14 декабря, Мережковский Дмитрий Сергеевич, Год: 1918
Время на прочтение: 273 минут(ы)
Дмитрий Сергеевич Мережковский
14 ДЕКАБРЯ
(НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ)
Роман
________________________________________________________________
СОДЕРЖАНИЕ:
Книга первая. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Часть первая
Часть вторая
Книга вторая. ПОСЛЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
Часть третья
Часть четвертая
Вместо послесловия. ГРЯДУЩИЙ ХАМ
Словарь устаревших слов, оборотов, названий
________________________________________________________________
Книга первая
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
- Любить землю - грех, надо любить небесное. А я не могу, - больше
всего на свете люблю Черемушки. Пока в них жила - и не знала, что так
люблю. А вот уехала - и залюбила, затосковала до смерти...
- Вы землю вашу как живую любите, Марья Павловна?
- Ну, конечно, живая! Выбегу, бывало, в рощу - молодые березки -
тоненькие, как восковые свечечки, кожица у них такая мягкая, теплая,
солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь,
целую: миленькая, родненькая, сестричка моя!
В голубоватом свете зимних сумерек, едва пробивавшемся сквозь
обледенелое оконце кибитки, князь Валериан Михайлович Голицын, вглядываясь
в милое лицо девушки, думал: 'Сама как та березка весенняя'.
Марья Павловна Толычева с виду была обыкновенная уездная барышня из
тех, о которых сказано:
Разделены ее досуги
Между роялем и канвой.
Одета по модной картинке из 'Телеграфа': меховой палантин добротного
бабушкина гродетура темно-зеленого, клетчатый капор с розовыми лентами,
густая черная коса заплетена в виде корзиночки, с висячими вдоль щек
легкими гроздьями локонов, старинные гранатовые серьги в ушах, верно, тоже
подарок бабушкин. Хорошо воспитана по-французски. А у самой лицо, как у
деревенской девушки, которая сидит на завалинке в желтом, с красными
горошинами, платочке, смеется с парнями и грызет семечки.
Может быть, никого еще не любит, но благоуханьем любви окружена, как
цветущая сирень свежестью росною. И все это чувствуют: станционные
смотрители, шлагбаумные инвалиды, распаренные чаем купцы толстобрюхие,
ямщики краснорожие, - все, глядя на Марью Павловну, думают: 'Ах, хороша
девка!'
По дороге из Василькова в Петербург Голицын остановился в Москве,
чтобы повидаться с членом Тайного общества, Иваном Ивановичем Пущиным.
Пущин, служивший в Уголовном департаменте Московского надворного суда, жил
у тетки, старосветской барыни, в захолустном особняке, в приходе Пятницы
Божедомской, на Старой Конюшенной. Здесь, тоже проездом в Петербург,
остановилась дальняя родственница Пущиных, серпуховская помещица Нина
Львовна Толычева с девятнадцатилетнею дочкою, Марией Павловной. Голицын
согласился сопровождать их, по просьбе Пущина.
Тогда только что начал ходить из Москвы в Петербург почтовый
дилижанс - низкий, длинный возок, обтянутый кожей, с двумя оконцами, сзади
и спереди. Лежать в нем было невозможно: четыре человека, разделенные
перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели - двое вперед, двое
назад - по дороге, а так как прежняя зимняя кибитка означала лежанье, то
ямщики прозвали это новое изобретение 'нележанцами'. Голицын, с обеими
дамами и состоявшей при них горничной девкою Палашкою, отправился в таком
нележанце.
Госпожа Толычева, родом из семьи зажиточной, привыкла ездить не иначе
как по дворянскому обычаю, на своих, на долгих, с молельнею, кухнею, с
обозом домашней клади и дворовой челяди. Почтовых дилижансов боялась как
неслыханного новшества и рада была надежному спутнику.
Тотчас рассказала ему всю свою историю. Воспитывалась в Смольном.
Почти прямо из института вышла замуж и без малого двадцать пять лет
прожила с мужем, как у печки погрелась. Павел Павлович Толычев служил в
армии, за Итальянский поход произведен Суворовым в подпоручики, в
Двенадцатом году ранен, вышел в отставку с чином подполковника. Был
большого ума человек и даже сочинитель - в 'Сионском вестнике' статья его
напечатана, с господином Лабзиным* был в дружбе, а когда его за вольные
мысли сослали, едва не добрались и до Павла Павловича. Терпел гонения,
потому что любил правду, злых людей обличал, лихоимцев-чиновников и
тиранов-помещиков. Самому архиерею доказывал, что не должно быть
крепостного состояния - ни господ, ни рабов. Собственных крестьян своих
пожелал отпустить на волю, но начальство не позволило. Фармазоном объявили
безбожником и возмутителем. Губернатор хотел в острог посадить. От многих
огорчений Павел Павлович заболел и скоропостижно умер. Нина Львовна
осталась одна-одинешенька с малолетнею дочкою. Трех детей при муже
схоронила, Маринька - последняя. Дела по имению расстроились, видя доброту
покойного барина и не понимая благородных чувств, мужики - отродье
хамово - избаловались так, что никакого с ними сладу нет, половина в
бегах, половина - пьяницы, ни оброка, ни подушных не платят. Сама ничего в
хозяйстве не смыслит, знакомые дамы прозвали ее белоручкою за то, что не
бивала людей: боится замарать свою ладонь о холопьи щеки. А управляющий -
плут. Имение в Опекунском совете заложено - долг 25000, а процентов нечем
платить, - продадут с молотка, и ступай по миру.
_______________
* Л а б з и н Александр Федорович (1766 - 1825) - мыслитель-мистик,
переводчик, издатель журнала 'Сионский вестник'. (Здесь и далее примеч.
О.Н.Михайлова.)
Но Сам Господь над ними, сиротами, сжалился - послал доброго
человека. Приехал к родным из Петербурга в Серпухов статский советник
Порфирий Никодимыч Аквилонов - в департаменте Внешней торговли служит, -
на балу в уездном клубе увидел Мариньку и так пленился, что через
несколько дней предложение сделал. Человек немолодой, лет за пятьдесят, но
почтенный, благонамеренный, на прекрасном счету у начальства и большой
капитал, говорят, имеет. А в Мариньке души не чает. 'Если, говорит,
согласьем осчастливите, ничего не пожалею для счастья вашей дочери: выйду
в отставку, хозяйством займусь в Черемушках и дела ваши поправлю'.
Маринька не отказала, но просила подумать. И Нина Львовна не неволит
дочери: сама понимает, дело молодое - любви хочется, союза сердечного. А
Порфирий Никодимыч ей не пара - в отцы годится. Так-то год прошел, все
думала, и, наконец, письмо получили от господина Аквилонова:
почтительнейше просит участь его решить и, ежели есть надежда, хоть малая,
в Петербург пожаловать для свидания личного, да и самой Нине Львовне
должно прибыть без отлагательства по делам имения, так как уплата взносов
просрочена, могут наложить запрещение и объявить торги.
Есть у них еще надежда на троюродную бабушку, Наталью Кирилловну
Ржевскую. Старуха богата, да скупа и привередлива: как заладила, чтоб
имение продали и к ней на житье в Петербург переехали, так и стоит на
своем. 'А то, говорит, ломаного гроша от меня не получите'. А Маринька об
этом слышать не хочет. 'Лучше, говорит, выйду за Аквилонова, а не уеду из
Черемушек. Здесь родилась, здесь и умру'.
Кончив рассказ, Нина Львовна заплакала: как ни хвалила жениха, а жаль
было дочери.
Голицын сидел в своем отделении ночью с Палашкою, а днем с Ниной
Львовной. Но на второй день разболелась у нее голова, и, чтоб ей отдохнуть
полулежа, Палашку усадили к ямщику на козла, а Марья Павловна пересела к
Голицыну.
Нележанец полз черепахою. Санный путь еще не стал как следует, снегу
было мало, полозья визжали по голым камням, возок встряхивало. За
перегородкой слышно было сонное дыхание Нины Львовны. Колокольчик звенел
усыпительно. В замерзшем оконце густел голубоватый свет вечерних сумерек,
похожий на свет, который бывает во сне. И обоим казалось, что снится им
сон незапамятно-давний, много раз виденный.
- А мне все кажется, Марья Павловна, что мы уже с вами когда-то
виделись. Только вот не могу вспомнить - когда, - сказал Голицын,
продолжая вглядываться в милое лицо девушки.
- А ведь и мне... - начала она и не кончила.
- Ну что?
- Нет, ничего. Глупости, - отвернулась, покраснела. Вообще легко
краснела, внезапно и густо, во всю щеку, как маленькая девочка, и тогда
становилась еще милее. Наклонившись к оконцу, провела по ледяным узорам
тоненьким розовым пальчиком.
Вглядывалась в Голицына украдкою, пристально, и лицо его странно
менялось в глазах ее, как будто двоилось: то сухое, жесткое, желчное, с
недоброй морщинкой около губ, вечно насмешливой, с пронзительно-умным и
тяжелым взором из-под слепо поблескивавших стекол очков - она их вообще не
любила: только старики да ученые немцы, казалось ей, носят очки - чуждое,
почти страшное, а то вдруг - простое, детское, милое и такое жалкое, что
сердце у нее сжималось, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда,
опасность смертельная. Но все это темно и смутно, как сквозь вещий сон.
- Я ведь вас боюсь немножко, - проговорила, все так же вглядываясь в
него, украдкой, пристально. - Кто вас знает, может быть, и вы такой же
насмешник, как Иван Иванович?
- Пущин предобрый, его бояться нечего. Да и меня тоже.
- Вы тоже добрый?
- А вы как думаете, Маринька... Марья Павловна?
- Ничего. Меня все зовут Маринькой. Я сама не люблю Марьи Павловны, -
заглянула ему прямо в глаза и улыбнулась, он - тоже. Смотрели друг на
друга, улыбаясь молча, и оба чувствовали, что эта улыбка сближает их
неудержимо растущею близостью, жуткой и радостной, как будто после
долгой-долгой разлуки вспоминали, узнавали друг друга.
Вдруг опять отвернулась, покраснела, потупилась. Но сквозь длинные
ресницы опущенных глаз он успел поймать стыдливо блеснувшую ласку, - может
быть, не к нему, а все равно к кому, - ко всем: так солнечный луч равно
ласкает все, на что ни упадет.
- Уж вы меня извините, князь, - проговорила, все еще не поднимая
глаз. - Я ужасно дикая. Все одна да одна в своих Черемушках, вот и
одичала. С людьми говорить разучилась. Всего боюсь.
- Не стоит людей бояться, Маринька: бояться людей - значит их
баловать.
- Да я не людей боюсь, а сама не знаю чего. В Черемушках я не
боялась, всегда была храбрая, а как оттуда уехала - такое вдруг все чужое,
страшное. Когда была маленькой, няня, бывало, уложит, перекрестит,
задернет на кроватке занавеску и говорит: 'Спи, говорит, дитятко, спи с
Богом! У кота ли воркота колыбелька хороша. Да глазок не открывай, из-под
занавески не выглядывай, а то возьмет Хо - вот оно под кроваткой лежит'. А
потом я часто думала, что не только под кроваткой, а везде - Хо. Вся
жизнь - Хо...
- А вы от него отчурайтесь, оно вас и не тронет.
- Да как отчураться?
- Будто не знаете?
- Не знаю... Нет, право, не знаю, - медленно, как бы в раздумье,
покачала она головой, и длинные локоны вдоль щек, как легкие гроздья, тоже
качнулись. Возок на замерзшем ухабе подпрыгнул, лица их нечаянно
сблизились, и нежный локон коснулся щеки его, как будто обжег поцелуем.
- А вы знаете? Ну так скажите.
- Нельзя сказать.
- Почему нельзя?
- Потому что каждый сам должен знать. И вы когда-нибудь узнаете.
- Когда же?
- Когда полюбите.
- Ах, вот что, любовь? - опять покачала головой сомнительно. - А как
же говорят, нынче и любви-то настоящей нет, а одна измена да коварство?
- Кто говорит?
- Все.
Le plus charmant amour
Est celui qui commence et finit en un jour*.
_______________
* Самая прекрасная любовь -
Та, которая начинается и кончается в один день (фр.).
Это мне Пущин намедни сказал. И тетенька тоже: 'Ах, говорит, Маринька, ты
еще не знаешь, какая это птица любовь: как прилетит, так и улетит'. И
бабенька...
- Сколько их у вас, тетенек да бабенек!
- Ох, много, страсть!
- И вы им всем верите?
- Ну, конечно!
У нее была привычка повторять эти два слова: 'Ну, конечно!', и она
делала это так мило, что он ждал, когда она их скажет.
- Как же не верить? Надо верить старшим. Сама-то ведь глупенькая, так
вот умным людям и верю. Я вся из чужих слов, как одеяльце из лоскутков
пестреньких.
- А под одеяльцем кто-то прячется? - улыбнулся он.
- А вот узнайте кто, - прищурилась она, глядя на него исподлобья и
тоже улыбаясь лукаво-дразнящей улыбкой. И опять блеснул тот солнечный луч,
который ласкает все, на что ни упадет.
Помолчала, вздохнула, и лицо омрачилось мыслью недетскою.
- Так-то, князь. Любовь улетит, а Хо останется: оно ведь без крыльев,
как червяк, ползучее, или вот как большой, большой паук, ужасный,
отвратительный...
Оба замолчали и опять почувствовали, что молчание сближает их
неудержимо растущею близостью.
- Ну, хорошо, - сказал Голицын, - пусть бабеньки да тетеньки как им
угодно. А вы-то сами хотите, чтоб любовь улетела?
- Ну, конечно, нет! Я люблю любить крепко - не умею любить немножко.
Надо, чтобы епанча не спадала с одного плеча, а держалась на обоих твердо.
- Так, Маринька, так! - посмотрел на нее Голицын, как будто, наконец,
вспомнил, узнал: 'Так вот ты кто!'
- Какая вы хорошая! - проговорил уже другим, тихим голосом.
- Ну вот, нашли хорошую! Вы меня еще не знаете. Спросите-ка маменьку:
она вам скажет, какая я несносная девчонка, злая, упрямая.