Поскольку всякая жизнь подчиняется ритму и поскольку диалектика есть закон жизни, ритм есть диалектика. Утверждая это, Белый не говорит ничего нового. Свое положение о диалектичности ритма он не развивает философски. Центр тяжести его книги в другом. Автор занимается ритмом в поэзии и притом постольку, поскольку ритм является — в чем автор глубоко прав — ключом к пониманию внутреннего, скрытого смысла поэтического произведения. Возьмем две одинаковых со стороны размера строчки одного и того же стихотворения: ‘Я помню чудное мгновенье… Как мимолетное виденье…’ Если читать их, считаясь с их смыслом, они будут звучать для нас по-разному: в первой три удара, во второй — два. В границах каждого данного размера число возможных ритмических вариаций ограниченно, и в сколько-нибудь длинном стихотворении ритмические повторения неизбежны. Если повторение наступает скоро, мы его воспринимаем отчетливо. В противном случае повторение воспринимается не так ясно. Эти оттенки восприятия повторений поддаются числовому выражению. Можно составить ритмическую кривую сколь угодно длинного стихотворения. Такая кривая позволяет индивидуализировать его с точки зрения ритмики. (Известно, что для изучения музыкальных произведений этот прием применяется уже давно.) Вычисления, необходимые для составления подобных кривых, очень сложны. Автор, по его словам, 17 лет провел над этой работой, постепенно утончая и уточняя свои приемы. Поверим ему, что его кривая ‘Медного всадника’, составленная на основании сложнейших вычислений, таблицы которых он дает, безукоризненно точна. Вглядываясь в нее, убеждаемся, что ее строение вполне подтверждает то, что может заметить каждый, кто станет читать пушкинскую поэму, внимательно вслушиваясь (пусть и молча) в нее. Ритмически она двоится: тема Петербурга, Петра, Всадника, ‘державности’ — ритм монотонный, с частыми повторениями и притом послушный размеру, тема Евгения, наваждения, бунта, ‘безумия’ — ритм необыкновенно разнообразный, ‘ломающийся’, бурный, порывистый. У Белого великолепно показана эта борьба двух ритмических тенденций, соответствующая борьбе словесной символики (замечателен у него анализ многосмысленных ‘ключевых’ слов поэмы). И все же его общее истолкование ‘Медного всадника’, несмотря на всю тонкость и все богатство наблюдений и сопоставлений (этому посвящена большая часть книги), испорчено его ‘научным’ догматизмом. Он исходит из положения, принимаемого им за аксиому, что чем напряженнее работает вдохновение, тем напряженнее, разнообразнее, богаче ритм. Затем справляется со своею кривой и утверждает: вступление к ‘Медному всаднику’ лживо и фальшиво, ‘Люблю тебя, Петра творенье…’ и т.д. — это для отвода глаз, для цензуры и тому под. И то же самое он утверждает и обо всех местах, где возвеличен Всадник. ‘Петр’ — это только ‘шифр’, он думает не о Петре, а о Николае. Связь ‘Медного всадника’ с личными переживаниями Пушкина показана Белым очень убедительно. В частности, превосходно выяснено отношение темы ‘Медного всадника’ к раздумьям Пушкина о декабристах. (Надо, однако, сказать, что об этом есть очень обстоятельная статья Благого в ‘Печати и революции’ за 1926 г., о которой Белый не упоминает.) Но это еще не доказывает, что больше половины ‘Медного всадника’ Пушкин написал, кривя душой. ‘Кривая’ не врет, доказывает Белый, потому что она выведена ‘научно’. Но не врут и стихи, равных которым по силе и красоте немного найдется в мировой поэзии. Язык кривой и язык Пушкина (Белый дает подробную сводку всех мест из писем Пушкина, где он говорит о своей нелюбви к Петербургу) Белый понял чересчур упрощенно. Можно любить ненавидя и ненавидеть любя. Белому (NB: диалектику!) это не пришло в голову. Если бы Пушкин не видел, не чувствовал красоты Петербурга и Всадника и, стало быть, и их собственной правды, то не было бы и трагедии, ‘Медный всадник’ был бы аллегорией с либеральным ‘направлением’ — и не больше. Такое же непонимание диалектики душевной жизни поэта Белый проявляет и в своем анализе ‘Я помню чудное мгновенье’. Кривая ритма, обнаруживающая его замирание к концу стихотворения, тем самым удостоверяет, что вдохновение изменило поэту, когда он заговорил об ‘ангеличности’ А.П. Керн: ‘Он аллегоричен, — пишет Белый, рисуя не бывшее в действительности пробуждение души, — было — желание лишь обладания. Кривая ритма уличила текст: Пушкин-правдивец сказал нет Пушкину-аллегористу:…врешь, брат: не божество, а женщина тебя волнует’. Жаль, что ‘Пушкин-правдивец’ обратился к ‘Пушкину-аллегористу’ в тоне, в каком с Пушкиным беседовал И.А. Хлестаков: ‘Ну, что, брат Пушкин…’ Для людей, не находящихся с Пушкиным ‘на дружеской ноге’, допустимо и другое объяснение явления, отмеченного Белым: убывание напряженности ритма в последних строфах — оттого, что смысл требует этого: ‘земная’ любовь преобразилась в ‘небесную’, вожделение претворилось во вдохновение, в созерцание ‘чистой’ Красоты, Идеи. В ‘Я помню чудное мгновенье’ поэт — не впервые и не в последний раз — подходит к проблеме Мадонны. Ее разработка проходит через всю поэзию Пушкина. Белый (и это — после Достоевского!) этого не понял, не заметил.
Примечания
Впервые — ‘Современные записки’. 1930. No 43. С. 501-503.
С. 437. В частности, превосходно выяснено отношение темы ‘Медного всадника’ к раздумьям Пушкина о декабристах… об этом есть очень обстоятельная статья Благого в ‘Печати и революции’ за 1926 год… — См.: Благой Д.Д. Миф Пушкина о декабристах (социологическая интерпретация ‘Медного всадника’) // Печать и революция. 1926. No 4. С. 5-23. No 5. С. 15-33.
С. 438. В ‘Я помню чудное мгновенье’ поэт — не впервые и не в последний раз — подходит к проблеме Мадонны. Ее разработка проходит через всю поэзию Пушкина. Белый (и это — после Достоевского!) этого не понял… — Бицилли имеет в виду знаменитую речь Достоевского о Пушкине, где говорилось о Татьяне как о ‘типе положительной красоты’, ‘апофеозе русской женщины’, который позже уже ‘не повторялся в нашей художественной литературе’ (см.: Достоевский Ф.М. Пушкин. (Очерк) // ПСС. Т. 26. С. 140).