Автомат, Калашников Иван Тимофеевич, Год: 1841

Время на прочтение: 22 минут(ы)

И. Т. Калашников

Автомат

(В отрывках…)

И славили Отчизну меч и слово: 1812 год глазами очевидцев. Поэзия и проза / Сост., и примеч. Ю. А. Беляев
М.: Современник, 1987.— (Классическая б-ка ‘Современника’).

Содержание первых глав:

Евгений Судьбин родился и вырос в Сибири. Он еще в младенческие годы потерял мать и потому воспитывался своим отцом — скромным и добросовестным чиновником. Много лет ушло у отца Евгения, чтобы от титулярного советника дослужиться до коллежского ассесора. Но вскоре он был оклеветан и лишен должности. Временное благополучие в семье закончилось, и для Евгения началась новая, трудная полоса жизни, полная лишений и разочарований. Приобретя покровительство губернаторши, Евгений несколько продвигается по службе. Однако после неожиданной кончины его покровительницы новые жизненные удары обрушиваются на молодого человека. Дочь богатого архитектора Надежду, в которую страстно влюбляется Евгений, родители насильно выдают замуж за пожилого и примитивного купца Подушкина, отличающегося только своим богатством и постоянным бормотанием к месту и не к месту ‘изойте видеть’. Аналогичное несчастье испытывает и бывший гимназический учитель Евгения Матвей Петрович, влюбленный в Амалию, дочь отставного генерала. По навету немца, директора гимназии, предстоящая женитьба расстраивается, и в это самое время Евгений получает от друга его семьи — мелкого чиновника, стоика по убеждениям, Ильи Маркеловича, письмо, в котором содержится страшное известие.

Глава X

Матвей Петрович не смыкал глаз во всю ночь и рано поутру ушел к генералу. По уходе его принесли с почты письмо. Надпись была не отцовской руки: тяжелое предчувствие овладело сердцем Евгения. Он торопливо разорвал конверт: писал Илья Маркелович.
‘Любезный друг, Евгений Иванович! Ты, я думаю, помнишь превосходное сочинение Франклина, которое, бывало, в наших литературных вечерах в Палате мы читали и перечитывали несколько раз, помнишь, он говорит: ‘Должно ли сожалеть о том, что новый младенец родится в вечности?’
Евгений затрепетал и едва мог прочитать еще несколько строк, где Илья Маркелович уведомлял его о смерти его отца. ‘Итак, все кончено! — сказал Евгений с глубочайшею горестью.— Моего благодетеля нет, с моею незабвенною Надеждою я расстался навсегда. Родитель мой, бедный родитель мой, ты один был последним утешением моей жизни — и тебя не стало! Боже великий!’ Слезы облегчили его грудь, он продолжал чтение письма.
‘Отец твой умер почти так, как умирали древние мудрецы: ни одной жалобы на страдание, ни одного слова, в котором бы выражалось чувство страха и боязни. Даже, говорят, он имел столько духу, что записал в своем журнале собственною рукою: ’17 числа смерть’, потом, исполнив обряды религии и простившись со всеми окружавшими его, великодушный страдалец ожидал смерти, как отрады, как избавления, повторив несколько раз: ‘Скоро ли конец жизни?’
— Разбойник этот иностранец! — вскричал в отчаянии и бешенстве вбежавший в комнату Матвей Петрович.— Посмотри, что он пишет. Но и ты получил письмо?
— Мой батюшка скончался!
— Скончался! Слава богу, что есть смерть! Что было бы, если бы некуда было скрыться от этих змей, от этих лютых зверей, которые именуются людьми! Я готов бы лучше сто раз умереть, нежели…
— Что такое случилось?
— Злодей иностранец обнес меня пред генералом, которому он давнишний приятель: ты знаешь, что генерал ему земляк. Глупец всему поверил — и мне наотрез отказал. Что я должен теперь делать? Я обесславлен, уничтожен, убит, а моя Амалия? Она не перенесет этого!
— Какое неожиданное несчастие!— говорил Евгений.— У меня недостает рассудка, что вам присоветовать…
Матвей Петрович ходил скорыми шагами по комнате, вовсе не слушал Евгения и разговаривал сам с собою: ‘Да, мне остается одно спасение: умереть, умереть! А мой враг?— Он будет жить и смеяться надо мною! Нет, я не допущу его до этого счастия: прежде я сам наслажусь его мертвой хрипотою, прежде я буду с восхищением смотреть, как он будет издыхать в смертных судорогах и слышать мои проклятия, мой голос будет ему звуком трубы Страшного суда…’
— Не говорите так, Матвей Петрович,— прервал его Евгений.— Если вы христианин, ваш долг прощать, а не мстить!
— Прощать, никогда! Чтобы я простил этому злодею, этому убийце…
— Но разве Спаситель не молился за своих убийц?..
— Спаситель!.. но он был бог, а я червь!
— Но вместе и бог! Не повторяли ли вы некогда с особенным чувством бессмертный стих: ‘Я царь, я раб, я червь, я бог’?
— Так, так!.. но дайте мне время, может быть, оно меня успокоит когда-нибудь!.. Да, оно одно меня успокоит,— повторил с горестию Матвей Петрович, которого бешеная запальчивость начала превращаться в тихую печаль.— Смерть! о, какое благо ты, смерть!..
Матвей Петрович погрузился в глубокую думу. Продолжительные размышления утишили первые впечатления горя, остался на сердце свинец постоянной и неизлечимой скорби. В таком положении он возвратился в Иркутск вместе с Евгением.
Первый выход Евгения из дома был — на кладбище, находившееся на высокой горе близ города. Если увидите подле старой Иерусалимской церкви на правой руке три камня: тут лежит все, что было для Евгения драгоценного на земле: отец, мать и брат. Евгений упал на могилу отца и долго, долго не мог с нею расстаться, казалось, он хотел еще раз услышать голос родителя, он взывал к нему, горько рыдал — ответа не было. Крепок сон мертвых! Отходя от могилы, Евгений остановился на валу, которым обнесено кладбище. Оттуда виден был весь город. Там была жизнь, здесь смерть, там колыбель, здесь могила! Евгений, в глубокой думе, смотрел то на город, то на кладбище, ему казалось, что жители города непрерывною, бесконечною цепью тянутся на гору и раскладываются по могилам, что пред ним прошли таким образом все живущие в это время — и город совершенно опустел. Нигде ни звука, ни слова, ни лица человеческого. Владычество смерти, которого мы не видим при непрерывно возобновляющихся поколениях, представились ему во всем грозном величии. Жизнь остановила свое течение, возобновление поколений прекратилось, и чрез сто лет вся земля представляла обширное, безмолвное кладбище, где, оплакивая погибший род человеческий, бродили дряхлые старцы, доживающие последние дни, с ними погибла память людей на земле. Как смешно показалось Евгению суетное величие людей, эта шумная слава, эти бессмертные памятники, эти громкие предания, возвещающие о великих земли! Благовест к обедне вывел его из мечтания.
В Иркутске была получена грозная весть о вступлении в Россию Наполеона, весть, потрясшая сердца русских от Днепра до Камчатки. В Иркутске, за шесть тысяч верст от столицы, всякая рана, всякий удар, наносимый отечеству, столь же живо и сильно были чувствуемы, как и в самом сердце России.
Евгений поспешил в собор, где собрался почти весь город. Когда, после литургии, был прочитан незабвенный манифест о нашествии врагов и когда духовенство, с глубоким чувством умиления и горести, воспело: ‘Царю Небесный!’, на глазах всего народа показались слезы, многие пали на колена и зарыдали. Нельзя забыть вечно этой торжественной минуты!
Евгений и Матвей Петрович, от природы чувствительные и пылкие, были вне себя, сам Илья Маркелович, великий философ и стоик, не мог удержаться от слез и, скрываясь вдали от людей за большим столбом, утирал себе глаза полою своего длинного сюртука.
— Друг мой!— сказал с жаром Матвей Петрович, выходя из церкви,— знаешь ли что? Мы потеряли здесь все, нам на земле ничего не осталось драгоценного, кроме отечества,— идем умереть за него!
— Идем! — повторил Евгений, бросаясь в его объятия.— Положим за него свои головы!
— Бог да благословит ваше намерение!— говорил со слезами Илья Маркелович.— Теперь только я чувствую, сколь тяжка моя болезнь: я не могу умереть за милую отчизну, по крайней мере счастлив тем, что, может быть, умру прежде, нежели какая-нибудь злая весть…
— Неужели можно думать,— возразил Матвей Петрович,— что Россия может быть покорена? Никогда!
— Никогда!— повторил с тем же чувством Евгений.— Скорее русские лягут костьми от Днепра до Ангары, чем отдадут чужестранцам свою независимость и свободу!
— Да будет!— говорил с чувством глубокой молитвы Илья Маркелович.
Сборы в дорогу Евгения и Матвея Петровича были не продолжительны. Илья Маркелович провожал их до берега Ангары, и, когда отъезжающие переехали через реку и сели в повозку, он еще долго смотрел вслед за ними. С каждою минутою повозка терялась из глаз более и более, наконец движение ее было заметно только по облаку пыли, еще несколько минут — Евгений сокрылся навеки из глаз доброго Ильи Маркеловича. В глубокой задумчивости долго стоял мудрец на набережной, облокотясь на перилы, и потом, глубоко вздохнувши, пошел вдоль по берегу своими мерными шагами.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава XI

Армия вступила в позицию при Царево-Займище. Был вечер. Грустное осеннее солнце печальными своими лучами рисовало на беспредельном поле длинные тени бесчисленных палаток. Задымились огни, но нигде не было ни слышно, ни видно живой деятельности военного стана: лагерь походил более на молчаливую толпу изгнанников, чем на сильное войско могущественнейшей империи. Солдаты молча собирались около огней и потихоньку толковали по-своему о судьбе кампании.
— Эх, братцы!— говорил старый гренадер, покачивая головою,— кабы теперь да наш отец Александр Васильевич, вечная ему память (солдат набожно перекрестился, взглянув на небо), не бывать бы супостату на русской земле, не смеяться бы ему, злодею, над нашей трусостью. Вспомнить не могу, ребята, слышь, так мурашки по телу и забегают, как раздумаешься о прежнем. Бывало, вскрикнет отец наш своим лебединым голоском: ‘Чудо-богатыри! надевай ветры! Бог вас водит: он ваш командир! Вперед!’ Вот, слышь, кровь так и закипит ключом, так бы вот и налетел орлом на врага, откуда храбрость берется, нет ни страха, ни устали: смерть — копейка! А теперь!..
— Да, брат Бурцов,— сказал также старый солдат,— теперь не то!
— Да растолкуй ты нам, Егорыч,— подхватили несколько молодых солдат,— от чего это? Аль боятся?..
— Боятся!— повторил Лука, мрачно нахмурив брови и покачав головою.— Сказать просто…— остальные слова проговорил он шепотом.
— Ой ли! — с испугом вскричали молодые солдаты.
— Чего бояться нам?— продолжал Егорыч.— Аль наши груди не крепки, или штык наш притупился? Пусть велят: не пожалеем сил, наточим его острее прежнего.
— Эх, кабы батюшка царь,— со вздохом сказал Бурцов,— да прислали бы нам старичка Кутузова…
— А что? разве удал? — спросили молодые солдаты.
— Ученичок Александра Васильевича, покойника,— отвечал Бурцов.— Русская кровь в жилах, а ума не занимать стать! Слышь, сам Александр Васильевич говаривал: ‘Хитер Кутузов, не ходи близко: обманет!’ Когда, сказывают, Измаил брали, так Кутузов первый взлетел орлом на стену, и Александр Васильевич назвал его правою рукою! А? какова честь?
— Да что ж не пришлют его?
— Слыхали ли вы старинную поговорку: сердце царское в руках у бога. Царь-батюшка знает, что делает. Будет угодно богу — пришлют…
— Когда-то пришлют,— с грустию повторили молодые солдаты,— а меж тем Москва белокаменная за плечами! Ах, ребята! что-то будет?..
— Будет, что бог велит,— сказал Бурцов.— И грустно, да делать нечего: наше дело служить не тужить, да умирать за веру и царя православного…
— То-то и беда,— возразил Егорыч,— что и умереть-то не дают за матушку-Россию. Худо, ребята! добру не бывать!
— Не бывать!— грустно прошептали все солдаты, бывшие в кружку, и почти не замечали, что огонь, около которого они стояли, едва курился.
Из ближней палатки смотрели на эту сцену три офицера. Два из них были наши знакомцы: Евгений и Матвей Петрович.
— Слышал?— спросил Матвей Петрович Евгения.
— Да!— отвечал Евгений со вздохом.
— При таком расположении войска плохая надежда на победу!..
— Вы новички,— возразил третий,— и потому так судите. Что значат пустые толки солдат? Барклай уже показал свой ум в превосходном отступлении. Чего же нельзя надеяться от его гения?
— Так, Густав Иванович,— отвечал Матвей Петрович,— никто не может осмеливаться оспоривать достоинства Барклая, но согласитесь, что главная пружина побед есть нравственная сила войска, а теперь наша армия…
— Искусное отступление есть уже половина победы,— возразил с жаром Густав Иванович,— здесь исполнился план, начертанный с глубочайшим соображением.
— Нельзя оспоривать, что отступление исполнено удачно, но отступать — еще не значит побеждать: война еще не начиналась, и участь ее еще не решена. Вспомните, что пред нами тот же страшный гений Наполеона и войско, одушевленное славою побед и доверенностию к гениальному вождю — войско, притом отлично устроенное и несравненно большее числом, нежели наше. О! впереди еще много работы! Одна несчастная битва может уничтожить нашу армию, и Наполеон сделается властителем всех путей: один народ не в силах будет оградить от него наши южные провинции!
— Поздравляем с сражением!— сказали вошедшие в палатку еще два офицера.
— С сражением?— с ужасом спросил Матвей Петрович.
— Что, струсил?— насмешливо сказал Густав Иванович.
— Струсил!— строго отвечал Матвей Петрович, нахмурив брови.— Густав Иванович, я тебя люблю, как человека благородного, но я не простил бы тебе этого слова в другое время: теперь наша жизнь принадлежит отечеству. Мы за тем приехали с берегов Ангары, чтоб умереть за родину, но должно сознаться: победа не наш удел!
— Мы того же мнения,— сказали пришедшие офицеры.— Барклай, человек необыкновенный, но сильное предубеждение войска и упадок духа не дают никакой надежды на успех. Притом едва ли и позиция довольно выгодна, знатоки говорят, что слишком открыто местоположение и не представляет никаких естественных преград, которые могли бы уравновесить неравенство сил.
— Мне кажется, господа,— заметил Густав Иванович,— вы гораздо более надеялись бы на успех, если бы командовал…
— Да, мы не имеем причин скрывать свои чувства,— перебил Матвей Петрович,— вы слышали желания солдат…
— Следовательно, вы более надеялись бы на успех, если бы командовал какой-нибудь Кутузов…
— Не какой-нибудь Кутузов,— серьезно отвечал один из офицеров,— но Кутузов, который первый взошел на приступ Измаила, который с тридцатитысячным корпусом умел проложить себе дорогу посреди французской армии и остался победителем, Кутузов, который недавно взял в плен все турецкое войско и едва не захватил самого визиря, Кутузов, наконец…
— Что это значит?— вскричал Евгений, стоявший в это время у палатки,— шум, тревога!
Офицеры выбежали из палатки. Вдали ехала вдоль лагеря коляска. По мере ее движения шум и волнение увеличивались. ‘Кутузов приехал!’ — наконец раздалось по всему протяжению лагеря. Орел воспарил над головою маститого вождя. Герой, принимая это за знамение победы, почтительно обнажил седины свои — и неописанный восторг войска слился в одно торжественное и бесконечное: ура!

Глава XII

Нельзя думать, чтобы кто-либо из русских не знал подробностей Бородинской битвы — битвы, где Россия боролась с целою Европою, и устояла, где великий гений Наполеона в первый раз впал в недоумение и нерешимость, где кровию ста тысяч жертв был подписан приговор его падения, где, наконец, он явился в последний раз с девственною славою всемирного победителя, с могуществом, которое еще нигде не встречало преграды, с волею, пред которой смирялась целая Европа,— и отсюда начинается период его бедствий и падений, от которых уже вся сила его гения не могла его спасти.
Бородинское поле разделялось надвое Смоленскою дорогою. Правая сторона оканчивалась рекою Москвою и была защищена со стороны фронта крутыми берегами ручья Колочи, левая, между новою и старою Смоленскими дорогами, быв открыта, составляла, так сказать, дверь, в которую Наполеон должен был ломиться: тут был единственный вход в Россию, русские Фермопилы. Высоты близ деревни Семеновской представляли порог, укрепленный сильнейшими батареями. Наполеону необходимо предлежало перешагнуть или погибнуть. Почти нечеловеческая храбрость была оказана французами. Выходя из лесу, они строились под картечными выстрелами, ничто не могло удержать их стремления: колонны бросались на батареи и погибали, но как бы силою чародейства выходили новые, и снова погибали. Впрочем, если нападение сопровождалось отчаянною, безумною отвагою, то и сопротивление было чудом непоколебимой твердости и мужества, чудом, какое может произвесть только пламенная любовь к отечеству.
Около полудня усилия неприятеля ослабели, многократные нападения его были отбиты, и битва начала умолкать.
— Славный пир!— говорил Матвей Петрович Евгению, стоя в колоннах, охранявших батареи.— Задали Наполеону: долго будет у него в голове кружиться. Гости пьяны, и хозяева веселы, но пирушка что-то замолкает: знать, кровавого вина недостало!
— Наш орел из высокой Екатерининской стаи,— говорил Евгений,— показал здесь всю свою орлиную прозорливость.
— Да!— отвечал Матвей Петрович.— Один выбор позиции уже ручается в нашу пользу: Наполеону заперты все входы, кроме одного. Неприятель не может развить вполне превосходство своих сил и должен лезть в одни узкие ворота, где для него всегда готова новая встреча. Замечаешь ли, как корпуса приходят всегда в пору. Все делается так легко и просто: но в том и мудрость великих полководцев. Смотришь, у плохого начальника, то приказание пришло не вовремя, то колонна запоздала, то…
— Однако Наполеон еще не устал,— перебил Евгений, рассматривая вдали движение неприятельских войск.— Смотрите, какая там страшная суматоха, войска сгущаются, беспрестанно подвозят новые орудия, везде раскидываются новые батареи. Едва ли не начнется пир пуще прежнего? Боже милостивый!— прибавил со вздохом Евгений,— чем-то все это кончится?
— Чем ни кончится,— отвечал Матвей Петрович,— но мне конца не видать!
— Отчего вы так думаете?
— Это можно чувствовать, но не думать.
— Предчувствие иногда обманывает!
— Может быть, но мое верно. Впрочем, я с тем и стал в эти ряды, чтобы умереть за родину.
— Так ничто не может быть выше, как умереть за своих братий, как временным страданием искупить вечное успокоение, как минутную земную жизнь принести в дар бессмертному бытию…
— Вы, господа, вечно философствуете,— подхватил Густав Иванович,— но право, как бывает жить ни тошно, а умереть еще тошней. Я не скрываю, у меня совсем другие цели, в надежде на будущую жизнь я умереть не согласен. Мое намерение другое: худой солдат, который не хочет быть генералом.
— Вы властны думать, как хотите, но я скажу вам просто: там, где действует эгоизм, не может быть благородного самоотвержения.
— Я и не хочу отвергать удовольствий жизни, и потому совершенно не намерен умереть, напротив, я готов употребить всякий способ, чтобы избавиться от смерти, если только можно согласить его с честию…
— Это значит, что в вас бьется не русское сердце: когда гибнет отчизна, можно ли думать о своем спасении?
— Моя отчизна повсюду…
— Так, значит, не быть христианином,— подхватил Евгений,— для бессмертного нечего бояться смерти.
— У вас вечно одна песня!
— Ах, какой страшный залп!— вскричал Матвей Петрович.— Чувствуете ли, как колеблется земля.— Еще! еще!.. Вот началась потеха!
— Великий боже!— воскликнул Евгений.— Ядро выхватило целый ряд из нашей колонны…
— А смотрите здесь: от батальона остались уже одни клочки.
— Признаюсь, страшно стоять без дела и быть только зрителем этого ужасного поражения. Но чу! командуют: вперед! В штыки! Браво!
— Ну, друг мой Евгений,— сказал с глубоким чувством Матвей Петрович,— прости навсегда! Там ожидает меня конец всех моих несчастий. Если останешься жив и увидишь мою Амалию, скажи, что последний вздох, последняя мысль были посвящены ей.
Между тем бой загорелся несравненно сильнее прежнего. Никакими человеческими словами нельзя изобразить ужасного мгновения, когда на пространстве одной квадратной версты грянул гром семисот орудий, но батареи, пожиравшие вдруг тысячи жертв, еще не могли остановить бешеного стремления неприятеля, нужно было противопоставить ему опору, несравненно сильнейшую всех батарей: русскую грудь и русский штык. Вся линия наших колонн двинулась ему навстречу.
Мы не будем описывать страшного мгновения, когда тысячи людей, с устремленными друг против друга стальными жалами, сшиблись одни с другими. Если на земле нет ничего страшнее смерти, то здесь она была в самых ужасных, отвратительных видах. Сражались не люди, действовавшие по плану и назначению, но тигры, с злобою и отчаянием раздиравшие друг друга. Воины, за минуту бодрые, сильные, мужественные, валялись растерзанными трупами: попирая их обезображенные остатки, заступали место их другие, и также погибали в свою очередь.
Матвей Петрович вступил уже в ряды сражавшихся. Евгений смотрел издали и горел нетерпением броситься вслед за своим другом.
— Ваше благородие,— говорил ему стоявший близ него Бурцов,— не мечитесь вперед: на штык лезть наше дело.
— Ах, добрый Бурцов! как мне думать о себе, когда тысячи гибнут!
— Да, ваше благородие! жарко приходится, обе стороны не жалеют пару: крепко поддают! Но посмотрите, что это там? Батюшки, сам фельдмаршал взъехал вон на этот холм… Эк его осыпает ядрами и картечью!.. Стоит, старичок, думает думу крепкую!.. Вон адъютанты хотят насильно заворотить его лошадь… Знать, не позволяет!..
— Боже милосердный!— невольно воскликнул Евгений.— Спаси его! жизнь его теперь для нас всего дороже!
— Правда ваша, что всего дороже! Так бы и кинулся да загородил его своим телом… Ну, слава богу, уехал! Смотрите, ваше благородие, что он путем теперь жиганет французов: недаром подставлял он им свою седую голову…
— Боже мой!— вскрикнул внезапно Евгений, обратив взоры в сторону, где сражался Матвей Петрович.— Он ранен! Он пал!
В это мгновение колонна двинулась вперед и Евгений исчез в общей схватке.
Около шести часов после полудня бой начал прекращаться: только ослабевающая канонада продолжалась до самого вечера: выстрелы слышались все реже и реже, казалось, засыпало огромное и страшное чудовище, утолившее кровожадную пасть истреблением бесчисленных жертв. Сошла ночь, и на окровавленном поле битвы, где незадолго не прекращались удары грома, потрясавшего землю, замолкло и утихло, как в могиле. Оба войска, недавно свирепые, разъяренные, как львы, едва усталыми стопами добрались до мест отдохновения и уснули глубочайшим сном на берегу кровавого озера, где в потоках крови тонули растерзанные трупы их товарищей и друзей. Печальный рог ущербнувшей луны поднялся из-за леса и полусумрачным лучом, осветив ужасную картину сна и смерти, таинственно означил очерки ее страшных подробностей. Тысячи растерзанных трупов, разбитых голов, оторванных членов валялись кучами, источая потоки крови. Омертвевшие трупы еще сохраняли выражение последнего момента ярости, в котором застала их смерть: раскрытые глаза еще смотрели жаждою убийства, и застывшие в крови руки еще, казалось, раздирали челюсти противника. Опираясь на отвратительные остатки своих друзей и врагов, умирающие силились приподняться из кровавой лужи, заливавшей им гортань,— силились, чтобы, может быть, в последний раз взглянуть на покрывавшее их небо — лазурное, блиставшее вечно тихими и покойными мириадами звезд,— взглянуть, и закрыть навеки темнеющие взоры.
Между тем над кровавым полем начал подниматься густой туман и под своими седыми волнами сокрыл ужасную картину истребления. Только тут, инде, сверкали движущиеся огоньки, с которыми отыскивали раненых: казалось, это был разлив времени, во глубине которого погибают все дела человеческие и где от самых знаменитых событий едва сохраняются тусклые искры преданий.
В числе отыскивающих был и Евгений, в сопровождении Бурцова. Напрасно старался он пересмотреть почти все трупы на том месте, где пал Матвей Петрович: его не было. Многие тела столько были обезображены, что не было возможности разобрать их черты. По какому-то тайному предчувствию Евгений остановился над одним из убитых. Никакое движение не обнаруживало в нем жизни. Рассматривая труп, Евгений хотя не мог узнать, но заметил в нем остатки жизни, раненый очнулся и трепетно посмотрел вокруг себя — и опять закрыл взоры, видно было, что он не мог понять своего положения: где и что с ним случилось. Если сон, то сон страшный, адский, нестерпимый сон, видение чудовищное, тяжкое. Мало-помалу грозная существенность начала пред ним проясняться, и больной, из глубины сердца вылетевший вздох был началом смертного мучения. Обломок штыка торчал в груди умирающего. Евгений вырвал убийственное железо. Раненый взглянул на него изумленными взорами, но, казалось, вечный мрак уже начал покрывать его вежды. ‘Боже великий! — проговорил едва слышным голосом умирающий.— Прости согрешения раба твоего!.. О Амалия!.. О Евгений!..’
— Боже мой! Чей голос, чье имя он произнес?— вскричал Евгений.— Ты ли это, друг мой?
Евгений поднес фонарь ближе к лицу убитого: оно было изъязвлено, растерзано и покрыто запекшеюся кровью, едва образ человеческий сохранился в главных очертаниях. Евгений отер кровь и с трудом мог отыскать знакомые черты. Между тем открытые глаза томно смотрели, как бы из врат другого мира, и как будто выражали невозмущаемое спокойствие вечности. Долго, в скорбном оцепенении глядел Евгений на эти неземные взоры, и казалось, хотел проникнуть чрез них в неисповедимую тайну грядущего. Гадание будущего и воспоминание прошедшего сливались в его душе в нестройное целое, минувшая повесть мелькнувшего детства и юности, со всеми милыми образами, летела пред его памятью и сердцем.
— Ваше благородие!— сказал Бурцов,— теперь делать нечего: не воскресишь. Позвольте мне взять тело и отнести на тот вон холмик, там зароем его с солдатскою молитвою, а потом священник отпоет всех вместе: кто здесь умер, тот и без того наследует царствие божие.
— Завидна судьба твоя,— говорил Евгений в сильном волнении чувств, не обращая внимания на речь Бурцова,— завидна твоя судьба, мой благородный друг! Ты принес жизнь в дар земному отечеству, чтобы приобресть небесное, а я еще осужден влачить мою горькую жизнь — и какой еще жребий готовится мне впереди, кто знает?
— Пойдемте, ваше благородие!— повторил Бурцов, взявши на плеча труп Матвея Петровича.— Вам надобно подумать о себе: вы сами ранены, смотрите-ка, перевязка сбилась и начала показываться кровь.
Евгений с душою, отягченною думами, почти механически пошел вслед за Бурцовым, утомленный трудами дня, изнуренный раною и потерею крови и пораженный смертию друга. На берегах Войны Бурцов зарыл тело Матвея Петровича. Некогда было ставить памятника: ничто не служило напоминанием, что тут схоронено сердце, любившее отечество, сокрыт человек, умерший за спасение своих собратий. На следующую весну могила заросла травою, покрылась цветами — и любопытный путешественник, может быть, обозревая поле битвы, попирал ее своими ногами. Ни история, ни предания не сохранят имени, ничем не заметного в толпе многих, ни современники не знали, ни потомки не будут знать не только затерянной могилы, но и самого существования безвестного защитника отчизны.
Такова-то судьба воина, судьба, служащая образцом великого, святого самоотвержения!

Глава XIII

Когда-то Дарий Истасп, говорят, вздумал зайти в наши южные степи и растерял свое войско, гоняясь за скифами. Не одно тысячелетие прошло с того времени, а когда новый Дарий пришел в те же страны, в народе пробудилось опять старое чувствование: пылкая любовь к свободе выше всех привязанностей к собственности. Бросили домы, истребили города и потянулись толпами, куда не знали сами, только не встречать завоевателя с хлебом и солью, как встречали его по всей Европе.
Москва пылала. Зрелище московского пожара выше всякого человеческого изображения. Пусть сгорит один из величайших городов в свете — найдется перо, кисть, которые могут удовлетворить самому взыскательному любопытству. Но здесь, в этом грозном шуме и разливе пламени, в этом громе и треске падающих зданий, в этих клубах огня и тучах дыма — было слышно и видно присутствие чего-то невидимого, невыразимого, но поражающего душу своим страшным величием: виднелось, как ужасный призрак, чувствование непримиримой ненависти оскорбленного народа, слышался голос грозной клятвы на вечное мщение разорителю отчизны!
В одной из отдаленных частей Москвы, не имея возможности следовать за армиею, остановился Евгений. Не столько раны, как сильная потеря крови и душевные страдания истощили его силы. С чувствованием глубокой горести о судьбе отечества и отчаянного равнодушия к собственному положению больной и измученный Евгений, лежа подле окна, смотрел на свирепевшее в отдалении пламя. Наступала ночь. Все продолжение улицы осветилось заревом, вдали слышались звуки барабана, крики людей, но улица была пуста: казалось, все умерло, или притаило дыхание, в ожидании грядущего бедствия. Отдаленное пламя расширялось и поднималось выше и выше: наконец покрытое тучами небо вспыхнуло на всем пространстве горизонта, и настал страшный, таинственный день без ночи, без утра, без вечера, ночь без дня и рассвета: время слилось в одно ужасное явление гнева божия на беззаконного угнетателя народов. Разлившееся море пламени раскалило атмосферу: удушливый зной распространился в воздухе. Казалось, огромный вулкан разверзся в средине Москвы и скоро поглотит оконечности города своим огнедышащим жерлом. Огненные столпы поднялись до высоты туч и подперли небо своими пламенными челами. Уже ничто не в силах было остановить владычество огня, который мгновенно пожирал здания, выстроенные веками. Наконец пожар превратился в пламенную бурю: огненное море взволновалось, пылающие вихри закружились в воздухе, и в несколько часов почти весь город слился в одну горящую массу, в одно море раскаленной лавы!
С каждым часом огонь подходил ближе и ближе к дому, где находился Евгений. Оконечность проспекта уже горела. Густой дым расстилался по домам, пробиваясь во внутренность комнат.
Евгений чувствовал приближение опасности, но помощи ожидать было не от кого: во всем доме не слышно было никакого звука человеческого. Собрав последние силы, Евгений кое-как дотащился до сеней. Ему послышалось, что калитка у ворот с шумом распахнулась, и кто-то с величайшею поспешностию вбежал на крыльцо. Евгений приготовил бывшие при нем пистолеты.
— Спасите, спасите, ради бога!— говорил вбежавший в сени незнакомец, бледный и дрожащий всеми членами.— Французы, изойте видеть…
— Боже мой! Это вы!— вскричал изумленный Евгений.
— Я, я, изойте видеть! Французы, изойте видеть, гонятся за мною, чуть не застрелили, изойте видеть…
— Но чем могу я вам помочь?— отвечал Евгений.— Вы сами видите, что скрыться некуда: дом скоро загорится!
— Как-нибудь, Христа ради,— говорил в смертном страхе купец ‘изойте видеть’ умоляющим голосом, со слезами на глазах.
— Хорошо, возьмите пистолет!..
— Нет, нет! я боюсь его: никогда, изойте видеть, не брал в руки…
— Сколько гналось за вами французов?
— Четверо.
— Но у страха глаза велики: не показалось ли вам вдвое?
— Быть может, изойте видеть!
Евгений, взведя курки, стал у ворот, ‘изойте видеть’ спрятался за углом сарая и изредка выглядывал испуганными глазами. Прошло несколько секунд в ожидании. Страшные мысли, как адская молния, пробежали в душе Евгения. Ему представилась горькая минута вечной разлуки с Надеждою, между тем как одна вспышка немногих зерен пороха могла опять соединить их навсегда. Евгений мрачно посмотрел на пистолет и бросил убийственный взгляд на виновника своего несчастия. Кроме бога и совести, свидетелей не было: никто никогда на земле не мог бы открыть свершенного преступления, ни малейшее подозрение не имело бы здесь места, никакого следа не могло быть посреди общего разрушения и убийства. Что ж удерживало руку, готовую подняться?
Евгений внезапно очнулся от преступного обаяния: грозная вечность предстала ему с своим неумолимым приговором, слабый звук пистолетного выстрела, казалось, превращался в неумолкаемые вечные громы, чтобы свидетельствовать пред лицом вселенной о свершенном в тайне злодеянии. Евгений задрожал от ужаса, что мог на мгновение допустить столь грешную мысль.
— О боже!— воскликнул он с глубочайшим вздохом.— Избавь меня от искушения, и даруй, чтобы я…
Начавшийся на улице крик отвлек его внимание.
— Отворите!— кричали по-французски.— Не то выломим ворота!
— Ломай!— отвечал Евгений.— Мы встретим гостей!
Несколькими ударами прикладов ветхие ворота были сбиты с петлей, с шумом упали, и двое французов, вооруженные саблями, вбежали во двор.
— Теперь все наше,— кричали они с бешенством,— никому и ничему нет пощады! Бей, руби, режь! Vive l’Empereur!
Евгений выстрелил из пистолета и одного из грабителей положил на месте. Другой выстрел не был столько удачен: пуля прошибла только фуражку на голове француза. Неприятель напал на Евгения, с саблею в руке. Евгений, схватив его за руку, удержал удар, но слабые силы начинали ему изменять. Француз нападал с яростию: смерть была неизбежна.
— Помогите!— вскричал Евгений, обратясь к Подушкину, но слабодушный трус, забыв защитника, думал только о своем спасении и перелезал в соседний двор.— Боже сохрани, изойте видеть! — прошептал он, махнув рукою, и скрылся за забором. Еще несколько секунд Евгений удерживал стремление врага, но наконец силы его истощились, и он упал на землю. ‘Meurs toi!’ — вскричал в бешенстве француз, занеся саблю на его грудь. ‘Боже! умилосердись!’ — воскликнул Евгений — и вдруг невидимая рука, вооруженная оглоблею, нанесла смертельный удар по голове торжествующего неприятеля: облившись кровью, француз упал без чувств.
— Кто это? — спросил с изумлением Евгений, поднимаясь с земли.
— Я, ваше благородие! — отвечал дворник.— Я, вишь, притаился в сараишке, да и припас гостинец для нежданных гостей, только выжидал времени, как бы надежнее изловчиться. Теперь надобно прибрать подальше эту некресть, да, благословясь, выжидать других. Вон, в энтом доме, Гараська, мой племянник, уж с пяток их окалечил. Ну вставайте, дьяволы, пойдемте в погреб: там перезимуете. Окаянные черти! Вишь, в Москву полезли: вот вам и Москва!
Счастливо отделавшись от нападения французов, Евгений должен был спасаться от пожара и поспешно вышел за ворота. По обеим сторонам улицы домы, объятые огнем в бесконечной перспективе, дышали пламенем из окон и дверей или извергали огненные потоки сквозь провалившиеся кровли: страшная иллюминация, приготовленная для встречи всемирного завоевателя! Евгений с величайшею опасностию должен был пробираться среди пылающих зданий. Чем далее проходил он, тем картина делалась ужаснее: пламенные вихри рвали кровли с домов, кресты с храмов божьих. Раскаленные металлы текли лавою по улицам. Но венцом ужасов и гибели были злодейства неистовых неприятелей. Пьяные и освирепевшие, они грабили дома, стреляли в окна, все разрушали и похищали, убивали отцов и мужей, бесчестили дочерей и жен. Пораженный ужасом, раздираемый жалостию, пылающий мщением, Евгений забыл свою болезнь и страдал только за погибающих соотечественников. Зрелище общего бедствия, убийства и насилия затушили в нем чувства собственной безопасности. Евгений спешил, не думая сам, куда идет. В таком положении души он приблизился к каменному мосту. Пронзительный, раздирающий сердце крик поразил его слух. Евгений бросился на мост, где убеленный сединами священник защищал против двух злодеев двух молодых и прекрасных девушек. Кровь лилась с его чела, но, готовый пасть, он еще употреблял последние усилия, чтобы удержать извергов. ‘Любезные дети мои! — вопил старик. Я думаю, спасайте свою честь, о жизни забудьте!’ Девушки в отчаянии бросились на разбойников, стараясь помочь отцу, но одним движением руки одного из них были с силою отброшены.
— Боже наш! Боже наш! — вопили несчастные исступленным голосом.— Что нам делать!
— Умереть!— вскричал отец, впившись судорожно сжатыми руками в лицо одного из злодеев.
— Да что с ним возиться!— вскричал его товарищ, выхватив саблю из ножен и ударив ею по рукам священника.— Так будет скорее.
Обе руки старца отлетели от туловища, он упал на мост, но, едва сохраняя признаки жизни, еще обратил глаза на погибающих детей. Их уже на мосту не было: видя гибель отца, они с воплем бросились в реку. ‘Благодарю тебя, боже!— прошептал старик.— Честь детей моих спасена: я умираю спокойно!’
Евгений слышал последние слова страдальца: помощь была уже поздна. В исступлении гнева и мщения юный воин в мгновение ока бросился на одного из французов, выхватил у него саблю и раздвоил ему голову, другой бежал: трусость нераздельна со злодейством.
Евгений кинулся к священнику, чтобы оказать ему возможное пособие, но мученик уже был выше человеческих пособий. Евгений хотел, по крайней мере, прибрать окровавленный труп и, склонясь к нему, усиливался поднять его и отнести в сторону. ‘Прочь с дороги!’ — раздалось несколько голосов на французском языке. Евгений приподнял голову. Ехала толпа всадников. Позади их, в сопровождении другой группы, скакал на арабской лошадке небольшой человечек, в капральском мундире времен революции. Взор его был взором ястреба, гонимого от добычи: быстрый и пронзительный, но нахмуренный, мрачный, разливающий холод и ужас. Пламенные бури и вихри гнались за ним вслед и осыпали его тучами искр и застилали облаками дыма. Проскакав быстро мимо Евгения, страшный всадник мгновенно окинул его своим ястребиным взором с ног до головы. На Евгении был военный сюртук. ‘Взять его!’ — вскричал всадник следовавшей за ним толпе и бешено проскакал вперед.
Евгений был представлен к губернатору Москвы Мортье.
— Вы русский офицер?— спросил губернатор.
— Да, ваше превосходительство.
— Для чего вы остались в столице?
— За ранами, не мог следовать за армиею.
— Скажите лучше, что вы остались, чтобы руководить толпою зажигателей?
— Я сказал правду, скажу еще и другую: в Москве только один зажигатель!
— Кто ж этот злодей?
— Вы его знаете, генерал!
— Я?
— Так.
— Но кто ж он?
— Ваш император!
— Дерзкий человек! Разве вы не знаете, что можете лишиться за это головы!
— Но не чести. Я искал уже смерти от руки врагов.
— Я вижу, вы фанатик. Вы русские все исступленные. Признайтесь, что жечь свою столицу, жечь прекраснейший город в свете, есть способ войны дикой, варварской, давно оставленной в просвещенных нациях. Ваши соотечественники все еще — скифы, как заметил император.
— Генерал! Независимость отечества для нас дороже всех благ в мире: скорее вся Россия будет представлять огромное пожарище, чем хотя один русский преклонит добровольно колена пред врагами отчизны.
Француз закусил губы и, казалось, думал: ‘Завел же нас наш великий Наполеон в порядочный омут, не скоро выдерешься от этих чертей’. Однако ж опять прежняя спокойная мина появилась на лице губернатора.
— Из ваших слов ясно видно,— сказал губернатор значительно,— что и вы в числе зажигателей: вы разделяете их чувства, по крайней мере готовы при первом случае не только одобрить их злодейство…
— Ненависть к врагам и любовь к отечеству, хотите вы сказать? Не отпираюсь!
— После этого признания участь ваша решена: вы будете расстреляны, в пример прочим: такова воля императора.
— Воля вашего императора надо мною не властна: приговор его есть приговор разбойника, силою ворвавшегося в дом. Но если угодно было провидению отдать меня в ваши руки, я умираю с охотою за любезную отчизну, верьте, генерал, и уверьте вашего повелителя, что так мыслит каждый русский, от царя до последнего крестьянина, и что подобный народ никогда побежден быть не может. В то время, когда вы, враги наши, произносите нам смертный приговор, судьба уже произнесла приговор над вами, из России выхода более вам нет!
— Вы в жару, офицер, и потому я прощаю вам ваш бред: пред смертию это простительно. Но если вы хотите спастись от смерти, есть средство.
— Не хочу!
— Подумайте. Дело идет о благе собственно ваших соотечественников.
— Если это правда, я готов вас выслушать.
— Император не для того пришел в Россию, чтобы ее разорять: он принес ей мир и благоденствие.
Евгений захохотал язвительным смехом.
— Слушайте со вниманием. Император, видя, что война принимает варварский характер, разорительный для России, и болея сердцем о русском народе…
— Генерал! — вскричал Евгений.— Ради бога, окончите ваши сожаления, или я умру от смеха.
— Слушайте и молчите. Если хотите умереть, еще успеете. Император,— продолжал Мортье,— душевно желает прекратить это всеобщее разорение и гибель, столь противные его милосердному и нежному сердцу.
— Чего желает он? Не поджечь ли остальные города России?
— Читайте. Вот прокламация к русскому народу, в которой ясно сказано, чего хочет великий Наполеон.
Евгений пробежал глазами поданный ему лоскут бумаги. ‘Разбойник!’ — проговорил он шепотом, стиснув зубы. Генерал показывал вид, что не заметил его негодования.
— Если вы хотите сберечь жизнь вашу,— сказал Мортье,— жизнь, которая может быть еще полезна для отечества, и в то же время спасти ваших соотечественников от напрасной гибели,— вы должны перевести эту бумагу на русский язык.
— Как! Вы предлагаете мне за жизнь измену!
— Не измену, но благо ваших русских.
— Прикажите вести скорее меня на казнь!
— Что вы делаете? Одумайтесь!
— Ведите!
— Дьявольские сердца!— невольно вскрикнул француз.— Попались же мы в логовище медведям!— прибавил он потихоньку.— Сумасшедший Наполеон!
— Ведите меня!— повторил Евгений.
Мортье подал знак, и благородный юноша был уведен, чтобы кончить жизнь от рук палачей.
Идучи на казнь посреди конвоя солдат, Евгений был совершенно чужд страха смерти: неизъяснимое, небесное чувство самонаслаждения наполняло его восторженную душу, слезы не горести, но умиления лились из его глаз: ‘Благодарю тебя, творец!— говорил он с чувством живой преданности воле божией,— благодарю, что ты сподобил меня умереть за моих соотечественников: смерть не страшна мне, потому что ты пролил в душу мою живую надежду на вечное бытие в царствии твоем, там опять я соединюсь с моим добрым отцом, с моею милою матерью, которая оставила меня в самом младенчестве, со всеми любезными сердцу, которых оно любило и с которыми обстоятельства здешней жизни меня разлучили…’
Евгений совершенно погрузился в область минувшего: милые образы, незабвенные минуты детства, неизгладимые картины родины неслись пред его воображением, и мечтательный юноша почти забыл, какая участь его ожидает чрез несколько минут… ‘Спасайтесь!’ — раздался голос посреди конвоя. Огромное обгоревшее здание с треском валилось на улицу, и тучи пыли покрыли жертву и ее палачей.

Содержание последующих глав.

В этих главах рассказывается о жизни Евгения в Петербурге, где он вынужден влачить жалкое существование мелкого чиновника. Его брак с доброй, красивой девушкой Ольгой, чей отец спустя некоторое время полностью разоряется, только усугубил жизненные трудности Евгения. Одна княгиня, дело которой ему поручено вести, пытается подкупить его, однако Евгений, несмотря на крайнюю нужду, в которой находится его семейство, отказывается от взятки. В это время у него нет денег даже вызвать врача к больной дочери. В довершение всего из-за происков сослуживцев он лишается места. Но в конце концов добродетельный образ жизни Евгения вознаграждается судьбой. Новый начальник помогает чуть не скончавшемуся от горячки Евгению, возвращает его на службу, дает ему хорошее место, и в его жизни наступает долгожданный перелом.

ПРИМЕЧАНИЯ

Иван Тимофеевич Калашников (1797—1863)

Известный исторический романист первой половины XIX века И. Т. Калашников был родом из Сибири, и хотя его литературная деятельность и административная карьера были связаны с Петербургом, он вошел в литературу ‘певцом Сибири’. Его сибирский цикл историко-этнографических романов (‘Дочь купца Жолобова’, ‘Камчадалка’, ‘Изгнанники’) принес ему международную известность. Однако, уделяя основное внимание исполнению своих служебных обязанностей (он вышел в отставку в чине тайного советника), он так и не оправдал возлагавшихся на него надежд литературной общественности. Повесть ‘Автомат’ не принадлежит к числу лучших произведений И. Т. Калашникова, но она оказалась единственным произведением в русской литературе, показавшим реакцию населения Сибири на наполеоновское нашествие.
Автомат. Впервые — отдельным изданием (М., 1841). Печ. по тексту этого издания.
Фермопилы — место знаменитой битвы древних греков с персами, в которой геройски погибли триста спартанцев во главе с их предводителем — Леонидом, Дарий (522—486 гг. до н. э.) — древнеперсидский царь-завоеватель, совершивший неудачный поход против скифов. Видя гибель отца, они с воплем бросились в реку.— Этот эпизод основан на действительном факте, о котором рассказывается у И. И. Лажечникова в его ‘Походных записках русского офицера’. Мортье Эдуард (1768—1835) — герцог (1808), один из любимых наполеоновских маршалов, бывший губернатором оккупированной Москвы и отдавший приказ о взрыве Кремля.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека