Время на прочтение: 34 минут(ы)
Социологическая критика H. К. Михайловского
Н. Михайловский. Литературная критика.
Статьи о русской литературе XIX — начала XX века.
Л., ‘Художественная литература’, 1989
Составление, вступительная статья и комментарии Б. Аверина
Scan ImWerden
OCR Бычков М. Н.
Широкую известность Н. К. Михайловский приобрел в конце 60-х годов прошлого века, когда он вошел в редакцию ‘Отечественных записок’ и опубликовал в этом журнале свои первые крупные работы. Один из руководителей журнала, видный публицист Г. З. Елисеев, в письме 1869 года к Некрасову проницательно заметил: ‘Михайловский, как видно по последним статьям его, оказывается даровитейшей личностью, и может быть даже надеждою литературы в будущем’ {Лит. наследство. М., 1947. Т. 51—52. С. 250.}.
В том же году Некрасов, почти никогда не ошибавшийся в оценке начинающих писателей, так характеризовал Михайловского: ‘…теперь ясно, что это самый даровитый человек из новых, и ему, без сомнения, предстоит хорошая будущность. Кроме несомненной талантливости, он человек со сведениями, очень энергичен и работящ’ {Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: В 12 т. М., 1952. Т. 11. С. 147.}.
Позднее, в 1873 году, Достоевский, познакомившись с далеко не хвалебными отзывами Михайловского о его произведениях, писал, что они ‘поразили его внимание’ и он ‘всею душою убежден, что это один из самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге’ {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч : В 30 т. Л., 1980. Т. 21. С. 156—157.}.
Отнюдь не склонный к сентиментальным излияниям M. E. Салтыков-Щедрин в 1885 году признавался в письме к Михайловскому, что он был для него ‘одним из симпатичнейших и любимейших людей…’ {Салтыков-Щедрин M. E. Полн. собр. соч.: В 20 т. Л., 1977. Т. 20. С. 156—157.}
Салтыков-Щедрин, Некрасов, Елисеев — это люди, близко знавшие Михайловского и в значительной степени — его единомышленники. Но вот наступает XX век. Русское общество готовится отметить сорокалетний юбилей литературной деятельности Михайловского.
К этому времени многое в идеологии и практике ‘шестидесятников’ и пришедших им на смену народников 70—80-х годов кажется наивным и устаревшим. И если в течение более трех десятилетий интеллигенция читала и перечитывала, изучала и комментировала его произведения или просто ‘шла за Михайловским’, то теперь ему все чаще приходится читать и слышать критические замечания в свой адрес. ‘Дети’, как это им и положено, начинают пересматривать взгляды своих ‘отцов’ и весьма часто находят в них действительно слабые места, пробелы и крайности. Не избежал этой переоценки и Михайловский. Особенно задевали его сторонники почти всех направлений русского марксизма, хотя популярности Маркса в России, вольно или невольно, он способствовал сам.
Еще в 1872 году Михайловский в рецензии ‘По поводу русского издания книги Карла Маркса’ приветствовал выход первого тома ‘Капитала’. В 1877 году в статье ‘Карл Маркс перед судом Г. Ю. Жуковского’, на которую Маркс откликнулся письмом в редакцию ‘Отечественных записок’, Михайловский писал, что немецкий ученый обладает ‘редкой логической силой и громадной эрудицией, признаваемой даже решительными его противниками’, добавляя, впрочем, что эти качества ‘могут побудить к принятию без критики и таких его положений, перед которыми отнюдь не полагается отворять настежь ворота’ {Михайловский Н. К. Полн. собр. соч.: В 10 т. СПб., 1909. Т. IV. С. 167. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.}.
Сам Михайловский остро чувствовал, что времена изменились и появилось новое поколение русской интеллигенции. Вечная проблема ‘отцов и детей’ становится для него одной из главных и иногда даже выносится в заглавие работ. К чести Михайловского, естественное неприятие во многом чуждой ему новой идеологии и литературы не помешало ему увидеть несомненную талантливость таких писателей, как Чехов, Горький, Леонид Андреев, Мережковский.
Явное стремление Михайловского понять литературу рубежа веков вызывало у ее представителей искреннее уважение, и, в отличие от ряда народнических критиков, он продолжает играть видную роль в новых исторических условиях. Об этом свидетельствуют высокие оценки Михайловского писателями конца XIX — начала XX века, чьи первые произведения он иногда оценивал излишне сурово.
Так, Чехов, в ответ на предложение революционера и поэта П. Ф. Якубовича принять участие в сборнике в честь сорокалетия литературной деятельности Михайловского, писал: ‘Я глубоко уважаю Н. К. Михайловского с тех пор, как знаю его, и очень многим обязан ему… Мне кажется, что Н[иколай] К[онстантинович] слишком большой и слишком заметный человек, чтобы празднование его 40-летнего юбилея можно было ограничить изданием сборника… Если бы от меня зависело, то я объявил бы конкурс на книгу о деятельности Н[иколая] К[онстантиновича], очень хорошую и нужную книгу, которую издал бы не спеша, с толком, издал бы указатель статей его и о нем, выпустил бы прекрасный портрет его…’ {Чехов А. П. Полн. собр. соч.: В 30 т. Письма. М., 1980. Т. 9. С. 88—89.}.
После того как в 1901 году вышла статья Михайловского о первом сборнике рассказов Л. Андреева, начинающий автор в письме к критику называет его своим учителем и пишет: ‘Как и все поколение, к которому я принадлежу, я учился мыслить ‘по Михайловскому’, и с этим именем у меня связывается так много хорошего, светлого и честного. Я не могу подумать о начале своей сознательной жизни без того, чтобы тотчас же не вспомнить Вас. Вы были одним из самых дорогих моих учителей, указавших мне настоящую дорогу, и Ваше одобрение бесконечно дорого мне’ {Лит. архив. М., Л., 1960. Кн. 5. С. 51.}.
Эти отзывы подтверждают необычность литературной судьбы Михайловского. Его идеи, суждения и оценки были живыми и действенными на протяжении долгого исторического периода, несмотря на резкие изменения, происходившие в культуре, философии и литературе. Секрет редкого ‘литературного долголетия’ Михайловского кроется не только в тонкости эстетического вкуса (иногда все-таки изменявшего ему) и особом изяществе стиля (к чему не особенно и стремился критик) и даже не в его гражданской стойкости и честности, никогда и ни у кого не вызывавших сомнений. Он объясняется глубиной и оригинальностью его мышления, о чем и свидетельствуют его литературно-критические статьи.
Николай Константинович Михайловский (1842—1904) родился в городе Мещовске Калужской губернии в дворянской семье. Матери он лишился в раннем детстве. Отец умер, когда ему было четырнадцать лет. После окончания гимназии в Костроме, родственники определили Михайловского в Петербургский институт корпуса горных инженеров. В своих воспоминаниях, которые до сих пор остаются почти единственным источником биографических сведений о молодом Михайловском, он отмечал, что почувствовал склонность к сочинительству с раннего детства. В гимназии и в институте он отличался сочинениями на заданные или им самим избранные темы. Тепло вспоминал Михайловский и о своих учителях русского языка, которые всегда с вниманием относились к самым зачаточным проблескам его литературного дарования.
Весной 1860 года, как с мягким юмором рассказывает сам Михайловский, он ‘с трепетным сердцем и маленькой рукописью в кармане пробирался на Петербургскую сторону в редакцию ‘Рассвета’, ‘журнала для взрослых девиц’, издававшегося артиллерийским офицером Кремлиным’ {Михайловский Н. К. Литературные воспоминания и современная смута. СПб., 1905. Т. 1. С. 6.}.
В это время в журнале ‘Современник’ появился отрывок из романа Гончарова ‘Обрыв’, озаглавленный ‘Софья Николаевна Беловодова’. ‘Маленькая рукопись’ Михайловского и была статьей-рецензией на этот отрывок, где автор высказывал свой взгляд на остро стоявший тогда женский вопрос. Одновременно Михайловский задумал еще целый ряд статей о ‘женских фигурах, исторических, поэтических’.
В том же юмористическом тоне Михайловский продолжает, что в это время он ‘женщин не только не знал, а почти что и не встречал. Оторванный волею судеб с 14 лет от всякой семейной обстановки, заключенный в четырех стенах закрытого заведения и долго не имея в Петербурге никаких знакомых, я только перед самым своим выходом из корпуса, можно сказать, увидел женщин. Отсюда следует заключить, что в статейку о ‘Софье Николаевне Беловодовой’ едва ли вложено особенно глубокое понимание, хотя тогда я, разумеется, был совершенно иного мнения об этом своем первенце’ {Там же. С. 7.}.
В этом эпизоде Михайловский видит две явные несообразности. Почему никому не известный артиллерийский офицер издает журнал ‘для взрослых девиц’, а начинающий автор первую свою работу посвящает женскому вопросу? В общей форме ответ вполне очевиден — таково было ‘веяние времени’. Но не менее важны для Михайловского и частности.
Автор был молод и, не будучи поэтом, вместо ‘голубоглазых идеалистических стихов’ ‘к ней’, писал статьи по ‘женскому вопросу’. То есть здесь была естественность и особая искренность теоретизирования, характерная для многих ‘шестидесятников’. Кроме того, возраст автора совпадал с ‘молодостью’ эпохи, освобождающейся от многих мировоззренческих и социальных пут. И последнее, но очень существенное обстоятельство. По мнению Михайловского, есть сложные общественные проблемы, которые, тем не менее, легко формулируются в своих исходных пунктах. ‘К числу их,— подчеркивает критик,— принадлежит и так называемый женский вопрос. Основные его положения так просты и ясны, что им, собственно говоря, могут быть противопоставлены только лицемерие, предрассудки и насилие… Он не был, конечно, ни самым значительным, ни самым острым из множества возникших тогда общественных вопросов, но он был самым общедоступным. В сущности, он вовсе не так прост, как кажется или как казалось тогда, но его первые элементы поражают известным образом молодые умы и молодые или помолодевшие общества своею простотой и ясностью… Чтобы понять это и проникнуться этим, не требуется ни специальных знаний, ни житейской опытности, ни вообще какой-нибудь подготовленности. Достаточно логической способности и добрых чувств, которые могут быть и у артиллерийского офицера, и у полувзрослого горного кадета’ {Михайловский Н. К. Литературные воспоминания и современная смута. Т. 1. С. 8.}.
Восемнадцатилетний автор этой статьи демонстрирует незаурядные способности публициста, и никто, прочтя это произведение, не мог бы назвать Михайловского юным и неопытным. Статья начинается с общего положения о неспособности ‘русского человека к продолжительному напряжению’ физических и нравственных сил. По мнению Михайловского, который в этом случае следует за статьей Добролюбова ‘Что такое обломовщина?’, ‘русский народ любит дать отдохнуть своим богатырским силам, продолжительное, а тем более постоянное напряжение чувств, ума, воли, силы физической для него непонятно’, ‘да и вся-то святая Русь долго, долго была сонным царством’ (X, 371). Но эта категоричная и однозначная оценка в дальнейшем подвергается сомнению: ‘Тем не менее человека, спящего всю жизнь, всю жизнь не напрягавшего своих сил, нам трудно себе представить’ (X, 371). Уже в статье ‘Софья Николаевна Беловодова’ проявилась та черта Михайловского-мыслителя, которая впоследствии станет определяющей его особенностью — стремление увидеть с нескольких, иногда прямо противоположных точек зрения предмет или явление, придав им тем самым действительную глубину и стереоскопичность. И отсюда главное достоинство его статей — отсутствие какого-либо догматизма.
Сам Михайловский считает, что истинно художественное произведение также должно соответствовать этому требованию. В конце статьи ‘Софья Николаевна Беловодова’ есть наблюдение о том, что если раньше писатель изображал честного человека, то он ‘обыкновенно был честен во всю свою жизнь, это был абсолютно честный человек, воплощенная честность, а потому он и носил неизменно свою кличку’. Его потому и привлекал Гончаров, что у него было ‘слишком много таланта и литературного такта, чтобы сделать такую грубую ошибку’ (X, 379).
Вместе с тем Михайловский достаточно быстро понял всю наивность своей статьи, в которой он брался объяснить характер женщины, не будучи даже хорошо знакомым ни с одной из них. Этот первый юношеский опыт, осознанный много позже, научил Михайловского за внешним глубокомыслием и аргументированностью видеть отсутствие у автора того, что в дальнейшем будет названо ‘живой жизнью’, часто не укладывающейся в рамки стройных логических схем и концепций. Все основные работы зрелого Михайловского — это результат долгого, внимательного и подробного изучения предмета. Они поражают действительной эрудицией, хотя Михайловский так и не получил диплома о высшем образовании.
Он вспоминает, что, еще учась в Петербургском институте корпуса горных инженеров и знакомясь с судебной реформой, он воображал себя выдающимся адвокатом, произносящим блестящие речи в качестве ‘защитника вдов и сирот’. ‘А тут произошли еще школьные беспорядки,— продолжает Михайловский в своих воспоминаниях,— в результате которых мне было так настоятельно любезно предложено подать прошение об увольнении из корпуса, что я не мог отказаться’ {Михайловский Н. К. Литературные воспоминания и современная смута. Т. 1. С. 12.}. Иногда его упрекали в том, что он нигде не кончил курса и не имеет диплома. На это Михайловский отвечал достаточно убедительно: ‘Надо заметить, что в мое время горный корпус состоял из пяти приготовительных и трех специальных классов. Я вышел из корпуса, сдав экзамен в 3-й специальный, то есть последний класс. Поэтому в выданном мне аттестате значатся успехи в таких науках, каких господа, дразнящие меня неокончанием курса, может быть даже и не слыхивали! Разумеется, я все эти специальные знания давно растерял… а то, что и в этих случаях может дать систематическое школьное обучение — известную умственную дисциплину,— я получил’ {}.Там же. С. 13.
После исключения из института, Михайловский уезжает в провинцию к родным, мечтая в дальнейшем поступить на юридический факультет Петербургского университета. Вернувшись в Петербург, он посещает лекции на юридическом факультете, но затем мечта об адвокатуре постепенно перестает увлекать его, и Михайловский осознает себя литератором.
Еще мечтая о карьере адвоката, он прочел много юридической литературы, благодаря которой впервые познакомился с философией Гегеля, а затем своеобразной ее интерпретацией у Прудона. Если добавить к этому имена Белинского, Добролюбова и Писарева, то таков был первоначальный научный и мировоззренческий багаж Михайловского.
В 1865 году он встречается с братом известного поэта, переводчика и редактора ‘Искры’ В. С. Курочкина Николаем Степановичем Курочкиным, которого Михайловский называл своим литературным ‘крестным отцом’. Курочкин предлагает Михайловскому стать сотрудником библиографического журнала ‘Книжный вестник’. В этом малозаметном журнале работал также и Николай Дмитриевич Ножин. Он успел опубликовать в ‘Бюллетене’ Петербургской Академии наук часть своего исследования по биологии мелких морских животных, а в ‘Книжном вестнике’ статью о теории Дарвина. Умер он, когда ему было двадцать пять лет {Подробнее о Н. Д. Ножине см. : Рудницкая Е. Л. Шестидесятник Николай Ножин. М., 1975.}. О Ножине Михайловский писал, что это был человек ‘брызжущего ума, сверкающей фантазии, огромных способностей к труду и обширных знаний (по биологии)’ {Михайловский Н. К. Литературные воспоминания и современная смута. Т. 1. С. 17.}. Под влиянием Ножина, который был сторонником дарвинизма в биологии и противником его в социологии, Михайловский много занимался той и другой наукой. В его сознании начал складываться план большого социологического исследования, получившего впоследствии название ‘Что такое прогресс?’. Будучи опубликовано в 1869 году, оно сделало его автора всероссийски знаменитым. Пока же Михайловский пишет для ‘Книжного вестника’ целый ряд статей библиографического характера. Но журнал просуществовал недолго. После его закрытия в 1867 году Михайловский в течение нескольких лет бедствует, изредка печатается в журнале ‘Неделя’, газете ‘Гласный суд’, альманахе ‘Невский сборник’.
Затем в 1868 году в петербургской журналистике начинается период некоторого оживления. Некрасов берет в аренду журнал ‘Отечественные записки’, и Н. С. Курочкин, заведовавший в этом журнале библиографическим отделом, приглашает Михайловского принять в нем участие. Казалось бы, Михайловский должен был с радостью согласиться, но он долго не решался сделать это. После покушения Каракозова Некрасов, с целью спасти от закрытия издававшийся им журнал ‘Современник’, написал приветственное стихотворение председателю верховной следственной комиссии по делу Каракозова и усмирителю польского восстания Муравьеву. О своих сомнениях Михайловский писал так: ‘Для нас, молодых читателей и почитателей, уже смерть Добролюбова и удаление Чернышевского произвели непоправимый изъян в физиономии ‘Современника’… Охлаждение к ‘Современнику’ вообще осложнилось еще слухами о неблаговидном поведении Некрасова в трудное время 1866 года… Мне, горячему почитателю поэта, самому случалось слышать злорадные возгласы: ‘Ну, что ваш Некрасов? Хорош!?’… Оскорбление, нанесенное моей юной душе Некрасовым, было слишком велико, и немудрено, что я упираюсь идти в ‘Отечественные записки’ {Михайловский Н. К. Литературные воспоминания и современная смута. Т. 1. С. 46—48.}. Тем не менее Михайловский в конце концов соглашается с предложением Н. С. Курочкина и получает лестное приглашение прочесть начало своего романа ‘Борьба’ в присутствии всей редакции журнала ‘Отечественные записки’. Так Михайловский впервые знакомится с Некрасовым, Салтыковым-Щедриным, Слепцовым и Елисеевым. Роман ‘Борьба’ был встречен редакцией благосклонно, что делало честь начинающему автору, но сам автор при первом чтении убедился, что беллетристика — не его область. Роман остался неопубликованным. Это был момент окончательного самоопределения.
И еще один очень важный вывод сделал для себя Михайловский после встречи с редакцией ‘Отечественных записок’. Он почувствовал, что Некрасов, Салтыков и Елисеев были опытными и горячо преданными своему делу журналистами, почувствовал самое главное: что ‘от этих людей и от руководимого ими дела веяло спокойною, сознающею себя силою’. Признавая крупный талант Салтыкова и Некрасова, Михайловский понимал, что их личные способности ‘удваивались тем историческим путем, на котором они стояли’ {Там же. С. 55.}. И, начиная с 1869 года вплоть до закрытия журнала, Михайловский становится одним из самых ярких сотрудников ‘Отечественных записок’. Быстро пришедшая к нему известность — а в 80-е годы Михайловского называли властителем дум молодежи и популярнейшим мыслителем своего времени — во многом и объяснялась, и укреплялась верно выбранной исторической позицией. Популярность Михайловского имела много оснований.
Он быстро заявил о себе как о мыслителе, работающем в той области знаний, в которой у него, по существу, не было предшественников. Эта область — социология, опирающаяся на естественные науки и на дарвинизм. Огромная эрудиция Михайловского позволила ему одному из первых в русской литературе и публицистике критически осмыслить труды таких общеевропейских авторитетов, как Конт, Спенсер, Дарвин, Милль. Кроме того, Михайловский умел сочетать самые высокие теоретические проблемы с конкретными фактами русской и зарубежной культуры, литературы и политики. Бесспорно, привлекала современников и его традиционная для русского интеллигента антиправительственная позиция.
Особенно популярны статьи Михайловского были среди молодежи. Так, например, В. Г. Короленко, в юности захваченный еще не ясными ему народническими настроениями, вспоминал впоследствии: ‘Я уже года четыре интересовался статьями Михайловского и любил их. Еще студентом петровской академии я прочел одну из них и сразу был захвачен: то настроение, романтическое, смутное, которое бродило среди молодежи и звало наше поколение к народу,— находило здесь глубокое реально-научное обоснование, и то обстоятельство, что Михайловский перемешивал изложение своей теории с постоянными экскурсами публициста в самую злободневную современность, придавало его статьям интерес особенно захватывающий’ {Короленко В. Г. Полн. собр. соч.: В 9 т. СПб., 1914. Т. 2. С. 283.}.
Короленко точно характеризует одну из самых привлекательных способностей стиля Михайловского, а именно: сочетание элементов высокой научности с самой злободневной публицистикой. Эта черта его стиля была для современников в новинку, так как традиционно демократическая мысль пользовалась особым, эзоповым языком. Михайловский же старался композиционно соединить теоретическое обобщение и публицистическую характеристику действительности так, что читатель без труда мог самостоятельно связать теорию с реальностью и сделать необходимые автору выводы.
И для того, чтобы понять Михайловского-критика, необходимо осмыслить общетеоретические взгляды Михайловского-философа и социолога, потому что и литературные факты, и явления социальной действительности Михайловский использовал как иллюстрацию своих философско-социологических концепций.
Основные идеи Михайловского первоначально были сформулированы им в двух работах: ‘Что такое прогресс?’ и ‘Борьба за индивидуальность’, которые и определили всю последующую тематику его статей. В них Михайловский ставит два главных, тесно связанных для него вопроса — о сущности прогресса и о том, способствует или препятствует прогресс общества и государства развитию личности человека. Своими статьями Н. К. Михайловский вступает в борьбу со стереотипами мышления и начинает ее с потрясения основ. В основе мышления лежит слово. Слово имеет огромную силу, и чаще именно оно владеет человеком, а не человек им. ‘Много есть таких слов, священных для одних и ненавистных для других, нелегко поддающихся власти человека’,— справедливо считает Михайловский. Среди них на первом месте стоят такие, как ‘прогресс’, ‘культура’, ‘цивилизация’, ‘личность’, ‘патриотизм’, ‘отечество’, ‘свобода’.
По Михайловскому, существует определенный закон в истории слова. Он состоит в том, что есть постоянное несоответствие между понятием и тем словом, которым оно выражается: ‘К известному понятию приросло известное слово. Понятие расширяется, расслаивается, сдвигается сообразно историческому ходу отношений человека к соответствующему ряду фактов, а слово стоит себе, как скала незыблемая. Таким путем слово весьма часто не только утрачивает первоначальное значение, но получает два или несколько различных значений или даже лишается всякого значения. Язык человека поневоле становится врагом его, обманывая его на каждом шагу, не поддаваясь его усилиям восстановить равновесие между состоянием его сознания и известным сочетанием звуков’ (I, 756). Однако чаще всего даже сама попытка анализировать такие ‘святые’ слова, как ‘личность’, ‘прогресс’, ‘свобода’, соотносить их с соответствующим рядом новых фактов кажется человеку кощунственной попыткой разрушения идеалов. ‘Надо перестать мыслить словами’,— парадоксально утверждает Михайловский, потому что изменившемуся понятию по-прежнему соответствует крепко сросшееся с его предыдущим значением слово. Слово — это божественный дар и одновременно исконный враг человека — такова одна из ‘двойных формул’ Михайловского.
В самом себе это противоречие между словом и понятием Михайловский осознал очень рано. Так, он вспоминает, что в юности прочитал труд Дарвина о происхождении видов и был потрясен глубиной логики и силой мышления английского ученого. Такие высокие слова, как ‘наука’, ‘прогресс’, ‘естественный ход развития’, находили в этом труде свое окончательное утверждение и требовали распространения законов Дарвина на систему человеческих отношений, что и делали многие современники Михайловского, принимавшие выводы естественных наук за окончательные истины и частично по этой причине получившие впоследствии название ‘нигилистов’.
Одновременно с трудами Дарвина Михайловский прочел книгу французского ученого, историка и публициста Ж. Мишле (1798—1874) ‘Любовь’. Бессильная риторика, высокие, но пустые слова, отсутствие логики — таково главное его впечатление об исследовании Мишле. И вместе с тем, вспоминает Михайловский, все его существо было на стороне Мишле и восставало против, казалось бы вполне естественного, перенесения научных истин Дарвина на человеческое общество: ‘И от этого сопоставления становилось на душе еще тяжелее: на одной стороне, на той, на которой лежит душа,— бессилие мысли и паточная риторика, а на противоположной — всепокоряющая сила знания и логики’ (IV, 64). Поиски способов преодоления этого противоречия во многом определили все дальнейшее развитие Михайловского — мыслителя, критика и публициста.
Своему методу Михайловский, следуя за выдающимся русским общественным деятелем и мыслителем П. Л. Лавровым, дает странное, парадоксальное определение — ‘субъективный метод в социологии’. Разве может быть научный метод — субъективным? Так уже в самом определении метода Михайловский начинает борьбу со словами, пытаясь наполнить их новым содержанием, преодолевая инертность и трафаретность мышления.
Метод в общественных науках, подчеркивает Н. К. Михайловский, всегда субъективен, только чтобы понять это, нужно отбросить привычные значения слов: субъективный — значит ошибочный, неверный, ‘плохой’, а объективный — значит научный, правильный, ‘хороший’. Ученый-социолог должен осознать в себе неизбежную субъективность, то есть тот самый глубокий слой личности, который определяет мечты и идеалы, часто оформляясь в далеко не адекватных, а иногда и прямо противоречащих им по смыслу словах и выражениях. Это осознание аналогично тому противопоставлению, которое почувствовал в себе Михайловский, прочтя одновременно Дарвина и Мишле.
Одна из основ гносеологии Михайловского определяется неоднозначно им трактуемым понятием ‘предвзятого мнения’. Человеческое сознание, по мнению Михайловского, зависит от унаследованного, личного и сочувственного опыта. Унаследованный опыт — это культура, обычаи, сложившаяся традиционная идеология. И поэтому справедливо утверждение, что даже сознание новорожденного — это не tabula rasa, то есть не просто чистая доска, на которой затем будет записываться его личный опыт. Личный опыт — это сформировавшееся своеобразие индивидуальных переживаний и оценок, которые дополняют опыт унаследованный.
Сочувственный опыт (термин, который Михайловский заимствует у Спенсера) — есть способность человека выйти за пределы собственной личности, пережить жизнь другого, посмотреть на мир чужими глазами, отрешиться хотя бы на время от собственных взглядов, мнений, привычек. Унаследованный и личный опыт и составляют основу ‘предвзятого мнения’, но это вовсе не означает, что такое мнение заведомо неверное. Михайловский считает ‘предвзятым’ практически любое человеческое мнение, потому что оно так или иначе включает в себя личный и унаследованный опыт.
Каждое же непосредственное восприятие складывается из взаимодействия впечатления, получаемого от предмета в данную минуту, или перцепции, и сложившихся ранее впечатлений, или апперцепции.
Процесс их взаимодействия может приводить к двоякого рода результатам. С одной стороны, наследуемый опыт, культура, выраженная в слове, часто не позволяют человеку увидеть изменившийся мир. С другой стороны, сильные непосредственные впечатления от новых элементов действительности заставляют отрицать традиционные взгляды и сложившиеся мнения, закрывая при этом истины, которые они в себе несли. В первом случае апперцепция искажает и подавляет перцепцию, во втором — наоборот. И человек ‘вследствие этого видит то, чего на самом деле нет, не видит того, что встречается на каждом шагу, придает важное значение самым бедным доводам и не убеждается таблицей умножения’. ‘Против этого рода опасностей,— подчеркивает Михайловский,— есть только одно средство: по возможности тщательно проверять свое эмпирическое содержание и отыскивать его источники. Если комбинация восприятий, ложащихся в основу предвзятого мнения, сознана и может быть формулирована, она обращается в теорию, допускающую критическое отношение к себе’ (I, 133).
Проверка опытов, взглядов, понятий историей их возникновения вела Михайловского к мышлению ‘двойными формулами’, не допускающими абсолютизации той или иной теории. Они позволяли ему увидеть, например, что прогресс общества влечет за собой регресс личности, высокая ‘степень’ развития может сочетаться с низким его ‘типом’, ‘правда-истина’ должна быть уравновешена ‘правдой-справедливостью’, ‘честь’ и ‘совесть’ имеют разную направленность, ‘десница’ уживается с ‘шуйцей’, а объективность — с субъективностью.
Если для Спенсера опыт служит критерием истины, для Михайловского опыт всегда результат сложного взаимодействия перцепции и апперцепции, и потому его данные далеко не всегда являются показателем истины. Поэтому Михайловский противопоставляет внешне объективному методу Спенсера собственный ‘субъективный метод’, в основе которого лежит попытка осознать и сформулировать те идеалы, которые неминуемо определяют ‘предвзятое мнение’.
В исторических и социологических сочинениях, по Михайловскому, самое главное — это критерий, с которым подходит исследователь к действительности, так как именно он и определяет выбор тех или иных фактов из огромного моря исторической и социальной жизни человечества. Таким критерием для исследователя является его идеал. С точки зрения своего идеала, ученый восхищается или негодует, проклинает или благословляет факты социальной и исторической действительности.
Социолог, по Михайловскому, не может не внести своих мнений и оценок в исследование, доказывая возможность осуществления собственного идеала. Но вот это последнее и важнейшее обстоятельство чаще всего им не осознается, ‘остается в скрытом состоянии’. Истинный же социолог, считает Михайловский, должен начинать исследование ‘с некоторой утопии’, а именно: сформулировать свой идеал, ‘то есть такое расположение реальных элементов, которое лучше, выше, желательнее, чем действительность’, после чего ‘должен прямо сказать: желаю познавать отношения, существующие между обществом и его членами, но кроме познания я желаю еще осуществления таких-то и таких-то моих идеалов, посильное оправдание которых при сем прилагаю’ (IV, 406).
Вместе с тем субъективность такого метода становится относительной, так как в само понятие опыта Михайловский включает и опыт сочувственный как возможность встать на точку зрения другого человека или социального слоя, тем самым как бы выйдя за пределы своего сознания, что усложняет и дополняет общепринятое понятие субъективности. Поэтому определение субъективного метода у Михайловского уточняется следующим образом: ‘субъективным методом называется такой способ удовлетворения познавательной потребности, когда наблюдатель ставит себя мысленно в положение наблюдаемого’, и в этом случае ‘исследователь приближается к истине настолько, насколько он способен переживать чужую жизнь’ (III, 400).
Именно с этого разграничения методов и начинаются размышления Михайловского о Л. Толстом в цикле ‘Записки профана’. Одним из поводов обращения Михайловского к творчеству Толстого была его работа ‘Прогресс и определение образования’. Подход Толстого к понятию прогресса был близок Михайловскому. Само слово ‘прогресс’ традиционно воспринималось как нечто положительное, должное, необходимое. В одной из своих первых больших теоретических статей ‘Что такое прогресс?’ Михайловский разрушает эту традиционно положительную оценку данного понятия, раскрывая, как по-разному оно входит в различные предвзятые представления, и отказываясь от оценочного его понимания. В социальной сфере Михайловский выделяет как минимум два вида прогресса: прогресс общества и развитие индивидуальности, утверждая, что ‘эти два вида прогресса не всегда безусловно совпадают и в сумму цивилизации входят иногда неравномерно’ (I, 47) Иллюстрацией этой попытки показать неоднозначность и сложность процесса развития служит для Михайловского теория Дарвина.
В природе прогрессом, по Дарвину, считается приспособление живого организма к условиям существования, дающее возможность длительного сохранения вида. Одновременно прогрессом в природе считается постоянное усложнение организма, дифференциация составляющих его частей. Но приспособление очень часто идет по пути упрощения, а не дифференциации и усложнения организма. В таком случае, что же считать прогрессом?
Однозначный ответ невозможен, считает Михайловский. Если подойти с этой точки зрения к обществу, то окажется, что результатом борьбы за существование для человека является приспособление к исторически данной социальной среде. Но в этом случае человек неминуемо утрачивает индивидуальность. Таких приспособившихся людей Михайловский называл ‘практическими типами’. Эта одна из частей обычных ‘двойных’ формул Михайловского. Вторая часть этой формулы — ‘идеальный тип’, не приспосабливающийся к среде, а, наоборот, борющийся за такое ее состояние, которое могло бы удовлетворить гармонически развитую индивидуальность.
Михайловскому близко понимание Толстым прогресса, которое выразилось в осуждении писателем современной цивилизации, превращающей человека в функцию, или, по любимому выражению Михайловского, в ‘палец от ноги’. Переводя на свой язык учение Толстого и развивая основные его идеи, Михайловский в статье ‘Десница и шуйца Льва Толстого’ пользуется разработанной им теорией ‘типа’ и ‘степени’ развития.
Для Толстого современная цивилизация — регресс, и поэтому Михайловский видит в нем олицетворение ‘идеального типа’, то есть человека, способного противостоять тому, что считается исторически закономерным развитием. Это, по Михайловскому,— ‘десница’ великого писателя. Но, как ‘идеальный тип’, Толстой односторонен в своих оценках. И здесь кроется его ‘шуйца’. Михайловский считает современное состояние общества высокой ‘степенью’ развития и не отрицает, а скорее приветствует то, что традиционно называют ‘благами цивилизации’. Но, с другой стороны, это очень низкий ‘тип’ общества, так как он препятствует гармоническому развитию индивидуальности, и потому критика его Толстым совершенно оправданна.
Толстого современники постоянно упрекали, что он великий художник, но слабый мыслитель. Автор ‘Войны и мира’ создал странную и, как многие считали, примитивную философию истории и почти абсурдную теорию свободы и необходимости, наивно восставая против ‘исторического хода вещей’ и законов истории.
В своей статье Михайловский остроумно и тонко доказывал, что Толстой не отрицает законов истории, но считает необходимым и обязательным нравственный суд над историческими событиями.
Сам Михайловский все факты делил на три разряда. Первый разряд — это факты естественные, совершающиеся помимо воли и сознания человека. Таковы, например, законы природы, прилагать к которым мерку нравственного суда — бессмысленно.
Другой разряд — факты исторические. С одной стороны, они столь же законченны и не подлежат изменению, как и факты естественные, но тем не менее человек не может относиться к ним равнодушно, так как они в свое время прошли ‘через руки и сознание’ людей.
И самый важный разряд — это факты, с которыми человек сталкивается в настоящем. ‘По существу, они, разумеется, ничем не отличаются от фактов естественных и управляются общими для всего сущего законами, но ошибочно или нет, а человек — по самой природе своей — чувствует ввиду их свою ответственность, потребность нравственного суда, возможность влиять на факты в ту или иную сторону’ (V, 378). В этой области фактов человек свободен, утверждает Михайловский, и никакие доказательства их естественности, закономерности и необходимости не снимают с человека личной нравственной ответственности за все происходящее. Здесь взгляды Толстого и Михайловского совпадают, взаимно дополняя друг друга.
Предметом исследования Михайловского была прежде всего статья Толстого о народном образовании, что давало возможность критику очень четко выделить одну из центральных проблем, заданных народнической идеологией.
Михайловский согласен с Толстым, что в народе заключены громадные духовные силы и возможности, которыми далеко не всегда обладают люди, стоящие вне его. Вместе с тем о народе чаще всего говорится как о темной, неразвитой массе, испытывающей потребность в образовании. И то и другое мнение опирается на реальные факты, чем и объясняется двойственность позиции образованных классов по отношению к крестьянству. И возникает вопрос: нужно учиться у народа или, наоборот, учить народ?
Толстой считает, что образование крестьянства должно сводиться к передаче некоторой суммы сведений, а воспитывать его нельзя, так как можно дать народу ‘камень вместо хлеба’ и разрушить заложенные в нем задатки добра, красоты и справедливости. Тем более что такие задатки существуют в народе в гармонической целостности, в отличие от образованного общества, сознание которого отягощено рефлексией, изломанностью, эгоизмом.
По мнению Михайловского, Толстой предлагает только видимость решения. Отношение же Михайловского к народу станет понятным, если обратиться к излагаемой им самим истории возникновения и развития народнической идеологии. Тем более что социологические, философские и историко-литературные исследования Михайловского, опубликованные в ‘Отечественных записках’, во многом определяли то явление в русской культуре, которое получило название народничества. Он по праву считается одним из выдающихся его идеологов в целом и самым ярким представителем народнической критики в частности.
Михайловский исследует генезис народничества, начиная с движения декабристов, подчеркивая, что ‘их ядро составляла военная молодежь аристократического происхождения’ (II, 633).
Лучшие люди 40-х годов по своему общественному положению представляли гораздо менее определенную социальную группу. Это были литераторы, профессора, средней руки помещики, закончившие курс в русском или немецком университете, часто стоявшие вне государственной службы. Михайловский считает, что центральной их идеей была идея цивилизации, причем сводилась она к двум основным элементам — философии и искусству. К существующей действительности они относились отрицательно и находили себе прибежище ‘в гегелевской диалектике и прекрасных образах’ (II, 634).
Но вот появляется Белинский, и вместо общих вопросов цивилизации под ‘красивой корой искусства и философии’ заклокотали чисто земные, жизненные задачи — ‘освобождение крестьян и освежение политической атмосферы’ (II, 634).
Следующая эпоха выдвинула на арену две новые силы — разночинцев и ‘кающихся дворян’. Если, по Михайловскому, лучшие люди 40-х годов пытались ответить на вопросы, что такое истина, красота, прогресс, свобода, возводя их решение на высоты философии, то разночинцы ‘принесли с собою новую точку зрения, которая состояла в подчинении общих категорий цивилизации идее народа’ (II, 647).
В этой центральной для Михайловского 70-х годов формуле прежде всего бросается в глаза необычное словосочетание ‘идея народа’, вместо традиционного — ‘благо народа’. Частично такая замена объясняется тем, что о благе народа ‘пеклась’ официальная идеология, с которой Михайловский, конечно, не хотел иметь ничего общего. Но суть дела все-таки заключалась в другом.
Выразителем идеологии эпохи становится все более широкий круг образованного общества и проблемы, им решаемые, с высот философии опускаются к ‘земле’. Соответственно, атрибутами ‘идеи’ становятся не философские и эстетические категории, а такое по отношению к ним конкретное и достаточно определенное социальное понятие, как народ.
Есть и еще одно объяснение необычного словосочетания ‘идея народа’, используемого Михайловским. Существует непосредственное соответствие между глубиной мысли и сложностью исследуемого объекта. Какую глубокую мысль можно извлечь, изучая темного, непросвещенного крестьянина? Полемическая направленность приведенного словосочетания становится очевидной, если иметь в виду распространенное во времена Михайловского мнение о том, что может служить предметом изображения для писателя.
В 1874 году в цикле ‘Из дневника и переписки Ивана Непомнящего’ Михайловский цитировал следующее утверждение анонимного критика: ‘Мы не дали себе труда понять, что литература ничем другим не может питаться, как интересами образованного круга, потому что они одни только суть истинные национальные интересы в форме сознательной и приуроченной к интересам цивилизации… Образованному человеку естественно относиться с гораздо большим интересом к драме, возникшей из столкновения сложных и зрелых характеров, руководимых страстями и побуждениями цивилизованного быта, нежели к прозябанию жизни, остановившейся на низшей форме развития… Культурная жизнь имеет историю, владеет идеалами, в ней нарождаются и сталкиваются интересы, открывающие человеческой мысли далекие горизонты. Жизнь культурного общества, его положение в виду народных масс, находящихся в состоянии культурной неподвижности или стихийных движений, уже есть идея’ (II, 683—684).
Следовательно, даже простое изображение сложных характеров представителей образованного общества уже сообщает произведению идейную наполненность. Что же может дать изображение людей, ‘находящихся на низшей форме развития’? По Михайловскому, и разночинец, и ‘кающийся дворянин’, и такие писатели, как Толстой, Глеб Успенский, Гаршин, открыли в народе многое такое, что представляет не меньший интерес, чем культурная жизнь, идеалы и сильные личности образованного сословия.
‘Кающийся дворянин’ осознал, что все блага, включая и культурные, он приобрел за счет народа и он в неоплатном долгу перед ним. Как, в какой форме можно отдать этот долг? ‘Разночинцу не в чем было каяться, он от других требовал покаяния’ (II, 648),— подчеркивал Михайловский, то есть предъявлял счет обществу за ту жизнь, которой жил он и народ, известный ему лучше и больше, чем знали его другие. Но в какой форме предъявить этот счет, что нужно делать для того, чтобы изменилась жизнь народа?
Когда русские писатели и интеллигенты, пытаясь ответить на эти вопросы, обратились к изучению народа, они действительно увидели в его жизни проблемы и сложности, не уступающие по глубине жизни образованного общества. Глеб Успенский открыл теорию ‘власти земли’, очень близкую по своему содержанию ‘двойным’ формулам Михайловского. Для многих ‘народолюбцев’ такая социальная форма крестьянской жизни, как община, скрывала в себе возможность гармонического развития человека.
Однако порожденное эпохой 60-х годов общее настроение, которое влекло к крестьянину разночинца и ‘кающегося дворянина’, постепенно приобретало характер излишне закругленных, с немалым оттенком догматизма схем. И Михайловский становится одновременно и ведущим идеологом народничества, и его постоянным критиком.
Те ‘кающиеся дворяне’, которые требовали решительных действий, создают два направления в народничестве. Последователи М. Бакунина считают народ готовым к революции и призывают к немедленным действиям. Последователи П. Лаврова, наоборот, считают длительную и неспешную пропаганду в народе единственным способом приблизить возможное где-то в очень далеком будущем крестьянское восстание. Михайловский достаточно далек и от тех, и от других.
Многие из тех, кто ‘пошел в народ’, действительно увидели в крестьянстве недосягаемую для образованного человека нравственную высоту.
Единомышленник и друг Михайловского, много лет сотрудничавший с ним в журнале ‘Русское богатство’ В. Г. Короленко так писал об идеологических устремлениях молодежи этого времени: ‘Молодежь 70-х годов сделала свои выводы из посылок литературы: наш земледельческий народ — основа всего. Он невежественен и темен, но мудр по простоте, он создал у себя общину, зародыш лучшего будущего строя, и в своей мудрости хранит до времени готовые основы общественного устройства, способного обновить нашу жизнь. Нужен только толчок народному сознанию, чтобы пробудить в нем эти спящие возможности’ {Короленко В. Г. ‘Земли! Земли!’ // Совр. зап. Париж, 1922. Кн. 11. С. 174.}.
Михайловский выступает против наивной идеализации народа. Вот почему статья о Толстом имела своей целью не только анализ творчества великого писателя, но и должна была объяснить интеллигенту-народолюбцу его заблуждения. Противореча многим своим современникам, Михайловский создает теорию о мнениях и интересах народа. ‘Голос деревни,— справедливо утверждает он,— слишком часто противоречит ее собственным интересам, и задача состоит в том, чтобы, искренне и честно признав интересы народа своей целью, сохранить в деревне, как она есть, только то, что действительно этим интересам соответствует’ (III, 707).
Вот почему позиция Толстого, считающего, что народ нельзя воспитывать, была неприемлема для Михайловского, и критика его позиции имела самый злободневный характер. Отсюда становится понятным, почему формулы ‘благо народа’, ‘интересы народа’ Михайловский заменяет гораздо более широкой формулой ‘идея народа’.
Конкретный вопрос о воспитании и образовании народа и Толстой, и Михайловский возводят к более общей проблеме — проблеме философии истории. Историзм был крупным завоеванием человеческой мысли, и для Михайловского важно, что автор ‘Войны и мира’ ‘не отрицает значения исторических условий как факторов, определяющих деятельность личности’. Однако мысль о закономерности исторических явлений и о подвластности человека законам истории имеет и свою оборотную сторону, которую Михайловский называет фатализмом и излишним оптимизмом. Если прогресс развития общества очевиден, а ход истории закономерен, то будущность человечества уже предрешена этими законами. И попытки нравственного суда над историческими событиями есть пред-рассудок и не-до-разумение, в точном смысле этих слов.
Михайловский считает Толстого своим единомышленником в борьбе против фатализма и оптимизма, так как, по его мнению, великий писатель ‘признает, что исторический ход событий сам по себе неразумен, бессмыслен, что для человека неустранимо сознание с ним бороться, свободно ставя перед собой идеалы’. Но как в таком случае быть с исторической необходимостью, не признавать которую было бы наивно?
В ‘Эпилоге’ к ‘Войне и миру’ Толстой решал это противоречие так. Человек в своей деятельности следует разуму и сознанию. Разум, или наука, подсказывает человеку, что все его поступки необходимы, и это справедливо. Однако в каждый конкретный момент, совершая то или иное действие, человек ощущает себя свободным. И это ощущение свободы тоже справедливо, ибо человек здесь руководствуется не разумом, а сознанием.
Михайловский был одним из немногих читателей Толстого, почувствовавших строгую логичность решения вопроса о свободе и необходимости в ‘Эпилоге’ к ‘Войне и миру’. Именно цитатой из ‘Эпилога’ и подтверждает Михайловский свою мысль, что признание необходимости исторических законов может привести к фатализму, нравственному безразличию и беспочвенному оптимизму.
Ответ же на вопрос, как возникли идеалы, которые ‘субъективный социолог’ противопоставляет неразумному ходу истории, и что такое для Толстого сознание, позволяет понять, почему Михайловский полемизировал с Толстым до самого конца своей литературной деятельности. Сознание, по Толстому,— это божественное начало в человеке, именно оно дает ощущение свободы — вопреки человеческому разуму, всегда подсказывающему человеку, что все его действия подчинены необходимости. Такое решение для Михайловского неприемлемо, ибо с его точки зрения оно ведет к фатализму и метафизике.
Михайловский — позитивист, и идеал для него — это такое представление о должном, которое вырабатывает критически мыслящая личность в процессе познания себя и мира, способная пережить жизнь другого человека или другого социального слоя. В каждом конкретном случае можно исторически объяснить существование тех или иных идеалов, отвечать же на вопрос, какова вообще причина возникновения идеала — не дело науки.
В статье о Толстом критик почти не касался художественных произведений писателя и не пытался характеризовать его личность.
В статьях о Достоевском и Тургеневе Михайловский продолжает традицию критиков-шестидесятников, выделявших в литературе в первую очередь нравственно-идеологический и общественно-политический аспекты. Поэтому Михайловский прежде всего пытается оценить писателя как мыслителя и как личность, упрощая при этом художественную сторону его произведений. Такой подход определил отношение Михайловского к творчеству Ф. М. Достоевского.
Его оценка как писателя сложилась у Михайловского под сильным влиянием принципиально неприемлемых для него публицистических выступлений Достоевского в ‘Дневнике писателя’. В статье ‘Жестокий талант’ Михайловский несколько наивно отождествляет автора с его героями, причем не только с так называемыми героями-идеологами, но даже с Фомой Опискиным из ‘Села Степанчикова’. Основанием для такого сопоставления часто служат совпадения некоторых публицистических идей Достоевского с отдельными репликами его героев. Михайловский совершенно не принимает Достоевского-мыслителя, и потому влияние его произведений стремится объяснить чисто эмоциональным воздействием, по его мнению, выходящим за пределы художественности. Этот эмоциональный эффект он сравнивает с ощущением зрителей ‘испанского боя быков’.
В самом деле, ощущения страдания и жестокости вызывают реакцию в любом читателе, независимо от развитости или неразвитости в нем эстетического чувства. Само название статьи ‘Жестокий талант’ парадоксально по сути своей, так как одна часть в нем как бы отрицает другую. Представления Михайловского традиционно-гуманистические: талант для него всегда должен заключать в себе доброе начало, а сочетание ‘жестокий талант’ выражает как раз двойственную оценку Михайловским творчества Достоевского: ‘…тут нарушены все общепризнанные, и основательно общепризнанные, условия литературного творчества. Но ведь мы имеем дело с талантом, а талант имеет привилегию влагать душу живую во все, за что он принимается. Он так предъявит вам свое ненужное, невозможное, невероподобное, уродливое, фантастическое, что вы не оторветесь, и не до насмешки вам будет, потому что вы действительно перестрадаете предъявленное вам страдание’ (IV, 111).
Статья Михайловского о Достоевском, при всех упрощениях и несправедливых оценках, сыграла в истории литературы важную роль. Во-первых, она отразила реакцию на Достоевского целого поколения его современников, а с другой стороны, формула Михайловского ‘жестокий талант’ и его противопоставление творчества Достоевского ‘живой жизни’ прочно вошли в культуру. И пусть чаще всего они вызывают полемику и несогласие, ни одно крупное исследование о Достоевском не обходится без этих определений.
Так, например, M. M. Бахтин пишет: ‘Эпитет ‘жестокий талант’, данный Достоевскому Н. К. Михайловским, имеет под собой почву, хотя и не столь простую, как она представлялась Михайловскому’. По мнению исследователя, моральные пытки, которым подвергает своих героев Достоевский, объясняются художественной доминантой в построении образа героя, необходимой для того, чтобы ‘добиться от них слова самосознания, доходящего до своих последних пределов’ {Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 90.}.
В дальнейшем Михайловский отошел от почти исключительно отрицательной оценки произведений Достоевского, вызванной полемикой, которая разгорелась вокруг творчества писателя после его смерти. Когда крайности спора были сглажены временем, Михайловский назвал в статье ‘Еще о Горьком и его героях’ изобразительную силу Достоевского ‘мощью одного из истинно великих художников’. Это уже иная, качественно новая оценка.
После статьи о Достоевском Михайловский пишет статью ‘О Тургеневе’, и в ней для оценки творчества прибегает к подсказанной самим Тургеневым схеме и создает типологию его героев на основе статьи Тургенева о Гамлете и Дон Кихоте. Одна из основных мыслей Михайловского заключается в том, что Тургенев по особому складу своего дарования изображал общечеловеческие типы, как раз и воплотившиеся в этих двух символических персонажах — Гамлете и Дон Кихоте: ‘…только два типа особенно занимали Тургенева и постоянно им разрабатывались. В его отношениях к этим типам, в разнице этих отношений сказываются все особенности художественной натуры Тургенева и весь его душевный облик’ (V, 811).
В статье ‘Гамлет и Дон Кихот’ Тургенев, по мнению Михайловского, высказывает гораздо больше симпатии к герою Сервантеса. Дон Кихот для него олицетворение деятельного типа, Гамлет — колеблющегося. Но Михайловский не принимает такой оценки. Он считает, что художественные и человеческие симпатии Тургенева все-таки должны быть на стороне созерцательного, а не деятельного характера. И в конце статьи Михайловский противопоставляет Тургенева Достоевскому именно как традиционно-гуманистический талант, впрочем, прямо не называя Достоевского: ‘Все, лично знавшие Тургенева, хоронят теперь не только одно из лучших украшений русской литературы, а и чрезвычайно доброго человека. Это личное качество отражалось и в его литературной деятельности. Он не мучил своих мучеников-гамлетиков и других слабых, надломленных людей сверх той меры, которая определялась требованиями правды изображения и желанием привлечь к ним участие читателей’ (V, 840).
В статьях о Достоевском и Тургеневе Михайловский стремился раскрыть прежде всего индивидуальный облик писателя, то есть то качество, которое он в соответствии со своей социологической теорией ценил более всего. Но их творчество, по Михайловскому, никак не соотносилось с ‘идеей народа’, что и обусловило отчужденно-уважительный тон статей.
Статья о Тургеневе была одной из последних работ, опубликованных в ‘Отечественных записках’. В 1884 году журнал был закрыт. Двумя годами ранее Михайловский был выслан из Петербурга. Поводом для высылки были выступления Михайловского перед студентами в Технологическом институте и на Бестужевских женских курсах. В действительности правительству стали известны некоторые связи критика с ‘Народной волей’. После закрытия журнала Михайловский некоторое время печатается в различных газетах и журналах, до тех пор пока вместе с группой бывших сотрудников ‘Отечественных записок’ не начинает сотрудничать в журнале ‘Северный вестник’.
Здесь в 1885 и 1886 годах и были опубликованы две рецензии на сборник рассказов В. Гаршина. Михайловский считает основным свойством всех рассказов этого писателя пессимистическое мировосприятие человека, который осознает, что теряет индивидуальность и становится чистой социальной функцией. Михайловский пишет, что ‘мысль об ‘одиноком в толпе’, о безвольном орудии некоторого огромного сложного целого постоянно преследует г. Гаршина и, несомненно, составляет источник всего его пессимизма. Несчастье и скорби его героев зависят от того, что все они ищут ближнего, жаждут любви, ищут такой формы общения с людьми, к которой они могли бы прилепиться всей душой без остатка… и, значит, не в качестве специального орудия или инструмента, а в качестве человека с сохранением всего человеческого достоинства’.
Такая позиция Гаршина, с одной стороны, симпатична Михайловскому, так как писатель, по его мнению, выражает естественную человеческую тоску об оскорбленном достоинстве человека, но, с другой стороны, пессимизм Гаршина кажется ему упрощенным, однозначным отношением к жизни. В статье ‘О Всеволоде Гаршине’ Михайловский почти не упоминает собственные социологические теории и вводит их только через излюбленную и часто повторяемую им метафору из Шекспира: человек — ‘палец от ноги’. Но в произведениях Гаршина он видит констатацию факта полной подавленности человека цивилизацией. Для Михайловского этот факт не должен служить основанием для окончательного пессимистического вывода о целях истории. Его субъективный метод утверждает относительную свободу от исторической необходимости и предъявляет человеку требование ‘переделать’ историю.
Различные формы столкновения индивидуальности писателя и истории исследует Михайловский в статьях о своем друге и во многом единомышленнике Г. И. Успенском и в статье о Лермонтове. И Успенский, и Лермонтов являются для него примером столкновения сильного формирующего влияния среды с индивидуальным началом, эту среду не принимающим.
Основным мотивом творчества Г. И. Успенского Михайловский считает мотив ‘больной совести’. И для характеристики такого типа творчества Михайловский создает формулу о ‘драме совести’ и ‘драме чести’. Честь для Михайловского — это пробуждение в душе человека начал личности. Совесть — болезнь индивидуальности, ощущающей дисгармоничность мира и свою с ним разобщенность. Михайловский считал, что Успенский, сосредоточив свое внимание на драме совести, почти совсем не затрагивает драму чести.
Из преувеличения ‘драмы совести’, как считает Михайловский, родился и совершенно особый стиль писателя — ‘схима’, по определению Михайловского, подчинясь требованиям которой Г. Успенский ограничивал свой огромный художественный талант требованиями публицистики. Вообще, совесть требует ‘сокращения бюджета личной жизни’ и, следовательно, ведет к аскетизму и творческому, и житейскому. И эта драма должна быть уравновешена драмой чести, которая ‘требует расширения личной жизни и потому не мирится с оскорблениями и бичеваниями’ (VI, 418). Лермонтов, наоборот, скорее ‘герой чести’.
Прежде всего Михайловский подчеркивает в лирике Лермонтова ее в высшей степени субъективный характер. И эта индивидуализация творчества во многом, близка тому, что Михайловский в науке называет ‘субъективным методом’. В статье ‘Герой безвременья’ он задает вопрос, не хотел или не мог поэт отделиться от своей личности, и не отвечает на него. Основную черту творчества Лермонтова — ‘повсюду оставлять следы своего существования’, критик объясняет особенностью личности поэта. Причем к его личности и поэзии Михайловский относится не как литературный критик, который в данном случае должен был бы говорить о романтизме и особенностях романтического сознания. Михайловский выступает в этой статье как социальный психолог, пытающийся определить социальный тип, к которому можно отнести Лермонтова. По Михайловскому, это тип человека, стремящегося к власти.
Критик считает, что Лермонтов психологически являл собой тип деятеля, противопоставившего двум основным началам человеческой души — разуму и чувству — волю и потребность в борьбе. Социальная среда вынуждала такой человеческий тип оставаться в бездействии, и тем самым статья о Лермонтове могла служить подтверждением теории о низком ‘типе’ современной цивилизации, когда развитие индивидуальности и развитие общества находятся в противоречии между собой.
В начале 90-х годов начинается новый этап в критической деятельности Михайловского {О периодизации общественно-политической деятельности H. К. Михайловского см. Слинько А. А. Н. К. Михайловский и русское общественно-литературное движение. Воронеж, 1982. С. 32—53.}. В это время он стал сотрудничать в журнале ‘Русское богатство’, который вскоре возглавил. Снова, как и во времена ‘Отечественных записок’, Михайловский получил свою трибуну и работает среди друзей единомышленников. ‘Русское богатство’ традиционно считается народническим журналом, однако сам Михайловский на его страницах писал, что он не считает себя народником, так как это направление утратило единство, расплывшись в очень неопределенную идеологию, с некоторыми ответвлениями которой он не может иметь ничего общего. ‘Идея народа’, конечно, осталась центральной и для Михайловского, и для ближайших его соратников. Однако отстаивать ее Михайловскому уже приходилось гораздо труднее, так как неопределенность народнического мировоззрения сочеталась в этот период, с одной стороны, с явной его догматизацией, а с другой — появлением новых взглядов и теорий.
Наибольший интерес в деятельности Михайловского этого периода представляют его статьи и рецензии о новом поколении русских писателей.
Выражением нового мироотношения стала для Михайловского статья обозревателя газеты ‘Неделя’ Р. Д. Дистерло, опубликованная в 1888 году, ‘Новое литературное поколение’, автор которой утверждал ‘Новое поколение (80-х годов) родилось скептиком, и идеалы отцов и дедов оказались над нами бессильными. Оно не чувствует ненависти и презрения к обыденной человеческой жизни, не признает обязанности быть героем, не верит в возможность идеальных людей. Все эти идеалы — сухие, логические произведения индивидуальной мысли, и для нового поколения осталась только действительность, в которой ему суждено жить и которую оно потому и признало. Оно приняло свою судьбу спокойно и безропотно, оно прониклось сознанием, что все в жизни вытекает из одного источника — природы, все являет собою одну и ту же тайну бытия и возвращается к пантеистическому миросозерцанию’.
С этой цитаты Михайловский начинает статью ‘Об отцах и детях и о г. Чехове’, а резкий спор со скептицизмом, отрицанием идеалов дедов и отцов, спокойным и безропотным принятием жизни и ‘пантеистическим миросозерцанием’ будет присутствовать в большинстве его статей конца XIX — начала XX века. К поколению ‘пантеистов’ относил Михайловский марксистов, хотя спорил он не столько с Марксом, сколько с русскими марксистами и конкретно с П. Струве и H. Туган-Барановским. ‘Приятие действительности’, жесткое подчинение человека экономическим законам, сухой и бескрылый материализм, исторический фатализм — вот что не мог принять Михайловский у некоторых русских истолкователей Маркса.
Единственным талантливым писателем нового литературного поколения Михайловский считает Чехова, но называет его ‘даром пропадающим’. Творчество Чехова, по Михайловскому, не может выполнить одной из главных задач литературы — создать положительный идеал, не способно ‘светить и греть’. Михайловский считает, что действительность в рассказах Чехова совершенно однородна в восприятии автора. Ему как бы все равно, что описывать. Он одинаково говорит о значительном и незначительном. Все эти черты действительно присущи творческой манере Чехова, но Михайловский, точно подмечая, оценивает их неверно.
Из всех произведений Чехова Михайловский выделяет как наиболее удачное ‘Скучную историю’, поскольку видит там идеологические споры, хотя и в ней замечает черты случайного, загроможденность художественными впечатлениями, не подчиненными общей идее. И тем не менее критик считает, что в ‘Скучной истории’ есть благодетельная авторская боль и тоска по ‘общей идее’, и ‘мучительное сознание’ ее необходимости, которые дают надежду, что Чехов ‘проживет не даром и оставит свой след в литературе’.
В 1900 году в статье ‘Кое-что о Чехове’ Михайловский уже уверенно утверждает, что его надежды сбылись. Чехов, подчеркивает критик, понял, что ‘пантеизм’ ‘есть, собственно говоря, атеизм, и затосковал, или по крайней мере превосходно изобразил эту тоску’. Не примкнул Чехов, по мнению Михайловского, и к другому направлению, которое ‘не отрицало наличности тяжелых и мрачных сторон жизни, но оно напирало на то, что эти стороны с такою же необходимостью выступают из недр истории, как и добро и свет, и верило, что они опять же необходимо превратятся в процессе истории в свою противоположность, и даже очень скоро’. Здесь Михайловский снова имеет в виду такое истолкование Маркса, которое исключило активную роль личности и вело к историческому фатализму. Не затронуло Чехова и зарождающееся декадентство, и ‘таким образом, ни одно из современных наших модных течений не захватило г. Чехова’. Сила его личности в том и заключается, справедливо считает Михайловский, что ‘он остался сам по себе’.
В конце XIX века в русской культуре зарождается новое течение, по идеалам, задачам и даже по форме выражения чуждое, а часто даже полемически противопоставлявшее себя культуре поколения 60—80-х годов, для которого Михайловский был самым ярким идеологом и выразителем коллективного вкуса. Статья Михайловского, посвященная книге одного из зачинателей символизма Д. С. Мережковского ‘О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы’, в этом смысле является документом, зафиксировавшим историю взаимоотношений двух направлений русской литературы на рубеже веков. Статья Михайловского — пример того, как тонкий и умный критик пытается преодолеть свое естественное неприятие позиции нового поколения людей, исповедующих идеалы, лежащие в совсем другой плоскости. Михайловский-социолог высоко ставит способность человека и ученого отрешиться от собственного сознания, встать на чужую точку зрения.
Поэтому Михайловский прежде всего отмечает достоинства анализируемой книги. Глубоко уважительное отношение к автору у него прежде всего вызывает то, что Мережковский ‘высоко ценит роль и значение литературы и любит ее настоящею, искреннею любовью. Для него, как он обнаруживает в своей книжке, литература не ремесло и не арена для праздной забавы или игры самолюбий, а великое общественное дело, поприще служения высшим человеческим идеалам’.
Выделил Михайловский в своей статье и очень важный в истории литературы момент, точно сформулировав ‘отрицательные достоинства’ нового направления, то есть указав, с чем полемизируют, что отрицают его зачинатели: ‘С художественной стороны символизм, поскольку в нем есть зерно правды, представляет собою реакцию против ‘натурализма’ и ‘протоколизма’ Эмиля Золя с братией. Со стороны философской… он реагирует против последней философской системы, выставленной Францией, против позитивизма’. Такая точка зрения на историю возникновения символизма вошла в историю литературы и не оспоривается до сих пор.
Отметил Михайловский и частные достоинства книги — например, действительно интересные характеристики творчества Глеба Успенского и позднего Толстого.
В то же время даже само заглавие статьи Михайловского свидетельствует о настороженной, негативной оценке, которую историк дает новым веяниям. ‘Русское отражение французского символизма’, то есть отраженное, пассивное восприятие чужих идей, не сочетающееся органически с развитием русской литературы.
Мысль о ‘неестественности’ возникновения символизма в России Михайловский специально подчеркивает в своем отзыве: ‘Прежде всего, одно дело — Франция, а другое дело — Россия. Во Франции, как справедливо замечает г. Мережковский, символизм имеет значение ‘возмущения’. Против чего же возмущается г. Мережковский и указываемая им единственно живая в России литературная сила?..’ Вопрос Михайловского вполне закономерен. Он пишет статью в тот период, когда новая литературная школа не только не сформировалась окончательно, но еще не было создано сколько-нибудь крупных и значительных произведений, по которым можно было бы судить о характере русского символизма. Поэтому неудивительно, что критик видит в нем только подражание внешним формам новой французской литературы, а ее ‘протестующее’ начало на русской почве оказывается затушеванным, недейственным.
В момент зарождения русского символизма представители его старшего ‘декадентского поколения’ сами часто ссылались на французские авторитеты. Делал это и Мережковский в своей книге, цитируя Бодлера и Верлена. Михайловский же только усиливает, ‘педалирует’ эту связь. Для того чтобы установить соотношение нового литературного направления с русской классической литературой, Михайловскому просто не хватало ‘материала’, а аргументы Мережковского, утверждавшего эту преемственность, выглядели достаточно голословными. Гораздо позднее, когда символизм прочно ‘встал на ноги’, Блок подчеркивал, что это направление только ‘по случайному совпадению носило то же греческое имя ‘символизм’, что и французское направление’ {Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М., Л., 1962. Т. 6. С. 177.}, на деле имея с ним мало общего.
Таким образом, основной недостаток книги Мережковского, на который указывает Михайловский в своей статье — слабая логическая аргументация и противоречивость ряда положений,— справедлив как по существу, так и потому, что реальная литературная практика еще не давала достаточно оснований говорить о сформировавшемся новом литературном течении. Тезис же Мережковского о невыразимой сущности искусства Михайловский легко опровергает тем, что автору книги еще самому далеко не ясна основная идея нового направления.
Действительно новым явлением в литературе Михайловский считает творчество Горького и Л. Андреева, хотя далеко не все принимает в их произведениях.
Он видит, что у Горького, в отличие от Чехова, есть ясно выраженный идеал, формулируя который Михайловский в статье ‘Еще о г. Максиме Горьком’ приводит несколько неожиданную типологическую параллель между творчеством Горького и идеями Ницше. Михайловский одним из первых отметил влияние Ницше на русскую литературу и определил специфику восприятия его философии в России. Самой главной идеей мыслителя, вернее даже настроением, является неудовлетворенность состоянием современной цивилизации, построенной на ложных моральных принципах. Михайловский подчеркивает у Ницше не отрицание любой нравственности, а именно отказ от современных ее форм. Он писал: ‘Нравственно распущенные люди… пожелали опереться на ‘имморализм’ Ницше, и совершенно напрасно, потому что хотя он и сам называл себя ‘имморалистом’, но, в сущности, он настоящий моралист, притом очень строгий, только его мораль резко отличается от ныне общепризнанной’ (VIII, 938).
Другим, русским предшественником М. Горького, Михайловский считает Ф. М. Достоевского, к героям которого ‘неприменимы обычные понятия о добром и злом’. Причем сопоставление Горького с Ницше и Достоевским критик объясняет не влиянием: ‘Предупреждаю, что я отнюдь не собираюсь доказывать, что свое освещение жизни г. Горький заимствовал у Ницше… Но тем интереснее совпадение, свидетельствующее о том, что известные идеи носятся в воздухе, не только кристаллизуясь в виде все растущего множества поклонников Ницше в Европе, но вот и у нас, прорезывающихся самостоятельно…’ (VIII, 934).
Михайловский выделяет общие черты творчества Ницше и Горького. Это — идея одиночества, неизбежного для сильного человека, требующегося для гарантии его внутренней свободы. Михайловский видит такие черты во многих персонажах Горького, например в двух антиподах — Ларре и Данко. Ницше и Горького роднит описание того, что Михайловский вслед за немецким философом называет ‘психологией чандалов’, то есть психологией людей, которые не связаны никакой традиционной системой ценностей — от босяков Горького, пренебрегающих привычным укладом жизни, семейной моралью и христианской этикой, до самого полного пересмотра этой морали в идее сверхчеловека Ницше. Они — странники, бродяги, вечно сгоняемые с привычных мест какой-то смутной, неосознанной тоской, заставляющей их уходить от устойчивого и привычного к новому и неизведанному.
Михайловский находит текстовые параллели в книгах немецкого философа и рассказах русского писателя, и они достаточно убедительны. Во всяком случае, много позднее в статье ‘Беседы о ремесле’ Горький писал, что он ‘снабдил их (босяков.— Б. А.) кое-чем от философии Ницше…’ {Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 25. С. 322.}.
Когда Михайловский пишет, что Ницше было присуще ‘чувство чандала, обуревающее всякого сильного человека’, не нашедшего себя в современном ‘покорном, посредственном’ обществе, ‘чувство ненависти, мести и восстания против всего существующего’, то это соответствовало как некоторым положениям его теории борьбы за индивидуальность, так и пафосу ранних рассказов Горького.
Статья Михайловского о Горьком — достаточно редкий случай непосредственного влияния критика на писателя. Из последующих изданий своих рассказов Горький исключил места, которые Михайловский характеризовал в статье как художественно неоправданные или как пример крайностей ницшеанского миросозерцания.
Среди литературных откликов начала века статья о книге рассказов Л. Андреева, в которой критик отмечал литературное дарование начинающего писателя, выделяется отсутствием резких категорических оценок и явной доброжелательностью.
Как это было и в работах о Толстом, Достоевском, Мережковском, основной мотив творчества писателя Михайловский определяет в самом заглавии статьи — ‘Страх жизни и страх смерти’. Михайловского не смущает мрачный колорит рассказов Андреева, который у отдельных современных писателю критиков вызывал сомнение и неприятие. Правда, рассказ Л. Андреева ‘Ложь’ Михайловский не одобрил, так как не видел в нем четко выраженной авторской позиции. Но он чувствовал, что у Андреева есть критерий для различения тьмы и света, добра и зла. Этот критерий он видел в следующей приводимой им цитате из ‘Рассказа о Сергее Петровиче’, где голос героя почти неотделим от голоса автора: ‘Религия и мораль, наука и искусство существовали не для него. Вместо горячей и деятельной веры, той, что двигает горами, он ощущал в себе безобразный комок, в котором привычка к обрядности переплеталась с дешевыми суевериями. Он не был ни настолько смел, чтобы отрицать Бога, ни настолько силен, чтобы верить в него, не было у него и нравственного чувства, и связанных с ним эмоций. Он не любил людей и не мог испытывать того блаженства, равного которому не создавала еще земля — работать для людей и умирать за них’.
О той роли, которую продолжал играть Михайловский в критике начала века, свидетельствуют воспоминания писателя Н. Телешова, отмечавшего, что когда статья Михайловского об Андрееве появилась в ‘Русском богатстве’, то ‘этого было достаточно, чтобы литературный мир стал считаться с появлением нового литературного дарования {Телешов Н. Записки писателя. М., 1966. С. 116.}.
От поэзии Лермонтова до рассказов Л. Андреева — таков диапазон критико-публицистических исследований Михайловского. По существу, он написал историю русской литературы XIX — начала XX века. Не всегда Михайловский был прав: ‘Анну Каренину’ Толстого отнес к ‘салонной литературе’, совсем не принял талант Лескова, излишне прямолинейно писал о раннем Чехове.
Но оригинальность философско-социологического метода Михайловского, который определял его подход к литературным явлениям, неприязнь к жестоким идеологическим схемам и унылому морализаторству, хороший литературный вкус заставляли русскую интеллигенцию внимательно и заинтересованно следить за его творчеством на протяжении более сорока лет. Читатель же конца XX века, познакомившись даже с небольшой частью его литературно-критического наследия, представленного в этой книге, сможет почувствовать, что Михайловский был не только интересным интерпретатором идей своих великих современников, но и мыслителем, принимавшим непосредственное участие в формировании русской культуры.
Прочитали? Поделиться с друзьями: