Автобиография В. В. Розанова, Розанов Василий Васильевич, Год: 1899

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

АВТОБИОГРАФИЯ В. В. РОЗАНОВА
(ПИСЬМО В. В. РОЗАНОВА К Я. Н. КОЛУБОВСКОМУ)

<Под портретом В. В. Розанова>

Мне думается, культура наша крушится и, может быть, сокрушится, по неимению в ней трех вещей — святой семьи, святого труда, святой собственности. Мы даже не понимаем, что это значит: святое лежит для нас непременно вне семьи, вне труда, вне собственности. Не на земле, а на небе. И вот почему ‘земля’ усиленно ‘проклята’ в нашу эру. Может быть, ‘радуются этому на небесах’, но есть все причины плакать об этом на земле.

В. Розанов

М. Г. Яков Николаевич!
Согласно желанию Вашему, выраженному в письме от 8-го марта, сообщаю Вам: 1) краткие биографические сведения о себе и 2) список своих трудов и статей:
1) Я родился в 1856 году в уездном городе Ветлуге, Костромской губернии, отец мой, занимавший должность лесничего, умер от простуды 4 года после моего рождения, и мать, продав все имущество, переехала с двумя дочерьми и 4-мя сыновьями в Кострому, где уже учился в гимназии мой старший брат, с целью продолжать здесь воспитание детей. На вырученные от продажи деньги она купила маленький дом и стала жить, принимая к себе на хлебы учеников местной семинарии — доходом от квартиры им и остатком от содержания их. Через несколько лет мой старший брат окончил курс в гимназии и уехал в Казанский университет, за 2 года до моего поступления в Костромскую гимназию. Живя уроками, брат не имел возможности помогать нам, а между тем вследствие болезни старшей сестры, умершей от чахотки по окончании курса в женской гимназии, и вследствие трудной и продолжительной болезни матери, тянувшейся 2 года и окончившейся смертью, — наша семья впала в крайнюю бедность, так что для отопления комнаты, как я помню, мы употребляли забор, отделявший сад от дома, и очень часто нуждались в хлебе, так как овощи были из своего сада. Имея учебники только по некоторым предметам, а главное — исполняя разные хлопоты по дому и хозяйству, как-то: топка печи или отыскивание забредшей на чужой огород коровы — я учился очень дурно, и помню, едва сознавал и часто не мог дать себе отчета, что именно проходят в нашем классе, о чем учат мои товарищи. Поэтому я остался на 2-й год во втором классе, и этот же год был годом смерти моей матери и первого возвращения из Казани старшего брата, который окончил курс в университете и получил назначение на должность учителя в Симбирске.
Мать, умирая, просила брата в письме, которое я потом нашел у него и храню до сих пор, не оставлять двух младших детей, меня и еще меньшего брата, которому было лет 7, и взять к себе на воспитание. Он это и сделал и отвез нас с собою в Симбирск. Здесь он прослужил 1 год и затем перевелся в Нижний на должность учителя истории и географии, мы же с братом, до его устройства, были оставлены на год у квартирной хозяйки, Николаевой, женщины неглупой от природы, но очень грубой и находившей большое удовольствие унижать нас с братом попреками в бедности и тем, что мы тяготим старшего брата, и что неизвестно, будет ли он еще продолжать наше воспитание. Презрение, которое она к нам высказывала, и всегда с большим знанием, что именно может причинить особенное страдание, — впервые, как кажется, сделало мой характер несколько замкнутым и угрюмым и вместе очень впечатлительным, благодарным ко всякому участию. Последнее оказывал мне старший сын хозяйки, учившийся в 7-м классе гимназии, который, хотя и не останавливал матери, но я, ничего не передавая ему, нередко приходил к нему на постель и плакал. Как я теперь понимаю, он был из тех молодых людей, которые так увлекались идеями 60-70-х годов: учась сам отлично, он обо всем, его занимавшем, беседовал со мною, нимало не скрывал образа своих мыслей и давал мне читать книги, какие были у него. Как влияние матери было первым впечатлением, определившим в значительной степени мой характер, так его влияние было первым, под которым сложились мои самые ранние умственные убеждения. По его указанию я прочел очень много книг, и содержание некоторых из них: ‘Физиологические письма’ К. Фогта, ‘Физиологию обыденной жизни’ Льюиса, ‘Мир до сотворения человека’ Циммермана и 1-й том Белинского, изложил для своей памяти конспективно. Эти конспекты, доведенные до конца и где нужно сопровожденные рисунками, хранятся у меня и до сих пор, и необходимость излагать обширное содержание, ничего не выпуская, и, однако, кратко, по всему вероятию, более всего способствовали развитию во мне склонности и (позволяю себе это думать) умения очень сжимать всякую мысль, а равно — точно ее формулировать. И впоследствии, даже до сих пор, всякого рода определения и формулирования я исполнял с большим удовольствием, нежели какой-нибудь другой труд. В это же время я прочел ‘Утилитарианизм’ Д. С. Милля — первую философскую книгу, которая произвела на меня большое впечатление в особенности потому, что сквозь частные и временные интересы, умственные и житейские, впервые показала мне область интересов общих и постоянных. Именно настроение, с которым эта книга написана, больше всего привлекло меня к себе, что же касается ее содержания, то я вынес из нее, но зато на много лет, знание, что есть взгляд на человека и на жизнь его, как на управляемые и долженствующие быть управляемыми идеей счастья — высшей в истории. Пробыв 2 года в Симбирске, я переехал с братом в Нижний, где провел свои ученические годы в гимназии от 4-го до 8-го классов включительно. Брат к этому времени уже женился, и вследствие ли своего характера или других причин, но я всегда оставался как-то отъединенным в своей семье, не принимал участия в ее жизни и не допускал ее влияния или проникновения в свой замкнутый мир, зато со многими товарищами я был тесно связан, и эта связь делает мои юношеские годы самыми светлыми на протяжении всей остальной жизни. Глубокая преданность интересам знания, неопределенные надежды и ожидание чего-то от будущего, правдивость отношений между собою и их полная безыскусственность — все это делало жизнь глубоко радостною. Я по-прежнему читал очень много и так же конспектировал наиболее важные книги, книг, бывших только занимательными, не отвечавших ни на какой определенно стоявший вопрос в моем уме, я никогда не мог читать тогда, как и теперь, равно как сочинений, очень обработанных по внешности, так что сквозь интерес к предмету сквозит забота о себе, о своем литературном имени. Поэтому только по необходимости я преодолел для ознакомления несколько ‘Опытов’ Маколея и некоторые сочинения Ог. Тьери, бывшие у брата, но сделал это с неохотою, доходившею до отвращения. Напротив, с величайшим интересом прочел 2 части ‘Исследований’ Д. С. Милля — вторую философскую книгу, которая мне попалась. Будучи хотя несколько знаком с органическою природою, я за это время старался усиленно приобрести хоть какие-нибудь сведения о неорганической, с этою целью, после некоторого ознакомления по учебникам, я прочел, конспектируя, ‘Минералогию’ Наумана, которая мне казалась очень совершенною по манере и плану изложения, и, к удивлению, я узнал потом, что тогда же не ошибся. ‘Руководство к геологии’ Ч. Ляйеля и литографированные ‘Лекции по минералогии’ петербургского проф. Еремеева, последние, кроме некоторых специальностей, были мне понятны и интересны, напротив, ‘Лекции’ проф. Кокшарова и геология Мора, которые я также пытался изучать, были слишком трудны, и я их оставил. Я и мои товарищи занимались гимназическими предметами настолько, чтобы идти удовлетворительно, и все остальное время посвящали чтению или опытам, которые мы делали, купив в аптеке некоторые препараты и вещества, или разговором политического и реже литературного содержания, ко времени моего гимназического учения относится увлечение сперва Писаревым, которого я всего прочел еще в Симбирске, и потом Добролюбовым — уже в старших классах гимназии. Из-за первого у меня было несколько ссор со старшим братом в первый год по приезде в Нижний, и было время, когда мне показалось, что все, что ни есть дурного и несовершенного в жизни, происходит оттого, что развлекаемые разными делами и дурными книгами люди не вдумываются довольно внимательно в этого писателя, но уже в VI классе гимназии, находя у какого-нибудь товарища томик Писарева и перечитывая когда-то знакомые места, я находил их в большинстве детскими, и всего его — более неинтересным. Менее ярко, но гораздо глубже было влияние Добролюбова, которого я и до сих пор считаю по влиянию на наше общество одним из могущественнейших умов, причем значение имеют не те или другие его мысли, но общий план его сочинений, сумрачное и серьезное настроение его души, из которой исходили все его отдельные мысли, житейская обстановка и условия воспитания — развития многих из нас чрезвычайно способствовали тому, чтобы этот писатель ассимилировал наши души со своею.
Классе в VII, приблизительно, я прочел и 1-й т. соч. Бентама и Макиавелли, в котором не нашел ничего безнравственного, мы все свободно читали также запрещенные заграничные издания, ‘Вперед’ и пр., которые свободно вращались в нашем кружке, и мы, бывало, передавали NoNo этого журнала, собираясь зимой на катке. Но они мне никогда не нравились, главное вследствие грубости своей и ясных преувеличений и неправд, из произведений этого рода только одна статья Лассаля произвела на меня очень глубокое впечатление: в ней объяснялось, почему фабриканты, даже при желании поднять заработную плату, не могут этого сделать, что законом конкуренции они сдерживаются от всякой попытки в этом направлении, и когда упорствуют в ней — погибают.
Я помню, как прочтя статью, я вышел гулять на откос, раскинутый над Волгой, и как сумрачною представлялась мне действительность, не значущим сравнительно с этим все, чем люди интересуются. Чтобы покончить с внешнею моею жизнью за это время, скажу, что наш кружок товарищей, классе в VII или VIII, решил, для ускорения самообразования, сделать нечто вроде классификации наук — распределить их между собою, с тем, чтобы каждый занимаясь тщательнее один, усвоенное излагал в общих собраниях, устраиваемых еженедельно, Тут мы проводили время за чаем, а потом, разговаривая и по временам .распевая ‘Марсельезу’, долго еще бродили по улицам туда и сюда. Золотое время, золотое детство!
Вне этого, хотя и одновременно, шло во мне развитие одной идеи, с которой я начинаю серьезное в своей жизни. Это было постоянное думанье об идее счастья как идее верховного начала человеческой жизни. Помню, я был в 4 классе гимназии, когда однажды, присутствуя при разговоре старшего брата с одним учителем гимназии и слыша, как мимоходом они что-то утверждали, ссылаясь, что иначе ведь пришлось бы согласиться с правилом иезуитов: ‘Цель оправдывает средства’, — я в досаде вышел из комнаты и, взяв четвертинку бумаги, тут же набросал ряд тезисов, связанных с собою ‘следовательно’, во главе которых стояло положение ‘цель человеческой жизни есть счастье’, а в конце — что безнравственное — необходимо. Это был первый зародыш всего моего последующего умственного развития, или точнее, первая формулировка того, что возникло во мне как-то невольно и бессознательно. Но я помню ясно, что начиная с этого времени, и чем далее, тем упорнее, я думал об одной этой идее до 3-го курса университета, т. е. всякий раз, когда я оставлял чтение или оканчивал разговор, я невольно и бессознательно отдавался обдумыванию этой идеи. Так, я ясно помню, что не было ни одного урока в гимназии, который я прослушивал бы учителя, или времени прогулки, или чего другого, когда бы я не был погружен не столько в обдумывание этой идеи, сколько в созерцание ее. Потому-то очень скоро она разложилась в мысли в ряд как бы геометрических аксиом, определений и выводов, объектом которых служило понятие счастья и которые обнимали собою государство, нравственность, чувство правоты — все формы, вообще, человеческого творчества. Логическое совершенство этой идеи было полно, но я не был только ее теоретиком. Будучи убежден в ее верховной истинности, я и свой внутренний мир, и свою внешнюю деятельность стал мало-помалу приводить в соответствие с нею. И постоянный внутренний анализ, вечно критическое отношение к своим поступкам и их приноровление к этой идее стало предметом моей внутренней жизни, при этом временами я принуждал себя к обычно безнравственному или бесчестному.
Так окончил я курс и поступил в университет — Московский, на филологический факультет. Лекции, из которых особенно нравились мне Герье — по всеобщей истории, Троицкого — по истории философии и Стороженко — по всеобщей литературе и Буслаева — по русской, были тем же внешним усваиваемым материалом, как и чтение в гимназии, но оне не имели отношения к моему внутреннему развитию, сосредоточившемуся всецело около одной идеи. Состояние искания чего-нибудь в этой идее уже давно окончилось для меня, и я стоял перед нею, полный изумления: будучи столь правильна, столь безукоризненна, она была для меня источником постоянного страдания, и в этом я видел странность, вызывавшую мое изумление. Вследствие практических попыток осуществить ее и вследствие постоянного анализа своей души и своей деятельности, в 22-23 года я стоял перед этой идеей, как очарованный, бессильный оторваться от нее и бессильный далее следовать за нею, измученный, изможденный, зная, от каких положений этой идеи происходит эта изможденность, и, однако, видя сцепки, которыми они прикреплены к самой идее, неопровержимой не менее, чем какая-нибудь геометрическая аксиома. Так прошло время до 3-го курса, когда сидя однажды и продолжая, по обыкновению, думать о ней, я вдруг понял следующее: идея счастья как верховного начала человеческой жизни есть идея, правда, неопровержимая, но она продуманная идея, созданная человеком, но не открытая им, есть только последнее обобщение целей, какие ставил перед собою человек в истории, но не есть цель, вложенная в него природою.
Но, если так, то отсюда именно и вытекает страдание, причиняемое этою идеею: она не совпадает, или точнее, заглушает собою, подавляет некоторые естественные цели, вложенные в человеческую природу, которые, в отличие от искусственных целей, составляют его назначение. Это последнее нельзя изобрести или придумать, но только — открыть, и открыть его можно, раскрывая природу человека, — и т. д.
Эту мысль я считаю поворотным пунктом в своем развитии. Вследствие изощренности, которую я приобрел постоянным думаньем над идеей счастья, раз у меня возникла идея об естественных целях человеческой жизни, — я перешел к исканию их, и оне были быстро найдены, а с ними и понятие государства, нравственности и всего прочего подобного быстро видоизменилось: изменен был угол зрения, и я все увидел в новом свете и расположении. Нужно было бы долго говорить об этом, и потому я прерываю. С величайшим одушевлением начал я писать сочинение, в котором должны бы быть изложены мои мысли, и предпослал ему отдельный трактат, содержащий анализ идеи счастья. В это именно время начали ходить слухи о какой-то ‘Исповеди’, написанной гр. Толстым, я достал ее и с изумлением прочел, что тот самый вопрос, который столько лет занимал меня, был и у него, но он счел его неразрешенным и повернул в одну сторону, я же разрешил его, и это решение содержало в себе совсем иной мир мысли, иной строй норм человеческой жизни, о каких он стал учить потом. Очень много светлого и радостного было в том мире, который открылся для меня, и я помню, что в течение 2-3 лет после этого я все еще находился под влиянием этой светлой радости. Начало трактата моего, написанного тогда же, было отправлено в ‘Русскую Мысль’, но он не был напечатан по причине тяжелого слога, и в самом деле, как я понимаю теперь, он так же мало годился для журнала, как какая-нибудь глава из ‘Этики’ Спинозы, но я, который в жизни все еще оставался наивным, был удивлен этим: исследование идеи, самой важной во всемирной истории, не печаталось потому только, что оно было выражено в строгой и отвлеченной форме. Я увидел тут равнодушие в истине, и оно внушило мне ту же неприязнь к журналистике, которую я испытывал к университету. Здесь, перейдя со 2-го курса на 3-й, я написал на каникулах небольшое исследование: ‘Об основаниях теории поведения’, содержавшее разбор и опровержение мнений, излагаемых обычно Троицким, и подал ему его, не поняв моего желания или уклоняясь от обсуждения, он представил его в факультет и, как я узнал от него на экзамене уже в следующий год, мне присуждена была за него премия Исакова. Еще через год я окончил курс в университете и, хотя был далек от мыслей об учительстве, самою жизнью был толкнут, как поезд по рельсам — на обычную дорогу учительства. Здесь, попав в глухой городок Орловской губ., Брянск, я начал писать сочинение, которое и было моим первым трудом: ‘О понимании’, опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки, как цельного знания, который и вышел в 1886 г. в Москве. В нем исследована одна и самая важная, быть может, из естественных целей человеческой природы — умственная деятельность. Когда прошло 5 лет, я попросил, чтобы меня перевели из Брянска, так как моя жизнь там была очень несчастлива, и мне хотелось забыть ее, или, вернее, в новом городе и людях найти рассеяние от того, что я там испытал. Меня перевели в Елец, той же губернии. Здесь живу я 3-й год и за это время написал следующие статьи:
1) ‘Органический процесс и механическая причинность’ — в ‘Журн. Мин. Нар. Просвещения’, 1889, май.
2) ‘Вопрос о происхождении организмов’ — в ‘Русск. Вести.’, май, 1889.
3) ‘Отречение дарвиниста’ — в ‘Московских Ведомостях’, 1889, No 291 (против проф. Тимирязева).
4) ‘Место Христианства в истории’ — ‘Русск. Вести.’, 1890, янв., и, полнее, отдельно, Москва, 1890.
5) ‘Метафизика Аристотеля’, перевод с примечаниями, в сотрудничестве с г. Первовым, в ‘Журн. Мин. Нар. Проев.’, 1890, январь (начало).
Сверх того, только что окончена мною (и это окончание задержало мое письмо к Вам) статья ‘Что выражает собою красота природы’ по поводу статьи Вл. Соловьёва в No 1 ‘Вопр. Философии и Психологии’, она, вероятно, будет напечатана или в ‘Русск. Вестн.’, или в ‘Вопросах’ Грота. Сверх этого, в последний журнал уже принята для печатания в 3-й книжке статья: ‘Заметки о русской переводной литературе по философии’ — там бы место и оценке Вашего перевода, но, к сожалению, они не попадут ко времени появления. Мне очень совестно, что я так долго утруждал Ваше внимание, но воспоминание о светлом прошлом как-то увлекло меня, и я хоть им готов был поделиться с человеком, которого хотя и не знаю, но он предан одинаковым умственным интересам, которыми живу и я. Глубоко уважающий и готовый к услугам

Василий Розанов.

Прим. ред. Эти строки относятся к 1891 году. В настоящую минуту В. В. Розанов, переселившись в Петербург, состоит на службе в Государственном Контроле и работает в разных изданиях.

КОММЕНТАРИИ

Русский Труд. 1899. 16 окт. No 42. С. 24-27.
В журнале напечатан портрет Розанова с текстом под портретом.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека