Время на прочтение: 11 минут(ы)
Кони А. Ф. Воспоминания о писателях.
Сост., вступ. ст. и комм. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова
Москва, издательство ‘Правда’, 1989.
OCR Ловецкая Т. Ю.
Октябрьская революция застала меня в звании первоприсутствующего в общем собрании кассационных департаментов сената и в должности члена Медицинского совета, т. е. высшего врачебного учреждения в России. Когда оба эти учреждения были упразднены, пришлось искать применения своих душевных сил, знаний и опыта долгой жизни. Поэтому я с особой готовностью откликнулся на предложение Первого и Второго Петербургских университетов занять в них кафедру учения об уголовном суде, а также Института живого слова о чтении в нем курса ораторского искусства с участием и в практических занятиях по последнему.
Пятьдесят шесть лет назад я был оставлен при Московском университете для приготовления к занятию кафедры уголовного права, вследствие одобренного советом юридического факультета и напечатанного затем в ‘Университетских известиях’ моего кандидатского сочинения ‘О праве необходимой обороны’. Это соответствовало моим лучшим упованиям, тем более, что Судебная реформа существовала еще лишь ‘im Werden’ {В будущем, в процессе становления, в теории (нем.).}. 1866 год разбил эти надежды, так как предположенная посылка оставленных при университете за границу для дальнейшей подготовки была отсрочена на неопределенное время вследствие перемены в Министерстве народного просвещения, когда место Головина занял мрачной памяти граф Дмитрий Толстой, а руководивший за границей занятиями молодежи незабвенный Н. И. Пирогов был отозван. Принять предложение ректора Московского университета, профессора уголовного права Баршева немедленно приступить к чтению лекций по общей части уголовного права, несмотря на всю заманчивость этого предложения, я не считал себя нравственно вправе, ибо не был достаточно подготовлен к изложению самостоятельного курса, a ‘jurare in verba magistri’ {Буквально ‘клясться словами учителя’ (лат.), т. е. пользоваться чужими знаниями либо сведениями.} не хотел. Ожидать времени, когда могли бы возобновиться командировки, пребывая в ‘немом бездействии печали’, мне было невозможно, тем более, что я мог ожидать в будущем новых затруднений, так как министром внутренних дел Валуевым был возбужден вопрос о преследовании автора ‘Необходимой обороны’ по новому закону о печати, кончившийся тем, что совету университета было объявлено замечание министра народного просвещения за написание труда, содержащего зловредные мысли о праве обороны против незаконного насилия власти и ее агентов.
Пришлось поступить на службу сначала в незадолго пред тем преобразованный государственный контроль, где — к слову сказать — нашли себе работу многие из тогдашних литераторов,— и затем в только что открытые судебные установления и иметь счастье участвовать во введении Судебной реформы в Петербургском, Московском, Харьковском и Казанском судебных округах. По пути подчас очень трудного служения делу правосудия, по крайнему своему разумению, мне пришлось два раза быть преподавателем судопроизводства в Училище правоведения и в Александровском лицее. Но многие условия и обстановка этих учреждений не давали мне забыть несбывшуюся мечту о кафедре в университете перед свободными слушателями из широкого моря житейского. Эта мечта меня не обманула.
Несмотря на многие условия переживаемого времени, сводящие у многих всю мысль к ‘хлебу насущному’ в буквальном смысле слова, я встретил в учащейся молодежи обоего пола несомненную жажду знания и интерес к нему, причем не раз пришлось испытывать отрадное чувство духовной связи лектора со слушателями. Во Втором университете я читал с осени 1918 г. по 1920 год, а затем этот университет был упразднен. В коренном Петербургском университете я читаю до последнего времени, причем с прошлого года мне пришлось заменить и безвременно скончавшегося профессора Розина. Несмотря на отрадное чувство, выносимое мною из аудитории, в 1919 году я был поставлен в невозможность продолжать в ней мои чтения, так как застарелый перелом ноги при падении из поезда Сестрорецкой железной дороги вызывает у меня все более увеличивающуюся тяжелую хромоту, которая препятствует мне безболезненно и свободно ходить пешком и вынуждает даже на короткие расстояния и для подъема на лестнице запасаться двумя костыльками. Отсутствие извозчиков и полная невозможность по моему физическому состоянию втискиваться, висеть и выпихиваться при пользовании трамваем заставили меня с грустью прийти к мысли покинуть мою аудиторию на далеком от меня Васильевском острове, о чем я объявил в 1919 году моим слушателям. Однако совершенно неожиданно я получил уведомление, что, по распоряжению Комиссариата просвещения, с целью облегчения моих поездок на отдаленные расстояния для чтения лекций, мне будет присылаться по моему предварительному заявлению лошадь. Оказалось, что мои слушатели обратились в Комиссариат с письменною, а затем и словесною просьбою о доставлении им возможности меня слушать предоставлением мне средства передвижения. Трогательная необычность этого шага и, быть может, мое ошибочное мнение о приносимой моими чтениями некоторой пользе побудили меня изменить мое намерение покинуть университет, тем более, что пользование таким средством передвижения не было связываемо ни с какими ожидаемыми от меня обязательствами.
В Институте живого слова я читаю с 1918 года теорию ораторского искусства и историю этого искусства в России, имея, в особенности в последний год, многочисленную аудиторию, из среды которой некоторые слушательницы проявляли особую даровитость в искусстве владения живой речью и ее постройкою. В этом же Институте в течение 1919 и 1920 годов я читал курс этики общежития, и повторил его затем в Доме просвещения при Мурманской железной дороге и в сокращенном виде в Институте кооператоров.
Общие начала этики преподаются большей частью в виде отрывков из истории философии и не особенно удерживаются в памяти, а между тем неотложный труд и тревоги практической жизни требуют немедленного ответа на возбуждаемые ею вопросы, ожидающие фактического разрешения в различных областях деятельности. Поэтому я наметил и разработал особый курс под общим названием ‘этика общежития’. Он состоит из краткого обзора нравственных учений выдающихся мыслителей и из посильного разрешения вопросов, возникающих в областях: судебной (учение о поведении судебного деятеля), врачебной (врачебная тайна, явка к больному, откровенность с ним, гипноз, вивисекция и т. д.), экономической (различные источники дохода), политической (свобода совести, веротерпимость, права отдельных народностей и их языка и т. д.), в области общественного порядка (развлечения и жестокие зрелища), литературы, искусства и театра, в областях воспитания и личного поведения.
Одновременно с этим я читал лекции преимущественно по истории русской литературы и по истории русского суда по приглашению разных просветительных учреждений и в просветительных отделах Виндаво-Рыбинской ж. д., библиотеки имени Григоровича и в доме имени Герцена, сопровождая эти чтения моими личными воспоминаниями о Толстом, Некрасове, Достоевском, Гончарове, Писемском, Апухтине, Соловьеве, Кавелине и Тургеневе. В школе русской драмы пришлось прочесть несколько лекций по истории русского театра в XIX веке и о выдающихся артистах второй его половины, а в Музее театров на выставке в память Мартынова передать личные воспоминания о великом артисте, предполагаю прочесть об И. Ф. Горбунове, скончавшемся 25 лет назад, когда осенью настоящего года будет открыта выставка в его память. Рядом с этим я участвовал в устроенных Домом литераторов чтениях в память Пушкина и скончавшегося недавно Венгерова и прочел ряд ежемесячных публичных лекций до июля настоящего года в Доме литераторов и его отделении в Физическом институте Петербургского университета — и в Доме искусства, между прочим, ‘о психологии памяти и внимании’, ‘о самоубийстве’ (‘Житейские драмы’ и ‘Гамлетовский вопрос’), ‘о порче русского языка’, ‘об отношении Толстого к суду’, ‘о Мертвом доме и Сахалине’ и ‘о русских ораторах’. Наконец, на Педагогических курсах в Аничковом дворце я читал в 1919 и 1921 годах лекции ‘о старом Петербурге’ и связанных с последним исторических и биографических воспоминаниях. Могу еще упомянуть об отдельных чтениях по литературе — в Доме ученых и в Невском народном университете, обслуживающем интересы пригородного населения, которые, к большому моему сожалению, мне не пришлось продолжать за чрезмерною дальностью расстояния, а также о ряде чтений в Тенишевском зале и др.
Из письменных работ мною написаны некрологи Гиршмана, Давыдова, Молчанова, Полонской, Евгения Трубецкого и др., предисловие к изданию ‘Тургенев и Савина’, статьи для двух педагогических журналов, отрывок из моих мемуаров о ‘Петре IV’ (графе П. А. Шувалове) в ‘Голосе минувшего’ и о законе 19 мая 1971 года в журнале ‘Дела и дни’.
Для будущего издания III и IV томов моей книги ‘На жизненном пути’, если ему суждено состояться при моей жизни, я приготовил в окончательном виде материалы,— значительно дополнил отдельное издание биографии Ф. П. Гааза и оканчиваю обработку моих воспоминаний о деле Засулич и об исследовании крушения царского поезда в 1888 году в Борках.
Должен сказать, что, ввиду моего возраста (около 78 лет) и нередких сердечных припадков, упомянутая выше работа вызывает у меня сильное утомление, но как результат вынесенных из долгой жизни ‘ума холодных наблюдений и сердца горестных замет’ доставляет мне нравственное удовлетворение и наполняет содержанием мою личную жизнь, давая возможность переносить некоторые ее грустные стороны.
В заключение, подражая английскому юмористу, к сожалению, вынужден прибавить, что известия некоторых зарубежных русских газет о моей смерти лишены достоверности, а сопровождающие их, как мне говорили, некрологи несколько преждевременны.
Напечатана в ‘Вестнике литературы’, 1921, No 9. Написана скорее всего в конце 1920 — начале 1921 г.
…Институт живого слова был создан в Петрограде через год после установления Советской власти при активном участии и содействии А. В. Луначарского, открыт 15.XI.1918 г. Лекции и практические занятия со слушателями читали и проводили известные ученые, общественные деятели, писатели. Луначарский, например, читал курс эстетики, Кони — ораторское искусство, профессор Энгельгардт — китайскую литературу, в частности поэзию, Гумилев вел курс русской поэзии. По-видимому, обучение было лишено строгой программы, шли не ‘от предмета’, а ‘от профессора’ — иначе как объяснить, что бывший нововременский публицист Энгельгардт смог заинтересовать ректора Института В. Н. Всеволодского-Гернгросса именно китайской поэзией. Читали лекции языковед Л. Щерба, историк литературы С. Бонди, К. Эрберт вел курс ‘философии творчества’. Вообще нацеленность Института была на всестороннее и творческое развитие личности: романтика революции сказалась в этом (см. ‘Ежегодник РО ИРЛИ’. 1977. Л., 1979). Среди ‘живословцев’ и ‘живословок’ оказалось немало учащейся и рабочей молодежи, жадно тянущихся к людям типа Кони, пользовавшегося, как явствует из ряда воспоминаний, необыкновенной любовью и вниманием своих слушателей. Весной 1924 года, вскоре после смерти Ленина, Институт был закрыт.
В мемуарной повести ‘На берегах Невы’ писательница Ирина Одоевцева вспоминает: ‘Огромные ярко-рыжие афиши аршинными буквами объявляют на стенах домов Невского об открытии ‘института Живого Слова’ и о том, что запись в число его слушателей в таком-то бывшем великокняжеском дворце на Дворцовой набережной.
В зале с малахитовыми колоннами и ляпис-лазуровыми вазами большой кухонный стол, наполовину покрытый красным сукном. За ним небритый товарищ в кожаной куртке, со свернутой из газеты козьей ножкой в зубах. Перед столом длинный хвост — очередь желающих записаться.
Запись происходит быстро и просто. И вот уже моя очередь. Товарищ в кожаной куртке спрашивает:
— На какое отделение, товарищ?
— Поэтическое,— робко отвечаю я.
— Литературное,— поправляет он…— Имя, фамилия?
Я протягиваю ему свою трудкнижку, но он широким жестом отстраняет ее.
— Никаких документов. Верим на слово. Теперь не царские времена… И чего вы такая пугливая? Теперь не те времена — никто не обидит. И билета вам никакого не надо. Приняты, обучайтесь на здоровье. Поздравляю, товарищ!
…Состав аудитории первых лекций был совсем иной, чем впоследствии. Преобладали слушатели почтенного и даже чрезвычайно почтенного возраста. Какие-то дамы, какие-то бородатые интеллигенты вперемежку с пролетариями в красных галстуках. Все они вскоре же отпали и — не получив, должно быть, в Живом Слове того, что искали — перешли на другие курсы’ (‘Звезда’, 1988, No 2, сс. 95, 96).
1866 год разбил эти надежды.— Имеется в виду покушение Д. Каракозова и последующая реакция.
…не считал себя нравственно вправе.— Баршев стоял на позициях охранительных, это тоже сыграло, без сомнения, свою роль в отказе молодого Кони.
…вопрос о преследовании автора ‘Необходимой обороны’.— Министр внутренних дел П. Валуев, как и многие высшие чиновники Александра II, метался между утеснениями и либеральными нововведениями, отражая в этой политике двойственную личность царя.
…застарелый перелом ноги,— Несчастье случилось с Анатолием Федоровичем в начале 1900-х годов.
…мои слушатели обратились в Комиссариат.— Имеется в виду руководимый Луначарским Наркомпрос.
Очерк о П. Шувалове вошел в т. 5 Собрания сочинений (‘Петр IV’).
Посмертно вышел последний (пятый) том мемуаров ‘На жизненном пути’ (в Ленинграде в 1929 году комментировался уже советским исследователем).
Воспоминания о деле Засулич изданы и прокомментированы в советское время (1933 год), о крушении в Борках— см. воспоминания в т. 1 Собрания сочинений.
…некоторые ее грустные стороны.— Кони стоически переживал трудности, связанные с гражданской войной, послевоенной разрухой. Вопрос об оставлении родины для него не существовал. Младший современник и коллега, известный юрист О. О. Грузенберг, давний знакомый и почитатель Кони, прислал из горестной эмиграции письмо, в котором не только подчеркнул значение Кони как юриста, но и невольно, как гражданина России, теперь уже Советской.
‘Вы — создатель русского судебного слова и в то же время творец таких совершенных форм его, что немногим удалось не то что сравняться, но даже близко подойти к ним.
Едва начав свою судебную работу, я написал о Вас статью… Напомнить — чем обязаны Вам не только отцы, но и дети.
(Обо мне… Умирал — не умер, воскресал — не воскрес).
Недостает мне России — вот что. Недостает — и ничем не заменить этой недостачи. Никогда я не думал, что так люблю ее, ленивую дуреху. Вернуться — домой — недолго… Что я стану дома делать? Служить нэповцам?!. Еще года за 3 до революции, когда на одном из чествований некий самодовольный буржуй стал в своей речи слишком тискать меня своей любовью, я не выдержал и бухнул: ‘Единственный дом, где я охотно посещаю буржуазию,— это Дом предварит<ельного> заключения.
А ныне, как я соображаю, и этого удовольствия получить не смогу’ (письмо от 30.ХII.1923 г. ИРЛИ, ф. 134, оп. 3, No 490).
Необходимо отметить, что в те 10 лет, которые Кони прожил при новой жизни (в возрасте 73—83 лет), как и прежде, дела его не расходились ни со словами, ни с помыслами. Он принял Советскую власть, не ставя никаких условий, не размениваясь на оговорки: это произошло потому, что и теперь он прежде всего думал об Отечестве, бывал озабочен судьбами народа и интеллигенции, а не своей. В первые недели после Октября, пригласив приехать А. В. Луначарского,— сразу сказал: ‘Мне лично решительно ничего не нужно. Я… хотел спросить вас, как отнесется правительство, если я по выздоровлении кое-где буду выступать, в особенности с моими воспоминаниями’. Зная, что значительная часть академического, интеллигентского ‘мандарината’ (выражение Луначарского) настроена к большевикам враждебно и саботирует не только их политическую, но и культурно-просветительскую деятельность, и понимая, что с той минуты, как нарком просвещения Республики перешагнул порог его дома, началось его сотрудничество с новой властью, а ей каждый к ней лояльный интеллигент важен и ценен, добавил, сознавая высокую значимость своего шага: ‘Людей, у которых столько на памяти, как у меня,— не очень много!’ (А. В. Луначарский. Три встречи. В его кн.: ‘Воспоминания и впечатления’. М,, 1968, с. 298). Здесь подразумевалось: ‘…у вас’, но это был не укор, а сожаление, потому что немногие, как он, из старой русской, российской интеллигенции понимали тогда эпохальную значимость происходящего. ‘…Я чувствую,— говорил Кони члену нового правительства, самого наверняка интеллигентного и молодого в истории всемирных революций,— что в вас действительно огромные массы приходят к власти… Ваши цели колоссальны, ваши идеи кажутся настолько широкими, что мне — большому оппортунисту, который всегда соразмерял шаги соответственно духу медлительной эпохи, в которую я жил,— все это кажется гигантским, рискованным, головокружительным. Но если власть будет прочной, если она будет полна понимания к народным нуждам… что же, я верил и верю в Россию, я верил и верю в гиганта, который был отравлен, опоен, обобран и спал. Я всегда предвидел, что, когда народ возьмет власть в свои руки, это будет в совсем неожиданных формах, совсем не так, как думали мы — прокуроры и адвокаты народа’ (там же, с. 301).
Убогая старорежимная обывательщина, бесхребетно страшившаяся как революции, так и контрреволюции, хихикала и злорадствовала: Кони ‘продался большевикам за сахар’, лошадь дали академику, к Кони явились с обыском… все отобрали. Первое было ложью, последнее — полуправдой. Однажды к нему на Надеждинскую (где сейчас на доме мемориальная плита) действительно пришли вооруженные люди. ‘На основании ордера Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией при Союзе Коммун Северной области за No 9671 23 октября 1919 года произведен обыск’… У ‘задержанного гражданина Кони Анатоли’ (так!) взяты документы, переписка, деньги, три золотые медали Академии наук, коробка, по-видимому, с наградами, две звезды ‘серебрыных’ (так!), два мундира ‘форминых’ (так!)… Обыск производил комиссар комиссии (подпись), все указанное в протоколе удостоверили А. Кони (подпись), представитель домового комитета (подпись) и дворник (без подписи).
Однако самое интересное развернулось далее. Из Петросовета последовала служебная записка следующего содержания: ‘С максимальной внимательностью прошу установить причины недоразумения с очень уважаемым А. Ф. Кони и о результатах поставить меня в известность’. 1919 год, площадь Урицкого, телефоны такие-то (по-видимому, на следующий день).
Еще через день, 25.Х.1919 г., ЧК — возвращено по ордеру гр. Кони реквизированные вещи (перечисляются), медную цепь (так!) конфисковать — согласно распоряжению тов. Жданова от 5.I.19 г. (не того ли самого?!). ‘Дело о реквизиции у Кони — прекратить’ (распоряжение, скорее всего, из Петросовета).
27-го на свет явился следующий документ Петроградского окружного комиссариата по военным делам (заместителя народного комиссара по просвещению): ‘Академик Кони является популярнейшим общественным деятелем, работающим с давних пор в тесном контакте с Наркомпросом и сыгравшим видную роль при демократизации преподавания. Читая лекции во многих высших учебных заведениях, в Пролеткульте и пролетарском ж. д. политехникуме, он всюду пользуется огромной популярностью в пролетарских аудиториях.
Имея в виду вышесказанное, компрос убедительно просит вернуть А. Ф. Кони отобранные вещи и медали, которые представляют из себя ценность исключительную (так!) как память о научной деятельности’ (подпись).
Та же организация (Дворцовая пл., 10) постановляет:
‘Для поездок академика гр. А. Ф. Кони, в связи с его общественною педагогической деятельностью, ежедневно будет отпускаться запряженный одноконный экипаж из автоконюшенной базы (Конюшенная, 3, телефон 1-17) по его требованию, в часы, назначенные им.
О чем вместе с сим сделано распоряжение управляющему автоконюшенной базой тов. Осипову, к которому и надлежит обратиться.
Инспектор кавалерии и конского состава (подпись)’. (ИРЛИ, ф. 134, опись 4, NoNo 361, 360).
…некрологи несколько преждевременны.
‘…я всецело отдался педагогической деятельности и с 1918 года читал курсы уголовного процесса и разработанной мной ‘Этики общежития’ (судебная, врачебная, экономическая, законодательная, литературная и художественная, этика воспитания и личного поведения) в I и II Петербургских университетах, Институте живого слова (учение об ораторском искусстве) и в Институте кооперативов. Одновременно я читал отдельные лекции по общественным вопросам, по психологии и по личным воспоминаниям о выдающихся писателях — в Академии наук, в Доме литераторов и Доме ученых, а также в Доме искусств, в Медицинской академии, Политехническом институте и Женских медицинских курсах. Меня приглашали также нередко читать мои воспоминания в Музее города, Музее театров и в разных бывших гимназиях и общественных библиотеках. В прошлом феврале я ездил в Москву читать четыре лекции о Толстом, Достоевском, о психологии памяти и внимания и о самоубийстве. Часть всех этих лекций читалась с благотворительной целью помощи учащейся молодежи, которая своим бескорыстным стремлением к знанию и своей вдумчивостью внушает мне искреннюю симпатию. Особые способности и чуткость проявляют слушательницы, уделяя время на посещение лекций от своих иногда очень тяжелых трудов. В материальном отношении приходилось по временам и подолгу испытывать тяжелое положение. К этому присоединилась постоянно усиливающаяся физическая слабость. Сломанная когда-то нога дала вследствие ошибочного диагноза все увеличивающуюся хромоту, доведшую до того, что я могу передвигаться лишь с двумя костыльками, так что трудно пользоваться трамваем… Дурно сплю и часто страдаю болезненным сжатием сердца (неврозным). Тем не менее стараюсь по возможности приносить посильную пользу, покуда не грянет последний час, которого жду без страха и малодушного уныния, памятуя слова Марка Аврелия о том, что самый постыдный вид жалости есть жалость к самому себе’. Это Кони писал О. О. Грузенбергу в 1924 году, высокий духовный настрой автора письма не подлежит сомнению. Письмо помещено в кн. адресата ‘Очерки и речи’. Нью-Йорк, 1944, с. 238, (цитируем по кн. ‘Современники’ К. И. Чуковского, М., 1962, cc. 205—206).
Прочитали? Поделиться с друзьями: