Анна Павлова в жизни и на сцене, Труханова Наталья Владимировна, Год: 1956

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Анна Павлова в жизни и на сцене

(Из воспоминаний Н. В. Трухановой ‘Огни рампы’)

Встречи с прошлым. Выпуск I
М., ‘Советская Россия’, 1983
OCR Ловецкая Т. Ю.
Наталья Владимировна Труханова родилась в 1885 году в Киеве в семье артиста оперетты Владимира Бостунова. Театральное образование получила в Филармоническом училище по классу Вл. И. Немировича-Данченко, но драматической актрисой не стала. Она увлеклась танцами и начала брать уроки у балетмейстера Большого театра И. Н. Хлюстина.
Театральная карьера Трухановой в России оказалась неудачной. Служба в театре Омона в Москве не могла удовлетворить ее. Труханова решила уехать за границу. В 1905 году она уехала в Париж, где первоначально выступала в мюзик-холлах, затем в театре-казино в Монте-Карло и многих других театрах.
В неопубликованном письме от 12 (25) марта 1907 года Л. В. Собинов делится с Е. М. Садовской впечатлениями от своей встречи с Трухановой в Монте-Карло. ‘Труханова вся полна мыслями о своих танцах. Я даже не ожидал, что это у нее такое серьезное занятие. Она танцует каждый день с Хлюстиным [часа] по четыре и сейчас они учат какой-то новый балет Мессаже, директора Большой оперы в Париже. Там Трух[анова] рассчитывает танцевать. Это выходит дело совсем серьезное. На столе у нее фотография Массне с самой лестной надписью. В будущем сезоне она танцует здесь новый балет его’ (ф. 864, оп. 1, ед. хр. 33, стр. 180—181). С фотографией Ж. Массне, упоминаемой Л. В. Собиновым, Труханова не расставалась всю жизнь. Сейчас фотография с надписью композитора: ‘En respectueux admiration M[aНtre?] Massenet’ {С почтительным восхищением. М[етр?] Массне (фр.).} хранится в ЦГАЛИ (ф. 1403, оп. 1, ед. хр. 1210, л. 2).
Труханова являлась постановщицей так называемых концертов-танцев, имевших большой успех у публики. Особенно большим успехом она пользовалась в балетах ‘Маришка’, ‘Пери’, ‘Пляска смерти’, ‘Чудо’, ‘Саломея’ и др. Труханова гастролировала в Лондоне, Вене, Берлине, Мадриде, Мюнхене.
Виктор Финк в книге ‘Литературные воспоминания’ (М., 1963) писал в главе, посвященной своему пребыванию во Франции в 1909 году: ‘…танцовщица Наташа Труханова была первой величиной, ее имя писалось на афишах аршинными буквами… Ее выступления были праздником всех искусств. Ведь музыку для нее писали Сен-Сане и Равель, костюмы и декорации рисовал Бакст, ставил Макс Рейнхардт. В те годы не было более прославленных имен в области искусства’ (с. 293, 331).
Со второй половины 20-х годов Труханова выступала как драматическая актриса в труппе Вернейля, которая совершала турне по Франции, затем работала постановщицей драматических спектаклей в труппе ‘Искусство и труд’, которая ставила свои спектакли в рабочих предместьях Парижа. В репертуаре труппы были и пьесы советских драматургов. Труханова работала в советском полпредстве в Париже, занималась переводами на французский язык произведений советских авторов. В 1937 году Труханова вернулась в СССР вместе со своим мужем А. А. Игнатьевым, автором известной книги ‘Пятьдесят лет в строю’.
Труханова написала большие и интересные мемуары ‘Огни рампы’, которые вместе с архивом А. А. Игнатьева поступили на хранение в ЦГАЛИ. Текст воспоминаний Трухановой частично отредактирован В. Г. Финком.
В воспоминаниях Труханова рассказывает о своей жизни, о выступлениях и встречах с замечательными артистами — Федором Шаляпиным, Анной Павловой, Сарой Бернар. Конечно, оценки, даваемые Трухановой, зачастую являются субъективными, в частности, современный читатель едва ли согласится с некоторыми абзацами, посвященными творчеству самой Павловой, но все же в ее воспоминаниях предстают перед читателем живые, неканонизированные образы замечательных актеров такими, какими их видела и знала Труханова.
В публикуемом ниже отрывке из воспоминаний об Анне Павловой (ф. 1403, оп. 1, ед. хр. 939, лл. 38—59) встречаются ошибки и фактического характера. Так, например, M. M. Фокин в своей статье ‘Воспоминания балетмейстера’ совершенно иначе описывает постановку им ‘Умирающего лебедя’ с Анной Павловой (‘Анна Павлова’. М., 1956, с. 163—164). Мелкие описки, незначительные ошибки в датах, допущенные Трухановой, исправлены без оговорок.

Анна Павлова

Анна Павлова!
Какие определения найти, говоря о ней? Балерина? Танцовщица? Тех и других существует, как и существовало, множество, а Анна Павлова была во всем мире единственной.
Секрет ее превосходства и отличия ото всех прочих заключался в ней самой, в ее неповторимой индивидуальности. Сама природа наделила ее какими-то особыми и несравненными сочетаниями. Глядя на нее, казалось, что видишь не танцы, а воплощение своей мечты о танцах. Вот и сейчас, стоит мне закрыть глаза — и образ Павловой предстанет передо мной, воздушный и неземной. Она летит, как пух, и растворяется, как облачко.
Она была небольшого роста и буквально идеального сложения. У нее от природы были какие-то особые мускулы, благодаря которым она без усилий располагала тем, что никакой работой не дается: ‘баллоном’, ‘элевацией’, ‘шагом’. Она то опускалась на сцену, то возносилась над ней, то пролетала через нее, как молния. Никакой особо головокружительной техникой она не обладала,— да и не гналась за ней,— но в силу нервного своего темперамента располагала беспримерной быстротой движений. У нее была безграничная, отчаянная смелость. В группах, в так называемых полетах, она постоянно ужасала своих партнеров, кидаясь им на руки в стремительном беге с лестниц, из глубины сцены и даже с довольно высокого дерева в балете ‘Жизель’.
О ее первых шагах рассказывал мне истинный балетоман и знаток балета — мой муж А. А. Игнатьев. Павлова дебютировала в 1899 году на сцене Петербургского императорского балета. В ‘Па-де-катр’ предстали четыре лучших танцовщицы из выпуска: Л. Егорова, В. Трефилова, Ю. Седова и Анна Павлова. Они выполняли вчетвером традиционный ансамбль. Затем каждая из них исполнила свою вариацию. А. А. Игнатьев говорит, что все были замечательны. Анна Павлова была по технике слабее других, но уже и тогда было видно на этом школьном испытании, что она не просто балерина, не танцовщица, а какое-то особое и небывалое явление в искусстве танца. Он тогда же и сказал ей это.
А двадцать лет спустя она сама с удовольствием говорила мне: ‘Человек, с которым я протанцевала свою первую мазурку на ужине после выпуска, первым меня и оценил! Это был А. А. Игнатьев’.
Я в первый раз видела Анну Павлову в Москве, в театре Эрмитаж, где гастролировала труппа петербургского балета. Павлова выступала в ‘Пахите’. Особенного впечатления она на московскую публику не произвела, быть может, потому, что решительно никого из признанных мастеров балета не напоминала и удивляла своеобразием.
Несколько лет спустя я вновь увидела ее в дягилевских балетах в Париже. Она была в ту пору вполне сформировавшейся танцовщицей. Каждое ее появление вызывало бурные восторги публики и прессы.
Павловой посвящена целая литература — книги, альбомы с ее фотографиями, рисунки наилучших художников, брошюры и т. д. Рядом с Сарой Бернар и другими мировыми знаменитостями она изображена в натуральную величину в музее восковых фигур Гревен. Во Франции это считается верхом признания.
Но даже достигнув высшей славы, Павлова осталась такой же, какой она была в начале своей карьеры: типичной балериной ‘Императорского Петербургского балета’, абсолютно не интересующейся культурой искусства.
Дягилев, человек громадной эрудиции и вкуса, приходил от нее в отчаяние. Как он ее ни убеждал, как ни старался, по его выражению, ‘просветить это темное божество’, он получал на все самый непоколебимый отпор.
В ее маленькой, упрямой головке упорно засели все безвкусные балетные традиции ‘от печки’. Она, обладавшая абсолютным слухом, предпочитала незатейливую и избитую музыку Минкуса, Дриго и Пуни, дорожила старободенской вариацией ‘Рыбки’, считала ‘Па-де-де’ из ‘Спящей красавицы’ верхом искусства, дальше Шопена не шла и даже гримировалась как-то особенно нелепо и старомодно, ‘под румяна и сурьму’.
Словом, ‘артисткой’ Павлова не была ни с какой стороны, однако стояла выше искусства своего времени. Явления, подобные Павловой, встречаются буквально раз в сто лет. Со времени Тальони до Павловой не было никого.
В репертуаре Павловой, обычно ужасно безвкусном и банальном, сияли неповторимые и бесподобно ею передаваемые ‘Жизель’ Адана и ‘Смерть лебедя’ Сен-Санса. Балет ‘Жизель’ по либретто Теофиля Готье, в постановке Сен-Жоржа и Коралли, был показан в Париже в Гранд-Опера в 1841 году с Карлоттой Гризи в роли Жизели и Петипа в роли принца. Балет вызвал огромную сенсацию. Фантастический и наивный, он требовал особой исполнительницы. Но Тальони поссорилась с Теофилем Готье, а заместительницу найти было трудно. Карлотта Гризи, белокурая, голубоглазая итальянка, танцовщица слабая, отличалась тем, что обладала необычной элевацией, и роль Жизели осталась за ней. Осталась за ней и традиция исполнения этой роли ‘воздушной’, а не ‘terre Ю terre’ {Здесь — приземленной (фр.).}. Но ‘воздушные’ танцовщицы редки, и балет постепенно выпал на десятки лет из репертуара Гранд-Опера.
Появление Павловой в роли Жизели произвело в Париже впечатление просто какого-то взрыва. Опять неистовствовала пресса, посыпались рецензии и статьи. Павлову приравнивали и к Карлотте Гризи, и к Тальони и даже признавали ее превосходство.
В этой роли Павлова была неподражаема. Казалось, ‘Жизель’ именно для нее и была написана, именно ею вдохновлена.
Мы уже говорили, что Павлова не была ‘артисткой’, а ‘явлением’. В ‘Жизели’ это чувствовалось особенно ясно.
Поворот ее поистине лебединой шеи, опущенная голова, натуральное как бы ‘заикание’ в движении — несколько штрихов, и Жизель — маленькое создание, не приспособленное к жизни,— жила на сцене реальной жизнью.
У Павловой был непосредственный искренний темперамент, который поднимал ее над ‘артистичностью’ и возносил до гениальности.
Замысловатые технические приспособления, поднимающие Жизель то на ветви деревьев, то на облака, то бросающие ее вниз и пользоваться которыми боялись другие, Анну Павлову не пугали. Еле касаясь земли, она подымалась ввысь и парила над сценой как некое призрачное, невесомое создание. Мгновениями казалось, что видишь сон, что действие целиком проходит как бы в воздухе.
‘Смерть лебедя’ Сен-Санса является другим неповторимым созданием Анны Павловой.
Стоит отметить его историю. Балетмейстер Фокин, большой артист, хотя нисколько не ‘явление’, взял музыку ‘Смерть лебедя’ из музыкальной сюиты Сен-Санса — ‘Карнавал животных’ и поставил его для своей совершенно бездарной жены, Веры Фокиной, надеясь ‘поразить Париж’. Но тонкий Дягилев протрезвил его.
‘Вы с ума сошли!— сказал он Фокину,— только Павлова! Только она в состоянии быть лебедем и умирать, как лебедь! Бросьте бутафорию. Я ее у себя не допущу’.
Роль, разумеется, перешла к Павловой и сделалась ее коронной ролью. &lt,Поставлен номер был замечательно, а исполнен совершенно сверхъестественно.
На любую сцену — огромную, среднюю или маленькую — спускался луч прожектора и следовал за исполнительницей. Спиной к публике, на пуантах (пальцах), появлялась буквально пушинка, то есть фигурка, одетая в лебяжий пух, и, не спускаясь с них до конца номера, металась в замысловатых зигзагах предсмертной агонии. Силы ее ослабевали, она отходила от жизни и покидала ее в бессмертной позе, лирически изображающей обреченность, сдачу победителю — смерти&gt,. Невозможно описать чувства, какие вызывало это хрупкое существо.
С пуантов Павлова вообще спускалась не когда могла, а когда хотела. Танцуя на пальцах, она плыла на них, даже без аккомпанемента оркестра и притом совершенно неслышно.
Розовая танцевальная атласная туфелька, с виду такая легкая, в действительности состоит из трех-четырех крепких кожаных и полотняных пластов, связанных между собою крепким клеем, которым прослоен и самый носок, ‘пятачок’ пуанта. Это служит большой поддержкой даже очень технически сильным танцовщицам.
Анна Павлова с танцевальными шоссонами обращалась особо: она размачивала клей носка, выдирала условные три-четыре пласта, всю обувь лично подштопывала толстыми нитками и, так сказать, ‘чувствовала’ пол непосредственно. Это, быть может, предотвратило ее от, к сожалению, столь частых несчастных случаев, но легко можно себе представить значение истинной, непоказной техники, когда весь вес тела, хотя бы и в 44 кило (ее действительный во время тренинга вес), покоится только на силе мускулов икр, щиколотки и самих пальцев. Слепок ножки Павловой в позиции ‘на пальцах’ служит достаточным этому доказательством.
Самые ‘сильные технические танцовщицы’, по-моему, не могут конкурировать со ‘слабой технической танцовщицей’ Анной Павловой.
Скользить по сцене, не глядя вниз, и чувствуя малейший гвоздик, малейшую разницу от миллиметра до миллиметра половицы пола, пожалуй, несколько потруднее, чем выполнять технические трюки при помощи поддерживающей подошвы, гремя при этом, как медная кастрюля.
Перейдем к образу Павловой в повседневности, неразрывно, впрочем, связанной с ее деятельностью.
Павлова начала свою карьеру в Петербурге по обычно заведенному порядку: училась с двенадцати лет в балетной школе, проходила экзамены, прошла из корифеев в первые танцовщицы и, наконец, в балерины. В ту пору в Петербурге господствовали две группы: одна — пресловутой Кшесинской, очень сильной технической танцовщицы, со всей ее кликой — великими князьями, придворной знатью и банкирами, и более скромная горсточка поклонников Преображенской, балерины, грация, стиль, вкус и исполнение которой оставляли Кшесинскую далеко позади.
В ту пору среди балетоманов был известен некий Дандре, выходец из старой аристократической французской семьи, обосновавшейся уже сотню лет в России. Этот прекрасно воспитанный, владевший всеми языками человек увлекся Павловой на всю жизнь, которую он ей, впрочем, и пожертвовал. В пику ее знатным конкуренткам он устроил ей квартиру с ‘залом для танцевального класса’, роскошь мало кому доступная. Он же познакомил ее и с Дягилевым, намечавшим уже свою труппу для заграницы. Все это, конечно, требовало от Дандре непосильных расходов и толкнуло его на разные коммерческие дела, к которым он не был приспособлен. В конце концов он угодил в тюрьму. Нашумевший в свое время процесс Гурко-Эстер-Лидваль-Дандре и др. длился не один год, и если главные воротилы сумели откупиться, то менее проворный Дандре, не располагая крупной суммой, которая требовалась под залог для освобождения из тюрьмы, засел в ней безнадежно.
Анна Павлова реагировала на всю эту историю как будто довольно равнодушно и уехала за границу с Дягилевым.
Она и партнер ее Нижинский завоевали в Париже, с первого дебюта, небывалый успех. Все спектакли, весь репертуар, весь прекрасный ансамбль служили как бы пьедесталом для этих двух артистов. Всю судьбу своей труппы, своего крупного дела Дягилев на них и построил. И вот, покуда он вел переговоры и совершал сделки по поездкам не только в Европе, но и в Америке и в Австралии, Павлова, ни с чем не считаясь, подписала контракт с менаджером агентства Брафф в Лондоне, чем жестоко подвела Дягилева. Контракт этот был блестящим, но жестоким: в течение целого года, без перерыва, она обязывалась танцевать ежедневно по два раза в день в Лондоне, по всей Англии, Шотландии и Ирландии. Мало того, спектакли ее имели место не в театрах первого ранга, а в мюзик-холлах, на которые артисты, особенно ‘Российского императорского театра’ смотрели в ту пору с презрением. Великая Павлова выступала вперемежку с акробатами, клоунами, куплетистами и т. п. Зато она получала, впрочем, небывалый оклад. Все думали, что при своем взбалмошном капризном характере она вообще никогда не сможет довести контракт до конца, разругается с новыми хозяевами и, конечно, вернется к Дягилеву. Однако Павлова проработала весь год бесперебойно и возвращаться к Дягилеву и не помышляла.
Надо отметить, что театральные контракты за границей чем выгодней, тем жестче. В них существует обязательный параграф о неустойке за нарушение, а неустойка в несколько раз превышает сумму заработка.
Все подумали, что из-за неустойки Павлова и довела тяжелый ангажемент до конца. Но подоплека была совсем другая, и о ней я узнала много лет спустя от самой Павловой и от Дандре. Дело в том, что Павлова обожала Дандре. Именно обожала. Она никогда не любила его обыкновенной человеческой любовью, а обожала, и это было мукой для них обоих.
Она сознавала, что всем в жизни обязана Дандре, что без него она не была бы той ‘мировой’ Павловой, какую все знали. Она помнила жертвы, которые он принес ей, и считала долгом не только их заслужить, а и с лихвой за них отплатить.
Не сказав никому ни слова, без чьего-либо совета, она по собственной инициативе подписала свой кабальный контракт, получила аванс и тотчас внесла залог, требовавшийся для вызволения Дандре из тюрьмы, и выписала его к себе.
Петербургский позор его окончился, и эти два существа навсегда покинули родину. Дандре сделался менаджером Павловой до самой ее смерти.
Мы с Павловой знали друг друга давно. Случайность связала нас ближе в момент, когда я оканчивала свой ‘grande saison’ (‘большой сезон’) в Париже, а она начинала свой в Лондоне. У нее приключилась неприятность: ангажированная ею характерная танцовщица известила ее в последний момент, что приехать не может. Это сбивало весь репертуар и ставило Павлову в затруднительное положение. Павлова обратилась ко мне, прося оказать ей услугу — заменить нехватающую танцовщицу. Так как я в Лондоне всегда занимала первое место в программе и на афише, она, вероятно, сомневалась в моем согласии. Когда же я немедленно и с радостью согласилась, то Павлова со слезами меня расцеловала, и тут мы навсегда подружились.
Она ни за что не хотела допустить, чтобы я остановилась в гостинице, и настояла на том, чтобы я прогостила этот месяц у нее в доме. Она ужасно обрадовалась моему приезду, сама выехала встретить меня на вокзал и повезла к себе. У нее было прелестное жилище в окрестностях Лондона в Golders Green. Называлось оно ‘Ivy House’ (дом плюща). Небольшой дом, построенный в стиле ампир, колонный перистиль которого весь был обвит плющом, высился среди английского парка. Большая терраса выходила на пруд, в котором плавали белоснежные лебеди. За ним, утопая в зелени, белела беседка, состоящая тоже из колоннады. Повсюду цветы и теплицы.
Внутри дом был обставлен по самому лучшему образцу английского вкуса и комфорта. Анна Павлова, едва проводившая в своем доме один месяц в году, оказалась прекрасной и внимательной хозяйкой.
Порядок и чистота были образцовыми, кухня и обслуживание превосходными. Постройка имела два этажа. В середине здания имелся большой двухсветный холл со стеклянной крышей. Внизу и наверху были расположены жилые комнаты. Внизу в полуподвальном этаже находились службы, и половина этого нижнего помещения была отведена под театральную костюмерную. Здесь по шкафам, выстроенным рядами на манер библиотек и в шахматном порядке, т. е. вдоль и поперек, размещались костюмы, трико, парики, аксессуары, обувь и оркестровки. К этому материалу имелась, разумеется, и инвентарная картотека. Всем этим заведовали специалисты: портниха, прачка, парикмахер и библиотекарь по музыке.
Когда на Анну Павлову, нетерпеливую и неровную, налетал каприз получить ‘в одну секунду’ что-либо хотя бы из какого-нибудь старья, она получала его немедленно.
Она отвела мне комнату рядом со своей, оставив дверь между нами открытой, что позволяло нам болтать и отводить душу до поздней ночи.
Рядом, на том же этаже, находился хороший танцевальный класс, стены которого были из сплошного зеркала. Тут мы вместе и занимались.
Работа в одном классе с Павловой представляла одно удовольствие, но все же ужасно меня поразила.
Я за долгие годы привыкла работать от девяти до двенадцати и за это время проделывала один только станок, середину и, пожалуй, бесконечное повторение какой-нибудь легации.
Анна Павлова проделывала то же самое в каких-нибудь двадцать минут, максимум в полчаса, и кончала смертельной усталостью.
Моя неутомимость, в свою очередь, удивляла ее. ‘Я никогда не могла бы работать, как Вы! Да я так никогда и не работала. Если бы мне предложили так работать, я бы лучше отказалась от танцев’.
Во время класса Павлова делала какие-то просто детские замечания и так же по-детски объяснять их не умела.
— Подождите! Почему вы это делаете так? А я бы сделала вот так!..
Тут она вскакивала, с головокружительной быстротой что-то проделывала и, не докончив, опять бухалась без сил на стул:
— Вот!
— Не поняла! — говорю я.— Слишком быстро. Разложите-ка движение по четвертям.
Она вновь стремительно вскакивала и столь же быстро проделывала совершенно другую легацию, но объяснить ее не была в состоянии. Это было вообще отличительной чертой неповторяемого и неповторимого гения Павловой: не повторяться! Она, например, при бисировании номера никогда не повторяла его так, как он был ею протанцован. Она на ходу импровизировала каждый раз по-новому.
Словом, примером Павлова служить могла, но объяснений, несмотря на все свое доброе желание, давать не умела. Она была неподражаема.
Эта ее неспособность ни преподавать, ни ставить приводили ее в бешенство:
— Возмутительно, вы понимаете, возмутительно! Я ведь принуждена нанимать всяких дураков-балетмейстеров, чтобы для меня же самой поставить какой-нибудь номер. Это мне стоит безумных денег! И потом у меня ведь на руках труппа… Я перед ней теряю свой авторитет!
В частной жизни Павлова продолжала быть, как и на сцене, ‘особым явлением’.
Анна Павлова говорила скороговоркой, сумбурно, бестолково, бессвязно, перескакивая с одной мысли на другую. В речах ее сквозило нечто детское, чистое, не вяжущееся с реальной жизнью. Она щебетала, как птичка, вспыхивала, как дети, так же легко плакала, смеялась и мгновенно то и другое тут же забывала.
Отношения ее с Дандре носили какой-то просто патологический характер. Обожая его, она обращалась с ним отвратительно, как капризный и больной ребенок, ругала его, придиралась, доводила до слез и отчаяния, потом сама приходила в истерику и валялась перед закрытой на ключ дверью его кабинета, умоляя впустить ее… Добившись прощения, она начинала новую сцену, крича, ‘что она оскорблена, что она сама никогда не простит, что она заболела от горя’ и т. д.
Из этих сцен состояла вне работы жизнь этих обожавших друг друга, неразрывно связанных людей, располагавших с виду всем тем, что нужно для счастья.
Существование Дандре представляло подвиг самопожертвования и культа Павловой. Он обеспечивал ей, что называется, ‘райскую’ жизнь. Он был ‘хозяйкой’ дома и хозяином всего их театрального предприятия, стушевываясь во всем и всегда с безропотным геройством.
Дома у Анны Павловой ни малейших забот не было. Все ее желания были предусмотрены.
В театральном деле Павловой Дандре один вел работу, которая была бы под стать целой канцелярии. Владея всеми языками, он сам вел всю корреспонденцию, телефонные и личные переговоры со всеми странами обоих полушарий, занимался прессой, рекламой, афишами, вырабатывал и устанавливал программы, набирал и пополнял труппу, занимался оборудованием, содержанием и инвентаризацией костюмов, декораций и оркестровок, устанавливал маршруты и обеспечивал передвижение морем и сушей всей труппы и багажа, наконец, он налаживал и устраивал все приемы или выезды Павловой, как и ее взаимоотношения с прессой и художественным миром.
Предприятие Павловой было солидным и серьезным. Труппа в 60 человек, с большим оборудованием, разъезжала и работала по всему свету круглый год под началом честного и компетентного менаджера Дандре, ничего в свою пользу не бравшего.
Отметим, что в капиталистическом мире менаджеры и театральные агенты являются язвой искусств. Умелым труженикам они обходятся от 10 до 60 процентов, неумелых они, выжав их, как лимон, и сами разбогатев,— разоряют.
Труппа Павловой, нужно воздать ее дирекции должное, являлась привилегированной во всех отношениях.
У Дягилева, например, оклады были средними. Мало того, сам живя в блеске и долгу, Дягилев постоянно задерживал жалование сотрудникам, а многим просто не доплачивал.
Не так дело обстояло в предприятии Дандре — Павловой. Тут, во-первых, платили максимум, ни минуты денег не задерживая. Тут можно было получить аванс. Тут можно было заболеть и лечиться за их счет и после болезни вновь занять свое место в труппе. Можно было даже получить отпуск — дело в то время неслыханное. Словом, не было таких отеческих, материнских и дружеских забот, которых не проявляли к любому члену труппы. Отношения были теплыми, семейными. По воскресеньям Дандре и Павлова не отдыхали. Они устраивали завтрак либо у себя, либо, когда находились в поездке, в ресторане, по очереди приглашая всех сотрудников. При этом, со свойственной ей нервностью, Анна Павлова летала от одного к другому и сама забывала покушать.
Долгие ночные беседы с Анной Павловой сблизили меня с ней. Из обрывков ее речей выяснились непонятные стороны ее характера.
— Ах, вам не понять, не понять! — горестно восклицала она,— что такое моя жизнь! Я проклятое создание. Я создана, чтобы любить и быть любимой, но я никого не люблю и меня никто не любит…
— Вас обожают!
— Да, да! Все! Я всех обожаю, и все меня обожают. Но это не любовь! Вот Дандре,— вы знаете, как он меня обожает, а не знаете, как я его обожаю! Я только молю бога умереть первой. Пережить его я не могу. Вы скажете, что я дурно с ним обращаюсь? Я его просто обожаю, и он меня. Поэтому я вправе его ‘третировать’. И верьте, в этом его счастье.
Между Дандре и Павловой стоял еще один вопрос: их брак. История эта, полная романтизма, достойна Жорж Санд.
В дни ранней юности, когда Павлова познакомилась с Дандре, они были людьми ‘разных кругов’. С одной стороны — петербургский человек из общества, принадлежащий к ‘золотой молодежи’, с другой — маленькая неведомая ‘малютка из балета’. В Павловой еще сидела тогда вся балетная патриархальность. Она мечтала выйти замуж, иметь детей. Дандре в ту пору владели другие чувства. Иметь ‘малютку из балета’, протежировать ей казалось ему забавным и даже шикарным. Но жениться? Полно!
Отрывки этого конфликта Павлова трепетно передавала в своих бессвязных речах, когда мы подолгу беседовали с ней по ночам:
— Да! Я ему говорю: женись на мне, и я для тебя сделаю все на свете. А он мне: ‘Нет! Тебе не замужем быть, а артисткой сделаться’. Артисткой? Да что такое артистка? Содержанка? Крепостная? Неудачница? Авантюристка? Не понимаю! Я поначалу боролась. Я начала с горя просто кутить, желая что-то ему доказать!.. И не настаивай Дандре на моей работе, я ни в какие артистки бы не вышла. Но он мне и класс ‘построил’, и вот мне пришлось работать… хотя бы из самолюбия… Потом я уехала в Париж и все позабыла… Потом, когда я имела такой успех, я обо всем вспомнила, и успех стал мне нипочем. Он — в тюрьме, и я всем ему обязана!.. А без него чем бы я была? Такой же, как и все наши?! Тут я решила, что без Дандре я жить не могу, и выписала его. А потом, в Америке,— там, знаете, предрассудки, там нельзя жить вместе в гостинице как муж и жена и не быть повенчанными. Ну я и решила… Мы повенчались в церкви, под секретом. Этого никто, кроме полиции, гостиниц и свидетелей, знать не должен. Понимаете? Я так ему и сказала: если ты когда-нибудь осмелишься сказать, что мы повенчаны,— все между нами кончено. Я под поезд брошусь. Понимаешь: я теперь ‘Павлова’! Теперь мне плевать на какую-то ‘мадам Дандре’! Теперь ты должен делать для меня все на свете. И он молчит. Он знает, что виноват. Теперь только я, я, я!.. А он пусть терпит! Пусть все думают, что он просто так, ‘при мне’! Он ведь мой, только мой, и я его обожаю… но я несчастна, несчастна, несчастна!..
В таких припадках проходила вся ее хрупкая жизнь. Бывали, конечно, и антракты. Во время этих антрактов Анна Павлова была еще неистовее:
— Кто осмеливается в моем доме заваривать ‘ему’ чай?
Или:
— Кто осмелился вычистить ‘ему’ башмаки? Только я. Это мое дело. Вон!
Потом опять слезы, опять поворот настроения и работа, работа, работа.
Покинув этот гостеприимный дом и удивительных его хозяев, я все-таки вздохнула с облегчением. До чего хорошо иметь дело с обыденными, но нормальными людьми. Лучше не жить, чем жить в подобной атмосфере.
Наступил 1914 год. Театры закрылись. После перемирия они открылись вновь. Вновь в Париже появились заграничные гастролеры, вновь кратким метеором блеснула и просияла Павлова. В каждый ее приезд мы, разумеется, виделись и проводили вместе отрадные часы. Она с каждым разам казалась нам все более осунувшейся, усталой, нервной.
Я жила тогда в Сен-Жермен, под Парижем. Однажды она приехала к нам в момент, когда мы с мужем работали на огороде. Немедленно она захотела присоединиться к нашей работе.
— Анна Павловна, куда вам! — сказала я.— Во-первых, вы хрупкое создание, и вам с лопатой не справиться, а потом на вас туфельки с каблучками. Вы уморитесь и увязнете!
— Нет, нет! Увидите! Во-первых, я крепкая-прекрепкая, я вон всю эту грядку возьму да вскопаю, а туфель не жалко. Они рваные. У меня всю жизнь рваные туфли. Плохая примета…
В ребяческий порядок мышления Павловой входили и суеверия. Она боялась грозы, встречи с попами и всяких других ‘примет’.
Чрезвычайно быстро и ловко она действительно вскопала грядку роз, потом задумалась, заглядевшись на большой куст чайных роз, и привычной скороговоркой прощебетала:
— Вот: когда этот куст умрет — и я умру. Это так. Я знаю.
Потом она пришла в самое веселое настроение и начала описывать свои поездки по белу свету. Она, как ни странно, нисколько не разбиралась в качестве собственного репертуара и к успехам своим относилась скромно и равнодушно. У нее была только одна слабость, оставшаяся за ней еще с петербургской ее жизни: великие князья и их присные. Их похвалы, их присутствие на ее спектаклях имели для нее какое-то большое значение. В ее болтовне то и дело это прорывалось. Она считалась с этим миром во времена его величия и продолжала с ним считаться, даже когда он рухнул. Этим раболепием, впрочем, были заражены все ее товарки по ‘императорскому балету’, воспитанные в этом духе с малых лет в балетной школе, а с первых дней появления на подмостках с заискивающим трепетом засматривавшие в царскую ложу.
Взволнованные ее утомленным и измученным видом, мы с мужем убеждали ее поехать в отпуск, отдохнуть.
— Что вы, что вы! — испуганно залепетала она.— Да разве это возможно? Я должна работать весь год. У меня на руках труппа. Распустить ее — это ведь значит уплатить всем неустойку. Чтобы набрать потом труппу, нужно будет потратить еще два-три месяца, переставлять номера, перешивать костюмы, терять на целые полгода ангажементы. Да разве это возможно? Это немыслимо. Это обойдется в полмиллиона франков и разрушит все, что я за пятнадцать лет каторги наработала! Нет, нет! Если я не имею времени жить, то уж умирать я должна только на ходу, на ногах…
И Павлова упорхнула, оставив у нас- впечатление грусти.
Больше мы в живых ее не видели.
На следующий год она проехала через Париж с одного вокзала на другой, не останавливаясь в городе.
Она спешила на гастроли в Гаагу. Здесь легкий насморк, перешедший в стремительное воспаление легких, унес ее в три дня.
Даже к смерти она пошла с той же головокружительной быстротой, с которой жила и носилась по сцене.
В течение трех дней мы с замиранием сердца следили за газетными бюллетенями о состоянии ее здоровья и на четвертый узнали о том, что ее не стало.
Прах ее был перевезен из Гааги в Лондон. Труппа ее распалась. От ликвидации всего ее имущества осталось около миллиона франков. Их Дандре посвятил культу ее памяти. Он создал ‘Общество памяти Анны Павловой’.
Ежегодно товарищи по сцене устраивают в день ее смерти спектакли, посвященные ее памяти, исполняют в честь ее прежний репертуар, показывают изношенные обрывки фильмов, на которых она заснята. Но все это грустно, как засушенные в альбоме цветы, как все, покинутое жизнью.
Не стало Анны Павловой, и жизнь всех ее творений отлетела и унеслась безвозвратно…
Одно совпадение напомнило нам о казавшемся нам немного смешным суеверии Анны Павловой: тот самый розовый куст, о котором она говорила, как раз в момент, когда она заболела, покрылся, несмотря на уход, ржавыми пятнами и погиб в несколько дней…
В память о ней мы его не заменили.

Публикация Л. В. Кудрявцевой

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека