Несмотря на острые шипы подков, моя лошадь скользила по глинистой, размокшей от дождя тропинке, и я с трудом и даже с некоторою опасностью спустился на дно оврага и стал перебираться вброд через пенистый, мутный поток разбушевавшегося от избытка воды арыка. Зыбкий мост давно уже был снесен водою и только кое-где торчали его покосившиеся колья, уцелевшие от напора.
Серый, влажный туман закрывал самую деревню, лепившуюся не более как в трехстах шагах от дороги, по крутому обрыву заравшанского берега. Правее чуть виднелся сквозь туман круглый, тяжелый купол гробницы самого святого Ашик-Ата, от имени которого получило название все урочище. Левее, почти у самой дороги, тянулись группы пустых сакель н полуразрушенные навесы, здесь, один раз в неделю, собирается нечто в роде маленькой ярмарки.
В самой деревне почти не было жителей, она и прежде считалась одной из самых малолюдных, а военные события разогнали и остатки небольшого населения.
Там было тихо, только какая-то забытая собака хрипло лаяла на туман, вероятно, почуя сквозь свист и вой осеннего ветра топот моей лошади.
Я уже выбрался из ущелья и почти поравнялся с жидкою группою деревьев, давно уже потерявших свою листву, как мой ‘карабаир’ (Местная порода, помесь кровного аргамака и киргизской степной лошади) навострил уши и слегка заржал, повернув влево свою красивую голову… Чу!.. Я услышал тихое ответное ржанье, оно неслось из-за стены пустого дворика, примыкавшего к самим деревьям, в то же мгновение моего слуха коснулся задушенный стон и сдержанный быстрый говор нескольких мужских голосов.
— Что бы это могло значить? подумал я, и тотчас же чуть не вылетел из седла, так неожиданно шарахнулся в сторону мой ‘Орлик’.
Большой камень, видимо направленный в меня, с глухим стуком ударился об стену, отскочил и катился вниз, под гору, разбрасывая жидкую грязь по дороге.
— Вот оно что!.. Тут что-то не ладно! промелькнуло у меня в голове.
Я успокоил лошадь, снял с плеч двустволку и взвел курки.
— Эй, там, тамыр! чего стал? к черту! Твоя дорога прямо!.. услышал я обращенное ко мне громкое воззвание на грубом киргизском языке.
Я, по всей вероятности, и сделал бы так, как мне советовали. Я спешил, у меня была впереди серьезная цель, и вступать по дороге в схватки с ночными бродягами, без крайней необходимости, мне вовсе не приходило в голову. Но в ту же секунду, едва только стих звук этой фразы, раздирающий душу женский крик пронесся в воздухе. Казалось, что женщине, испустившей этот отчаянный вопль, только что удалось освободиться от чего-то, зажимающего ей рот и стискивающего горло.
Я рванулся вперед. Атлетическая темная фигура загородила мне дорогу и уцепилась за поводья. Горячий и чрезвычайнопугливый Орлик почти вертикально поднялся на дыбы и обрушился на это живое препятствие.
В два скачка очутился я посреди дворика, тупой удар, полученный мною вдоль спины, заставил меня пригнуться к шее лошади, почти одновременно какое-то острое оружие с болью врезалось мне в левое бедро. Я слышал крики, громкую брань. В темноте промелькнули передо мною еще две темные личности. Орлик бил задом и метался. Не целясь, почти в упор, я пустил заряд в ближайшую ко мне голову. Красным светом блеснуло зарево выстрела, я успел рассмотреть две спины в бурых верблюжьих халатах, лезшие через стенку, а подле самой лошади распростертое на земле тело.
В темном углу, под стеною, стонала и ворочалась на охапке соломы какая-то неопределенная масса. Я слез с лошади и направился к ней.
В страшной темноте ничего нельзя было рассмотреть. Я ощупью узнал, что это была женщина. Руки. у ней были связаны за спиною, одежда в страшном беспорядке. Я поднял несчастную, подхватив ее под мышки, и перетащил на середину двора, где все-таки было немного светлее.
Я не расспрашивал ее, это было бы и лишним и совершенно бесполезным.
Она дрожала, как в лихорадке, и, едва только я успел распутать концы связывающего ей руки кушака, схватилась за меня так крепко, что я с трудом отцепил от своей бурки ее тонкие пальцы.
Я дал ей немного отдохнуть, перевести дух и успокоиться, а сам стал внимательно прислушиваться.
Все было тихо, только слышалось хныканье и слезливые жалобы бедной женщины да тревожное пофыркивание Орлика. Бурые халаты, очевидно, бежали.
Я оправил седло и взял ее за руку.
— Поедем! сказал я ей.
Она ничего не отвечала, только шагнула по направлению к моей лошади.
Я сел на Орлика и, подставив ей левое стремя, приподнял ее за пояс, она, как кошка, ловко вскарабкалась на круп коня и уселась там, обвив меня за талию руками.
Мы выбрались на дорогу и поскакали. Звонко шлепали по грязи копыта коня. Дождь зачастил, стало очень холодно. Я освободил поводья, привычная лошадь сама разбирала дорогу.
— Тюра!.. раздался голос моей спутницы. — Не гони так, мне больно!..
Я перевел коня на мерный галоп. Азиатские лошади отлично ходят этим покойным, мерным аллюром.
— Ах, как они меня измучили… говорила она. — Воры голодные!.. разб… Ах, как у меня бок болит!.. Ведь они били меня… сильно били… Подлые!
Она дрожала, зубы у ней стучали. Она плотно прижималась ко мне. Одежда на ней была вся изорвана да к тому же промочена дождем. Я отстегнул ремни бурки, снял ее и перекинул ее на плечи моей спутницы.
— Я ехала в Катта-Курган, продолжала жаловаться моя спутница. — Эти кайманы (Кочевники по карминской степи) догнали меня и ехали все время сзади, я думала, что они честные люди. Пока было светло, они меня не трогали. Они говорили со мною и я говорила. Я им песни пела. А потом… грабители… безбожники!..
И она снова заплакала, положив ко мне на плечо свою голову.
Через полчаса впереди сквозь туман замелькали неясные огни. Это была деревня ‘Кара-Су’, на полудороге между Самаркандом и Катта-Курганом. Там я располагал дать отдохнуть коню и самому немного оправиться и напиться чаю.
Ярко пылал и трещал костер, разложенный под просторным навесом, при его сильном, хотя и колеблющемся свете я рассмотрел эту женщину. Она была высокого, почти мужского роста и сложена атлетически. Она была поразительно красива. Большие глаза выглядывали из-за густых черных ресниц, как из-за темной рамы, полукруглые, резко очерченные, словно нарисованные брови почти срослись над переносьем и придавали всему лицу какое-то странное, хищное выражение. Длинный, слегка горбатый нос, чувственный рот с задорно вздернутою верхнею губою, из-под которой сверкали белые широкие зубы.
Голова у нее была перевязана красным бумажным платком, концы которого свешивались в полспины сзади, одета она была в красную же длинную рубаху, всю вымокшую от дождя и разорванную от ворота чуть нё до самого низа. Смуглая, молодая грудь была обнажена и на ней чернели кровавые знаки. Сверху на плечи был накинут мужской полосатый халат, весь перепачканный в грязи и тоже носивший на себе следы недавней, отчаянной борьбы.
Женщина сидела у самого огня и выжимала воду из своей намокшей одежды. По временам она жадно прихлебывала горячий чай, налитый мною для нее в большую зеленую чашку и сильно приправленный ромом из моей походной фляги. Ее сильно донимала лихорадочная дрожь, она ежилась, подставляла к огню то спину, то плечи и, по-видимому, никак не могла согреться.
Я уже успел оправиться и осмотреть свою рану, это был пустой, неглубокий разрез — должно быть нож скользнул по бедру, разорвав только верхние покровы, но за то спина болела невыносимо. Я с трудом мог выпрямиться и это движение причиняло мне жестокую, тупую боль. Меня таки изрядно огорошили, и, по всему видно, простою пастушьею дубиною (батиком).
— Что, больно? спросила, заметив мою гримасу, незнакомка.
Голос ее звучал низким контральто и как-то странно гортанно, издалека, словно говоривший находился у нее где-то за спиною, шагах в трех. Ее губы при этом едва шевелились, пропуская эти оригинальные звуки.
— Нет, не очень! отвечал я, пристально ее рассматривая.
— Ну, как же! улыбнулась она. — Дай мне сюда твою водку. У тебя хорошая водка… какая она горячая!..
Я подал ей флягу.
Она посмотрела на нее, посмотрела на меня и подлила к себе в чашку.
— Мне холодно, произнесла она, словно оправдываясь, и передернула плечами.
— Отчего, продолжала она, — отчего у вас, русских, все лучше нашего? Ведь Бог один и у вас, и у нас, только он вас не любит, потому что вы неверные… А все-таки у вас лучше… Ведь вас Бог не любит… да? А может быть, это все вздор? Может быть, это все наши муллы выдумывают, а?
И она понизила голос почти до шепота и ближе придвинулась ко мне, недоверчиво косясь на соседний навес, где партия проезжих арбакешей усиленно трудилась около котла с жирным пловом.
— Конечно, это все ваши муллы выдумывают, подтвердиля.
— Вот и вы, русские, лучше наших.
Она придвинулась ко мне еще ближе, нагнулась, и по ее лицу промелькнула самая хитрая, кокетливая улыбка.
— Вы все храбрые такие, богатыри! продолжала она. — Вы ничего не боитесь, а наши трусы. Трое от одного побежали, а на бедную женщину так накинулись, словно волки. Нож у меня сорвали с пояса, а то бы я справилась.
И она при этих словах сделала такое энергичное движение, что я нисколько не сомневался в этой возможности ‘справиться‘.
— Зачем ты одна ездишь? спросил я.
— А с кем я поеду? У меня еще нет джигитов, я разве ханша какая!..
И она задумалась, а губы ее несколько раз прошептали: — ‘Ханша, важная ханша… ханша…’
— Как зовут тебя?
Она встрепенулась.
— Меня? А зачем тебе знать? Ну, хорошо, я скажу. Меня зовутАк-Томак. Ты разве не слыхал обо мне?
И она пытливо поглядела мне прямо в лицо, и опять на лице ее показалась знакомая улыбка.
Я отрицательно покачал головою.
— Ну, неправда! Это ты все врешь! Это обо мне не слыхал? Обо мне все слышали!
И Ак-Томак откинула свою голову, тряхнула косами и концами платка, и что-то злое, нехорошее загорелось в ее выразительных глазах.
— Ну что, ты согрелась? спросил я.
Она не отвечала.
Мне сильно хотелось спать. Я подложил под голову седельную подушку, вытянулся под буркою и начал дремать. Ак-Томак я отдал свое байковое одеяло, которое всегда возил с собою, притороченное за седлом.
Спутница моя, казалось, не расположена была последовать моему примеру и все подкидывала в огонь сухие веточки, не давая потухать веселому пламени, потом она встала, спустилась вниз, подошла к моему Орлику, привязанному у одного из столбов навеса, погладила его и пощупала у него под потником рукою (это обыкновенный способ, каким узнают, достаточно ли остыла лошадь, чтобы подпустить ее к корму). Вероятно, довольная результатом этого опыта, Ак-Томак осмотрелась и пошла в темный угол сарая, через минуту она вышла оттуда, таща за собою тяжелый сноп сухого клевера, растормошила его, положила часть под морду коня, а остальное аккуратно сложила около.
Потрепав ласково по шее заржавшую лошадь, она снова вернулась к огню и посмотрела на меня. Я притворился спящим, я хотел наблюдать, что она будет делать дальше.
Несколько минут Ак-Томак сидела неподвижно, потом протянула руку, взяла мою двустволку и начала ее внимательно рассматривать, особенно ее заинтересовали гравированные зверки и орнаменты на замках.
— Якши, коп якши (Хорошо, очень хорошо)! произнесла она и поцеловала узорчатые стволы оружия.
‘Ого! подумал я, — да ты совсем амазонка!’
Одним движением руки Ак-Томак сдернула с головы свой платок, черные, блестящие волосы, заплетенные в многочисленные косы, рассыпались, кое-где заискрились цветные бусочки и серебряные монетки.
Большой шрам на лбу, как раз над правою бровью, старый, давно заживший шрам, так и бросился мне в глаза. Должно быть, его скрывал прежде надвинутый на самые брови платок.
Ак-Томак была очень хороша в эту минуту, но это была красота эффектная, декоративная. В нее даже не следовало слишком пристально всматриваться, иначе в этих полных энергии чертах замечалось что-то неприятное, неженственное и даже несколько отталкивающее.
Она разостлала одеяло, легла на одну его половину и покрылась другою.
Огонь потухал. Неподалеку жевал и фыркал мой Орлик. Арбакеши спали вповалку, плотно прижавшись друг к другу и громко похрапывая. Покрытые попонами кони их звучно отряхивались, гремя медными кольцами на высоких седелках и побрякушками на сбруе. Два жеребца дрались где-то далеко в сарае. Ряды нагруженных двухколесных арб стояли неподвижно вереницею вдоль дороги, уткнувшись в землю своими оглоблями. По ущелью дул резкий ветер и уныло шумел густой тальник, наклонясь над мутным, еле бегущим ручьем. Разорванные тучи быстро неслись по небу, кое-где заблестели одинокие звездочки. Стадо морозить.
Я завернулся поплотнее в свою бурку и заснул. Самые несвязанные, нелепые сновидения лезли в голову, беспрестанно сменяясь. Спина и левое бедро несносно ныли.
Уже рассветало, когда я проснулся. Все, ночевавшие в Кара-су, арбакеши уехали. Мой Орлик был прекрасно вычищен и оседлан, в котелке кипел и пенился заваренный чай, одеяло мое было тщательно сложено и приторочено к седлу.
Самой Ак-Томак как не бывало.
— Она уехала с арбакешами назад, в Самарканд, сказал мне на мой вопрос приятель мой, хозяин караван-сарая.
II.
Верстах в двадцати-пяти от Катта-Кургана, в глубине Заравшанской долины, приютился в садах и огородах небольшой кишлак ‘Урус’.
В деревне этой не было ничего, что бы хотя сколько-нибудь оправдывало бы название. Такие же, как и все прочие, разбросанные по долине, группы глинобитных построек с узкими проездами, с легкими, войлочными и плетеными навесами, с запасами клевера и топлива, сложенными в высокие кучи на плоских крышах сакель, и, наконец, с торчащими из-за каждой стенки рогатыми ветвями фруктовых деревьев.
Обитатели этого кишлака были кровные узбеки, — по крайней мере, в настоящее время, — и положительно нельзя было встретить ни одного лица, которое, хотя одною чертою, напоминало бы русский тип.
Лет триста тому назад, говорит предание, в бухарском ханстве находилось много русских беглых, они просили, чтобы им отвели какое-нибудь место для поселения. Просьба эта была исполнена, но только под одним условием — принятия мусульманства.
Таким образом, в Заравшанской долине поселилось несколько десятков русских ренегатов, обзавелись они новыми семействами и зажили, по крайней мере сначала, довольно хорошо, что называется припеваючи.
Прошло несколько лет. В окрестностях русского поселения начали обнаруживаться различные преступления: грабежи, воровство и даже убийства. Кроме того, стали носиться слухи, будто русские опять начали молиться своему Богу, что они выбрали из своей среды особенного, своего собственного ‘муллу-попа’, и даже новорожденных детей по три раза обливают холодною водой.
Сперва народ, а после и само правительство стало косо смотреть на поселенцев и считать их ‘плохими правоверными’, начались преследования в таких размерах, что русские опомнились, — но уже было поздно!
На их беду, один из многочисленных походов тогдашнего владыки Бухары на кого-то из соседних ханов окончился горькою неудачею. Поражение это, между прочим, приписали ‘молитвам русских своему прежнему Богу’. И в одну, очень темную и бурную ночь все население кишлака ‘Урус’ было вырезано до последнего человека.
Название же ‘Урус’ сохранилось до настоящего времени.
Вот из этой-то деревни, в одну из холодных, осенних ночей тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года, я выступил с своею ротою, рассчитывая к рассвету дойти до Катта-Кургана — места стоянки нашего батальона.
В Урусе я предполагал захватить шайку Хаджи-Назара, грабившую по долине принадлежащие нам сборы хераджа (Херадж — пятипроцентный сбор натурою с произведений земли), но опоздал, пробродив даром целый день и порядочно измучив своих людей. Недостаток в то время хорошей кавалерии заставлял нас, пеших, гоняться, понятно с какими ничтожными шансами на успех, за летучими шайками положительно неуловимых барантачей.
Было довольно холодно. Вода в арыках и многочисленных лужах покрылась довольно толстою корою льда. Ясное, морозное небо сверкало мириадами звезд.
Солдаты шли один за другим по узенькой огородной тропинке, впереди ехали верхом два проводника, вызвавшиеся указать нам из Уруса прямую дорогу.
Поминутно попадались нам глубокие арыки, через которые приходилось прыгать, глиняные стены, в которых непременно отыскивался пролом, выводивший нас из огороженного пространства, по временам, и даже чаще всего, мы просто шагали по шахматным грядкам табачных плантаций, спотыкались о сухие комли скошенной джугары и кукурузы, продирались сквозь чащу ‘джиды’ и тальника и рвали свои холщевые рубахи.
— Вот так прямая дорога! шутили солдаты. — Как раз, братцы мои, та самая, по которой вороны летают!
Наконец, мы выбрались таки и, судя по недоумевающим взглядам проводников, совсем не туда, куда предполагали. Мы знали только одно, что пока еще находились на правом берегу ‘Кара-Дарьи’ и нам приходилось переправляться на ту сторону. Мы только не знали, где: здесь ли, выше или ниже настоящего пункта? Проводники жалобно хныкали и дрожали, они говорили, что вдруг почувствовали припадки какой-то странной болезни и что их трясет самая злая лихорадка, — понятно, какая их одолевала лихорадка! Они боялись за свои головы, и эта боязнь, по их понятиям и применяясь к местным нравам, не была лишена основания.
Надо сказать, что рота выступила в поход по тревоге, в одних рубашках, не захватив шинелей и взяв с собою в карманы по куску хлеба. Днем солнышко, хотя и осеннее, грело-таки изрядно, а при быстрой ходьбе было даже жарко, но за то ночью, когда по рытвинам и арыкам стал потрескивать шестиградусный мороз, мы положительно убедились в недостаточности согревающих свойств в белом полотне солдатских рубашек.
Пенясь по берегам и сверкая отраженными звездами, катилась Кара-Дарья перед нашими глазами. Кованные солдатские сапоги шуршали по грудам кремней и пестрых галек, покрывавших берега этого, одного из важнейших притоков, рукава Заравшана. На том берегу, как и на этом, чернелись массы садов и серебрились бесчисленные змейки тропинок.
Зрелище было, бесспорно, прекрасное, грандиозное, но нам все-таки приходилось лезть по пояс в воду, что было весьма неприятно при таком холоде и в таких легких костюмах.
Ухая и охая, люди спустились в воду, которая не доходила, впрочем, выше бедер, и, подняв кверху ружья с навязанными на штыки патронными сумками, бегом выбирались на противоположный берег.
Переправились и пошли дальше, то есть, побежали. Зуб-на-зуб не попадал от холода, намокшая одежда и, обувь смерзались.
Снова пришлось прыгать через арыки и грядки, лезть через стены, продираться сквозь кусты, и через полчаса этой усиленной гимнастики мы очутились, наконец, на широкой, гладко укатанной дороге, на которую выбрались через какой-то разгороженный двор, встревожив целую стаю разношерстных собак, встретивших нас свирепым лаем.
Куда теперь идти: направо или налево? — мы положительно недоумевали.
Невдалеке послышался хриплый, гортанный звук в роде откашливания, каким обыкновенно погоняют ишаков, и звяканье цепной нагайки. По дороге подвигалась к нам какая-то фигура в чалме и под этою темною, силуэтною массою дробно семенили четыре маленькие ножки. Завидев нас, фигура остановилась, — должно быть, ее очень озадачила эта неожиданная встреча, — и хотела было удалиться. Ее, конечно, задержали и завязался следующий разговор:
— Будь здоров, приятель!
— Да хранит вас Аллах. Будьте и вы здоровы!
— А как бы нам пройти в Катта-Курган?
— Куда?
— В Катта-Курган.
— Да вы разве туда идете?
— Туда.
— Ну, так вы стоите на плохой дороге, по которой вы в Катта-Курган никогда не попадете.
— Мы это знаем! Так вот ты нам и укажи лучшую.
— Мне некогда… Время теперь ночное… хорошие люди спят, а не таскаются по дорогам.
— Ты же вот не спишь, а тоже таскаешься по дорогам?
— Я за делом.
— Мы тоже за делом. Слушай же, приятель, тебя, все равно, мы не отпустим, пока ты не проведешь нас, куда нам нужно. Так уж лучше иди добром, а то потащат силою…
— Отчего не проводить… я готов проводить… я всегда готов служить русским. Только вот что. Вы, русские, народ богатый, вы вон с эмира Музофар что золота за войну взяли, а я человек бедный…
— Об этом ты не беспокойся. Тебе хорошо заплатят.
— Я оттого говорю, что у меня целый день завтрашний пропадет, провожая вас, а для такого байгуша (бедняка), как я, это много значит…
— Во всяком случае, ты выручишь столько, что и в десять дней не заработаешь.
— Ну, хорошо. Да хранит вас Аллах! Идите за мною.
— А сколько ташей до Катта-Кургана?
— Не меньше трех.
Это известие окончательно нас озадачило: ‘не меньше трех!’ — это значит верст двадцать пять! Несмотря на наше продолжительное ночное путешествие, мы все-таки находились в том же расстоянии от цели, как и в минуту выхода из кишлака Урус.
Я собрал маленький военный совет из унтер-офицеров и мы сообща порешили обождать на месте до солнечного восхода, разложить огни и греться, благо под руками находились целые груды сухого топлива.
Нашего нового проводника мы решили держать под строгим караулом на всякий случай, на что проводник не выразил ни малейшего неудовольствия.
Яркое пламя костров мгновенно запылало в нескольких местах, освещая целые группы солдат и ряды ружейных козел. Люди раздевались, снимали мокрые панталоны и портянки и, распялив их над огнем, просушивали. Кто успел обсушиться, тот уже крепко спал, свернувшись в клубок у огня. Другие заботились о том, чтобы не уменьшалось животворное пламя, немилосердно истребляя вороха заготовленной на зиму колючки.
Наш новый проводник слез с своего осла, спутал ему ноги ремнем и уселся на корточки перед костром, грея и коптя заскорузлые, красные пальцы.
Это был старик лет шестидесяти, даже, пожалуй, несколько более, высокого роста, довольно бодрый на вид и с какою-то странною, молодцеватою выправкою, никогда не встречающеюся в мешковатых, неуклюжих сартах. Лицо старика было чрезвычайно подвижное, выразительное, лукавые глаза блестели из-под густых, взъерошенных бровей и редкая седая борода тряслась при каждом его движении. В двух шагах от него улегся его длинноухий спутник и, моргая и щурясь на огонь, подбирал с земли сухие былинки и обсыпавшиеся иглы терновника.
Я сидел неподалеку на барабане и, признаться, горячо сожалел, что со мною не было моего рисовального прибора.
За час до солнечного восхода мы снялись со своего бивуака.
‘Абда-Рахман’, наш проводник, уже успевший сообщить мне свое имя, покачивался в голове колонны, рядом с моим стременем. Хор песенников тянул обыкновенную маршевую:
‘То не в дебрях ветр шумит,
То не море стонет…’
Барабанщики подбивали такт, солдатики подлаживали ногу, забросив винтовки за плечи и потирая на ходу озябшие руки.
Действительно, мы зашли далеко и в совершенно противоположную сторону, потому что, когда мы заметили сквозь зелень садов желтый обрыв Нурупая, арыка-реки, на котором расположен Катта-Курган, солнце давно уже поднялось и стояло почти ‘на полдень’.
Поднимая в потолок белые клубы горячего пара, свистел и пел на разные лады полуведерный тульский самовар, занявший пол стола в моей сакле. Рядом, в соседней сакле, денщик перетирал посуду, весело звеня стаканами. Из кухни доносилось аппетитное ворчание и попахивало чем-то очень вкусным, поддразнивая голодный желудок.
Я уселся на складном походном стуле перед ярко пылавшим камином, около меня на ковре, поджав под себя ноги калачиком, поместился Абда-Рахман, с любопытством разглядывая белые, выштукатуренные стены моего жилища, сплошь разрисованные мною углем и растушкою.
Об этих работах моих знали чуть ли не во всем Катта-Кургане, и даже его окрестностях, и я частенько имел удовольствие принимать у себя туземных гостей, пришедших с единственною целью посмотреть диковины на стенах моей сакли.
Вдруг старик вскрикнул и вскочил на ноги.
— Ак-Томак!.. Ге!.. Ак-Томак! заговорил он с заметным волнением, тыкая пальцем в стену.
В простенке между окнами я набросал голову амазонки, спасенной мною месяц тому назад в Ашик-Ата и так внезапно исчезнувшей в Кара-Су. Этот-то рисунок и увидел взволнованный, не то обрадовавшийся, не то испугавшийся Абда-Рахман.
— Разве ты ее знаешь? спросил я, удивленный таким живым порывом.
— Я-то, знаю ли?!. Да я знаю ее больше, чем кто-либо другой. Мне ли не знать её!..
Он вдруг остановился: Грустная задумчивость сменила оживление.
— Змея, а не женщина, покачал он своею головой. — Да, это сам дьявол в образе человека… Аллах, Аллах! не всегда ты наказываешь преступления!
В комнату внесли целое блюдо горячего плова, глаза Абда-Рахмана перенеслись с изображения красавицы, ‘дьявола в образе человека’ на груду облитого жиром, вареного рису.
Очевидно, что наш проводник знал нечто очень интересное из жизни Ак-Томак, которой я после случая в Ашик-Ата не встречал более ни разу, и мне хотелось, во что бы то ни стало, вытянуть у него этот рассказ, к чему и было приступлено, едва только удовлетворились первые порывы волчьего аппетита.
III.
(Не имея возможности слово в слово передать рассказ Абда-Рахмана, я задался мыслью сохранить, насколько возможно, характер самого рассказа и удержать целиком хотя некоторые, особенно характеристичные выражения. Это все, что я мог сделать, довольствуясь собственным, весьма ограниченным знанием местного языка)
Год тому назад, из дома в дом, из мечети в мечеть, из караван-сарая в караван-сарай пронеслась по всему Кокану интересная новость.
Новость эту передавали друг другу осторожно, с оглядкою, новость эта была, что называется, ‘из ряда вон’, и все население многолюдного Кокана, особенно женская его половина, насторожило свои встревоженные уши.
Говорили, что дня три тому назад одна из любимейших жен Худояр-хана уличена в неверности своему грозному повелителю и мужу.
Ужасное, неслыханное преступление, влекущее за собою неизбежную, немедленную кару — смерть.
Интерес события еще более возрос, когда узнали имя преступницы. Это была Ак-Томак.
Ее видели, и то весьма немногие, когда ей было всего только одиннадцать лет, а на двенадцатом она была уже заперта в стенах ханского гарема.
Но за то не нашлось бы никого, кто не слыхал бы о необыкновенной красоте этой женщины. Говорили, что одного ее взгляда достаточно, чтобы навек погубить человека, что все остальные женщины перед нею, что звезды перед месяцем, и что, ради этой неземной красоты сам Худояр-хан готов был простить ей это ужасное преступление, только боялся старшего ‘казы’, который настаивал на немедленной казни, для примера всем прочим, а на стороне казы были и все почетные муллы Кокана и его окрестностей.
Молодой и красивый Авчан-наемник, Омар-шах, юсбаши (сотник) гвардии Худояр-хана, виновник этого неслыханного неуважения к сану и доблестям хана, успел бежать, что, конечно, было для него необыкновенным счастьем, ясным указанием того, что ‘Аллах не лишил его еще своего милосердия’, иначе виновного ждала такая страшная, мучительная смерть, от которой содрогнулись бы в могилах кости его предков.
Как бы то ни было, но преступление это было доказано неопровержимыми фактами, не было ни одного обстоятельства, могущего хотя сколько-нибудь, защитить виновную, — и приговор оскорбленного властителя состоялся.
По существующим местным обычаям, преступницу обыкновенно под строгим конвоем отводили в нарочно избранную для данной цели темную саклю и палач-сарбаз, приложив к виску несчастной раструб своего фитильного мултука, разом отправлял ее в другой мир и прекращал все мучения своей жертвы.
Для женщин был один только род смертной казни — пристреливание. Более же благородная смерть — зарезание, предоставлялась только высшей половине рода человеческого — мужчинам.
Назначили день исполнения приговора.
Густые толпы народа запрудили главную улицу, ведущую через базар за Катта-Дерваз (большие ворота). По этой дороге должны были провезти несчастную Ак-Томак на берег ‘Дарьи’ и там, в одной из пустых, давно заброшенных сакель, совершить казнь. Тут же, рядом, расположены были и городские бойни, где ежедневно, сотнями, резали крупный и мелкий рогатый скот на потребу кителей столицы коканского ханства.
Тысячи народа шумели и волновались по главной улице и на прилежащих площадях. Все крыши пестрели чалмами, бараньими шапками и разноцветными халатами. Тысячи жадных, сверкающих лихорадочным нетерпением глаз пристально, затаив дыхание, смотрели на ярко освещенный солнцем, изразцовый угол мечети Солеймана, из-за которого должна была показаться печальная процессия.
Прежде всего, из-за этого угла выдвинулся ‘курбаши’ (полициймейстер города), в красном халате, с золотыми вышивками по всей спине, в громадной белой чалме, с кривой саблей у левого бока. Он ехал верхом на статном аргамаке, около него бежали несколько пеших с длинными белыми палками в руках, которыми они расчищали дорогу и внушали уважение к высокому сану курбаши.
Наконец, показалась и желанная группа.
На крупном осле без седла, окруженная сарбазами в голубых коротких халатах, в красных шальварах и больших бараньих шапках, ехала Ак-Томак.
Увы! ожидания любопытных не сбылись. На голову красавицы был надвинут серый холщевый мешок, спускавшийся грубыми складками до самого пояса.
За нею, примкнув почти вплотную к ослиному крупу, шел высокий, пожилой сарбаз в кольчужной, остроконечной шапке, перелин и наушники которой прикрывали ему шею, плечи и спускались тяжелыми лопастями в полгруди. Старик этот нес на плече тяжелый мултук, окрученный для прочности сыромятными ремнями. Конец фитиля, зажатый в развилку спускового крючка, дымился.
Ак-Томак сидела на осле задом наперед. Безобразное оружие, которое должно было через несколько минут покончить ее существование, было так близко от нее. Сквозь редкую ткань мешка она слышала пороховой, горелый запах тлеющего фитиля, она могла бы сорвать его руками, если бы эти руки не были крепко связаны у нее за спиною.
Сарбазы шли, лениво зевая по сторонам и набивая себе рот тертым зеленым табаком. Курбаши много опередил их и уже дожидался на месте казни. Густая толпа народа, раздаваясь по сторонам и пропуская процессию, скоплялась сзади все гуще и гуще и неотступно следовала за сарбазами.
Прибыли на берег.
Неуклюжую человеческую фигуру с связанными руками и закутанную в мешок сняли с ишака и поставили на ноги. Она зашаталась, чуть было не упала, сарбаз-палач поддержал ее и втолкнул в какую-то темную зияющую дверь. Сам он, согнувшись, нырнул туда же и протащил за собою свое оружие. Курбаши слез с лошади, отдал ее пешему полицейскому и с любопытством нагнулся к двери, не входя, впрочем, в роковую саклю.
Все замерли, затаили дыхание, ждали выстрела.
Но тут случилось совершенно неожиданное обстоятельство.
Раздался выстрел, но совсем не там, где его ожидали: простреленный навылет крупною чугунною пулею, корчился на земле тот самый полицейский, который держал лошадь. На эту лошадь вскочила какая-то фигура, очень похожая, впрочем, на палача-сарбаза, и скрылась за саклею. И в ту же минуту тот же всадник снова показался из-за этой сакли, только теперь за его седлом сидела Ак-Томак, крепко уцепившись за его пояс. Рядом с ними, сверкая на солнце кольчугою, давил растерявшийся народ бог-весть откуда появившийся Омар-шах.
Произошел невыразимый переполох. Многие бросились бежать по домам, кое-кто вскочили в саклю. Последние увидели там, в противоположной стене, большой пролом, очевидно заранее приготовленный. Тут же валялся и мешок, бывший на Ак-Томак, и веревка, скручивавшая ей руки, из-за угла торчали рогатые подсошки брошенного мултука.
Прежде чем все успели опомниться и сообразить, в чем дело, всадники исчезли из виду, да и немудрено было исчезнуть в этих кривых, перепутанных переулочках, в густых базарных толпах, где если бы и могло проявиться участие в этом деле, скорее, это участие выразилось бы в сочувствии побегу, нежели в желании ловить беглецов, ничем против толпы неповинных.
Покуда весть о побеге дошла до Худояр-хана, покуда сформирована была погоня, прошло несколько часов времени, и наши беглецы, дав волю скакунам, давно уже потеряли из виду сады и зубчатые стены Кокана.
К вечеру они подъезжали уже к подножьям Кашгар-Давана, где им легко было спрятаться от преследования.
Пускай-ка угоняются за ними и найдут их в этих черных, глубоких ущельях, в которые солнце заглядывает только тогда, когда поднимется над самою головою, да и то всего на час, много на полтора времени.
Скоро стемнело. Дорога шла излучистым ущельем, поднимаясь все выше и выше.
Впереди ехал палач-сарбаз на своем благоприобретенном аргамаке, измучившемся под двойною пошей, сзади Омар-шах.
Через час спутники свернули в сторону. Было очень темно, дорога становилась все круче и круче и была сплошь усеяна обсыпавшимися каменными обломками. Скоро продолжать путь верхом не было уже никакой возможности, надо было спешиться. Так и сделали.
Все трое пошли или, правильнее, поползли вверх, таща в поводу тяжело дышащих, спотыкающихся коней.
Свернули еще в боковое ущелье, еще свернули раза два. Стали.
— Тут нас сам шайтан не разыщет, тут мы и отдохнем, сказал сарбаз, — и коням пора, да и нам тоже, а?..
—Давно пора! подтвердил Омар-шах. — А то, совсем из сил выбьемся, а до русской границы еще далеко.
— Если Аллах поможет, после завтра, к вечеру, будем под самым Ходжентом.
— Там русские живут… проговорила Ак-Томак, — они хорошие люди, и не бьют нас, бедных женщин…
Это были первые слова, сказанные ею с самой минуты выхода из каменных подвалов ханских тюрем.
Место, на котором предполагали расположиться на ночлег, составляло нечто в роде площадки, с одной стороны которой почти отвесно спускался обрыв, а с другой — поднималась, вся растрескавшаяся, поросшая мхом стена, теряясь высоко в нависшем темном облаке.
Вся площадка была усеяна большими черными камнями, такими большими, что за ними могли совершенно укрыться все трое и даже спрятать своих лошадей.
Эти тяжеловесные глыбы свалились оттуда, из-за этой заоблачной вышины, одни из них, сделав рикошет, покатились дальше, на дно ущелья, другие удержались на площадке, врезавшись в нее своими острыми гранями.
Подобные куски могли и теперь, в эту ночь, свалиться оттуда и раздавить беглецов. По они могли также и не свалиться: ‘жизнь человеческая вся в руках Аллаха!’
— Это место хорошее! Я уже три раза здесь был, говорил старик, снимая дорогую попону с седла курбаши и расстилая ее на земле. — Что это, как темно стало? Да и сыровато что-то. Нас скоро промочит до нитки…
— Туча спустилась и накрыла нас, сказал Омар-шах, снял с себя верхний халат и закутал им Ак-Томак.
С его стороны это тоже было первое проявление внимательности к любимой и спасенной женщине.
Мне показалось подозрительным то обстоятельство, что Абда-Рахман так хорошо и обстоятельно знает все подробности побега. Я не утерпел, чтобы не спросить его об этом.
— Это оттого, отвечал мне на вопрос рассказчик, — что палача-сарбаза звали так же, как и меня, — Абда-Рахманом.
Дело было теперь совершенно понятно!
Несколько раз в продолжение ночи на площадку набегали сырые, холодные тучи, платье промокло насквозь.
Огня разложить было невозможно, — во-первых, потому, что не было никаких горючих материалов, а во-вторых, если бы и нашлось что-нибудь подходящее, то свет костра мог бы указать дорогу преследователям.
Омар-шах и Ак-Томак лежали под самою стеною и холод набегающих туч вряд ли проникал за их ватные, шелковые халаты. Зато бедному старику, в эту ночь, досталось таки порядком.
Он и приглядывал за лошадьми, и прислушивался к свисту ветра в ущельях, и к неожиданному шуму каждого оборвавшегося камня. Ему все чудилось, что кто-то невидимый поднимается к ним по узкой тропинке. Да и не один, а как будто много. Ему показалось даже, что о камень звякнуло что-то металлическое.
‘Неужели они найдут нас, думал Абда-Рахман, и холодный пот выступал у него под тюбетейкою, неприятная дрожь пробегала по всем его членам.
Он подошел к краю обрыва, лег на живот, свесил голову и начал внимательно прислушиваться.
Все было тихо. Недалеко, действительно, зашуршало что-то по камням, но это ‘что-то’ была громадная горная ящерица, которая выползла из-под черной плиты для того только, чтобы, проползши на своем чешуйчатом брюхе несколько шагов, забраться под другую.
Старик покосился в ту сторону, где лежали Омар-шах и Ак-Томак.
— Что, никак спят? проворчал он. — А что, если бы нас теперь накрыли?.. Вот было бы неожиданно! Ее бы опять того… Его бы тоже, — да, ему было бы очень, очень нехорошо, гораздо хуже, чем ей… А мне? Ой, ой! Что бы мне было! бррр… О, Аллах, Аллах, не допусти до такого несчастья!
Чуть-чуть забрезжил рассвет и путники совсем было собрались продолжать дорогу, как зоркий глаз Абда-Рахмана заметил одно подозрительное обстоятельство, помешавшее им начать свое опасное нисхождение в лощину.
Далеко внизу, там, где невооруженный глаз европейца не увидел бы ничего, кроме сверкающей, извилистой ленточки ручья и ярко-зеленых береговых полос, стари к ясно различал двигающиеся красные точки. Он даже рассмотрел лошадей, пущенных на траву, и тонкие струйки дыма у самой воды.
По всему можно было догадаться, что там бивакировала погоня из Кокана. Вероятно, измучив долгою скачкою своих лошадей, всадники расположились отдохнуть и перекусить тем, что успели наскоро захватить с собою, собираясь в дорогу.
Надо было оставаться на площадке и наблюдать, что неприятель намерен будет делать дальше и куда он направится после своего отдыха. Так и сделали.
Часа через два томительного ожидания беглецы видели, как всадники сели на лошадей и стали переправляться в брод на другой берег горного ручья. Они выбрались на дорогу и направились обратно к Кокану.
Вероятно, они рассчитывали догнать беглецов еще до начала гор, и ошиблись в своем расчете, а зная по опыту всю трудность, почти невозможность преследования в горах, они решились махнуть рукою, возвратиться домой и принять на свои головы гнев грозного властителя.
У Ак-Томак и Омар-шаха отлегло от сердца, они вздохнули свободно, а Абда-Рахман поспешил совершить благодарственный намаз и уселся с этою целью на пятки, лицом к восходящему солнцу, подложив под колени свою красную куртку
Дав коканским наездникам скрыться из вида, беглецы сами начали спускаться в лощину. Это было гораздо труднее и опаснее, чем всходить наверх. Особенно, в этом случае, затрудняли лошади, которые ползли почти на задах и ежеминутно грозили оборваться и сбить с ног кого-нибудь из спутников.
На одном из поворотов конь курбаши испугался чего-то, шарахнулся, оборвался и полетел вниз, кувыркаясь и окрашивая своею кровью острые камни. Другую лошадь удалось спустить на дно лощины менее вредным для нее способом.
Здесь они напились, перевели дух и тронулись в путь далее. Омар-шах вдвоем с Ак-Томак на лошади, Абда-Рахман пешком.
Целый день они не встречали никого по дороге, только раз они заметили, высоко над головою, двух мальчиков-пастухов и их маленькое стадо коз, лепившихся по обрывам и скусывавших там тощую горную травку.
Несмотря на то, что Омар-шах часто слезал с лошади и шел пешком, несчастное животное, еще задолго до вечера, отказалось продолжать свою трудную службу, силы лошади были подорваны еще накануне сильною гонкою. Аргамак пристал и не хотел идти даже в поводу. Его надо было бросить, что и было сделано, и все трое теперь уже продолжали путь пешком, сняв свою неудобную, неприспособленную к пешей ходьбе обувь.
К ночи они опять свернули в сторону и, выбрав в скалах удобное местечко, приютились на отдых.
На новом ночлеге путешественников посетило ужасное несчастье. В горах, на известной высоте, в расселинах скал, под слоем сухого мха, гнездится маленький, но страшный по своей ядовитости паук кара-курт (чернозадик). В горных областях, лежащих севернее, этот вид паука приводит в содрогание самых смелых, там укушение его влечет за собою почти немедленную, мгновенную смерть, укушенные туземцы даже не пытаются бороться со смертью, а прямо ложатся и приготовляются к переходу в вечность. В этих же местностях, особенно ближе к осени, укушение кара-курта хотя в большинстве случаев также смертельно, но бывают и счастливые исключения и укушенный отделывается только продолжительными, невыносимыми страданиями, редко навсегда излечиваемыми.
Маленький, темно-серый, бархатный шарик в орех величиною быстро бегает между камнями на своих мохнатых ножках или же, притаившись, сидит у верхнего отверстия своей трубчатой норки, поджидая, когда добыча в виде гусениц, жучков и разных букашек сама не подползет к его хитро-замаскированной засаде.
К счастью для людей, паук этот водится в таких местностях, в которые человек заглядывает случайно и очень редко, да и самое насекомое это составляет положительную редкость для энтомолога, и только счастливый случай помогает ученому добыть его для своих коллекций. Понятно, как должны быть редки случаи укушения, и, действительно, эти случаи составляют как бы эпоху для горных дикарей, о которой долго и долго, часто по нескольку лет, помнят и говорят они в своих саклях и кибитках.
На долю Омар-шаха выпал один из этих редких случаев. Кара-курт укусил его в левое колено, страшная, рвущая боль заставила его простонать целую ночь. К утру нога представляла безобразную, распухшую массу, больной находился в жару и бредил с открытыми глазами.
А между тем путь надо было продолжать во что бы то ни стало: покуда не появятся на горизонте сады Ходжента, его высокая цитадель с русским флагом на гребне стены и светлая, широкая лента Сыр-Дарьи, беглецы не могли еще поручиться за свою безопасность.
Омар-шаха пришлось нести на руках. Абда-Рахман взвалил укушенного к себе на спину, прихватил его распущенною чалмою и с такою, не совсем легкою, ношею побрел по дороге, Ак-Томак помогала ему, сколько могла. Таким образом, путешествие могло продолжаться, но уже черезчур медленно. За целый день едва ли был сделан один ‘таш’ (около восьми верст). Эдак они не скоро могли добраться до русской границы, а между тем небольшой запас съестных припасов истощался, да и болезнь Омар-шаха развивалась все сильнее и сильнее.
Ак-Томак как будто приуныла, задумалась, но на ее лице не было заметно особого сострадания. Ее даже как будто сердила эта задержка и она недовольно поглядывала на своего возлюбленного, будто он сам был причиною случившегося с ним несчастья.
Абда-Рахман тяжело шагал, опустив глаза в землю, и в полголоса рассуждал сам с собою:
— Странно! Аллах видимо покровительствовал нам в начале нашего пути, а теперь повернулся к нам задом. Кто же это из нас троих оскорбил его, всемогущего, всеведущего?!
Прошли еще версты две, выбились из сил, сели. Путешественников одолело тяжелое, тоскливое раздумье. Они приуныли…
Вдруг из-за поворота дороги, из-за темного гранитного выступа, поросшего горным можжевельником и полынью, до их слуха донеслось заунывное пенье, эти звуки все приближались и приближались, слышен был уже топот тяжело навьюченной лошади.
В голове бывшего палача в одно мгновение созрел вероломный план. Основанием этого плана послужила мысль, что иногда преступление может быть оправдано обстоятельствами.
Абда-Рахман усадил Омар-шаха и его любовницу в стороне так, что эта группа не сразу бросалась в глаза, а сам смело зашагал навстречу певцу.
Большая, горбоносая пегая лошадь узбекской породы тащила на своей сильной спине целую гору вьюка: через седло, на широких ремнях, висели два объемистых сундука, обитых кожею, поверх них — несколько ковровых перемежных сумок (коржумов), плотно набитых всякою рухлядью, все это было покрыто сложенными вчетверо ватными стегаными одеялами, а поверх всего, не доставая ногами до спины лошади, покачивался маленький черномазый человечек в синем халате, в черной шапочке, с курчавыми, блестящими, словно вымазанными салом волосами. Па лбу этого человечка красною краскою был намазан значок — изображение священного пламени, выдававший национальность и вероисповедание путешественника.
Завидев высокую фигуру Абда-Рахмана в его воинственном костюме, идущую прямо на него, бедный индиец струсил и хотел было заранее убраться подобру-поздорову. Должно быть, он не предвидел ничего хорошего от этой встречи. Он повернул своего ‘пегого’ и усиленно заработал нагайкою. Абда-Рахман заорал во все горло и кинулся за ним следом.
Испуганная этим неистовым воплем, не менее своего владельца, лошадь метнула задом, всадник кубарем полетел на землю, а лошадь, фыркая и задрав хвост, сделала несколько ‘козлов’ и остановилась, запутавшись в веревках рассыпавшегося вьюка.
Не обращая никакого внимания на законного владельца, лежащего ничком и со страха притворившегося мертвым, Абда-Рахман сбросил с лошади все кроме седла, усадил на нее Омар-шаха и тронулся дальше, не заботясь об участи несчастного, ограбленного индийца.