Богатый купец бай Мирза-Кудлай, Каразин Николай Николаевич, Год: 1872

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Н. Н. Каразин

Богатый купец бай Мирза-Кудлай

 []
Город Ургут. Начало 1870-х

I. Шакалы ждут.

Город был взят.
Выстрелы, слышанные до сих пор почти непрерывно, то громче, то тише, то одиночные, то вдруг разражающиеся перекатною дробью, то сухие, отрывистые, то глухо гудящие, подхваченные эхом, — совершенно прекратились. Даже там, где за массами зелени виднелся серый угол цитадельной башни, и там все стихло.
Белые волнистые облака порохового дыма тянулись над городом. Где-то левее, у подножья обвалившейся зубчатой стены, словно облизывая ее шероховатую поверхность, змеились красные языки пламени. С центральных базаров доносился треск разбиваемых дверей и ворот, смутный говор, оклики. Несколько барабанов и труб изо всей силы отхватывали сбор, на гребнях цитадели мелькали цветные тряпки ротных значков.
По дорогам, ведущим в город, по тем самым таинственным, грязным тропинкам, по которым, часа три тому назад, тревожно всматриваясь вдаль, тронулись штурмовые колонны, — теперь беспечно рыскали одиноко люди, конные и пешие. Те, которые направлялись в город, те торопливо спешили: пешие бегом, спотыкаясь о камни и обгорелые бревна баррикад, конные вскачь, без разбора дороги, без жалости нахлестывая своих поджарых скакунов. Обезображенные трупы, попадавшиеся на каждом шагу, нисколько не останавливали их внимания. Дело привычное! Только разве когда между цветных халатов и красных шитых золотом курток забелеет окровавленная русская рубаха, — ну, тогда, пожалуй, на секунду натянутся задерживающие поводья, наклонится всадник к погибшему, осведомится:
— Эге, наш линеец, второй роты, никак…
— А там казаков трое валяется и один обозный, — сообщил другой всадник. — Понаклали и нашим в загривок!
И оба еще прытче понесутся вперед, словно наверстывая лишними ударами плети потерянное время.
Всякому интересно узнать и увидать своими глазами, что и как, а пуще всего — что творится на центральном городском базаре.
Те же, которые идут из города в лагерь, составляют полнейшую противоположность с первыми.
Тихо, шаг за шагом, ташутся навьюченные всяким добром верблюды, ослы и лошади. Еле бредут, спотыкаясь, не меньше того навьюченные люди.
Сомневаться в том, что штурм города окончился, и окончился благополучно, было невозможно. Все признаки удачного дела были налицо, и глаза, и уши наблюдающих убеждались в этом все более и более. Все так и рвались из лагеря, всякому хотелось поскорее туда, да не всякий мог идти согласно своему влечению: кого удерживал на месте долг службы, кого болезнь и перевязки, кого другие, побочные причины.
И не в одном лагере находились такие несчастливцы. В скалистой рытвине, шагах в двухстах от крайних повозок вагенбурга, съежившись и притаившись на самом ее дне, лежали три живых существа.
Эти существа приглядывались, прислушивались и ждали — ждали терпеливо, по крайней мере настолько, насколько терпеливо ждет собака, скоро ли доест свой кусок ее хозяин и, насытившись, бросит в ее распоряжение обглоданную начисто кость.
Эти существа были одеты во что-то очень рваное, грязное, неопределенное, впрочем, их тряпки мало прикрывали собою исхудалые, покрытые рубцами и ссадинами тела, на двух бритых головах, словно вплотную наклеенные, виднелись маленькие тюбетейки, на третьей трепался и свешивался на бок старый малахай киргизского покроя.
Все трое дрожали от нетерпения, а может быть, и от холода, потому что, несмотря на жаркий день, в этих предгорных полосах стоят довольно холодные, росистые ночи, а время склонялось уже к вечеру, и солнечный диск, спустившись за темно-синюю гряду гор, словно растопленным золотом заливал отдельные, более возвышенные вершины, а понизу все гуще и гуще расползался сумрачный мрак и белелись колеблющиеся полосы росистого тумана.
Все трое были очень голодны. В последний раз они поели еще вчера, около полудня, и поели не совсем сытно. На походе спотыкнулся от усталости и упал верблюд с солдатскими сухарями и придавил один мешок своим падением. Верблюда подняли, сухари подобрали, — подобрали, да не совсем дочиста. Отряд прошел. На рассыпанные сухари налетели птицы. Птиц прогнали те, которые, вероятно, считали себя более законными обладателями всего брошенного по пути.
И они были совершенно правы. Что такое птицы? Птицы — и больше ничего! А они…
Когда лев идет на добычу, он глухо рычит особым призывным рычанием, на этот могучей оклик со всех сторон сбегаются мелкие бродяги — воры-шакалы. Они бредут в почтительном отдалении за крупным разбойником, и все, что остается после его роскошного стола, принадлежит им, — именно только им одним, иначе зачем же было льву созывать их своим рычанием?
Три существа на дне рытвины были те же шакалы. Хотя они и похожи были немного на людей, но это только так казалось с первого взгляда. Их положительно никто не признавал людьми. Они даже не имели имен человеческих, а только простые клички. Одного звали Сары-Таук (что значит Желтая Курица), другого — Кызыл-Псяк (Красный Ножик), а третьего — просто Кудлай, и потому только, что в одной из рот отряда была косматая собака Кудлай. Солдаты заметили как-то раз сходство между своим псом и отрядным шакалом и наделили последнего этою кличкою. Было это давно уже, да так с тех пор и осталось. Даже сам Кудлай забыл уже, что у него было когда-то другое имя.
Итак, этих несчастных, проголодавшихся, прозябших бродяг никто не считал за людей. Согласны ли они сами были с этим мнением или же считали его почему-либо несколько пристрастным — об этом никто не заботился.
Шакалы между собою перешептывались и сопровождали это перешептывание толчками локтей в исхудалые бока один другого. Если кому-нибудь и приходила фантазия издать какое-либо более громкое восклицание, то двое других тотчас же произносили успокаивающее:
— Не ори!
— Э, да пойдем, пора! — тоскливо говорил Кызыл-Псяк.
— Пойдем! — нерешительно соглашался Кудлай.
— Погоди до ночи… Скоро ведь, недолго ждать! Вот стемнеет… эти из города повыберутся. Там ночевать не станут. Мы тогда и пойдем! — резонно замечал Сары-Таук.
— Тогда ургутцы вернутся… Как русские выйдут, они сейчас и вернутся по домам-то…
— Нынешнюю ночь не вернутся: они со страха, может, и не один день еще просидят на горах… Видишь, вон в тумане огоньки мигают — то они сидят…
И Сары-Таук кивнул в ту сторону, где на полускате горного хребта, действительно, мало-помалу начали загораться светлые точки огней, разложенных несчастными беглецами из Ургута, с высоты своих печальных бивуаков наблюдающими, что за погром творится в их родных жилищах, в их до сих пор сильном, неприступном городе.
— Вот так-то… Кугай-Балта не дождался времени, пошел… — стал припоминать Кудлай.
— Ну и сдох! — подсказал Кызыл-Псяк.
— Не сдох. Голову проломили прикладом и под мосток запихали, а не то что сам по себе сдох!
— Меня вчера собаками травили. Вот тут прокусили, проклятые, и тут… Теперь ходить больно! — ощупывал свои израненные ноги Сары-Таук.
— Не ходи к солдатским котлам!
— Пожрать хотелось!
— Пожрать! — повторил Кызыл-Псяк.
— Пожрать! — вздохнул Кудлай.
И все трое на минуту замолкли и задумались.
— Много, должно быть, ихнего народу побили, — начал Кудлай. — Наших мало… наших всегда мало… Отчего это наших всегда мало?
— Мултук (ружье) хорош, и черт помогает… Его шайтаново дело!
Наивные шакалы называли ‘нашими’ солдат русского отряда, по следам которого бродили. Они как бы чувствовали себя несколько солидарными с этими белыми рубахами, у которых мултук хорош, и которым шайтан помогает.
— Уже совсем стемнело!
— Погоди, еще немного погоди! Вон скоро последние выйдут. Погоди!
— Да мы ползком, стороною, вон за теми стенками, а там вброд через воду!
— Лежи смирно!
Терпеливо, с истинным терпением своих четвероногих собратов, выжидали двуногие шакалы своей поры.
А лев тем временем, действительно, уже начал обнаруживать намерение оставить им на расхищение свою роскошную добычу.
Ярко загорелось пожарное зарево над городом, словно раскаленные, нависли над ним волны багрового тумана. Из темных садов потянулись вереницами белые рубахи. Звеня коваными копытами по кремнистому руслу ручья, врассыпную рыскали казаки. Глухо гремели или звякали пушечные колеса. И все это из всех городских выходов стягивалось к освещенному бивуачными огнями русскому лагерю.
Словно замирающий звук струны, словно слабый крик какой-то заоблачной птицы, оттуда, действительно, с заоблачных горных вершин, неслись заунывные, протяжные вопли. Собаки в русском лагере, заслышав их, подняли свое ответное вытье. Дежурный барабан зарокотал ‘на молитву’.
— Пора! — тронулся ползком Кудлай.
— Пора! — оживился Сары-Таук.
Далее всем телом задрожал Кызыл-Псяк и не утерпел, чтобы не оглянуться, — так уж хорошо пахло оттуда, где на красных массах раскаленных углей чернелись закопченные, облитые салом и пеною солдатские котлы.

II. Шакалы за работой.

Выползли шакалы из своего убежища. Кругом темно. Сзади, в лагере — говор, крики. У маркитантских палаток волнуются толпами белые рубахи. Конные рыщут меж пеших, все никак угомониться но могут. Мерно прошагал патруль мимо костров, заслонил их черными тенями и скрылся во мраке. Еще засверкали штыки другого патруля. В темноте, где-то неподалеку, перешептываются часовые. Собака рычит и сторожит подозрительную темь. А впереди — тихо, безлюдно, пылают горящие кварталы, красное пламя сквозит сквозь черную листву деревьев. Слышен треск сухого дерева, глухой гул обваливающихся стен и сводов. Жалобно блеет забытая коза и мечется меж горящими саклями, путаясь в узких, загроможденных всяким хламом улицах.
Мельничные колеса гудят и пенят воду горного ручья: Бог весть, кто пустил их в ход, а остановить некому. Куры с тревожным кудахтаньем перелетают с одной плоской крыши на другую.
А вон еще кто-то ползет. Идти на ногах он не может: мертво, словно тряпки какие-то, волочатся по земле раздавленные члены и бороздят глубокую пыль, оставляя кровавые следы, седая борода метет дорогу, усталые руки судорожно цепляются за всякий встречный камень, за всякий уступ, чтобы только, хотя на один шаг, подтянуть искалеченное тело поближе к воде. Мучит, жжет его предсмертная жажда. Аллах, Аллах, скоро ли?
И завистливо, с злостью, косятся потухающие глаза в ту сторону, где неподвижными сплетшимися группами лежат уже мертвые счастливцы!
— Тс! — остановился Кызыл-Псяк и плашмя растянулся меж камнями.
— Тс! — присел Сары-Таук.
— Правее, правее, лезь в самую воду. Не бойся! — ободрительно шепчет сзади Кудлай и тащит за собой переднего, ухватив его за оборванную полу халата.
— … Сидит это она, братцы мои, за семью замками, и кажинный замок припечатан семью печатями… — сказочным тоном слышится русский шепот.
— Для прочности, значит! — поддакивает другой.
— Вот, братцы мои, это он сейчас по первому звонку хлысть!
— Кто?
— Да он самый.
— Васюк, не перебивай! Валяй дальше…
— Замок-это на две стороны, — пожалуйте, значит, с нашим почтением… Молчи, дурак! чего рычишь… Поглядывай, Матвеич!
— Ладно! — раздается голос чуть не над самым ухом переднего шакала.
Так все трое и замерли. Еле дух перевели. Поползли дальше.
— Это они, по-своему, секрет поставили… я знаю! — объяснил своим товарищам Кудлай, когда миновала опасность.
— Теперь уже прямо!
— В тени только держись, не лезь на свет, пока в сакли не заберемся. Эко светло как, эко светло… Ведь этак, пожалуй, к утру половина города выгорит!
— Много народу побито, много… — Что тащишь?
— Халат, новый совсем, только сбоку штыком пропорот…
— Берегись, идет кто-то… Тс!..
И все трое прижались к какой-то высокой стене, — прижались так сильно, что вот-вот, казалось, продавят ее своими костлявыми спинами. Но крепка была глинобитная стена, а сверху через нее низко-низко свесились серые, дышащие свежестью древесные ветви и прикрыли собою шакалов от всякого опасного взгляда.
Тихо, робко ползут вдоль противоположной стены еще какие-то тени, доползли до угла, страшно! — Ярко освещена пожаром широкая площадка, прямо посреди нее лежит красный, весь зашитый золотом халат, никак еще рукою шевелит немного — ожил, должно быть.
— Наши, — шепнул Кудлай и легонько окликнул: — Джантак, Курлубай, черти!..
Словно кошки от неожиданного ‘брысь!’, разом метнулась и Джантак, и Курлубай, и еще кто-то с ними, да так и сгинули.
— Нам же лучше, — решил Кудлай и, кивнув на красный халат, добавил: — этого пока не трогай!
— Меня было раз так ухватил за руку один! — говорил опытный шакал. — Я думал, сдох, а он вдруг и ожил… Это бывает!.. Чего жуешь?
— Чурек (хлеб), у меня немножко, сейчас нашел!
— Дай и мне!
— Немножко только… половинка! — попятился Сары-Таук, а сам за пазуху что-то поскорее задвинул.
— Эй, Кызыл-Псяк, да где же ты?
— Ушел в сторону… О, жадная собака!
— А что кучею делать-то?
— Верно!
Разбрелись и эти двое. Сары-Таук полез в какую-то темную калитку, сорванную с петель и валявшуюся на пороге. Кудлай ухватился за ближайший сук и полез на стену.
Бегом, неслышно, совсем уже по-кошачьи, перебежала площадку другая шайка шакалов, сзади всех ковылял хромой, высокий Курлубай, совсем уже голый, только обмотанный каким-то тряпьем вокруг бедер. Остановился на секунду около красного халата, нагнулся было и отпрыгнул назад. Уж очень страшно зашевелились крючковатые пальцы. Подозрительно дрогнул конец заостренного, помертвелого носа.

_________

Перелез Кудлай через стену, оборвался прямо в колючий терновник, выбрался — пусто.
С той стороны в стене большой пролом был, и пожарный свет проникал через этот пролом, захватывая большую половину дворика.
Вон сундук, большой такой, цветами расписанный и золотом. Дно проломлено, бока тоже разворочены. Кувшин глиняный стоит наклонившись, тоже дно выбито. Масло кунжутное черными лужами расползлось по плитному полу и все заглушает своею вонью. Словно серый улей для пчел, виднеется в дальнем углу небольшое куполовидное возвышение. Знает хорошо Кудлай, что это такое, — печка это хлебная. Часто бывает, что напекут лепешек и опять сложат их в печку, когда она совсем остынет, так что она, кстати, заменяет и кладовую.
В два прыжка подскочил к ней Кудлай, засунул одну руку, засунул другую — пусто! Сам залез до пояса, все уголки вынюхал — и пошел дальше голодный шакал, еще кислее посматривая по сторонам, ощупывая на ходу все, что только попадалось под руку.
— Не везет! — ворчал он и своротил в другой дворик.
Сюда можно было попасть или через улицу, или прямо, проползя в узкую дыру водосточного арыка, что подрыт был под стену. Шакал избрал второй путь — безопаснее.
Прямо из дверей торчат окоченелые ноги, сами ноги босы, а штаны новые, кожаные, желтые, и шелками вышиты. Нащупал Кудлай, где на поясе ремень стянут, распустил и поволок.
— Ну, теперь я в штанах! да еще в каких! у самого курбаши самаркандского такие… Только бы не отняли! — прибодрился Кудлай.
— Рису сколько просыпано, урюку сушеного! Эге, да тут, должно быть, лавка была. Вот его здесь в капы насыпали… Нет ли где сала курдючного?
Набил себе Кудлай полон рот урюком, набил, сколько влезло, за пазуху, так, в горсть, набрал, оглядывается…
Из-за стены жадно глядит Курлубаева голова, так и бегают желтые белки, так вот и щелкают голодные зубы.
— Подсоби, — хрипит он, — нога больная, не перелезу! — и костлявыми пальцами за гребень стены хватается.
— Ладно, — ухмыляется Кудлай, — ищи, где по зубам тебе лучше придется!.. Го-го-го! махан-бар-мясо! И как это его не забрали, тут оставили?
— Поделись! — хрипит за стеной.
— Так вот сейчас! — обхватывает баранью тушу Кудлай! — Ой, оставь… Дьяволы, брось!..
Две тени мелькнули из-за угла, навалились на Кудлая, душат.
— Что, что, что?.. — надсаживается Курлубай и уже до половины поднялся над гребнем забора.
Свирепо отбивался голодный Кудлай, защищая свою добычу, свирепо нападали на него не менее голодные шакалы.
‘Их двое, я — один. Аллах всегда за сильного!’
Так, по крайней мере, утешал себя разобиженный шакал, уступая врагам и место, и добычу.
— Что, что, что! — скалит за стеною зубы хромоногий.
— На же, вот тебе! — совсем уже озлился Кудлай, сгреб камень потяжелее и махнул им прямо в эти оскаленные, клыкастые зубы.
Пыль поднялась над стеною, во все стороны брызнули кремнистые осколки, исчезла жадная голова Курлубая.
Полез Кудлай в третий двор — и там уже занято.
— А ну-ка! — сообразил шакал и приставил глаза к расщелинам Бог весть почему уцелевшей двери.

_________

Хитрый Кызыл-Псяк раньше других своротил в сторону и оставил своих товарищей. Уже не одну саклю осмотрел он, и поесть успел вплотную, так что даже боль чувствовал в не привыкшем к чересчур обильному столу брюхе. Он уже и базар миновал — место, более всего пострадавшее от дневного штурма — и теперь уж так прогуливался, больше из любознательности, копаясь только в тех местах, где почему-либо рассчитывал найти более ценную добычу.
Теперь его и узнать-то можно было нескоро: вместо прежнего тряпья на плечах у него был хороший, совсем новый верблюжий халат — какая нужда, что весь бок его был забрызган кровью, уже совершенно присохшей и изменившей своей красный цвет на буровато-черный, на ногах его, из-под разрезов новых шаровар, виднелись желтые сапоги с острыми каблуками, только на голове шакала трепался все тот же малахай — постоянный предмет зависти остальных его двух товарищей.
Многого набирать шакалам вообще не приходится — таскать на себе неудобно, а на какую-нибудь вьючную скотину и не рассчитывай. Та другим тоже требуется, и если бежавшие жители и оставят впопыхах десятка два ишаков, то эти длинноухие в руки шакалам не попадаются. Разве-разве когда, ну да это уж совсем особая милость Аллаха. Вот если бы ценность какая-нибудь: деньги бы или вещи какие дорогие, сбруя конская, — так и это все такое, что либо жители с собою прежде всего уносят, либо тоже попадает к тем, которые наведываются первые на разгромленное пепелище.
Вот на основании таких-то соображений всякий шакал и считает себя вполне удовлетворенным, если напрется досыта, заберет себе дня на три — на четыре, про запас, съестного, да сменит свое тряпье на новую одежду.
А всего этого шакал Кызыл-Псяк достиг в совершенстве.
Правда, он насобирал поштучно пригоршню медных чек перед дверью разбитой чайной лавочки, да и то не рад был этой находке, потому что предательски чеки то и дело позвякивали в его широком кармане, а это звяканье ему крайне не нравилось. Он, по крайней мере, имел весьма основательные причины бояться этого подозрительного звука.
Он видел и свалку из-за бараньей туши, но отнесся к ней с полным равнодушием, хотя и узнал в слабой стороне своего товарища. Другое дело, если б он сам был голоден, а то…
Посидел Кызыл-Псяк, отдохнул, помял себе желудок кулаками и побрел дальше.
— Вот опять лазить надо, устал!.. не хотелось бы, — остановился шакал. — Разве сюда?..
Перешагнул Кызыл-Псяк через обгорелое бревно, попридержал рукою урюковые ветви, да так и замер, сосредоточившись весь на одной точке.
Шакал уставился глазами — как собака, завидевшая между сырых кочек сухой болотины притаившегося зайца.

_________

В центр одного и того же дворика, с двух противоположных концов, глядели Кызыл-Псяк и Кудлай, и оба было крайне заинтересованы тем, что делается посреди этого дворника, у самого того места, где раскладывают огонь под общим котлом, — места, обыкновенно выложенного плитняком и сделанного в виде четырехугольного углубления.
Там было два человека: один лежал совсем навзничь, раскинув руки и ноги, другой сидел на корточках и дрожащими руками обматывал вокруг своего тела длинную чалму, очень старую, очень полинялую и потертую, но, кажется, очень тяжелую, потому что свободный конец ее как-то неловко волочился по земле и даже постукивал по плитам четырехугольника.
Вероятно, сидящий наматывал на свою поясницу то, что снял с поясницы лежащего, иначе зачем бы последнему быть в таком совершенно истерзанном, полуобнаженном виде?
А Сары-Таук сильно торопился подпоясаться этою странною чалмою. Оттого, что он так торопился, и тянулось дело дольше, чем бы следовало. Дрожащие руки не слушались, конец чалмы все задевал и путался, то, что было намотано, опять сползало с бедер и разматывалось.
Лихорадочным блеском сверкали глаза шакала. Злость видна была в этих узких, прищуренных глазах, и панический ужас туманил их при каждом звуке со стороны, при всяком шуме, им же самим произведенном.
— Дай я помогу! — произнес с одной стороны голос Кызыл-Псяка.
— А не помочь ли? — словно сговорившись, одновременно произнес Кудлай.
Как громом пораженный, еще ниже присел Сары-Таук, обе руки у него опустились, чалма, звякнув, упала на плиты.
— Ошалел совсем с хорошей добычи! — полез сквозь урюковую чашу Кызыл-Псяк.
— Непривычное дело! — произнес Кудлай, высаживая плечом кое-как прилаженную, ветхую, расщелявшуюся дверь.
— Не трогай! оставь!.. — зашипел Сары-Таук и нож из-за шароваров вытащил. — Не тронь! своей дорогой иди… Кой…
— Мы сами с ножами. А ты не дури, будем делиться!
— Будем делиться! — согласился Кызыл-Псяк.
А Сары-Таук ничего не отвечал: язык у него во рту присох и не ворочался. Он только поглядывал бессмысленно то на одного, то на другого и даже не поднимал с земли этой чалмы, обладавшей таким приманивающим свойством.

_________

Люди проезжие, путешествующие купцы, не желая возбуждать алчности у встречных на пути, не всегда возят свое золото в переметных коржумах или сумках, часто они зашивают его в чалму, раскладывая монеты поштучно, рядами, и простегивая между рядами нитками, и, свернув эту чалму вдвое, опоясывают ею нижнее платье. Вот такая-то драгоценная чалма и попалась в руки шакалу Сары-Тауку.

III. Между двух огней.

Чуть забрезжил рассвет на вершинах Кашгар-Давана, как со стороны гор, в густом тумане, стали появляться неопределенные тени. Эти тени то сгруппировывались в сплошные массы, то разделялись на меньшие группы, еще мельче дробились, отделяя от себя маленькие точки, и все спускались ниже и ниже, подвигаясь к разгромленному городу.
Это возвращались из своих горных убежищ ургутцы, не решаясь еще совсем спуститься вниз, не решаясь прямо взглянуть на вражьи следы, и робко толпились они на полускатах соседних холмов, прислушиваясь к неопределенному шуму и возне на их пепелищах и к далекому грохоту русских барабанов, выбивающих в лагере ‘утреннюю зорю’.
Были смельчаки, которые подползали к самим стенкам пригородных садов. Они видели, что город пуст, видели, что русские так и не ночевали в их домах, еще с вечера выбравшись на свои бивуаки, видели также, как бродили по исковерканным улицам какие-то тени.
— Эх, хоть бы на этих собаках выместить! — шептали они один другому. — Вот тех двух можно поймать. Уж обработали бы мы их! А ну-ка!
А бродяги шакалы и не подозревали, какая гроза скопляется над их головами.
‘Э! еще рано, еще успеем пошарить! жители разве с восходом солнца вернутся! — думал каждый из них. — Поспеем удрать! поспеем!’
Хромой Курлубай завязал обрывком рубахи свою разбитую камнем голову, как опьянелый, идет, покачиваясь, руками за стенку хватается, звон стоит в ушах, зелено перед глазами, мутит с голоду, злая лихорадка треплет и корчит всю его согнутую фигуру, и не слышит он, как спереди двое других загородили дорогу.
— Затягивай горло… к тому дереву тащи… волоки… волоки!
И без борьбы, без всякой попытки к сопротивлению падает старый шакал. Даже выражение его отупелого, старческого лица нисколько не меняется, словно не его, а чье-нибудь чужое горло стягивает волосяной аркан, словно не по его отощалым ребрам гуляют, надсаживаются озлобленные, беспощадные кулаки ургутцев.
В другом месте, где-то за садом, слышится отчаянный вопль, еще откуда-то несутся раздирающие, предсмертные крики.
Без памяти, без оглядки шарахнулись шакалы из города. Скорее, поближе к русскому лагерю, под защитой которого, где-нибудь в овраге, за кустами, можно свободно осмотреться и поделить свою ночную добычу.
Солнце взошло и осветило ярко-зеленое ожерелье ургутских садов, осветило эти белые каменные стены, осветило черные остовы пожарищ, заалелись в зелени садов и в грязи улиц красные куртки и полосатые халаты убитых во вчерашнем бою, а на высокой стене большой мечети, словно нарисованная, отчетливо, резко протянулась длинная, вытянутая в струну тень повешенного Курлубая.
Звонко ржали лошади в лагере, чуя утренние торбы с ячменем, заскрипели колеса арб вытягивающегося на дорогу обоза. Белые рубахи строились рядами, рожки сигнальные так и резали чистый утренний воздух.
А наши три шакала давно уже выбрались из Ургута и сидели теперь в своей прежней лощине, поджидая, когда тронется лев обратно в свою берлогу, чтоб и им самим, по его следам, пробраться в более безопасное, покойное место.

_________

Вот и тронулись.
Вперед пошли конные и с ними пеших немного — значка три, не больше. Потом пушки повезли. Так и сверкали на солнце их медные, гладко отполированные тела, особенно на повороте, при крутом спуске в поперечную балку. За пушками опять белые рубахи, за рубахами арбы двухколесные со всяким добром и припасами, боевыми и дорожными. Верблюды вьючные, ишаки, разный сброд! А сзади всего опять белые рубахи, и с ними еще одна пушка да полсотни человек конных.
Долго все это вытягивалось на дорогу. Версты полторы сплошь заняли. Передние стали поджидать, пока хвост вытянется. Тронулись все разом.
Шакалы на все это смотрели с нетерпением. Близко-то они подходить не решались, а эдак издали. Пошел отряд, пошли и они полегоньку.
День стоял хороший. К полудню жар большой обещало чистое, безоблачное небо. Спешили до самого сильного припека дойти до места первого привала на Джугар-дан-арыке.
Все пока шло хорошо, и наши шакалы чувствовали себя в самом веселом, безмятежном настроении духа.
Они теперь были сыты.
Они даже подшучивали друг над другом. Кудлай на ходу приплясывать пустился, да скоро перестал из боязни, что ротные собаки обратят на него свое внимание, заметив издали распахивающиеся полы его нового халата, а это могло для всех троих иметь самые неприятные последствия.
— Вот еще немного поприоденусь, мултук заведу, лошадь где-нибудь украду — пойду к русским в джигиты! — мечтал вслух Кызыл-Псяк.
— А в сарбазы? — осведомился Кудлай и присел на землю вынуть из-под ногтя на ноге засевшую туда занозу-колючку.
— В сарбазы не пойду. Те все пешком ходят, пешком не люблю!
А Сары-Таук ничего не говорил. Уж очень его разобидела вчерашняя дележка. Шел он все время молча, в землю потупившись, и ничто его не занимало. Не занимали его даже солдатские походные песни, долетавшие из облаков дорожной пыли.
Прошли еще с версту. Вдруг над головами шакалов тонко-тонко просвистало что-то в воздухе, да близко так: каждому показалось даже, что это свистнуло у него над самым ухом. Вслед за этим звуком долетел по ветру короткий стук отдаленного выстрела. Еще стукнуло, еще! Закопошились белые рубахи в отряде, особенно те, что шли сзади. Конных человека три выскакали на ближний курганчик, в трубки двуглазые посмотрели, поговорили между собою немного, руками помахали и назад понеслись к отряду.
А со стороны Ургута, из-за цепи пройденных уже холмов, словно муравьи высыпали красные халаты, заклубились дымки чаще и чаще, завизжали пульки. Скверно! совсем ‘дело — яман’ пришлось нашим шакалам.
И в отряд бежать страшно, и к тем совсем уже плохо, а посредине оставаться и того хуже.
Вот и белые рубашки отвечать начали.
Хохот поднялся в русской цепи, глядя, как заметались по рытвинам Кудлай и его товарищи. Ближе и ближе подъезжали красные халаты. Один батырь чуть-чуть не поддал пикою Сары-Таука, да тот вывернулся. По всему видно было, что проводы предполагались жаркие!
А тут, через дорогу, узбеки, друзья ургутцев, воду из своих арыков выпустили. Грязь и топь болотистая стали на том месте, где прежде пыль столбом кружилась. Одна за другою начали вязнуть и останавливаться русские повозки, стали падать тяжело навьюченные верблюды.
Заметил это более опытный Кудлай — дело свое сообразил тотчас.
— Беги все за мною скорее, беги за мною. Пропадешь совсем иначе! — кричал он Сары-Тауку и Кызыл-Псяку… Сам с головою накрылся полою халата и, ничего не разбирая, не замечая даже собак, злых врагов шакала, очертя голову, ринулся, мимо белых рубах, мимо снявшихся с передков пушек, прямо к обозу.
Да и не они одни. С разных сторон, из-за каждого куста, из-за каждого камня, из всякой ямы и рытвины высыпали шакалы. Под обозные колеса лезут, грязь руками из-под колес завязших отгребают, к лошадям припрягаются, подсаживают, подталкивают, из кожи лезут, усердствуют, надрываются.
И смягчились этим зрелищем сердца под белыми рубашками.
— Эк их! эк их! Ишь, татарва, волчье мясо, надсаживается! — не без ласки поглядывали на них русские солдаты.
— Валяй, ребята, валяй… Подсобляй, подсобляй! — покрикивают обозные унтера.
— Не трогай, братцы, не замай их! пусть себе со страха покуражутся!
— Валекта, Шарик! шалишь, брось!
И, виляя хвостами, недоумевали ротные собаки, отчего же это, дескать, им теперь трепать не дозволяется этих оборванцев?
И при виде этих нечеловеческих усилий, при виде этих покрытых потом и грязью, побагровевших от напряжения смуглых лиц, при виде этих суетливых фигур, шныряющих laquo,брысь!между колесами тяжелых арб, ни у одного солдата не могло вырваться злой насмешки, не могло явиться желания подразнить несчастных шакалов, натравить на них, для потехи, своих на диво выдрессированных псов.
Выбрался обоз из топи. Вышел отряд на вольное место, успокоился, затихла перестрелка, отстали враги. Миновала страдная пора и для шакалов.
Вон Джугар-дан-арык тянется между зеленых берегов светлою полосою. Пришли, стали биваком. И тени много, и вода свежая под боком — приволье!
Кудлай, Сары-Таук и Кызыл-Псяк тоже нашли себе удобное место и пластами лежали на боку, еле переводя дух от чрезмерной усталости.

 []
Самарканд. Сарай — склад для оптовой торговли. Начало 1870-х

IV. Сны как у людей, только концы шакальи.

К ночи еще переход сделали. Еще засветло пришли на новую стоянку, раскинулись теперь уже лагерем, там и сям палатки поставили, ужин варить принялись из некупленного мяса.
Развели и шакалы себе небольшой огонек в укромном местечке, сели вокруг, руки греют, и никак не могут одолеть тяжелой, неотвязной дремоты.
Вот Кудлай носом клюнул, чуть-чуть не прямо в уголья, назад откинулся и руками за землю ухватился, Сары-Таук в дугу согнулся и сопит так, что за полверсты слышно, Кылыл-Псяк тоже заморгал глазами чаще, чем следует, и его рот беззубый до ушей зевота растягивает.
Спать так спать! — порешили все сообща, ощупали свои пояса, все ли обстоит благополучно, покосились немного друг на друга, не то чтобы совсем ласково, а эдак, как и следует, по-шакальи, еще раз пояса пощупали и прилегли на землю — головами врозь, ногами к потухающему костру, на котором, корчась и извиваясь, потрескивала последняя горсть сухого бурьяна.
Тихо стало кругом, прохладно. Все успокоилось, только на самой вершине высокого старого тополя все еще возилась и похлопывала крыльями какая-то неугомонная большая птица.
Крепко спит усталый шакал Кызыл-Псяк, и сон такой уж очень хороший видит.
Саклю он себе купил новую, строена с деревом, не из одной глины, как у байгушей [байгуш — бедняк]. И стоит эта сакля сейчас же подле города, на выезде. Двор при этой сакле огорожен просторный, с одной стороны навес, с другой — насыпь сделана глинобитная повыше, глино
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека