Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах.
Том девятый. Статьи. Письма.
М., ГИХЛ, 1957
Издание осуществляется под общей редакцией В. П. Друзина
Подготовка текста и примечания А. В. Западова и Н. И. Соколова
Флорентий Федорович! Вы хотите от меня биографических сведений обо мне самом. Не раз уже я получал предложения от составителей разных биографических словарей, иногда даже с приложением таблиц, разграфленных как участковые листки: ‘Лета. Где родился. Звание. Место учения. Давно ли почувствовал стремление’ и т. д. И при всем моем желании я никогда не мог удовлетворить желаний господ составителей словарей. Не знаю, могу ли исполнить и ваше желание, так как никаких мало-мальских определенных и кратко выраженных подробностей моей нравственной жизни — никаким образом невозможно изложить в краткой заметке, надобно перебрать все, что я написал, указать каждую страницу, объяснить, отчего она написана так, а не иначе — чтобы видеть, какие условия жизни заставили меня и жить и думать именно так, как я думал и как писал. Личные подробности моей биографии вроде того, что родился я 14 ноября 1840 года в Туле и там учился в гимназии до <18>56 года, после чего переехал и поступил в Черниговскую гимназию, откуда в <18>61 году поступил в С<анкт>-петербургский унив<ерситет>, откуда перешел в Московский, где благополучно курса и не окончил, — такие подробности, с присовокуплением сведений о моей жизни в семье, в семейной обстановке, все это, рассказанное -во всех подробностях, решительно не имеет в себе даже и зародыша того, из чего сложилась моя литературная жизнь. Вся моя личная жизнь, вся обстановка моей личной жизни лет до 20-ти, обрекла меня на полное затмение ума, полную погибель, глубочайшую дикость понятий, неразвитость и вообще отдаляла от жизни белого света на неизмеримое расстояние. Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это происходит. Не помню, чтобы до 20 лет сердце у меня было когда-нибудь на месте. Вот почему, когда ‘настал <18>61 год’, взять с собою ‘в дальнюю дорогу’ что-нибудь вперед из моего личного прошлого было решительно невозможно — ровно ничего, ни капельки, напротив, для того, чтобы жить хоть как-нибудь, надобно было непременно до последней капли забыть все это прошлое, истребить в себе все внедренные им качества. Нужно было еще перетерпеть все то разорение невольной неправды, среди которой пришлось жить мне годы детские и юношеские, надо было потратить годы на эти непрестанные похороны людей, среди которых я вырос, которые исчезали со света безропотно, как погибающие среди моря, зная, что никто не может им помочь и спасти, что ‘не те времена’. Самая безропотность погибавших людей, явное сознание, что все, что в них есть и чем они жили, — неправда, и ложь, и беспомощность их, уже одно это прямо убеждало людей моего возраста и обстановки жизни, что из прошлого нельзя, и не надо, и невозможно оставить в себе даже самомалейшего воспоминания, ничем из этого прошлого нельзя было и думать руководиться в том новом, которое ‘будет’, но которое решительно еще неизвестно. Следовательно, начало моей жизни началось только после забвения моей собственной биографии, а затем и личная жизнь и жизнь литературная стали созидаться во мне одновременно собственными средствами, в опустошенную от личной биографии душу я пускал только то, что во всех смыслах противоречило неправде, каждая ‘малость’, которая радовала душу, где бы я ее ни нашел, — попадала теперь непременно в мою новую душевную родословную. Лицо, которого я мог не видеть никогда, но облик и сущность которого я чувствовал всем сердцем, — мой родной, родственник, друг. Что бы ни случилось, я знаю, что ‘он’ есть, а стало быть не надо и робеть. Личная душевная жизнь и неразрывная! с ней литературная работа поддерживались во мне и подкреплялись долгие годы без всякой личной или нравственной с чьей-нибудь стороны поддержки, и так было до <18>68 года, когда я уже стал ощущать и нравственную поддержку добрых и симпатичных мне людей. Но лет семь — с <18>62-го по <18>68-ой—во мне было упорное желание не ослабеть в неотразимом сознании, что у меня никакой прошлой биографии нет… Одиночество в этом отношении было полное. С крупными писателями я не имел никаких связей, а мои товарищи — люди старшие меня лет на десять — почти все без исключения погибали на моих глазах, так как пьянство было почти чем-то неизбежным для тогдашнего талантливого человека. Все эти подверженные сивушной гибели люди были уже известны в литературе, и живи они в наше время, когда можно на полной свободе ‘пленять своим искусством свет’, — они бы написали много изящных произведений, но захватила их новая жизнь, такая, что завтрашний день не мог быть даже и предвиден, — и талантливые люди почувствовали, что им не угнаться за толпой, начинающей жить без всяких литературных традиций, должны были чувствовать в этой оживавшей толпе свое полное одиночество… Сколько ни проявляй искусства в поэме, романе — ‘они’ даже и не почувствуют… Спивавшихся с кругу талантливейших людей было множество, начиная с такой потрясающей в этом отношении фигуры, как П. И. Якушкин. В таком виде в пору было ‘опохмелиться’, ‘очухаться’, очувствоваться — и какая уж тут ‘литературная школа’! Похвальбы в пьяном виде было много, посулов — еще больше, анекдотов — видимо-невидимо, а так, чтобы от всего этого повеселеть, — нет, этого не скажу. Даже малейших определенных взглядов на общество, на народ, на цели русской интеллигенции ни у кого решительно не было. Немудрено, что ясно сознаваемое горе заливалось сивухой, самыми талантливыми людьми.
Созидание собственной своей новой духовной жизни привело меня к мысли, что мне нечего делать среди этих талантливых страдальцев. Положим, что я хлопочу около какого-нибудь действительно талантливого человека, провожая его домой и усаживая ‘со шкандалом’ на извозчика, или обороняя от ‘грубого дворника’ и уговаривая не делать мордобития, но ведь это уже в двадцатый раз и может надоесть наконец… Положим, что вот и этот знакомый писатель тоже1 человек огромного дарования, но что же мне-то делать, если я, придя к нему поговорить, вижу, что он ‘не в себе’.
— Слышишь, — спрашивает талантливый друг, — как меня такой-то редактор ругает?
Редактор, который ругает, живет на Сергиевской, а тот, кто слышит его ругательства, — в Дмитровском переулке…
— Ишь, лает! А небось до сих пор восьми рублей не отдает… Уж как зашумел!
Еще две-три фразы, и вы видите, что человек в белой горячке. Надобно идти к доктору, тащить его в больницу и лечить… А вылечится — жена не пускает приятелей к мужу. Да и он боится их, как огня, и сам не идет никуда, боясь запить.
Несомненно, народ этот был душевный, добрый и глубоко талантливый, но питейная ‘драма, питейная болезнь, похмелье и вообще расслабленное состояние, известное под названием ‘после вчерашнего’, занимало в их жизни слишком большое место. Не было у них читателя, они писали неизвестно для кого и хвалили только друг друга. Одиночество талантливых людей вело их к трактирному оживлению и шуму. Ко всему этому надобно прибавить, что в годы 1863—1868 все в журнальном мире падало, разрушалось и валилось. ‘Современник’ стал тускл и упал во мнении живых людей, отводя по полкниги на бесплодные литературные распри, а потом и был закрыт. Закрыто и ‘Русское слово’, и вообще мало-мальски видные деятели разбрелись, исчезли. Начали появляться какие-то темные издания с темными издателями… Один из них, например, когда пришли описывать его за долги, стал на глазах пристава есть овес, прикинувшись помешанным (Артоболевский). Когда, наконец, в 1868 году основались новые ‘Отечественные записки’, первые годы в них тоже было мало уюта… Все, что собралось, было значительно поломано нравственно и физически, пока, наконец, дело не стало на широкую дорогу. Пока оно складывалось, жить в неустановившемся и неуютном обществе большей частью до последней степени изломанных писателей (с новыми я едва встречался еще) не было никакой возможности, и я уехал за границу. За границей я был два раза: в 1871 году, после Коммуны, причем видел избитый и прусскими и коммунарскими бомбами и пулями город, видел, как приговаривают к смерти сапожников и башмачников, в другой раз я прожил там подряд два года, по временам только приезжая в Россию. В это время я был в Лондоне. Я мало писал об этом, но многому научился, много записал доброго в мою душевную родословную книгу навсегда… Затем прямо из Парижа я поехал в Сербию и в Пеште встретил наших. И об этом я мало писал, но много передумал и навеки много опять-таки взял в свою душевную родословную. Затем подлинная правда жизни повлекла меня к источнику, то есть к мужику. По несчастью, я попал в такие места, где источника видно не было… Деньга привалила в эти места, и я видел только, до чего может дойти бездушный мужик при деньгах. Я здесь, в течение 11/2 года, не знал ни дня, ни ночи покоя. Тогда меня ругали за то, что я не люблю народ. Я писал о том, какая он свинья, потому что он действительно творил преподлейшие вещи. Но мне нужно было знать источник всей этой хитроумной механики народной жизни, о которой я не мог доискаться никакого простого слова и нигде. И вот я из шумной, полупьяной, развратной деревни забрался в леса Новгородской губернии, в усадьбу, где жила только одна крестьянская семья. На моих глазах дикое место стало оживать под сохой пахаря, и вот я тогда в первый раз в жизни увидел действительно одну подлинную важную черту в основах жизни русского народа — именно, власть земли.
Таким образом, вся моя личная биография, примерно до 1871 года, решительно должна быть оставлена без всякого внимания, вся она была сплошным затруднением ‘жить и думать’ и поглощала множество сил и времени на ее окончательное забвение. Все же, что накоплено мною ‘собственными средствами’ в опустошенную забвением прошлого совесть, все это пересказано в моих книгах, пересказано поспешно, как пришлось, но пересказано все, чем я жил лично. Таким образом, вся моя новая биография, после забвения старой, пересказана почти изо дня в день в моих книгах. Больше у меня ничего в жизни личной не было и нет. Много это или мало — судить не мне.
ПРИМЕЧАНИЯ
По просьбе книгоиздателя Ф. Ф. Павленкова, готовившего издание сочинений Успенского 1883—1886 годов и предполагавшего поместить биографию писателя, Успенский сообщил ему некоторые факты и обстоятельства своей жизни. Биографии в обычном понятии этого слова не получилось, и сочинения вышли в свет без всяких сведений об авторе. Успенский в данном письме к Павленкову утверждает, что нет необходимости в подробном изучении отдельных фактов жизни того или иного литератора и считает важным прежде всего проследить формирование его взглядов, духовных интересов в связи с социально-политической и литературной обстановкой его времени.
Автобиография Успенского представляет собой чрезвычайно важный для понимания его творчества материал и наряду с предисловиями к первому и второму изданиям сочинений писателя является авторским документом первостепенного значения. Успенский со свойственным ему художественным талантом в небольшом по объему письме сумел точно определить настроение пореформенной эпохи, положение литераторов, зарисовать отдельные типы.
Особенно тяжелыми для русской журналистики второй половины XIX века были указываемые Успенским 1863—1868 годы.
Крупнейший революционно-демократический журнал ‘Современник’, игравший столь важную роль в период первой революционной ситуации в России (1859—1861), потерял своих ведущих сотрудников — Добролюбова, умершего в 1861 году, и Чернышевского, арестованного в 1862 году и затем сосланного в Сибирь. Некрасов, лишившись сотрудничества вождей крестьянской демократии, не мог вести журнал на прежнем уровне. К тому же, после выстрела Каракозова в Александра II (1866) и новой волны правительственной реакции ‘Современник’ был закрыт. Одновременно было прекращено издание и другого демократического журнала — ‘Русское слово’, идейным руководителем которого был Д. И. Писарев. Все большее место стали занимать ‘темные издания’, реакционные органы печати, в которых прогрессивным литераторам участвовать было невозможно. С 1868 года Некрасов и Салтыков-Щедрин встали во главе реорганизованного ими журнала ‘Отечественные записки’, продолжившего традиции ‘Современника’ в своем беллетристическом отделе, но публицистикой журнала завладели народники, и единства в редакции не было.
Успенский болезненно переживал неустройство русской общественной жизни, но и за границей, куда он уехал в 1872 году, не нашел душевного облегчения, ибо увидел расстрелы коммунаров Парижа и все усиливавшуюся власть капитала.
Найти ответы на насущные вопросы народной жизни Успенский пытается в деревне, с этой целью он уезжает сначала в Новгородскую, затем в Самарскую и снова в Новгородскую губернии, где и находит ‘подлинно важную черту в основах жизни русского народа’ — власть земли, сильно преувеличив при этом ее значение. Дальнейшая жизнь Успенского действительно пересказана в его книгах — писатель откликался на все, что волновало народные массы, интеллигенцию, скорбел о разрыве между нею и народом и горячо, взволнованно, страстно делился с другом-читателем своими наблюдениями и раздумьями.
Автобиография Успенского впервые напечатана в тексте статьи Н. К. Михайловского (журнал ‘Русское богатство’, 1902, IV) и воспроизводится по этой публикации. Дата рождения Успенским указана ошибочно. Из документов явствует, что он родился 13 октября 1843 года.
Стр. 182….вся обстановка… жизни лет до 20-ти…— см. об этом вступительную статью в т. 1 настоящего издания.
Стр. 185—186. За границу, в Париж, Успенский выехал весной 1872 года, летом возвратился в Россию. Вторичная поездка состоялась летом 1875 года. Успенский с женой и ребенком побывал в Париже и к августу был уже на родине. В третий раз он ездил во Францию зимой 1876 года. Сентябрь — ноябрь 1876 года Успенский провел в Сербии, в результате чего был написан цикл его очерков ‘Письма из Сербии’.