Аньоло Фиренцуола, Дживелегов Алексей Карпович, Год: 1934

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Алексей Карпович Дживелегов

АНЬОЛО ФИРЕНЦУОЛА

1493—1543

Текст издания: А. Фиренцуола ‘Сочинения’, Academia. M.—Л., 1934.

Электронная версия: М. Н. Бычков

I

Папе Клименту VII никак не удавалось накопить столько денег, чтобы щедрой рукой поддерживать ученых, поэтов и художников. Все золото папской казны поглощала его династическая медичейская политика. Она требовала огромных жертв и была пропитана настойчивым и терпеливым лицемерием, которое приводило в бешенство Макиавелли и вызывало одобрение Гвиччардини. Но папа любил делать вид, что он — тоже меценат не хуже кузена, пышного Льва X: собирал у себя людей талантливых, но поменьше калибром, то есть подешевле. Как он им платил, мы знаем от Бенвенуто Челлини. Как им у него жилось, рассказал в целом фейерверке ругательств по адресу ‘papa Climente’ — папы, который врет, — Пьетро Аретино. Но если человек был скромный и довольствовался малым, то он мог чувствовать себя очень уютно в сухоядении скупого покровительства Климента. Таких было немало. К их числу принадлежал Аньоло Фиренцуола.
Он появился в Риме около 1518 года, когда был еще жив Лев X, но его тогда было не видно, потому что он не умел ни назойливо лезть вперед, ни обзаводиться богатыми и знатными патронами. Его удовлетворяла маленькая должность при куриальном суде, дававшая ему, очевидно, самое необходимое и оставлявшая достаточно времени для развлечений. Развлечения оставили по себе не очень приятное воспоминание в виде французской болезни. Аньоло лечился от нее ‘святым деревом’, то есть гваяком, чудодейственной силе которого воздвиг потом признательный памятник в виде особого capitolo, то есть стихотворения, написанного терцинами.
Карьера складывалась далеко не блестяще, гораздо менее блестяще, чем мог ожидать сам Аньоло, ибо данные у него были. Он принадлежал к видной флорентийской семье, в которой культурные традиции стали наследственными. Дед был очень заметный гуманист и поэт, отец — юрист и литератор с хорошим именем. Сам Аньоло получил прекрасное общее образование во Флоренции, а специальное юридическое пополнял в Сиене и Перудже. Но, по-видимому, ему недоставало настойчивости и не было у него цепкой хватки, какой был в изобилии наделен его перуджинский однокашник Пьетро Аретино. Жизнь его не отпечатлелась сколько-нибудь заметно ни в воспоминаниях современников, ни в документах. Оттого в ней так много невыясненного. Мы знаем, что он был монахом валломброзанского ордена, но, когда он в него вступил, нам неизвестно. Мы знаем, что он не очень долго сидел в папских судах: ему быстро опротивели дикие архаичные процессуальные нормы, в них царившие, и невежественные судьи в рясах, торговавшие правосудием, он бросил суд. Но когда эта случилось — нам неизвестно. Мы знаем, что в оставлении им куриальной службы играла роль его родственница, Констанца Амаретта, с которой его связывали и другие узы, нежнее родственных: она все время толкала его на литературную работу, пока не добилась своего. Но в каком обществе вращался Аньоло до ухода со службы, и когда пристала к нему французская болезнь, и как сочетались Констанца и ‘святое дерево’ — нам неизвестно.
Только после 1525 года, то есть при папе Клименте, Аньоло появляется в обществе людей, знакомых нам и занимающих положение, и получает доступ в Ватикан. Позднее он с гордостью припоминал, как ему пришлось читать папе свои произведения: ‘Мне хочется и я могу похвалиться тем, что разборчивый слух Климента Седьмого, для восславления которого слабо будет всякое перо, в присутствии самых светлых умов Италии в продолжение нескольких часов склонялся с большим вниманием к моему голосу, когда я читал ‘Изгнание’ [1], и первый день этих ‘Разговоров’, — не без того, чтобы выказывать знаки удовольствия и не без похвал’.
‘Самые светлые умы Италии’, нужно думать, — это те люди, вместе с которыми Фиренцуола посещал собрания Академии Виноградарей [2]: веселый поэт Франческо Берни, епископ Делла Каза, автор первого руководства хорошего тона ‘Il Galateo’, новеллист Франческо Мольца и несколько других литераторов. Жизнь Аньоло начала становиться более содержательной и более обеспеченной. Но она сплошь проходила в литературных интересах и светских увлечениях. Трагическая эпопея Италии и Рима в 1526—1527 годах, майский разгром города, позорный полуплен папы Климента, его пресмыкательство перед Карлом V и награда за это — покорение Флоренции в 1530 году — никак не отразились в сочинениях Фиренцуолы. Как будто за это время не случилось ничего особенного. Как будто в эти годы на свете на было ничего, кроме улыбки Констанцы и бесед Виноградарей, Между тем не все Виноградари были таковы: в берниевой переделке ‘Влюбленного Роланда’ разгром Рима в 1527 году, Sacco di Roma, занимает очень много места.
Это отсутствие интереса к общественной жизни было типичной чертой именно Аньоло, и оно нравилось папе Клименту. Недаром пригрел он его. Он не только давал ему возможность существовать, но в 1526 году освободил его от монашеских обетов. Чем это было вызвано непосредственно, мы тоже не знаем. Если бы папа был человеком мало-мальски доступным юмору, можно было бы думать, что к этому побудило его содержание читанного ему первого дня ‘Разговоров’: ведь из шести новелл, в него входящих, чуть ли не каждая издевается над монахами, и подчас в очень непристойной форме. Освобождение от обетов автора таких новелл могло быть ироническим жестом. Но Климент иронии не понимал. Скорее всего, это было милостью за удовольствие, доставленное чтением: ни сатиры против духовенства, ни непристойности не мешали папе ни теперь, ни раньше получать удовольствие от интересного чтения. Награда Аньоло была тем более полная, что, снимая с него монашескую рясу, папа оставил ему как клирику право пользоваться церковными бенефициями. Когда Аньоло переехал из Рима в родную Тоскану, он — это мы знаем из документов 1539 года, но вполне вероятно, что так было с момента переезда, а может быть, и раньше — носил звание {[аббата]} монастыря Вайяно, неподалеку от Прато. Так как монахом он уже не был, ясно, что титул означал лишь, что он пожизненно пользуется доходами монастыря. Самый переезд совершился, нужно думать, после смерти Климента (1534).

II

В Прато протекли последние девять или десять лет жизни Фиренцуолы. В Прато и во Флоренции, куда он часто наезжал, и жизнь, и физиономия его приобретают больше определенности. Нам удается схватить кое-какие важные контуры.
Флоренция после 1530 года уже не была республикой. Тот самый папа Климент, который с таким удовольствием слушал чтение непристойных новелл, с помощью испанской армии сломил сопротивление Коммуны и посадил в городе Алессандро Медичи, который был не то его племянником, не то просто сыном. Алессандро круто взялся за руль и рядом последовательных ‘реформ’ в течение двух лет ликвидировал последние остатки старой республиканской конституции. Сделать это было тем легче, что город был совершенно обессилен экономически: от его огромных богатств не осталось почти ничего, ему нечем было сопротивляться против нажима новой экономической политики. А она загоняла в деревню остатки капиталов и возвещала новое социальное устройство, возврат к сословному делению и к восстановлению дворянства — все то, что было результатом наступившей уже феодальной реакции.
Когда в 1537 году Алессандро стал жертвой дворцового заговора и его место заступил Медичи другой линии, Козимо, сын кондотьера Джованни, вождя ‘черного отряда’, основная социально-политическая тенденция, поддерживавшаяся все время Испанией, укрепилась еще больше. Быт различных классов общества отразил все эти хозяйственные и социальные перемещения.
Годы, которые Фиренцуола прожил в Тоскане, в чудесном маленьком Прато, как раз были временем, когда Тоскана меняла вехи. И если вчитаться в его писания, мы найдем разбросанные в них черты и черточки, иллюстрирующие эту смену вех. В них есть моменты чрезвычайно важные не только с чисто литературной точки зрения, но и с общекультурной: иллюстрация того социального сдвига, свидетелем которого был автор.
Фиренцуола — отпрыск буржуазной семьи. Отец его и дед были представителями буржуазной интеллигенции. Прадед переселился во Флоренцию из родной Фиренцуолы в те времена, когда Козимо Медичи Старший набирал для города новых граждан взамен изгнанных сторонников Альбицци. И, конечно, все Фиренцуола были ревностными слугами Медичи. Высоких положений они не занимали, большими богатствами не владели, но жизнь вели обеспеченную и спокойную. Аньоло, получив милостями папы Медичи возможность существовать не нуждаясь ни в чем, разумеется, должен был, по примеру предков, быть приверженным к правящему дому. Нет ничего удивительного, что имя герцога Козимо много раз встречается в разных местах сочинений Фиренцуолы и всегда окруженное почтительными эпитетами. Но не это наиболее характерно, а то, какую жизнь и какие классы живописует аббат-новеллист там, где описывает современное ему общество.
Нужно помнить, что не так типично то, что рассказывает он в самих новеллах, потому что у новеллы со времен первого Novellino (‘Сто старых новелл’) установился в отношениях к различным классам населения некий канон, очень устойчивый, и Аньоло, много раз подчеркивающий свою зависимость от ‘Декамерона’, этот канон блюдет. Гораздо важнее, как он портретирует людей своего непосредственного окружения, потому что это — зарисовки, сделанные рукою очень наблюдательного художника. Типы новелл лишь дополняют картину. Каково же основное впечатление от этой картины?
Оно коренным образом отлично от того, которое дают нам не только Боккаччо и Саккетти, но и такие типично буржуазные новеллисты тосканского Кватроченто, как сиенец Джентиле Сермини. Даже Фортини, сиенец уже XVI века, горячий сторонник вольностей родного города — их разрушит позднее тот же Козимо, — имеет больше точек соприкосновения с Сермини, чем с Фиренцуолой, своим современником. У Фиренцуолы совсем испарились настроения свободного горожанина. Долгие годы в Риме, при папском дворе, удобная жизнь в Прато, под сенью милостивой власти Медичи, на сытных монастырских хлебах атрофировали в нем вольнолюбивый дух старых флорентийских республиканцев. Он — представитель буржуазии, но буржуазии новой, вываренной в котле свеженького принципата Медичи. Медичи ведь тщательно вытравляли в тосканской буржуазии не только гордое свободолюбие старых пополанов, но и всякий вообще политический интерес. Уже Алессандро провел две меры, которые преследовали именно эту цель. Он уравнял в правах жителей Флоренции, единственных прежде полноправных граждан, с населением всей области, то есть остальных городов (Пиза, Пистоя, Прато, Ареццо, Ливорно и т. д.) и деревни, которое политическими правами не пользовалось. Теперь все было нивелировано, и политических прав не осталось ни у кого. Затем вместо четырнадцати ремесленных цехов было создано четыре ‘объединения’, le universita: три получили по три цеха, одно — пять. Организация мелкой буржуазии, главного контингента уличных бойцов, армии городской свободы, были разгромлены. Это произошло незадолго до смерти Климента, в 1534 году. Само собой разумеется, что ношение оружия было строго запрещено, а сильный гарнизон под начальством кондотьера Алессандро Вителли, который был больше полицейским, чем воином, ручался за то, что всякое движение в городе будет подавлено в кратчайший срок. Зато всячески поддерживалась деревня и сельское хозяйство. Промышленность падала. Французская и английская конкуренция подрывали шерстяные предприятия цеха Калималы. Рабочие руки освобождались, и Алессандро усиленно старался улучшить положение крестьян, чтобы создать в деревне бесперебойное предложение труда. И деревня начинала подниматься после того разгрома, которому она подверглась за десять месяцев осады в 1529—1530 годах. Отстраивались виллы, и буржуазия охотно выезжала из города, чтобы подкормиться на дешевых деревенских харчах. Общество феодализировалось. Начальный период феодализации флорентийской или — шире — тосканской буржуазии и изображает нам Фиренцуола.
Посмотрите на кавалеров и дам в обоих диалогах о женской красоте и во вступительной части ‘Разговоров’. Под прозрачными для современников псевдонимами Фиренцуола ведь рисует живых людей, дает в лице Чельсо Сельваджо свой собственный портрет, своей римской возлюбленной Констанце Амаретта сохраняет и имя и фамилию, а новую даму сердца, Сельваджо Бонамичи, называет только по имени: Сельваджа. Кто такие эти люди? Какова их социальная порода? Похожи они на республиканских пополанов? Ни в какой мере. Вот ветвь рода Барди, одного из славнейших представителей старших цехов, членов Калималы. Она уже имеет графский титул и зовется графами Вернио. И у них, конечно, большое имение. Если бы мы могли расшифровать все псевдонимы, вероятно, нашлись бы и другие такие же превращения. В жизни их было много. На поверхности теперь не пополаны, а нобилитет, то есть буржуазия, пересаживаемая вместе с остатками капиталов на землю, начинающая усваивать дворянские повадки, с вожделением поглядывающая на герцогский двор. И у интеллигенции настроение уже совсем не буржуазное, не такое, как у венецианской интеллигенции и у ее наиболее яркого представителя, старого приятеля Фиренцуолы, Пьетро Аретино. Пьетро ведь тоже был тосканцем, и герцог Козимо очень звал его во Флоренцию, обещая предоставить ему самый красивый из городских дворцов, Палаццо Строцци. Аретино не поехал, потому что не чувствовал себя способным ужиться в новой флорентийской атмосфере. Компания Фиренцуолы и сам он чувствовали себя в ней отлично.
Все их времяпровождение, все разговоры, вся внешняя обстановка их быта уже новые, не прежние. Они приспособились. Когда у них завязываются беседы, затрагивающие хотя бы не прямо, хотя бы отдаленно социальные вопросы, они высказываются вполне определенно. Обратите внимание на коротенький обмен мнений после второй новеллы. Юноше приглянулась дама. Чтобы добиться цели, он переоделся в женское платье и нанялся к ней в горничные. Компания Фиренцуолы единогласно осуждает молодого влюбленного, но не столько за то, что он пустился на обман, сколько за то, что не побрезговал ‘подняться по кухонной лестнице’, то есть поступить в прислуги. Подневольный труд не для имущих, даже сильная страсть не оправдывает такую измену своему классу. А когда Аньоло приходится высказываться принципиально, он говорит (‘Посвящение’ ‘Разговоров’): ‘Удаление от всякой толпы возводит образованных людей на высшую ступень чести’.
Такова социальная доктрина Фиренцуолы в диалогах и новеллах. И не только его, но и всей его группы.
У Банделло, если поискать ключ к разгадке его социальной позиции в посвящениях, предпосланных каждой новелле, мы найдем более последовательное и более стойкое отражение тех же настроений. Это и понятно. Банделло жил и писал в Ломбардии, где феодальная реакция установилась почти без борьбы, потому что для нее была гораздо более подготовленная почва. И буржуазия легче влезала там в новую, дворянскую шкуру. В Тоскане была борьба потому, что было сопротивление. И с Фиренцуолой мы в самом процессе социального перерождения буржуазии, еще не вполне закончившегося, но двигающегося очень уверенно к определенному исходу.
Фиренцуола — очень яркий этап в эволюции тосканской новеллистики. Он новеллист медичейского принципата. И не только он. Новелла, как один из самых гибких литературных жанров, приноровилась к новым условиям очень скоро. Ту же идеологию, что и у Фиренцуолы, мы найдем и в новеллах другого флорентийца, Грацини-Ласки, хотя оттенки мировоззрения и стиль у них разные. Социальный заказ требовал у новеллы отхода от старых социальных установок, и новелла подчинялась. Что же внес Фиренцуола своего в новеллу как литературный жанр?

III

Господствующей особенностью характера Аньоло была мягкая и светлая жизнерадостность. В этой жизнерадостности не было ничего бурного. Правда, Аретино в письмах к нему вспоминал, как им случалось озорничать в Перудже. Но, во-первых, это было в дни зеленой юности, а во-вторых, из всего видно, что заводилой был не Фиренцуола, а Аретино, у которого озорство было в крови [3]. С годами, быть может, под влиянием Констанцы сгладились и эти немногие острые углы, и Аньоло сложился в человека, вокруг которого всегда распространялась атмосфера спокойного оптимистического мироощущения. Ибо натуре Фиренцуолы было присуще здоровое и радостное приятие мира. Он любит природу, понимает ее и умеет описывать: посмотрите, как мастерски изображает он бурю в первой новелле. Он любит животных, иначе он не стал бы перелагать басни Панчатантры на итальянский язык (‘Разговоры животных’ — ‘Discorsi degli animali’) и не сумел бы придать им столько теплоты. Он любит людей. И хотя для него человек начинается с зажиточного буржуа, описывает он одинаково вдумчиво и одинаково любовно и меньшую братию. Это от художника. Иначе в его переделке Апулеева ‘Золотого осла’ не было бы так много незлобивого юмора и снисходительного, чуть свысока, отношения к человеческим слабостям.
В новеллах все эти особенности характера и мироощущения Фиренцуолы сказались вполне. И сказалось вполне его огромное художественное дарование. В новеллистике Чинквеченто нет писателя, которого было бы так приятно читать, как Фиренцуолу. Один только Банделло из огромного количества новеллистов, их современников, может быть сопоставляем с Фиренцуолой. Но от Банделло осталось пять толстых томов, а от Фиренцуолы всего десять коротеньких новелл. Банделло превосходит его широкой картиной быта разных слоев общества, богатством выдумки и разнообразием сюжетов. Как писатель, как стилист Фиренцуола выше северного собрата. Как прозаик он уступает одному только Макиавелли: равняться с могучей выразительностью и сдержанной силой стиля ‘Мандрагоры’ и ‘Бельфагора’ не было дано никому из писателей Чинквеченто. Но Фиренцуола превосходит всех современников изяществом, оно слегка утрировано и тем не менее пропитывает все его писания, и в частности новеллы, только одному ему свойственной мягкой теплотою. У Фиренцуолы изящно все: и его остроумие, самое тонкое остроумие, какое можно найти у новеллистов XVI века, и его язык, и лепка фигур, и описания. Картина быта тосканской буржуазии, вкрапленная во вступительную часть ‘Разговоров’, найдет мало себе подобных. Небольшая галерея его типов — не забудем, что у нас всего десять его новелл, — подобрана так, что представители различных классов тосканского общества, духовные и светские, горожане и крестьяне, интеллигенция и знать, представлены все. И каждый вылеплен с таким мастерством, как после Боккаччо удавалось редко кому из новеллистов. Достоинства его подчеркнуты еще больше гармоничным звучанием его прозы, которая в оригинале достигает в лучших местах совершенства почти музыкального. Все это делает Фиренцуолу наравне с Банделло лучшим и самым ярким представителем новеллистики Чинквеченто.

IV

В мягкости Фиренцуолы была одна особенность, типичная одинаково и для его характера, и для стиля его писаний. В нем было что-то женственное. Именно эта женственность направляла его господствующий культурный интерес на такую область, которая навсегда связалась с его именем.
Это он сделал в двух диалогах о женской красоте, с которыми читатель ознакомится ниже.
Теперь мы знаем, что эти два диалога были не единственными произведениями этого рода в современной итальянской литературе. И больше того: знаем, что Фиренцуола не был вполне оригинален, а много заимствовал из ‘Ritratti’, рассуждения Джан Джордже Триссино, своего антагониста в вопросе об орфографии. Но перед нами факт, которого отрицать нельзя. С момента появления диалогов Фиренцуолы и до последнего времени они были в глазах всех наиболее оригинальным, наиболее типичным, наиболее красноречивым высказыванием итальянского Возрождения в области эстетики женской красоты. И заслуженно.
Наружность женщины всегда интересовала людей Возрождения. Этот интерес — одно из проявлений более общего интереса к человеку вообще. В человеке интересно все: его внутренний мир, сила его ума, глубина его критической способности, его нравственные качества, его физическая сила, его внешность. И все тем более интересно, чем более совершенно. Таков канон. Его создала буржуазия. Но далеко не все статьи этого канона получили сразу теоретическую формулировку. Если поискать в письмах, в записных книгах (zibaldoni), в дневниках — словом, в писаниях, не предназначенных для опубликования, мы найдем в очень ранние времена бесхитростные наблюдения, наивные замечания, неученые мысли, освещающие то ту, то другую сторону этого универсального интереса к человеку. Стройные, продуманные, разработанные формулы приходят поздно. Так было во всем. Так было в вопросе о наружности женщины.
Любой представитель итальянской буржуазии этого времени умеет смотреть и видеть. В живописи, в скульптуре, в новелле, в лирике Возрождения женщина занимает очень видное место, и наружность ее изображается постоянно потому, что таково художественное задание. Гораздо интереснее, что беглые, но живые и пластичные наброски женской наружности мы встречаем в документах повседневного характера и по всякому поводу. Вот Лукреция Торнабуони пишет мужу своему Пьеро Медичи из Рима, куда она поехала смотреть невесту своему сыну Лоренцо, будущему Великолепному. Она ее повидала — это Клариче Орсини. ‘Она не блондинка, потому что блондинок здесь нет: волосы ее отдают в рыжий цвет и густые. Лицо скорее круглое, но мне нравится. Шея достаточно гибкая, но как будто тонковата. Грудь нам не удалось рассмотреть, потому что они ходят здесь затянутые (turate), но, по-видимому, хорошая (di buona $ 200 qualitЮ). Рука длинная и тонкая’. Вот другая мать, Александра Мачинти, тоже выбирает невесту сыну своему, Филиппо Строцци, который находится в Неаполе при отделении своего банка. Она усиленно посещает Собор Santa Riperata, этот рынок невест во Флоренции. Там она встретила девушку, которая ей приглянулась: ‘Не зная, кто она, я стала с ней рядом, чтобы ее рассмотреть. Она стройна, красивого сложения. Ростом с нашу Катерину или повыше. Хорошая кожа, хотя не очень белая. Сама полненькая (di buon essere). Лицо продолговатое…’ Когда с этой дело не вышло, заботливая мать продолжала свои поиски и нашла другую. ‘Про нее все говорят одно и то же: что, кому она достанется, тот будет счастлив. О красоте ее слышно то, что я сама видела. Она хороша и прекрасно сложена. Лицо продолговатое, но я не могла его рассмотреть как следует потому, что она сразу же заметила, что я к ней приглядываюсь, и уже больше не поворачивалась ко мне лицом. Потом унеслась как ветер. Но то, что я успела увидеть, совпадает с тем, что говорили. Лицо не из самых красивых, но не портит ее. Она похорошеет, особенно когда из девушки станет молодой женщиной. Кожа у нее не очень белая, но и не темная, скорее смугловатая (ulivigno)…’ Вот безутешный брат, Джованни Морелли, тоже флорентиец, вспоминает, как хороша была его сестра, только что умершая: ‘Роста она была среднего, с ослепительной кожей, белая и светловолосая, прекрасно сложенная… Руки у нее были как из слоновой кости, полные и нежные, такой красоты, словно их нарисовал Джотто. Пальцы длинные и округлые, как свечки, ногти продолговатые и выпуклые, розовые и прозрачные…’
Можно было бы набрать сколько угодно еще таких высказываний в интимных и деловых записях Кватроченто. Они свидетельствуют с полной убедительностью об одном: что идеал женщины у итальянской, в частности у флорентийской, буржуазии вырабатывался исподволь, путем какого-то бессознательного отбора, упорным и зорким вглядыванием и внимательным вчувствованием, постоянной проверкой индивидуальных наблюдений на произведениях искусства и на описаниях больших художников. И уже вырабатывается представление о том, что нужно считать наибольшим приближением к идеалу. Если даже не выходить из круга выписанных отрывков, можно заключить, что круглое лицо считается не столь совершенным, как продолговатое, белая кожа — более красивой, чем темная, длинные пальцы — более изящными, чем короткие, и т. д. И нетрудно видеть, что всем этим вопросам придается значение очень большое, гораздо больше, чем тот отдельный случай, из-за которого пришлось заговорить о наружности данной женщины. Итальянская буржуазия проходила на опыте курс художественного воспитания раньше, чем получила настоящие трактаты, где результаты ее опыта были суммированы и обработаны. Совершенно так, как она проходила на улице и в советах, эмпирически, курс политики, итоги которого были потом суммированы и возведены в науку Макиавелли и Гвиччардини.
Фиренцуола сделал для одной отрасли эстетики то, что Макиавелли с Гвиччардини сделали для всей области политики. Он собрал результаты повседневного опыта итальянской буржуазии и придал им общий, теоретический характер. Дело его, конечно, невозможно сопоставлять по значению с делом Макиавелли. Оно неизмеримо мельче. Но направление, ход и исход тут и там и формально, и в общественном смысле одинаковы.
Подведенные им итоги наблюдениям и заметам итальянской буржуазии пришли в такой момент, когда итальянская буржуазия становилась уже неспособна ни на зоркие наблюдения, ни на смелые дерзания, ни на большие достижения. Ее взлеты были уже совершенно лишены общественной активности. Она уже не поднималась на борьбу за свои политические идеалы и парить в возвышенных сферах могла, только занимаясь перепевами идеалистических мотивов Платоновой философии. Это поднимало ее в собственных глазах, давало моменты приятного идейного опьянения и решительно ни к чему не обязывало. Недаром Фиренцуола во вступлении к своим ‘Разговорам’ заставил дам и кавалеров очень долго беседовать на тему Платонового ‘Пира’, говорить такие душу поднимающие вещи, от которых у его героев и у него самого сладко кружилась голова, а у дам текли тихие идеалистические слезы. А следом за этим стал сыпать новеллами, где никаким идеализмом не пахнет, а если люди плачут, то либо оттого, что постигает их неудача в любви или проваливаются их мошеннические махинации, или же — так случилось с одним из его монахов — оттого, что приходится самому себе произвести ту операцию, которой в припадке аскетического восторга подверг себя когда-то Ориген.
Настроение буржуазии в это время характеризуется необязательностью каких бы то ни было моральных норм. Говорить можно все, что угодно, а поступать нужно, как приятно. Это мы знаем и из ‘Ricordi’ Гвиччардини. А что может быть приятнее, чем уединиться на виллу в небольшом обществе образованных людей и красивых женщин, проводить там на лоне природы, дыша здоровым воздухом, вкушая изысканные яства, дни и недели в возвышенных платонических разговорах и тут же нарушать, тоже не без увлечения, все платонические заповеди?
Естественно, что при таких условиях примат в культурных интересах нечувствительно переходил к эстетическим критериям, ибо они наименьшим образом обязывали к чему бы то ни было.

V

Эстетические критерии настолько решительно господствуют в мировоззрении Фиренцуолы, что определяют весь круг его интересов. Этого никогда не могло бы быть в эпоху процветания свободной буржуазии и преобладания пополанов над дворянством. Наоборот, это очень типично для периодов угнетения свободы и парализованности нормальной общественной жизни. Первым и наиболее естественным следствием господства эстетических критериев у Фиренцуолы было то, что от анализа женской красоты он перешел к апологии женщин вообще.
В это время в литературе шла широко раскинувшаяся и оживленная полемика о преимуществах того или другого пола. Полемика захватила целый ряд выдающихся представителей литературы и публицистики. И если попробовать разобраться в том, кто и по каким соображениям высказывается за преимущество мужчин или женщин, выводы будут напрашиваться очень любопытные. За женщин стояли граф Бальдесар Кастильоне, Лодовико Доменики, Сперони, Ручелли, Галеаццо Капелла, Луиджи Дардано. Нападали на женщин: Джелли, Томаньи, Дольчи, Микеланджело, Бьондо и др. Разделение шло тут, по-видимому, по признаку довольно определенному. Настроенные более демократически высказываются против женщин, настроенные более аристократически — за. Феодальная реакция вернула некоторые из ощущений, свойственных рыцарскому обществу, и те из писателей, которые по происхождению или по взглядам примыкали к настроениям аристократических групп, считали своим долгом вдохновляться идеалами рыцарства. Наоборот, писатели, боровшиеся с настроениями феодальной реакции, в полемике нажимали, быть может, более сильно, чем это требовалось существом дела и чем если бы им приходилось высказываться вне всяких полемик, на противоположные мотивы. Фиренцуола определенно стал на сторону тех, кто ратовал за женщин. Это отвечало прежде всего общественным предпосылкам его мироощущения. И находило поддержку в его эстетических взглядах.
В письме к Клаудио Толомеи — читатель познакомится с ним ниже — он ведет апологию женского пола аргументами историческими и бытовыми, примерно как Джулиано Медичи в книге Кастильоне.
Все это чрезвычайно типично для литературных интересов первых годов медичейского принципата. В то время, как Аньоло восхвалял женскую красоту в ‘Диалогах’, а в ‘Разговорах’ путался между возвышенным платонизмом вступления и отнюдь не возвышенным реализмом новелл — Франческе’ Гвиччардини, в полуизгнании на своей вилле в Арчетри, писал ‘Историю Италии’, чтобы дать выход безнадежному пессимизму. На общественные темы говорить свободно было нельзя. Историкам и публицистам разрешалось одно: быть бардами герцога и династии. А разговаривать на темы, которые любил Аньоло, да еще в том тоне, в каком разговаривал он, можно было сколько угодно.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. ‘Изгнание новых букв’ — орфографический трактат Фиренцуолы, в котором он полемизирует против предложения Триссино ввести в итальянский алфавит новые буквы.
2. Академии XVI века носили самые неожиданные, большей частью очень вычурные названия, которые ни в какой мере не определяли характера интересов их членов. Академия Виноградарей была литературным обществом.
3. ‘Часто встают у меня в воображении ваши веселые юношеские выходки (giovanili piacevolezze). He думайте, что я забыл про бегство той старухи, которая покинула город. Она была напугана ругательствами, которыми вы средь бела дня осыпали ее из окна, когда вы стояли в одной рубашке, а я — совсем голый. И помню еще, какой я устроил скандал в доме Камило Пизано’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека