Время на прочтение: 12 минут(ы)
Правка рассказа А. К. Гольдебаева ‘Ссора’
‘Литературная учеба’, 1981, No 1
OCR Бычков М.Н.
Первые сведения о редактировании Чеховым рассказов начинающих писателей относятся еще к 1886 году. Письма последующих лет буквально переполнены редакторскими советами. ‘Если бы я жил в Петербурге,— писал Чехов Суворину 23 октября 1889 г.,— то напросился бы к вам в редакторы беллетристического отдела… Я наловчился корректировать и марать рукописи… Помнится, зимою, ночью, сидя у Вас, я из плохого брошенного рассказа Кони сделал субботник, который на другой день многим понравился’. Рассказов с этой целью Чехов прочел, очевидно, очень много.
Рукописи с чеховской правкой, за несколькими исключениями, до нас не дошли {Одна из них, с правкой рассказа Е. Шавровой ‘Софка’, уже разбиралась в нашем журнале (1979, No 3) в статье Ю. Нагибина. — Ред.}. Но тем ценнее каждая из дошедших: здесь мы имеем дело не с общими советами, а с конкретной редакторской работой выдающегося художника слова.
Рассказ Гольдебаева после чеховской редактуры был напечатан в ‘Русской мысли’ (1903, No 10), но рукопись с чеховской правкой, где можно видеть, что редактором выброшено, а что оставлено или заменено, никогда не публиковалась (она хранится в отделе рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина).
Имя Александра Кондратьевича Гольдебаева (настоящая фамилия Семенов) ничего не говорит современному читателю. Он родился в 1863 году в Самаре в семье мелкого торговца. Вышел из 3-го класса Самарской гимназии, был телеграфистом, конторщиком. В 1889—1890 годах жил в Лондоне, в Париже учился в колледже.
Первые корреспонденции Гольдебаева (в ‘Русских ведомостях’) появились еще в 1885 году, но как беллетрист он выступил лишь в 1902 году. В 1904 году в журнале ‘Образование’ была опубликована большая повесть ‘Подонки’ и рассказ ‘Мама ушла’, вошедший в сборник Гольдебаева ‘Рассказы’ (1910). В 1911 году вышел второй сборник его рассказов. Печатался он и в ‘Русском богатстве’, ‘Нашей жизни’, ‘Современном слове’, ‘Товарище’ и других изданиях.
Чеховский урок, сколько можно судить по дальнейшей продукции Гольдебаева, не оказал существенного влияния на его манеру. Вступив в литературу почти на четверть века позже Чехова и пережив его на двадцать лет, он и в поздних своих вещах остался гораздо более архаичным, чем его редактор, благополучно сохранив те черты, от которых пытался помочь ему избавиться Чехов.
Это прежде всего пристрастие к разного рода литературным красивостям. Осталось многословие, любовь к подробным описаниям. Об этом через шесть лет после правки Чехова писал Гольдебаеву М. Горький: ‘Посылаю Вам оттиски Ваших рассказов, читал их дважды и нахожу: они нуждаются в сокращениях… Сделайте это по методу ‘чтобы словам было тесно, мыслям — просторно’. Очень прошу, это равно полезно и в Ваших интересах, и в интересах читателя’ (‘Архив А. М. Горького’, т. VII. М., 1959, с. 71). ‘Как писатель,— отмечал современный критик,— Гольдебаев был представителем старых течений и при всем желании никак не мог приспособиться к новым запросам: он писал бесконечные повести и романы, которых никто не хотел печатать’ (Н. Н. Фатов, А. С. Неверов. Л., ‘Прибой’, 1926, с. 66). В архиве литератора сохранились неопубликованный роман ‘Зеленый клин’ (1912), рассказы, стихи. Все эти вещи — и напечатанные, и нет — в полной мере сохранили и дидактизм, прямолинейность, и склонность к морализированию, и литературную несамостоятельность, от которой он не смог избавиться до конца. Рассказ ‘Ссора’ остался лучшим произведением Гольдебаева.
24 июля 1903 года Гольдебаев послал в ‘Русскую мысль’ на имя Чехова рассказ. ‘Надеясь (не без оснований), что беллетристическую часть ‘Русской мысли’ приняли на себя Вы,— обращался он к Чехову,— посылаю мой рассказ ‘В чем причина?’ Вам и прошу не отказать в помощи начинающему… Помещение рассказа в ‘Русской мысли’ необходимо для меня вдвойне: как заработок и как почетный ‘первый выход’, который не может меня не ободрить. Пользуюсь случаем сообщить Вам, что нижеподписавшийся искренне любит Ваш талант и знает Вас еще с той далекой поры, когда Вы шалили в юмористических и были А. Чехонте, так давно я Вас знаю и люблю’.
11 августа 1903 года М. В. Лавров (сын) по поручению В. А. Гольцева переслал Чехову вместе с другими рукописями рассказ Гольдебаева. В упоминавшемся сопроводительном письме Гольдебаев говорил: ‘Будьте добры прочитать рукопись и, если найдете необходимым сделать переделки, отметьте, где, какие и верните, а если дело может ограничиться лишь устранением длинного и ненужного балласта, повычеркивайте сами ненужное’. Однако Чехов, прочитав повесть, поправки сперва делать не стал. Возвращая рукопись в редакцию ‘Русской мысли’ и высказав о ней свое мнение, он писал Гольцеву 18 августа 1903 года: ‘Пусть автор разрешит произвести сокращения и кое-какие поправки по мелочам… Если автор разрешит поправки, то пришли мне повесть опять’. Повесть Чехову вернули, и 18 сентября он уже отослал ее Гольцеву в отредактированном виде.
Чехов читал рукопись внимательно: во многих местах исправил машинописные опечатки, возвращался к уже читанному. Правка осуществлялась в два приема — чернилами и карандашом. ‘Рассказ можно бы и еще больше исправить,— замечал Чехов,— да неудобно он написан, с узкими промежутками между строками и без полей’ (Гольцеву, 18 сентября, редактируемое произведение Чехов называет то повестью, то рассказом).
Чехов высоко оценил рассказ. ‘Из присланного и ныне возвращаемого,— писал он 18 августа Гольцеву,— заслуживает внимания одна только повесть ‘В чем причина?’. Это хорошая вещь и может быть напечатана… Повесть, повторяю, хороша, а местами даже очень хороша’. В этом же письме перечислялось, что он хотел бы в ней поправить. Рассказ Гольдебаева не мал по объему — больше 2,5 авторского листа. Сюжет его прост. Василия Петровича Марова, лучшего машиниста депо Криворотово, ‘ценит начальство и уважают сослуживцы’. Он трезв, строг, честен, ни перед кем не заискивает, добросовестен к службе: ‘Но у безукоризненного машиниста есть крупный недостаток — он меняет помощников чаще, чем шплинты у букс… Суровый машинист не умеет снисходить к слабостям молодых людей, не щадит их неопытности, ест за каждый ошибочный жест, за крохотный вентилек, начищенный не до блеска’. За несколько лет сменил он их более сотни. Но вдруг нашелся человек, который ездил с Маровым целых два месяца и, к удивлению всех, не просил перевести его на другое место. Новый помощник, Сава Хлебопчук, ‘покорил сурового машиниста сразу… Прибежавши к паровозу чуть не за три часа до расписания, как привык это делать всегда, не надеясь на помощника, Маров… даже глазам не поверил. Вычищен, вылощен, заправлен, бодр и свеж, молодец-паровоз мерно и спокойно щелкает… и радостно вздрагивает, как сытый молодой конь, ожидающий веселой пробежки’. Но не только добросовестностью к работе покорил Марова новый помощник. Во время работы, на остановках, в дежурке они все время говорили — о том, над чем Василий Петрович до этого никогда не задумывался,— ‘о тайнах мироздания, о загадочных светилах, рассеянных в пространстве, о головокружительном, леденящем умы представлении бесконечности’: ‘Поезжай, к примеру, курьерским сотни, тысячи лет, и все — пространство, пространство и нет ему конца!’ Затрагивалась и тема всеобщего прогресса: ‘Господь ведет все к лучшему, а не к худу,— говорил Хлебопчук.— …Подивитесь, что было до нас за долгие годы, как себе жили люди?.. Дикари, безбожные людоеды!.. Потом уже стало с ними лучше — пошли и пастыри, и хлеборобы. После того — письмена появились, законы, храмы, святые мученики, которые за своих братьев на смерть шли… Теперь же, посмотрите, все стали уже вместе, сообща: русский, поляк, еврей, немец, все стали сообща думать: не гоже воевать, надо всем поломать и побросать оружие, провались оно в пекло!’ ‘Самая наличность Савы’ уже служила Марову порукой, что есть иные люди, непохожие на тех, с которыми он до сих пор общался в Криворотовском депо. И дружба машиниста и помощника все крепла, пока не произошел случай, навсегда рассоривший друзей. На рельсах оказывается ребенок, Хлебопчук спасает его с риском для жизни. Но после этого эпизода, потрясшего обоих, начинается ряд недоразумений, друзья уже не могут по-прежнему говорить друг с другом, молчат, прислушиваются к сплетням и т. п. Хлебопчуку кажется, что Маров требует себе награду за отважный поступок, совершенный не им, и он начинает писать на Марова заявления, тот — на него. Сложности жизни разрушили, казалось бы, неколебимую гармонию душ. И оба никак не могут взять в толк: почему они перестали понимать друг друга? Почему они стали чужими? В чем причина?
Приступив к редактуре, Чехов прежде всего изменил композицию рассказа. У Гольдебаева она была ‘перевернутой’: начинался он с главки, описывающей уже тот момент, когда после ссоры и всех событий, о которых читатель еще не знает, поезд уносит тоскующего Хлебопчука в далекие края, а другой, оставшийся, тоскует тоже.
‘Бывают в жизни,— думал Сава,— и такие добрые дела, которые совершаются не иначе, как при участии адских сил, исконным человеконенавистником — дьяволом на пагубу людей творятся. И ведут людей к потере счастия! Разве он, одинокий и нелюдимый чужанин, не привязался всей душой к своему машинисту…. не полюбил его как родного отца, брата, друга… И вот что вышло после совершенного им доброго дела! Он покинул Криворотово, где ему было так хорошо, где он рассчитывал остаться навсегда, едет в далекий неведомый край, с разбитым сердцем, с набегающими на глаза слезинками… Дружба меж ними была, как будто выросли вместе, как будто и родила их мать одна! Вмешался дьявол в их добрые отношения, искусил их дружбу добрым делом, кинувши между них невинного ребенка,— в рухнуло все…
…Но не счастливее и Маров, оставшийся на месте, в Криворотове… Лишь в крепком подпитии Василий Петрович позволяет себе сознаться, что он скорбит по Хлебопчуке, что ему не хватает Савы…
…Пьет Василий Петрович и смутно соображает, что все это глупости — водка там, глупые разговоры, с кумом и все такое прочее… С Савой,— думает он, — было совсем по-другому…
Но отдадим читателю полный и верный отчет обо всем, что произошло между машинистом Мировым и его помощником Хлебопчуком’ {В приводимых цитатах вычеркнутый Чеховым текст выделяется курсивом, а слова, им вставленные, — разрядкой.}. Эта главка, занимающая три машинописных страницы, была Чеховым полностью исключена. ‘Первая глава не нужна’,— замечал он. Точно так же по всему тексту были убраны и другие отступления повествователя, упреждающие события: ‘…кричит Василий Петрович Саве, стоящему рядом с ним, плечом к плечу, в последний раз так близко и так родственно’. В результате рассказ получил ‘прямую’ композицию — естественно-хронологическое расположение событий — и ‘чеховское’ начало: ‘Василий Петрович Маров, первоклассный машинист депо Криворотово, сорокапятилетний мужчина высокого роста, сухощавый и желчный…’ Из конца рассказа было также исключено несколько страниц: эпизод с другим машинистом, сам по себе не лишенный колоритности, но не имеющий отношения к сюжету. ‘Необходимо совсем переделать, конец,— писал по этому поводу Чехов.— … Конец длинен и не нужен’.
Кроме композиционных изменений, Чехов в рукописи прежде всего провел простую редакторскую правку, устранив во многих местах обычные для начинающих длинноты, повторы, излишнюю детализацию: ‘Все не без греха, что мы, что ремонт, что движение. Там, глядишь, паровоз не в порядке, там шпалы, там телеграфисты, стрелочники’. ‘Не прочь он с старыми приятелями выпить в свободное время, пображничать на семейных празднествах,— в Криворотове что ни старожил, то родня остальным, сват, кум, свояк,— на именинах, крестинах, смотринах…’ ‘Уважают в нем стойкого защитника общих интересов, справедливого человека и верного в слове товарища…’ и т. п. Но в целом работа Чехова над текстом была гораздо более сложной и многообразной. Шла она сразу в нескольких направлениях.
В первоначальном варианте повествование ведет рассказчик, выступающий от своего ‘я’, постоянно заявляющий о своей общности с героями: ‘Распространяюсь я в этой философии потому…’ ‘По моим наблюдениям, и все-то мы, криворотовцы, таковы…’ Из всех случаев употребления первого лица сохранился лишь один. Однако пассажи, рисующие некое обобщенное лицо рассказчика, утверждающие его клановость, слегка уменьшившись числом, в большинстве сохранены: ‘из нашего брата, криворотовцев’, ‘по нашей, криворотовской, мерке’.
Существеннейшей приметой рассказа являлись размышления, разного рода рассуждения, принадлежащие самому повествователю (‘философия’, по собственному его определению), и зачастую не вполне сочетающиеся с образом рассказчика из ‘наших, криворотовских’: ‘А жизнь,— точно издеваясь над комолостью нашего духа,— шлет еще нам испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном отношении к нашим подвигам,— конечно, наша домашняя жизнь, не соседская, которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумьи, при воспоминаньи, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, — с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное’. ‘Вопросы о вечном всегда одни и те же, и их тираническая поэзия знакома каждому, кто хоть однажды в жизни урвал для них минуту от будничной прозы, корысти, битв, житейских треволнений’. Все эти рассуждения повествователя устранены Чеховым. Но часто это делается не только методом чисто механического вычеркивания: ‘Дай бабе волю, она возьмет две,— говорит Василий Петрович и потому не дает воли почтенной Агафье Михайловне, боящейся его, как огня. Детей же, как исстари известно, надо учить, пока они поперек лавки укладываются, когда же лягут вдоль — сами учить примутся. И дети, хорошо выученные еще в поперечном возрасте, боятся строгого родителя и в долевом положении’. Убрав последнюю фразу, Чехов тем самым перевел предыдущую фразу из авторского ‘плана’ в геройный: теснее примкнув к словам Василия Петровича, она оказывается как бы принадлежащей ему.
Во многих случаях исключены прямые оценки героев — как развернутые характеристики (‘Суровый по внешности, самолюбиво-задирчивый на словах, гордый ‘прищура’ был нервно восприимчив, как институтка’), так и отдельные субъективно-оценочные эпитеты типа ‘тупоумно-неделикатное’.
Явный нажим, авторский указующий перст устраняется редактором из речей действующих лиц. Так, из размышлений героев вычеркнуто четыре раза ‘в чем причина’, являвшееся также заглавием рассказа, и оставлено только в двух случаях, заглавие же заменено нейтральным — ‘Ссора’. В первом письме к Гольцеву Чехов писал: ‘Скажи ему (Гольдебаеву.— А. Ч.), что название повести пусть придумает попроще’. Но позже дал свой вариант, выдержанный в духе поэтики собственных чеховских заглавий.
Для Гольдебаева характерен стилистический эклектизм — в одной фразе инверсивный эмоциональный синтаксис может сочетаться с канцелярским оборотом, просторечное ‘жил в немцах’ — соседствовать со ‘степенью развития и политической окраской’, ‘будара-душегубка’ плавает во вполне литературном ‘безбрежном океане жизни’, ‘матерь вера’ входит в предложение на равных правах с ‘кассационным поводом’, вдруг возникает сравнение машиниста и его помощника с ‘двумя небожителями, посетившими землю’. В таких случаях Чехов обычно вмешивался р текст. Особенно большая правка была сделана в описании вагона-ресторана, где в рассказ из жизни рабочих депо вторгается изображение ‘цвета высшего общества’. Чехова, очевидно, не устраивало в этой сцене явное, почти грубое ‘обличительство’. Судя по исправлениям, в этой сцене Чехов увидел то же, что он однажды, в 1888 г., уже отмечал в одном из редактированных им рассказов: ‘Г-жа Орлова не без наблюдательности, но уж больно груба и издергалась. Ругается, как извозчик, и на жизнь богачей-аристократов смотрит оком прачки’.
Для того чтобы представить правку Чехова ‘в действии’, приведем более или менее значительный отрывок из сцены в вагон-ресторане (слова, вставленные Чеховым, выделены разрядкой):
‘После остановки прошло около часу, в течение которого по-видимому шло, наряду с тонкими филе-соте, переживание и ‘эроизма’, и сытая публика международных вагонов, ковыряя в зубах, нашла, что ей надо развлечься, для пищеварения. По ее требованию был послан, при первой же получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в роскошную столовую машиниста…
…Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди моря света, среди богатства гобеленовых стен, яркого золота люстр и кэнкетов, среди обворожительной смеси запахов вина, тонких яств и духов, он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного дерева… Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных, людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых и дурных, с одинаково надменными минами, дамы, молодые и старые, но все в роскошных д_о_р_о_г_и_х платьях, все изысканных прическах, расположились букетом, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого букета возвышались стоя величественные, гордые господа, офицеры в эполетах, в аксельбантах, в белоснежных кителях из замши, а меж них и штатские, не менее их гордые, важные. И все это блестящее общество беспощадно пронзало взглядами, с_м_о_т_р_е_л_о н_а прокопченную фигуру машиниста, казавшуюся пятном грязи на лилейно-белом фоне. Можно было подумать, что эти господа и дамы, цвет высшего общества, собрались здесь, чтобы засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор и теперь казнят уже его убийственными взглядами…
Но дамы, перекидывавшиеся вполголоса небрежными замечаниями, старались придать своим улыбкам и взглядам на это живое пятно грязи благоволение, снисходительность, теплоту… Прекрасные создания, предназначенные самой природой на дело кроткого милосердия, смягчили бы, конечно, суровость приговора своих непрекрасных половин, если бы в глазах преступника этому не мешали их переглядывания, их насмешливый полушепот на каком-то картавом и гнусавом языке, казавшемся Марову скорее мерзким, чем музыкальным. Он горел, обливаясь холодным потом, и злился на свое неумение прилично держаться, с достойным самообладанием прямо смотреть в глаза этим людям…
— Вы, машинист… только что… спасли ребенка…— п_р_о_г_о_в_о_р_и_л_а о_д_н_а и_з д_а-м.
И остановила свою милостливую речь, изумленно расширив глаза на машиниста, резко двинувшегося вперед. Василий Петрович имел прекрасное намерение поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а не о Саве, в_н_е_с_т_и п_о_п_р_а_в_к_у, с_к_а_з_а_т_ь, ч_т_о р_е_б_е_н_к_а с_п_а_с н_е о_н, а е_г_о п_о_м_о_щ_н_и_к С_а_в_а, но не успел: едва он заикнулся на первом звуке, тотчас же произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!., и чей-то высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул, Маров так и остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей… А величественная дама, выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостливым и более утомленным голосом:
— Такой поступок… о… достоин поощрения,— п_р_о_и_з_н_е_с_л_а д_а_м_а.— И мы, собравшиеся… а… а… здесь, нашли нужным вознаградить вас, машинист…
Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение прервал этот манифест, бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно, но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила манифест уже усталым, едва слышным голосом:
— Тут… а-а… небольшая сумма…’
Чехов прежде всего исключил резкие ‘отрицательные’ детали. Также сильно поубавилось золота, блеска и ослепительности, были убраны много раз упоминавшиеся ‘шитые золотом кителя’, ‘расшитые мундиры с яркими цветами распавшегося букета’, ‘ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет’, ‘яркое золото люстр и кэнкетов’, ‘гобеленовые стены‘ и вообще эпитеты типа ‘роскошный’ и ‘шикарный’. Были пресечены также попытки стилистической ‘игры’, когда к герою применяются речевые средства другого стилистического пласта: ‘людоед’ превратился в сентименталиста-мыслителя’, ‘Василий Петрович имел прекрасное намерение поправить редакцию этого манифеста…’ Целиком устранить стилистический эклектизм рассказа редактор, конечно, не мог.
Чехов всегда достаточно осторожно относился к употреблению просторечия и особенно тех его форм, которые уже закрепились и шаблонизировались в литературе: ‘Лакеи должны говорить просто, без ‘пущай’ и без ‘теперича’. Сохранив в целом просторечный колорит речи героев рассказа Гольдебаева, Чехов исключал подобные формы, заменяя их синонимами или соответствующими формами литературного языка: касающе — касается, эстими — этими (2 случая), супротив — против (3), хоша — хотя (2), агромадные — громадные, подлостев — подлостей, выдадена — выдана. Используемые Гольдебаевым диалектизмы и — особенно охотно — украинизмы Чехов или вообще вычеркивал (абыз, вертячка, кацап, дивись, може, нехай, немовля, донечка малая), или также заменял словами русского литературного языка: хиба ж — разве, карбованцы — деньги, треба — нужно. Во всех случаях в речи действующих лиц сняты вульгаризмы: свиная рожа, дрянь, черт, ляд, куроцап. Из рапортов машиниста исключены куски с наиболее резкими синтаксическими неисправностями, в некоторых местах строй фразы сделан более литературным.
По всей своей поэтике, стилистической манере рассказ ‘В чем причина?’ был Чехову вполне чужд. Но далеко не всегда он исправлял то, что противоречило его собственной стилистике и литературным вкусам.
Существеннейшая черта манеры Гольдебаева, сохранившаяся у него и в более поздних вещах,— развернутые авторские характеристики персонажей: ‘Все эти условия не приучили Василья Петровича к самоуглублению… Эта общественная оценка не ускользала от сознания Василья Петровича, педагогически невозделанного, но очень чуткого’. Не менее типичны для нее прямые оценки вещей, явлений, выраженные в отдельных словах. В ряде случаев подобные оценки Чеховым исключались, но в основном он их сохранил, одну такую характеристику Чехов даже вписал собственной рукой, взяв оценочные эпитеты из текста автора: ‘Он гордо гнушается сделок с казнокрадами, и бессовестные сослуживцы его побаиваются’. Не тронут излюбленный прием Гольдебаева — включение в авторское повествование отдельных стилистически чуждых ему слов героев (и вообще ‘чужого слова’) не в форме несобственно-прямой речи, а в виде прямых цитат, кавычками показывающих, что автор отмежевывается от такого употребления и исключает какое-либо стилистическое ‘прямое’ усвоение его: ‘по совести’, ‘вверенных’, ‘хохликом’. Этот способ введения чужого слова, обычный для очерковой литературы и малой прессы 1880-х — 1890-х годов, Чеховым был преодолен уже в первые годы работы, позже он к нему не прибегал. ‘Кавычки употребляются двумя сортами писателей,— замечал он еще в 1888 году,— робкими и бесталанными’.
Особенно неприемлемы для Чехова были узкоспециальные термины (он вообще был против ‘специализации’ писателей в определенной тематике — военной ли, как И. Щеглов, ‘ссыльной’, как В. Короленко. Но, редактируя рассказ о машинисте и его помощнике, Чехов только в двух случаях исключил технические термины. А их в рассказе много, автор настаивает на них, они важны ему — герои его живут в этом мире, и для них подобные слова полны глубокого смысла, они с нежностью относятся к деталям машины, этими терминами обозначаемым: ‘Поршни молодца-паровоза, любимца, балованного сына наших друзей, частили своими штоками… назойливый для всякого машиниста немчура-гаусгальтер вел свой пунктир почти без размахов… Не спеша делал дело помощник, лаская вентильки, умасливая лубрикатор…’ Все это Чеховым в тексте оставлено.
Исправляя рассказ, Чехов не подчинял манеру редактируемого автора целиком своей собственной. Правка высветлила наиболее удачные призмы автора, сделав текст рассказа компактней и художественно выразительней.
Прочитали? Поделиться с друзьями: