцами ‘большого дома’, сотни разъ всплеснувшей руками и произнесшей тысячи проклятій.
— Подъ судъ, подъ судъ упрятали!— кричала она, вбгая къ Игнатьевн съ краснымъ отъ волненія лицомъ.
— Кого?— воскликнули съ испугомъ жилицы.
— Съ жандарами увезли, въ крпость! Говорятъ, казнить будутъ,— кричала она.
— Да кого, кого?— приставали къ ней.
— Да все его же, окаяннаго!.. Кого же другого подъ судъ упекутъ? Гд другой-то такой извергъ найдется?.. Вдь, какъ свтъ стоитъ, такъ такого мошенника не было!..
— Да вы, душа моя, успокойтесь!— попробовала успокоить слесаршу маіорская дочь.
— Ахъ, подлецъ, подлецъ!..— продолжала волноваться слесарша.— Жену загубилъ, сына загубилъ! Провалиться бы ему въ тартарары! Говорила я, что не добромъ наживается, слушать не хотли! А вотъ дло-то по-моему и вышло… Подлецъ, подлецъ!!
Посл долгихъ восклицаній и оханій оказалось, что увезли не ‘жандары’, не въ крпость и не для казни, а просто въ тюрьму и увезли не кого-нибудь другого, а Александра Ивановича Приснухина, бывшаго подрядчика, плута и мошенника-поставщика. Въ департамент, съ которымъ велъ дла Александръ Ивановичъ, быль тоже переполохъ. Десятки чиновниковъ чуяли, что имъ не сдобровать, и жались на своихъ протертыхъ стульяхъ, зная, что въ послдній, можетъ-быть, разъ сидятъ они на этихъ въ теченіе двадцати лтъ просиженныхъ мстахъ. Громадная плутня поставки гнилого товара, счетъ вещей, не принятыхъ, но зачисленныхъ въ число принятыхъ, фальшивыя квитанціи и расписки,— все это начинало приводиться въ ясность, и Приснухинъ былъ, можетъ-быть, мене всхъ другихъ достоинъ наказанія. Мрачный, потерявшій всякое сознаніе происходившаго, онъ палъ духомъ и трепеталъ, какъ пойманный зврь, въ этомъ трепет видлась и безсильная злоба, и подлая трусость. Въ чаду глубокихъ соображеніе, надясь нажиться и разбогатть, на зло всмъ, началъ онъ когда-то плутовать: отлично смазалъ вс колеса машины, пригналъ въ ней, повидимому, винтъ къ винту, заткнулъ вс дыры и прорхи, гордо поднялъ голову, вышелъ на торную дорогу обмана, и вдругъ все, все оборвалось разомъ. Тутъ уже были не мысли о томъ, что скажетъ подлецъ ‘большой домъ’, какъ придется кланяться, можетъ-быть, даже ненавистному сыну, но были тутъ полный страхъ передъ наказаніемъ и сознаніе своего безсилья вынести предстоящую кару и жить гд-нибудь въ Сибири. Приснухинъ то приходилъ въ ярость, то валялся въ ногахъ у судьи и смотрителей и, видя безполезность всхъ попытокъ, скрежеталъ зубами. Тысячи ругательствъ и проклятій сыпались на жену и сына, онъ веллъ не впускать ихъ къ себ, грозилъ убить ихъ при первой встрч… Ему все казалось, что они ходятъ любоваться и тшиться его несчастьемъ… А они бгали, какъ помшанные, тоже кланялись, хлопотали, суетились,— и ничего не могли сдлать. Порфирій попробовалъ въ первый разъ въ жизни отправиться къ своему крестному отцу съ просьбой о помощи. Первыя слова юноша произнесъ дрожащимъ, тихимъ голосомъ, слдующія фразы уже звучали громкимъ упрекомъ, еще черезъ минуту въ комнат слышалась цлая буря. Крестный отецъ грозилъ Порфирію отправить его въ полицію и выдрать, какъ послдняго щенка.
— Что вы думаете, что я ничего не знаю!— гремлъ Порфирій.
— Вонъ, мерзавецъ! Я лакеямъ прикажу тебя вытолкать!— кричалъ крестный отецъ.
Зеленый отъ злобы, разбитый, возвратился Порфирій домой… Глаша забывала въ это время, что у нея дома сидятъ голодныя дти, и бгала по дламъ, Порфирій забывалъ, что въ гимназіи каждый день идутъ уроки. Время и послднія деньги тратились совершенно безплодно. Бдными людьми писались просьбы, платилось писарямъ за то, что просьба принималась, писаря и чиновники знали, что изъ этого ничего не выйдетъ, но деньги принимали и даже совтовали, съ очень добродушнымъ видомъ, дать тому-то и тому-то изъ ихъ собратій. Каждый сторожъ, каждая послдняя спица въ колесниц разныхъ департаментовъ требовали денегъ, денегъ и денегъ. Они соображали, что: отчего же и не взять, если такой случай подошелъ? Глафира Николаевна соображала въ свою очередь, что: какъ же не дать, если это можетъ помочь? и размышляла, что она вчно упрекать себя будетъ, если не дастъ денегъ, а мужа накажутъ, что тогда она будетъ вчно считать, что его наказали вслдствіе ея жадности и нераднья. Ни сынъ, ни мать не понимали, что при всей бготн, при всхъ тратахъ, они не сдлаютъ ничего, не облегчатъ ни судьбы Александра Ивановича, ни своей собственной. Въ такихъ случаяхъ голова теряется у человка, онъ бгаетъ, хлопочетъ, суетится, говоритъ, чтобы только не оставаться въ бездйствіи, въ одиночеств, чтобы хоть на мгновенье имть возможность не глядть въ лицо своей будущности и не думать,— а эта будущность и эти думы черне осенней ночи и неотвратимо, быстро сгущается ихъ долгая, почти безразсвтная тьма… Удастся ли еще дожить до свта?
А на двор была уже весна…
— Порфирій, что мы длать-то будемъ?.. Какъ ты въ гимназію-то будешь ходить?— спрашивала мать у Приснухина однажды посл долгихъ и неудачныхъ хлопотъ.
— Богъ съ ней, съ гимназіей!.. Теперь надо кусокъ хлба добывать,— говорилъ сынъ, исхудавшій и пожелтвшій за послднее время.
— Вотъ Ардальонъ перезжаетъ отъ матери… Что если бы ты тоже одинъ жилъ, теб бы легче…— начала нершительнымъ тономъ Глафира Николаевна, опустивъ въ землю глаза, на которыхъ уже сверкали слезы.
— Что ты, мать, говоришь? Бросить тебя? Теперь бросить? Разв я разбойникъ?.. Вспомни только одно: бросила ли ты меня годъ тому назадъ, когда отецъ выгонялъ меня изъ дому? Ты грудью стала за меня, ты ночей за меня не спала… А братья, сестры?.. Кто ихъ учить будетъ? Или имъ тоже неучами вырасти?.. Пусть хоть они доучатся!..
Порфирій зарыдалъ при послднихъ словахъ, какъ дитя, въ его пылкой голов вдругъ мелькнула картина его будущности, онъ былъ и долженъ былъ остаться недоучкой, оторваннымъ отъ быта своего отца и еще не попавшимъ на другую дорогу человкомъ. Эта мысль уже грызла его сердце.
— Господи, Господи, что съ тобою?— закрыла лицо руками мать.— Загубила я тебя своею любовью! Какъ цпями, я тебя опутала ею… И умереть-то я не могу для твоего счастія! Они, они тебя свяжутъ!— указала она на дтей.— Нтъ, голубчикъ, терпи, будемъ вмст биться…
Порфирій плакалъ.
— Дура я, дура, сама не знаю, что говорю!.. Господи, вдь молодъ еще ты, теб жить бы надо… И за что ты мучаешься? За грхъ мой поганый!.. Видитъ Богъ, каялась я за него, по ночамъ не спала, плакала…
Порфирій махнулъ рукою и не могъ боле выдержать этой сцены, убжалъ въ свою комнату и рухнулся на постель…

X.
Семейныя драмы.

Какъ на саванъ сшиваетъ куски полотна любящая мать мертвому сыну, такъ шила Акулина Елизаровна блье для своего Ардальоши.
— Передетъ, не будетъ его у меня, голубчика!— причитала она, по своему обыкновенію вслухъ, тихимъ шопотомъ и украдкой отирала слезы.— Передетъ! семнадцать лтъ жили вмст… маленькаго грудью кормила… Растила, няньчила… Дура я, дура необразованная, что я плачу, разв я могу съ сыномъ-то жить?.. Мучить-то его своимъ холопствомъ? Чтобъ товарищи-то отъ него бгали и на смхъ его поднимали… Охъ ты, Господи, Боже мой, Мать Пресвятая Богородица, Владычица Небесная!..
— Что вы, маменька, все плачете?— спрашивалъ возвращавшійся изъ гимназіи Ардальонъ.
— Какъ же мн не плакать, батюшка? съ тобою разстаюсь,— слезливо сморкалась Акулина Елизаровна.
— Такъ вдь не хороните же меня! Будемъ видться. Вдь нельзя же мн въ этой конур жить! Вотъ меня на кондицію одинъ помщикъ приглашаетъ.
— На что же это онъ тебя приглашаетъ?
— Дтей учить.
— А-а!
— Вотъ въ деревню съ нимъ уду…
— Господи!— всплеснула руками Акулина Елизаровна и уставила глаза на сына.— Удешь, какъ же это, батюшка!
— Что же, маменька, вдь это мн счастье. Шутка ли сколько денегъ заработаю! Отъ этого моя будущность зависитъ… Не могу же я здсь, маменька, жить… Я васъ люблю, но вдь надо привыкать жить одному… Потомъ, и по служб можетъ тоже такой случай выйти, что надо будетъ въ отъздъ… Вдь служба не посмотритъ на наши слезы.
— Охъ, знаю, батюшка, знаю… Христосъ съ тобою! Да неужто ты думаешь, что я твоей судьб стану мшать… Да какая же я мать была бы посл этого?.. Разв я не знаю!.. Вдь дура я, вотъ отчего и плачу, ты на эти слезы вниманья не обращай…
— Да и я такъ только сказалъ, что здоровье портите…
— Ну его, здоровье-то мое!.. Вырастила тебя, слава Богу, теперь на покой пора… Ты живи…
Акулина Елизаровна торопливо отирала слезы и принималась снова за работу.
Если не весело теперь жилось Акулин Елизаровн, то хоть и весело, но не легко жилось и Ольг Васильевн. Она ршилась длать доброе дло, не разсчитывая, достанетъ ли у нея силъ и средствъ на этотъ подвигъ. Доброе дло — вещь прекрасная, но (хотя въ этомъ и грустно сознаться чувствительнымъ сердцамъ) и къ нему нужна подготовка, даже боле серьезная, чмъ подготовка къ самымъ злодйскимъ поступкамъ. Послдніе удаются легче. Чтобы не считать этой мысли за парадоксъ, спросите себя: что легче — убить или вылчить человка? Лченіе ближнихъ — дло прекрасное, лченіе же бдныхъ, лченіе даромъ еще прекрасне, но можно ли поощрять тхъ добрыхъ, превосходныхъ женщинъ, которыми полны наши уздные города и деревни и которыя, затративъ свои деньги, ршились безъ всякой подготовки лчить даромъ своихъ ближнихъ гомеопатіей! Вы не докажете, что, совершенно не зная медицины, можно узнать характеръ болзни, и что, не зная характера болзни, можно ее лчить, значитъ, эти женщины могутъ приносить только вредъ или совершенно безполезно, подобно бгающимъ въ колес блкамъ, убивать свой трудъ. Но взгляните на ихъ любовь къ ближнимъ, самоотверженную затрату денегъ, на ихъ смлыя посщенія опасныхъ больныхъ, на ихъ геройское перевязыванье и обмываніе язвъ, и попробуйте сказать посл всего этого: он взялись за дурное дло. Я скажу только одно то, что он взялись за доброе дло, но взялись за него въ чаду глубокихъ соображеній, подъ вліяніемъ прописного правила: длай добро ближнимъ! и не обвиню ихъ за то, что прописи не сказали имъ: лучше не длайте добра, если васъ не подготовляли, не хотли подготовлять къ этому, думая, что вы не способны даже на это по своей натур. Бдныя женщины, насмшку прописей вы приняли за истину! ‘Длай добро’ на язык прописей значитъ: ходи на голов, думай ногами, топи печи льдомъ… Не я брошу въ васъ камень! Не разъ въ жизни слушалъ я съ горькою улыбкой, какъ вы же первыя возставали противъ женщинъ, вздумавшихъ учиться медицин, желчны были ваши нападки на сующихся не въ свое дло вашихъ сестеръ. Но, богобоязненныя, человколюбивыя, вы ли были виноваты, что васъ не пріучили даже думать? Весь процессъ вашей мысли сложился въ какой-то чадъ глубокихъ соображеній, напоминающихъ логику жалкой помщицы Коробочки. Вы многихъ заставляете страдать, многимъ отравляете жизнь, но все это изъ желанія добра, одного добра!.. Хорошо ли, худо,— Ольга Васильевна начала давать уроки,— тутъ не мсто говорить о ея подготовк къ этому длу,— у нея было много знакомыхъ, и недостатка въ ученицахъ и ученикахъ не было, но жизнь дорога, а трудъ дешевъ. Потому Ольг Васильевн пришлось, во-первыхъ, лишить своихъ кузинъ доли маленькихъ подарочковъ, во-вторыхъ, выслушивать за это самое вчныя жалобы и птичій пискъ кузинъ-птичекъ, въ-третьихъ, пришлось хуже прежняго одваться. Ея платья сдлались смшны, они вышли изъ моды, пообносились, подшились и стали короче, шляпка, покрылась сальцемъ отъ помады, платочки, прежде красивые и яркіе, теперь полиняли, выкрасились и стали черненькими, такая же участь скоро постигла и платья, и шляпку. Ольга Васильевна въ одинъ прекрасный день могла бы увидть себя въ этомъ траурномъ наряд, если бы она имла время и охоту смотрться въ зеркало и думать о себ, но она,— къ счастью или къ несчастью, я этого не знаю — забыла совершенно о существованіи жиденькой гувернантки и видла и любовалась только однимъ существомъ — Варей, которая теперь сдлалась для нея дороже ея собственной особы, насколько это было полезно Вар,— опять не наше дло. Забывъ о себ и помня только о Вар, Ольга Васильевна, очень естественно, думала, обдая въ гостяхъ: ‘какъ жаль, что Варя не стъ этихъ слоеныхъ пирожковъ!’ — и одинъ изъ пирожковъ исчезалъ со стола въ ея карманъ. Такія же мысли являлись у нея, когда подавались къ чаю вкусныя бріоши, и бріошь незамтно переходила въ карманъ въ то время, какъ вс думали, что Ольга Васильевна насладилась ею, и спрашивали, ‘понравилось ли ей это печенье, купленное въ новой булочной, такъ какъ старый булочникъ разжился и совсмъ испортился’. Черезъ мсяцъ, Ольга Васильевна торопливо пропорола полотнище платья на лвой сторон и вшила второй карманъ… Это событіе очень радовало ее, потому что провизія пирожковъ, бріошей, яблоковъ, апельсиновъ и тому подобныхъ предметовъ гастрономической роскоши могла увеличиваться. Похищеніе — если можно такъ назвать прятанье предложенныхъ намъ лакомствъ — было скоро подмчено, какъ это всегда бываетъ, быстроглазыми дтьми, они первыя сообщили своимъ papas и mamans, что учительница прячетъ провизію въ карманы, что у нея ихъ два, съ обихъ сторонъ платья. Это возбудило смхъ. Разговоръ господъ, какъ это тоже всегда водится, дошелъ до слуха прислуги, и она первая переименовала Ольгу Васильевну изъ учительши въ побирушку.
— Кто тамъ звонилъ?— спрашивалъ лакей, проводившій все время въ дремот и краж барскаго вина.
— Побирушка наша пришла,— отвчала егоза-горничная, улучшавшая обдъ для прислуги объдками съ господскаго стола.
— Опять напрячетъ всего. Какъ она бутылокъ не носитъ, чтобъ вино сливать!
— Третьяго дня пять пирожковъ утащила,— промолвила горничная, вроятно забывъ, что эти пирожки передала она своему троюродному или какому-то другому брату.
— А еще барышней зовется! Хуже насъ, хамовъ!
— Ну, ужъ барышня! Видали мы этакой-то дряни!
Горничная имла полное право презирать Ольгу Васильевну, потому что та въ послдній новый годъ, красня и бормоча извиненія, дала ей вмсто обычнаго рубля только двугривенный!
Эти разговоры не ушли отъ слуха господъ,— я этимъ не намекаю на то, что господа могутъ подслушивать или выспрашивать слугъ о своихъ знакомыхъ,— и презрнье прислуги необходимо должно было отразиться и на образованныхъ господахъ. Ужъ если даже лакей презираетъ кого-нибудь, то какъ же господину стоять ниже его по своимъ нравственнымъ взглядамъ. Это было бы стыдно и нелпо, нечестно даже, если хотите, такъ какъ подобный поступокъ ронялъ бы, нкоторымъ образомъ, значеніе образованности развитія. Ольгу Васильевну стали трактовать съ тономъ покровительства, какъ бдное и голодное созданье, падающее до безнравственности отъ бдности и голода. Ей стали прямо говорить:
— Возьмите, Ольга Васильевна, себ этотъ пирожокъ! Ольга Васильевна, душечка, мы вамъ велли рябчика завернуть. Вы, милочка, не сердитесь, вдь мы васъ, какъ родную, любимъ и знаемъ, какъ вамъ неудобно готовить для себя одной. Это крайне невыгодно. Какъ тяжело у насъ женщин жить одной: мужчина въ кухмистерской можетъ пообдать, а женщин мшаютъ эти глупые предразсудки и обращеніе нашихъ зврей-мужчинъ. Одной же держать столъ невозможно, просто невозможно при этой дороговизн. Право, при вид этого иногда готова проповдывать въ пользу ассосіацій, а ужъ, кажется, знаешь, какое это зло, какъ это… это… подрываетъ тамъ, ну, знаете, эти… эти основы…
Дале барыни вздрагивали, договорившись до ‘основъ’, и рчь шла въ серьезномъ тон, съ извстною долей запинокъ и подыскиванья разныхъ ученыхъ словъ. Ольга Васильевна, красня, принуждена была брать завернутаго въ бумагу рябчика, дерзко сунутаго ей горничной, и, улыбаясь, благодарила ‘душеньку’, ‘миленькую’, ‘голубушку’, то-есть эту горничную. Черезъ мсяцъ еще, она уже не краснла, и что же ей было краснть? Она, Ольга Васильевна, не существовала,— существовала одна Варя, а для Вари можно было сдлать все.
— Настоящая старая двка сдлалась,— говорилъ то тотъ, то другой мужъ жен про Ольгу Васильевну.— Я думаю, у нея тамъ на цлый годъ провизіи запасено.
— Я думаю! Мн кажется, у нея привязные карманы подъ платьемъ.
— Что ты? Ха-ха-ха!.. Однако, серьезно говоря, это отвратительная скаредность! И какъ она одвается, платье — поддергулька какая-то, шляпка блиномъ…
— Да, я ее какъ-то на улиц, встртила,— маршируетъ она но грязи, точно отъ кредиторовъ улепетываетъ,— я, согршила, сдлала видъ, что не вижу ея, да она и не замтила меня, она, кажется, и никого не видитъ, бгая по городу.
— Хорошо еще, что сплетнями не занимается…
— Ну, мой другъ, не врю я этому! Недаромъ она изъ дома въ домъ шмыгаетъ… Правда, я ее разспрашивала, знаешь, для испытанія, про тхъ и про другихъ — такъ ничего не сказала, вдь она хитрая… у-у, какая хитрая! знаетъ, что я не терплю сплетенъ: я вдь и разспрашивала, такъ мн было гадко, гадко, можетъ-быть, вдь и на лиц моемъ это было видно… А то, я думаю, сплетничаетъ… Вотъ хотлось бы мн узнать, что она про Ивашевыхъ говоритъ, выпытаю у нея непремнно, ужъ ихъ-то, я думаю, чернитъ, чернитъ хуже грязи…
— Хорошо еще, что дти поняли всю смшную сторону этой скаредности и попрошайства, а то иначе она вредно бы подйствовала на нихъ, теперь же это даже полезно, они смются надъ ней. Она служитъ имъ вмсто Илота. Вчера я самъ слышалъ, какъ Ванька съ серьезнйшимъ видомъ предлагалъ ей пастилки, и вдь не улыбнулся, подлецъ,— ни-ни!
— И взяла?
— Взяла, даже поцловала Ваньку. А у него, у мошенника, только щеки надулись, и глаза таращатся, чтобы удержать смхъ. Бестія будетъ мальчишка!
Супруга пожала плечами и показала головой, благодаря въ душ Бога, что она совсмъ не похожа на Ольгу Васильевну, что ей не пришлось просидть въ двушкахъ и дойти до этой грязной сальности, до этого безстыдства. Варя видла, какъ у Ольги Васильевны, мало-по-малу, изгонялось все цвтное изъ туалета, и попробовала протестовать противъ чернаго крашеннаго облаченія, не понимая, что только при этомъ облаченіи она сама могла одваться въ цвтное. Но Ольга Васильевна сказала ей, что она уже отжила свой вкъ, что ей пора перестать щеголять, что, наконецъ, на улиц двушка безопасне въ темной одежд, что къ ней не пристанутъ нахальные провожатые, что черное удобне и для занятій ея съ маленькими дтьми: чернилъ на немъ не видно. Варя, цлуя, упрекала сначала Ольгу Васильевну и за пирожки, говоря, что она напрасно ихъ покупаетъ и тратится на нее. Потомъ, мало-по-малу, ей стала открываться часть истины, и она начала краснть за Ольгу Васильевну. ‘Она,— думала Варя,— и въ пансіонъ привозила вечеромъ по воскресеньямъ конфеты и пирожки, значитъ, она и тогда была попрошайкой, и, слава Богу, что это не для меня длается’. Варя не знала, что Ольга Васильевна привозила въ пансіонъ конфеты и пирожки не отъ знакомыхъ, а изъ кондитерской, гд постоянно оставляла часть своего жалованья, любя, въ качеств жиденькой гувернантки, полакомиться и побаловать любимыхъ воспитанницъ. Эта черта первая примшала къ Вариной любви долю какого-то страннаго, непріятнаго чувства. Ольга Васильевна стала казаться Вар ниже ея самой, показалась женщиной, любящей унижаться, любящей собирать всякую дрянь. Вар нердко казалось, что Ольга Васильевна готова носить обноски изъ жадности, только бы не купить ихъ. А Варя даже вдь обидлась, чуть не заплакала, когда Дикобразовъ вполн радушно предложилъ ей подарить фортепьяно? Вотъ какова была сама Варя! И вотъ та самая Ольга Васильевна, которую боготворили,— разумется, съ свойственною имъ искренностью,— кузины за ея частые подарки, за ея даровые уроки, за ея самоотверженную преданность, стала черносалопницей, попрошайкой, врагомъ слугъ, посмшищемъ дтей, предметомъ благодяній взрослыхъ, алчной побирушкой, вселявшей что-то въ род отвращенія въ то самое существо, которое погибло бы черезъ минуту, если бы эта алчная побирушка сказала:
— Довольно! Ольга Васильевна снова будетъ прежней Ольгой Васильевной, жиденькой гувернанткой, мокрой курицей, пансіонской тряпкой, она устала играть роль Трезора!
А между тмъ, это существо, наша Варя, приготовлялась къ экзамену. Экзаменъ въ университет былъ назначенъ весною. На каждый предметъ посвящался день въ недлю. Прізжали на экзаменъ и двицы въ блестящихъ собственныхъ экипажахъ, державшія экзаменъ изъ прихоти, тащились на извозчичьихъ клячахъ дочери боле бдныхъ родителей, и приходили пшкомъ совсмъ бдныя двушки: собирались и молодыя созданія, и старыя двы. Пестрота одеждъ, званій, возрастовъ, физіономій была полная. Но вс эти созданія были барышни очень обыкновенныя, и, значитъ, знакомства и самая прочная дружба завязывались въ одну минуту.
— Позвольте, у васъ воротничокъ завернулся,— говорила одна.
— Ахъ, благодарю васъ! Я такъ торопилась, думала, опоздаю!— отвчала другая.
— Да, да, я сама торопилась. Вы первый экзаменъ держите?
— Нтъ, второй.
— Ну, такъ вы ознакомились, врно. А я такъ боюсь, такъ боюсь!
— Ничего. Тутъ не страшно. У васъ сережка отстегнулась. Позвольте я поправлю.
— Ахъ, merci, merci, merci!.. Сядемте рядомъ.
— Да, да. Я такъ рада, что вы мн попались. Такъ непріятно быть между незнакомыми.
— О, я вполн согласна съ этимъ. Все чужія, незнакомыя, неловко такъ. Такъ мы вмст будемъ сидть и на будущей недл?
И об барышни вполн были рады, что он не будутъ между незнакомыми и чужими: он уже знакомы, искренно любятъ одна другую и по дорог узнаютъ вс тайны другъ отъ друга, черезъ день забгутъ другъ къ другу, черезъ недлю другъ за друга напишутъ сочиненіе или ршатъ задачу на экзамен, черезъ мсяцъ… черезъ мсяцъ одна изъ нихъ, обнявъ своего друга, шепнетъ своимъ другимъ друзьямъ, что этотъ другъ пренавязчивое существо и воображаетъ себя красавицей, а между тмъ у нея ‘и тутъ, и тутъ, и тутъ вата!’
Варя не была какимъ-нибудь идеальнымъ исключеніемъ рода человческаго и имла т же добродтели и т же пороки, которые имли и ея сестры-барышни. Она точно такъ же поправила одной новой знакомой воротничокъ, поблагодарила другую за указаніе на разстегнутую сережку, поклялась въ вчной дружб третьей за то, что та сидла рядомъ съ нею на трехъ экзаменахъ. Посл третьяго экзамена у Вари было уже нсколько искреннихъ друзей, радовавшихся, что имъ приходилось идти по одной дорог. Маленькія сестры, маленькія подробности о своемъ прошломъ, маленькія жалобы на своихъ враговъ,— все это быстро и крпкими, чрезвычайно крпкими, узами связало двушекъ,— конечно, навкъ.
— Ахъ, вы съ Ольгой Васильевной Суздальцевой живете!— сказала одна изъ искреннихъ подругъ Вари.
— А вы ее знаете?— спросила Варя.
— Кто же не знаетъ Ольгу Васильевну? Это нарицательное имя! Это типъ!— засмялась новая подруга Вари.
— Чему вы сметесь?
— Нтъ, нтъ, душечка, я не скажу! Вы, можетъ-быть, ей родня?..
— Нтъ, мы чужія, мы совсмъ чужія, у меня нтъ родныхъ,— сухо, но торопливо произнесла Варя и покраснла.
— Ну, такъ я могу сказать! Она такая смшная! Я ее не знаю сама, но въ город о ней говорятъ. Она вхожа въ десятки домовъ, везд поспетъ она, мн разсказывали про нее. Она воруетъ у всхъ кушанье, у нея привязные карманы. Ее вс зовутъ побирушкой. Это типъ старой двы-учительницы…
— Это неправда!— воскликнула Варя и покраснла еще боле, сознавая, что она лжетъ, что это правда, гадкая для нея самой правда.
— Вотъ мило! Разумется, она вамъ не покажетъ своихъ похищеній. Вс жидоморки притворяются, что он ничего не берутъ отъ другихъ. А что она побирается — это врно. И вы, душечка, остерегайтесь ея, можетъ-быть, она выпрашиваетъ это для васъ, чтобы не такъ было стыдно самой. Она вашу репутацію можетъ испортить, пользуясь тмъ, что вы не имете знакомыхъ въ свт…
Варя поблднла.. Ей стало, какъ день, ясно, что Ольга Васильевна выпрашиваетъ для нея эти пирожки, просить милостыню для нея. Варя вполн поняла только теперь, какъ отвратительно поступала Ольга Васильевна, она сообразила даже, что Ольга Васильевна не по бдности, не по привычк жить скромно, но по желанію не вводить ее Варю, въ свтъ, не знакомитъ ее ни съ кмъ за исключеніемъ Гребешковыхъ,— вдь въ первомъ новомъ семейств знакомыхъ Варя узнала бы истину, а этого-то и боится Ольга Васильевна. Варя негодовала до глубины души. Злоба, стыдъ, отвращеніе мшались въ ней въ одно тяжелое чувство. Въ день этого знаменитаго открытія истины Ольга Васильевна возвратилась домой усталая и предложила Вар, по обыкновенію, пирожки.
— Что это вы, Ольга Васильевна, пирожки отвсюду таскаете?— сказала съ раздраженіемъ Варя, замнивъ обычное ‘мой другъ’ боле вжливыми и боле холодными словами.
— Душа моя, ты ребенокъ, и я знаю, что ты любишь лакомиться,— начала простенькая Ольга Васильевна.
— Но не милостынею, не обглодками!— прервала ее Варя.
— Об-глод-ками!— съ недоумніемъ повторила Ольга Васильевна и печально начала вертть пирожокъ, точно желая удостовриться, дйствительно ли онъ обглоданъ.
— Разумется, обглодками. Разв вы думаете, что я не понимаю, что вы выпрашиваете эти пирожки, что вы на мое имя выпрашиваете ихъ, жалуясь, что вамъ нечмъ меня кормить, марая мою репутацію, заставляя людей указывать на меня пальцами…
— Варя! Варя!
Ольга Васильевна тихо положила пирожокъ на столъ и начала безъ всякаго сознанія рыться въ рабочемъ столик. Уже нсколько крупныхъ, горячихъ слезъ упало на руки, но она ихъ не замчала и все чего-то искала. Наконецъ, она вынула вышивку и начала работать, но игла не попадала въ матерію, глаза ничего не видали, а слезы все текли и текли… Ни одного вздоха, ни одного упрека не вырвалось изъ груди Трезора, но Варя смутилась и, сознавая всю свою правоту, почему-то стыдилась взглянуть на эту безмолвную, покорную фигуру со слезами на щекахъ. Варя сконфуженно ходила по комнат. Прошло съ часъ времени. Игнатьевна вошла объявить, что самоваръ скиплъ.
— Можете его подать, Авдотья Игнатьевна,— произнесла Ольга Васильевна, поспшно отирая катившуюся по щек слезу.
Самоваръ подали.
— Варичка, не послать ли за сухарями?— спросила Ольга Васильевна.
— Нтъ… Я не хочу…
— Я теб налила, мой другъ… Какъ экзаменъ?— раздался робкій вопросъ.— Ты меня встртила такъ… то-есть, ты была раздра… Ахъ, Боже мой!.. Ну, какъ же прошелъ экзаменъ?
Ольга Васильевна терялась и не находила словъ, ей хотлось объяснить, что она боится, не произошло ли раздраженіе Вари отъ неудачи.
— Ничего, хорошо.
— Ну, слава Богу, слава Богу! Ты меня… про… прости… не сердись!— шопотомъ произнесла Ольга Васильевна и неожиданно припала губами къ рук Вари.
Несчастное существо въ теченіе часа раздумывало о своей судьб, перебирало всхъ своихъ знакомыхъ, родныхъ, представляло себ свое будущее и видло, что среди всего этого волнующагося міра оно теперь стало не нужно никому, что этотъ людный городъ для него пустыня, гд оно видитъ только одного близкаго живого человка — Варю, и этотъ-то человкъ готовъ уйти. Ольга Васильевна испугалась могильнаго одиночества среди тысячеустной толпы…
Варя вся вспыхнула, у нея сердце перевернулось отъ этого поцлуя, она за что-то даже упрекала себя, хотя понимала, какъ глубоко виновата передъ нею Ольга Васильевна, какъ скверно поведеніе послдней, но по доброт, по великодушію, столь свойственнымъ молодымъ двушкамъ, подобнымъ Вар, простила Ольгу Васильевну и тихо поцловала ее. Ольга Васильевна разрыдалась…
Характеръ Вари высказался вполн,— боле нечего ждать отъ него. Это характеръ бездомнаго пролетарія, брошеннаго нами безъ сожалнія, лишеннаго всхъ опредленныхъ обязанностей, дающихъ право на жизнь. Наши радости, наши скорби, наша слава и нашъ позоръ, все, все будетъ ему чуждо,— его не призвали раздлить ихъ. Ему бросали т или другія личности кусокъ хлба, онъ не зналъ, за что ему брошенъ этотъ кусокъ хлба, и въ то же время онъ сознавалъ, что точно такъ же спокойны остались бы мы, если бы ему и не бросилъ никто этого черстваго куска. Его интересы не близки намъ, потому они вдвое ближе ему. Насъ цлое общество, а онъ одинъ, ему нужно быть безпощадне, зле въ борьб, потому что вся его жизнь будетъ борьба,— борьба съ нами, закрывшими передъ нимъ свои двери. Это — страшное существо, но въ то же время это жалкое, до боли жалкое существо. Ольга Васильевна помнила пансіонскихъ подругъ, помнила, что о ней заботились десятки людей въ молодости, что они развили въ ней потребность любви, поставили ее на извстную дорогу, сказали: ты получаешь образованіе, чтобы учить нашихъ дтей,— а Варя, кто указалъ ей ея мсто въ обществ? Скрипицына? Ольга Васильевна? Отдльныя личности, взявшія ее, потому что она была жалка, а он одиноки. Подвернись имъ другая двочка въ то же время,— и Варя осталась бы на улиц, была бы брошена. Всей ея судьбой управляла случайность, и она почувствовала, угадала это, и не привязалась ни къ чему. И стоитъ ли привязываться къ тому, что можетъ черезъ минуту измниться, смниться новою случайностью? Не стоило бы слдить за жизнью этого безучастнаго, ледяного и въ то же время надменнаго существа. Но оно будетъ сталкиваться съ нами и потому посмотримъ: кто прольетъ больше слезъ, оно ли, одинокое, брошенное нами, или мы, сошедшіеся дружно въ кружокъ, довольные, сытые? Наши роли раздлятся такъ: мы забудемъ про него и будемъ веселиться, наслаждаться жизнью, интересоваться своими общими задачами и вопросами, а оно будетъ — мстить…

XI.
Бдные жильцы прощаются съ большимъ домомъ.

Съ этой роковой минуты, которую мы описали въ предъидущей глав, у Ольги Васильевны явились новыя заботы, новыя соображенія и, вслдствіе ихъ, развилась новая черта въ характер, умнье изобртать и обманывать. Она стала теперь носить пирожки и рябчиковъ, но не выгружала ихъ при Вар, а отдавала Игнатьевн и уговаривала ту подогрвать ихъ и длать видъ, что это все куплено или приготовлено дома. Очень часто Игнатьевну посылали купить пятокъ апельсиновъ, который уже два дня лежалъ въ кухонномъ шкапу и совсмъ не былъ купленъ. Варя, между тмъ, искала мста, публиковала о себ въ газетахъ и приготовляла себ разныя принадлежности женскаго туалета. Наконецъ, мсто нашлось отличное и нашлось, но черезъ газеты. Наставали дни разлуки. Уже въ іюн мсяц въ послдній разъ собрались вс бдные жильцы ленныхъ владній, по случаю отъзда Ардальона. Молодежь сидла въ комнат Ольги Васильевны, у маіорской дочери собрались старыя жилицы. Разговоры не вязались: какой-то гнетъ грусти, недовольства и раздраженія лежалъ у всхъ на душ.
— Вотъ и несчастье пришло и разлука подоспла,— замтилъ Порфирій.
— Ну, какое же несчастье?— воскликнулъ Ардальонъ.— Я на мсто ду, Варя тоже, теб одному плохо, потому что ты вышелъ изъ гимназіи, глупость сдлалъ.
— А какъ же бы ты сдлалъ?— спросилъ Порфирій.
Онъ похудлъ и словно выросъ въ послднее время, его лицо было серьезно и сурово. Онъ начиналъ понимать, что онъ теперь глава дома, и съ чисто юношескою надменностью, не лишенною прелести, исполнялъ эту роль.
— Остался бы учиться.
— А мать-то, братьевъ и сестеръ бросилъ бы.
— Да-а…
— И то хорошо,— желчно промолвилъ Приснухинъ.
— Да ты пойми меня, ты вотъ все меня какимъ-то бездушнымъ считаешь,— началъ Ардальонъ.— А я вотъ какъ думаю: твоя мать въ теченіе года перебилась бы, а ты-то, кончивъ курсъ, былъ бы полезне ей, чмъ теперь. Кто тебя безъ диплома возьметъ на службу?
— Служу же теперь,— отвчалъ Порфирій.
— Да, хороша служба! Корректуру знакомый типографщикъ, Христа ради, сталъ давать…
— Не Христа ради, а потому, что дешево взялъ…
— Ну, это все равно. На это не разживешься.
— Однако, я и перепиской зарабатываю, и еще время остается на ученье братьевъ и на свои занятія.
— А что изъ твоихъ занятій выйдетъ? Ну, выучишься ты всему, учене меня будешь, а сунь носъ на государственную службу, не бывъ въ университетъ,— такъ и не примутъ.
— Ты это насчетъ диплома говоришь?
— Да.
— Ну, такъ знай же, что никакихъ дипломовъ не буду я брать, ни на какую службу не пойду, а добьюсь того, что всякій подлецъ мн кланяться станетъ. Голова да руки есть, такъ безъ хлба не останусь!
Ардальонъ вытаращилъ глаза на Порфирія, услышавъ въ его голос какую-то дкую злобу и заносчивость.
— По правд сказать, братъ, мн противно твое отношеніе къ матери,— продолжалъ Приснухинъ.— Пріучила она тебя считать ее неблагородною, а себя благороднымъ, вотъ ты и гонишься за разными дипломами и свидтельствами. Бери ихъ, они не мшаютъ, только сдается мн, что будешь ты чиновникомъ вонъ такимъ, какъ т, что съ моимъ отцомъ фальшивыя квитанціи писали…
Ардальонъ покраснлъ и отвернулся. Вс помолчали.
— Что теб вздумалось ссориться на прощаньи?— ласково спросилъ онъ чрезъ нсколько минутъ.
— Это не ссора, я просто сказалъ, что я думаю,— отвтилъ Порфирій.— Не обижайся, братъ! Всхъ насъ зала нужда. Вотъ взгляни, и он вс горюютъ,— указалъ онъ на женщинъ, сидвшихъ въ комнат маіорской дочери.— Твоя мать плачетъ, что не можетъ жить по своему неблагородству съ тобою, а ты привыкъ къ этой мысли и поврилъ, что это правда. Моя мать мучается, что я изъ-за нея здоровье гублю, а скажи я, что я переду, она меня удержитъ. Да и не можетъ не удержать… Впрочемъ, и я-то не уду. Что я безъ ея любви?.. Кому нуженъ?
— Порфирій, мы васъ любимъ,— промолвила тихо Варя.
— Полноте, Варвара Семеновна! Мы привыкли другъ къ другу, а кто кого любитъ — это узнаемъ посл, когда другъ другу помочь будетъ нужно. Кто первый прибжитъ на крикъ,— тому и дипломъ на любовь…
Вс помолчали.
— А вдь это вы правду говорили о томъ, что насъ бдность зала,— замтила Варя.— Вотъ и Ольга Васильевна унижается, потому что и я, и она бдны.
— Разумется. Долго я раздумывалъ,— задумчиво произнесъ Порфирій:— и увидалъ, что какъ ни бейся каждый изъ бдняковъ, а въ конц-концовъ все то же выйдетъ,— придется или разойтись другъ съ другомъ, какъ Ардальону съ матерью, какъ Вар съ Ольгой Васильевной, или губить себя другъ для друга, какъ губимъ себя мы съ матерью… Мн работать за троихъ приходится и о себ думать нельзя, а ее это грызетъ,— а разстанемся, такъ еще хуже будетъ обоимъ… Вотъ если бъ мы вс вмст-то остались жить, такъ дло лучше бы было…
— Ну, нтъ, я ужъ не осталась бы больше здсь!— воскликнула Варя.
— А были вдь и хорошіе дни,— элегическимъ тономъ произнесъ Ардальонъ:— помнишь Варя, какъ мы дтьми играли въ этой же комнатк, твой отецъ былъ живъ. Порфирій въ т годы еще буянилъ на двор, иногда забгалъ и къ намъ. Все, каждая мелочь оживаетъ теперь передъ моими глазами и заставляетъ меня горевать объ этихъ дняхъ.
— О чемъ тутъ горевать, если все это надоло!— воскликнулъ Приснухинъ.
— Совсмъ не надоло, кто теб это сказалъ? Я всей душой радъ бы воротить это время.
— Оно и воротилось бы, если бы не надоло теб нытье твоей матери, вчная праздность Любови Алексевны и вчныя сплетни Игнатьевны. Вар тоже надоли и поцлуи, и пирожки Ольги Васильевны… Глупая, братъ, это жизнь и настроился ты на скорбь о ней, потому что ты ныть любишь. Душно было здсь и глупо прошло наше дтство. Слышались здсь ласки, но звучали он словно заупокойное пніе, точно все кого-то отпвали здсь. Вс о хлб охали, а добывать его никто не умлъ… Вотъ и мы выросли тоже олухами, не знаемъ, какъ взяться за дло и какое-такое это дло будетъ. Чортъ съ ней, съ этою жизнью, и да благословитъ Господь этихъ бдныхъ женщинъ за ихъ любовь къ намъ!
Лицо Приснухина горло лихорадочнымъ румянцемъ, и глаза сверкали уже не дтскимъ огнемъ.
— Давеча,— продолжалъ Порфирій страстнымъ тономъ:— кто-то изъ васъ сказалъ о вашей любви ко мн. Вотъ эта-то любовь другъ къ другу есть все, что дала намъ хорошаго прошлая жизнь. Но мы еще сами не знаемъ, что такое любовь. Мы только цловать другъ друга умемъ, а когда-нибудь понадобится и помощь, и не нужны будутъ поцлуи. Я это уже испыталъ. Меня мать цлуетъ теперь, братья ласкаютъ, а никто изъ нихъ не могъ мн пособить, не могъ научить меня въ эти тяжелые дни. Дорого я далъ бы если бы кто-нибудь поддержалъ меня теперь… Придется, можетъ-быть, и вамъ испытать такое горе, тогда идите ко мн,— я помогу. Не знаю, поможете ли вы мн, но я за себя ручаюсь.
Тонъ этихъ задушевныхъ словъ былъ до того искреннимъ, что ихъ нельзя было назвать хвастовствомъ. Ардальонъ, съ свойственной ему чувствительностью, бросился на шею къ Приснухицу. Варя тихо подошла къ нему и поцловала его. Онъ вспыхнулъ и, совершенно растерявшись, прильнулъ губами къ ея рук.
— Варя, я васъ очень люблю!— взволнованнымъ голосомъ прошепталъ Порфирій.
Вар даже и въ голову не пришло, что ей объяснялись въ любви, что эти слова вырвались изъ глубины этой открытой, честной души.
На другой день ухалъ Ардальонъ. Еще боле принизилась крошечная Акулина Елизаровна, еще жалобне стали звучать единственныя три нотки ея голоса. Варя торопилась шить себ платья. Ольга Васильевна старалась добыть побольше денегъ на покупку нужныхъ для Вари вещей. Наконецъ, осенью перехала съ квартиры и Варя… Вс были какъ-то грустны, словно не на жизнь провожали цвтущую юность, а готовились къ ея похоронамъ. Повидимому, и Ольга Васильевна, при поступленіи Вари на мста могла снова начать жизнь жиденькой гувернантки и оставить ленныя владнія, опуствшія и безъ того. Но привычка къ новому образу жизни была уже очень сильна въ Ольг Васильевн. Она разсудила, что, во-первыхъ, она стала теперь свободне жить, чмъ прежде, что у нея хотя нсколько часовъ въ день принадлежитъ собственно ей самой и не смущается шумомъ дтей, во-вторыхъ, она думала, что Варя можетъ, по какому-нибудь случаю, лишиться мста, и тогда ой снова понадобится помощь друга,— значить, лучше удержать квартиру за собой и быть всегда наготов принять свою любимицу. Сообразивъ послднее, Ольга Васильевна ршилась копить деньги, чтобы Варя могла занимать ихъ у нея на свои нужды или, въ случа своего замужества, сдлать на нихъ, хотя необходимое, приданое. Ольга Васильевна, несмотря на потребность копить деньги, все-таки ршилась на одинъ расходъ: на шитье новаго платья для себя, и дала себ слово не пользоваться чужими пирожками, но, внимательно разсмотрвъ свой гардеробъ, она увидла, что онъ еще очень и очень хорошъ, особенно, если вывернуть черное шелковое платье и изъ двухъ черныхъ люстриновыхъ сдлать одно. Она даже упрекнула себя въ стремленіи къ мотовству, когда выгладила распоротыя полотнища двухъ платьевъ и увидла, что у нея изъ остатковъ выйдетъ даже небольшая пелеринка. Что-то въ род страха закралось въ ея сердце при мысли о своей склонности къ мотовству. ‘Такія ли теперь мои средства и лта, чтобы мотать?— думала она.— И вдругъ я захвораю, что тогда будетъ?’ Ей стало казаться неблагоразумнымъ готовить для себя ежедневный обдъ, потому что ее непремнно гд-нибудь накормятъ на урокахъ, да сверхъ того, что же она за исключеніе? Вдь не готовитъ же обдовъ никто въ своеобразномъ царств Игнатьевны? И сама его правительница, и ея капитанша, и ея маіорская дочь, вс он живутъ кофеемъ и дятъ въ ‘сухомятку’, то-есть, сегодня, питаются ситникомъ съ колбасой, завтра варенымъ картофелемъ съ маслицемъ, послзавтра подятъ рдечки съ кваскомъ да прихватятъ студеню, и только разв въ воскресенье испекутъ пирожокъ… Это и дешево, и удобно, хлопотъ меньше.
— Мы не семейные люди, Богъ напиталъ, никто не видалъ, а кто и видлъ, такъ тотъ не обидлъ. Живъ Богъ — жива и душа, не отъ хлба человкъ сытъ будетъ, какъ говорится. Куда намъ кушанья-то разстрапывать, однихъ горшковъ потомъ не перемоешь, да оно и лучше, какъ въ печи-то у насъ стряпни нтъ: горшокъ съ горшкомъ столкнется, а тамъ и ссора. Ну ее, ссору-то!
Вс зги правила принимались всми, и только маіорская дочь, иногда чувствуя невыносимый голодъ, рисковала произвести неожиданный аффектъ и говорила, что ее у знакомыхъ угощали сегодня ‘тертымъ пуреемъ’ и ‘французскимъ потажемъ’… Итакъ, Ольга Васильевна повела, несмотря на вс колебанія, ту же жизнь и иногда радовалась, угощая своихъ добрыхъ, добрыхъ сосдокъ разными кусочками рябчиковъ и пирожковъ. Она любила этихъ жилицъ отъ всей души, да, впрочемъ, кого же не любила Ольга Васильевна? Для нея вс, весь міръ были добрыми, добрыми, добрыми существами…
— Что вы, матушка, не подадите просьбы о вспомоществованіи?— спросила ее однажды ноющимъ голосомъ капитанша:— Убиваетесь вы работою, а тутъ, все-таки, вамъ денежная помощь была бы.
— Куда же это подать просьбу?— удивилась Ольга Васильевна.
— Какъ куда? гд вашъ папенька изволили служить, или въ человколюбивое. Разумется, тутъ ужъ мало выдадутъ, къ митрополиту отошлютъ, левизоръ прідетъ. А нтъ, такъ подайте въ комиссію прошеній.
— Да я и не знаю, какъ написать эту просьбу.
— И, матушка, что тутъ мудренаго, вотъ у насъ есть форма, вы съ нея и спишите… Гд-то она у меня завалилась только… Память-то у меня стала. Все посл Ардальоши,— захныкала бдная женщина.— А вотъ, кажется, она. Я ее по уголку знаю, уголокъ вонъ тутъ оборванъ.
— ‘Ваше Сіятельство,— начала читать Ольга Васильевна затасканную и почернвшую отъ грязи бумагу.— Оставшись посл смерти мужа моего, коллежскаго совтника Тараканчикова, безъ всякой пенсіи и не имя состоянія, будучи притомъ обременена пятерыми малолтними дтьми, изъ коихъ’…
— Какъ же это?— сконфузилась Ольга Васильевна.— Тутъ о дтяхъ говорится и мужъ…
— А вы мужа-то выкиньте и дтей тоже, вотъ оно и подойдетъ. И Ардальоша такъ длалъ. Это, видите, Тараканчиковой прошеніе, счастливое оно такое, всегда на него выдаютъ…
— Кто эта такая?
— А Христосъ ее знаетъ, коллежская совтница какая-то была. Мн, знаете, эту форму-то одна знакомая дала, помяни ее, Господи, во царствіи Своемъ. Умерла она… Ардальоша былъ тогда малъ еще, охъ-хо-хо!.. Сочинять онъ, голубчикъ мой, тогда еще не умлъ, такъ вотъ съ формы и писалъ.
— Нтъ ужъ,— вздохнула Ольга Васильевна:— я не буду просьбы подавать. Какъ-то совстно.
— И-и, чего, тутъ совститься. Для того и капиталы эти есть, чтобы бдные люди просьбы подавали,— заговорила строптиво Игнатьевна.— Вдь вотъ вы бдняетесь, бгаете, а вдругъ что случится, захвораете, на втеръ будь сказано, тогда деньги-то и пригодятся. Вдь безъ нихъ належитесь, никто и не поможетъ, ваши-то знакомые, чай, и не заглянутъ справиться о васъ. Вотъ знавала я одну учительшу, тоже неподалеку здсь жила, такъ, матушка, какъ захворала она, то ровно деревяжка какая навалялась, такъ и умерла, можетъ и не отъ болзни, съ голода просто. Да что хлопотъ было, какъ пришлось ее чужимъ людямъ хоронить…
Ольга Васильевна задумалась, и передъ нею воскресъ образъ этой брошенной учительницы. Она вздрогнула. Стало ей ясно, что ее ждетъ та же участь, если не будетъ скоплено денегъ. Она теперь думала объ этомъ съ невольнымъ страхомъ. Черезъ день, изъ просьбы вдовы Тараканчиковой вышло, при помощи всхъ жилицъ, прошеніе отъ имени Ольги Васильевны Суздальцевой. Ольга Васильевна краснла, составляя ату просьбу, она готова была выкинуть изъ нея и ‘ангела кротости и милосердія, и молитвы къ престолу Всевышняго за истинно отеческую любовь’ невдомаго для нея его сіятельства,— но ареопагъ феодальнаго государства возсталъ и безъ того на Ольгу Васильевну за то, что она не соглашалась въ своей просьб ‘припасть къ стопамъ его сіятельства и лобзать его щедрую руку’. Наконецъ, просьба написалась и была подана…
Изъ комиссіи принятія прошеній вышло довольно значительное вспомоществованіе.
— Ну, теперь въ человколюбивое подайте,— жалобно посовтовала капитанша.— Жаль, что вы замужемъ-то не были, дтей у васъ нтъ, а то и отсюда побольше бы на первый разъ выдали.
Разъ сочиненная просьба переписалась снова и подалась. Пріхалъ ревизоръ, сморщенный, тощій, съ разбитыми ногами и мигавшими отъ старости глазами. По совту своихъ опытныхъ наставницъ, Ольга Васильевна объявила, что она живетъ въ одной комнат съ маіорской дочерью, что у нея глаза плохи, и работать она не можетъ. Старикъ, полудремотно сидя на стул и какъ-то тыкаясь впередъ головою, безмолвно слушалъ исповдь просительницы.
— А вонъ, того… пирожки дите…— указалъ онъ на лежавшіе на стол пирожки.
— Батюшка, сть нечего, такъ хозяйка сжалилась,— вмшалась Акулина Елизаровна, уже десятки лтъ знакомая съ ревизоромъ.
— Хоро-шіе пи-ро-жки,— сонно проговорилъ старикъ и нюхнулъ съ ногтя большого пальца табаку.
— Не угодно ли, если не побрезгуете,— предложила Акулина Елизаровна.
— Отъ хлба-соли, того… не отказываются… Что-жъ, попробую,— прошамшилъ ревизоръ и, стряхнувъ пальцы, выпачканные въ табак, взялъ пирожокъ.
Въ комнат воцарилось молчаніе.
— Такъ, того, кто мужъ-то былъ?— очнулся старикъ.
— Я двица,— покраснла Ольга Васильевна.
— Без-д-тная, значитъ… Ну, что-жъ, не у всхъ дти… Да и какія дти теперь!.. Н-да, такъ я, того, похлопочу-у. Охъ-хо-хо!— кряхтя, поднялся онъ со стула и медленною походкою, сопровождаемый поклонами и просьбами бдныхъ женщинъ, вышелъ вонъ.
Получилось и еще пособіе въ пять рублей.
Путь проторялся…
Читатель, вроятно, очень часто встрчался съ бднымъ Трезоромъ — съ Ольгой Васильевной. Вонъ она съ нотами подъ мышкой въ черномъ коротенькомъ плать, въ засаленной кофточк, съ озабоченнымъ сухимъ лицомъ маршируетъ по грязи на уроки, бытъ-можетъ, къ вашимъ дтямъ, читатель…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека