В душе, измученной годами,
Есть неприступный, чистый храм,
Где все нетленно, что судьбами
В отраду посылалось нам.
Для мира путь к нему заглохнет,
Но в этот девственный тайник,
Хотя б и мог, скорей иссохнет,
Чем путь укажет мой язык.
Фет
Вот поэт, о котором русская художественная критика и не умела, и не хотела ничего сказать. Сам по себе тот факт, что Россия целиком прозевала Фета, — страшен: он заставляет усумниться в праве нашем на национальное бытие. Не говорим уже о вопиющей черной неблагодарности общества к великому поэту: творения его не только не были приняты с должным благоговением, — они оплевывались гражданствующими журналистами до самых последних дней. Глухие и робкие упоминания о Фете продолжаем мы встречать и в самоновейшее время, в эпоху переоценки всяческих ‘забытых талантов’. Выкапывая из земли давно истлевших Ростопчиных, Павловых, Тепляковых, мы упорно не хотим присмотреться к парящей над нами бессмертной тени. Несколько лет тому назад талантливый поэт и капризный критик, Бальмонт, в одной из своих лекций попытался установить некий эстетический катехизис, назвав семь русских поэтов, достойных, по его мнению, считаться ‘великими’. В этом поэтическом ‘семицветнике’, конечно, упомянуто имя Фета, но тут же, рядом с ним, значится на равных правах слащавый и слабый Кольцов, этот Надсон тридцатых годов, возвеличенный Станкевичем и Белинским. Другой выдающийся современный поэт, Брюсов, посвятил Фету всего одну юбилейную заметку. Молодые поэты несравненно больше интересуются третьестепенными Дельвигом или К. Павловой, а Фета упорно оставляют в стороне. Отдельных книг о нем у нас совершенно нет, а наиболее значительные статьи и заметки, касающиеся его, все можно пересчитать по пальцам.
А между тем давно уже пора открыто признать Фета первым после Пушкина русским поэтом. Равного ему в необъятной мощи гения (если не считать Лермонтова, этого орла, убитого на первом взлете) в нашей лирике не было и нет. Не вдаваясь здесь во всестороннее определение всех качеств фетовской поэзии (это завело бы нас слишком далеко), отметим только, что все русские поэты более или менее искусно владели одной мелодией стиха, но никто, кроме Фета, не умел так выявить чистую его гармонию. У кого музыка стиха звучит до такой степени полнозвучно и ясно, как у Фета? Кто, хоть отчасти, может уподобиться ему в тончайшем разнообразии внутренних душевных напевов? 1 Поэзия его в противоположность человеческой пушкинской — стихийна, и как поэзию Пушкина хочется сравнить с красотою цельного в своей самобытности старорусского быта, так поэзию Фета можно уподобить морю. Если исторически сложившийся огромный быт внешне легко упрекать и даже осмеивать за своеобразие некоторых его явлений, то как и за что можно порицать море? За необъятность ли синей его дали, за влажность ли соленых ветров, за бурю ли, за тишину ли? Ясно, почему нападения на Фета самых рьяных журналистов сводились лишь к бессильному шипению, злобным выкрикам и площадной брани 2. Ведь если и можно доказать разрушение быта (как то думал сделать Писарев), то, очевидно, нечего и пытаться сдать в архив море. Но в то время, как современники Фета не понимали и не ценили его, сам он вполне понимал свое значение и недаром обмолвился в одном позднейшем письме, что современные ему поэты перед ним то же, что кузнечики перед соловьем. Как истинный поэт, он сносил обиды толпы величественно и гордо. Некоторые сверстники его угождали враждебной массе и нередко снискивали этим себе дешевые лавры, — Фет, по завету Пушкина, всегда был царем, он жил один 3.
———————
1 Стихослагательство наших дней, основанное на внешнем разнообразии размеров и рифм, можно сравнить с искусной игрой на барабане. Как ни измышляй удары и трели на этом инструменте, звук его останется всегда однообразно-деревянным. Стих Фета, ясный и простой, как звук Эоловой арфы, при полной безыскусственности, пленяет единственно обилием внутренних своих тонов. Душа поэта, как ветер, касающийся струн, издает гармонические напевы почти непроизвольно, чего, очевидно, не в состоянии выделать самый искусный и опытный барабанщик
2 В ‘Искре’ (1863, No 38) в статье ‘Расшаркивающееся искусство’ (обзор картинной выставки) читаем: ‘Кто может в настоящее время услаждаться чтением ‘Бедной Лизы’ Карамзина и стихотворений Фета, тот может совершенно безгрешно и целомудренно предаться созерцанию пейзажиков’. Весь вандализм шестидесятых годов превосходно выразился в одной этой фразе.
3 Приглашая к себе в деревню в 1877 г. Н. Н. Страхова, Фет писал: ‘По литературной фамилии моей в настоящее время письмо и не дойдет, чему я очень рад, т. к. людям не нужна моя литература, а мне не нужны дураки’ (‘Русское обозрение’. 1901. No 1. С. 72).
Для созидающего популярность большинства Фет как личность совсем не существует. Эту отчужденность поэта от читателей обусловливают несколько причин. Прежде всего, даже искренних почитателей Фета смущает собственное его утверждение, что поэзия — ложь и что не поэт тот, кто с первого слова не начинает без оглядки лгать. Но, — справедливо рассуждает читатель, — если все, созданное поэтом, ложь, как тогда мне отнестись к нему? Значит, в действительности поэтических переживаний не существует вовсе, значит, поэт клеплет на себя, и вся его поэзия — одно искусное сочинительство, одна красивая ложь?
Представим себе идеального ‘поэта’ в его, если можно так выразиться, чистом виде, отрешенного от жизни, как поэта только, вообразим его живущим одною прелестью звуков сладких и молитв, не ведающего искушений жизни, бродящего среди людей со взорами, обращенными к небу, и с песнями на устах. Общество поневоле должно будет посадить его если не в сумасшедший, то в рабочий дом и будет право, как потому, что такой ‘поэт’ явно не в состоянии ничего создать, кроме красивых слов, так и потому, что для легиона лиц, умеющих слагать стихи (а это ремесло слишком соблазнительно по своей легкости), открылся бы вернейший способ узаконить право на безделье. Но в том-то и дело, что всякий истинный поэт прежде всего есть человек, которому ничто человеческое не чуждо 1. Те люди, что в трудных случаях жизни опираются на поэтическую свою исключительность и, оправдывая ею свою слабость, стремятся убежать от жизненных тягот, — такие люди могут быть эстетами, дилетантами, артистами, даже художниками, но никак не поэтами. Прежде чем начать творить, поэт обязан многое пережить и, только претворив пережитое в поэзию, имеет право на звание поэта, т. е. делателя. Нет сомнения, что если бы Фет в жизни не был Шеншиным, он и в поэзии не был бы тем Фетом, каким мы его знаем, и одинаково остался бы за порогом как жизни, так и искусства. Ему надо было самому вынести на своей груди все блага и печали жизни — любовь, труд, страдания, разочарования, надежду, болезнь. Жизнь вышибает из груди поэта творческие искры, но перед ‘тьмой низких истин’ повседневности поэзия является лишь ‘возвышающим обманом’. Отдаваясь творчеству всеми силами души, Фет не мог не сознавать рокового несоответствия между искусством и жизнью. То, что возникало в его душе, не находило себе никакого оправдания в действительной жизни. И отсюда понятным становится знаменитое изречение, что поэзия — ложь 2.
———————
1 Пушкинский ‘поэт’ в ‘Черни’ вовсе не отвергает жизни, но в противность ‘червю земли’, признающему единственным ее благом ‘печной горшок’, принимает от нее высшие дары в форме впечатлений, открывающих в душе тайну ‘звуков сладких и молитв’ и дарующих силы преодолевать ‘житейское волненье’. Таким поэтом и был Фет, говоривший от лица ‘Музы’:
Пленительные сны лелея наяву,
Своей божественною властью
Я к наслаждению высокому зову
И к человеческому счастью.
К чему противиться природе и судьбе?
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
А исцеление от муки.
2 Немногим из нынешних поэтов известны следующие слова Фета: ‘Художественность формы — прямое следствие полноты содержания. Самый вылощенный стих, выливающийся под пером стихотворца-непоэта, даже в отношении внешности, не выдерживает и отдаленного сравнения с самым, на первый взгляд, неуклюжим стихом истинного поэта. ‘Фауст’ написан стихами ломаными, языком нередко изнасилованным, а посмотрите, какой стальной силой отзываются эти дубинные стихи. Поэты-художники не выдумывают красоты своих стихов, как истинные красавицы не придумывают чарующей улыбки. Не одного Сальери приводил этот факт в отчаяние — но тут нечем помочь беде’ (Фeт А. О стихотворениях Ф. Тютчева // ‘Русское слово’. 1859. С. 77).
Будучи поэтом по природе, Фет в своем творчестве был крайне целомудрен и стыдлив и, оставаясь неизменно самим собою, всегда утверждал, что поэт — одно, а человек — другое. Различие между поэтом и человеком было в разговорах одною из любимейших его тем. Под защитою этого афоризма великий поэт хотел уберечь чистоту Музы от нескромных взглядов и не допустить любопытствующую чернь в святая святых своей души. Ему и после смерти удалось скрыться от людей за внешностью своих ‘Воспоминаний’, и скрыться настолько удачно, что, например, интеллигент Эртель не сумел найти в них ровно ничего, кроме ‘достолюбезной глупости’. В одном только месте ‘Воспоминаний’ Фет нечаянно (или нарочно?) проговорился и выдал свою тайну: верный ключ к пониманию личности поэта мы найдем в описании характерного эпизода, относящегося к пребыванию Фета с сестрой в Италии в 1857 году. Рассказ этот, ввиду его важности, мы здесь приводим почти целиком.
‘Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом’ — говорит Печорин Лермонтова. Вот разгадка многого, что со стороны может показаться во мне непростительным чудачеством и кривлянием. Стоит мне заподозрить, что меня преднамеренно наводит на красоту, перед которою я по собственному побуждению пал бы во прах, как уже сердце мое болезненно сжимается и наполняется все сильнейшею горечью по мере приближения красоты. Нигде и никогда болезненное чувство, о котором я говорю, не овладевало мною в такой степени, как в Италии, но оно проявлялось иногда с резкостью, о которой в настоящее время мне стыдно вспоминать. Привожу один из наглядных примеров. Однажды сестра уговорила меня поехать и взглянуть на Тиволи.
— Какая прелесть! — невольно воскликнула сестра, стоя на площадке спиною к единственной гостинице, примыкающей к храму Весты. — Здесь, — прибавила она, — есть ослы с проводниками, и нам необходимо заказать их, чтобы объехать прелестное ущелье Анио.
— Я нестерпимо озяб, — сказал я, — и голоден, а вид этой воды наводит на меня лихорадку. Надеюсь, что здесь найдется что-либо утолить голод.
С этими словами я вошел в гостиницу, где слуга понимал мои желания, высказанные по-французски. Через четверть часа в камине запылали громадные оливковые пни и в комнате стало скорее жарко, чем холодно. При этом исполнено было мое требование, вероятно, немало изумившее прислугу, а именно: окна, выходящие на каскад, были тщательно завешаны суконными одеялами, так что мы обедали при свечах’ 1.
———————
1 Фет А. Мои воспоминания. Ч. 1. М., 1890. С. 170—171.
Вот где проявилась изумительная, почти божественная стыдливость девственно чистой и нежной души поэта! Для него невыносимо выказать хотя бы тень святого чувства глазам толпы! В светлый храм души никому нет доступа! И таким — Фет во всю свою жизнь. И адъютантство в полку, и хозяйственная политика агрария, и ‘шеншинство’, и камергерство — это все те же ‘суконные одеяла’, которыми великий поэт тщательно завешивал от непосвященных свою ‘Горную высь’.
Превыше туч, покинув горы,
И наступя на темный лес,
Ты за собою смертных взоры
Зовешь на синеву небес.
Снегов серебряных порфира
Не хочет праха прикрывать,
Твоя судьба — на гранях мира
Не снисходить, а возвышать.
Не тронет вздох тебя бессильный,
Не омрачит земли тоска.
У ног твоих, как дым кадильный,
Вияся, тают облака.
Но не одно творческое целомудрие побуждало Фета в жизни быть человеком, а не пишущей машиной.
Подобно Пушкину, Фет обладал тем здравым смыслом, который дается в удел немногим первостепенным гениям. Здравый смысл в жизни то же, что в искусстве совершенное понимание чувства меры. Это тот самый здравый смысл, который, не отрешая поэта от жизни, благодетельно уравновешивает непомерную тяжесть гения. Всякая чрезмерность является сама по себе уродством, уродлив и не приспособленный к земным условиям гений. Когда поэт бессилен понять закономерность этих условий и овладеть ими, когда стихийная сила таланта перевешивает в нем стихийную тягу жизни, — из него выходит прекраснодушный, но наивный и недалекий Шиллер, когда равновесие соблюдено — возникает Гете. Гете уже почти не человек: это полубог, но и он не чуждается земного, — в искусстве олимпиец, в жизни он прозаический тайный советник. Он умирает, окруженный роскошью и почетом, в собственном дворце, — и мы одинаково не имеем права ни хвалить, ни порицать его за это.
Фету всю жизнь пришлось выслушивать прямые и косвенные упреки за то, что он жил так, как ему хотелось. Его бранили за службу в гвардии, за хозяйничанье в деревне, за трудолюбие и самостоятельность, доставившие поэту под конец жизни независимые средства вместе с придворным званием. Но то, что в глазах либеральных авгуров является непозволительным и преступным, в глазах беспристрастного потомства оказывается признаком духовной мощи. Сам Фет причислял себя к людям, для которых ‘литература лишь средство высказать свою силу’ 1. Так смотрел на него и граф Л. Толстой.
———————
1 Фет А. Ранние годы моей жизни. M., 1893. (Предисловие).
Во всей фетовской поэзии несокрушимо преобладает спокойный и мудрый голос человеческого самолюбия. Силой духа поэт преодолевает и смерть, и время, и самую вечность, он никогда не жалуется и не боится. До него такой ясной примиренности с жизнью. такого умения владеть ею достигал в русской поэзии только Пушкин.
Глубокой правдой дышат слова Фета, обращенные к ‘Музе’:
Заботливо храня твою свободу,
Непосвященных я к тебе не звал,
И рабскому их буйству я в угоду
Твоих речей не осквернял.
Все та же ты, заветная святыня,
На облаке, незримая земле,
В венце из звезд, нетленная богиня
С задумчивой улыбкой на челе.
Нельзя сказать, чтобы читающей массе Фет как поэт оставался неизвестен. Так же, как Пушкин, он внешне вполне доступен, в особенности в ранних своих произведениях. В широкой публике он давно ‘признан’, его читают и даже ‘любят’. Но ни к кому так не подходят собственные его слова, сказанные им о Тютчеве: ‘Мир праху твоему, великий поэт! Тень твоя может утешиться! Недаром ты так ревниво таил свой пламень, ты навсегда останешься любимцем избранных. Толпа никогда не будет в силах понимать тебя!’
1910
Впервые — ‘Русская Камена’.
Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями: