Наша петербургская квартира, Добужинский Мстислав Валерианович, Год: 1949

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Мстислав Добужинский.
Наша петербургская квартира

В квадратные скобки [ ] заключены номера страниц использованного издания.
Квартира, где прошли мои детские годы, была для меня целым маленьким миром. Отец мой всю жизнь мечтал жить ближе к природе (впоследствии в Кишиневе и в Вильне ему временно это удавалось) и нашу петербургскую квартиру превратил в подобие сада, с птицами и даже со зверьками, к моему великому удовольствию, в особом домике в углу залы жили одно время юркие мышки с красными глазками, а потом их сменили добрые морские свинки. Жили у нас в разное время и белая борзая собака, красавица Нана, пока ее не украли, и рыжая дворняжка Джек, который удрал, изменив нам, и ежик Федя — до самой своей преждевременной смерти. И сколько связано с этими милыми существами моих детских воспоминаний!
В нашей большой зале (пять окон) росли вперегонку со мной в горшках и зеленых кадках тоненькие пальмы, фикусы, олеандры, золотое дерево, рододендроны и любимые папины цветы: камелии, розы, фуксии и — в длинных ящиках — резеда. Были и странных и страшноватых форм кактусы, у которых цветок вдруг вырастал в неожиданном месте.
В одном из огромных окон отец устроил клетку для птиц, забрав сеткой высокую амбразуру — они в нашем старом аракчеевском доме были необыкновенной глубины — и разнообразное щебетание, и радостные, звонкие трели канареек раздавались с самого раннего утра. И как все это веселило мою детскую жизнь! Кроме канареек, у нас жили снегири с красной грудкой, издававшие скрипучие звуки несложной песенки, зелено-серые клесты — северные попугайчики с загнутыми клювами, и ворковал большой розовый египетский голубь. Раз одна канарейка заболела, и отец ее поил осторожно касторкой.
В сумерках по всем комнатам начинал бегать, смешно и быстро стуча ноготками своих лапок, мой ежик Федя, и я забавлялся, трогая его острые иголки, и, когда он скатывался шариком, щекотал его мягкое и теплое брюшко, причем он забавно фыркал. Прожил он довольно долго, но конец его был печальный — он залез в калошу, приняв ее за норку, и задохся. Разумеется, я очень плакал.
Центром всего нашего домашнего царства флоры и фауны был громадный аквариум, стоявший посреди нашего зала. В этот шестиугольный аквариум входило больше шести ведер воды! Отец соорудил его сам из толстых зеркальных стекол, и на соединении их, на каждом ребре, были колонки из туфа (ропшинский камень), состоявшего из трубчатых окаменелостей, наверху же каждой колонки была водружена чаша, где росли вьющиеся растения и ‘плакучие’ травы.
В середине аквариума высилась большая скала из того же туфа, с подводными пещерами, арками и даже фонтанчиком, скалу же венчал замок с башнями, вырезанный отцом из пробковой коры. Там было жилище зеленых ящериц Агафьи и Балтазара и маленьких черепах. Я с великим [34] интересом следил за долгой и кропотливой работой моего отца, когда он по вечерам, засучив рукава, возился с этим ропшинским камнем и цементом — таким памятным остался запах этого цемента! Больше всего меня восхищал этот зубчатый замок с окошечками из цветной фольги.
В аквариуме жили разные рыбки, и не только золотые, а раз появились очень страшные бычки с усами, но они оказались хищниками, и их убрали. В воде плавали тритоны с зубчатым гребнем на хвосте, разные болотные жуки (толстые водолазы, быстрые гладыши), чудовищного вида полупрозрачная личинка стрекозы, у которой хищно выдвигалась нижняя челюсть, хватавшая пищу, вертелось множество веселых головастиков, вылуплявшихся из лягушечьей икры на дне аквариума, а к внутренней стороне стекла всегда присасывались улитки. Рядом с аквариумом в большой стеклянной вазе целый день спали подаренные дедушкой два ленивых и жирных мексиканских аксолота — темно-синие ящерицы-амфибии с плоскими головами и ветвистыми жабрами, существа редкостные. Рыб, птиц и корм для них (муравьиные яйца) отец покупал в моем любимом магазине Муллерта, в подвале на Караванной, а разную болотную нечисть он привозил каждое лето из Новгорода, где я гостил у дедушки и бабушки.
Однажды произошел трагический случай. Отец приехал из Новгорода, нес в толпе пассажиров на Николаевском вокзале большую стеклянную банку из-под варенья, завернутую в бумагу, с этой драгоценной добычей для аквариума, веревка оборвалась, банка разбилась вдребезги, а жуки, головастики и лягушки запрыгали по полу. Дамы стали визжать и подымать юбки. Что оставалось ему делать, как не продолжать путь, точно все это его не касается, оставив на произвол судьбы несчастных пресмыкающихся и гадов.
И аквариум, и растения, и птицы требовали самого заботливого ухода, денщики наши и сам отец ежедневно чистили клетку, насыпали корм и наливали воду для птиц, и была целая процедура с гуттаперчевыми трубками, чтобы менять воду аквариума. Иногда к нам приходил хромой ученый садовод из Ботанического сада, через которого отец приобретал многие растения. Он давал разные советы и ревизовал аквариум.
Отец был по призванию, в сущности, натуралистом, он собрал и целую библиотеку по естествознанию. Служа в Туркестане, он встретился там с известным тогда путешественником и энтомологом Федченко и по его примеру собирал насекомых. Большую коллекцию он оттуда послал в Академию наук и получил какой-то диплом. Страсть свою он передал мне, и еще в детстве, где бы я ни проводил каникулы, я ловил бабочек, и это продолжалось лет до четырнадцати. Несколько ящиков с коллекцией украшали стены моей комнаты.
Наш аквариум не был лишь большой игрушкой, все его население было предметом внимательных наблюдений отца. Он вел подробные записи и собирался, но так и не собрался, напечатать об этих наблюдениях и составлял руководство к устройству домашних аквариумов. У него осталось много любопытных черновиков, и все это с понятным умилением я прочел, будучи уже сам на склоне своих лет. [35]
Отец был человек вкусов необычных, и квартира наша не походила на другие, которые я знал. Он не терпел ненужных мелочей в обстановке и банальных рыночных вещей — ни ширмочек, ни пуфов, ни полочек, — у нас в комнатах было просторно и даже пустовато. Комнаты освещались керосиновыми лампами (до электричества еще было очень далеко!): в столовой и детской — висячими, а в других комнатах — стенными, в виде бра. У всех были стеклянные матовые шары-абажуры, а наверху ламповых стекол вертелись, иногда повизгивая, маленькие слюдяные мельницы-вентиляторы, предохранявшие от копоти. Лампы по всей квартире зажигал наш денщик, становясь на табуретку.
Много лет у нас служил денщиком — и я с ним очень сдружился — Василий, или Василек, как мы его звали, солдат, точнее, канонир Петропавловской крепостной артиллерии (была такая), он был и наш ‘маршал-скороход’, как его называл папа. Телефонов тогда и в помине не было, и он шагал или ездил на империале конки по всему Петербургу с записками то к дедушке Петру Осиповичу на Николаевскую1, то на Васильевский остров к дяде Феде, то забегал еще ‘по дороге’ в Измайловский полк к тете Кете. (Носил он, как полагалось тогда денщикам, военный сюртук офицерского покроя без погон (донашивал папин) и с костяными черными пуговицами, вместо медных.) Утром Василек или другой наш денщик, Кузьма, он же повар, топил печи и всегда с грохотом кидал на пол вязанку березовых дров, от которых вкусно пахло морозом. И когда разгорались с треском дрова и гудело в печке, в комнатах становилось еще уютнее.
В моей детской и в столовой печи были круглые, цилиндрические, в других комнатах — белые кафельные, дверцу чугунной печки украшал или выпуклый трофей-каска с оружием, или колесница-квадрига, где у лошадей гривы были в виде гребня и все 4 коня подымали, как солдаты, в ряд одну ногу. Это были очень хорошие ампирные барельефы — наследство от графа Аракчеева во всех квартирах нашего дома.
Два окна моей детской комнаты выходили на восток, и редкое петербургское солнце иногда будило меня. Детская была оклеена обоями с маленькими розочками, которые я рассматривал, лежа в постели, и находил в них глазки и личики […]
Валяться мне не полагалось, и, помывшись, я быстро одевался. В дверях висели кольца, обмотанные красным сукном, и трапеция. И пока няня в столовой готовила мне утренний чай с сухарями или ‘подковкой’, я делал маленькую гимнастику и качался […]
Все стены моей комнаты были сплошь увешаны маленькими картинками — гравюрами, вырезанными из разных журналов, которые выписывал мой отец. Они были наклеены на картон и самим им окантованы полосками цветных и золотых бумажек. (Я всегда присутствовал при этой работе отца и помогал ему приклеивать колечки.) Было много картинок с сюжетами из русской истории и из русских сказок. Мне нравились ‘Царевич Гвидон’ и ‘Царь-Девица’ с рисунками Брожа2, художника не бог весть какого, но грамотного. Все это отец постепенно обновлял, а когда я стал немного постарше, над моей кроватью он повесил две гео- [36] графические карты — два полушария с рельефными горами. И, ложась спать или вставая, я читал надписи и само собой, незаметно запоминал названия, чего и хотел отец — ‘учить шутя’. А когда мы с папой начали читать ‘Откуда пошла русская земля и как стала быть’, он нарисовал и раскрасил карту Древней Руси с ее племенами от чуди и мери до печенегов и с ‘путем из варяг в греки’, и она тоже поместилась на моей стене […]
Было много и забавных картинок, листы с ‘Наглядными несообразностями’, которые я называл ‘ненаглядные сообразности’, ‘История лягушки в банке’ Вильгельма Буша3 и ‘Как гуси Рим спасли’ Оберлендера4. Эти два листа из серии ‘Mnchener Bilderbogen’5 висели на потайной двери чулана, оклеенной обоями.
В этом чулане приятно пахло кожей от большого узорного чемодана, привезенного с войны дядей Гогой, и от папиных сапог с голенищами, там валялись и отслужившие свою службу смешное старое кепи, а потом и каска отца, — но чулан этот, когда я был совсем маленький, меня немного пугал. За стеной иногда слышались глухие голоса и стуки, я не знал, кто там живет, и не понимал, что такое значит какая-то ‘слабосильная команда’, которая там почему-то обитала. Мне все казалось, что оттуда вдруг выскочит, как в ‘Степке-Растрепке’, портной с большими ножницами, злой.
Частью обстановки моей детской был нянин зеленый сундочок с выпуклой крышкой, обитой крест-накрест жестяными полосками, привезенный ею из Казани. Он стоял между окнами, и няня, что-нибудь штопая, всегда сидела на нем. Внутри — и крышка, и бока — сплошь были заклеены разными картинками, которыми я любовался с самых первых лет. Больше всего я любил модные картинки (они были 1870-х годов) декольтированных дам с розами в шиньонах и с длинными шлейфами — все это были необыкновенные красавицы.
В белом ‘зале’ (белые обои с золотым узором), где красовался аквариум и зеленела наша домашняя флора, стояло фортепьяно и довольно милая мягкая мебель, capitonn [Мягкая, обитая мебель — франц.], обитая кирпичного цвета репсом с плоскими пуговками — единственная, кажется, у нас дань тогдашней моде. (Я любил запах пакли, ее ‘начинки’, когда я прятался за диваном в прятки, то от скуки ковырял обивку.)
На стене висели хорошая копия ‘Итальянки с виноградом’ Брюллова — работа сестры отца, тети Кати Маклаковой, — и масляный пейзаж Кившенко из окрестностей Петербурга. (В пейзаже среди болотных кочек, мне все представлялись какие-то чудовища.) В том же зале на кисейных занавесках отец повесил несколько чучел летучих мышей, которые всегда пугали M-me Priot, мою гувернантку. Ее ужасал также череп, стоявший в кабинете, и она всегда прикрывала его носовым платком, чтобы его не видеть.
В столовой я сызмала любовался лубочной картинкой в красках — бомбардировка Соловецкого монастыря6 англичанами в 1855 г.: бомбы [37] русских артиллеристов летают по круглым траекториям и успешно попадают в английские корабли. Было на стенах еще несколько хромолитографий: ‘Танец Тамары’ Зичи, ‘Русалки, играющие с луной’ Микешина и ‘Волжские барки’ Васильева.
Над обеденным столом висела лампа под абажуром с медным шаром для противовеса. Туда была насыпана дробь для тяжести, что мне почему-то нравилось, и когда я ел суп, то совсем еще маленьким заметил, что лампа отражается в каждой капельке жира.
На обед у нас было всегда два блюда и сладкое, и когда делался компот, то он подавался в моей любимой глубокой большой саксонской тарелке с двумя медальонами, где среди кудрявых деревьев гуляли кавалеры с дамами в робах, а посредине была громадная роза.
Тут, в столовой, каждый день после нашего обеда, который мы кончали около 6 часов, папа читал мне вслух, иногда же это делалось в кабинете, но в столовой почему-то слушать чтение было уютней. В кабинете же мы с ним что-нибудь клеили и вырезали, — а этого дела всегда было много, особенно перед Рождеством, когда готовились украшения к елке.
Елка была самым большим моим праздником, и я терпеливо ждал, пока папа, няня и живший у нас дядя Гога, закрыв двери в кабинет, наряжали елку. Многие елочные украшения мы с папой заранее готовили сами: золотили и серебрили грецкие орехи (тоненькое листовое золото постоянно липло к пальцам), резали из цветной бумаги корзиночки для конфет и клеили разноцветные бумажные цепи, которыми обматывалась елка. На ее ветках вешались золотые хлопушки с кружевными бумажными манжетами и с сюрпризом внутри. С двух концов ее тянули, она с треском лопалась, и в ней оказывалась шляпа или колпак из цветной папиросной бумаги. Некоторые бонбоньерки и украшения сохранялись на следующий год, а одна золотая лошадка и серебряный козлик дожили до елки моих собственных детей. Румяные яблочки, мятные и вяземские пряники, подвешенные на нитках, а в бонбоньерках шоколадные пуговки, обсыпанные розовыми и белыми сахарными крупинками, — до чего все это было вкусно именно на рождественской елке! Сама елка у нас всегда была высотой до потолка и надолго наполняла квартиру хвойным запахом. Парафиновые разноцветные свечи на елке зажигались одна вслед за другой огоньком, бегущим по пороховой нитке, и как это было восхитительно!
Комнату свою отец собственноручно оклеил темными, гладкими обоями, в два тона — темно-зеленым с коричневым — и обрамил стены узеньким золотым багетом. Думаю, что это было очень distingu [изысканнофранц.]. Кабинет служил и его спальней, и был альков с темно-зелеными занавесками. На шкапу и на полке для книг стояли чучелы совы, белки и ястреба — изделия новгородского чучельника, моего конкурента по собиранию насекомых, а одну стену сплошь занимала коллекция оружия, часть которой отец приобрел при распродаже запасов арсенала Петропавловской крепости, но было и [38] оружие, привезенное им из Туркестана и дядей Гогой из Турции. Тут были страшные турецкие ятаганы с кривыми клинками, и на одном из них мне казались следы крови, а ручка, я был уверен, была из человеческой кости (врага), были кавказские кинжалы и бухарские, в медных ножнах с мелким узором, шпаги с надписью ‘Fabrica di Toledo’ [Сделано в Толедо — исп.] и старинные пищали и пистолеты. И сколько давали воображению эти удивительные вещи!
Папин большой письменный стол, у которого мы с ним проводили столько уютных вечеров, я так хорошо помню, помню чернильницу с английским матросом, четырехугольную вазочку голубого цвета для перьев и карандашей (которая впоследствии долго служила мне), синие папки дел, на которых он писал своими фигурными фантастическими буквами ‘дело’ No такой-то, а папки тех бумаг, что сдавались в архив, украшались им надписями: ‘соление’, ‘маринование’ или ‘копчение’. Тут я часто рисовал, так как стол был полон неисчерпаемых залежей карандашей, резинок и бумаги.
Кабинет отца был и его библиотекой. В этой комнате стоял большой книжный шкап и многоярусная открытая полка для книг. Книги на моих глазах в течение моего детства все время умножались, а позже отец довел свою библиотеку до четырех с половиной тысяч томов. Кроме книг по естествознанию (популярные книги по геологии, антропологии, полный Брем, сочинения Дарвина, книги Фламмариона по астрономии и многое другое), большинство книг было по истории, которую он основательно знал и изучал. (Помню у него тетрадь со сравнительной хронологией, им самим составленной по векам). Из этих книг были в моем детстве, между прочим, ‘Монографии и исследования’ Костомарова, ‘Старый Петербург’ Пыляева, ‘История Петра Великого’ Брикнера и т. д. и журналы ‘Русская старина’, ‘Исторический вестник’ за много лет и ‘Вестник Европы’, а также множество исторических романов, переводных и русских. Были также книги по социологии (Бокль и мне совсем тогда непонятные какие-то ‘тредюнионы’ в Англии) и, разумеется, военные книги — по артиллерии, тактике и фортификации. Помню толстенную ‘Осаду Бельфора’ — все эти названия на корешках книг я запомнил. Был у отца и единственный тогда на русском языке энциклопедический словарь Березина. Понемногу отец приобрел и очень многих классиков: Шекспира в русском переводе и русских — от Пушкина до Толстого и Достоевского (которого, кажется с легкой руки Михайловского, называл ‘жестокий талант’ и кого я в детстве у нас не помню, он появился только в моей юности).
К Толстому-моралисту у отца было большое уважение, и он собственноручно переписал и напечатал на гектографе его ‘Исповедь’, бывшую тогда под запретом. А мой репетитор переписал письмо Толстого Златовратскому7. Эти тетрадки отец дарил многим знакомым.
Отец охотно давал мне в руки рассматривать его книги. С детства мне запомнилось: ‘Перелистывай книжки осторожно’, и папа не боялся за [39] свои драгоценности. Сколько я приобрел для своего развития, еще не умея читать, а лишь глядя на картинки в его книгах! В них я знал каждую иллюстрацию.
Трудно сказать, что из всего, что я разглядывал, меня больше всего привлекало, но первым настоящим моим ‘богом’, когда мне было лет восемь-девять, стал Густав Доре. ‘Потерянный и возвращенный рай’ Мильтона был полон его чудесных гравюр8. Эти райские кущи, курчавые облака, светлокрылые ангелы с мечами, страшные кольчатые змеи, низвергающиеся демоны — все восхищало меня и волновало. Да и до сих пор меня пленяет романтика этого замечательного художника. В то же время я не мог наглядеться на тонкие английские гравюры в романах Вальтер Скотта9, на эти блаженные пейзажи и дали, развалины, замки, парки и необыкновенных красавиц — героинь этих романов.
Став постарше, я полюбил рассматривать редкое ‘Зрелище природы’ (старинная книга была издана при Екатерине с французскими гравюрами)10. Мне нравились в ней элегантные кавалеры, указывающие застылым жестом на разные явления природы — радугу, снег, град, северное сияние, восход и закат солнца, и изображения уютных зверей. Я уже замечал тогда наивность картинок, и меня смешили стихи, помещенные под каждой из них, как, например, о козле: ‘Имеет гнусный вид, не красен бородой, куда не идет он, смрад носит за собой’. Эти двустишия сопровождались длинными рассуждениями и нравоучениями. Главы с картинками расположены были в потешной непоследовательности: землетрясение — скупец — слон — архитектор — птицы, преимущественно певчие,— сапожник — гиена и т. д. Может быть, в этом была своя система неожиданных сюрпризов, приятных в семейном чтении.
Книги отец покупал обыкновенно у букинистов (помню таких на Литейном), но разорялся и на роскошные издания, каким был, например, Мильтон, он выписывал также много иллюстрированных журналов — в то время хорошо издавался ‘Огонек’ и ‘Всемирная иллюстрация’ (мне очень нравились там рисунки Микешина11), а ‘Ниву’ отец получал с самого начала этого журнала. Больше же всего я любил разглядывать немецкий журнал ‘ber Land und Meer’, где было столько видов чужих стран и городов, а также и забавные карикатуры и военные картинки — сражения и портреты героев — турецкая война была еще так недавно.
Все, что я видел в книжках и журналах и в окружающем меня мире, было чрезвычайно разнообразно, и с детства мне нравились вещи самые противоположные — не были ли тут уже задатки будущих моих ‘эклектических вкусов’?12

Примечания:

Наша петербургская квартира
(с. 33)

Печатается по книге: Добужинский М. В. Воспоминания. Т. 1 / Подгот. Е. Е. Климова с помощью Р. М., В. М. и В. И. Добужинских. Нью-Йорк, 1976, с. 62—70. В публикуемый текст добавлены отрывки из очерка ‘Мать. Жизнь с отцом в Петербурге’ (Там же, с. 19—21).
1на Николаевскую… — Теперь ул. Марата.
2 Брож Карел (Карл) Осипович (1836—1901) — график, работал в журналах ‘Всемирная иллюстрация’, ‘Русская старина’, ‘Нива’, ‘Север’.
3 Буш Вильгельм (1832—1908) — немецкий график, живописец и поэт. Его книги и книги с его рисунками были весьма известны и любимы в странах Европы.
4 Оберлендер Адольф (1845—1923) — немецкий график.
5два листа из серии ‘Mnchener Bilderbogen’… — ‘Мюнхенские иллюстрированные листы’, выходившие в издательстве ‘Браун и Шнейдер’, имели широкое распространение в Европе.
6я сызмала любовался лубочной картинкой в красках — бомбардировка Соловецкого монастыря… — В 1854 г. во время Крымской войны несколько английских кораблей обстреляли Соловецкий монастырь. В том же году был исполнен лубок (гравюра на металле) под названием ‘В Белом море бомбардировка Ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря’, вскоре появилось еще несколько вариантов. В 1871 г. Е. Яковлев перевел эту гравюру на литографию, издававшуюся большими тиражами в 70—80-х годах с раскраской от руки акварелью. Вероятно, о таком оттиске, называвшемся ‘Нападение англичан на Ставропигиальный Соловецкий монастырь’, и идет речь.
7переписал письмо Толстого Златовратскому. — В Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого (в 90 т.) существует лишь одно его письмо к Н. Н. Златовратскому от 20 мая 1886 г. (см. т. 63, с. 352, 353), но в нем говорится исключительно о литературных делах.
8 ‘Потерянный и возвращенный рай’ Мильтона был полон… чудесных гравюр. — См.: Мильтон Джон. Потерянный и возвращенный рай [1878]. В книге 50 гравюр Г. Доре.
9я не мог наглядеться на тонкие английские гравюры в романах Вальтер Скотта… — Во второй половине XIX в. в России часто издавали В. Скотта, причем во многих книгах наряду с обычными воспроизведениями (с клише) помещались несколько оригинальных гравюр на стали. Например, см.: Вальтер Скотт. Айвенго. СПб., 1874.
10книга была издана при Екатерине с французскими гравюрами. — Имеется в виду ‘Зрелище природы и художеств’ в 6 ч. (СПб., 1784—1786). Каждая часть состоит из 48 небольших статей, посвященных ремеслам, животному миру, явлениям природы и т. д., с гравюрой к каждой части, отпечатанной с досок.
11 Микешин Михаил Осипович (1836—1896) — скульптор, график, живописец. Автор ряда памятников — Богдану Хмельницкому в Киеве, Екатерине II в Петербурге, ‘Тысячелетие России’ в Новгороде и др.
12задатки будущих моих ‘эклектических вкусов’? — Добужинский, по-видимому, имеет в виду разнообразие своих творческих интересов. По этому поводу он писал С. М. Маковскому в 1923 г.: ‘Вначале — любовь к филигранной работе, тоненькой линией… (В рисунке с натуры и в акварели я невольно следовал за Алек[сандром] Бенуа — его нервной и заполненной линией и акварельными приемами). Все это происходило с разными вариациями и отклонениями до 1914 г. Здесь, наверное, перелом. Тянет к прямым линиям, геометричности, скажем, к ‘кубизму’ […] линия больше подчинялась воле […] усиленно рисовал с натуры и увлечение Дюрером и Альтдорфером — я в сем нахожу склонность к почерку, беглой и свободной [375] линии… Разлада в этом внутри себя не нахожу…’ (ГРБ). Еще более откровенно Добужинский писал тому же Маковскому (?) около 1940 г.: ‘Теперь я часто перебираю мои работы, делаю порядок, сортирую и все не могу найти ‘системы’, явно, что от ‘реализма’ меня тянет (и давно уже, еще в П[етербурге], примерно с 1915 [года], а то и раньше) к абстракции (ужасное слово!). Но Вы поймете, в чем дело. В сущности, я мог бы сделать две совершенно разные выставки, но и то и другое во мне сидит одновременно, что мало объяснимо, т. е. могу от самых моих ‘левых’ вещей возвращаться, так сказать, к ‘Месяцу в деревне’ (и с удовольствием)’ (С. н. Париж, ксерокопия — в собр. Г. Ч.).

——————————————————————-

Источник: Добужинский М. В. Воспоминания / вступ. ст. и примеч. Г. И. Чугунова. — М., 1987.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека