Звезды Парижа, Гурштейн Александр Аронович, Год: 2016

Время на прочтение: 401 минут(ы)

Александр Гурштейн

Звезды Парижа

Этого я хочу, так приказываю,
да будет вместо довода воля моя.
Ювенал ‘Сатиры’

Роман-хроника
из жизни астрономов времен
Людовика XIV

Оглавление:

От автора
I. Кольбер
II. Веточка пускает корень
III. Композитор Люлли
IV. Гонец
V. Заговор молодежи
VI. Каменоломни предместья Сен-Жак
VII. Незадачливый посредник
VIII. Консул гданьского магистрата
IX. Профессоре болоньезе
X. Лагерь под Лиллем
XI. Перро берет заказ
XII. Женщины короля
XIII. Кисло-сладкий мир
XIV. Грядущее покорение морей
XV. Мадам де Монтеспан
XVI. Мудрость короля
XVII. Anno Domini 1669
XVIII. Служебные хлопоты
XIX. Дорожные тяготы
XX. Беда не приходит одна
XXI. Пикар за работой
XXII. Итальянское трио
XXIII. Престидижитаторы
XXIV. Вздыбленный мир
XXV. Пилигрим
XXVI. Остров забвения
XXVII. Обсерватория
XXVIII. Прочь сомнения
XXIX. Пробный камень
XXX. Мил победитель богам…
XXXI. Последний довод
XXXII. Оборотная сторона медали
XXXIII. День святого Варфоломея
XXXIV. Капля точит камень
XXXV. Quos ego!
XXXVI. Триумфатор
Эпилог. Правь, Британия, морями

От автора

Море-океан вечно лижет берега континентов. Земная твердь покоится в колыбели вод. Море — драгоценная оправа земли. Оно сближает чужедальние страны. Оно сулит мореходам славу и богатство. Как молоко матери, вспоило море великую славу финикийцев и греков. В его лоне мужали Синдбад-мореход и гонимый богами скиталец Улисс, бесстрашные корсары и иные пираты. Моряками шагнули в бессмертие герои книг Робинзон и Гулливер…
Владыки морей и океанов притязали на мировое господство. Они ставили себя выше других народов. Они почитали себя вершителями людских судеб и, в зависимости от обстоятельств, единым махом кроили мир, как им было выгодно — вдоль либо поперек.
Во второй половине ХV века по Альхесирасскому трактату Испания и Португалия рассекли Землю поперек, как режут лимон: открытия к северу от широты Канарских островов признавались владениями испанскими, к югу — португальскими. Однако согласие по сему поводу было недолговечным. При следующем дележе Землю разломили вдоль меридиана, словно чищенный апельсин. В 1494 году сразу же вслед за первым плаванием Христофора Колумба к берегам Вест-Индии, пакт, подписанный в Тордесильясе под приглядом папы римского Александра VI Борджиа, разграничил грядущие приобретения морских исполинов Европы незримой межой в трехстах семидесяти испанских милях (около двух тысяч километров) западнее островов Зеленого мыса. Когда спустя десятилетия проступили на портоланах очертания земель Нового Света и далеких окраин Юго-Восточной Азии, обнаружилось, что в западную, ‘испанскую’ долю земного шара уместилась вся Америка, за исключением лишь ее бразильского выступа, а в восточную, ‘португальскую’, зону угодили, помимо частично Бразилии, целиком Африка и Азия.
Мир веками учил языки испанский и португальский. В венце героя щеголял завоеватель-конкистадор, запустивший руки в сокровища покоренных заморских народов. Европа переживала зарю великих географических открытий — одной из ярких манифестаций эпохи Возрождения, перелома в жизни человечества, избавление европейцев от оков суеверий, предрассудков, рабского следования традиции. Но и эта историческая эпоха длилась не вечно.
На смену эпохе Возрождения шло Семнадцатое столетие: век острейших социальных катаклизмов, кровавых междоусобиц, век формирования современных европейских наций. Новые времена, и первую скрипку на авансцене западно-европейской истории играют новые морские титаны: Великобритания и республика Соединенных провинций Нидерландов. Мир обращается к языкам английскому и голландскому. Множатся в географических атласах, словно свежие побеги старых стволов, имена: Новая Англия, Новая Голландия, Новый Амстердам, Нью-Йорк.
Судьбы подлунного мира по-прежнему вершатся на морских верфях и в адмиралтействах. Лишь одна-единственная европейская держава без крепкого флота — Франция — до поры до времени еще способна нагонять страх на хозяев морей. Во Франции у кормила власти стоит могущественный король-Солнце Людовик XIV. На какую стезю выйдет под его эгидой эта обширная страна? Что противопоставит морским триумфам англичан и голландцев? Чем завершится гонка за европейское первенство? История вынесет свой жестокий приговор: Франция, увы, поотстанет и не войдет в число призеров.
Бескомпромиссная схватка за господство на море составляет квинтэссенцию нашего повествования. О создании могущественного французского флота, как могут, пекутся вездесущий министр Кольбер, застенчивый астроном аббат Пикар, интендант Капишо и многие другие герои этой книги. Но их деятельность в нашем романе не бросается в глаза, не выставлена на всеобщее обозрение, она остается в тени рутинной повседневности.
‘Золотой век’ Людовика XIV составляет захватывающую главу в летописи Семнадцатого столетия. Усилиями кардиналов Ришелье и Мазарини могущество Франции доведено до кульминационной точки: ‘этого я хочу, так приказываю, да будет вместо довода воля моя’ — строки римского поэта-сатирика Ювенала звучат отлитым в бронзу девизом французского абсолютизма. Не случайно век короля-Солнца завораживал внимание романистов разных поколений: от мало кому памятного в наши дни немца Альберта Эмиля Брахфогеля до авторов похождений охочей до любовных утех прельстительной зеленоглазой авантюристки Анжелики — супругов Анн и Сержа Голон (последний, кстати, был по рождению русским — Всеволодом Сергеевичем Голубиновым).
Среди десятков произведений на исторические сюжеты об упомянутой эпохе выдержала испытание временем приключенческая трилогия Александра Дюма-отца ‘Три мушкетера’, ‘Двадцать лет спустя’ и ‘Виконт де Бражелон’. К той же эпохе относится действие примечательной исторической повести М.А.Булгакова ‘Жизнь господина де Мольера’, оболганной советской критикой и опубликованной только через тридцать лет после ее написания. Вероломству скряги и сквалыги Люлли посвятил немало едких страниц лауреат Нобелевской премии по литературе и блистательный французский музыковед Ромен Роллан.

Взыскательный читатель!

Не суди автора слишком строго за то, что, следуя по стопам многих предшественников, он вновь обращает взор к Франции второй половины ХVII века. Но, перелистывая страницы нашего романа об ученых, не упускай из виду, что лидеры ученого мира в то далекое время зависели от прихотей венценосца ничуть не меньше, чем комедиограф Мольер, алчный композитор Люлли, живописец Шарль Лебрен. Стремясь по возможности правдивее воспроизвести колорит эпохи, мы регулярно заглядываем в злачные места — и в королевские покои, где правят бал сиюминутные фавориты и фаворитки, и в мансарду ворожеи Вуазены, следим за интригами придворных проныр. Как различны между собой эти люди! На страницах нашей книги тебя ожидают герои честные и бессовестные, сильные и подлые, альтруисты и стяжатели. Мы хотим поделиться с тобой раздумьями о путях научного прогресса и месте науки в обществе. И о тех скрытых поначалу последствиях, которые проистекают зачастую из-за непомерных личных амбиций разных вельмож.
Семнадцатый век … Времена рыцарей и труверов канули в Лету, огнестрельное оружие вытесняет клинок и шпагу. Этот век усаживает в одну колесницу короля, крестьянина, ремесленника, морехода, дельца, мушкетера, монаха, откупщика и эрудита. Они трясутся в одних дрогах, плывут под одним парусом, и довольно очевидно, к какой развязке влекут путников промахи кормчих. Но в какую цену будут вставать промашки их недальновидных спутников-ученых? Мы попробуем настолько правдиво, насколько допускают подлинные исторические документы, воссоздать жизненный путь нескольких ученых-астрономов и проследить за судьбами их деяний. Но еще раз подчеркнем: не удивляйтесь, что автору волей-неволей пришлось уделить немало внимания обстановке при дворе Людовика XIV и его политике. Это — та обстановка, та жизнь, которая окружала наших героев. Она предопределяла многие их поступки, диктовала линию поведения. Жажда власти, лицемерие, вероломство, придворные интриги, круговорот фавориток — все это непременные атрибуты эпохи. Что было, то было, и от этого никуда не уйдешь. Но, конечно же, не сюзерен, не его родовитая челядь владеют симпатиями автора. Они всецело на стороне гораздо менее приметных тружеников и, в первую очередь, тех скромных, невидимых при королевском дворе ученых, которые, часто сами того не ведая, брались переплавлять крупицы научных знаний в осязаемую, материальную силу. В свете последующих событий именно они рисуются нам предтечами современной науки, ибо генеалогическое древо великих научных свершений, которыми мы по праву гордимся сегодня, частенько уходит корнями именно к бунтарскому XVII веку.
Наше повествование приходится на пору расцвета правления Людовика ХIV. Последнее напоминание о былых вольностях дворянства — Фронда — предано забвению. Ненавистный королевский опекун Мазарини отошел в лучший мир. Гордец Фуке, заслонивший было блеск короля-Солнца, раздавлен. Молодой властелин всецело поглощен заботами о славе и процветании королевства.
Мы начинаем с того момента, когда поставил точку в конце трилогии о подвигах д’Артаньяна и его друзей Александр Дюма-отец. Робкой тенью некоторые из событий, которых нам предстоит коснуться, мелькают лишь в отдельных строчках эпилога ‘Виконта де Бражелона’.
Итак, распахнем узорчатые двери в особняк монсеньера Кольбера в первых числах декабря 1666 года от рождества Христова.

I. КОЛЬБЕР

— Справедливость? Вы в путах самообмана, аббат. Не прикидывайтесь святошей. Будто Бог ниспослал разную справедливость разноязыким народам? Меж тем вглядитесь, как понимают ее по ту сторону Альп, по ту сторону Пиренеев. Сплошь да рядом юридические каноны вывертывают наизнанку на двух берегах одной реки. Перешагни Рубикон, и в чужой стране юриспруденция тотчас переворачивается с ног на голову. Нет, дорогой мой аббат, если у меня дюжина слуг, а у вас один, и вы не дадите дорогу моей карете, я с легким сердцем прикажу осадить вас кнутом. Временами меня обуревают наваждения: добро или зло правят миром? Мне чудится, при попустительстве Божьем, люди погрязают в мерзости и скверне.
— Не гневите Бога, монсеньер. Вам не к лицу падать духом.
— Когда постигнешь глубину ненависти, которой отравлены подчас единоутробные братья, когда столкнешься с попранием тайны исповеди, когда жена наставляет тебе рога с лучшим другом …
— Ваша жена? — с ужасом переспросил Пикар.
— Не обо мне речь. Мы с женой старомодны.
— Уверяю вас, племя будущего изберет вашу чету за образец!
— Э, — отмахнулся недобро Кольбер, — по воде писано … Не знаю, к какому племени мы принадлежим: нарождающемуся или вымирающему. Не в этом соль. Ваша справедливость, хочу я сказать, годна для отвода глаз. Это химера. Только религия может быть нравственной или безнравственной. Каждого влечет его страсть, — заключил Кольбер и умолк.
Во взгляде генерального контролера финансов Пикар не мог прочесть для себя ни отказа, ни согласия. Чопорный на людях, замкнутый, малорослый, Жан-Батист Кольбер — сын зажиточного купца из Реймса и ныне первый сановник французского двора — в распахнутом зимнем жюстокоре, сладко вытянув ноги, утопал в роскошном, обитом гобеленом кресле.
Они скованы невидимой цепью: небрежно опирающийся на гнутые ручки высокого золоченого кресла всевластный Жан-Батист Кольбер и неловко присевший подле него на табурет, худощавый, в будничной поношенной сутане аббат Жан Пикар.
Им обоим под пятьдесят. Кольбер уже начинает изредка ощущать тяжесть этого возраста, но в целом — грех жаловаться — недомогания посещают его нечасто. Пикар следит, как исподволь обводит Кольбер взглядом свой чертог. Вещей немного, по моде. Но всякая из них олицетворяет труд Кольбера и его начинания. Шпалеры — первые опыты, он вправе гордиться продукцией мануфактуры гобеленов. Огромные зеркала во всю стену меж окнами — трюмо — тоже французские. Работа великолепная, с оловянной амальгамой, зеркала не уступают венецианским. И массивный шкаф, кабинет, право слово, сделан удобно и добротно.
О чем грезит этот великий честолюбец, сын купца, добившийся безграничного влияния на судьбы Франции, царедворец непреклонный и безжалостный, пред натиском которого расступаются вельможи и государи — ‘… и мой друг, покровитель, который делами способствует исполнению сокровенных замыслов, друг верный, который готов от чистого сердца протянуть руку…’ — Пикар поймал себя на мирских мыслях, суетных и недостойных, но ничто по-прежнему не отразилось на его лице, уставшем и уже начинавшем блекнуть как медленно блек, жух, растекался в сумерках за огромными окнами шафранный закат.
Кольбер лениво вертел в руке новенькое, только что отчеканенное экю. Подбросил на ладони, поймал, взял между пальцами и, словно решившись, наконец, проверить качество, как когда-то в юности, резко дунул в ребро, радуясь чистому тонкому звону этой крупной серебряной монеты, — звону, возникшему в воздухе на одно единое мгновенье и тут же угасшему.
Генеральный контролер финансов стал первой фигурой в лучах славы короля-Солнце. При нем не смеют больше вспоминать о Мазарини, он близок к славе кардинала Ришелье. Но он не может, не может успокоиться ни на минуту, он всегда и везде должен оставаться начеку, настороже. Король, при котором правил Ришелье, был тряпкой: воистину — Кольбер покосился на раскрытую перед ним книгу — ‘кто слишком усерден в малом, тот обычно становится неспособен к великому’. Его король, его Людовик XIV, не по летам своенравен. Кольбер знает, как добывают деньги. Вертопрах-король умеет их транжирить. Генеральный контролер финансов безмерно умен и изворотлив. Король безгранично упрям и самонадеян. Мазарини в трудную минуту подсовывал в постель женолюбивому королю, одну за другой, своих племянниц. Но на кого, скажите на милость, сможет в трудную минуту опереться он, Кольбер?
Всесильный министр прикрыл глаза, и перед ним снова всплыло гнетущее видение. Канат, бесконечный, раскачивающийся канат: и он, как шут гороховый, как скоморох, взопревший, в долгополом придворном жюстокоре, идет по нему, без остановки, без отдыха, каждый шаг — только подготовка для следующего шага, и нет пути назад, ни в сторону, а только вперед по этому бесконечному качающемуся канату. И горе ему, если высокий красный каблук соскочит, соскользнет, он не сдержит равновесия: только хохот толпы придворных и улюлюканье будет ему наградой. Он тщательно подготовил опалу Фуке и без пощады расправился с ним, — малышу Кольберу тоже не будет пощады. Теперь он обязан держаться, идти дальше, продвигаться вперед. Он не смеет остановиться, он заворожен единственной мыслью — не оступиться. Господи, но во имя чего идти?
Король вмешивается во все дела. Король задерживает строительство канала в Лангедоке — еще одного грандиозного предприятия Кольбера. Король рвется решить спор из-за испанских владений вооруженной силой. Он не желает вникнуть, во сколько сотен миллионов ливров этот спор обойдется его казне.
Предстоящая война не давала Кольберу ни сна, ни покоя. К северу и к северо-востоку от французских рубежей, словно нарочно подкинутая сюда приманка, дразнили королевское око три владения обессилевшей испанской короны — Фландрия, Брабант и Франш-Конте. Когда Филипп IV, испанский король, отдавал дочь замуж за Людовика, Франция в брачном договоре заранее отказывалась от любых притязаний на испанские владения. В прошлом году Бог прибрал короля Филиппа. Его место волею провидения заступил малолетний несмышленыш. А возмужавший, оперившийся Людовик спал и видел отправиться в поход за бранной славой. Предлога искать не приходилось: Людовик провозглашал повсюду, что цинично обманут, ибо Испания не выплатила ему записанных в брачном договоре пятисот тысяч экю приданого. Не выполнив условий, обманщики-испанцы утеряли права на его высочайшее расположение. Это, по отзывам французских легистов, давало неоспоримые основания на аннексию испанских владений подле границ Франции, которые после смерти Филиппа IV в соответствии с деволюционным правом могли рассматриваться как наследство августейшей супруги Людовика. Испанцы добром не уступят. Война неизбежна.
А во что выльется в конце концов глухая, уродливая, разрастающаяся неприязнь Людовика к своим подданным-гугенотам?
Кольбер хмуро улыбнулся. Улыбка эта ничего не означала и ничего не предвещала. Она была частью его придворного туалета, как туго завитой парик, как шитье жюстокора, как банты и красные каблуки его парадных туфель.
— Каждого влечет его страсть, — снова повторил Кольбер. — Ваш рассказ, дорогой аббат, поражает воображение. В то время как наши доблестные фрегаты начинают бороздить океаны, открывая новые земли за морем и неся слово господне диким народам, телескопы открыли нам неведомые миры в небесах. Вторая половина нашего, семнадцатого века — годы невиданного преуспеянья. Мы вправе гордиться, что живем в такое славное время. Мир расширяется на глазах. Такое время не повторится. Благочестивые потомки будут с благоговением изучать — нет, не нашу частную жизнь — наши великие дела. Но не забывайте, мой дорогой Пикар, что астрономия сегодня не единственное поле деятельности, которое может принести богатые плоды. У нас обширные замыслы. Вы знаете, например, мы задумали наконец-то привести в порядок парижские мостовые и, стыдно сказать, — Кольбер обладал безотказной памятью на деньги и не мог удержаться, чтобы не щегольнуть в разговоре знанием предмета, — мы израсходовали на них в этом году всего семь тысяч ливров. На починку всех дорог в королевстве удалось наскрести не больше ста пятидесяти тысяч. А вы представляете, во что обойдется строительство обсерватории? Нет, вы как всегда, преувеличиваете мои возможности. И при этом сами ничем не хотите поступиться. Вам недосуг отказаться от любимых занятий, — от шахмат, что ли. Да знаете ли вы, сколько сил стоило мне создание вашей любимой академии наук и приглашение ее руководителем именно Гюйгенса, а не доброго католика?
— Господин генеральный контролер снискал горячую признательность современников и оставит благодарную память о себе в сердцах потомков …
Холодная улыбка оставалась приклееной на устах Кольбера. Он вертел монету. Но Пикар, не обращая на это внимания, вдруг вышел из оцепенения и заговорил горячо, настойчиво:
— … Наши мысли идут в одном и том же направлении. Мне хочется, чтобы вы как можно яснее поняли мои устремления. Во Франции работает немало астрономов. Они ведут интересные работы, но усилия их распылены, разрознены, а инструменты, чаще всего, несовершенны. Вы сами рассказывали мне о взглядах короля. Он понимает, хорошо понимает, что блеск его правления невозможен без архитекторов, ювелиров, художников, портных, без мебели, гобеленов. Он продолжает тратить огромные деньги на Версаль. Но вы-то, монсеньер, понимаете, что жизненные силы Франции кроются не здесь. Страна нуждается в торговле, в оснащенном флоте, но мы ничего не добьемся, покуда наши суда остаются игрушками океанских стихий. Сколько достойных уважения и отважных дворян гибнут без вести по пути в Новую Францию. Строительство королевской обсерватории откроет нам в будущем надежные пути через Атлантику, в Индию, в Китай. Мы сможем не только соперничать с Британией и Нидерландами, мы великая страна и вырвем у них пальму первенства на морях.
‘Если б все шло так гладко!’ — Кольбер продолжал играть серебряным экю, подбрасывая его на ладони в такт речи разгорячившегося аббата. Упоминание о Нидерландах вновь вывело министра из душевного равновесия. Этот лакомый кусок стоял у Франции поперек горла. Большинство сопредельных стран слабосильны. Англия не оправилась от внутренних потрясений, да и король Карл — тайный союзник Людовика. Император Священной Римской империи беспомощен. А более далекие соседи слабы.
Речь Посполитая утратила многие свои земли и борется с турками. Швеция совсем далека, и ее нетрудно загнать обратно в леса. Испания ввозит товары от гвоздя до парусины, — золото испанских колоний рекой стекается в Амстердам. Недаром сказано: ‘Испания вкушает Новый Свет — жиреют Нидерланды!’
Нидерланды сказочно богаты и до зубов вооружены. Ничтожная страна, держава-пигмей, по площади десятикратно меньше Франции, торговый причал Европы, командует на море и на суше. В республике Соединенных провинций нет короля, простонародье попирает католицизм. Она стала притоном кальвинистов, рассадником тлетворной крамолы, памфлетов, пасквилей. Только Нидерланды способны ныне противоборствовать Франции.
Сила Нидерландов — в их флоте, самом могучем флоте мира. Французский же флот, какой был, за время Фронды попросту прогнил. Когда генеральный контролер финансов встал у кормила власти, в Марселе на плаву держалось три десятка галер. Создание крупного флота — вот вдохновляющая цель политики Кольбера. ‘Если обсерватория полезна для навигации — она полезна Франции’, — сомнений здесь не было.
— Что же вы предлагаете? — насупился Кольбер.
— Использовать ваше влияние, чтобы добиться благосклонности короля. Вслед за академией наук мы немедля откроем астрономическую обсерваторию.
— Избери вы, аббат, поприще проповедника, Бурдалу не сравнился бы с вами в убедительности речей. Вас интересно слушать. Но не преувеличиваете ли вы возможности вашей любимой науки? Так ли много может астрономия?
Пикар заранее тщательно готовился к этому вопросу. Он живо представлял себе мореходов, которые, стараясь не упускать из виду берегов, словно слепцы, бредущие наощупь вдоль стен, переплывали от острова к острову, от земли к земле, не решаясь уйти надолго в открытое море. Все они — и мореходы, и астрономы — с глубокой древности умели уверенно определять только одну географическую координату — широту. Широта места связана с высотой светил над горизонтом. А вот с определением долготы и раньше, и теперь дело обстоит из рук вон плохо. Сейчас, в решительную минуту, мысли Пикара смешались. Как бы объяснить все это Кольберу настолько наглядно, чтобы он смог при случае повторить объяснение кому угодно?
— Колумб назвал Америку Вест-Индией, ее жителей — индейцами. Он заблуждался. Он заблуждался до самой смерти. Он думал, что достиг побережья Индии, хотя на самом деле далеко еще до него не доплыл. А почему он заблуждался? Потому, что не умел как следует определять долготы …
Кольбер хотел перебить Пикара. Но тот боялся упустить нить. Он продолжал говорить, словно перед ним безмолствовала университетская аудитория.
— Разница двух точек в долготах — это разница в показаниях часов, которые и там, и там идут по местному времени. Астрономии известны только два способа определения долгот. Первый: надо наблюдать явления, которые видны одновременно на обширных просторах Земли. Определяя момент их наступления по местному времени, сравни его со временем, когда это явление произошло, например, у нас в Париже. Разница во времени и даст разницу в долготах. Для этой цели вполне подошли бы солнечные и лунные затмения. Но затмения случаются крайне редко. Галилей открыл в телескоп спутники Юпитера и обнаружил, что они периодически скрываются за его диском. Затмения спутников Юпитера происходят чуть ли не по нескольку раз в день. Если бы астрономы сумели составить надежные таблицы затмений спутников, наши арматоры получили бы верное средство для определения долгот.
— А второй способ?
— Он еще лучше первого. Надо научиться возить точное время вместе с собой. Вы выверили часы в Париже и отправились в путь. А в нужном месте определили местное время по звездам и сравнили с часами. Если часы действительно продолжают идти по Парижскому времени, разница и даст вам долготу.
— Как просто и изящно, — поразился Кольбер.
— Но никто не знает пока, как построить хорошие часы. Если часы отстают или бегут, то в пути это выявить невозможно. Если они покажут Парижское время с ошибкой всего только в минуту, местоположение на Земле определится с погрешностью примерно в шесть лье. А если они отстанут или убегут вперед на час, ошибка составит добрых четыреста лье. Астрономия переплетается здесь с часовым делом: астрономы становятся часовщиками, часовщики — астрономами. И те, и другие обязаны помочь морякам. Кстати, ваш предшественник кардинал Ришелье потратил много сил на долготные проблемы.
— Результат?
— Дело тогда не сдвинулось с мертвой точки, и морякам не стало легче …
— Вас интересно слушать, Пикар. И вы, должно быть, совершенно правы, — Кольбер говорил сухо, серьезно. — Англичане учредили Королевское общество. Они опередили нас в этом. Но наш король, божьей милостью, пожаловал своих ученых достойными пенсиями. И в этом отношении, как вам хорошо известно, мы далеко превзошли англичан. Было бы неплохо опередить их и в создании обсерватории. Предположим, я сумею убедить Его Величество. Но вы, Пикар, снова оставите меня в дураках: кто возглавит ее? Вот главный вопрос! Вот вопрос, который сразу поставит король, и который давно мучает меня самого. Я требую, возьмите попечение об обсерватории в свои руки. Мы не отыщем более достойного кандидата, чем вы, аббат …
— Монсеньер, мы знакомы не первый год, но мне не по себе даже в вашей официальной приемной. Неужели вы серьезно хотите принудить меня появиться при дворе? Это хуже, чем заставить меня отплясывать куранту. Да еще общаться с отцом Аннё, — добавил аббат тихо в качестве последнего довода.
Признаться честно, стычки с отцом Аннё, духовником короля, плотью от плоти достославного иезуитского воинства, могли устрашить хоть кого.
Кольбер откровенно и тяжело вздохнул:
— Вечно вы прячетесь за чужую спину.
— Я готов взять на себя все хлопоты по устройству обсерватории, — живо перебил его Пикар. — А вас интересует только, кому доверить символический жезл. Есть человек, который сможет достойно возглавлять и представлять обсерваторию. Я вам доказываю это не первый раз. Чудесная кандидатура — Кассини. Кстати, я наконец получил напечатанные им в прошлом году таблицы движения спутников Юпитера. Это та самая работа, которая должна быть главной в обсерватории. Он отличный наблюдатель, он …
— Хороша рекомендация, — Кольбер смотрел сквозь Пикара, как он привык смотреть сквозь самых мелких своих служащих. — Мне мало пройдохи и сквалыги Люлли. Но этого бывшего итальянца еще можно терпеть, с ним можно сторговаться. А вы предлагаете иметь при дворе еще одного.
— Вы несправедливы и резки, монсеньер.
— Ноги его не будет в Париже, — вспылил Кольбер, вскочил, покраснел, обозлился, что он мог позволить себе только в обществе друзей. При дворе Кольбера звали Пти-Жаном, но в эту минуту Пикару сразу же пришло на ум его второе, обидное прозвище: Клоп. — Я сижу на этом стуле, потому что знаю людей получше всех вас вместе взятых. Вы отдаете себе отчет, что предлагаете? Он выскочка. Он иезуит. Папский соглядатай …
— Вы горячитесь, и вы не правы, — сдержанно ответил Пикар, тоже вставая, он был среднего роста, но все равно заметно выше Кольбера.
— … Под моей крышей надлежит собраться умам иного склада. Я сыт по горло словопрениями враждующих кланов. Иезуиты, янсенисты, столпы картезианства, вольнодумцы — никто не переступит порога академии. Слышите!.. Я намерен платить не за краснобайство, не за приверженность догмам, а за здравомыслие. Пенсионеры академии обретут безбедное содержание не ради диспутов, их хватает, а за умение обогащать казну.
— Будьте же справедливы к Кассини. Ведь он отклонил предложенный папой сан, хотя это сулило ему немалые выгоды. И остался профессором в Болонье …
— Ваша осведомленность меня умиляет, — не понижая голоса, саркастически продолжал Кольбер. — Но этому не бывать. Я напишу письмо Кирхеру …
— Что было бы неосмотрительно. Он вдумчивый эрудит и мог бы помочь нам. Но сколько ему лет? Он старик. Вы жаждете погубить дело в зародыше, на корню.
Кольбер, на свое горе, и сам прекрасно понимал этот аргумент. Он давно уже ломал голову: кто же мог бы занять место руководителя обсерватории в Париже и знал, что ответ дается нелегко. Тысячи должностей ежегодно продавались и покупались при дворе с участием Кольбера. И вряд ли найдется больше десятка таких, которые не продашь и не купишь. Среди них — его тяжелая должность генерального контролера финансов. И должность директора обсерватории тоже …
— Хорошо, — сказал он, внезапно успакаиваясь. — Я напишу Гевелиусу. Я куплю землю под обсерваторию.
— А как же Его Величество?
Кольбер снова натянул на лицо хмурую улыбку.
— Его Величество соблаговолит предложить Иоанну Гевелиусу занять пост директора обсерватории в Париже, — вельможа помедлил.
— Я давно думаю над этим, — заговорил Кольбер уже совершенно спокойно, — и я согласен с вами, Пикар. Конечно, положение трудное. В государственном совете каждый тянет в свою сторону. Его Высокопреосвященство, знай свое, клеймит гугенотов. Короля ваша наука волнует меньше всего на свете. Во всей астрономии его интересуют только гороскопы. Но для этой цели ему хватает знаний господина де Нейре …
Пикар брезгливо поморщился.
— … Вот-вот. Вы не желаете смотреть правде в глаза. Однако, это факт. Вы же знаете, как год назад король поступил с петицией вашего друга Озу. Он вручил это трогательное прошение мне, заметив, что оно не нуждается в ответе. — Гордясь наведенным в своей канцелярии порядком, Кольбер вызвал дежурного секретаря. — Шалю, достань прошение господина Озу на имя короля касательно обсерватории, это было летом прошлого года.
Не прошло и нескольких минут, как Кольбер, нараспев, цитировал отысканный документ: ‘…речь идет, Сир, о вящей славе Вашего Величества и репутации Франции, в связи с чем мы питаем надежду, что Вы соблаговолите повелеть отвести нам подходящее место для будущих наблюдений небесных светил и выделить необходимые суммы на приобретение всех нужных для этой цели инструментов…’
— Я никогда не рассказывал вам, Пикар, как король расценил это прошение? ‘Господа-астрономы, — сказал он мне, — настолько пекутся о репутации Франции, что у них, по-видимому, совсем не остается времени составить собственную репутацию. Как жаль, что по этой причине им до сих пор приходится оставаться в полной безвестности’. Но вы все-таки оба правы. Нам необходима государственная обсерватория. Вы правы, что наше будущее — это колонии Новой Франции, их плодородные пашни, их копи, леса, верфи, пушные промыслы. Если ученые обсерватории помогут нашим арматорам преодолевать Атлантику и Индийский океан — это с лихвой окупит любые затраты. Астрономия станет наукой будущего.
— Вот именно, — подхватил Пикар с воодушевлением. — Но мне хотелось бы заниматься не только этим. Мне хотелось бы потрудиться над доктриной Коперника …
— Не заикайтесь на эту тему, Пикар. Его величество не для того добивается в королевстве порядка, чтобы самому взращивать еретиков. Мы сыты по горло Паскалем. Поставьте на Копернике крест. И откуда у вас такие мысли? Я смотрю, что ваша наука не идет вам впрок. Впрочем, что же тут удивляться, — съязвил вдруг Кольбер, — если вместо того, чтобы проводить время ночью, как это достойно кавалера, вы теряете его у своих труб.
— Да-да, — смутился Пикар, — а в остальное время днем еще вынужден клянчить деньги на эти трубы!..
— Ну, покамест вы имеете дело со мной, и я сижу в своем кресле — это, благодарите Бога, еще не совсем потерянное время. Ладно. Я думаю, что сумею убедить Его Величество купить землю под обсерваторию. Но я не хочу, чтобы вы, наотрез отказываясь возглавить ее, спали спокойно, мой любимый аббат. Я отравлю вам жизнь. Я поступлю, как демон-искуситель. Я добьюсь, что вы будете вскакивать ночью в испуге с чувством, будто собственными руками душите свое детище в колыбели. Я вручу вам бумагу, которая начнет жечь, как раскаленное железо.
Кольбер подошел к массивному рабочему кабинету и повозился с потайным запором, покуда с мелодичным перезвоном не открылся один из многочисленных ларцов. Достал чистый лист с подписью Людовика. Присел за стол, макнул в чернильницу огромное гусиное перо и расписался.
До Пикара доходили когда-то давно темные слухи, что король имеет обыкновение издавать ордонансы двоякого рода. Одни были открытыми, писались на пергаментах и не запечатывались. Их подлинность удостоверяла большая королевская печать. Эти ордонансы заносились в протоколы Парижского парламента. Другого рода документы в парламент никогда не поступали. Они писались на бумаге и запечатывались малой королевской печатью. То были тайные указы. Иногда тайный ордонанс мог принести высокое назначение и безбедную пенсию.
Перед Пикаром лежал чистый лист бумаги с аккуратным росчерком Людовика XIV и угловатой подписью Кольбера.
— Король доверяет мне, я доверяю вам. Я не хочу, чтобы когда-нибудь вы упрекнули меня, что я был недостаточно решителен. Я действительно готов трудиться для величия Франции. И поскольку для этого нужна обсерватория — она будет. Но я вручаю судьбу обсерватории в ваши руки, Пикар …
— Как много успевает делать его величество чужими руками!..
— Верные слуги светят отраженным светом короля-Солнце, — поправил Кольбер. — Возьмите этот лист как знак полного доверия, аббат. Я не сомневаюсь, что вы воспользуетесь им в благородных целях. Но больше всего мне хотелось бы видеть на нем текст о вашем назначении директором обсерватории в Париже. Не торопитесь, подумайте как следует …
Кольбер позвонил. Из-за портьеры снова неслышно возник дежурный секретарь.
— Подготовь письмо от имени Его Величества в Геданум советнику магистрата Гевелиусу с предложением занять пост директора королевской астрономической обсерватории в Париже. Напомни, что божьей милостью христианнейший король выплачивает ему ежегодную субсидию. С какого времени? — повернулся Кольбер к Пикару.
— Насколько я помню, с шестьдесят третьего года …
— И поэтому, — продолжал Кольбер, — вот уже три с лишним года поощряя его ученые занятия наш просвещенный монарх надеется, что господин магистратский советник по достоинству оценит эту высокую честь. Приготовь письмо сегодня. Кроме того, Шалю, я поручаю тебе все дела по будущей обсерватории. Вы, дорогой аббат, — снова обратился Кольбер к Пикару, — помимо меня можете в любой час дня и ночи беспокоить этого человека. Он всегда к вашим услугам. Он поможет, а в случае нужды обратится ко мне. О письме Гевелию я доложу королю завтра утром.
Секретарь склонил голову и напомнил, что в приемной ждет великий приор господин де Сувре.
Зашумели, ухнули часы в футляре у стены. Кольбер потянулся, застегнул жюстокор и посмотрел на свои карманные часы. Они расходились со стенными всего на четыре минуты.
День догорал. Вечером во дворце в Сен-Жермен ан-Ле ‘Балет муз’, — совместное творчество Люлли и Мольера. Танцуют король и Лавальер. Под сладкую музыку этого вкрадчивого пройдохи Люлли очередные тысячи ливров вылетят на ветер, озаряя окрестности причудливыми огнями праздничного фейерверка. ‘Лучше потратить деньги на обсерваторию, пока они еще есть, — подумал Кольбер. — Хорошо все-таки, что сегодня мне удалось, не торопясь, выслушать человека не от мира сего, но мнение которого всегда заслуживало пристального внимания’.
Пикар откланивался.

II. ВЕТОЧКА ПУСКАЕТ КОРЕНЬ

Его Величество Богом хранимый король Франции пробудился ото сна. Несколько минут, не шевелясь, нежится Людовик в жаркой полутьме задернутого пологом монаршьего ложа. К двадцати восьми годам он слегка располнел, но пухлое тело не утратило легкости и юношеской гибкости: ‘в цветущем возрасте — прекраснее всего любить…’. Благославенные утренние мгновения! Редчайшие минуты, когда ему дозволительно оставаться самим собою, молодым, жизнерадостным и беззаботным!
Открывать глаза не хотелось. Сквозь дрему король отгадывал смысл отдельных, едва различимых, утренних шорохов. Вот комнатные слуги, крадучись, уносят из спальни приготовленную на ночь еду. Истопник поправляет дрова. Чуть слышно скрипнула кровать главного камердинера. Он, наверное, ушел одеваться. Его постель сейчас соберут и вынесут. Не удержался, шелохнулся на посту караульный мушкетер …
Божественный промысел предначертал Людовику великую судьбу. Бог доверил ему королевство в четыре года от роду. Людовик не помнит себя иначе как сувереном. ‘Пред королями должно преклоняться — они делают все, что им угодно’, — вот первая пропись, по которой он усваивал грамоту. Быть королем — пусть даже совсем безденежным королем в тени деспотичной матери и говорливого хитреца Мазарини — стало для него столь же естественным, как пить и есть. С детских лет поставил Людовик вожделенной целью вырваться из-под опеки, предстать в глазах мира великим королем. Он не торопился, смиренно поджидал часа. Боже праведный, сколько сомнений до сих пор тайно гнетет его из-за боязни оступиться, уронить невзначай царственное достоинство, обмолвиться не к месту. Кто бы мог подумать, сколь много обязанностей таит в себе прилежное исполнение чарующей миссии короля — монарха, вознесенного над миром и воплощающего в своей особе величие нации. Он правит самой многолюдной страной в Европе. Наступит срок, если Богу будет угодно, Людовик соберет под своим главенством все государства окрест. Живым примером докажет он, что не перевелись великие государи на свете!
Французский король с головой отдается исполнению долга. Обычные монархи пляшут под дудку своих министров, не тратят времени на самостоятельные размышления. Людовик не таков. В отличие от прочих он научился глубоко вникать в смысл событий, произносить при нужде без подсказки речи, общаться с иноземными послами. Его не проведешь! Он семимильными шагами наверстывает упущенное в юности — шутка ли, недавно всерьез занялся латынью и отныне лично может читать эпистолы папы римского.
Что у Людовика на первом месте — тщеславие, работа, любовь к женщинам или любовь к празднествам? Он привержен и одному, и другому, и третьему. Король-Солнце строптив, но трудолюбив и педантичен. Честь и хвала должны быть по справедливости возданы суверену, который неделю за неделей, день за днем, час за часом без устали несет на своих плечах бремя царственного величия, неустанно следует раз-навсегда заведенному регламенту. Этот неизменный распорядок жизни французского короля строг как закон природы, незыблем как восходы и заходы небесных светил. На зависть иноплеменным владыкам любой француз, будь то последний паж или первый камергер, пребывая даже за тысячи лье от Парижа, имей он только в руках часы, может безошибочно установить, чем занят в эту минуту христианнейший король, старший сын Священной Римской церкви.
По соседству с Людовиком спит сном праведницы Мария-Терезия.
Угловатая, неказистая, ростом не удалась, да еще при ходьбе умудряется подгибать коленки, — от этакой поступи выглядит еще нелепее. Раздалась, раздобрела Мария-Терезия после трех родов. Придворные грубо льстят, будто не утратила она женской привлекательности. О, господи, да как бы не так!
Жена приходится Людовику двоюродной сестрой. Брак заключили помимо его воли шесть лет назад, из политических расчетов. Мария-Терезия, испанская инфанта, принесла Людовику сомнительные права на кое-какие испанские владения и родила сына и двух дочерей. Девочки умерли в грудном возрасте. В любви она всегда была пресна и флегматична, даже думать не хочется …
Вспомнил скромницу Лавальер. Вспомнил дурман от ее горячего нагого тела, — как лежит она подле него, свернувшись калачиком, тонюсенькая, нежная, уткнувшаяся носом в плечо. Она еще не оправилась от рождения дочки, исхудала. Вчера Людовик снова провел у нее уйму времени, это начинает идти в ущерб его государственным занятиям, так нельзя. Как это сладостно, не выразить словами, когда, едва прикасаясь, берет он ее в руки, и она дрожит, льнет к нему.
Луиза-Франсуаза от него без ума, и ему всенепременно следует отблагодарить ее достойной наградой. Она боится его подарков, бежит от почестей, отказывается от всего, но он одарит ее по-королевски. Пусть пройдет время, он даст ей титул графини … нет, лучше сразу герцогини. Ведь род у нее очень захудалый. А если он сделает ее герцогиней, он сам создаст из небытия новый могущественный род. Златокудрая герцогиня де Лавальер, пусть посмеет ее кто-нибудь задеть.
Людовику XIV де Бурбону, получившему при рождении имя Богоданный, идет двадцать девятый год. Отказов у женщин он никогда не встречал, даже не знает, что это такое. Но взял за правило выказывать свою мужнюю добродетель, где бы ни проводил часы ночного досуга, всегда удалялся провести остаток ночи на брачном ложе.
Раньше он менял метресс чуть ли ни каждую неделю. Теперь он слишком сильно привязался к Луизе, ему настолько приятно проводить с ней время, делать ее счастливой.
Часы отзвонили половину девятого.
— Ваше Величество, — замер в поклоне главный камердинер. — Сегодня суббота, год милости Божьей тысяча шестьсот шестьдесят шестой, четвертое декабря, день святой великомученицы Варвары.
Кормилица бросилась на колени, истово осенила Людовика крестным знамением и поцеловала. Лейб-медик и лейб-хирург с глубокой почтительностью ждали знака приступить к своим обязанностям. Позади них, в полутьме алькова, с благоговением сгрудились вошедшие вместе с ними принцы и принцессы.
Постель короля стояла прямо против восточного окна спальни и при отдернутом пологе утренние проблески солнечного света кланялись в ноги Людовику словно Солнце небесное спешило приветствовать своего двойника, обитающего на земле.
— Я спал, слава Богу, хорошо, — благосклонно приветствовал вошедших король. Врачи прощупали ему пульс и принялись за утренний массаж. Монарх тотчас вспотел, и ему пришлось поменять ночную рубашку. Лежа на животе, он неспеша осведомлялся о делах своих родственников, о напастях, хворях и счастливых исцелениях, о погоде и прочих новостях. Зима стояла холодная и снежная, если такая погода удержится хотя бы до Рождества, то сие хорошая примета: можно будет надеяться на обильный урожай.
В предвиденье Рождества королевская опочивальня украшена была рождественскими яслями, — из множества фарфоровых фигурок отец Анна, духовник короля, воспроизвел в нескольких нишах сценки из Евангелия от Матфея.
В четверть десятого обер-камергер торжественно отдернул полог, и взору короля предстала пышная вереница склонившихся в поклонах именитых вельмож. Король с удовольствием отметил про себя помятый вид главного конюшего и круги под глазами главного гардеробмейстера: ‘То-то, — подумал король, — служба при дворе требует от вас, дети мои, порядка, а вы привыкли слоняться по ночам и утром валяться в теплой постели…’. Но эти мысли прерваны были обер-камергером, который бережно передал королю стоявшую у изголовья святую воду.
Церемониал исполнялся без отклонений. Королю подали золоченую тарелку, над которой он совершил малое омовение рук винным спиртом. Окропив себя святой водой, он углубился в краткую молитву. Сосредоточенно стоял подле ложа Людовика безмолвный иезуит, отец Анна.
Наконец, королю подали туфли и халат, он поднялся с постели и с достоинством пересел в кресло, в котором ежедневно совершалось его утреннее одевание. Камер-юнкер, между тем, оглашал имена вельмож, жаждущих милости лицезреть его королевское величество во время утреннего туалета. Король внимательно слушал, изредка на чело его набегала тень недоумения и, по едва уловимому знаку камер-юнкера, капитан стражи королевских дверей передавал наружу известия о тех, которые вызвали ныне королевское неудовольствие.
В установленный момент двери распахнулись и пропустили престарелого канцлера Сегье, генерального контролера финансов Кольбера, двух государственных секретарей, четырех маршалов Франции и десятка полтора удачливых ловцов королевских милостей. Разношерстная вереница герцогов, маркизов, графов и неродовитых сановников оживленно приветствует Людовика, каждый старается занять выгодное положение для того, чтобы вымолвить словечко. Один из герцогов просит для своего младшего сына освободившееся место губернатора провинции. Король милостиво кивает: ‘Я подумаю…’.
Гуго Льонн сообщает о прибытии послов. Король недоволен, этот плюшевый министр вечно его раздражает, сообщение о послах терпит до заседания Совета. Жалко улыбаясь, маркиз теребит в потных руках брачный контракт своей дочери. Дорого заплатил он обер-камергеру, чтобы проникнуть на утренний туалет, но его опасения не напрасны: этот контракт не будет подписан королем ни сегодня, ни завтра, ни впредь. ‘Я совсем не знаю этого лица’, — роняет король по адресу предполагаемого зятя маркиза, и это замечание вполне решает судьбу неудачливого искателя королевского благоволения.
Кольбер сообщает о здоровье Анны-Марии, двухмесячной дочки Лавальер, которая отдана ему на воспитание. Тема живо занимает Людовика, он справляется о подробностях, расспрашивает, не стесняют ли мадам Кольбер заботы о ребенке. Кольбер доверительно делает еще шаг к королю, остальные придворные слегка отступают, будто они тактично уклоняются от интимной беседы. Король сидит в кресле в чем мать родила. Обер-гардеробмейстер и его помощники уже аккуратно сняли с короля ночную рубашку, а пажи растянули перед ним халат, образуя подобие ширмы.
Кольбер подобострастно рассказывает о капризах грудной девочки, но мысленно судорожно взвешивает шансы на успех в основном деле. Он еще колеблется, начинать или не начинать разговор об обсерватории. На плечах Кольбера сотни дел, больших и малых, требующих его внимания и присутствия. Через час он должен уехать, и не сможет принять участия в заседании Совета. Говорить о важных делах при досужих ушах из рук вон скверно, но ждать удобного случая, упускать драгоценное время, когда дела скапливаются, а настроение короля все равно предсказать невозможно — тоже плохо. Кольбер решается.
— Между прочим, — говорит он как бы мимоходом, — Ваше Величество милостиво поручили мне заняться созданием в Париже астрономической обсерватории Вашего Величества, и я бы позволил себе просить у Вашего Величества разрешения вступить в переговоры с известным астрономом из Геданума, советником тамошнего магистрата Иоанном Гевелиусом.
Король благодушно смотрит на своего министра и продолжает думать о девочке Лавальер. Он, отец девочки, дарует ей достойное положение в свете:
— Кстати, как обстоят дела с нашей академией наук?
— Торжественное открытие намечено на среду 22 декабря. Астрономы считают, что это самый короткий день зимы, Сир, день зимнего солнцестояния.
— Уж лучше бы они выбрали сочельник или день святого Сильвестра. Ну, да Бог им судья. Хорошо, напишите Гевелиусу, — соглашается Людовик и машинально оттопыривает нижнюю губу — скверная привычка с детства. Вдруг, спохватившись, он добавляет, — я надеюсь, ваш протеже на этот раз добрый католик?
Кольбер сгибается в поклоне. Понимающая улыбка блуждает по его некрасивому лицу. Кругом все довольны: и иезуит отец Анна, и Лувуа. Только странная тень промелькнула по лицу любимчика короля, придворного композитора Люлли. Что задумал этот бессовестный плут и обирала?
Процессия из четырех вельмож, сопровождаемых телохранителями, вносит завернутую в белую тафту свежую рубашку короля. Новая волна облагодетельствованных вливается в покои. Принцы крови передают королю рубашку, и тот переходит к объявлению программы дня.
Кольбер остался очень доволен собой. В окружении недругов, на виду у проклятого соперника — ненавистника Лувуа, в присутствии всех пылающих к нему лютой ненавистью вельмож он умело выставил напоказ доверие монарха, лишний раз подчеркнул близость к королю, мимоходом разрешил важный вопрос о кураторе обсерватории. Никто не посмел и пикнуть во время его беседы с королем, — так и должно быть. Никогда не давать спуску врагам, страх неминуемого возмездия — вот лучший советчик, который парализует все их усилия: этому правилу генеральный контролер финансов неукоснительно следовал в своей кипучей деятельности. ‘На святую Катерину каждая веточка пускает корень’, — вспомнил Кольбер слова садовника, который неделю назад пересаживал деревья в парке. Теперь сам Кольбер, честное слово, удачно посадил веточку. Почему бы ей не пустить корень и на святую Варвару?
От пристального взгляда Кольбера, меж тем, ускользнула едва уловимая тень, мелькнувшая на лице придворного композитора Люлли.

III. КОМПОЗИТОР ЛЮЛЛИ

Тридцать четыре года исполнилось в прошлом месяце придворному композитору Люлли, сюринтенданту музыки короля. Небольшого роста, мешковатый, с заметно обозначившимся животиком, выглядит он намного старше своих лет. Глаза маленькие, подпухшие, близорукие, полуприкрыты красными набухшими веками. Мясистый нос с раздувающимися ноздрями. Обрюзгшие щеки с глубокими морщинами. Толстые жадные губы, большой рот, жирный подбородоквыражение лица высокомерное, брезгливое. Дышит тяжело, с одышкой. Но живость движений не утратил, сам показывает, когда надо, замысловатые балетные па.
Родом из-под Флоренции, крестьянский сын, терпел он побои поваренком у Мадемуазельмладшей сестры короля. Прославился как скрипач. Был учителем танцев. Выбился в люди. Но французский язык толком так и не выучил, слова коверкал без зазрения совести.
На собственной шкуре узнал маэстро, что почем в этом мире. Знал цену деньгам. Любил свою власть и цепко держался за нее. Никого не стеснялся и спуску никому не давал.
Фортуна, не скупясь, одарила Люлли талантами. Скрипач, танцор, певец, композитор: шорох ветра, журчанье ручья, шелест листьев в лесувсе голоса природы сливались для него в упоительные сладостные мелодии. Писал он музыку легко, быстро, с озорством. Написанное тотчас отдавал на отделку помощникам. Ленился. Собственную музыку в голове не держал: днем написалвечером забыл.
Четверть часа назад у Люлли созрел злой умысел досадить Кольберу, и теперь он сам для себя оправдывал мотивы, казалось бы, не слишком благовидного поступка. Кольбер дважды выручал его. Первый раз он удержал Люлли на краю пропасти, вовремя предостерегши от близости к Фуке. Дружеское предостережение спасло композитора от верной гибели,внезапный арест сюринтенданта финансов как налетевший смерч в мгновенье ока смыл в пучину забвения многие десятки людей, которым Фуке, будучи на вершине успеха, так щедро покровительствовал. Уцелели из окружения сюриинтенданта Фуке считанные единицы.
Второй разКольбер надоумил Люлли жениться. Это отнюдь не отвратило музыканта от порочных наклонностей, но, по крайней мере, раз и навсегда пресекло бесконечные пересуды. Брачный контракт Люлли был предметом его особой гордости. Контракт украшали автографы короля, покойной королевы-матери, королевы, двух герцогов, обер-камердинера Его Величества и, конечно же, Кольбера с супругой.
Все это сущая правда. Но с некоторых пор Кольбер перестал прислушиваться к вкрадчивым просьбам Люлли, прекратил опекать его многочисленные коммерческие выдумки. Нет так нет, тем хуже для Кольбера. Назрело время показать этому спесивцу, что хороший музыкант, слава Богу, тоже имеет вес при французском дворе. Здесь преуспевает тот, кто без промедления заходит в более высокие двери, плотно затворяет их за собой и имеет возможность без свидетелей поговорить, с кем нужно. Люлли давно готов показать Кольберу свою независимость. Композитор достиг положения, при котором может в случае нужды шепнуть кое-что на ухо даже самому королю. Кольбер недооценивает расторопность Люлли. А зря, зря он так делает. Ему, как никому другому, не мешало бы помнить преисполненный мудрости совет их общего друга Мольера: ‘согласитесь с моим рвотным и я соглашусь с прописанным вами слабительным’.
Их обоихЛюлли и Мольеразовут ‘двумя отпетыми Батистами’. Они оба сильны при дворе. Но им тоже в последнее время становится тесно вдвоем. Люлли предстоит поквитаться еще и с Мольером.
Медлительный и неряшливый в обыденной жизни, в стенах дворца Люлли никогда не уставал мозолить глаза окружающим внешними атрибутами музыкального гения. Он шел грациозно, словно устремившись за партнершей по дивертисменту, порхающей походкой, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, каждый шаг его граничил с виртуозным балетным па, подчиненным единому ритму лишь одного ему известного стаккато. Легко перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, Люлли быстро спускался вниз и так же легко, игриво, поднимал грузное тело наверх, не теряя ритма своего стремительного движения.
Пританцовывая, Люлли шел по длинному коридору, близоруко всматриваясь в полустертые надписи на дверях, при переезде каллиграфически выведенные мелом под присмотром главного квартирмейстера двора. ‘Г-жа де Граммон’, ‘для г-жи принцессы Монако’,сколько бурь разыгрывалось время от времени из-за этих, на первый взгляд, совершенно безобидных надписей. Квартирмейстер обязан был писать, как правило, ‘госпожа такая-то’ или ‘господин такой-то’. Но члены королевской семьи пользовались привилегией требовать в качестве особой почести надпись ‘для госпожи такой-то’ или ‘для господина такого-то’. Принцы и принцессы были разные: своибесспорные, и пришлыезахудалые, спорные. Для претендентов на высокое звание при дворе слово для в надписи на двери имело огромное, ни с чем ни сравнимое значение. Оно заменяло анализ крови на содержание в ней хотя бы капли королевского достоинства.
Ага, вот и двери ‘госпожи графини де Суассон’. Люлли уверенно вызывает горничную, не сомневаясь, что в этих покоях его всегда встретят приветливо, даже когда он появляется безо всякого предуведомления. Минутой позже он галантно целует руку тощей смуглолицей итальянки с черными горящими как уголья глазами и черными же цвета вороньего крыла, еще не уложенными волосами.
Графиня де Суассон, домоправительница королевы, урожденная Олимпия Манчини, была одной из семи племянниц покойного кардинала Мазарини. Могущественный кардинал позаботился, чтобы Олимпия, ровесница Людовика XIV, росла и воспитывалась вместе с ним. В шестнадцать лет Людовик был без ума от рано расцветших женских прелестей Олимпии. Она, как умела, давала ему первые уроки любви. Был момент, когда дядя-кардинал лелеял надеждуи не таил ее от Олимпиичто король остановит свой выбор именно на ней. Но это было заблуждением. Юный Людовик жаждал новизны, свежих ощущений. Внимание его величества приковала на время младшая сестра ОлимпииМария, но и эта привязанность оказалась недолговечной. Мазарини не был безрассудно ослеплен думами о царственном будущем своих племянниц, политика оставалась для него всегда на первом месте.
В восемнадцать лет гороскоп окончательно убедил Олимпию Манчини, что у нее нет шансов на титул королевы Франции. И тогда, оставив тщетные надежды, она последовала совету дяди выйти замуж за графа Суассонского, человека безропотного и мягкого, отнюдь не ревнивого, примерного мужа, который с воодушевлением жил под каблуком у молодой жены.
С той поры две роковые страсти овладели дьявольским умом молодой графини. Эта предательски ласковая итальянка злобно, исступленно ревновала короля и мечтала вернуть себе былое расположение, занять место фаворитки Лавальер. Король побаивался неистовой ревности Олимпии. Второй страстью графини была черная магия и астрология.
Вы слышали новость?оживленно осведомился Люлли у графини после обычных церемонных утренних приветствий. Они говорили непринужденно, на родном языке, по-итальянски. Наш несравненный Клоп ищет опекуна для астрономической обсерватории в Париже …
Астрологической, — любезно поправила его графиня.
Да нет же, я не оговорился. Неслыханное дело, он задумал создать в Париже королевскую астрономическую обсерваторию и поприжать всех вольных звездочетов.
Стрела попала в цель. Олимпия не могла существовать без мистического экстаза, она обожала гадания, предсказанья, пророчества. Особенным пристрастием графини среди других тайных наук пользовалась астрология. Искусство астрологии она изучала под руководством дядюшки-кардинала и своего отца. Отец ее был искушен в предсказаниях смерти. Он правильно предвидел собственную смерть, но до этого совершенно точно предсказал смерть сына, убитого на поле сражения, и предыдущей жены. В последнем случае он ошибся всего на два дня.
Графиня, узкоплечая, сухая, с узкими бедрами, немного вертлявая и чуть резковатая в движеньях, не вспоминая о приличиях, принялась, как бывало делал ее дядя, в волнении ходить взад-вперед по комнате, обсуждая скверную новость. Ей хотелось тотчас действовать и разоблачить коварные замыслы Кольбера. Люлли испугался. Он мечтал досадить Кольберу, но предпочитал делать это втихомолку. Они заспорили.
Конечно,ядовито улыбалась графиня,когда собираются вместе два итальянца, среди них сразу возникают три мнения.
Графиня никогда не пользовалась накладными бархатными мушками, поскольку и без того на лице у нее сидело несколько крупных родинок. Перед появлением в обществе она всегда их тщательно гримировала. Теперь, неприпудренные, они назойливо лезли в глаза Люлли. Лицо графини, с тонким хрящеватым носом и пикантной ямочкой на узком подбородке имело обыкновенно выражение целомудренной неприступности. От волнения оно пошло красными пятнами. Когда графиня слушала, голова ее на длинной худой шее покачивалась из стороны в сторону, напоминая приподнявшегося над землей, рассерженного, готового к нападению змия.
Но, впрочем, Люлли и графиня быстро договорились. Люлли убедил графиню не торопить события. Важно подыскать на место главы обсерватории своего человека, желательно итальянца, не чуждого астрологии и некромантии. Олимпия знала в Болонье одного подходящего кандидата из тамошнего иезуитского колледжа. Он делал большие успехи, и имя его было уже более или менее известно за пределами Италии. Этот астроном, кстати, довольно близкий к папе римскому, был некто Кассини. Порешили на том, что они наведут справки, и каждый будет действовать по мере своих сил и возможностей.

IV. ГОНЕЦ

Люлли никогда не пропускал репетиций. За порядком среди музыкантов следил оком неусыпным и беспощадным. Платил им, правда, с размахом, в этом-то отказать нельзя. Но милосердия не знал, держал постоянно в черном теле. Беременных певиц гнал в шею, только что не бил. При нем у певцов и у певиц, глядишь, и здоровье поокрепло. Раньше чуть что не по ним, так и сразухворь, простуда, насморк. А теперь про насморки думать забыли, заикнутся боятся.
Репетиция была в разгаре. Человек восемьдесят музыкантови скрипачи Камеры, и певцы Капеллы, и оркестранты Большой Конюшнив полном сборе, сгрудившись, едва умещались в тесном помещении. Скрипачи в который раз принимались за новый дивертисмент.
Люлли стучал об пол дирижерским жезлом, отбивая такт. Запело, унеслось ввысь стройное многоголосье скрипок. Пошел было королевский дивертисмент на лад, да только в этот самый момент боковая дверь тихонько приотворилась, отважился скользнуть в нее мальчонка-посыльный, подкрался к маэстро и, встав на цыпочки, зашептал ему что-то на ухо, указывая на дверь.
За дверью, скрестив руки на груди, стоял в грязном дорожном балахоне с островерхим капюшоном на голове монах-капуцин.
Не удалась сегодня репетиция, куда ни кинь. Маэстро кивнул ассистенту, тот сразу, выдвинулся вперед, приосанился, на лету подхватил брошенный жезл. ‘Послезавтра,буркнул Люлли,как всегда’. Вышел.
Memento mori [Помни о смерти — лат.], изрек монах традиционное приветствие своего ордена. Его островерхий капюшон был надвинут на самые глаза.
Будь счастлив, Джакомо!откликнулся Люлли по-итальянски, мгновенно забывая о вызванном неудачной репетицией раздражении.Рад видеть тебя в добром здравии. Садись,отдохни. Я переоденусь …
Люлли удалился, наскоро сменил колет, панталоны, башмаки, содрал парик и, накинув плащ, преобразился Бог весть в кого,сюринтенданта музыки короля можно было принять и за владельца передвижного зверинца, и за сребролюбивого шарлатана-аптекаря с моста Понт-Неф. Захватил Люлли, дабы не покупать в случае чего ночью, факел. Жил он скаредно, экономил на чем мог, убежден был, что только благодаря бережливости и разбогател.
Они добрались, перескакивая дорогой в разговоре с одного на другое, до Сите и зашли в кофейню ‘Сосновая шишка’. В дневное время заведение пустовало. Люлли удобно устроился в дальнем углу и, заказав снеди и вина, продолжал с неподдельным вниманием выслушивать новости.
Талантливый музыкант уживался в Люлли с прожженным дельцом. Он ссужал деньги под бешеные проценты, не упускал случая перекупить, перепродать, взять откуп, сдать домишко в наем. Много разных разностей интересовало его как по ту, так и по эту сторону Альп. Фра Джакомо, флорентиец, дальний родственник Люлли, капуцин, который разносил по Европе святые реликвии, служил для композитора надежным посыльным в его сложных, запутанных торговых сделках. Он доставлял письма, разглашение которых оказалось бы компрометирующим, собирал нужные сведения. Не гнушался капуцин поручений и опасных для жизни, — доводилось провозить ему под монашеской рясой для неизвестного употребления сицилийскую новинку: герметически укупоренные флаконы бесцветной, безвкусной — почти как дистиллированная водица — Аква-Тофаны. Сильный, смелый, расчетливый, был он авантюристом до мозга костей, одним из тех, кто не умеет взращивать плоды и собирать урожаи, а под угрозою силы обирает жатву на тучных чужих нивах.
Сегодня Джакомо находился в Париже проездом и собирался дальше на север, в турне по германским городам, а впоследствии должен был возвратиться в Рим через Вену. Он предполагал переночевать в монастыре только одну ночь, уладить утром все дела с Братством страстей господних и отправиться дальше в путь.
Когда ты будешь снова в Париже, друг Джакомо?
Не раньше осени. Но тогда я поживу здесь месяц-другой.
Давай-давай. Я помогу тебе развлечься …
Люлли, хлебнув лишку, заговорил ни с того, ни с сего о своих неприятностях. Кругом ругают его за коммерческую хватку. На днях сам военный министр, щеголь Лувуа смел попрекнуть его: ‘Как не совестно, мэтр, вам тратить время впустую и заниматься презренной торговлей?’ ‘Я отшил его сплеча,хвастливо болтал Люлли.— Вы, говорю, и сами ей только потому не занимаетесь, что не умеете’.
Увесистый кошелек с золотом перекочевал из латаного кафтана композитора в тайник за подкладкой капуцина. Монах знал, что в важных вопросах, касающихся верных людей, его родственник никогда не скупится. Люлли принялся наставлять фра Джакомо на будущее. Капуцин слушал и вникал.
Напоследок осталось еще одно дельце. Ты ведь поедешь в Рим через Болонью?
Еще не знаю. Но мне не составит труда заехать и даже задержаться там, если нужно.
Там в университете должен обретаться астроном по имени Кассини. Запомнишь?
Чего уж …
Тебе надо отыскать его и сообщить, что в Париже намереваются открыть королевскую астрономическую обсерваторию,Люлли кратко пересказал собеседнику все то, что нашему читателю известно.Не захочет ли он приехать в Париж принципалом обсерватории? Мы тут посоветовались кое с кем и думаем, что можно было бы устроить ему приглашение …
Не проще ли, сеньор, если вы отпишите ему сами. Я передам письмо и выслушаю ответ.
Люлли призадумался. Нет ничего проще написать Кассини коротенькое неофициальное письмо. Но боязно. Ведь даже птичка порой оставляет на шляпе такой след, который с одного раза и не отскребешь. Люллине птичка, и обгадить он собирается не чужую шляпу, а планы всесильного Кольбера. У генерального контролера как у великана Аргуса сто глаз, да впридачу наверняка еще и сто ушей. А ну покажет кому Кассини письмо от Люлли и донесут об этом Кольберу? Есть ли смысл без нужды обременять себя такими уликами?
Нет, Джакомо, так не пойдет. Ты мастер на все руки. Ты сам поговоришь с Кассини. Никаких подробностей, пускай ему все будет темно и непонятно. Сумеешь?
Чего ж тут не суметь …
Хорошо.
Люлли еще долго расспрашивал сумрачного капуцина о жизни в родной Италии. Харчевня мало-помалу наполнялась завсегдатаями. Здесь много бранились, громко спорили, пели песни.

V. ЗАГОВОР МОЛОДЕЖИ

Адриен Озу, разумеется, не позволял себе сорить деньгами, но — по сравнению с другими парижскими астрономами — жил небедно. Его отец — провинциальный аристократ, судейский чиновник — помогал сыну успешно сводить концы с концами. Адриен имел время для досуга, очень любил архитектуру и увлекался шахматами.
Сегодня Пикар к стыду своему проигрывал Озу в шахматы четвертую партию кряду. Он то и дело терял нить игры, ошибался, досадовал и безуспешно силился преодолеть смятение. Разве он повинен в каком-нибудь грехе? Почему собственные любимые ученики налетели на него словно на лютого врага?
Аббат защитил дальнюю пешку ладьей, оголяя и без того слабый королевский фланг. Позиция черных на доске не оставляла надежд. Пикар испытывал неловкость перед Озу за свою неудачную игру и за неряшливость, которая окружала их со всех сторон. Книги и письма пылились на широких шкапах, стульях и даже на полу. Стол в беспорядке загромождали части будущего астрономического инструмента. По углам комнаты валялись стоптанные башмаки.
Неустроенность давно тяготила и огорчала Пикара. Утешением могло служить лишь то, что друзья и ученики Пикара любили его дом таким, каков он есть — не блещущим ни чистотой, ни порядком. Чаще всех забегала сюда святая троица — самый младший из учеников Пикара, сметливый, увлекающийся юноша Мальбранш, сдержанный Рише и давно вступивший на самостоятельную стезю трудолюбивый мастер усовершенствования телескопов Адриен Озу.
Теперь насупившийся Озу молча обыгрывал его в шахматы.
— Скажите мне ради Бога, отчего все-таки и вы, и Рише, и Мальбранш ополчились на меня? — не выдержал томительного молчания Пикар. — С тех пор как я убедил Кольбера вплотную заняться обсерваторией между нами пробежала черная кошка.
— Мы же вам объясняли. Что вы еще ждете от нас после того, как вы отказались встать во главе обсерватории? Пусть лучше ее вовсе не будет.
— Да нельзя же так, Адриен. Ладно, Рише и Мальбранш молоды, у них горячие головы. Но вы-то немногим моложе меня, мы полноправные коллеги, на равных станем скоро пенсионерами академии. Вы-то хоть понимаете, что стань я во главе обсерватории, мне пришлось бы забросить дом, друзей, наблюдения и заняться совсем другим: делать умный вид при дворе, наносить визиты, составлять гороскопы …
— Неправда. Вовсе не обязательно. Дом у вас, кстати, заброшен и так. А на обсерваторию времени можно было бы тратить совсем немного. Мы бы вам помогли. Возьмите за пример Гюйгенса: разве его обязанности мешают ему спокойно работать?
— Неудачный пример, Адриен, — вы сами прекрасно это знаете. Гюйгенс — иностранец, да еще протестант. Он не принят при дворе. Ему не надо заниматься ни строительством, ни добыванием денег на новые инструменты.
— Мы так и поняли, что ваше личное благополучие оказалось для вас превыше интересов тех, кого вы сами взрастили и обучили. Выяснилось, что полагаться-то на вас и нельзя.
— Но чем вам не угодил Гевелий?
— Гевелий, может быть, очень даже и хорош, да только мы все ученики не Гевелия, а Пикара. Приедет в Париж Гевелий один-одинешенек, потом начнет вдруг собирать вокруг себя своих прежних ассистентов, секретарей. Каждому потребуется и пенсия, и телескопы. А что ждет, скажем, Мальбранша, которого обучал не Гевелий, а Пикар? Добрый аббат Пикар заступится, конечно, перед директором за Мальбранша, да только ведь у директора, знаете, по всем поводам будет собственная точка зрения. У него, у директора, случайно может не оказаться для Мальбранша подходящего места…
— У страха глаза велики.
— Да как же не бояться? А если так и случится! Вы-то человек с положением, вам все равно, во главе вы обсерватории или не во главе — вас никто не тронет. А каково может прийтись тем, кто своего голоса не имеет? Поздно вам будет искать защиты у Кольбера. Директор сам здесь и разберется, кто ему нужен, а кто нет.
— Диву даюсь, Озу, слушая вас.
— Ну и напрасно, — вам шах, месье. Кто предложил построить обсерваторию в Париже? Пикар. У кого созрел ясный план, чем должна заниматься обсерватория? У Пикара. И он, аббат Пикар, устраняется от всяких действий. Кто принужден был принять на себя первый удар и первым обратиться с меморандумом о необходимости обсерватории к королю? Озу! На чьи плечи вы перевалили переписку с Королевским обществом в Лондоне? На плечи Озу! И вот результат — уже полгода как меня избрали почетным членом этого общества!
— Так ведь я радуюсь и горжусь вами. У вас появилось свое заслуженное имя в науке, Адриен. Это ценно. Вас знают за границей.
— Разве я не благодарен вам? Паскаль мой учитель в математике, вы — мой учитель в астрономии. Но это не мешает мне говорить вам нелицеприятно: вы пренебрегаете своим долгом главы французских астрономов, — Озу, не скрывая торжества, выиграл коня. — Сдавайтесь, месье, нет смысла доигрывать партию. Теперь наша общая мечта об обсерватории близка к осуществлению. Кто вместе с Пикаром может составить цвет обсерватории? Его ученики. А что предлагает Пикар? Отдать все своими руками: неизвестно кому и неизвестно зачем!
Пикар медленно помогал Озу собирать шахматные фигуры:
— Поначалу я наивно полагал, что Мальбранш и Рише передали вам свой петушиный задор. Однако похоже, что не они, а вы сами хотите опутать меня по рукам и ногам. Вы мне очень нравитесь, дорогой Озу, но меня не покидает ощущение, что ваша аура окрашена в ярко красный цвет — цвет вражды и раздора.
— Я христианин, месье, и плохо представляю, какой смысл вкладывали язычники в понятие ауры.
— Аура — незримая эманация души, флюид, который легким ветерком веет от человека и окрашивает его поступки. Аура может быть белой — цвета невинности, голубой — цвета добра и мира. Простите меня, Адриен, я не могу отделаться от впечатления, что у вас за спиной, словно крылья согрешившего ангела, простирается аура ярко-красная с желтым отливом, цвета языков пламени, крови и зла, которая ссорит между собой друзей, накликает беду и вызывает насилие.
— От таких слов хоть у кого мороз проберет по коже. Действительно, нет ничего горше ссоры друзей. Только, как хотите, семена раздора гнездятся не во мне, а в вас. Я буду откровенен с вами, так же, как вы откровенны со мной. Никто из ваших учеников не радуется, когда вас за глаза величают адвокатом проигранных дел.
— Но ведь это же пустое злословие, охота вам обращать на него внимание. Слушайте, Адриен, вы давно заглядывались у меня на трубу Гассенди. Хотите, я подарю ее вам на память в знак нашего примирения?
Пикар бережно взял в руки старенькую зрительную трубу — восемь узких вдвигающихся друг в друга плотно склеенных картонных трубочек, наружная из которых, как переплет дорогой книги, оклеена была телячьей кожей с золотым тиснением. Вдоль оправы линзы шла кольцом мелкая латинская надпись, которую Озу знал наизусть: Гассенди этим пользовался.
— Она ваша, Адриен.
— Нет, учитель. Я не приму такой жертвы. Я не хочу усыплять свою совесть. Я буду продолжать бороться с вами. Я помогу вам понять самого себя. Рише и Мальбранш огорчились настолько, что вообще не захотели никогда больше переступать порога вашего дома. А я переборол себя, пришел, сел играть с вами в шахматы. Мне действительно очень хочется обладать трубой Гассенди! Давайте договоримся — я с ликованием приму ваш подарок в тот день, когда вы станете куратором Парижской обсерватории.
— Кто может заставить меня изменить решение? Разве если меня попросит об этом сам король? Однако все это переливание из пустого в порожнее, а нам давно пора идти. Собирайтесь-ка лучше, а то мы сегодня окажемся в опоздавших.
Они оба закутались в плащи, попрощались с прислужницей Франшеттой и вышли на улицу. Зимний Париж грел ноги у горящих очагов: то там, то тут в морозном воздухе вились над крышами домов сизые струйки дыма.
Не успели Пикар и Озу миновать и двух кварталов как им навстречу вынырнул молодцеватый усач. Он был в широкополой шляпе с плюмажем, чуть согнутый под бременем лет, однако не утративший представительности. Ухватка его невольно воскрешала воспоминания о похождениях удалых дуэлянтов-мушкетеров эпохи кардинала Ришелье.
— Хо-хо-хо! — громогласно воскликнул дуэлянт и фамильярно похлопал Пикара по плечу. — Месье Жан, какая встреча! — Усач шел в сопровождении молодого красавца-южанина, который старался вести себя с напускной небрежностью. Наряд последнего свидетельствовал о неукротимом желании шагать в ногу с модой, на его шляпе могло разместиться воронье гнездо.
Лицо шумного незнакомца показалось Озу знакомым, но он не успел сообразить, кто бы это мог быть, как Пикар опередил его:
— Вы снова в Париже, любезный шевалье! От души рад столь неожиданному свиданию.
— Да, я снова в Париже. При дворе, знаете ли, жизнь бьет ключом.
— Разрешите представить вам мэтра Озу, тоже астронома. Познакомьтесь, Адриен — перед вами прославленный Антуан Гомбо шевалье де Мере из Пуату, знаток математики, большой друг Паскаля и Ферма.
— Да-да, и по-прежнему большой любитель трик-трака, — усач растянул рот до ушей в горделивой улыбке. — Мы наверняка уже были знакомы с господином Озу. Черт знает где, да уж наверное где-нибудь да встречались. Позвольте, в свою очередь, оказать вам высокую честь и представить маркизу де Пигелену. — Южанин постарался изобразить на лице приветливую заинтересованность. — Маркиз совсем недавно пожаловал к нам из Гаскони и делает невероятные успехи при дворе. Статс-дамы от него без ума. Скоро он получит полк, а я тогда — хо-хо-хо! — испрошу у него патент на роту. Да что это мы встали посреди улицы, черт возьми! Месье аббат, забирайте в охапку вашего друга и пошли ко мне на улицу Старой Голубятни, не стесняйтесь …
Пикар извинился, сказав что им необходимо торопиться в королевскую библиотеку. Усач не хотел ничего слушать, но уступил, наконец, при том только твердом условии, что Пикар всенепременно отдаст ему визит на улицу Старой Голубятни в ближайшие дни.
— Вы действительно знаете кавалера де Мере? — спросил Пикар у Озу, когда они раскланялись с любвеобильным шевалье.
— Лицо его сразу же показалось мне знакомым. Мы с ним наверняка встречались где-нибудь еще при жизни Паскаля.
— Тогда он был гораздо моложе и выглядел хоть куда. Он до сих пор гордится и рассказывает при каждом удобном случае, как открыл Паскалю и Ферма глаза на теорию вероятностей. Шевалье добрый человек, душа нараспашку, но только говорлив через край и как большинство праздных аристократов самонадеян. Он без тени сомнения считает себя гораздо выше Паскаля, поскольку, дескать, Паскаль занимался только физикой и математикой, а он, шевалье де Мере, знает математику как Паскаль, но кроме того владеет шпагой как мушкетер, имеет успех у женщин и вообще несравненно шире знает жизнь.
— А кто такой его друг гасконец? Он кажется назвал его маркизом де Пигеленом.
— Я вижу его в первый раз, — признался Пикар.
— Должно быть, приезжий, который ищет счастья при дворе. Впрочем, если не считать его шляпы, он производит приятное впечатление …
Королевская библиотека, в которой происходили по четвергам встречи парижских эрудитов — приземистый павильон у пруда на задворках парка Кольбера — уже несколько лет находилась в полном ведении геометра Пьера де Каркави. Имя хранителя библиотеки пользовалось известностью среди эрудитов всех европейских стран. Он был одним из добросовестных подданных великой республики ученых, — державы, владения которой не помечались на географических картах, между тем как неизгладимые следы трудов ее славных подданных исподволь, пядь за пядью, видоизменяли облик мира не в меньшей степени, чем воля королей или козни ордена иезуитов.
Вольнолюбивая республика ученых не знала ни вассалов, ни сюзеренов. Ученые мужи не ставили над собой, как вышколенные монахи, ни генералов, ни цензоров. Чаще всего они не знали даже друг друга в лицо. Почтовые кареты окольными путями, минуя враждующие между собой государства, развозили по Европе толстые эпистолы, и свежие научные результаты, сообщенные без утайки, словно кирпичная кладка, слой за слоем, наращиваемая мозолистыми руками опытных каменщиков, складывались в ажурный каркас замка новой науки, где схоластическое словотворчество было замещено критическим экспериментом, а число и мера заступили свое место в качестве признанных инструментов исследования вместо отживших свой век умозрительных догадок и спекуляций.
В прежние годы роль великого почтового магистра республики ученых с блеском играл во Франции достославный францисканец патер Марен Мерсенн. Теперь эта роль перешла к Каркави, который стал преемником Мерсенна, через своих многочисленных корреспондентов неукоснительно получая для парижских эрудитов сведения о научных новшествах со всех концов земли. Благодаря Каркави ученые труды парижан также становились достоянием всей Европы. Он с похвальным усердием поддерживал переписку с Лондоном, Академией дель Чименто во Флоренции, кружком испытателей природы вольного баварского города Швайнфурта, эрудитами из Рима, Гааги и десятков других городов, больших и малых.
Вот и все участники заседания в сборе. Посторонние слушатели на еженедельные встречи в королевскую библиотеку не допускались, но даже и постоянным участникам этих собраний было тесновато. Наряду с известными парижскими эрудитами здесь присутствовали их ученики. Вдоль длинных стен душной залы выстроились тяжелые шкафы красного дерева, за дверцами которых, забранных густой сеткой темной шнуровки, тускло мерцали кожаные, с золотым тиснением, своды знаний, сочинения отцов церкви, переводы. Изъясняться на любом другом языке кроме латыни в этих стенах казалось кощунством.
На почетном месте у окна сидели невозмутимый, как всегда, Христиан Гюйгенс, будущий непременный секретарь Парижской академии патер Дюамель и хозяин дома Пьер де Каркави.
Патер Дюамель — королевский капеллан — закончив перебирать четки, благословил почтенное собрание, и Христиан Гюйгенс объявил слушание очередного мемуара господина де Роберваля о трахоиде. Вся внешность устремившегося к кафедре оратора, прыгающая походка, сальные свисающие до плеч волосы и пылающий, язвительно сверлящий аудиторию взор, обличали в нем страстного спорщика, вспыльчивого, мнительного и мстительного.
Настоящее имя господина де Роберваля, как оно значилось шестьдесят пять лет назад в корявой метрической записи сельского кюре, было Жиль Персонье. Родился Персонье зажиточным вилланом, но математика с юных лет отвратила его от стези предков и сумела заменить отцовскую землицу. Жиль опрометчиво пренебрег благами жизни и, воспламененный единой страстью, действительно стал профессиональным математиком, несмотря на скверный характер, отчаянную конкуренцию и подсиживания вот уже три десятилетия удерживая за собой весьма почетное профессорское место в Коллеж де Франс. Гордыня у математика развилась непомерная, почему он некогда и переименовал сам себя втихомолку из крестьянина Персонье в аристократа де Роберваля. Этот-то де Роберваль и произносил теперь вычурную латинскую речь, обильно приправляя ее саркастическими наскоками по адресу своих мнимых недоброжелателей.
Будущие академики без конца подтрунивали над болезненным самообожанием своего коллеги, человека в повседневном общении мелкого и завистливого. Однако рассудительный Гюйгенс, не забывая, что истина рождается в спорах, всегда умел свести чересчур горячие споры, грозившие перейти в перебранку, к тонкой шутке и удерживать любое собрание эрудитов в рамках полной благопристойности. Люди молодые и здоровые должны ежедневно помнить, что они тоже состарятся и одряхлеют, а для пожилого математика свет, конечно же, сошелся клином на его научной репутации, пусть даже преувеличенной и раздутой. Самомнение Роберваля было, впрочем, тем более извинительно, что он сохранял полную работоспособность и за долгие годы действительно внес заметную лепту не только в чистую математику, но также в механику, физику и астрономию. Весы Роберваля, к примеру, нашли широкое применение и в Париже, и за рубежами Франции.
Сообщение Роберваля о трахоиде — он сам не интересовался ничьими работами, но считал, что все должны интересоваться его, а потому выступал с мемуарами чаще остальных — выслушано было с гулом одобрения и шарканьем отодвигаемых кресел. Слушатели разминали затекшие ноги. Никаких недоуменных вопросов не последовало. Один только молодой человек, из учеников, с робостью поинтересовался, в чем состоит секрет того обстоятельства, что для одной и той же кривой, которую Галилей называл циклоидой, а Блез Паскаль исследовал под именем рулетты, уважаемый мэтр использует ныне исключительно название трахоиды. Роберваль вспыхнул и тотчас попытался затеять спор о своих приоритетах. Гюйгенс примирительно уточнил, что терминология в данном случае не имеет решающего значения, однако в интересах истины и лучшего понимания друг друга всем эрудитам следовало бы стремиться к единообразию как в математической символике, так и в употребляемых терминах. Он поблагодарил оратора — ‘… нашего неувядающего старейшину, творчество которого являет собой ободряющий пример неиссякаемой продуктивности …’, и прения сами собой перекинулись на злободневный вопрос: критику господина Дени де Салло, советника парламента.
— До чего же можно извратить хорошее начинание? Он взялся вести дневник ученых, но его ‘Журналь де Саван’ появляется от случая к случаю и печатает всяческую ерунду! Невмоготу раз в месяц оттиснуть полтора листа ин-кварто!
— Нельзя путать науку с коммерцией! ‘Журналь де Саван’ не должен приносить прибыль, а должен служить интересам нашей академии! Отобрать его у Салло!
— Господа! Упаси нас Бог взять на себя это скандальное издание! Преподобный отец-провинциал уже намекал, что Салло наступает на ноги иезуитам, а нунций без обиняков говорил, что он слишком дурно отзывается об инквизиции. Зачем академии чужие печали?
— Правильно! Нечего ему быть умнее всех! Ишь расхрабрился! Как он смел подвергать сомнению мои работы!
— В вас говорит самолюбие!
— Посылать что ли свои мемуары в Лондон? Любо-дорого посмотреть, как выходят там ‘Философские записки’. Они начали позже нас, а выпустили уже девятнадцать номеров. Я получаю их точно раз в месяц, они выходят по первым понедельникам как объявлено.
— Конечно же, они издаются при поддержке Королевского общества, а не служат прихотям частных лиц. Сместить Салло и его присных!
Все галдели и горячились, сходясь в убеждении, что мэтр де Салло ознаменовал 1665 год прекрасным начинанием — 5 января он выпустил в свет первый номер дневника ученых ‘Журналь де Саван’, который обещал издавать каждый месяц, однако дело у него не идет на лад и ныне назрела необходимость взяться за него всерьез. Порешили уполномочить месье Гюйгенса официально нажаловаться господину Кольберу, что Салло и аббат Галлуа поставили французскую науку в зависимость от своей корысти и просить обсудить передачу журнала, главное, с соответствующей субсидией, в ведение создаваемой академии наук.
Волей-неволей Гюйгенс вынужден был согласиться и поспешил предоставить кафедру для оглашения экстраординарных известий коллеге Пикару.
— Мои известия, — начал Пикар, не поднимаясь с места, — исходят от монсеньера Кольбера. Я давно обещал попробовать заразить его нашим общим энтузиазмом в отношении обсерватории. Монсеньер Кольбер выслушал соображения по этому поводу с пониманием и сочувствием. Через несколько дней он дал знать, что Его Величество одобрил открытие в Париже королевской астрономической обсерватории и предписали пригласить в качестве ее руководителя Яна Гевелия…
Для большинства новость была ошеломляющей. Гюйгенсу, который не любил прибегать к этой мере, пришлось похлопать в ладоши, чтобы успокоить возбуждение. ‘Будет ли обсерватория подчинена создаваемой академии? Будут ли в обсерваторию привлекаться только пенсионеры академии или она получит самостоятельный персонал. В каком здании разместится обсерватория?’ — расспросам не было конца.
Люди, занимавшие удобные кресла в тесной зале королевской библиотеки, очень разнились между собой по возрасту, положению в свете, по своим знаниям. Но их роднила любознательность, природная склонность доискиваться первопричин явлений. Будь то аристократы, аббаты или выходцы из третьего сословия, — собравшиеся, как правило, не были узкими догматиками и в глубине души гордились громкими именами ученых прошлого поколения — Декартом, Гассенди, Паскалем. Правда, ни один из сторонников Декарта не был допущен ныне в состав академии, а о Паскале — в связи с защитой янсенизма и его ‘Письмами’ — лучше было во всеуслышание не упоминать, однако именно эти имена составили славу французской науки середины века. Новое поколение горело страстным желанием превзойти своих выдающихся предтеч.
— Почему вызывают Гевелия? Неужто король или монсеньор Кольбер самостоятельно высказали такое пожелание? Наверное эту мысль подсказали монсеньеру Кольберу вы сами, Пикар? — недоверчиво поинтересовался Каркави.
— Считайте лучше, что к мысли о приглашении мэтра Гевелия мы с монсеньером Кольбером пришли сообща. Это отвечает намерению Его Величества привлекать к себе на службу людей наиболее способных и уже имеющих мировую известность. Мне кажется, что присутствие столь разносторонне одаренного и прославленного исследователя как мэтр Гевелий с первых же шагов направит деятельность нашей обсерватории в верное русло. Впрочем, допустима другая точка зрения, и коллега Озу уже имел случаи несколько раз наставлять меня как отбившуюся от стада овцу.
Все оглянулись на Озу. Тот вовсе не хотел спорить со своим учителем на людях, но принужден был встать и объясниться:
— Мы, астрономы, питаем глубокое уважение к трудам Яна Гевелия, имя которого будет вписано в историю нашей науки. Его сочинения говорят сами за себя. Я имею честь переписываться с секретарем Лондонского королевского общества, мистером Ольденбургом, который регулярно ставит нас в известность о всех текущих розысканиях мэтра Гевелия. Но, господа, предположим на минуту, что монсеньер Кольбер пожелал бы выслушать меня. Я сказал бы ему, — я кричал бы, потому, что это крик души — что удаление сильно искажает представления об истинных размерах явлений. Геданум далек, и вот астроном из Геданума, которого никто из нас лично не знает, кажется в нашем воображении Колоссом Родосским, а все здешние выглядят по сравнению с ним малыми и хрупкими. Воистину: нет пророка в своем отечестве. Среди нас сидит человек, который сделал в науке не многим меньше чем Гевелий. Я имею в виду, вы понимаете, мэтра Пикара. И вот мы сравниваем живого месье Пикара с тенью, которую отбрасывает из Геданума мэтр Гевелий. Эта тень кажется нам грандиозной и величественной, но уверяю вас, что мэтр Пикар во главе обсерватории из родного Парижа будет отбрасывать на весь мир тень не меньшую, чем Гевелий из Геданума.
— Угу, — мрачно изрек Роберваль, озираясь по сторонам, — послушать вас, так один из лишних здесь сегодня месье Гюйгенс. Зачем его приглашали из Гааги, когда и среди нас можно было бы подыскать неплохого президента?
— Простите, дорогой Роберваль, — вмешался Гюйгенс, — я всегда высоко ценю вашу прямоту и искренность. Не хотел бы думать, что я пришелся в Париже в тягость кому-то, кроме месье Каркави, который вынужден был потесниться, чтобы поселить меня в стенах королевской библиотеки, — Гюйгенс галантно поклонился своему соседу справа. — Однако за словами коллеги Озу я вижу более рациональные мотивы. Когда мы раз в неделю по четвергам придирчиво обсуждаем здесь сообщения коллег о новых экспериментах и новых открытиях, мы представляем собой собрание экспертов. Чем опытнее эксперты и шире их круг — тем лучше. Следовательно, и приглашение меня, и приглашение любого другого компетентного человека служит лишь на общее благо. За исключением еженедельных встреч мы трудимся каждый сам по себе. Обсерватория — совсем другое дело. Она должна быть отнюдь не полем словесных баталий, а живым организмом, большой семьей, в которой каждый со всей определенностью наперед знает свое место и обязанности. Семьи не рождаются готовыми со взрослыми детьми. Каждая семья растет, взаимоотношения между родителями и детьми претерпевают изменения и приобретают зрелые формы. Постепенный рост обеспечивает передачу опыта и преемственность традиций. Ведь даже гомункулуса наши предки хотели вырастить, и это решение казалось им более приемлемым нежели одухотворение взрослого Голема. Рассуждая таким образом, я должен разделить точку зрения коллеги Озу. Наши друзья Пикар, Озу, Буллиальд, Пьер Пети, Рише, Мальбранш знают друг друга не первый год. В Париже предостаточно компетентных лиц, чтобы послужить головой, сердцем и руками будущей обсерватории, в то время как попытка пришить к телу трудолюбивого дятла голову орла, не исключено, может завершиться неудачей.
Собрание завершилось, и вскоре библиотека опустела. Гюйгенс и Каркави, распрощавшись с гостями до следующей недели, отправились в парк подышать свежим воздухом. В зале осталась лишь святая троица — Озу, Рише и Мальбранш.
— Ну и ну, — раздраженно заговорил, изливая накопившуюся злость, суматошный Мальбранш. — Каков наш Дон-Кихот! Судя по результатам, он не внял твоим словам ни на грош!
— Да, — горько признался Озу, — наш общий любимец Дон-Кихот из Парижа по-прежнему витает в облаках. Главное, он нисколечко не раскаивается в содеянном.
— Угораздило же человека родиться на свет с таким несносным характером! Его уговаривают, а он ни с места. Что же делать-то? И нажаловаться на него некому!
— Мы с ним сыграли четыре партии, и под конец все-таки разговорились. Он заметил в шутку, что может быть еще и подумал бы, если бы только его пригласил сам король.
— А что, если на самом деле добиться аудиенции у короля, склониться до земли и все ему объяснить!
— Ты что ли сам к нему собственной персоной и отправишься? Вон Озу, не тебе чета, в прошлом году писал королю об обсерватории. Ну, и многого он добился?
— А вы знаете, — воскликнул непоседа Озу, — у меня возникла мысль. Когда мы с Дон-Кихотом шли сюда, то повстречали шевалье де Мере с неким важным гасконским дворянином. Шевалье снова перебрался в Париж. Я был с ним когда-то давным-давно знаком. Вы знаете, кто такой шевалье де Мере?
— Не очень, — в один голос протянули Рише и Мальбранш.
— Шевалье де Мере — влиятельный дворянин, которого всегда привлекали науки и учение. Он картежник и выпивоха, но даже из этого проистекла некоторая польза. Шевалье регулярно проигрывался в трик-трак и соизволил посоветоваться с Паскалем и Ферма, как ему впредь лучше строить игру. Те увлеклись задачами шевалье, и пришли к выводам, которые получили теперь общее название теории вероятностей.
— Но причем здесь теория вероятностей?
— Шевалье гордится своим вкладом в науку и ни за что не упустит случая показать связи и влияние. Ходить куда-нибудь самим бесполезно, а попросить влиятельного при дворе аристократа — совсем другое дело. Мы можем просить его широко оповестить всех при дворе, что живет-де в Париже такой замечательный, но очень скромный астроном, аббат Пикар, и что королю есть прямой смысл не искать никого за тридевять земель, а пригласить чересчур скромного Пикара взять на себя руководство Парижской обсерваторией.
— А это мысль! — ухватился Мальбранш.- Только лучше сразу поднимать выше. Что за гасконца ты встретил вместе с шевалье?
Озу подробно припомнил обстоятельства встречи, и они с Мальбраншем решили, что лучше сразу обращаться за помощью к будущему полковнику — молодому маркизу де Пигелену.
— Ты все молчишь и молчишь, Рише, — возмутился Мальбранш. — Ты-то что думаешь?
— Не нравится мне вся эта затея от начала до конца. Вы готовы вовлечь в это дело неизвестно кого. Из этого ничего путного не выйдет. Но никаких других путей все равно не предвидится. Можно попробовать …
Озу сел за стол и, обмакнув гусиное перо в тушь, размашисто начертал на чистом лоскуте бумаги:
Его светлости, достопочтенному и ученейшему господину маркизу де Пигелену… Он помедлил и, решив, что кашу маслом не испортишь, добавил — … командору королевских орденов …

Монсеньер,

Благорасположение, которым вы меня сегодня удостоили, окрыляет меня и является причиной, побуждающей обратиться к Вам за покровительством в минуту отчаяния и скорби …

VI. КАМЕНОЛОМНИ ПРЕДМЕСТЬЯ СЕН-ЖАК

Аббат Пикар изнемог в поисках места под обсерваторию. Что ни день, в метель и в февральскую распутицу, верхом на муле, не щадя сил, он объезжал свободные от застройки окрестности Парижа. Пикар пристраивал мула к коновязи, за кружкой вина в дымных харчевнях заводил знакомства с бондарями, чеботарями, шерстобитами, старьевщиками, — с теми, кого в обществе обыкновенно величают навозной жижей, расспрашивал старожилов о ветрах и туманах. Его интересовало всё: погода, повадки близлежащих рек и ручьев, грязь на дорогах и норов жителей.
Пикар умел снискать к себе искреннее расположение молчунов-крестьян и тугодумов-ремесленников. Беседы велись пространные, неторопливые. Говорили о недородах, о грабителях с большой дороги, о непосильных податях. Если Пикара сопровождали ученики, терпение их быстро лопалось, и шумный, непоседливый Озу, пуча глаза, напоминал о необходимости поспешать. Аббат сердился на Озу, но молодежь брала Пикара в оборот и чуть ни силой уводила восвояси.
Еще никому из астрономов той поры не выпадал счастливый жребий самому покупать землю специально под обсерваторию. Тихо Браге, великий звездочет века, построил обсерваторию на клочке суши, которую получил в дар от короля, это был туманный и ветренный остров Вен в Зундском проливе. Ян Гевелий расположил инструменты на крышах принадлежащих ему в Гданьске трех домов. А каким должно быть сознательно выбранное место для астрономических наблюдений, рассчитанных не на годы — на столетия?
Выбрать его в деревенской тиши, вдали от Парижа: в этом случае астрономы без карет и лошадей потеряют живую связь с друзьями и коллегами. Да и подвозить строительные материалы по бездорожью окажется нелегко. Разместиться в Париже — не упасешься от помех из-за фейерверков, праздничных огней, любопытных. Назначить место в низине — одолеют туманы, взобраться на холм — работе будут препятствовать ветры.
Кольбер рекомендовал вести поиски к югу от города, где он уже облюбовал место под постройку мануфактуры гобеленов. Пикар и сам склонялся к этой мысли, поскольку разросшийся город защищал южные окраины от пронзительных северных ветров. Но время шло, а он никак не решался сделать окончательный выбор.
Как-то в горькую минуту Пикар излил душу великому Антуану Арно. Потухший взор подвижника Пор-Рояля на мгновенье оживился:
— Вас устроила бы дюжина арпанов, Жан? — поднял глаза Арно.
— С лихвой! Под строительство обсерватории хватило бы отвести арпанов пять, от силы — десять.
— За чем же дело стало? Вашим нуждам, сдается мне, отвечает пустошь, где я привык прогуливаться наедине со своими мыслями вдали от городского столпотворения. Знаете, где расположен наш женский монастырь?
— Женский монастырь Пор-Рояль? Конечно, на краю города, у ворот Сен-Жак.
— Вы искали в тех краях, Жан?
— Честно признаться, не успел. Да мне и в голову не приходило, что там можно отыскать нечто стоящее. Я смотрел не ближе лье от застав …
— Предубеждение — не советчик. Мать Анжелика — прежняя аббатисса Пор-Рояля — моя сестра. Я часто наведывался к ней, покуда она была жива, отчего в тех краях и бывал. Отправляйтесь от Латинского квартала по улице Сен-Жак. Когда минуете Пор-Рояль и ворота, следуйте, никуда не сворачивая, по Орлеанской дороге через предместье Сен-Жак. Направо уйдет улица Дозорной Колотушки, которая соседствует с улицей Ангелов. А невдалеке от дороги с правой руки тянется улица Ада. Надеюсь, вас не смутит соседство янсенистского монастыря? — не меняя тона спросил Арно.
— О чем вы говорите, Антуан? — обиделся Пикар.- Скажите лучше, при вашей-то неприязни к науке, вы нарочно советуете мне отправиться к Воверскому черту, — отплатил той же монетой Пикар. В стародавние времена возведен был в предместье Сен-Жак замок Вовер, который в народе считался пристанищем нечистой силы. Парижане, отправляя друг друга куда подальше, за словом в карман не лезли и указывали точный адрес, — пословица гласила: ступай, дружище, к Воверскому черту. Там-то, за просторами Люксембургского сада, и располагалась улица Ада.
Настал черед Арно дать Пикару отповедь:
— Не передергивайте, Жан. Мы никогда не причисляли ученых к сонму модных болтунов. В наш растленный век сочинители романов и театральные поэты — вот публичные отравители. Они отравляют не плоть, но верующие души. Это вовсе не относится к вам. Наука — истинная наука — открывает путь к постижению высшей мудрости творца. Иезуиты, напялившие тогу спасателей веры, оскверняют извращенной моралью смысл учения Христа: Бог же не страшится наготы истины, ибо он сам есть высшая мера истины. Последователи Янсения порицают литературу, но приветствуют ученых. Так вас интересует пустошь?
— Конечно, Антуан.
— Она лежит меж дорогой и улицей Ада. Там давно не пашут и не сеют, но со времени Сна, — Арно ухмыльнулся, — эти буераки величают Полем Высоких Овсов. Там заброшенные каменоломни да несколько ветряных мельниц …
— Ветренное место?
— Вовсе нет. Мельницы понастроили, не разобравшись. Место безветренное и ласковое, даром, что у черта на рогах. Со всех концов закрыто садами: сад Пор-Рояля, Люксембургский сад, слева — капуцины, справа — ораторианцы. Вы без труда отрежете на этой пустоши участок, какой надобен. И с водой там удобно. Есть озерцо, и вблизи проходит знаменитый Аркёйский акведук …
Антуан Арно говорил медленно и тяжело, бережно складывая слова в короткие фразы. Пикар дивился на этого бесстрашного правдолюба, который охотно помогал другим как будто за каждым углом не подстерегали его кары, самой легкой из которых стало бы вечное изгнание. Арно был обречен и прекрасно понимал, что каждый день крыша может рухнуть на его голову. Преданность идее засушила тело Арно, погасила взгляд и посеребрила виски. Но как и его отец, Антуан поклялся не складывать оружия до гробовой доски. Силы были вопиюще неравны, но Арно — великого Арно — поддерживала вера в святое предначертание. Он был убежден в своей правоте. Он шел на Голгофу против иезуитов за идеи янсенизма, за идеалы Пор-Рояля.
Католический мир не мог оправиться от потрясений с того осеннего дня 1517 года, когда воинствующий ересиарх, сын рудокопа, монах-августинец Лютер кованым гвоздем прибил к дверям церкви в Виттенберге 95 тезисов против индульгенций. Пожар крамолы раздували Мюнцер, Кальвин, Цвингли, Меланхтон. Протестанты отвергали власть папы, церковную иерархию, культ святых, почитание икон, церковные богатства. Зараза растеклась по всей Европе. Протестантские лягушки квакали из торфяных болот Голландии, с берегов Женевского озера, из чинных дворцов немецких князей. Под именем гугенотов протестанты пустили корни во Франции. В число протестантских держав вошли Англия и Швеция.
Для борьбы с протестантской ересью и возвышения веры испанский идальго Игнацио-Лопес-де-Рекальдо Лойола с благословения папы учредил в 1534 году Общество Иисуса. Но в своем благочестивом рвении иезуиты переступали всяческие границы. ‘Подчиненный должен смотреть на старшего, — писал Игнацио Лойола — как на самое Христа. Он должен повиноваться старшему как труп, который можно перевертывать во всех направлениях, как палка, которая повинуется всякому движению, как восковой шар, который можно мять и растягивать во всех направлениях, как малое распятие, которое можно поднимать и которое можно двигать, куда угодно …’.
Иезуиты проникли во все поры католических стран. Закрывая глаза на будничные грешки, иезуиты прочно держали в руках сильных мира сего. Они диктовали свою волю монархам и князьям церкви. Мораль иезуитов допускала святотатство и совершение греха, простого и смертного, лишь бы грехопадение отвечало высшим интересам ордена. ‘Чрезвычайное благоразумие, соединенное с посредственной святостью, лучше, чем большая святость вкупе с малым благоразумием …’.
Столетие общества иезуитов омрачилось новой волной ереси. Корнелиус Янсений, голландский богослов, стал духовным отцом секты, которая бичевала не только отступничество протестантов, но и безнравственность иезуитов. Путь к высшему благу лежит не через грех, а через высшую святость, учили янсенисты, деятельность иезуитов бросает тень на учение Иисуса Христа, мораль иезуитов должна быть осуждена, а самое общество — распущено!
Во Франции янсенисты сплотились вокруг монастыря Пор-Рояль, и Антуан Арно был негласным вождем движения, с картонной шпагой в руках противоборствующего власти черного папы — генерала ордена иезуитов. ‘Если мы не находим в священниках и других церковных деятелях желательной чистоты нравов, — писал святой Игнацио Лойола, — мы отнюдь не должны обвинять их за это ни в частных, ни в публичных речах, ибо такими разговорами порождается больше вреда и позора, чем пользы, так как результатом их будут злоба и презрение народа против своих поводырей и пастырей …’. По логике иезуитов янсенисты были опаснее протестантов и подлежали истреблению с корнем в первую очередь.
Антуан Арно бился как отважный пёс в волчьей стае. Он знал, что в любую минуту может стать жертвой кровавой расправы, но не раскаивался в избранном пути: нельзя было представить, что несгибаемый Арно когда-либо склонит голову перед доводом святоши-иезуита.
— Что касается вашего отказа от руководства обсерваторией, любезный Жан, — сухо продолжал Арно, — думаю, что вы сами сомневаетесь в правильности сего шага, так же как сомневаются в этом ваши друзья и ученики …
— Антуан, разве вы сами взялись бы когда-либо за дело, к которому не лежит душа?
— Мне ли объяснять вам, что в жизни нет бесспорных решений. Вопрос лишь в том, что находишь, и что при этом теряешь. Вы лелеете мечту об обсерватории и отказываетесь де-юре возглавить ее, дабы избежать начальственных тягот. Вы не желаете связывать себе руки …
— Но ведь и вы, Антуан, не взялись быть настоятелем Пор-Рояля!
— Верно. Свобода рук пригодилась мне тогда, дабы сохранить мантию профессора Сорбонны. Но не забывайте, мы с отцом Леметром понимаем друг друга с полуслова как близнецы. Нас двое вместо одного. А что сулит ваш отказ?
— Место руководителя обсерватории займет Гевелий, и нас тоже станет двое …
— Вы не имеете права рисковать, не заручившись недвусмысленным согласием Гевелия. Мало ли как могут обернуться события. А коли сложится вовсе не так, как вам нравится предполагать? Круг порядочных людей узок, а честолюбцев — обширен, несть им числа … Поверите ли, мой друг, когда я взираю на пиршественный стол, я предвкушаю вовсе не удовольствие — я думаю о поносе …
— Но почему, не понимаю вас …
— Во все времена жили страстотерпцы, на которых держался мир. Они как волы под ярмом тянули свою лямку. Их начинания становились мало-помалу веянием моды, и место подвижников заступали проходимцы. Наверх всплывало то, что легче плавает. Пиршество духа сменялось поносом … Ваша наука, видимо, переживает пору пиршества. Берегитесь же поноса. Берегитесь, что ее тоже облюбуют тщеславные пустобрехи. Мне еще горше при мысли, что обсерваторию могут прибрать к рукам иезуиты …
— Почему обязательно смотреть на жизнь так мрачно?
— Потому что ваша обсерватория, поймите же, наконец, это — трудный ребенок. Вы готовы подсунуть его на воспитание, кому попало. Вам любо видеть его сразу взрослым, и благоразумным, а не нянчиться с ним, покуда он пачкает пеленки. Вы убеждены, что ребенок не восстанет против вас, ибо вы его породили. Да, волчица успешно вскормила Ромула и Рема, но вы забыли, что есть другие примеры. Пастухи воспитали брошенного на произвол царя Эдипа. Вам не дают покоя лавры Лая …
— У меня и в мыслях нет бросать обсерваторию на произвол судьбы …
— Вы обязаны позаботиться о своем детище, подобрав ему воспитателя, в котором уверены как в себе самом. Мы не сомневаемся в правильности янсенизма, но кто больше нас заботится о наших преемниках. Мы по зернышку отбираем семена для посева и дненочно следим как зеленеют всходы. Мы сможем успокоиться лишь во втором, третьем, четвертом колене, когда наше учение прочно встанет на ноги. А пока слабый побег может быть загублен заморозком, высший долг повелевает забыть, какая ипостась по сердцу или не по сердцу сеятелю. Цель должна быть одна: сохранить посев …
— Но если Гевелий, — добрый христианин, и он — король астрономов — выразит свое согласие?
— Поставьте свечу у алтаря Нотр-Дам, любезный Жан! Мы будем вспоминать вас в своих молитвах …
С легкой руки Антуана Арно аббат Пикар остановил выбор на пустоши у Воверского черта.
Неделей позже в погожий солнечный день на исходе февраля, безмятежный покой улицы Сен-Жак и прилегающих кварталов был нарушен шествием, под восторженные крики оборванцев направлявшимся от Сорбонны мимо строящейся церкви Валь-де-Грас в направлении женского монастыря Пор-Рояль.
Мальчишки резвились. Остроумцы не упускали случая подергать мулов за хвост, встречные столбенели в изумлении, судомойки в окнах, подбоченясь, честили кавалькаду, смакуя каждое соленое словцо. Народ сбегался как на выезд шарлатана Табарена. Воздух оглашался гоготом, улюлюканьем и свистом.
Плюгавый месье Шалю, представлявший в знаменательный день особу монсеньера Кольбера, катил в роскошной казенной карете. Томный сьёр де Валль, собственник пустоши, рдея как маковый цвет, следовал в старинном портшезе о двух колесах, открытом спереди и с боков всем ветрам, который за неимением лучшего влекли его поваренок и консьерж. Строптивец Роберваль клевал носом с высоты тощего Россинанта, а разномастные мулы принадлежали, естественно, аббату Пикару, святой троице и сопровождавшим их пенсионерам академии. За ними месила грязь горстка землемеров, писцов, лакеев и зевак.
Диковинный кортеж всласть натешил любопытных, миновал ворота Сен-Жак и в сопровождении стаи бесенят-мальчишек рассыпался по пустоши, которая рекомендована была для вынесения общего суждения: покупать или не покупать?
Академики, не щадя платья и башмаков, разбрелись по кустарникам, сьёр де Валль, не жалея красноречия, разъяснял желающим достоинства Поля Высоких Овсов, иззябшие землемеры топтались на месте. Вскоре праздничное оживление смотрин захлестнуло собравшихся от мала до велика, за исключением разве что одного месье Шалю, который грелся на солнышке возле казенной кареты, скучал и плевал в талый снег. Он мерил жизнь на свой аршин и ценил вещи по их реальной стоимости. Известно, что дельные астрологи — не в пример босякам-академикам — принимают посетителей в собственных хоромах и гребут деньги, не пачкая чулок в уличной грязи.
Впрочем, суровая выучка Кольбера приучила Шалю ничему не удивляться и держать себя в узде. Он был терпелив и усерден в исполнении служебных обязанностей словно жук-древоточец. Шалю не одобрял суматохи вокруг покупки клочка земли, однако его скептицизм перевешивался строгой инструкцией претворить в жизнь любую прихоть безалаберного аббата. Не приходилось сомневаться, что вышколенный секретарь Кольбера неукоснительно осуществит пожелания Пикара в лучшем виде и безо всяких проволочек.
Как и следовало ожидать, безудержные споры разгорелись вокруг брошенных каменоломен. Роберваль с присущим ему азартом отказывался признать выбор Пикара удачным.’Ха-ха! Дураков нет! — артачился проказливый математик, не спуская ног с тощего Россинанта. — Коли уж вам неймется упечь обсерваторию в тартарары, то вовсе не след иметь под столом еще и зев преисподней! Я не тороплюсь свидеться с тенями ада, господа! Без меня! Я никогда не одобрю этот адский план!’ Френикль де Бесси гораздо прозаичнее полагал, что если парижские катакомбы и не служат обителью нечистой силы, то уж во всяком случае они могут послужить притоном для разбойников и бродяг.
Пикар парировал доводы Френикля, предлагая возвести здание обсерватории непосредственно над входом в каменоломни и таким способом обратить зло во благо, без затрат подучив для нужд обсерватории просторные подвалы.
Святая троица, которая лучше других, на живом опыте, представляла трудности выбора места под обсерваторию, оказала в этот день учителю на диво дружную поддержку. Озу урезонивал расходившегося Роберваля, Мальбранш увлек Бюо осматривать единственный вход в катакомбы, а молчаливый Рише помог землемерам быстро справиться со съемкой и даже определить приближенное положение линии меридиана.
С горем пополам общее согласие было, в конце концов, достигнуто, после чего Шалю в два счета скрутил заупрямившегося было сьёра де Валля и оговорил надлежащие формальности.
— Дело мастера боится, месье Шалю, — оставшись с глазу на глаз от души благодарил секретаря Кольбера растроганный Пикар, — обсерватория будет обязана вам в высшей степени удачным расположением. Я благодарю вас от имени всей Парижской академии наук и обещаю никогда не забывать вашего вклада …
— Пустяки, — ответил возгордившийся Шалю и плюнул в грязный снег. — Сущая пустяковина …
— Я принял на себя поручение, месье Шалю, передать вам пакет от президента нашей академии мэтра Гюйгенса …
— В чем дело? — насторожился Шалю.
— Существо его, — замялся Пикар, — не известно не только мне, но, насколько я понимаю, и самому месье Гюйгенсу. В Париж приехал из Амстердама соотечественник месье Гюйгенса, который нуждается в совете сведущего лица. Месье Гюйгенс, будучи наслышан о нашем с вами знакомстве, решил, что вряд ли можно отыскать лицо более сведущее в торговле и ремеслах, чем вы, близкий сотрудник монсеньера Кольбера. Если я не путаю, в пакете находится просьба соотечественника месье Гюйгенса о встрече, и если это не чересчур обременительно для вас, я со своей стороны тоже прошу помочь незнакомому мне чужестранцу, просто по той причине, что всегда следует оказывать содействие, особенно путешественнику, когда он находится в чужой стране …
— Нам возбраняется вступать в тайные сношения, да еще с иноземцами, — неуверенно возразил Шалю: но он прекрасно знал, что за торговые советы платят, и иной раз совсем неплохо.
— Уверен, что просьба для вас пустячная …
— Ну, если вы меня об этом просите, — не устоял Шалю, — и дело останется между нами …
— Клянусь, я никого не подводил, месье Шалю, — заверил Пикар.
Шалю забрал пакет, и они расстались, довольные друг другом.
В седьмой день месяца марта 1667 года самолично прибывшие в Шатле сьёр де Валль, парижанин с улицы Шарите Сен-Дени в приходе св. Андрея, продавец, и мессир Жан-Батист Кольбер, барон де Сеньеле и обладатель других дворянских отличий, непременный член всех Советов Короля, Командор и Верховный Казначей королевских орденов, генеральный контролер финансов, сюринтендант и генеральный инспектор построек, ремесел и мануфактур Франции, парижанин, проживающий в собственном доме по улице Пти-Шам, приход св. Евстафия, покупатель, в освященном обычаями порядке совершили купчую крепость, согласно которой семь арпанов земли у Орлеанской дороги по улице Ада за воротами Сен-Жак с мельницей, прудом и сараем, оцененные в 6604 ливра, добровольно и без понуждения отчуждались в вечное пользование Его Величества наихристианнейшего короля Франции Людовика XIV и всех последующих коронованных особ, причем прежний владелец сьёр де Валль обязался отныне и впредь ни лично, ни через третьих лиц не чинить никаких юридических помех и преград законным интересам новых владельцев.
Подписано: Сен-Фрей и Ле Фуэн, королевские нотариусы в Шатле.
В тексте, хорошая примета, дважды упоминается счастливое число семь. Акт приобрел силу в понедельник 7 марта до наступления полудня. В добрый час!

VII. НЕЗАДАЧЛИВЫЙ ПОСРЕДНИК

У ломберного столика возникла заминка.
— Вы не уступили бы это место, милочка, — взялась за спинку кресла принцесса де Монпансье. Она не хотела садиться играть против окна, к сорока годам для женщины естественно не подвергать лишний раз испытанию свои чары при безжалостном свете дня.
— С наслаждением, дорогая, — вспыхнула графиня де Суассон. — Я понимаю, вам с руки любоваться маркизом, оставаясь в тени … — Намек Олимпии на запоздалое чувство принцессы к маркизу Пигелену был груб и вульгарен.
— Не обращайте внимания на колкости, дорогая принцесса. Графиня ревнует из опасения утратить ваше расположение, — грациозная Атенаис де Монтеспан высыпала из ридикюля на стол пригоршню золотых.
Сухопарая принцесса и не обращала внимания на мышиную возню вокруг ее избранника. Она жила словно во сне. Далекое прошлое безраздельно властвовало над ее рассудком. Она рисовалась себе самой амазонкой — бесстрашной Орлеанской девственницей, совершающей героические подвиги и готовой как небожительница осчастливить бессмертием юношу Гиацинта.
Много воды утекло с тех давних пор, когда двадцатилетняя Анна-Мария-Луиза де Монпансье сражалась на поле брани, настежь распахивала врата крепостей, палила из пушек и принуждала вражеские гарнизоны капитулировать. То были хмельные годы Фронды.
Со смертью опального отца Анна-Мария унаследовала необъятные владения и громкие титулы: кузина короля — Великая Мадемуазель — стала герцогиней де Монпаньсе, графиней д`Э, герцогиней де Сен-Фаржо, герцогиней де Шательро … Никто среди принцев Европы до сих пор не мог составить ей достойной пары. Кого только не озаряли голубые надежды стать ее возлюбленным! Принцесса оставалась неприступна, как весталка. И вот ее очи впервые увлажнились от нежности при встрече с маркизом де Пигеленом.
Хвастунишка де Пигелен, младший в роду Лозенов, был из породы тех самонадеянных искателей счастья, которые без страха и сомнения расстаются с обветшалыми родовыми замками ради услад в столичных альковах. Его манил легкий успех. Он верил, что родился в сорочке, и был твердо убежден, что линии руки предсказывают ему неисчислимое богатство и славу. Он играл ва-банк и преуспел.
Скромнее остальных держалась за карточным столом маркиза де Монтеспан, — умная, смешливая и острая на язык статс-дама из свиты королевы. Маркиза была сложена как греческая богиня. Ее муж не гнушался извлекать выгоды из ума и блеска молодой красавицы, толкая ее кружить головы луврским вертопрахам.
— Сегодня вам чудовищно не везет, дорогая принцесса, — саркастически приговаривала Олимпия де Суассон, — вашей масти снова нет и в помине … — Она за один присест сгребла кучку рыженьких луидоров. Принцесса прощалась с ними отсутствующим взглядом.
— Подумаешь! Вчера Ее Высочество выиграла тысячу экю, — вступилась госпожа де Монтеспан. — О, если бы мы могли заранее предугадывать по звездам карточные победы и поражения …
— Сей час недалек, — оживился Пигелен, тотчас вспомнив о слезных мольбах ходатаев за месье Пикара. — Его величество соблаговолил основать в Париже звездную консисторию. Не сомневаюсь, мы все вступим в ряды ее верных поборников. Жаль только, что вместо доброго галла кое-кто вознамерился выписать для нее унылого чужестранца. Я бы предпочел старое французское вино! Тем паче в Париже давно стяжал славу на сем поприще достойный муж — некий отец Пикар. С ним было бы проще, чем с худосочным ксёндзом! Я кличу вас соединить усилия и молить короля уступить покорнейшей просьбе: приказать взять бразды правления звездной колесницей своему подданому отцу Пикару …
— Вот как! — откликнулась Олимпия. — Оказывается, милейший маркиз, ваша возвышенная душа питает слабость к сиянью предзакатных светил не только на греховной земле, но и на небе? — Но молодца Пигелена не трогали булавочные уколы.
— Да, я от рожденья привержен музам, графиня. И Эвтерпа, и Эрато, и Урания — мои лучшие подруги. Астрономия возвышает ум. Каждый полководец должен совершенствоваться в астрономии. Она сокращает путь к маршальскому жезлу.
Честолюбивый маркиз пел как глухарь на току. Он нес околесицу будто и впрямь понимал хоть что-то в том, о чем порассказали ему ученики месье Пикара.
— Какая прелесть, господин маркиз!.. Ваших взяток нет, мадемуазель … И вы хотите, чтобы во главе парижских звездолюбов встал заслуженный человек. Отец Пикар, — так кажется вы его назвали?
— Да, это важно для всех, кто надеется в дальнейшем прибегнуть к их услугам … Туз треф, ваше высочество …
— Я тоже слышала краем уха о намерениях короля … Но мне говорили, будто он уже отписал приглашение, как вы справедливо заметили, какому-то чужестранцу … Эти взятки я заберу себе …
— Да, до крайности обидно. Министры дают себе слишком много воли и не всегда — удачные советы! Хороший каламбур … Нам следует воспротивиться назначению …
— Вы знаете, маркиз, я души не чаю в астрологии. Наши интересы совпадают … Дама треф … Но сдается, вы беретесь за дело не с того конца …
— Отчего же, графиня?
— Если этот иноземец, этот польский ксёндз или кто он там еще, примет предложение нашего богохранимого монарха, государь наотрез откажется забрать приглашение обратно. Будет поздно … Ваш валет не играет … Нам надо предвосхитить события! Нам надо, чтобы иноземец сам отказался от места, и тогда гораздо сподручнее составить протекцию достойному человеку, кем бы он ни был …
— Вам нельзя отказать в прозорливости, графиня! Я об этом не подумал …
— Боже, до чего сегодня жарко и душно … — простонала принцесса, призывая к себе внимание любимого.
— Весна, душечка, не за горами … Молодая кровь будит воображение, — не упустила случая съязвить Олимпия. — Надеюсь, маркиз, мы оба будем стараться любыми средствами заставить неугодного ксёндза отказаться от заманчивого приглашения? Я с вами заодно, маркиз …
Столь мирное течение игры было нарушено появлением короля. За ним следовал сумрачный Кольбер и погруженный в думы Лувуа — сын вечного соперника Кольбера, бывшего военного министра Мишеля Летелье. Монарх удостоил партнеров чести приостановиться у стола. Все вскочили, дамы сделали глубокий реверанс.
— Сир, — не замедлил вставить слово расторопный Пигелен, — осчастливьте партией в ландскнехт прекраснейших дам королевства!
— Не трудитесь прерывать игру, сударь, — милостиво склонил голову Людовик. — Я сегодня задержался больше обыкновенного, но надеюсь, что очаровательные дамы не скучают в вашем обществе, маркиз. — Монарх явно благоволил к Пигелену.
— Маркиз де Пигелен занимает нас душеспасительной беседой, — потупила глаза Атенаис де Монтеспан.
— Берегитесь, Сир, — сверкнула очами Олимпия, — после близкого знакомства с маркизом в сердцах многих дам может не остаться уголка для других … ваших подданных! — Олимпия вела себя вызывающе, втягивая короля в куртуазную беседу. Она горела надеждой вернуть себе его благосклонность. Но Людовик оставался глух к ее ухищрениям, итальянка была вчерашним днем.
Неприязнь короля не ускользнула от наметанных глаз Кольбера и Лувуа, — их власть во многом зависела от умения быстро читать тайные мысли повелителя. Не прошло мимолетное облачко незамеченным и для госпожи де Монтеспан, которая прилагала напрасные усилия предстать невинной овечкой.
Разве что один великогордый Пигелен, поглощенный собственными переживаниями, упустил пикантный штришок. Он думал о своем. В силу прирожденной общительности он по приезде из Гаскони свел знакомство со всем двором, который делился в его представлении всего на две части: друзей и врагов. Короля и Кольбера Пигелен относил к друзьям. Молодой Лувуа ходил у него в заклятых врагах.
— Мы говорили, Ваше Величество, что иные ваши слуги, — Пигелен невзначай кивнул на Лувуа, — дают себе слишком много воли и не всегда дают удачные советы …
Ни один мускул не дрогнул на озабоченном лице Лувуа. Король улыбнулся.
— Мысли о благе королевства не покидают вас за карточным столом, маркиз. Вот у кого есть чему поучиться моим министрам …
Когда Людовик и Пигелен находились рядом, даже злопыхателям бросалось в глаза превосходство в облике монарха над красавчиком гасконцем. Можно было думать, что король намеренно избрал ровесника-маркиза, чтобы оттенять свое державное величие. Пигелен имел средний рост, правильные, чуть заостренные черты лица, осанку южанина. Людовик был дюйма на три выше, пропорционально сложен — ни толст, ни худощав, от его статности веяло изысканным благородством. Манеры его были по-королевски безупречны.
Вскоре после ухода короля принцесса покинула общество, сославшись на головную боль. Маркиз, словно он сох от любви, тоже просил его простить и выскочил из-за стола. Мысли его неукротимо влеклись вослед за королем. Как давно мечтал он занять место среди приближенных, кому дано право за закрытыми дверьми обсуждать наедине с монархом величайшие государственные секреты.
Двери в королевский кабинет были в эту минуту действительно наглухо закрыты. Его величество, вникавший в каждую мелочь управления королевством, допытывался у генерального контролера финансов, сколько же в конце концов денег можно положить в этом году на подготовку похода против Испанских Нидерландов.
— Ваше Величество, — уходил от прямого ответа Кольбер, — покуда мы не знаем всех поступлений от косвенных налогов, преждевременно называть точную сумму доходов казны …
— Не прибедняйтесь, сударь! Я почитаю мастерство ваших счетных палат за образцовое и не поверю, чтобы вы блуждали в потемках.
— Ваша воля для нас непреложный закон, Сир! Конечно, мы заметно увеличили доходы и непременно получим в нынешнем году на четыре-пять миллионов ливров больше прошлогоднего. Не сомневаюсь, мы перешагнем заветный рубеж в семьдесят миллионов …
— Это большой успех, сударь. Ваши труды, дорогой Кольбер, заслуживают всяческой похвалы.
— Но десять миллионов из них, Сир, сразу же изымается на содержание двора …
— Все суммы на содержание двора неприкосновенны. Это краеугольный камень моей политики. Манера одаривать подданных стоит даже больше самого дара. Дворянин, удостоенный милостью находиться при особе короля, не может нуждаться ни в чем. Он не должен чувствовать себя обделенным. Король — лицо королевства, двор — его парадное платье … Зато другие статьи расходов можно урезать. Что же у нас остается?
— Простите, Сир. Вы не разрешите мне представить цифры на бумаге?
— Извольте. Присаживайтесь, Кольбер …
Министр опустился на табурет, в то время как Лувуа продолжал, молча, подпирать стену.
— Остальные наши расходы, Сир, как вам хорошо известно, идут на постройки, организацию мануфактур, на прорытие Лангедокского канала и на дотации торговым кампаниям. Вы повелели также привести в порядок дороги и парижские мостовые. Мы вкладываем деньги в общества для разыскания руд. Все вместе требует на текущий год уж никак не менее пяти миллионов ливров …
— Что же остается на армию?.. Пятьдесят пять миллионов ливров… Такой суммы достаточно, Лувуа? Что думает по этому поводу ваш отец?
— Мы всегда укладываемся в ту сумму, которую вы предписываете, Ваше Величество. Но обстоятельства в этом году чрезвычайны. Ваше Величество восстанавливает права короны, попранные зарвавшимися испанцами. Простите, Сир, но по вашей армии соседние государи станут судить отчасти и о могуществе Вашего Величества. Не сочтите за дерзость, Сир, но в этом положении нам неуместно торговаться с господином Кольбером. Мне кажется, армия не должна испытывать отказа ни в чем. Развитие торговли обождет и год, и два. Расходы же на армию не терпят отлагательств.
— Да, — задумался король, — нам надо изыскать средства.
— Есть возможность прибегнуть к займам, Ваше Величество, — закинул удочку Лувуа.
— Это пагубный путь, господа, и мы не встанем на него. Я не желаю воевать в долг … Как вы думаете, Кольбер, на какую сумму можно перекрыть рубеж в семьдесят миллионов?
— Я докладывал, Сир, что сегодня нет никакой возможности ответить определенно. Можно надеяться, что доходы казны превзойдут семьдесят миллионов еще на один-два миллиона …
— Вот и прекрасно, — молвил король. — Мы примем соломоново решение. Торговля, Лангедокский канал, мануфактуры — ваши любимые детища, месье Кольбер, не правда ли? Вы хотите, чтобы они подрастали. И чтобы они не умерли с голоду, вы сами позаботитесь изыскать средства на их пропитание! Мы договариваемся, что из доходов казны десять миллионов идут на содержание двора, а вексель, в пределах которого могут рассчитывать на ассигнования господа Летелье и Лувуа, в этом году составит шестьдесят миллионов. Итого — семьдесят миллионов ливров. Все доходы сверх этих сумм по-праву найдут употребление по тем статьям, за которые вы ратуете, месье Кольбер. Я с удовольствием выслушаю ваши мысли по введению новых налогов …
— … И так было всегда, — беззлобно и даже с гордостью подумал Кольбер. — Мы с Летелье гарцуем по дорогам наперегонки как старые боевые кони. Я изощряю ум, дабы выкачивать деньги. Он набил руку на том, чтобы быстро и не без ума их тратить. Отныне пристяжным в упряжке Летелье скачет его сын. Кажется, наше состязание длится бесконечно долго: и не упомнить теперь, когда мы начинали скачку молодыми слугами кардинала Мазарини. Вперед вырывался то один, то другой. Летелье здорово обходил меня при Мазарини, но я одержал верх при новом короле. Летелье сильно поотстал в последние годы, но зато преуспел в продвижении сына.
Кольбер повернул голову к Лувуа. Тот стоял навытяжку: пышное жабо, короткий паричок, круглое землистое лицо с узким подбородком, блудливый взгляд, плотно сжатые бескровные губы. Олицетворение собачьей преданности. Щенок … ‘Они погодки, — подумал Кольбер, — король, маркиз Пигелен, Лувуа, мой сын Сеньеле… Им легко общаться между собой. Ровесники видят себя как на ладошке, знают друг о друге всю подноготную. Дети, вырвавшиеся из-под опеки взрослых … Им проще между собой, нежели с нами, упрямыми мулами, проевшими зубы на управлении королевством. Они — цвет Франции … Они убеждены, что набрались ума-разума и могут верховодить без подсказок’.
Лувуа вызывал у Кольбера пренебрежение. ‘Непростительная неосторожность
относиться с пренебрежением к врагу, — одергивал себя всевластный министр. — Как бы молод он ни был! Во мне говорит черная зависть. Пройдоха Летелье оступился, проиграл, остался за бортом, но его ненасытная гордыня нашла убежище в карьере сына. Летелье сделал для сына стократ больше, чем удалось мне для Сеньеле’.
Летелье и великий полководец Тюренн сызмальства готовили Лувуа к карьере государственного секретаря по делам армии. Уже в четырнадцать лет по милости монарха Лувуа удостоился исключительного права унаследовать должность отца после того, как она окажется вакантной. Его с нежного возраста натаскивали на руководство вооруженными силами королевства, и он взаправду научился держать вожжи рукой опытной и крепкой.
В 21 год Лувуа женился на богатой невесте, и в качестве свадебного подарка получил от короля удивительное право впредь до смерти отца подписываться титулом государственного секретаря, еще не будучи таковым. С малолетства Лувуа научился слушать молчком и из любых обстоятельств извлекать для себя определенную выгоду. Он получил право самостоятельного доступа к королю.
Да, карьере Лувуа трудно не завидовать … ‘Стоишь? — думал Кольбер, сумрачно разглядывая вытянувшегося в струнку Лувуа. — Ну постой, голубчик , постой … Исполнителен … Злоусерден … Готов кинуться исполнять любые приказы … Счастлив, что нельзя возражать. Прикажут выпустить кишки из испанцев — станешь бить испанцев. Завтра окажутся неугодны кальвинисты — будешь резать кальвинистов. Какая
разница: свои, чужие … Как мясник … Разрази меня бог, он сейчас как две капли воды смахивает на мясника с рынка …’.
Лувуа вхож к королю, стоит во главе войска, ворочает миллионами. Хотел бы он, Кольбер, такой же карьеры для своего сына? Министр мечтал о блестящей карьере сына, готовил его к государственной службе, но он не мог представить в лице Сеньеле бездумное орудие для исполнения чужой воли, только секиру, разящую неугодных … Сеньеле перенял от отца любовь к ремеслам. Он знает толк в развитии мануфактур. Он разбирается в морском искусстве … Нет, Кольбер ни за что на свете не хотел бы видеть своего сына Сеньеле на месте дуболома Лувуа … ‘Мясник, — повторяет Кольбер навязчивую мысль, — как есть мясник со скотобойни …’.
— Итак, я добился, наконец, ясного представления о способностях казны финансировать фландрскую кампанию. У меня нет к вам больше вопросов, господа. Вы свободны.
— Если Ваше Величество позволит, еще два слова, Сир, — помялся Лувуа.
— Я выслушаю вас, сударь … Всего доброго, господин Кольбер. Завтра утром я жду от вас подробного отчета о состоянии флота и о Большой шелковой мануфактуре в Лионе. Я нисколько не сомневаюсь в ваших знаниях, но мне кажется, вы недостаточно пользуетесь вашими полномочиями. Прикажите строже, — и дело пойдет как надо … До завтра …
— У меня все готово к докладу, Ваше Величество. Лионская мануфактура начнет работать уже в этом году. Честь имею оставаться вашим преданнейшим слугой … — ‘Что за сюрпризы, — возмутился про себя Кольбер. — С каких это пор я покидаю приемную, а выскочка Лувуа остается там с глазу на глаз с королем? Это порочное нововведение следует пресечь …’
Дверь за Кольбером плотно затворилась. Лувуа сделал шаг к королю.
— Ваше Величество! Мы должны безотлагательно извлечь пользу из создавшегося положения, — голос Лувуа понизился до горячего шепота. Он наклонился к уху короля и нашептывал ему о донесениях собственных тайных агентов, — это были свежие сведения, которые через послов достигнут канцелярии генерального контролера финансов только спустя один-два дня …

VIII. КОНСУЛ ГДАНЬСКОГО МАГИСТРАТА

Юродивый на Длинном Рынке у ратуши завидел Ведуна издали и, как обычно, проковылял через площадь навстречу этому добропорядочному стражу законов. Суровый консул выделялся среди старожилов Гданьска недюжинным ростом, худобой, вздернутыми к небу пиками усов и деревянной походкою. За причастность к таинствам звездной науки Ян Гевелий давным-давно обрел у местных оборванцев заглазное прозвище Ведуна — имя, впрочем, отнюдь не порочное, а скорее приятное, которым достойный муж втайне гордился.
— Царствие небесное, герр пивная кружка! — заголосил попрошайка.
— С нами крестная сила! — И магистратский консул на ходу одарил калеку монеткой.
Для посторонних взоров жизнь консула гданьского магистрата могла сравниться с ходом отлично выверенных курантов. В равной мере Гевелий преклонял колени у трех алтарей: он безоговорочно любил родной город, пиво и звезды — влечения, каждое из которых имело для него свой особый аромат. Башни древнего Гданьска пахли морем и корабельными снастями, пиво манило свежим хмелем, звезды связывались с запахом медных гравировальных досок.
Отец готовил Яна к юридической карьере и после гимназии отослал учиться в Голландию, в Лейденский университет. Из Голландии молодой Гевелий отправился в путешествие по Европе. Он наблюдал солнечные и лунные затмения, свел знакомства с выдающимися умами современности. В заморских странствиях подхватил молодой Гевелий эту заразу — тягу к астрономии, но и убежденным астрофилом не мыслил он остаться на чужбине и возвратился в отчий дом.
Иные ‘умники’ считали Гданьск задворками ученой Европы. Вздор! Город велик и славен. В нем маловато чистой воды, его не обходит стороной холера, но разве человек волен по собственному выбору искать отца и мать, разве волен он выбирать отечество, где родился, вырос и встал на ноги? Ян ни на что на свете не променяет родной Гданьск.
Здесь неподалеку, в Вармийской епархии, трудился двести лет назад каноник Коперник. Гевелий стал в этих краях духовным наследником великого астронома.
Старик отец не ошибся, доверив сыну защищать коммерческие интересы семьи под знаменем гильдии пивоваров. Юридическое образование открыло тому место на судейском помосте и среди консулов городского магистрата. Но все свободное время Ян отдавал музе Урании.
Пять лет понадобилось Гевелию на подготовку всеобъемлющего атласа Луны: 600 страниц in folio и 133 гравюры. Он собственноручно набирал тексты, резал по меди гравюры — карты Луны, сам печатал тираж книги. ‘Селенография’ доставила ему всемирную известность.
Стоит ли присваивать лунным образованиям имена смертных? Судья Гевелий не стал судить и рядить, кто из смертных достоин, а кто не достоин запечатлеть свое имя на вечной скрижали лунного диска. Он предпочел заимствовать для лунной географии устоявшиеся земные названия: Альпы, Кавказ, Рифейские горы, Апеннины.
Ученый мир признал его нововведение.
Время шло, и неутомимый астрофил принялся за труд, во много раз превосходящий ‘Селенографию’ по сложности и размаху. Он взялся за всеобъемлющий обзор ‘волосатых звезд’ — бродячих комет. Он переворошил горы греческих и римских анналов в поисках древнейших заметок о наблюдениях комет. И снова проводил часы отдохновения за гравировальными досками: в новой книге Гевелий предполагал поместить более четырехсот собственноручных гравюр.
Три дома принадлежали Яну Гевелию на Кожевенной улице. Их плоские кровли были приспособлены под обсерваторию с набором мерительных инструментов и труб. Гевелий не жалел доходов от пива, приобретая и своими руками изготавливая разнообразные астрономические новшества.
Эльжбета, сладкая женушка, не отставала от мужа в его усердной работе. Укутавшись так, что из-под теплых одежд искрились только ее смешливые глазки, она тоже забиралась на крышу и принималась аккуратно вносить записи в журнал наблюдений.
Город Гданьск видел вторые сны. Давно умолкли собаки. Менялы, торговцы ячменем и пшеницей, пивовары, хлебопеки, виноторговцы в ночных колпаках чмокали спросонья губами. Дозорный отложил колотушку. ‘Спать, матушка, пани Элюне пора спать, — говорил усталый звездочет, — сегодня мы на совесть потрудились во славу божию’. Он наставлял подручных, что подготовить на завтра, и, бережно поддерживая жену под руку, — двадцатилетняя Эльжбета на крутой лестнице больше опасалась за него, чем за себя, — спускался в спальню, чтобы заснуть сном праведника. На людях Гевелий был строг с молодой женой, не потакал ей в капризах, не дозволял разводить церемонии, но он знал, что Эльжбета, годившаяся ему во внучки, была для него на деле сущим кладом.
… Милостивое приглашение французского короля доставил Гевелию конный мушкетер. Незванный гость вызвал в доме невообразимый ералаш. Прислуга не знала чем и угодить чересчур галантному французу, и, как только представилась возможность, хозяин поспешил выдворить бесстыжего волокиту за порог, одарив на прощанье кошельком и жеребцом. В благодарственном ответе Гевелий выражал сомнения, могут ли его малые способности соответствовать несказанной милости христианнейшего короля, и в приличствующих случаю витиеватых выражениях обещал препроводить свое решение тотчас, едва обстоятельства, удерживающие его ныне в Гданьске по долгу принятых на себя многих обязательств, прояснятся настолько, что он окажется в состоянии хотя бы приблизительно назвать сроки, когда ему удалось бы покинуть родной город.
— Легко сказать — покинуть родной город!.. Эта ужасная мысль лишала Гевелия сна, омрачая неподдельный восторг, который владел консулом, когда тот размышлял о преимуществах работы в королевской обсерватории. Консул утратил вкус к пище, постился и совсем ослабел. Он тщетно скрывал смятение от окружающих. Вышагивая по гданьским улицам, Гевелий беспрестанно перебирал в уме pro и contra принятия внезапного предложения.
— Царствие небесное, герр пивная кружка! — как оглашенный галдел попрошайка-юродивый, и растерянный Ведун, словно во сне, подавал ему не одну, а две монетки.
Сколь заманчиво возглавить новую королевскую обсерваторию!.. У него появятся многочисленные помощники, даровитые ученики, он осуществит все свои сокровенные замыслы.
Казна французского короля рисовалась Гевелию океаном без дна и берегов. Упаси бог, он не рвался поживиться за счет чужого богатства! Но презренный металл — это просторное здание обсерватории, это жалованье умелым помощникам, это ювелирного изготовления секстанты и громадные воздушные трубы с дорогими стеклами. В Париже он откажется от торговли пивом и всецело посвятит себя одной-единственной музе — музе астрономии. И чем он заплатит за такое наслаждение? Что уйдет из его жизни — Кожевенная улица, соседи, покрой плаща?
— Послушай, Эльжбета, — без конца возвращался к одному и тому же смятенный звездочет, — королей обуревает жажда строить обсерватории единожды во сто лет. Астрономия — мое призвание. Я занимаюсь ею десятилетия. Такая честь, какую оказывает мне французский монарх, выпадает человеку раз в жизни, — да и то не во всякой жизни. Скажи мне, разве я вправе сомневаться? Разве я вправе раздумывать: принимать или не принимать приглашение? Это перст божий. Продаем дома и едем в Париж, пока король не передумал.
— Вы безукоризненно правы, сановный пан, — с ангельской улыбкой отвечала насмешливая Эльжбетка.
— Но, с другой стороны, что я потерял в Париже? Чего мне не хватает на Кожевенной улице? Я приобрел все, в чем нуждаюсь. Никто мне здесь не указ. Я выпустил ‘Селенографию’, когда тебя еще не было на свете, кончаю ‘Кометографию’! Помощников у меня столько, сколько нужно. Когда их два-три, они как раз управляются с делом, не путаются под ногами и действительно помогают. Десять подмастерьев бездельничают и ссорятся между собой, а человек двадцать-тридцать вообще сядут кому хочешь на шею. Только и будешь, что придумывать другим работу да разбирать кляузы …
— Вы безукоризненно правы, сановный пан, — улыбалась Эльжбета. В ответ на ее слова Гевелий еще больше раздражался. От досады у него тряслись щеки.
Этот разговор не кончался ни утром, ни вечером. Он продолжался до ухода Гевелия в магистрат, днем во время обеда, ночью в постели.
— Нет, это дьявольское наваждение, — вновь начинал астроном, натягивая ночной колпак. — Чего ради мы сорвемся с насиженного места и поедем за тридевять земель?..
— Вы безукоризненно правы, сановный пан, — как обычно, с лукавством во взоре улыбалась пани Элюня.
— Что за манера, — вскипел муж. — Ты смеешься надо мной? Я говорю — едем, ты поддакиваешь, я говорю — не едем, снова поддакиваешь. У тебя есть своя голова на плечах? Ты о чем думаешь?
Эльжбета, как ласковый ребенок, прильнула к мужу.
— Разве ты сам всего не знаешь, мой старый грозный Януш? Ты не сможешь прожить и дня без Гданьска, без соседей с Кожевенной улицы, без магистрата. Французский король, его дворцы и его богатая пенсия не заменят тебе родного дома и кружки пива. Ты сгоришь там, как падающая звезда … — Искренность Эльжбеты тронула Гевелия до глубины души. — Я ни в чем не перечила просто потому, что люблю тебя. Разве жена не читает в сердце любимого мужа? Я видела, как тебе хочется занять место в королевской обсерватории. Но чужбина не для нас с тобой, милый. Да ты сам понимаешь все, гораздо лучше меня!..
— В мои годы, к несчастью, понимаешь больше, чем хочется … Разумом я там, в Париже, а сердцем … Вдали от дома — ты права! — мое сердце обрастет лишайниками и зачахнет … Мы остаемся здесь! А в благодарность я посвящу Людовику XIV свою ‘Кометографию’…
Наутро Гевелий пробудился со спокойной, ясной головой. Он превозмог искушение. Приосанившись, он, как ни в чем не бывало, вымерял шагами звонкие мостовые. Улицы родного Гданьска были полны солнца, и соборные колокола слагали в честь Ведуна хвалебные гимны. Облитой солнцем иглой вонзался в небо шпиль ратуши.
Когда вечерняя заря отходила ко сну, прячась за стеганным одеялом облаков, Гевелий не стал подниматься на крышу для наблюдений. Он раньше обычного облачился в ночную сорочку, колпак и долго мешал жене уснуть, кряхтя и пытаясь улечься удобнее то на левом, то на правом боку.
— Эльжуня, — не выдержал, наконец, консул, — я не хотел бы снова говорить … Не хотел ерошить … Но ты верная помощница, ты умница, ты все понимаешь …
— К тебе опять вернулись сомнения? — не раскрывая глаз, спросила Эльжбета.
— Нет, наоборот … Как мне возблагодарить господа бога, остерегшего меня от соблазна … Человек должен быть, видимо, счастлив тем, что имеет, и не испытывать понапрасну свою судьбу … Дерево растет там, где упало его семя, где укрепились его корни … Ему ли судить, камениста ли почва, ему ли отдавать воле ветра свое семя, чтобы оно в блужданиях наконец попало на тучную землю? Блудный сын возвращается в отчий дом. А достойный? Достойный его вовсе не покидает …

IX. ПРОФЕССОРЕ БОЛОНЬЕЗЕ

Кичливая Болонья приходила в упадок. Живописцы — гордость города, искали приюта на стороне. Бедствовали, вспоминая былые времена, ремесленники-сукновалы. Боттеги закрывались. Утихли речные причалы. Знаменитые башни-соперницы, стройная Азинелли и приземистая Гаризенда, неизменные приметы Болоньи, обветшали и покосились.
Кассини мерил шагами крохотную площадь, вплотную примыкающую к Торре Азинелли — любимому месту штудий его наставника, отца Риччиоли. Маячившие перед глазами башни, осевшие облупленные старожилы города, лишь разжигали в нем ярость и негодование. Он терзался ревностью и еще не утраченной иллюзией вернуть себе эту ветренницу. ‘Родненький, я удивляюсь себе! Ведь я такая болтушка! Я способна не умолкать целый день, но с тобой так интересно. Я готова слушать тебя часами!’
Гулкие каменные улицы Болоньи оцепенели в послеполуденной дреме. Нескладный, в заношенной университетской мантии и традиционной плосковерхой четырехуголке-бирретте, Кассини со стороны оставлял впечатление мыслителя, сосредоточенного на таинствах мироздания. Между тем на душе у него было неуютно и беспросветно. Профессор оказался на мели. Он — жертва женщины из тех, которые рубят одним ударом!
Сегодня ему трудно было осознать и как возникло его влечение, и как оно от него ускользнуло. Молва твердила, что женщины в Болонье добры и нежны. Он прожил в городе двадцать лет, но лишь благодаря знакомству с Лучаной имел счастье убедиться в этом — она действительно всегда была и добра, и нежна.
Муж Лучаны, как выяснилось понемногу, был моложе Кассини, торговал по всей Ломбардии и часто бывал в разъездах. Жену любил без памяти и совершенно не доверял ей, ревнуя ко всем знакомым. Впоследствии Кассини не удержался от искушения рассмотреть его на улице поближе: торговец оказался недурен собой, моложав, щеголеват и медлителен. Облик его источал чувство уверенности в завтрашнем дне. Кассини убеждал себя в том, что муж Лучаны заурядный разиня, не заслуживший ни сожаления, ни снисхождения.
Любовь изменила Кассини. Он прозрел. Жизнь засверкала перед ним сочными красками полнокровного бытия. Прежнее существование потеряло смысл.
Впрочем встречи с Лучаной раз от раза становились спокойнее. Она любила сплетничать, без умолку распространялась о скаредности мужа. Разиня, при всей любви, не прислушивался к ее намекам по поводу подарков. Кассини, сам прижимистый, делал выводы, при каждой встрече он старался радовать подругу небольшим сюрпризом.
Доменико цвел. Он стал следить за внешностью, придирчиво одеваться. Выбирать подарки для Лучаны доставляло ему истинное удовольствие.
Месяцами Кассини не покидал Болоньи. Ему прекрасно работалось. Он обладал редким даром произносить без подготовки многословные речи на безукоризненно суконной латыни. Свои ученые труды он писал столь же легко — крупным округлым почерком, сразу набело, без помарок.
Теперь же у Доменико опустились руки. Как он допустил, что его околдовала полнота чувств, он преждевременно возликовал, потерял голову. Роковая ошибка, удары судьбы чаще всего настигают людей в момент расслабления, когда их меньше всего ждут. Поверить в женское постоянство?! Вот оно горькое похмелье. Да взвешивал ли он цену, которую сатана взыщет за победу торжествующей плоти?
Развязка в отношениях с Лучаной настигла его как гром среди ясного неба. Болонский негоциант, ее муж, убывал на месяц в окрестности Падуи. Жену, целее будет, брал с собой. Ей предстояло томиться — преимущественно одиноко — в самой Падуе. Лучшего случая уединиться под носом у мужа трудно было придумать. Кассини тотчас выхлопотал себе ознакомительную поездку за казенный счет в Падуанский университет. Именно в эти погожие майские дни 1667 года до блекло-кирпичных стен Болоньи докатилась горестная весть, что почил в бозе папа римский, до избрания кардинал из знаменитой сиенской семьи Фабио Киджи, двенадцать лет назад принявший тиару под именем Александра VII. Он не пережил тринадцатого года своего понтификата.
Как должен был поступать разумный человек? Сломя голову лететь в Рим! Усопший папа благоволил к Кассини, обращался к нему с кое-какими поручениями, был могущественным покровителем. Папа был единственным надежным гарантом в карьере Кассини. Ватиканские кардиналы недолюбливали самозванцев, они косились на выскочку-профессора. Связи с ними были слабы и случайны. Кассини водил знакомство лишь с кардиналом-датарием. Только в Риме, до номинации нового папы, Кассини мог присмотреться к обстановке, войти в доверие, завязать необходимые знакомства. Здравый смысл требовал его безотлагательного визита в Рим. А он, очертя голову, умчался в Падую.
Вечерами там Кассини подолгу объяснял Лучане устройство зрительной трубы, бег комет, вспоминал, как заметил он впервые на полосатом диске планеты Юпитер черные точки — тени его спутников, хвастал, что ему принадлежит честь открытия вращения вокруг оси сначала Юпитера, потом Марса, отныне Бог крутит эти планеты по правилам, которые установлены для них не где-нибудь, а именно в Болонье. Так стал он в глазах папы римского известным астрономом. ‘Нынешний год, — витийствовал Кассини, — посвящен у меня серьезной работе: составлению расписания движения для спутников Юпитера’. Его покровитель в науке, отец Риччиоли, считает, что уже давно назрело время подумать о большой карте Луны. А начинал-то он с переделки в Болонье громоздких солнечных часов базилики Сан-Петронио. Определил там положение меридиана. Выступал экспертом в тяжбе между Болоньей и Феррарой из-за вод реки Арно, изучал паводки на реке По. Повезло, был представлен папе римскому. Удостоился защищать интересы Его Святейшества перед великим герцогом Тосканским. Имеет звание сюринтенданта фортификационных сооружений Перуджи.
Нечто незримое вкрадывалось, между тем, во взаимное любование уединившихся болонцев. Лучана, скучая, коротала время за туалетом и чисткой ногтей. Кассини смущало отсутствие вестей из Рима. Конца их уединению не предвиделось, — разиня-купчик болтался по делам, а Кассини мог задерживаться сколько хотел.
Как-то вечером, рассказывая по обыкновению об астрономии, Кассини начал готовиться ко сну раньше Лучаны.
Миа дольче, сегодня я постелю тебе отдельно.
— Что случилось? — не подозревая худа, обиделся Доменико.
Но Лучана не дала себе труда выяснять, любит ли он ее по-прежнему или нет. Она объявила, что отныне и навсегда не будет принадлежать ему ни утром, ни днем, ни вечером. Она не желает потерять любящего и ни в чем неповинного мужа, даже если рядом с ней находится такой выдающийся эрудит как Кассини.
— Родненький , мы останемся друзьями, так надо …
Кассини терялся в догадках. Ночью Лучана доказала твердость своих намерений. Кассини умолял, бесился, лез из кожи вон. Утром он в бешенстве покинул Падую.
Так внезапно, без объяснения причин, все и оборвалось.
Возвращение Кассини в Болонью совпало с известием о том, что под именем Климента IX на папский престол возведен кардинал Джулио Роспильози. Кассини знал о его увлечении изящной словесностью. Это был пожилой, одаренный, миролюбивый и нерасточительный человек. Одним словом, редкий кардинал, которого иначе как тряпкой охарактеризовать было невозможно. Больше всего по душе ему было сочинение оперных либретто. Такой не станет вникать в вопросы фортификации, вряд ли вступит в спор с великим герцогом Тосканским и ни за что на свете не прибегнет к услугам изворотливого эксперта-астронома. Он станет убеждать именем Божьим.
Это был крах.
Кассини, раздавленный и понурый, откидывая носками башмаков подол мантии, бесцельно мерил шагами площадь у башни Азинелли. Он наказан за свою чувственность. Наказан за гордыню. Мысли разбегались в разные стороны.
Всю дорогу от Падуи до Болоньи Кассини преследовала мстительная идея дождаться разини-мужа и выложить ему начистоту, кто есть кто на самом деле. Пожалуйста, доказательств можно привести уйму. Доменико наизусть помнит каждую отметинку на вожделенном теле Лучаны, знает наперечет ее наряды, привычки. Пусть разиня залезет в гардероб и отыщет балахон урсулинки, подшитый снизу на четыре пальца. Красотка имела обыкновение бегать к любовнику в образе монашки.
Но это удовольствие может дорого обойтись. Что надумает разиня?
Он молод. Удар его не хватит. А ярость он обратит в первую очередь на самого же Кассини. Разразится скандал. Пойдут пересуды по университету.
Что если подкинуть ему письмо? Разиня покажет письмо Лучане. Будут слезы и клятвы, она выкрутится, свалит все на завистниц-подружек. Нет, Лучану таким способом не проймешь. Кто бы мог подумать, что Кассини так к ней привяжется?
А как поступить с работой? После смерти предшествующего папы римского преподавание в университете теряет всякий смысл. Одно дело, когда он имел кафедру в Болонье, и, пользуясь полномочиями папского посланца, широко путешествовал, состоял членом нескольких научных обществ, приобретал лучший инструментарий, легко общался с высокородной знатью. Совсем другое перейти на положение заурядного болонского профессоре: поездки не чаще двух раз в год, перерывы в курсах нежелательны, эксперименты с одобрения начальства. Университет скуп, деньги на новые приборы придется клянчить годами. Чуть-что, студенческая корпорация изгоняет не угодившего им лектора.
Болонья, торговый город за оранжево-кирпичной крепостной стеной, раскинулась в предгорьях Апеннин, там, где горный массив перерезан долиной реки Рено, у Виа Эмилиа, — древней дороги римских легионеров. Дюжина городских ворот, увенчанных старомодными сторожевыми башнями, смотрят на все стороны света. Она у всех на пути. Каждый путник заезжает в заносчивую Болонью. Приезжает, гостит и уезжает. Не слишком ли засиделся на этом постоялом дворе наш герой Джан Доменико Кассини?
Надо же трезво судить о своих способностях. Образование у Кассини так себе, посредственное. Судьба кидала его то в поэзию, то в медицину, то в фортификацию. Известным астролюбом он прослыл в папской курии. Среди астрономов пользовался авторитетом лишь как папский легат. Случай известный: он астроном в кругу теософов, и теософ в кругу астрономов. А взаправду, в душе он великолепно знает, что силен, главным образом, как искусный дипломат. И без поддержки Ватикана в ныне захолустном Болонском университете, торгующем жухлой славой старейшего в Европе, быстрое продвижение ему заказано.
Что же делать?
Две непреодолимых трудности стоят перед ним. Первая — некуда податься. Вторая: как разойтись миром с местным благодетелем, злокозненным стариком-маркизом.
Насчет возможного места он получил странное сообщение из Парижа. Придворный музыкант Люлли, флорентиец, сватает его в новую обсерваторию. Но он с Люлли ни кум, ни брат, — почему тот проявляет такую подозрительную заботливость? Да и никакой обсерватории нет еще и в помине. Этим предложением можно при случае козырнуть, но относиться к нему серьезно пока просто смешно. Тут требуется потихоньку, осторожно навести справки.
А старика-маркиза надо готовить к своему уходу из дома исподволь, заблаговременно. Это единственно путное, что можно делать независимо от того, как сложатся дела дальше. Хуже не будет.
Через Пьяцца Маджоре, по узкой улочке виа Порте ди Кастелло и дальше вдоль виа Сан Джузеппе Кассини отправился домой в палаццо маркиза. После его возвращения из Падуи они еще не встречались.
— О, рад видеть тебя в добром здравии, любезный Доменико!
Маркиз Мальвазия, обсыпанный перхотью вперемешку с нюхательным табаком, приветливо улыбался, скрючившись в продавленном кресле. Он жестоко мучился от подагры и десятков других болезней, но на свое счастье никогда не обращался к лекарям. Его не покидала уверенность, что он абсолютно здоров, и приступы болей возникают просто от того, что его где-то просквозило.
— Я очень успешно съездил в Падую, маркиз, и исполнил поручения, которые дал мне наш высокочтимый канцлер. Но я до сих пор не могу избавиться от глубокой скорби в связи с безвременной кончиной Его Святейшества. Увы нам. Я нисколько не сомневаюсь в исключительных добродетелях кардинала Роспильози, достойнейшего из достойных избранника конклава, но душа моя изнывает и разрывается на части в горе от невосполнимой утраты духовного наставника, который имел великодушие незаслуженно уделять мне толику своего доверия.
Кассини театрально помедлил и горестно продолжал:
— Тяжкое потрясение этих дней глубоко отразилось на моем самочувствии, и это заставляет меня всерьез задуматься о временном уходе от дел. У меня возникает даже прискорбная мысль, а не следует ли мне вовсе удалиться из Болонского университета.
— О чем ты говоришь, сын мой? — вскричал потрясенный сенатор, всплеснув руками. — Об этом не может быть и речи. Ты краса и гордость нашей профессуры. Вспомни, как три года пустовала.в Болонье кафедра прославленного Бонавентуры Кавальери, и ты единственный, для кого мне, в конце концов, удалось ее отвоевать. Может быть, ты хочешь уйти из университета и уединиться в моем доме? — осенило его вдруг.
Бездетный маркиз жил когда-то на широкую ногу, да и теперь не был бедняком. Ему принадлежал палаццо, роскошная библиотека и несколько античных раритетов. Но он давно попал в стесненные обстоятельства, не держал лошадей и во всем доме были лишь двое слуг: камердинер и садовник. Хозяин палаццо мог иногда расщедриться на дорогой подарок, но о продаже своих пылящихся сокровищ даже не помышлял. В городе его давно раскусили, и влияние маркиза заметно ослабло. Но за пределами Болоньи к его мнению по-прежнему прислушивались. Доменико пользовался в доме маркиза всем безвозмездно, и поэтому в благодарность исполнял несложные обязанности секретаря. Но главное, почему маркиз привязался к Кассини, была нужда в постоянном молчаливом собеседнике. По старой памяти сенатор Мальвазия коротал время в монологах на злободневные политические темы. Но на сей раз больше говорил Кассини:
— Нет, маркиз, во мне зреет убеждение, что настало время уйти не только из университета, но и навсегда покинуть Болонью, хотя она за два десятилетия успела стать для меня второй родиной.
— Что за ерунда, Доменико! Ты просто утомился и не в своей тарелке. Чего тебе не достает в Болонье?! Ты нуждаешься в деньгах?
— Не обижайте меня, маркиз. Зачем мне деньги? Ваша доброта не имеет границ и в вашем доме я ни в чем не знаю отказа. (‘А то тебе неизвестно, тухлая развалина, — закипал про себя Кассини, — что когда я возвращаюсь ночью с диспута, слуга не идет впереди меня с факелом, чтобы осветить дорогу, и пока ты здесь дрыхнешь, меня того и гляди пришьют ни за понюх табаку. Твои слуги стирают белье, но им никогда не придет в голову приготовить мне вечером постель как достойному человеку’.)
Маркиз пожевал губами.
— Ты еще молод, Доменико, и пока не встретил на своем пути особы, которая увлечет твое сердце. Знаешь, как говорят о нас повсюду, нет воды вкуснее, чем в Романье, нет желанней женщин, чем в Болонье. У нас тут большая свобода нравов…
— Простите меня, — перебил его Кассини с едва заметным смущением, что было тут же отнесено наблюдательным старцем за счет повышенной скромности. — Простите меня, маркиз, но эта сторона жизни и вовсе кажется мне совершенно непривлекательной. Ученый приходит в мир не для суетных забав, а для созерцания и штудии. Наука обширна, а жизнь коротка. (‘Давай, давай, навозная куча, хотел бы я послушать твои рассуждения о блудницах в славной Болонье!’)
— Ладно, прекратим этот никчемный разговор. Я тебя никуда не пущу, — капризно заключил Мальвазия. — Но могу пообещать. Если тебе захочется на время изменить жизнь, я, может быть, попробую устроить тебе длительный отпуск. Ну, скажем, на год или даже на два. Ты будешь числиться на всех теперешних должностях, а тем временем уедешь, куда тебе заблагорассудится. Решено? И не будем возвращаться к этой теме.
— Вы как всегда беспредельно великодушны! (‘Не хочешь выпустить меня навсегда, так готов платить любую цену из чужого кармана, тоже неплохо!’)
Ну, что же, начало положено. На сердце немного отлегло. Кассини хотел забыться в работе и осуществить давно выношенный замысел, который требовал только нескольких вечеров наблюдений. Благодаря своей исключительной зоркости и замечательному телескопическому объективу, изготовленному специально для него из знаменитого венецианского стекла, он уже открыл вращение вокруг осей двух планет: сначала Юпитера, потом Марса. Теперь настал черед планеты Венеры. Мог ли Доменико предугадать, что с его инструментами обнаружить осевое вращение Венеры по просту невозможно! Задача по тем.временам была неразрешима. Мог ли Доменико предвидеть, что вращение Венеры будет открыто не ранее, чем через триста лет?!
Условия для наблюдений складывались идеальные. Венера сверкала на вечернем безлунном небе как вифлеемская звезда. Неделю подряд пристраивался Кассини по вечерам у телескопа в тщетной надежде разглядеть на ущербном, снежно-белом серпе Венеры хотя бы какие-нибудь детали.
У многих болонских домов были высокие башни. Так же как Торре Азинелли и Торре Гаризенда они предназначались для того, чтобы следить за кознями вероломных соседей. Высилась наблюдательная башня и над палаццо маркиза Мальвазия. Наверху было тесно и неуютно. Кассини просиживал у телескопа все время до захода Венеры. В потемках каждое прикосновение к кремальере требовало скрупулезной осмотрительности. Иногда ему мерещилось, что он наблюдает едва проступающие сероватые бесформенные пятна, но стоило отдохнуть несколько минут, вглядеться снова, и мираж исчезал.
Сомнений не оставалось. О, Санта-Лючия, охранительница зрения, ты обошла несчастного астронома своим вниманием! Связь с Лучаной, думалось Доменико, не прошла для него даром. Он попусту растратил свое здоровье. Кассини был уверен, что потерял самое драгоценное качество, которое питало его астрономическую карьеру — острое зрение.

X. ЛАГЕРЬ ПОД ЛИЛЛЕМ

Мировая испанская держава испускала дух. Былое величие выдувало сквозняками из обветшалых особняков прожившихся грандов. Олицетворением нищеты власти в окружении мамок и нянек занимал испанский трон король — малолетний и болезненный.
Империя кормилась за счет ввоза денег и хлеба из колоний: Америки, Португалии, Испанских Нидерландов, Франш-Конте. Метрополия нещадно грабила подвластные земли и цеплялась за свои вотчины. На выморочное испанское имущество засматривались правители Европы, в жилах которых струилась кровь испанских предков. Таких было несколько. И Людовику XIV, сыну испанки Анны Австрийской, по настоянию дальновидного Мазарини семь лет терпевшего в женах испанскую инфанту, грех было отставать от германского императора Леопольда.
Камнем преткновения для Людовика XIV служила его клятва не посягать на испанские анклавы близ границ Франции — Испанские Нидерланды, то-есть нынешнюю Бельгию, и Франш-Конте, область со столицей в Безансоне между Францией и швейцарскими кантонами. В брачном контракте Людовика и испанской инфанты оговаривалось, что наихристианнейший монарх от своего имени и от имени августейшей супруги на вечные времена отказывается от всех прав наследования любых владений испанской короны.
По требованию Людовика парижские правоведы, однако, удачно обошли словесные рогатки. Они взбаламутили Европу обширной Книгой прав, содержавшей аргументы в пользу французских притязаний. Неоспоримо, признавали ученейшие мужи, что Людовик XIV в брачном договоре отказался от прав жены на какие бы то ни было испанские вотчины, и у него, разумеется, в мыслях не было преступать клятвы, кабы испанцы сами не понуждали его к этому своим поведением. Согласно другой статье того же брачного договора Испания обязалась выплатить Людовику приданое в размере пятисот тысяч дублонов, каковая сумма по расстроенному состоянию мадридской казны выплачена не была. Из-за нарушения испанской стороной принятых на себя обязательств брачный контракт становится не имеющим силы клочком пергамента, и торжественные обязательства Людовика следует считать столь же торжественно аннулированными.
В Париже раскопали еще и древний брабантский обычай — деволюционное право, согласно которому при наследовании земельных наделов дети от первого брака обладают преимуществами перед детьми от второго брака. В ‘Книге прав’ разъяснялось, что августейшая супруга Людовика XIV — единственная дочь покойного испанского короля Филиппа IV родилась именно в первом браке, а нынешний малолетний испанский король — во втором.
Таким образом, резюмировали в Париже, прежние обязательства Людовика не только являются сотрясением воздуха, но, как вытекает из вышеприведенного обоснования, часть Испанских Нидерландов де-юре давно должна рассматриваться как неотъемлемая часть французского королевства. Людовику оставалось де-факто вступить в права владения имуществом жены. Он и представлял свое предприятие именно как вступление в законные права супруги. Крупнейшая армия Европы под командованием великого маршала Тюренна служила французскому монарху лишь почетным эскортом.
Конечно, история войн Людовика ХIV не может пролить дополнительный свет на историю Парижской обсерватории, однако и этот эпизод поможет нам уяснить нравы и обычаи эпохи.
24 мая 1667 года Людовик пересек границу Испанских Нидерландов. Губернатор Фландрии мог противопоставить ему двадцать тысяч плохо обученных соддат, рассеянных по десяткам крепостей. Началась игра в кошки-мышки.
Во Фландрии царил разброд. Крепости сдавались одна за другой. Губернатор Фландрии стянул все оставшиеся силы для защиты Лилля.
Даже летом погода в этих краях не баловала теплом. Тучи день и ночь стлались низко над землей. То и дело налетал со стороны моря шквалистый ветер. Моросил дождь. Болотные испарения клубились в лощинах сизым туманом.
Старики кряхтели, но молодой король не замечал ни сырости, ни неудобств походной жизни. Он упивался обновкой — первой в жизни военной кампанией, своим боевым крещением. Его видели повсюду: среди отдыхающих солдат, у стен осажденных крепостей, на приемах коленопреклоненных фландрских депутаций.
В целом Людовик оставался верен парижским привычкам. Короля сопровождала туча слуг и придворные дамы в золоченых колясках. В королевском обозе тянулись подводы с мебелью и гардеробом. По вечерам монарх коротал часы за пиршественным столом с маршалами Франции. Вино текло рекой. Фимиам во славу Людовика курился без передышки. Историографы часто оборачивали стило, чтобы в лучшем виде сохранить для грядущих поколений каждое замечание новоявленного стратега. Его сравнивали не иначе как с Юлием Цезарем или Александром Македонским.
В лагерь под Лиллем Людовик прикатил со своей свитой. Соцветие королевских шатров установили в центре лагеря, на холме. Шатры соединялись друг с другом полотняными коридорами, и все вместе напоминали лабиринты луврских апартаментов.
Поутру со свитком в руках поспешил к королевским шатрам вездесущий монсеньер Лувуа. Он остановился перед капитаном стражи королевских дверей.
— Свободно?
— Его Величество вознес утреннюю молитву и окончил трапезу, монсеньер Лувуа. Духовник удалился …
— Настроение?
— Камердинеры снуют не больше обычного, ваша честь …
— Доложи!
Царедворец Лувуа долго пробирался наверх, в круг самых доверенных королевских сановников. Он знал, как трудно занять место в душе короля, но главное — он отлично знал, насколько труднее там удержаться. Король не терпел ни чересчур способных, ни бесталанных. Таланты надо было скрывать, от неосмотрительных планов, грозящих осложнениями, воздерживаться. Для аудиенции у короля всегда надлежало выбирать подходящую минуту. Если у короля случалось дурное настроение — его следовало улучшать, если хорошее — стремиться сделать еще лучше …
— Не угодно ли будет Вашему Величеству, — начал Лувуа издалека, — совершить сегодня объезд передовых позиций … вместе с маркизой де Монтеспан, разумеется! Это послужит устрашению неприятеля … и скрасит пребывание мадам де Монтеспан под стенами Лилля …
— Мысль недурна!.. Вы .думаете это не опасно для маркизы?
— В вашем присутствии, Сир, ей нечего опасаться …
— Тем лучше. Попросите ко мне маркизу де Монтеспан!
‘Его Величество вызывает маркизу де Монтеспан … Статс-дама де Монтеспан приглашается к королю …’ — разнеслось из уст в уста по цепочке вестовых. Перед синеокой красавицей тотчас отдернули полог королевской опочивальни.
— Доброе утро, дорогая маркиза. Как вы провели сегодняшнюю ночь? Вам не докучали комары?
— Благодарю вас, Сир. Вы присоветовали волшебное средство. Я в восторге.
— Лувуа настаивает на необходимости мне самому проинспектировать позиции под Лиллем. Я поеду в открытой коляске. Думаю, это окажется для вас небезинтересным …
— Ах, вы так добры ко мне, Ваше Величество …
— Передайте приглашение королеве, — неохотно добавил Людовик. — Я отправляюсь тотчас после обеда … Не прощаюсь …
Молодой король в золотых латах и филигранном шлеме мог вскружить голову кому угодно. Он излучал силу, изящество, благородство. Женщины были от него без ума. Каждая бросилась бы ему в объятья, пока кроме недотроги Монтеспан.
Лувуа почтительнейше развернул перед королем принесенный свиток.
— Вот карта королевства и сопредельных стран, Ваше Величество … Вы оказали мне несравненную честь … По вашему поручению я тонким штрихом пометил будущие границы ваших владений, Сир … — и советник пустился в пространные объяснения. Смысл их сводился к тому, что Лувуа предлагал не останавливаться на достигнутом, а воспользовавшись благоприятным моментом, кроме Фландрии прибрать к рукам еще и область Франш-Конте. — Вашим промыслом мы значительно расширим пределы королевства на севере и северо-востоке и за счет Испании округлим границу таким образом, что Париж действительно окажется сердцем Франции. Осуществится мечта династии, которая оказалась не под силу вашим предшественникам …
Людовик был в восхищении.
— Когда мы возьмем Лилль?
— Осадными работами ведает лейтенант де Вобан. Он не сомневается в скором успехе …
— Гарнизон не успеет получить подкрепления?
— Откуда?! Если бы они и появились, мы бы не допустили их в город.
— Ах, вы ничего не смыслите, Лувуа! Извольте вызвать ко мне самого де Вобана …
‘Вызвать лейтенанта де Вобана!.. Лейтенанта де Вобана — к королю!.. — понеслось по лагерю. Офицер явился столь же скоро, как маркиза де Монтеспан.
— Лилль считается неприступной крепостью, мой друг, — строго указал король. — Гарнизон его велик. Вы убеждены, что осада увенчается успехом?
— Несомненно, Сир, — без лукавства отвечал Вобан.
— Как скоро это может произойти?
— Лучше быстрее сделать, чем по-пусту обещать, Ваше Величество …
Ответ достойный офицера, сударь! Учитесь, Лувуа, у настоящих офицеров. Теперь я не сомневаюсь, что Лилль быстро спустит испанский флаг … С сегодняшнего дня я произвожу вас в первые коменданты французского Лилля, Вобан. Мне не найти лучшего коменданта. Вы свободны, месье комендант. Озаботьтесь огласить мою волю, господин Лувуа …
Вобан замер в оцепенении. Его обуревало неодолимое желание воспользоваться моментом и заговорить с королем о вожделенном предмете его постоянных дум фортификации. Ее следовало развивать, ей необходимо было уделять гораздо больше внимания. Она в эти дни стала как бы отдельной ветвью математики и требовала научного математического подхода. Людей в этой области не хватало, и их надо было готовить точно также, как готовят ученых. Но Вобан уже успел набраться кое-каких придворных навыков. За академию наук отвечал Кольбер. За армию Лувуа. И начать в присутствии Лувуа разговор о науке было бы наредкость опрометчивым. Добром это дело не кончилось бы. Вобан прикусил язык и промолчал.
Хорошие вести исчерпались. Лувуа предстояло перейти к тягостным. Он с огромным наслаждением переложил бы сию прискорбную миссию на любые другие плечи, но дело было слишком деликатным. Столь важные государственные новости король должен был непременно узнать только из уст Лувуа, тот ставил себе в заслугу прекрасную осведомленность обо всем на свете …
— Дурные сообщения из Англии, Ваше Величество … Лорд Кларендон возбудил всеобщее озлобление … Можно предполагать, его дни сочтены …
Неудовольствие Людовика было искренним. Лорд Кларендон был главным радетелем о сближении Англии и Франции. Король Карл предпочитал оставаться в тени. Профранцузская политика Англии выглядела для непосвященных затеей первого министра, чем, в частности, он постоянно навлекал на себя нападки Парламента.
— Окажите ему, Лувуа, всемерное содействие! Используйте все наши связи при Сент-Джеймском дворе. Не скаредничайте … Без Кларендона Англия может встать нам как кость поперек горла …
После обеда король в коляске инспектировал войска вместе с королевой и ее очаровательной статс-дамой Атенаис де Монтеспан. Солнце — редкий гость, выглянув, играло бликами на золотых доспехах мужественного монарха. Оставив в Париже беременную Лавальер, Людовик со всем пылом молодости увлекся прелестницей-маркизой.
В тот же вечер король милостиво даровал аудиенцию преподобному дю Боску, — самому вдумчивому и самому красноречивому из пасторов-гугенотов французского королевства.
— Ваше Величество, — взывал к сердечной доброте молодого короля преподобный отец дю Боск, — реформаты — малое стадо, которое безропотно щиплет свою траву и не сбивается с предначертанного ему пути. Реформаты — хорошие слуги и верные подданные Вашего Величества. Повсюду Вы можете усмотреть несомненные свидетельства их привязанности и преданности. Вам угодно было устранять их с государственных должностей, они ищут приложения своих способностей в ремесле, торговле, земледелии. Они бесстрашные солдаты и отважные моряки. Разве не реформаты приумножают блеск Вашего правления, приобщаясь к литературе, театру, наукам? Мы обращаемся к Вам не только как к королю. Нет, Сир, мы припадаем к Вашим стопам, видя в Вашем лице своего отца и единственного после Бога справедливого защитника. Мы умоляем лишь о возможности жить и умирать на службе у Вашего Величества!
… За что вырывают у нас из груди наше французское сердце? Разве мы каннибалы, разве мы турки, разве мы неверные — за что же сравнивают с землей наши храмы, не допускают до занятий ремеслами, лишают средств существования. Нет границ бедствиям, притеснениям и гонениям, известия о которых не могут достигнуть подножия Вашего высокого престола. Фарисеи, выдающие себя за христиан, состязаются в отстранении нас ото всех должностей, разбивают семьи, врываются к умирающим. Кровь стынет в жилах, когда похищают детей, плоть от плоти и кровь от крови своих отцов. У нас отнимают возможность держать пред Господом отчет в исполнении своих отчих обязанностей!
… Ваше Величество, кто сочтет, во что обошлась Франции сто лет назад Варфоломеевская ночь?
… Христиан-реформатов во Франции немного: только один человек из каждой дюжины ваших подданных. Но мужество этих людей велико. Гонения на вероучение, которому они с рождения посвятили свои бессмертные души, возбуждает у большинства энергию и стойкость, которые не могут осилить никакие наказания. Разве следует принуждать наших единоверцев покидать великое отечество? Ради всего святого, Сир, не оставляйте без внимания наши страдания и жалобы — эти последние вздохи нашей умирающей свободы!
— Я еще никогда не слышал, чтоб кто-нибудь убеждал так красноречиво, — со смущением заметил король, оставшись наедине с отцом Анна.
— Ваше Величество как всегда сразу же заглянули в сокровенную суть дела, — смиренно ответил иезуит. — Честные люди говорят просто. Красивая речь пристала слугам дьявола. Реформаты как бесы-искусители пытаются смутить вас. Все их жалобы беспочвенны. Реформатское вероучение существует повсюду в королевстве совершенно беспрепятственно. Ни единая душа не посягает на положения Нантского эдикта, который ваши предместники провозгласили вечным и неотменным. Добрые католики не могут, конечно, смириться с рядом положений этого эдикта, но они прибегают только к силе аргументов. Вот конкретные примеры. В Нантском эдикте вы нигде не найдете указаний, чтобы погребение реформатов могло совершаться днем: разве из этого не очевидно для любого непредвзятого законоведа, что им следует предписать совершение обрядов погребения исключительно по ночам.
Король безмолствовал.
— Ваше Величество прекрасно знает, что святая церковь никогда не посягает на прерогативы данной Богом королевской власти. Разве христианнейший король не волен вести себя с придворными дамами так, как считает приятным и полезным для благоденствия королевства? Мы же не делаем вам по этому поводу никаких замечаний, — Людовик вздрогнул, иезуит играл в душе молодого короля на самых слабых струнах. — Но галликанская церковь не может оставаться равнодушной, когда под видом свободы совести реформаты, нагло выдающие себя за праведников, открыто искажают Нантский эдикт и безбоязненно проповедуют свои вредоносные взгляды. Это маленькое стадо ест дурную траву и портит воздух…
— Конечно, конечно, — поспешил оправдаться Людовик, — я поклялся, что буду твердо следовать букве Нантского эдикта, и любые недомолвки всегда будут толковаться мною только в пользу святой апостолической церкви …
Лилль сдался Вобану через девять дней осады.
Война стала триумфом короля-Солнца. Она стяжала заодно лавры и маркизе де Монтеспан.

ХI. ПЕРРО БЕРЕТ ЗАКАЗ

Свершилось!.. После сорока лет замалчивания … Поминовение достойнейшего сына родины спустя два десятилетия после кончины… Возвращение в презревший его Париж … ‘Без хвалы! Без панегириков! Без отступлений от литургии, господа! Никаких излишеств сверх дозволенного канонического богослужения!’ — сквозь зубы остерегало предписание, обнародованное с вечера от лица отсутствующего монарха. Да разве могли терновые шипы запретов смутить ликование собравшихся стоиков? Te Deum laudamus… [*]
[*] — Благодарственный гимн Тебя, Господи, славим… (лат.), звучал во время литургических процессий, приуроченных к особым случаям. Заключительные слова:
Да будет милость Твоя, Господи, на нас, как мы уповаем на Тебя.
На тебя, Господи, уповая: да не постыжусь вовеки.
Траурные дроги с медным реликварием влачились по жаре в сопровождении немногих приверженцев, следовавших парами в скорбных одеждах с трескучими смоляными факелами в руках. Какие надгробные речи были бы выразительнее сего скудного кортежа с прахом выдающегося скептика и гениального вольнодумца … Лишь три-четыре посвященных знали, что при вскрытии его могилы в Швеции неведомым образом исчез и был кем-то укрыт череп прославленного мыслителя. Декарт был слаб здоровьем, часто болел, но не иссякали злые слухи, что ему подмешали мышьяк.
Пикар держался поодаль.
— Кого хороните, святой отец? — вопрошал случайный прохожий. Аббат отмалчивался.
— Кого погребают, господит аббат?
— Не погребают, а воскрешают …
— Вы насмехаетесь над нами, господин аббат?!
— Ничуть … Второе пришествие на французскую землю … Ренатус Картезиус …
‘Дерзкий галл Рене Декарт — по-латыни Ренатус Картезиус … Знаменательная игра слов, — размышлял Пикар. — Ренатус в переводе Вновь рожденный … Это значит то же, что и Воз-рожденный … Воскрешенный … При жизни Декарт ни за какие блага не показался бы на людях в траурной процессии. Он ценил время … Его девиз: ладно прожил тот, кто хорошо укрылся …’
Следовавшие за катафалком славили Господа покаянными псалмами. Парижские эрудиты отнюдь не прощались с Рене Декартом. Они оплачивали долг. 24 июня 1667 года прах мыслителя-изгоя переносили в часовню церкви Святой Женевьевы.
‘… А я вот теряю время в этой церемонии … И при всем при том — меня нельзя причислить к фанатичным сторонникам Картезиуса. Мне чужд ряд тезисов картезианства… Кому это нужно: катафалк, возница в черном крепе, ленивые мухи на потных лошадиных крупах?.. Бог лучше знает, чья душа заслуживает успокоения в раю… Богу — богово! А мы совершаем обряд во имя живых. Историю нельзя перекраивать каждый раз наново с воцарением нового правителя. Ужель деяния человеческие не оседают в памяти людской по их истинной ценности?
… Рене Декарт взялся за величайшую проблему века — как постичь Истину. Универсальный метод познания мира — Декарт бесспорно сделал шаг к нему … Он родился и вырос во Франции, но факт — Париж оказался непригодной почвой для древа познания. Декарт бежал от всесилья схоластов. Куда же? Туда, где находят пристанище все угнетенные и изгои, будь они свергнутыми тиранами, мастеровыми, педагогами либо эрудитами. Почти двадцать лет он обретался в Голландии, но умер после переезда в Стокгольм. Он писал не книги, а Книги … Сорок лет назад Декарт разлучился с Парижем. Ныне изгнание кончилось. Его истлевшие останки проносят по этому городу — еще не как прах триумфатора, но как прах сына своей земли, о котором нельзя умолчать. Я следую за гробом во имя торжества попранной некогда справедливости … Во имя того, чтобы не пришлось скрываться из Парижа другим вольнодумцам … Когда-нибудь мы точно также воскресим в полной мере достоинство Блеза Паскаля … Почтим моего учителя Пьера Гассенди …’.
Душа, которая в столь мудрости великой
Являла разуму сокрытое от глаз,
Создав миров картины разноликих,
Ушла, покинув мир земной и нас… —
так напишет о Декарте Христиан Гюйгенс.
Улицы, по которым кортеж приближался к церкви Сент-Женевьев, были немноголюдны. То там, то тут знойное небо подпирали языки праздничных костров. День Иоанна Крестителя — святого Жан-Батиста — по обыкновению озарялся очистительными огнями, пожирающими грехи и греховные мыслишки. Многоликая толпа блуждала в этот день, бывало, по парижским мостовым, однако на сей раз душный город пустовал. Король и его дворяне нюхали порох на полях Фландрии и Брабанта. Тысячи горожан как полчище слепней следовали за ними в надежде на поживу.
Жаркий пустынный город … Июнь — макушка лета … Самые короткие ночи — самые долгие дни.
Неделю назад академики-астрономы встретились в саду монсеньера Кольбера, чтобы следить за ходом лунного затмения. Оно началось на исходе дня, в лучах заката, когда располневшая Луна в противоположной от дневного светила стороне горизонта только-только выбиралась на небо из-за ажурной листвы далеких платанов. Время было не поздним, и сам монсеньер Кольбер проследовал в сад, чтобы принять участие в наблюдениях. Ему поставили телескоп и принесли из библиотеки ‘Селенографию’ Яна Гевелия. Он затих в кресле, черный пигмей в кольце высокорослых, раболепно согбенных служак, и следил за погружением Дианы в тень Геи, отождествляя детали лунного рельефа с их очертаниями на картах из принесенного атласа. Один из лакеев освещал книгу потайным фонарем.
— Превосходный атлас, мой дорогой аббат, — отозвался Кольбер, когда Пикар улучил-таки момент оторваться от работы и засвидетельствовать вельможе свое почтение. — Видно, что ваш ненаглядный Гевелий и впрямь на славу потрудился с этим произведением. Огромная работа! Теперь, наблюдая затмение, я ясно понимаю, какую ценность представляет сей труд для вашей науки …
— Я вновь обращаюсь к вам с той же просьбой, монсеньер! Неужто вы не сумеете настоять, чтобы Гевелий перебрался в Париж?..
— Да, да, — приложим силы. Но… вы догадываетесь… меня заинтриговало тут одно обстоятельство… — Кольбер подал знак, и вышколенные слуги тотчас оставили их наедине. — Я, сударь, вижу в атласе много названий… Вот — Альпы, ниже помечены другие горы, моря, мысы… Разве вы сами не можете поместить на лунную карту нечто, прославляющее нашего несравненного монарха… Кряж Людовика ХIV, например… Или хотя бы Великую Галлию… Недурно!.. Это укрепило бы положение французской астрономии и — помогло бы мне, — лизнул сухие губы министр.
— Плачевно, что подобная мысль приходит на ум не вам одному, монсеньер. Ни у вас, ни у меня не может возникнуть тени сомнения в высочайшей добродетели нашего монарха. Но, что бы вы подумали, коли бы немцы вознесли на Луну Леопольда, испанцы — Карла, а англичане — страшно вообразить — своего лорда-протектора Кромвеля. Не надо дозволять себе делать то, чего не желаешь вскорости получить от других. Я разделяю точку зрения Гевелия: мы не вправе создавать пагубные прецеденты. Пусть минет сто, двести лет, и наши потомки вознесут французского монарха на Луну в ознаменование его нетленных заслуг …
— Жаль… очень жаль…
— Но между нами, монсеньер Кольбер, я бы вообще на возносил на Луну князей церкви и монархов. Они возводят себе пышные усыпальницы на Земле. А что остается тем, кто не имея ломтя хлеба, с нищенской сумой наощупь отыскивают пути к истине средь кромешной мглы заблуждений? На Земле они ничего не имеют. Великого Кеплера погребли как бродягу в общей могиле. Неимущий, он дерзал постигнуть основы творения. Если уж использовать Луну как поле надгробных плит, я бы оставил ее для обездоленных ученых …
— Жаль… Очень жаль… — фыркнул Кольбер. — Наш монарх оценил бы значение астрономии гораздо явственнее …
Пикар отвлек министра демонстрацией новых телескопов, и все обошлось. Наблюдения прошли с успехом. Это было всего неделю назад, а три дня назад астрономы увековечили меридиан обсерватории.
Приготовления вели исподволь. Сторожа выкосили, где надобно, высокую траву. Под присмотром Пикара у входа в каменоломни установили на кирпичном постаменте металлическую пикугномон. Поодаль заготовили камни для второго столба.
Торжественный акт приурочили к 21 июня — дню летнего солнцестояния. Кольбер был занят, и его персону по традиции представлял Шалю. Он произнес сдержанное напутствие и уложил первый камень. Астрономы, засучив рукава мантий, аккуратно сложили второй каменный столб — подножие для латунной пластины, которая в паре с острием гномона закрепляла на местности направление полуденной линии — меридиана Парижской обсерватории. Погода стояла на диво. В истинный полдень Пикар с тщанием исполнил несложные азимутальные измерения и отметил на столбе точное расположение долговечной латунной метки. Ее замуровали. Шалю разбил о столб бутылку шампанского. Закладка обсерватории завершилась благодарственной мессой. .
События торопят друг друга, сливаются в единый поток. Впечатления не успевают улечься. Проходит еще три дня, и в день Иоанна Крестителя ученый Париж предает земле бренные кости Рене Декарта — французского Евклида, патриарха новой науки. А 2 июля, через две недели после лунного затмения, астрономам предстоит наблюдать солнечное. Редкое совпадение — лунное и солнечное затмения в соседних сизигиях, при последовательном прохождении Луною узлов орбиты.
Мысли Пикара вновь возвращаются к участи изгнанника. ‘Рассуждение о методе’ — великое творение Декарта — не осталось в Риме незамеченным, его почтили занесением в ‘Индекс запрещенных книг’. Смейся, Декарт! Ты имеешь право тешиться! Правая рука не согласна с левой. Тебя преследуют французские богословы, но из-за распрей между галликанской церковью и Римом ‘Индекс… ‘ — догма святош — именно на территории Франции лишен обязательной силы
Могильщики опустили прах Декарта в освященную землю. Хор смолк. В минутном безмолвии с факелами в руках склонили головы ученые вольнодумцы. Церемония окончена … Никому тогда не приходило в голову, что костям Декарта предстоит еще дважды перемещаться по Парижу.
При выходе из церкви Пикар раскланялся с академиком Перро. Они, разумеется, хорошо знакомы, но никогда не были на короткой ноге.
— Имею честь, месье Перро!
— Честь имею, аббат Пикар!
— Мы оба в трауре, но это единственный случай в моей жизни, когда похороны доставляют скорее радость, нежели скорбь …
— Их слишком долго пришлось ждать, аббат …
— Да, слишком долго … Мне хотелось поговорить с вами по важному поводу, господин Перро, но в последние недели не удавалось повстречаться. Вы не удостоите меня?..
— У меня воистину раздвоение души и тела, аббат. Мне кажется, они тоже никак не могут повстречаться! Корплю над эскизами …
— Дело, по которому я хочу обратиться, не терпит …
— Вы ведь ни разу не наносили мне визитов, аббат? Если у Вас нет других намерений, отправимся ко мне.
— Право, мне неловко, месье Перро. При вашей занятости … Я не напрашиваюсь в гости …
— Верите ли, как ни суха сегодняшняя тризна, она не оставила меня равнодушным. Она задела много струн. Сегодня я все равно больше не работник. Я воспользуюсь вашим визитом, чтобы раз в жизни спокойно посидеть в кругу братьев. Сейчас они оба дома …
— Это так любезно с вашей стороны. Наш разговор отнимет не много времени.
— Какое это имеет значение! Мы будем говорить хоть до ночи … Нам налево … Декарт все-таки удивительный мыслитель! Вы знаете, я учился на лекаря, и до того как всецело отдался архитектуре, долго практиковал. Меня интересовала психика. Я увлекся декартовыми ‘Страстями души’. Поначалу его воззрения казались мне чуть ли не наивными. Всего шесть изначальных страстей!.. Разве можно все многообразие человека вывести из столь незначительного числа первичных эмоций? Но постепенно я понял его глубокую правоту. Удивление — стимул к приобретению знаний … Любовь и парная ей страсть — ненависть … Желание — страсть, единственная из всех, обращенная в будущее… Радость — и парная ей страсть печаль … Из шести начал складывается машина по имени человек …
— Вы картезианец?
— Нет, и никогда им не был. Я исповедую красоту — и знание. Лучше сказать, красоту знания!.. Вот мы и пришли. Отворите, — громко застучал Клод Перро в дубовую дверь.
— Кто там? — раздался удивленный возглас.
— Отворяй же, Шарль, я привел гостя.
— Вот неожиданность!
Заходите, дорогой аббат, и знакомьтесьмой братец Шарль, королевский адвокат, мастер на все руки.
— Очень приятно. Я слышал о месье Шарле. Пикар. Аббат Пикар …
Не прошло и нескольких минут как Пикар уютно сидел за чаепитием в кругу семьи Перро вместе с его братьями: старшим — архитектором Клодом Перро, средним — Шарлем и младшим — Пьером. Любители модных новинок, Перро потчевали гостя чаем из чашки с блюдцем.
— Хотя это вовсе не вяжется с вашим обликом, любезный аббат, у меня такое ощущение, будто вы поглядываете на Клода как волк на Красную Шапочку …
— Простите, не понял, месье Шарль?
— Брат увлекается сказками, — развеселился Клод, — и вставляет их к месту и не к месту …
— Вот как! Ну, конечно — вспомнил. Монсеньер Кольбер однажды цитировал мне вашу сказочку о людоедах …
— О людоедах? Должно быть, из Мальчика-с-пальчик … Значит, вы не хотите съесть беднягу Клода? Он совсем отощал от работы …
— Я намереваюсь обратиться к нему с просьбой …
Братья насторожились.
— Я просил бы … Мне кажется, никто в королевстве лучше академика Перро не построит здания Парижской обсерватории …
— Я как в воду смотрел. Полноте, господин аббат — вы хуже волка! Мы и так не видим брата месяцами. О новой постройке не может быть и речи …
— Шарль прав, Пикар. Я завален заказами на пятьдесят лет вперед …
— Я же не предлагаю вам, о господи, возводить еще одну колоннаду или триумфальную арку! Дворцов были тысячи, арок — сотни. Это же обсерватория!.. Одна-единственная, ни с чем не сравнимая …
— Ну и что?.. Ее построит менее занятый архитектор … — вмешался Пьер.
— Можно подумать, что обсерватории сооружают каждый день. Опомнитесь, господа Перро! Такого здания не строил еще никто и никогда в целом мире. Это не собор, не дворец, не рыцарский замок … Это — египетская пирамида, врата рая, прибежище звезд, хоромы науки …
— Простите великодушно, аббат Пикар, но вашими устами вещает демон-искуситель … Вы шутите … Ответь же, Клод …
— Возьмитесь за обсерваторию, месье Клод! Это здание переживет века. Вы больше никогда в жизни не услышите столь же заманчивого предложения. Парижская академия не забудет вашего вклада. Обсерватория станет местом наших постоянных собраний. Долг призывает вас, академик Перро, взять в руки наугольник …
— Вы полагаете, нельзя обойтись обычной постройкой?..
— Это должно быть самое замечательное здание Парижа … Кабинеты для машин, помещения для работы, залы для заседаний, крыша для наблюдений … Это — замок музы Урании, и он должен отличаться грацией, легкостью и здравым смыслом. Резиденция Парижской академии наук. Я нисколько не преувеличиваю, говоря, что такая заманчивая постройка не доставалась еще ни одному архитектору в мире … Вы увенчаете Париж памятником, достойным Декарта, Гассенди и Паскаля. Это будет монумент во славу гения французской науки …
— Пьер, мы потеряли брата!
— Ты видишь — я еще колеблюсь, Шарль …
— Я вижу — ты уже не колеблешься! Аббат, вы обворожили Клода. Он побежит строить обсерваторию. Заклинаю вас, не забывайте на стройке подкидывать ему в карманы камешков. Он будет бросать их по пути из дома, чтобы не совсем забыть дорогу сюда …
— Ты прав, Шарль — пожалуй, я примусь за такое интересное здание. Но с кем мне придется иметь дело, аббат? Для вдохновения архитектора это гораздо важнее, чем вы можете думать. Меня вы убедили. Но сами-то вы в конце концов возьмете на себя руководство обсерваторией?
— Мне очень не хотелось бы. Но если обстоятельства вынудят, отказаться будет нельзя. Во всяком случае, я не брошу свое детище на произвол судьбы … Приятно было познакомиться, месье Шарль … Приятно было познакомиться, месье Пьер … Приглашаю вас всех второго июля в предместье Сен-Жак. Вы посмотрите землю, на которой будет построена обсерватория и вместе с нами примете участие в наблюдениях солнечного затмения …
— Как затмения? Затмение было неделю назад …
— Бог благоволит к нам, месье Пьер … Редкое сочетание: лунное и солнечное затмения в соседних сизигиях при последовательном прохождении узлов орбиты … Через две недели одно за другим … Не забудьте, второго июля … Месье Клод узнает, когда и где мы собираемся …
Окрыленный Пикар рано утром порадовал Христиана Гюйгенса.
— Добрые вести, мэтр Гюйгенс. Король и монсеньер Кольбер дали нам землю под обсерваторию. Академик Перро берется возвести здание. Не сомневаюсь, он сделает это мастерски. Клод Перро, уверяю вас, ныне самый основательный из французских архитекторов …
— От души поздравляю с хорошими новостями, Пикар. Я только что получил письмо от отца. Там тоже много новостей — и тоже хорошие …
— Ваш отец написал новую поэму?
— Нет, гораздо важнее. Ян де Витт — охрани его господь от всех невзгод! — добился примирения с Великобританией. Флот де Рюйтера на Темзе, в сердце Лондона, произвел на британцев неизгладимое впечатление. Они стали податливыми как воск. Конец безумной вражде Англии и Соединенных Провинций, которая истощала обе державы хуже моровой язвы … Конец морским бойням … До чего же великое счастье, когда во главе народа стоит твердый и дальновидный политик! Мирный трактат уже готов и будет подписан не позднее, чем через месяц. Он подтверждает статус кво. Из заморских владений Новый Амстердам остается за Англией, но Голландии возвращается Суринам …
— Я радуюсь вашей радости, Христиан!
— Но это даже не главное. В фарватере достижений Ян де Витт проводит через Генеральные штаты Вечный Эдикт, который упраздняет в провинции Голландия давно утратившую смысл должность штатгальтера — бельмо на глазу республики …
— Я так плохо разбираюсь в политике, что до сих пор не усвоил тонкостей вашей государственной структуры …
— У вас во главе каждой провинции стоят два человека: губернатор, который чаще всего живет в Париже и получает большую пенсию за то, что вовремя попадается на глаза королю, и интендант, который на месте управляет всем хозйством. У нас в Голландии та же картина: штатгальтер, наследующий должность по праву рождения, мечтает держать руку в общественной казне и командовать армией. Ему противостоит великий пансионарий, избираемый Генеральными штатами и отчитывающийся перед ними. Вечным Эдиктом штаты упраздняют штатгальтерство — бочку пороха, заложенную под республику … Соединенные провинции никогда больше не вернутся к монархии …
Гюйгенс и Пикар торжествовали.
Небо оставалось безоблачным. Наблюдения солнечного затмения прошли столь же успешно, как и лунного …
Нежданный приезд Мари Шанмеле застиг Пикара врасплох. От счастья он не поверил собственным глазам. Аббат разглядывал ее на пороге будто зыбкий мираж, явившийся страждущему путнику в пустыне — недоверчиво, с опаской, что она вдруг исчезнет у него под руками. Мари ослепила Пикара, как сноп света в кромешной мгле, как шагнувшая через дверь звезда, как ангел во плоти. Прилив неукротимой радости победил сдержанность аббата.
С приездом Мари в доме Пикара словно воцарилась добрая фея. Под ее быстрыми пальцами неказистые комнаты засверкали чистотой, обрели зримые приметы уюта. Аббат не уставал восхищаться гостьей. Она без устали опекала его, хлопотала по хозйству, заботилась о столе и гардеробе.
— Любезный аббат, — ласково упрекала Шанмеле, — вы одеваетесь всегда просто и без претензий. Это делает честь вашему вкусу. Но время от времени я замечаю в вашем туалете какой-нибудь мелкий непорядок. О, ерунда — совсем незначительный штришок: помятый воротничок или непочищенные башмаки. Обещайте мне следить за собой! Ведь я горжусь вами …
Аббат преображался рядом с Мари. Он сиял, он жил явью, которая казалась чудесным освежающим сном. Молодая актриса мечтала оставить подмостки в родном Руане и перебраться в Париж. Зачем она приехала? Ей хотелось заранее подыскать себе местечко на одной из парижских сцен. На долю Пикара снова выпали светлые деньки.
Пикар заглядывал в лучистые глаза Шанмеле, любовался ее смуглым, удивительно подвижным лицом. Многоликая Мари! Ее лицо умудрялось одновременно принимать сразу несколько выражений: почтения и лукавой насмешки, недоуменного вопроса и озабоченности, иронии, преданности, горячего одобрения … Пикар видел Мари совсем не так, как мог увидеть ее сверстник. Он любовался ею скорее как садовник, на склоне лет вдыхающий тонкий аромат выведенной им самим розы …
Столица располагала тремя постоянными театрами — Бургундский отель, театр на Болоте и мольеровский Пале-Рояль. Пикар и Мари обследовали их по очереди. В Бургундском отеле они были без ума от трагедий Корнеля. На Болоте им понравилось гораздо меньше. Пятого августа они попали на премьеру в Пале-Рояль. Под новым названием ‘Обманщик’ Мольер ставил после переделки свою ранее запрещенную комедию ‘Лицемер’.
Пикар не мог представить себе такого. Комедия высмеивала ханжу и лицемера Тартюфа — героя, под маской которого нельзя было не узнать доблестного отца иезуита. Неужели над Францией зашелестел свежий ветер свободомыслия? Неужели и впрямь Париж дожил до времен, когда Истина может не прятать больше голову в плечи?
Блез Паскаль — автор безымянных ‘Писем провинциала’ — десять лет назад нанес морали иезуитов удар сокрушительной силы. Он поверг орден в трепет. И сам не выдержал напряжения борьбы, — Паскаль расплатился за свою вылазку жизнью. Он до сих пор остается знаменем Пор-Рояля: янсенисты под руководством Арно держат иезуитов в постоянном страхе, но и сами терпят жестокие преследования. Теперь последовал выпад со стороны Мольера. Пикар сразу же подумал о друге — не создаст ли появление ‘Обманщика’ облегчения в положении Антуана Арно?
Мари предпочитала трагедии. Театр Мольера ей не подходил, но от ‘Обманщика’ она осталась в восторге. Как удачно, что они случайно успели посмотреть крамольный фарс. На следующий же день после премьеры ‘Обманщик’ был повторно запрещен постановлением Парламента — высшей судебной инстанции Парижа.
Мольер не смирился. Он апеллировал к отсутствующему королю. И тогда на защиту иезуитов поднялся архиепископ. Его пастырское вмешательство было недвусмысленным и категоричным.
‘Ардуэн, милостью божией и святого апостольского престола архиепископ Парижский, всем священникам и викариям этого города и предместий, привет, во имя нашего спасителя!
Согласно донесению, полученному от нашего фискала, в пятницу пятого числа этого месяца в одном из театров нашего города была представлена, под новым названием ‘Обманщик’, весьма опасная комедия, которая может нанести религии тем больший вред, что под видом осуждения лицемерия или мнимой набожности она даст основание осудить всех тех лиц, которое проявляют самое сильное благочестие, подвергая их, таким образом, насмешкам и всяческим наговорам вольнодумцев …
Зная, насколько опасно было бы в самом деле терпеть, чтобы подлинное благочестие было оскорблено столь зазорным представлением, зная, что король уже раньше весьма определенно запрещал эту пьесу, и учитывая сверх того, что в то время, когда этот великий монарх подвергает опасности свою жизнь ради блага королевства и когда нашей главной заботой является побуждать всех добродетельных прихожан нашей епархии возносить непрестанные мольбы о сохранении его священной особы и об успехах его оружия, было бы нечестием смотреть фарсы, могущие навлечь на нас гнев божий, — мы сделали и делаем весьма ясное воспрещение. Мы воспрещаем всем лицам нашей епархии представлять, читать или смотреть вышеупомянутую комедию как публично, так и частным образом под каким бы то ни было заглавием или предлогом

ПОД СТРАХОМ ОТЛУЧЕНИЯ ОТ ЦЕРКВИ.

Мы поручаем протоиереям церквей св. Марии Магдалины и св. Северина довести настоящее повеление до всеобщего сведения, огласив в проповедях немедленно по его получении и объяснив прихожанам, насколько важно для спасения их души не присутствовать на представлениях упомянутой комедии, а также других, ей подобных… ‘.
Вот какие силы вступились за поруганную честь праведника Тартюфа!
— Ты не боишься оставаться актрисой, Мари? Опасное занятие — можно не сносить головы …
— А ты не боишься оставаться звездочетом?
— Сама посуди, актеров в два счета лишают средств к существованию …
— А звездочетов раньше сажали на кол!
— Вспомнила! Теперь их оставили в покое!
— Ничего, — пока я стану великой актрисой, даст Бог, нас тоже оставят в покое … О каких глупостях они говорят … Пикар чувствовал себя неловко. Мари издержалась на поездку в Париж, — для ее скромных доходов путь из Руана в столицу составлял большие деньги. Но предложить ей помощь Пикар не решался, — она с негодованием швырнет деньги ему в лицо. Да и причем здесь деньги? Разве ради них приехала она к нему в гости?
Он страстно любит Мари. Он не может жить без нее. Но он не готов сделать ради своей любви решающий шаг. Декарт был таким же! ‘Невозможно найти красоту, сравнимую с красотой Истины…’ — отшельник Декарт устоял перед женскими чарами…
Шанмеле уехала так же внезапно, как появилась. Пикару запомнилось движение Мари, когда она ступила на баркас. Любимая не махала ему на прощанье рукой — нет! Она, не поднимая руки, сделала несколько неуловимых движений ладонью — словно манила аббата, приглашая его за собой. Это был какой-то тайный знак, но что он значил в действительности? Что она хотела сказать? Приезжай вослед? До скорой встречи? Или прямо противоположное: она махнула на него рукой?
Пикар с трудом превозмогал охватившую его грусть. Когда у раненого отнимают руку или ногу, ему потом часто чудится боль несуществующего органа. Пикар не предложил Шенмеле руки и сердца, он отрезал свою любовь — но она продолжала приносить острую мучительную боль …
В остальном же дела шли как нельзя лучше. Наблюдения затмений принесли важные результаты. Перро уже делал наброски необычного сооружения. Король одерживал победы во Фландрии.
Не зря ли Пикар устрашил сам себя трудностями руководства обсерваторией? Не пугает ли он себя жупелом мнимой опасности? Надо превозмочь страх и занять пост директора.
Здесь есть над чем подумать еще и еще раз …

ХII. ЖЕНЩИНЫ КОРОЛЯ

Аквамариновые узоры сентябрьского неба, каскады бриллиантов на атласе и шелках знати, лесной аромат хвои, убранство стен и потолков — все многоцветье красок и ощущений растворились в сознании Лавальер, провалился в бездну, исчез, захлестный жгутом дикой, надрывной, нечеловеческой боли. Роженица не помнила себя от мук. Мгновения передышек сменялись новыми схватками. Глаза ее закатились.
Герцогиня Лавальер, незамужняя девица по титулу признаваемая двором фавориткой короля, дарила жизнь четвертому ребенку от Людовика XIV. Она рожала как подабает при ее придворном положении: в роскошном будуаре и в присутствии бесстыжих праздных зевак. Сам монарх с достоинством сострадал у изголовья ее ложа и время от времени трепал роженицу по мокрой, бескровной щеке. Многие из зрителей таили злорадство под показным сочувствием.
Полчище эскулапов, как черные змеи, без устали вилось подле жесткой постели. Накануне они допекли Лавальер учеными советами, предрекая, что четвертые роды пройдут безболезненнее предыдущих. Она счастлива была довериться им, но жестоко обманулась и теперь со всей стойкостью, на какую только была способна, в холодном поту беззвучно переносила адские пытки. Людовик устал от ожидания. Он поднялся и, перекрестив Луизу, покинул будуар фаворитки. Придворные делились впечатлениями.
— Роды: вот переживания, которые не дано ощутить мужчине, — тонко заметил, звеня шпорой, красавец де Пигелен. — Также как женщине не дано ощутить упоения битвой…
— Лавальер очень пала в моих глазах, — часто мигая ресницами, ответила Великая Мадемуазель, — она ведет себя совсем не так, как подобает в нашем кругу. Может быть, я чересчур придирчива, маркиз, но после иных поступков, иногда даже после одного неловкого слова, люди перестают существовать для меня …
— Это распространяется только на женщин?
— Нет, преимущественно на мужчин, маркиз …
Две дамы из свиты королевы не могли по правилам хорошего тона присутствовать при родах фаворитки, хотя обе не прочь были бы поглазеть на соперницу. Положение Лавальер, возможно, и казалось кое-кому при дворе прочнее прежнего, но Олимпия Суассонская и маркиза де Монтеспан смотрели в корень и хорошо ведали цену королевским жестам. Людовик любил пускать любопытных по ложному следу. Ласковые слова и действия еще не означали его истинных поползновений.
Статс-дама королевы де Монтеспан как никто другой прекрасно знала, что она обставила свою подругу Лавальер. Маркиза всецело овладела привязанностью монарха.
Домоправительница королевы Олимпия де Суассон тоже нисколько не сомневалась, что звезда хромоножки Лавальер неудержимо клонится к закату, и была бы счастлива занять освободившееся место. Насколько легче завоевать любовь мужнины впервые, чем ловить ее как сыплющийся меж пальцами песок! Время, вернись! Где вы блаженные минуты, где восторженные поцелуи неверного Луи? Олимпия не верила в торжество Монтеспан, — та слишком рассудочна и горделива для вспыльчивой страсти монарха. Сейчас или никогда! Олимпия жила в водовороте ожиданий, и ее неукротимый нрав выплескивался безудержной ненавистью к Кольберу, который с некоторых пор смотрел на итальянку как на пустое место. Графиня кидалась на него словно разъяренная фурия.
Неразговорчивый Кольбер был чутким слугою короля. Он раскусил отношение Людовика к бывшей возлюбленной и вел себя как дворецкий по отношению к гостю, которому вот-вот будет отказано от дома. Да и почему, в конце концов, он принужден потакать бесчисленным королевским любовницам?
Кольбер предпочел бы тащить воз государственных тягот как лошадь в шорах, которой нет дела, что творится в стороне от предначертанного хозяином пути. Да где там! Олимпия с глазу на глаз задевала его по всякому поводу.
— Возмутительно, монсеньер Кольбер, — пускалась в крик Олимпия, — что деньги на костюмы пажей Ее Величества до сих пор не выплачены!
— Разве графине не известно, что такими расходами распоряжается глава финансового совета …
— Я не хочу слушать ваших отговорок, сударь!
— Зачем же вы обращаетесь с упреками, не имеющими ко мне никакого отношения…
— Цыц, Кольбер! — шипела, не помня себя от бешенства, племянница кардинала Мазарини. — Знай свое место! Когда ты начинал управляющим у моего дядюшки, ты смотрел на меня другими глазами! Ты не смел отмахиваться от моих слов!.. О, если б был жив кардинал, ты ползал бы передо мной на коленях, ты пресмыкался бы у порога моего дома, а сейчас ты позволяешь себе пропускать мимо ушей мои пожелания!.. Неблагодарный плут … Низкородный торгаш … Крапивное семя … Ну, ладно, мы еще сочтемся …
‘Тысяча проклятий, — не находил себе места Кольбер, — что же за служба, когда вздорная кликуша смеет безнаказанно поднимать на тебя руку. Она, видишь ли ты, родилась племянницей его высокопреосвященства кардинала Мазарини! Ну и слава Богу! Пора успокоиться! Нет, ей невтерпеж залезть в кровать к королю. Но я-то здесь причем? Проклятье!.. Причем здесь государственные дела и королевские финансы … Нет, я не дам вовлечь себя в свару с сумасбродкой…’.
Кольбер перебирал в памяти свою трудную судьбу.
Шесть лет назад, умирая в Венсенском замке, королевской резиденции близ Парижа, кардинал Мазарини напутствовал юного Людовика опираться на испытанных помощников: уже находившегося в летах, прошедшего огонь, воду и медные трубы, много обещавшего, но мало что делавшего седого красавца Летелье, дворянина из Дофине, ушлого дипломата, обжору и лентяя Гуго де Льонна и финансового гения Никола Фуке. Особо рекомендован был королю Жан Кольбер.
Тотчас после кончины Мазарини, еще до возвращения в Лувр, Людовик XIV призвал к себе Летелье, Льонна и Фуке. ‘Господа, — поспешил объявить юный король, — досель мне было богоугодно предоставить управление делами покойному кардиналу. Отныне и впредь я изволю управлять ими лично, вовсе упраздняя должность первого министра. Вам предстоит помогать мне советами, если в них возникнет потребность’. Летелье и Льонн повиновались. Фуке затаился, — этот гибкий финансист часто путал карманы, был не беднее короля и давно прибрал к рукам многие тайные нити управления королевством.
Первое лицо, с которым король столкнулся по возвращении в Лувр, был Жан Кольбер, — довереное лицо Мазарини, приближенный, которому кардинал на смертном одре поверил самые глубокие тайны. Хмурый, с неприветливой, почти отталкивающей внешностью, Кольбер, с собачьей преданностью глядя на короля, сообщил ему с глаза на глаз, что кардинал спрятал в нескольких тайниках около двадцати миллионов ливров звонкой монетой. Они не значатся в публичном завещании Мазарини, и по воле покойного могут поступить в королевскую казну, сундуки которой к этому моменту совершенно оскудели.
Деньги изъяли. Клад Мазарини развязал руки королю. Молодой Людовик внезапно осознал себя богатейшим из христианских монархов, совершенно не зависящим от сюринтенданта финансов Фуке. Это событие явилось исходной точкой головокружительного взлета Кольбера.
Шесть лет Кольбер как канатоходец балансирует над зевом бездонной пропасти. Нет, такое сравнение банально. Он трудится как трубочист в узком дымоходе. Он старается изо всех сил, хочет угодить, а нетерпеливый хозяин уже раскладывает внизу огонь на очаге. Трубочисту не успеть закончить работу, ему пора выбираться, но он задыхается и с минуты на минуту, перемазанный грязью и сажей, рухнет в пылающий камин …
Старику Летелье невмоготу угнаться за Кольбером, но он торопится проложить дорогу наверх своему сынку Лувуа. Этот молодчик вдвое моложе Кольбера — напорист, резок, изворотлив …
Кольбер обращается мыслями к Монтеспан. Всем при дворе еще не раз доведется вспомнить добрым словом скромняшку Лавальер! Провинциальная замарашка не искала для себя никаких барышей, ничего ни с кого не тянула. С Монтеспан им придется туго! Чего вообще можно ждать от королевских любимиц? Они либо рожают детей, либо развлекаются. Красавица Монтеспан — это вам не влюбленная по уши в короля Лавальер! Пока у Монтеспан не будет детей и казне придется потворствовать ее прихотям — это встанет недешево. Будьте спокойны, высокородная аристократка Монтеспан себя проявит!
Разговоры с Олимпией де Суассон каждый раз оставляют у Кольбера дурной осадок. Можно подумать, он осаживает графиню из ревности? Можно подумать, он руководствуется личными симпатиями? Министр держится у власти, выполняя волеизъявления короля. Хватит с него того, что он позволяет себе иногда иметь особое мнение по важным государственным вопросам. Не станет же он спорить с Людовиком из-за выбора наложниц … О, Господи, прости и помилуй!.. Он — лоцман на чужом корабле, восточный визирь, слуга, невольник, прикованный цепью к ладье королевской политики. Проходит время, и прежняя политика признается ошибочной. Султаны вне подозрений… Кто, как ни визири, расплачиваются за чужие грехи… ‘Интересно, — вздыхает Кольбер, — устоит ли Кларендон? Чем кончится очередная одиссея его английского напарника — первого министра короля Карла…’.
Кольбер вернулся на роды вместе с королем. Взоры зрителей в эти минуты были прикованы к лейб-хирургу, который священнодействовал у желто-красной постели. Скупая и властная хватка делали его главным персонажем спектакля будто в его руках находился секрет счастливой развязки.
С приходом Людовика публика в креслах встрепенулась, словно по привычке ожидая знака короля начать представление. Дамы и кавалеры вытягивали шеи, боясь пропустить первый вздох новорожденного. Дамы не решались даже обмахиваться веерами и своей сдержанностью, как будто уже при самом рождении, тщились удостоверить королевского отпрыска в своем глубочайшем почтении.
— Не извольте беспокоиться, Ваше Величество, — поклоном уведомил короля один из лекарей, — все совершается как следует быть. У герцогини уже отошли воды …
Кольбер стоял, сцепив опущенные вниз руки. Его ничем нельзя было ни смутить, ни поразить, но министр чувствовал себя неприкаянно. Если путь человека в жизни уподобить свободному полету ядра, то месяцы во чреве матери от зачатья до рождения — путь ядра в стволе орудия. Это самая короткая, самая важная, самая трудная часть жизненного пути. Это великое таинство, от которого зависит последующая судьба. Почему же мы пританцевываем, почему мы, потеряв стыд, оскверняем таинство в кощунственном действе — и зачатье, и рождение… Римляне обсуждали бои гладиаторов, мы — любовные похождения, рождения, казни и похороны… Зачем я здесь? — шевельнулось у Кольбера чувство сострадания. — Зачем столпотворение придворной знати? Разве это соответствует нормам христианской морали?..
… Людям надлежит пребывать в гармонии — в естественном состоянии, предначертанном для них промыслом Спасителя. Мы печемся о благоденствии подданных — вот провозглашенная нами доктрина! Все людские установления — монархия, трактаты, финансы, торговля, армия, суды — лишь орудия для преосуществления данного Богом порядка, лишь средство поддержания всеобщей справедливости. Как и в какой момент все становится с ног на голову: орудия справедливости порабощают естество, человек бьется, как щепа, в бурных водах того моря обычаев, которые заведены, казалось бы, именно для его собственной защиты. Нормальные человеческие чувства становятся недосягаемой роскошью!
… Природа исторгает у женщины новую жизнь. Не заключен ли в этом высший смысл существования — цель бытия каждого из нас? Разве мы не живем ради детей, их благоденствия, услад, долголетия? Да, с такими мыслями на министерском поприще далеко не уедешь …
По новым звукам и суете врачей Кольбер понял, что Лавальер разрешилась, наконец-то, от бремени. Лейб-хирург подхватил ее младенца на руки и тотчас сделал шаг к королю, бережно показывая бесценную ношу:
— Поздравляю вас с сыном, Ваше Величество …
В воцарившейся тишине измученная Луиза-Франсуаза де Ла Бом Ле Блан, герцогиня де Лавальер и де Вожур, разразилась громкими безудержными рыданиями. Она рыдала от счастья, что все, слава Богу, кончилось. Она плакала от горя, что ее снова лишат утех материнства. Два мальчика умерли в грудном возрасте. Девочку отдали на воспитание супруге Кольбера. Теперь снова отнимут сына.
Лавальер рыдала горько и безутешно.
— Успокойтесь, герцогиня, — пробовал ободрить ее король, — все уже позади …
На грегорианском календаре значилось 2 октября 1667 года. ‘Вот и осень на дворе, — думал Кольбер, — подкрадывается новый год… Что можно ждать хорошего от високосного 1668 года?..’

ХIII. КИСЛО-СЛАДКИЙ МИР

Как молниеносно изменилась обстановка в Европе! Квартет игроков за столом большой европейской политики перетасовал карты и поставил на кон новые ставки. Но что это были за партнеры! Никто лучше баснописца Лафонтена, друга Мольера, не подыскал бы для них сочных аналогий из числа обитателей звериного царства. Скорее всего, он сравнил бы их с неповоротливым Медведем, жадным Волком, хитрым Лисом и беспомощным Шакалом.
Самая ясная позиция была у Людовика XIV: он обладал неограниченной властью в могущественном королевстве и, как жадный Волк, откровенно стремился к захватам чужих земель.
Самая сложная — у вновь воссевшего на английском престоле короля Карла II. Ему нужны были деньги. Но Парламент ограничил королевские расходы. Монарх не прочь был бы с головой окунуться в большую политику, но Парламент лишил его армии — а разве можно заниматься политикой, не опираясь на силу? Все вместе взятое заставляло Карла непрерывно петлять из стороны в сторону хитрым Лисом.
Главным достоянием Леопольда I был громкий титул императора Священной Римской империи германской нации. Главной чертой — трусливая беспомощность. После Тридцатилетней войны Германии помогли рассыпаться на 296 независимых государств, не принимая во внимание более тысячи независимых феодов имперских рыцарей. Норовистые феодалы после шумных дебатов избирали императора, разъезжались по домам — и даже не думали с ним считаться. Леопольду оставалось лишь тайно благославлять то одни, то другие темные делишки партнеров, как Шакалу довольствуясь объедками из добычи победителя.
Наиболее честной фигурой среди большой четверки был голландец Ян де Витт, который стоял во главе самой зажиточной страны с самым могучим флотом. Соединенные Провинции Нидерландов росли за счет заморских колоний и не претендовали на завоевания в Европе. Они ратовали за сохранение статуса кво и свободу торговли. Де Витта и можно было уподобить неповоротливому, но сильному Медведю.
Игра в карты с шулерами покажется детскими шалостями по сравнению с тем, как вели себя за столом партнеры по большой четверке. Они ссорились и без конца заключали временные коалиции, предавали друг друга, каждый передергивал карты, заглядывал к соседям, рассказывал вслух о том, что видел, но при этом еще частенько отчаянно лгал!
До последнего времени Людовик, тайно сносясь с кузеном Карлом Английским, делал вид, что выступает на стороне Яна де Витта. Он даже посылал флот в помощь голландскому флоту, правда, давая ему категорический наказ скрываться от союзников и ни под каким видом не вступать в сражения с англичанами. Людовик всячески поощрял войну Англии и Голландии, дабы помочь двум протестантским державам и морским колоссам успешнее истощать силы друг друга. Для этого он заключил с Карлом тайное соглашение, по которому в конечном счете отозвал французский флот, за что Карл обещал закрыть глаза на французские захваты в Испанских Нидерландах.
Казалось, Волк и Лис вот-вот возьмут верх над Медведем, но несмотря на все шулерские маневры, Медведь устоял.
Голландская эскадра опрокинула англичан в устье Темзы и, загнав английский флот вверх по реке, обстреляла Лондон. Впечатление в Англии было ошеломляющим. Несмотря на многие предшествующие победы английского оружия, Голландия осталась несломленной. Англия и Голландия подписали мирный трактат.
После этого роли еще раз резко переменились. Теперь Ян де Витт больше опасался своего кажущегося союзника Людовика, который успел прибрать к рукам Фландрию и, тем самым, подобрался ближе к границам Соединенных Провинций, не располагавших значительной сухопутной армией. Вместо морского соперничества Англии и Голландии на первое место выдвинулся конфликт Голландии и Франции. Чтобы ограничить продвижение Людовика Ян де Витт заручился видимой поддержкой Англии, однако тайная дипломатия Карла продолжала натравливать Людовика на голландцев, раздувая неприязнь под тем предлогом, что республика, дескать, не желает признавать законных прав Франции на Испанские Нидерланды. Побудительные мотивы Карла были при этом те же, что ранее у Людовика: предоставить драться другим, оставаясь в стороне.
В погоне за деньгами, неподотчетными Парламенту, Карл II заигрывал сразу со всеми, с кем мог, прикидывая, кто предложит большую мзду за его мифические посулы. Ведя секретные переговоры с Мадридом, Карл другой рукой обещал поддержку Франции в ее притязаниях на испанские владения, и к великому скандалу среди всех протестантских держав внезапно продал Людовику порт Дюнкерк, положив себе в карман в обход Парламента сразу двести тысяч фунтов. Наконец, Карл предлагал Голландии помощь в ограничении растущего влияния Франции.
Выходки Карла Английского едва ни стоили головы его верному слуге.
— Ваше Величество, — с постной миной докладывал Людовику подобострастный Лувуа в декабре, — лорд Кларендон высадился на побережье Франции …
— Что за бесчинство! Почему нас заранее не поставили в известность об его посольстве?
— Он прибыл не с посольством, Сир …
— Извольте объясниться яснее!
— Он бежал из Англии в рыбацкой шлюпке …
— Лорд Кларендон?!
— Лорд Кларендон, Сир …
Людовик чистосердечно переживал падение Кларендона. Франция в одночасье лишилась могучей опоры при Сент-Джеймском дворе.
— Почему же мы не знали об этом заранее?
— Иностранные дела находятся в ведении государственного секретаря Льонна!
— Будь он неладен! Надо было платить любую цену.
— Нам не удалось бы спасти лорда. Он усердствовал не по уму, Ваше Величество…
Лорда Кларендона обвиняли в том, что он стоит на страже чуждых стране интересов. Парламент вынес Кларендону вотум недоверия. Озлобленный народ соорудил под его окнами виселицу.
‘Чего же он медлит? — спросил Карл II в интимном кругу своих приспешников. — Почему не уносит ноги от петли?’ В решительную минуту слабодушный король не встал на защиту своего сатрапа. Лорд Кларендон не стал дожидаться новых намеков и унес ноги.
— От моего кузена Шарло, — в сердцах махнул рукой Людовик, — натерпишься как от дуры-любовницы! Никогда не знаешь наперед, что он изволит выкинуть. За ним нужен глаз да глаз …
— Мы сможем когда-нибудь снова воспользоваться им в наших целях, — осторожно предположил Лувуа.
— В каких таких целях? — удивился Людовик. — Хотел бы я знать, Лувуа, когда я прогоню вас прочь со службы, кто сумеет воспользоваться вами в каких-то целях …
Людовик отдал распоряжение не допускать опального лорда в столицу и поселить его в деревенской глуши без почестей и огласки.
Влияние Лувуа на короля за время войны заметно укрепилось. Он дозволял себе порою гораздо больше, чем прежде.
— Я намереваюсь выполнить давнее обещание, — обмолвился как-то Людовик, — и назначить маркиза де Пигелена генерал-фельдцейхмейстером …
— Ваше Величество, — прошептал упавшим голосом Лувуа, — припадаю к вашим стопам принять великодушно мою отставку …
— В чем дело?
— Я прихожу в ужас при мысли, что стану отрывать у Вашего Величества слишком много драгоценного времени. Командующий артиллерией подчиняется непосредственно мне, а мы с маркизом де Пигеленом скверно понимаем друг друга. При его возражениях мне некуда будет больше обращаться, кроме как к вам, Ваше Величество. У вас не будет иных забот, кроме как разбирать наши распри … Зачем же впрягать в колесницу лошадей, испытывающих взаимное недоверие …
— Я еще подумаю, Лувуа, — отвечал раздосадованный Людовик, но тотчас решил про себя обласкать Пигелена каким-либо другим отличием.
Голландский Медведь, казалось, мог передохнуть, но даже богатая фантазия де Витта не шла так далеко, чтобы представить себе то грубейшее жульничество, на которое пустился хитроумный Лис. Карл скрытно направил во Францию послание, в котором объяснял свои поступки безрассудством подданых и Парламента. Он умолял Людовика не принимать всерьез его вынужденных шагов и, выдавая черное за белое, утверждал, что не он сам, а проклятые голландцы торопили подписание антифранцузских соглашений. Таким путем Карл навечно компрометировал Голландию в глазах Людовика. Лис, оставаясь в стороне, стравливал Францию и Голландию, одновременно в расчете на будущее вознаграждение, вставая в позу тайного союзника Людовика.
Французский монарх решил рубить гордиев узел одним ударом. Он отбросил белые перчатки и, несмотря на зимнее время — зимой в ту пору как правило еще не воевали — двинул из Дижона для аннексии Франш-Конте — второго испанского анклава у границ Франции — отборную армию в 15 тысяч солдат.
Но де Витт тоже не дремал. Голландская дипломатия превосходила самое себя, и снежный ком событий стремглав катился под гору. Фландрия была повержена Людовиком за три месяца, область Франш-Конте — за три недели. Широкий союз против честолюбивых замыслов Франции оформился за пять дней.
К договору великих протестантских держав Англии и Соединенных Провинций официально примкнула протестантская Швеция. Отсюда антифранцузская лига получила название Тройственного Союза. Этот Союз тайно благословил Леопольд I. Германский император по-шакальи сперва предал интересы испанской ветви дома Габсбургов, то-есть малолетнего испанского короля, дав согласие на аннексию Людовиком части Испанских Нидерландов, а теперь, примкнув к Тройственному Союзу, предал Людовика.Само собой разумеется, Тройственный Союз угрожал Людовику, рядясь в тогу защитника обнищавшей Испании.
Как бы ни велики были противоречия в стане охотников, Волк оказался обложенным со всех сторон. Франция вынуждена была согласиться на мирные переговоры с Испанией. Ян де Витт как вдохновитель Тройственного Союза обыграл непобедимого Людовика по всем статьям.
Переговоры между Францией и Испанией велись в имперском городе Аахене при посредничестве папы римского, особу которого представлял папский нунций. Но послы большую часть времени проводили у целебных источников. В Аахене встречались между собой только раззолоченные тени настоящих дипломатов. Подлинные переговоры вели в Сен-Жермене государственный секретарь Льонн и глава амстердамского купечества Ван Беунинг по прозвищу Бык.
— Ваше Величество, — бил себя в грудь отчаявшийся Льонн, — я не нахожу слов … Голландская депутация держится вызывающе. Она стоит за испанские интересы будто за свои кровные. В старое время с таких наглецов заживо спускали кожу … Их предводитель пылок как француз и горд как испанец. Он вызывает неприязнь даже своих прихвостней. Голландцы хотят воспользоваться вашим благородством, Сир … Я в растерянности … Что предпринимать?..
Гуго де Льонн откровенно трясся за свое место. Он не рисковал первым произнести горькие слова о бесславном мире — он выжидал в надежде, что это сделает кто-то другой …
— Вы проявите высшую государственную мудрость, Сир, — увещевал Людовика осторожный Кольбер, — если осмотрительно не станете искушать судьбу. Нам бы стоило перенять уроки Голландии. У нее нет обширных земель, но при многолюдном населении — хороший флот и бойкая торговля. Следовательно — есть богатство. А где богатство, там и сила. Если же мы позаботимся о крепком кулаке в ущерб богатству, такого расточительства надолго не хватит. Сначала — торговля, потом — армия, а там и все остальное … В нашем положении худой мир лучше доброй ссоры …
Людовик впервые столкнулся с таким афронтом. Он одержал победы на поле брани и был сокрушен за столом переговоров. Ему ничего не оставалось как сделать хорошую мину при плохой игре.
Выработанные в Сен-Жермене условия мира передали в Аахен. В мае 1668 года послы высоких договаривающихся сторон, успевшие изрядно подлечить нервы на целебных водах, подписали Аахенский мир между Мадридом и Парижем, по которому большая часть завоеваний Людовика вернулась в лоно испанской короны. Людовик целиком отдал Франш-Конте. За Францией остались 11 городов во Фландрии и графстве Геннегау, — в том числе Лилль, Дуэ и Армантьер.
Внешние приличия были полностью соблюдены. Людовик вышел из войны с добычей, на десятки лье расширив границы королевства на севере. Об этом тщетно мечтали Ришелье и Мазарини. Короля славословили с удвоенным рвением. Но в душе Людовик чувствовал себя уязвленным и обездоленным. Он кусал локти. Первые дни министрам боязно было попадаться ему на глаза.
… Наступило лето. Пикар отправлялся в Амьен для измерения длины одного градуса Парижского меридиана. Он задумал заново определить точные размеры Земли. Перед отъездом Пикар заглянул к Христиану Гюйгенсу.
— Простите, дорогой Пикар, что не могу встретить вас подобающим образом, — расстроился Гюйгенс. — Вы зашли в неудачное время. Голландский посланник Ван Беунинг уезжает из Парижа и просил меня о встрече накоротке с вашим ангелом-хранителем Шалю. Ему не хотелось бы встречаться при посторонних. Вот они и расположились у меня в гостиной. Вы ведь кажется тоже искали встречи с месье Шалю?
— И да, и нет, дорогой Христиан. Я действительно намеревался переговорить с ним, да потом раздумал. Мне не хотелось бы задеть монсеньера Кольбера. Он так благоволит ко мне, что я должен сам поставить его в известность о своих планах, а не передавать их через третьи руки. Но монсеньер Кольбер был так занят из-за переговоров, что не сумел меня принять. Теперь уж до отъезда я с ним, конечно, не встречусь. Ничего, дело, неспешное …
— Что вы опять задумали, месье Жан?..
— Мне не хотелось бы распространяться об этом прежде времени, но я уверен в вашей скромности, Христиан. Все получается очень нескладно. Похоже, у меня нет другого выхода — надо соглашаться возглавить обсерваторию …
— Давно бы так, месье Пикар!
— Я никому еще не говорил об этом … Вам первому … Дело терпит … Лето пролетит незаметно. Когда я вернусь из Амьена, я успею переговорить с монсеньером Кольбером … Вы знаете, Гюйгенс, у меня возникла еще одна мысль, — и Пикар с большим увлечением стал рассказывать о том, как можно выполнить исследование преломления света в земной атмосфере.

ХIУ. ГРЯДУЩЕЕ ПОКОРЕНИЕ МОРЕЙ

Устье полноводной Сены осталось далеко позади. Судно, принарядившись в подвенечное платье белоснежных парусов, скользило по ветру в водах Ла-Манша, то-есть по-французски просто Пролива, который высокомерные англичане называют Каналом, а весь остальной мир, к досаде французов, обозначает на картах как Английский Канал.
Канал — этот надежный крепостной ров, которым господь Бог в дни творения оградил Англию от посягательств извне, отличающийся свирепыми ветрами и частыми туманами — исстари служил ареной схваток европейских флотов. Восемьдесят лет назад гневная буря разметала и погубила здесь Непобедимую Армаду. Пятнадцать лет назад хвастливый адмирал Тромп, потеснив англичан, разгуливал по Каналу, нацепив на грот-мачту флагманского фрегата огромную швабру. За дерзость заплатил он вскоре сокрушительным разгромом голландской эскадры и собственной жизнью. Ныне выходил на арену истории новехонький боевой корабль короля-Солнце, — белый стяг с шитыми золотом лилиями реял за кормой свидетельством возрастающей силы династии Бурбонов.
— Как корвет, капитан? — Кольбер старался придать себе вид простодушного и общительного собеседника. Он стоял, широко расставив ноги, на расстеленном ковре, среди пестрой свиты интендантов, хозяев верфей и купцов, удостоившихся высокой чести быть приглашенными генеральным контролером в его набег на гавань Гавр-де-Грас. Ревизии, которые учинял Кольбер своим подчиненным, готовились в его канцелярии долго и тщательно, но совершались стремительными наездами.
Свежий ветер рвал пенистые гребни волн, и соленые брызги достигали даже верхней палубы.
— Этот корабль, монсеньер, уступает по размерам галионам, которые строят испанцы, но он крепко вооружен и оснащен. Полсотни таких судов, и не раздумывая можно тягаться с англичанами и голландцами …
— Гаврские верфи оправдывают вложенные деньги?
— На таком судне не стыдно выходить в море, монсеньер. Разве что я увеличил бы ему скорость …
— Что упущено? — насторожился Кольбер.
— Литые украшения на бортах и на корме, монсеньер, не в меру тяжелы. — На корме корвета, кроме обычных барельефных досок, красовался еще торс владетеля морей Нептуна, удивительно смахивавшего на портового грузчика.
— Что вы понимаете! — с раздражением отмахнулся Кольбер. — Мы являем миру лицо нового французского флота, и это лицо не может быть ни постным, ни нищим. Профаны судят о кораблях по их внушительности, и если для утверждения французского флота придется взять на борт в сто раз больше литья, я отдам приказ об этом без колебаний. — У Кольбера опять разболелись зубы. — А вы, интендант Капишо, до сих пор не объяснились передо мной, отчего корвет не спустили в срок, как думали?
— Мы лезли из кожи вон, монсеньер. Но, видно, нам было не суждено … — хорохорился интендант.
— Ясно. По-вашему, я доложу королю, что задержка в строительстве флота проистекает из-за недостатка божественной воли! Я хочу знать точно, без всяких уверток, что вас задержало. Ткните пальцем в тех, кто задержал.
На интенданта жалко было смотреть.
— Вы пикардиец, месье Капишо?
— Именно так, монсеньер.
— Плаваете?
— Да, монсеньер.
В преддверии очередного сложного маневра корабль потерял ход и практически стоял на месте.
— На корабле не место тем, по чьей нерадивости он застрял в гавани на два лишних месяца, — подозрительные личности подле Кольбера зашевелились, и Кольбер действительно призвал их энергичным кивком головы. — Месье Капишо попал на борт по недосмотру, так же как по недосмотру я вверил ему гаврские верфи. Пусть он добирается на берег по божественной воле! За борт!
— Монсеньер!.. — Интендант рухнул на колени как сорвавшийся с гвоздя куль муки. Никто не напомнил Кольберу, что душа Капишо рискует остаться без покаяния и на веки вечные лишиться надежды попасть в рай, каждый мог оказаться на его месте. Четыре пары рук подхватили несчастного интенданта, барахтавшегося и вопившего о милосердии. Его, раскачав, вышвырнули в пенящуюся морскую стихию. Вслед полетел, кувыркаясь в воздухе, соскочивший в суматохе интендантов башмак.
— Капитан, — обернулся Кольбер, стискивая зубы, чтобы как-то заглушить ноющую боль, — что уставились на меня как баран? Ваши матросы не плавают? Или же вы не в ответе за тех, кто вступил на борт? Человек за бортом! Спустите барку! Выловите и приведите в чувство! Мы поговорим еще после, тяжелы ли украшения. А сейчас, господа, я предпочту уединиться.
— В вашем распоряжении три каюты на второй палубе, монсеньер, — подскочил Шалю. — Никто не нарушит вашего покоя.
— Пойдемте, месье, — Кольбер широким жестом взял под руку своего брата и по капитанскому трапу, держась за веревочные поручни, спустился в отведенные ему покои.
Братья не виделись уже полгода. Впервые за сегодняшний день они остались наедине.
— Каково при английском дворе? — спросил, усаживаясь, старший брат, могущественный Кольбер.
— Удовольствия не испытываю, — лаконично ответил младший, мессир Кольбер де Круасси, который был на шесть лет моложе Жан-Батиста и на столько же дюймов выше ростом.
— Каково у тебя со здоровьем?
— Фюить! Ты призвал меня пересечь Канал во имя того, чтобы осведомиться о здоровье?
— Я способен не только расспрашивать. Могу рассказать.
— Послушаю…
— Король никому не признается, что Аахенский мир причинил ему боль. Он предпочитает, чтобы глашатаи трубили о блистательных победах на полях брани. Однако полученные крохи не окупают и малой доли трат …
— Что здесь нового? Вся Европа шепчет из уст в уста о том, как смирный Ян де Витт пришпорил необузданного скакуна.
— Новое здесь то, что мы скрепили подписями договор с императором Священной Римской империи …
— Вот как! Ничего не слышал!
— Слава Богу! Наш союз вызвал бы повсеместно такой вопль, что, просочись сия новость где-нибудь, и мы, и двор Леопольда отмежевались бы от нее как от лживых наветов.
— Узнаю почерк братца.
— Ты будешь слушать или паясничать?
— Я весь обратился в слух.
— Ты знаешь, что малолетний испанский Карл никак не может встать на ноги, мне сдается, он болен неизлечимо.
— Ты платишь из рук в руки прямо его лейб-медику?
Кольбер встал и подошел вплотную к брату:
— Ты меня терпеть не можешь?! — он выдохнул это с горечью и поднял брата, ухватившись за широкий кружевной воротник, словно хотел приладить к его горлу веревочную петлю.
— Меня мечтают растоптать. Распять на кресте. Ты тоже?
— Прости. Не обижайся. — Младший брат и характером, и манерами заметно отличался от старшего. Оба они были по натуре вспыльчивы и резки, но старший, достигнув неслыханной власти, стал проще и прямолинейнее. Младший же из братьев, много лет подвизаясь на дипломатическом поприще, напротив, всегда предпочитал кружные пути, ставши гибок и изворотлив как уторь. Он был недоверчив и избегал высказывать свое мнение даже самым близким людям.
— Мы сумели договориться, что в случае безвременной кончины малолетнего испанского короля австрийские Габсбурги не станут печься об августейших интересах своей испанской ветви. Все владения испанской короны будут поделены между Священной Римской империей и Францией.
— И Леопольд подписал?
— Можно было отдать Богу душу, покамест вырвали его подпись.
— Значит теперь Льонн на коне?
— То-то оно, что нет. Раз король молчит о срамном Аахенском мире — ему нечего поставить в вину государственному секретарю по иностранным делам. Он вынужден до поры до времени терпеть Льонна. Но в глазах монарха маршал Тюренн давно стал символом военных побед, а тюфяк Лъонн — дипломатических провалов.
— Сколько стоит должность Льонна? — еле слышно спросил Шарль Кольбер де Круасси.
— Я как-то заговорил с ним напрямик. Он понял меня и назвал 800 тысяч ливров. Это похоже на правду, — ответил всемогущий Кольбер.
— У генерального контролера финансов есть такие деньги?
— Но ведь ты готов отработать их, неправда ли?
— О чем ты просишь?
— Мы должны всегда быть вместе. Дружная семья Кольберов устоит против клана Летелье. В одиночку — никогда. Теперь, после того как мы развязали себе руки в Священной Римской империи, ангел мира должен снизойти на Францию и Англию. Центр иноземной политики смещается к Сент-Джеймскому двору …
— Загни пальцы: в Англии была чума, потом великий лондонский пожар, теперь голландцы на Темзе.
— Тем лучше. Они созрели для договора с Францией.
— Но мое положение в Англии двусмысленно. Я существую там как твой осведомитель.
— Верно. Прежде чем толковать о должности государственного секретаря я добьюсь для тебя назначения полномочным посланником при Сент-Джеймском дворе, — Кольбер ухмыльнулся. — Это не за горами.
Младший брат признательно поцеловал руку старшего.
— Ты должен пустить в ход все средства, чтобы отвратить Карла от Голландии и склонить его в пользу соглашения с Францией.
— Пока несчастный Карл, гонимый отовсюду, скитался, пряча корону с отрубленной головы отца в нищенской суме, он успел люто возненавидеть всех и вся. Мне трудно ответить, кого он сегодня ненавидит больше: пресвитериан, тень Кромвеля, Мазарини или Яна де Витта …
Тихий стук в дверь прервал разговор на полуслове, и на пороге с поклоном появился секретарь Шалю:
— Монсеньер, вы назначили гостям разговор на четыре часа ровно. Они собрались. Прикажете впустить или перенести начало?
— От морского воздуха, смотрю, все крутом словно опились. Что ты врываешься? Как ты распустился, — на кого ты похож!
— Я помешал! Ваша милость, я прогоню всех прочь! — в отчаянии отпрянул Шалю.
— После того как заявился и спросил меня, ты сам — уже никого не смеешь гнать, умник! А я собрал здесь вовсе не тех, кого собираюсь оскорблять! Впускай!
Просторная капитанская каюта наполнилась людьми, которые неслышно расселись на скамьях вдоль стен. Шалю стремглав постелил посредине темнокрасный коврик и перенес на него кресло для Кольбера.
— Благодарю, господа, что вы изыскали время оторваться от повседневных занятий и оказали мне честь, приняв приглашение встретиться в Гавр-де-Грасе. В вашем лице я по воле короля приветствую достославное третье сословие Франции, которое сплотившись, делает все от него зависящее для процветания королевства. Сегодня мы воочию видим плоды трудов своих. Мы совершаем вояж на корвете, окрещенным высоким именем Людовика Бурбона, графа Вермандуа, оснащенного и спущенного на воду на французской верфи, выстроенного из французской древесины умелыми руками французов. Виват!
Большинство из присутствующих, а их было, вероятно, человек за двадцать, имело случаи встречаться и беседовать с Кольбером с глазу на глаз, но мало кому приходилось участвовать в столь необычной и столь торжественной церемонии. Еще меньше было тех, которые догадывались, что Людовик Бурбон, граф Вермандуа, узаконенный сын короля от девицы Лавальер, которого нянчила на руках супруга Кольбера — ему исполнилось полгода — пожалован будет вскоре титулом великого адмирала Франции.
— Мне хотелось бы воспользоваться стечением обстоятельств, — продолжал Кольбер, — и предоставить вам нового французского посланника при английском престоле. Наш христианнейший король оказал великую милость и доверил блюсти это важное место моему брату, господину Кольберу де Круасси … — Все беззвучно обратили взоры на младшего Кольбера, выражение лица которого не могло скрыть внезапно нахлынувших чувств. ‘Ну и ну! Он все уже уладил!’ — младший брат всю жизнь зависел от старшего, которого боялся и тайно ненавидел. Если этот выскочка падет, рухнет как подгнивший ствол, он низвергнет вместе с собой в бездну и новоявленного маркиза де Круасси. Осмотрительнее было бы загодя отойти в сторону, отмежеваться от рискованных братских уз. Но кто он есть без Чугунной Головы, без своего великого брата-канатоходца? Со всей ясностью высветлилась в эту минуту перед искушенным дипломатом реальность подняться на место государственного секретаря по иностранным делам. Это будет зависеть исключительно от его преданности.
… — Патент на должность посланника подписан и скреплен приложением печати в королевском совете в минувшее воскресенье. Я пригласил в Гавр маркиза де Круасси, чтобы объявить ему королевское волеизъявление и передать патент. — Доброжелательные речи Кольбера встречены были с натянутыми улыбками, но посланцы цеховых гильдий, негоцианты и интенданты заморских территорий мало-помалу начали оттаивать.
— Всемилостивейший государь, наш повелитель, изволил обмолвиться мне, его недостойному слуге, что у него в мыслях есть намерение увидеть во мне сюринтенданта мореплавания. Я горячо возблагодарил Его Величество за эту высочайшую честь, но допреж принять ее испросил у Его Величества отсрочку для медитации и поспешил встретиться здесь с вами …
‘Ловко плутует, — восхищался Шалю. — Как будто не лучшие крючкотворы канцелярии в три захода не могли добиться приемлемых формулировок рескрипта о его назначении управляющим флотом’. Эта заветная мечта Кольбера по-прежнему стоит на якоре. Все потуги его не пробили брешь в стене, которую возвели искусные противоборствующие царедворцы.
— Возомним, что сказанное свершилось, и Его Величество уже доверил мне надзор за флотом. Вы вправе задать мне вопрос в лоб: какие цели я буду преследовать в своей новой официальной деятельности? Чего и зачем мы с вами хотим для Франции? И что можем?
В каюте слышно было как хлопают при маневре на свежем ветру паруса.
— Как контролеру финансов и преданному слуге Его Величества мне приходилось не раз идти наперекор дутым военным прожектам. Хочешь мира, готовься к войне. Пусть убирается отсюда тот, кто не знает этой истины! Но деньги, истраченные на армию, не возвращаются. Это пропащие деньги. Торговля — корень силы и богатства любого народа, и как приверженец торговли я всегда был приверженцем сильного флота. Создавая флот, мы укрепляем свое достоинство, увеличиваем мощь и ничто не может помешать использовать его для развития торговли.
Сколь непохож был нынешний Кольбер на того черного, сумрачного королевского чиновника, который когда-то преследовал Фуке по Луаре с ордером на арест.
— В чем нуждается королевство? В величии короля и благосостоянии всех сословий. В курице по воскресеньям в каждом крестьянском горшке. В факториях Новой Франции. Пусть наши землепашцы и рудокопы освоятся с богатствами Западных Индий. Мы станем вывозить для туземцев товары французских мануфактур, а ввозить пушнину, мясо буйволов, сахар, индиго, благородные металлы, табак. Поселенцы Новой Франции давно не ведают вражды с туземным племенем гуронов. Вероломные богоотступники-англичане подстрекали против нас воинственных ирокезов. Однако силою оружия губернаторы Новой Франции замирили ирокезов. Почему бы нам купно с христианскими миссионерами не распространить форты и фактории во всю длину и ширину краснокожего континента? Мы вернули себе Акадию, обжили Кайенну. Нам принадлежит много островов у побережья. Разве Франция не в силах отобрать или откупить территорию Новой Англии? Или нам не по зубам водрузить королевские лилии над Новым Амстердамом?
Кольбера посетило вдохновение. Он встал — коренастый, подтянутый, с тяжелой крепко посаженной головой — и продолжал речь, расхаживая по каюте:
Мы укрепились в Африке на острове Мадагаскарэто форпост Восточной Франции. Вслед за славной крепостью Форт-Дофин мы должны возвести опорные форты вдоль всех берегов Индийского океана. Нет причин останавливаться, ибо торговые привилегии, дарованные королем Кампании Восточных Индий, простираются далеко за Индию: они относятся к Сиаму и Китаю.
… Мы должны привести к повиновению алжирских пиратов, этих фальшивых подданых турецкого султана, и сделать Средиземное море свободным для французского флага. Мы раз и навсегда пресечем зло, заложив укрепленные поселения и поставив гарнизоны на пиратском побережье Северной Африки.
… Четыре года назад мы поставили на ноги торговые кампании Западных и Восточных Индий. Какими успехами могут порадовать нас эти торговые общества?
— Кампания Восточных Индий, монсеньер, — поспешно отозвался один из слушателей, — готова на свой счет заложить и построить 14 судов …
Мне известно ваше похвальное рвение, и рад, что из ваших уст такое обещание слышат другие. Следует, не теряя времени, серьезно расширить кампанию Левантскую и поторопиться с созданием Северной торговой кампании. Король не скупится на льготы негоциантам. Вы знаете, какой жирный приз выплачивает казна равно как за ввоз, так и за вывоз товаров. Мы не стоим перед расходами на поощрение торговли.
… Но этого недостаточно. Я могу сулить вам райские кущи завтра, однако важно, чем мы на деле обладаем сегодня. Нас почтили здесь присутствием негоцианты, строители фрегатов и арматоры, не говоря о служителях моей канцелярии. Вы бороздите моря и океаны. Кто лучше вас знает доподлинную правду о заморских краях? Возвысьте же свой голос, если в моей голове роятся утопии, и окажите содействие, коли такое предприятие вам по душе. Мы сумеем осуществить благородные устремления галлов, только построив флот — многочисленный, быстроходный и сильно вооруженый!
Кольбер добрался до излюбленной темы. Все этапы строительства флота были выношены и продуманы им до мельчайших подробностей. По этому поводу он мог высказываться без подготовки сутками. Маркиз де Круасси давно не видел старшего брата в таком сильном возбуждении.
— За строительство флота надо приниматься с умом и и терпеливо. Средиземное море — здесь расстояния невелики, и корабли не нуждаются в больших запасах провианта. Костяк флота должны составить в Средиземном море легкие и подвижные галеры с гребцами. Судьи королевства уже поставлены в известность, что король, за редчайшими исключениями, воспрещает смертную казнь своих подданных. Он отдает предпочтение ссылке преступников на галеры. Туда будут попадать и преступники калибром помельче. Мы не будем никому сокращать сроков наказания. За продолжительное время каторжники лучше осознают свою вину и, главное, послужат вящей славе французского флота. Скажу больше, мы вступили в соглашение с герцогом Савойским, у которого нет флота, и впредь он тоже будет присылать каторжников на французские галеры.
… Дальние походы требуют крупных морских судов с большим запасом снаряжения: фрегатов, корветов и шхун. Такой флот стоило бы содержать в Гавре и других гаванях западного побережья. Кто будет служить на флоте? На крупных судах остается необходимость ставить паруса и поэтому, как и прежде, нет никакой возможности применять прикованных или скованных матросов. Мы уже предписали ввести по всему побережью строгий реестр всех рыбаков и моряков, из которых можно набирать судовые команды. Нам следует, не мешкая, учредить королевский морской отряд для обучения способных юношей, которые станут впоследствии арматорами. Мы остро нуждаемся в гардемаринах — морских гвардейцах, специально обученных подобно гвардейцам сухопутных сил …
Какие мысли обуревали цвет третьего сословия Франции, собравшийся в просторной капитанской каюте корвета ‘Граф Вермандуа’? Кольбер не попятился назад, не случайно он одолел единожды ловкача Фуке, не даром тянется за ним с детства прозвище Чугунная Голова. Этого бешеного кота можно гладить только по шерстке. Суть предоставленного им выбора проста как Колумбово яйцо — добровольно соглашаться или делить судьбу интенданта Капишо. Но вопрос сводился к тому, почему бы действительно и не соглашаться? Планы Кольбера отнюдь не плохи и сулят приличный куш. Этот вознесшийся до небес министр остается торговцем, сыном торговца, покровителем торговцев …
— Благоразумие требует заранее озаботиться возможностью спешно и без помех собирать корабли купно в едином месте. Было бы нелепо, если бы Франция добровольно отдалась в руки тех, кто задумывает захватить Геркулесовы Столбы и отрезать французский средиземноморский флот от Атлантики. Мэтр Рике, вот он сидит перед вами, представил заслуживающий похвалы план прорытия канала в Лангедоке, который через реки Лионского залива и Гаронну соединит Средиземное море с Атлантикой, минуя Геркулесовы Столбы! Мы не будем стремиться к обладанию тесными воротами Европы! А путь из Марселя в Гавр сократится вдвое! Вы имеете сообщить что-нибудь, мэтр Рике?
Лангедокский канал — дерзкое предприятие Кольбера — был одним из самых спорных и самых трудоемких его начинаний. Как на грех, автор этой затеи, пожилой мэтр Рике, отличный инженер и никудышный политик, совершенно не годился в адвокаты своего дорогостоящего проекта.
— Рытье канала, — ни к месту начал Рике, — ведется медленно и трудности обрушиваются на меня со всех сторон. Перед отъездом сюда меня лишили …
— Простите, господа, главные трудности в Лангедоке связаны с косноязычием месье Рике, — пресек Кольбер своего любимца и вернулся к прежней теме. — Флот требует повышения артиллерийского искусства и составления добротных карт. Мы сумели найти компетентных эрудитов и предприняли в Париже строительство королевской астрономической обсерватории. Проклятая проблема определения местонахождения корабля в море будет вскоре решена раз и навсегда! Этим занимается месье Шалю, не правда ли?
На этот раз Шалю не ударил лицом в грязь:
— Место для обсерватории, господа, уже давно закуплено. Оно находится в предместье Сен-Жак за Люксембургским садом. Стены обсерватории возводятся полным ходом по картонам знаменитого господина Перро. Нет никаких сомнений, что королевская обсерватория станет украшением Парижа, а её деятельность …
— Вы, видимо, тоже разучились говорить по существу, Шалю? — перебил Кольбер. Зубная боль мучила его с новой силой.
— Простите, монсеньер.
— Интендант Талон вернулся недавно из Квебека. Ваши соображения могут быть полезны?
— Имею честь сообщить, как я уже докладывал монсеньеру Кольберу — Канада столь велика, что я не знаю ее границ на севере, так они отдалены от нас. На юге ничто не может помешать нам водрузить знамена Его Величества во Флориде, Новой Швеции, Новой Голландии и Новой Англии, а через первую из них проникнуть в Мексику. К сожалению, колонисты Новой Франции малочисленны и терпят большие стеснения. Как я докладывал монсеньеру Кольберу, если мы имеем ввиду взрастить хорошие плоды, надо не медля откупить территорию Новой Англии и Новый Амстердам, приведя под свою власть всех индейцев.
— Мысли интенданта Талона находят в моем сердце сочувственный отклик. Господа, я хотел бы вручить на рассмотрение всемилостивейшего короля мемуар о постройке флота. Чтобы впредь мне правильно представлять всю картину, хотелось бы знать, кто во Франции ясно понимает стоящие перед ними задачи, а кому — добавил Кольбер едва слышно, — их придется втолковывать из-под палки?
В наступившем безмолвии поднялся со скамьи рослый старик-купец:
— Третье сословие разделяет ваши убеждения, монсеньер, и готово делами доказать свою приверженность королю. Пусть дворяне шпаги получают патенты на офицерские должности во флоте, пусть дворяне мантии справедливо разделят между собой бенефиции заморских колоний. Наше дело торговля и ремесла. Мы верные слуги короля, и когда король относится к нам, как велят то заветы христианской религии, мы платим ему сторицей! Богу — вера! Королю — верность! Отечеству — слава! Аминь!
— Господа, — вскричал Кольбер, у которого слезы готовы были навернуться на глаза, то ли от радости, то ли от зубной боди, — все складывается как нельзя лучше. Разве в наших границах не заключено больше земель, чем в островной Англии? Разве можно сравнивать богатства нашей природы и многолюдность населения с распутной Голландией? Бог ни в чем не обделил французов. На французском престоле правит величайший из королей — победоносный король-Солнце. Франция воспарит над другими народами и станет оплотом всего христианского мира!
По знаку капитана в каюту вступили слуги с кубками на золоченых подносах:
— По старому морскому рецепту мы приготовили огненную смесь: в этих кубках водка, настоенная на порохе. Осушим же их во славу пророчества монсеньера Кольбера, во имя величия и процветания галлов! За монсеньера Кольбера! За нетленную лампаду королевства!
— Виват! — подхватили присутствующие, повскакав с мест. Одни только угрюмые телохранители Кольбера не поднялись со скамей.
Однако Кольбер даже в минуты триумфа не терял головы. Властным жестом кинул он слушателей по местам и заставил смолкнуть. Далеко идущие цели Кольбера требовали продемонстрировать собравшимся его влияние при дворе и безграничное доверие властелина.
— Возьмите в руки перо, Шалю. Я продиктую от лица присутствующих письмо нашему великому монарху.
Кольбер склонил к плечу свою шишковатую квадратную голову, сунул кисти рук под мышки и, встав в позу как трагик из театра Маре, принялся диктовать:

‘Сир!

Покровительство, оказываемое Вами строительству флота, и благорасположение, которым Вы оделяете Вашего нижайшего и покорнейшего слугу, не являются единственными причинами, побуждающими Ваших подданных совершать бесчисленные деяния во славу Вашего великого и просвещенного царствования. Народы по справедливости преклоняют колени перед Вашим ослепительным благочестием, Сир, и вся французская нация восторженно шествует по стезе, озаренной снисходящими на Вас божественными откровениями…’
Шалю едва поспевал за высокопарным слогом министра, который тщеславно выставлял напоказ свою близость к особе великого венценосца.
‘… Я осмелюсь покорнейше привлечь Ваш царственный взор к далекой гавани Гавр-де-Грас, где только что завершена постройка корвета, нареченного по Вашему приказу в честь сына Франции графа Вермандуа. Корвет спущен на воду и благополучно совершил краткий вояж по Ла-Маншу. Среди лиц на борту корабля нашлись и такие, кому выпадала ранее ни с чем не сравнимая честь сопровождать Ваше Величество во время смотров сухопутных войск. Как тяжела для нас мысль, что Вы ни разу не осмотрели силы морские! Сколь вожделенной и благостной стала бы для наших преданных сердец весть о том, что Ваше Величество преисполнилось намерением явить мореходам и корабелам Франции свою неиссякаемую милость и лично освидетельствовать достоинства строящегося в Гавре флота, в радении о благе и преуспеянии которого, смею заверить Вас, Сир, Ваш покорный слуга не щадит ни времени, ни сил. О, если бы эта сокровенная мечта, Сир, стала бы для нас явью…’
Гонец с депешей Кольбера под охраной эскорта конных гвардейцев, насмерть загнав нескольких лошадей, в клубах пыли ворвался в городские ворота Парижа.

ХУ. МАДАМ ДЕ МОНТЕСПАН

Версальский праздник подсластил горькую пилюлю Аахенского мира. Льонн усидел на своем месте. Одержанную победу все называли полной и абсолютной. Молодого монарха превозносили в образе рыцаря, доставшего яблоки в садах Гесперид.
Лучезарный Версаль и сам уподобился садам Гесперид. Званые гости не видели за кулисами празднества ни одуревшей от беготни прислуги, ни взмыленных гонцов. На виду удостоенных приглашений среди райского благолепия метались в лихорадке последних приготовлений лишь композитор Люлли и актер Мольер. Оба рвали на части господ интендантов. Соперники на ходу перекраивали мизансцены, добиваясь рабочих рук и реквизита.
Люлли подставил ножку Мольеру, завладев всеми запасами балок для декораций. Он вымогал теперь батист и кисею. Мольер бился за балки и доски.
— Подоприте декорацию! — взывал Мольер.
— Очнитесь, судари! У меня зефиры голые! — топал ногами Люлли.
Интенданты королевских зрелищ пребывали в паническом ужасе, ибо для удовлетворения ультиматумов им требовались по крайней мере часы, а не минуты.
— Собака на сене, — рычал Мольер, готовый вместо головы интенданта размозжить голову злоумышленника Люлли, — без балок Дандену не усидеть на втором этаже. Он клянет жену сверху, а не снизу …
— Отвяжись! У меня зефиры без штанов …
— Мы не первый день выступаем бок о бок, тезка … Мои портные до вечера твои. С кисеей! Отдай балки …
— Споешь мою серенаду?..
— По рукам …
Празднество открылось музыкальным дивертисментом Люлли ‘Торжество Амура и Вакха’. Бесплотные зефиры были сотканы из воздуха и света. За ужином король с удовольствием мурлыкал арию шаловливого Амура.
— Целомудренная нимфа, — шепнул коронованный Амур красавице Монтеспан, — после фейерверка мы с вами прогуляемся по парку …
— Ах, Сир, вы так добры ко мне …
Преданные слуги Его Величества недреманным оком оберегали покой Людовика с госпожей Монтеспан в ночном Версале. Свежесть темного парка навевала сладостные видения. Ветерок ласково шелестел кронами подстриженных деревьев. Король расточал комплименты. Они гуляли без плащей. Людовик согревал спутницу нежными объятьями. Руки его блуждали в складках платья. Монарх был уверен в себе.
Статс-дама королевы безмолвно прощалась с Монтеспаном. Атенаис не питала зла к мужу. Несмотря на ссоры и измены, она была привязана к недалекому маркизу. Угроза подкрадывалась незаметно. Сколько раз она предупреждала мужа о нависшей опасности, намекала, требовала, умоляла скрыться в провинцию. Маркиз оставался глух. Наивный, он жаждал возвышения и играл с огнем. Он не желал понять, что разгорающаяся страсть прыткого короля-Солнца к жене вассала не осветит, не согреет его своими лучами — она опалит, уничтожит, сожжет маркиза как языческое идолище, как вредную помеху, которой нет места в чертогах королевской любви. Король был не из тех любовников, которые заискивают перед рогатыми мужьями …
— Атенаис, милая!.. Не я, а вы властвуете в нашем союзе. Вы пленили меня умом и красотой. Вы похитили у меня сердце и душу!.. Я стойко выдержал бурю. Но мои силы на исходе. Вы являетесь мне лишь во снах — пламенная, трепетная, желанная …
Король осыпал лицо Монтеспан быстрыми поцелуями.
— Неужели мне не дано остаться с вами наяву — в день праздника в вашу честь, Атенаис …
— В честь заключения Аахенского мира, Сир …
— Как вам не стыдно! Не смейте напоминать мне о нем. Это предлог для отвода глаз … Мы оба должны запечатлеть в сердцах день торжества Амура и Вакха, светлый праздник любви … Ужель вы холодны к пламени, которое сжигает меня на углях желания?.. — Король захлебывался вкусом ее губ.
— Ах, Ваше Величество … Я недостойна … Я слабая женщина… — Ее уста отозвались поцелуем на поцелуй.
Стремительный вихрь сметал последние преграды. Маркиза часто грезила об этой минуте и одновременно страшилась ее прихода. Она изо дня в день с неослабным любопытством следила за судьбой Лавальер. Ее подруга проворонила любовь короля. А как же она, расчетливая Монтеспан?
Она сумеет! Она навсегда привяжет к себе короля. Ее любовь он не разменяет ни на чью другую. Маркизу убаюкивали сладостные ночные миражи.
— Ты не знаешь самой себя, Атенаис … — бредил Людовик. — Ради тебя я пойду на все, что угодно … Ты заслужила титул фаворитки … Хочешь, я перестрою по твоему вкусу весь Версаль … О, раньше эта троица работала на Фуке: Ле Во, Лебрен, Ленотр. Они у твоих ног, гордая Атенаис! Повелевай! С твоим вкусом мы сделаем из Версаля восьмое чудо света …
В эту ночь Монтеспан не сомкнула глаз. Олимпия же спала беспокойно. Ее посетил вещий сон. Ей снилось пастбище, луга, добрые феи и злой колдун, который не дает стаду приникнуть к источнику. Потом в сновидение ворвался бес Асмодей из чина Престолов …
Когда поутру композитор Люлли нанес графине визит вежливости, она все еще находилась под впечатлением ночных кошмаров. Не развлек ее и приход бывшего маркиза Пигелена: новоиспеченного герцога де Лозена.
— Жан-Батист! За хороводом муз не запоздали ли вы поздравить нашего гостя с новым титулом, — осведомилась графиня. — Вот воистину счастливый жребий! Его светлость добился осуществления мечтаний … Сознайтесь, дружочек, что вы сделали, чтобы приобрести титул, о котором мечтали?
— У меня нет тайных покровителей, сиятельная графиня. За мной не значится никаких заслуг, кроме верной службы королю … Что до осуществления мечтаний, то я до сих пор никак не получу давно обещанной мне должности командующего артиллерией — генерал-фельдцейхмейстера. О, проклятый Лувуа!…
— Я не сомневаюсь, что вы скоро добьетесь своего, милейший Лозен! Вы нигде не пропадете. Перед вашим обаянием рушатся любые крепости …
Пленники честолюбия уже готовы приняться за паутину новых интриг, а благосклонный читатель, боюсь, еще пребывает в недоумении, какими судьбами маркиз де Пигелен, охотник за приданым Великой Мадемуазель, навещает апартаменты графини Суассонской в новом качестве герцога де Лозена.
Здесь уместно сделать краткое отступление.
Титулы французских аристократов в ХVII веке претерпевали частые метаморфозы. Их уступали, передавали по наследству, выдумывали заново. Геральдические упражнения увлекали аристократов гораздо сильнее, чем замечательная игра в трик-трак. Титулы приклеивали и переклеивали словно чайные этикетки.
Дворянин носил титул, зависящий от его земельных владений. В простейшем случае он переходил по наследству от отца к старшему сыну, а другим сыновьям титулы выдумывались заново, или те довольствовались лишь дворянскими приставками ‘сьёр де…’ и ‘шевалье де…’ Однако чаще все обстояло гораздо сложнее.
Титул герцога Орлеанского, например, принадлежал брату царствующего короля. При Людовике ХIII его носил единственный брат короля Гастон — отец Великой Мадемуазель. Но Гастон не мог сохранить этот титул по наследству за своей дочерью. Во время торжественного бракосочетания молодого короля — Людовика ХIV — герцогство Орлеанское и соответственно титул герцога Орлеанского в качестве свадебного подарка были отклеены от живого дяди Гастона и переклеены к младшему брату Людовика — Филиппу. В связи с этим с 1661 года брат Людовика ХIV — Филипп — стал именоваться вместо герцога Анжуйского герцогом Орлеанским.
Король широко пользовался своим правом возводить родовые поместья в иные достоинства. Создавались новые баронства, графства, герцогства. Таким путем была возведена в герцогини скромница Лавальер. Благодаря милости короля обрел герцогство и гасконский маркиз де Пигелен. Он стал герцогом де Лозеном.
— Честно говоря, мне наплевать на артиллерию, но должность командующего мне давно обещана … И она доставила бы мне по крайней мере случай поставить приличный дом …
— У вас не хватает денежек, герцог. Есть прекрасное средство, — Люлли скроил одну из своих уморительных гримас и потряс над ухом Лозена большим кожаным кошельком. Золотые звонко бренчали. — Чаще трясите мошной. Очень помогает. Деньги текут к деньгам …
— Да мне все кругом чего-то обещают, и никто не торопится выполнять. Вот и вы, графиня, на поверку не держите слова …
— Не может быть!
— Как же, как же … Вы давным-давно сулили мне похлопотать перед королевой за отца Пикара, чтобы король пригласил его директором обсерватории … Мне неудобно самому обращаться к королю с такой мелкой просьбой …
— Ну, голубчик, мне было совсем не до того. Как у вас хватает времени заботиться о таких пустяках?
— Его светлость прав, дорогая графиня, — подобострастно вмешался Люлли, — сие вовсе не пустяки, как вы изволили выразиться. Вам необходимо воспользоваться положением домоправительницы королевы и поговорить с Мадам о судьбе обсерватории. Только не откажите в любезности разъяснить, монсеньер герцог, что именно следует сказать королеве? — В голове Люлли уже вызрел коварный план.
— Отец Пикар достойный человек, отлично знает свое дело, с хорошими рекомендациями, но он, видимо, робок от природы. Его прозвали Дон-Кихотом …
— Откуда вы все это знаете, любезный герцог?
— Его ученики вновь приходили ко мне и взывали о помощи. Если король прикажет Пикару занять место во главе обсерватории, он не посмеет отказаться. Я хотел бы оказать бескорыстную милость этим робким, но смышленным ребятам …
— Не хотелось бы, чтобы графиня в своей просьбе Мадам допустила бы какой-нибудь нежелательный промах. Было бы замечательно, ваша светлость, если бы вы поподробнее разузнали биографию вашего протеже: не столько его сильные, сколько его слабые стороны, — чтобы графине в разговоре с Мадам не сделать опрометчивых шагов. Тогда она сможет убедить Мадам в пользе этого назначения и заранее отвести любые возражения недоброжелателей, если паче чаяния они возникнут …
— К вам в дом, сударыня, приходишь как в государственный совет. Я непременно выведаю все подробности …
Едва герцог удалился из покоев Олимпии, как Люлли обрушился на хозяйку с градом упреков. Он швырял их, совершенно не сообразуясь с достоинством графини.
— Возмутительно!.. Кто вас тянет за язык, черт возьми? Думайте, прежде чем разевать рот, моя дорогая! Ах, у вас неважное настроение. Этак вы никогда ничего не добьетесь, голубушка. Надо быть целеустремленным как крот, который копает нору, и никому не жалуется. Великие дела состоят из тысяч мелочей — и все они должны быть подогнаны с умом. В интригах нельзя давать себе ни минутной поблажки. Этот обжаренный на южном солнце гусак принесет нам в клюве сведения о Пикаре. А мы их используем наоборот. Мы спихнем этого отца Пикара к чертовой матери! Нам с вами нужен не чистоплюй, не размазня, а новый Нострадамус … Новое светило астрологии! А вы чуть было не отмахнулись от чудесной возможности … Эх, графиня!..
— Мы вместе с вами, маэстро, сделаем все как надлежит быть, — ответила притихшая Олимпия. Это было затишье перед бурей. Она еще не знала, что ее ужасный сон — в руку …
Композитора Люлли не покидало радостное возбуждение. Его подмывало пуститься в пляс. Удачи следовали одна за другой. Версаль аплодировал ‘Торжеству Амура и Вакха’. Пасторальная музыка пришлась по вкусу публике. Дивертисмент снискал признание короля. Монарх распевал арию Амура. Люлли ходил героем дня. Кто кого? Чем блеснет нынче комедиант Мольер? Ловкач Люлли чувствовал себя янычаром в битве с неверными.
Вечером придворная публика повалила на комедию ‘Жорж Данден, или Одураченный Муж’. Люлли пошел вместе со всеми.
Его соперник Мольер на этот раз не мудрил, не лил воду на мельницу врагов, не дожидался, покуда они сговоряться толкнуть его в омут с камнем на шее. Казалось, он извлек урок из провала с Тартюфом. Ни грана двусмысленности, никаких намеков, никакого небрежения к церкви … Комедия для королевского праздника, писанная на сей раз прозой, была ясна и прозрачна как горный хрусталь. Драматургический замысел выкладывался на стол с первой же репликой и без ухищрений. Зажиточный крестьянин суется в воду, не спросясъ броду: берет в дом жену-дворянку. Честолюбие доводит дурня до горького унижения. Незамысловатый сюжет. Стоит ли аристократкам принимать его близко к сердцу, как приняла красавица де Монтеспан?
В первом действии бедолага Данден получает неопровержимые доказательства супружеской неверности. Куда же боле? Ошибка исключена! Слуга влюбленного Клитандра начистоту выкладывает мужу подробности. Данден обращается с жалобой к родителям ветренницы. Барон и баронесса судят супругов по справедливости. Они призывают в свидетели самого Клитандра. Тот с негодованием отрицает свою любовь. Мужа бесчестят кляузником и клеветником. Клитандр грозит проткнуть ему живот шпагой. Одураченный Данден без шляпы на голове с низким поклоном извиняется перед возлюбленным жены: ‘…Сударь! Я прошу у вас прощенья, что подумал о вас дурно…’. Мольер сдержал обещание включить в это действие музыкальный номер Люлли.
Мадам де Монтеспан принимала пьесу как камень в свой огород.
Во втором действии злополучный Данден подглядывает за мерзавкой-женой и любовником в замочную скважину. Он ловит их с поличным! Теперь им не уйти. Он вновь взывает к барону. Изворотливая Анжелика делает вид, что не принимает, а отвергает ухаживания Клитандра. Она хватает здоровенную палку, Клитандр уворачивается, и удары сыплются на недотепу Дандена. Он снова в дураках. Ему опять читают нравоучение.
… Сколько раз Монтеспан внушала мужу уехать в провинцию. Предупреждала! Он был слеп. Его самолюбию льстило внимание короля к жене …
В третьем действии наступает апофеоз. Данден подкарауливает неверную жену, когда она уходит из дому на ночное свидание. Слуга вновь послан за родителями. Анжелика кается перед запертой дверью. Данден в ночной рубашке и колпаке со свечой в руке клянет жену из окна второго этажа.
— Вы, конечно, не ожидали такого удара? Уже теперъ-то победа за мной! Теперь я сумею сбить вашу спесь и разрушить ваши козни. До сих пор вы надо мной насмехались, вы отводили глаза своим родителям, всякий раз прятали концы в воду. Что бы я ни видел, что бы я не говорил, ваша хитрость всегда брала верх над моей правотой, всегда вам удавалось выпутаться. Но на этот раз, слава Богу, все станет ясно, ваше бесстыдство всплывет наружу …
Изобличенная Анжелика умоляет о пощаде. Она просит не выдавать ее родителям и отпереть дверь.
— Довольно разговоров! Я непреклонен.
— Будьте великодушы!
— Нет!
— Ради Бога!
— Ни за что.
— Заклинаю вас!
— Нет, нет, нет! Я хочу, чтобы все поняли, кто вы такая, я хочу опозорить вас перед всеми.
Ужасный для Анжелики финал кажется неизбежным. В отчаянии она делает вид, что кончает с собой.
— Вот тебе раз! Неужели она такая злая, неужели она зарезалась только для того, чтобы меня повесили? Возьму-ка я огарок и пойду посмотрю.
Данден выходит на улицу. Анжелика вскакивает в дом и захлопывает дверь. В мгновенье ока роли переменились. Жена сидит у окна на втором этаже и ругательски ругает мужа, который топчется перед домом в ночной рубашке и колпаке. Появляются ее родители.
— Защитите меня скорей от этого чудовищного наглеца, оградите меня от моего мужа! От пьянства и ревности у него в голове помутилось, и он уж не знает, что говорит, что делает: сам послал за вами, чтобы вы были свидетелями этого безобразного поступка. Я прождала его целую ночь, он только сию минуту изволил вернуться, а послушать его, так он расскажет вам про меня всякие небылицы, будто я тайком убежала от него и где-то шаталась и еще невесть что, хотя все это ему приснилось …
Дандена принуждают на коленях просить прощения у распутной жены. ‘…Сударыня! Простите меня, пожалуйста, за то, что я такой сумасброд… Я обещаю вам исправиться…’.
— Ты сам этого хотел, Жорж Данден! — восклицает герой, воздевая руки к небу.
‘Ты сам этого хотел, маркиз де Монтеспан!’ — шепчет про себя фаворитка короля.
Музыке Люлли аплодировали. Над комедией Мольера хохотали до слез. За кем же осталась пальма первенства?..

XVI. МУДРОСТЬ КОРОЛЯ

Королевские палаты и государевы советы, большие и малые, легальные и тайные, парламенты, суды всех инстанций, низшие и высшие, для католиков и для гугенотов, суды чести для дворянства и суды совести для духовенства, учреждения административные, религиозные, военные, торговые, финансовые, напичканные сюринтендантами, интендантами, докладчиками прошений и нотариусами, прокурорами и адвокатами, советниками ординарными, семестровыми и кватриместровыми, письмоводителями и секретарями, чиновничьей братией, облаченной в строгие мантии и огромные касторовые шляпы, — все те громоздкие, неуклюжие органы центральной власти, в отношении которых еще никому не удавалось даже приблизительно наметить ясных границ их компетенции, размножились, расплодились, заполонили Париж и провинции, производя на свет несметное количество документов за громкими подписями и сургучными печатями, опутали королевство густой паутиной противоречивых ордонансов и формуляров, узаконенных налогов и беззаконных поборов, регламентов и секретных предписаний. Касторовые шляпы имели право судить и рядить по многим вопросам. Только право это было иллюзорным. На деле в обширной стране, омываемой водами двух великих морей, царил один высший закон — прихоть короля.
Вопросы внешние и внутренние, политические и религиозные, серьезные и мелкие, решались всеми инстанциями как бы не до конца, не всерьез. Доподлинное решение могло исходить только от государя. Достоверные сведения и слухи, полицейские сводки и прошения, все стекалось во дворец, процеживалось, разбавлялось или концентрировалось, и там ‘у государя наверху’ могло пройти незамеченным или стать предметом длительного обсуждения за закрытыми дверьми, в узком совещании трех-четырех особо доверенных королевских чиновников. Принцы крови на эти совещания принципиально не допускались из-за врожденной болтливости.
Ранга министра при дворе Людовика. ХIV официально не существовало. Король ронял кому-то мимоходом, без видимого повода, не оборачиваясь: ‘Заходите сегодня ко мне в совет’. И избранник короля приобретал положение министра. Как поступало приглашение, так же оно могло и забыться. Но в глазах двора единожды приглашенный в совет оставался министром пожизненно, даже когда дверь королевской комнаты — тесной залы для узких совещаний, проходивших обычно три раза в неделю — оказывалась для него снова наглухо закрытой.
Сегодня круг собравшихся в королевской комнате был не шире обыкновенного. Все они плохо-горько сохранили свое положение со времен покойного кардинала Мазарини. Приковылял, мучаясь одышкой, подагрически шаркая ногами, канцлер Сегье — ‘пёс в большом ошейнике’, желчный старец, набожный и злопамятный. Он ведал большой королевской печатью, а в отсутствие короля представлял его особу в Парижском парламенте, олицетворяя собой верховную судебную власть. Во время Фронды едва не расплатился Сегье за злобную жестокость собственной шкурой, но уцелел, приказная строка, повезло, не отыскали его парижане, притаился он, не шевелясь, в укромном закоулке своего двора, за роскошными венецианскими зеркалами.
Занял, как всегда, место подле монарха одутловатый Льонн, единственный среди членов совета дворянин по рождению. Да и тот худородный, не из знати.
Гуго Льонн, тучный, с подпухшими глазами, в качестве одного из государственных секретарей ведал преимущественно иностранными делами. Ни к Летелье, ни к Кольберу — фаворитам двух могущественных, энергичных, насмерть соперничающих министерских кланов — Льонн из природной трусости не примыкал, те независимо от секретариата иностранных дел содержали за границей собственных шпионов. В государственной политике со времен Мазарини Льонн запутался окончательно, разобраться даже вовсе и не пытался. Куда плыть давно не имело для Льонна никакого значения, ему важно было одно — держаться на плаву. Он твердил каждый раз только ‘Будет сделано, Ваше Величество!’ Это-то его и спасало, не миновать ему иначе Бастилии или Пиньероля. Вялый и откровенно бездарный ‘плюшевый министр’ Льонн непрерывно попадал впросак и, колыхаясь всем телом, сокрушенно выслушивал королевские разносы, постоянно находясь в этом изысканном обществе на положении козла отпущения. Пенсия ему, впрочем, шла неплохая, — должность его, на случай продажи, оценивалась в восемьсот тысяч ливров.
Вражеский стан был представлен самим Летелье. Несмотря на преклонный возраст и долгие годы, проведенные в услужении у двух королей, Летелье сохранил приличную осанку и привлекательней облик. У него были живые, выразительные глаза, свежий цвет лица, обаятелъная улыбка и тот прямой благородный вид, который при беглом знакомстве неизменно располагает окружающих в пользу счастливца, которому принадлежит. Хитрец Летелье всегда был приторно вежлив, сговорчив и вкрадчив, за что его многие считали гораздо более сведущим и влиятельным, нежели то было на самом деле. Как и большинство служащих короля, Летелье был выходцем из касторовых шляп, его дед служил невзрачным советником палаты питейных сборов.
Летелье не утратил с возрастом живости ума, на лету схватывал обстановку, был предприимчив и тверд в осуществлении задуманного. Жизнь его была нынче довольно спокойной, он — голова — мог позволить себе время от времени передышку, ибо в его распоряжении имелись надежные руки. Дела по военному секретариату Летелье давно передал своему сыну Лувуа, который получил свободный доступ к королю и частенько удостаивался бесед наедине. Но в интересах семьи отец стремился как можно дольше сохранять собственное место в королевском совете, не без оснований считая самого себя несравненно опытнее и гибче своего чересчур настырного и несговорчивого отпрыска.
Входя в королевскую комнату Кольбер шестым чувством уловил, что неспроста лежит на столе свежий, в марокеновом переплете с золотым тиснением увесистый том in folio. По внешнему виду книги такой Кольбер не помнил, хотя за всеми новинками следил прилежно, сегодня его личный библиотекарь рискует получить резкий выговор за нерадение.
Текущие вопросы решали быстро.
Два негодяя, наборщик и переплетчик, занимались распространением пасквиля на короля. Тщательное расследование показало, что они не авторы. Они повинны только в печатании и распространении брошюры. Парижский парламент приговорил их к повешению на Гревской площади. Приговор, тяжело сопя и ерзая, единодушно признали дельным, если не излишне мягким.
Канцлер Сегье докладывает о прошении, поступившем в парламент от главного депутата подданых религии, выдающей себя за реформированную, по поводу якобы насилий, учиненных в Гренобле. Возбужденная толпа гренобльцев, проклиная гугенотов, выломала двери их капища, ворвалась внутрь и сожгла протестантскую библию.
— Это мелкое дело, может быть, и не заслуживает всеблагого внимания со стороны Вашего Величества, — велеречиво шамкает выживающий из ума канцлер, — но оно является для нас важным юридическим прецедентом. Сложность состоит в том, что при поверхностном ознакомлении прошение может показаться обоснованным. Но мы тщательно проверили все обстоятельства. Согласно статье 33 вашей всемилостивейшей Декларации от 2 апреля позапрошлого 1666 года было предписано, что в то время, когда процессия, в которой несут Святые Дары, будет проходить перед капищем кальвинистов, последние обязаны прекращать пение псалмов и в почтительном молчании ожидать, покуда вся процессия не проследует мимо. Статья 34 той же Декларации предусматривает, что в подобных случаях, по приказанию городских властей кальвинисты обязаны украшать сукнами и коврами свои дома и все принадлежащие им помещения. В Гренобле эти установления Вашего королевского Величества были нарушены …
Кольбер хранит сосредоточенное молчание, всем своим отрешенным видом подчеркивая несогласие с канцлером. Ни парламент, ни сам Сегье, конечно, палец о палец не ударили, чтобы уяснить истинный ход событий. Ему, Кольберу, оно известно из секретных донесений гренобльского интенданта. Непрекращающиеся эксцессы вспыхивают из-за подстрекательских выходок генерального наместника Дофине, заместителя губернатора провинции, который науськивает католиков на гугенотов.
Кольбер, ортодоксальный католик, правоверный и набожный, осуждает кальвинизм, однако он искренне убежден, что травля гугенотов не доведет страну до добра. Семена розни подрывают ремесла и торговлю, ослабляют армию и флот. Короля, меж тем, успели крепко восстановить против гугенотов. Людовик считает, что массовое обращение протестантов в святую католическую веру может стать одной из наиболее запоминающихся, наиболее славных страниц его великого царствования. Охладить неприязнь короля, привить ему веротерпимость пока совершенно невозможно. Сегодня Кольбер твердо знал, что вступать в пререкания с королем по этому поводу бесполезно, да и цена, которую, возможно придется платить при решении других вопросов, может оказаться ему не по карману.
— Прискорбно слышать, — сокрушенно качает головой Льонн, уроженец Дофине.
Резюме: от имени парижского парламента направить в Гренобль разъяснение, строго пригрозить судом тем протестантским священникам, которые извращенно и слишком широко толкуют свои обязанности.
Людовик любит не только казнить, но и миловать своих подданных. Он подписывает по докладам Летелье и Кольбера два патента на приобретение видных должностей и несколько ассигновок. На ассигновках по секретным финансовым делам король собственноручно приписывает: ‘употребление означенной суммы мне известно’. Ассигновки на суммы до 300 ливров он утверждает односложно: ‘одобрено’, ставя внизу свою аккуратную угловатую подпись. На мелких ассигновках он презрительно пишет ‘оплатить’, даже не расписываясь. Но непреложным остается то, что ни одна ассигновка не может пройти мимо короля.
Совет длится уже сорок минут. В затворенные окна по-прежнему бросает пригоршни пыли резкий холодный ветер. Королю импонирует ненастная, ветренная погода. Его молодой, дышащий здоровьем организм рвется на природу. На ветру, среди продрогших, простуженных придворных, он каждый раз испытывает необычайный подъем душевных и физических сил, ощущение своей исключительности. В пасмурную ненастную погоду, на ветру, в Людовике крепнет убеждение, что он избранник Божий, — исполин среди пигмеев.
Наступает время перейти к важнейшим вопросам, которые более всего занимают внимание короля. Это — будущая война и перестройка Версаля.
Триумф военных действий во Франш-Конте окрылил Людовика. Король целиком подпал под впечатление успешных осад крепостей, сражений, торжественных маршей, упивался пьянящей атмосферой победоносной армии. В душе молодого короля проросла непреодолимая тяга к полководческой славе и завоеваниям. Он рвался расширить границы Франции и стать самым могущественным государем стоящей на коленях, повинующейся ему, католической Европы.
Король, как всегда, излагал свои взгляды сдержанно, лаконично, отточенными формулировками:
— Война — не только священное право французского монарха. Это мой святой долг перед лицом Господним. Мы обязаны помочь слову Божьему зажечь очерствевшие сердца паствы, обманутой стяжателями-кальвинистами. Мой святой долг вернуть заблудших овец на путь истины, дать им возможность умереть с раскаянием в лоне родной апостолической церкви … .
Летелье конфузливо щурился. Король вопросами религии интересовался мало.
Сейчас же, выставляя напоказ свою набожность, он довольно сносно пересказывал мысли самого Летелье, прилежно заученные Лувуа. Королю приходилось время от времени присваивать себе чужие идеи, но делал он это всегда очень осторожно.
— Главной мишенью новой кампании, — продолжал Людовик, — должна стать, так называемая, республика Соединенных провинций. Мы обязаны по заслугам покарать голландских еретиков-кальвинистов за то, что они осквернили власть своего божественного государя и мечтают, подавая пагубные примеры, совратить и ввергнуть в хаос другие католические страны. За то, что в минувшей войне они осмелились встать на сторону наших врагов. Раз и навсегда пора кончить с осиным гнездом, где находит приют большинство мятежников и государственных преступников, ускользнувших, между прочим, по вашему нерадению, от рук правосудия за пределы Франции. Разве не в Голландии печатные станки используются для распространения богохульных и богопротивных крамольных листков, беззастенчиво чернящих наше процветающее французское государство? Разве не Голландия соблазнила в минувшей войне Швецию и Англию нарушить данные обещания и вступить в союз против нас? Этот оплот кальвинизма и рассадник вероломных козней должен быть уничтожен.
Король прибегнул к термину уничтожен, он любил ставить точки над i.
Летелье почтительно обратил внимание государя на то, что война с Северными Нидерландами даст возможность заодно значительно округлить французские владения и прибрать к рукам, наконец, Испанские Нидерланды. В распоряжении короля находится прекрасно обученная и испытанная армия, и ему вместе с такими прославленными военачальниками как маршалы Тюренн, Люксембруг, принц Конде, Вобан и другие не составит большого труда, по крайней мере, на суше управитъся с малочисленным республиканским воинством гугенотов. Летелье лишний раз уколол генерального контролера финансов: в ведении Лувуа находились только сухопутные силы, флотом руководил Кольбер.
Сегье с трудом сдерживал старческое сопение, борясь со сном и предвидя для себя лишние заботы. Ему трудно было долго сидеть неподвижно. Льонн воодушевленно кивал головой.
Кольбер, нарочито подтянутый, напряженный, без конца повторяясь о своей безграничной преданности королю и престолу, заговорил о финансовой стороне вопроса. Он делал ставку на то, что король имел терпение выслушивать иногда возражения, если только они подавались в приемлемой форме:
Вашими неусыпными заботами, Сир, финансы государства впервые в его истории поставлены на прочную основу. Мы содержим в порядке перечни доходов и расходов. В прошлом году, Сир, вы помните это лучше вашего покорного слуги, казна получила 72 с половиной милилиона ливров доходов. Из-за войны нам едва удалось втиснуть расходы в 72 миллиона. Но вложения в торговлю и ремесла были мизерными. Хотя бы краткий мир очень помог бы нам собрать те всходы, которые могут принести недавно созданные под вашим покровительством мануфактуры и торговые кампании. Благополучие государства целиком зависит от такой передышки.
Король слушал, не перебивая. Кольбер осмелел:
— Я скажу попросту. Случись нужда, Сир, я готов продать имущество, заложить жену и детей, и ходить в рубище с посохом, чтобы добыть необходимые вам деньги. Но переоснащение армии и одновременно строительство Версаля, — видит бог, у меня не хватает воображения, Сир, чтобы представить те источники доходов, которые могли бы покрыть эти колоссальные издержки …
— Но вы изыщете эти средства, Кольбер, — ни то вопросителъно, ни то утвердительно заметил король.
— Смею почтительно заметить, — не унимался Кольбер, — что обновленный дворец в Версале послужит не столько для будущей славы Вашего Величества, сколько для каждодневных удовольствий и развлечений. Но разве не жаль, что вечная память, которую оставит в веках самый великий и самый добродетельный король, будет омрачена тем, что мы втянемся в непосильное строительство …
— Вы крохобор, Кольбер, — отрезал король с ледяным презрением. От этих слов у Льонна мучительно засосало под ложечкой, а старец Сегье почувствовал острую нужду облегчиться. Такого оборота заседания королевского совета никогда прежде не принимали.
Летелье затаил дыхание. Неужели наступил этот счастливый, долгожданный миг сокрушительного падения Кольбера со всей его пресловутой честностью и неподкупностью. Сейчас главное — проявить выдержку. Могущество Кольбера зиждется на том, что он цепко держит под контролем королевскую казну. Если Кольбер выпустит из рук финансы, ему крышка. Но ни в коем случае нельзя забирать финансовое ведомство в собственное подчинение. При крутом, властном характере короля, при его внезапных курбетах — это смерти подобно, живехонько отправишься вслед за Фуке и Кольбером. Надо поступить осмотрительнее. Ведь Кольбер придерживает на посту председателя финансового совета полного тупицу Бовалье, герцога и пэра, единственного по-настоящему знатного министра короля, который ну ничего не понимает в государственных финансах, зато служит великолепной ширмой в случае нападок и ревизий. Высшая мудрость заключается в том, чтобы спешно найти подставную фигуру, человека слабохарактерного, но обходительного и угодного королю. А, может, сразу, не мешкая, попытаться переиграть пост генерального контролера на Льонна, — Летелье стрельнул взглядом на лоснящееся, покрывшееся испариной лицо соседа и длинная цепь всевозможных ходов интриги молниеносно озарила его изощренный ум, не вызвав, впрочем, движения ни единого мускула на его лице.
— Вы крохобор, Кольбер, — надменно повторил король. И вспомнив ходячее унизительное прозвище, добавил с вывертом, — Клоп-крохобор. Ваш долг усердно отрабатывать оказанные вам благодеяния, а вы смеете тут ораторствовать о величии королевства? Вы берете на себя смелость разглагольствовать о деяниях монарха, в то время как мы каждодневно вынуждены из великодушия закрывать глаза на плоды ваших собственных сумасбродных потуг. Три года вы занимаете место генерального контролера финансов, а толку, сударь мой, не видно ни на су. Как же, вы тщитесь проникнуть во все щели, реестр ваших должностей перевалил за лист! Я делал ошибку, слишком часто доверял вам на слово. Разве не вы добивались милости взять на себя опеку наших ученых. И что же мы видим, — Людовик поднялся с кресла и, словно ужаленные повскакали со своих табуретов все четверо министров.
Молодой король был статен, одет в расшитый золотом красный камзол, поверх которого, под кафтаном, шла небесно-голубая лента. Кафтан на нем был скромный, черного бархата, с легкой золотой вышивкой. На отложном воротнике сорочки выделялась единственная золотая пуговка.
— И что же мы видим? — заключил Людовик, величественным жестом указуя на лежащий перед ним фолиант. — За примерами ходить далеко не надо. Мне доставляют — обратите внимание, не вы доставляете, — это со вкусом оформленное издание: ‘Кометографию’, труд астронома Гевелиуса из Геданума.
— Да, Сир, он известный астроном, — неуверенно молвил Кольбер, он растерялся и не мог взять в толк, куда клонит король, заговорив об этой книге. — Ваше Величество соизволили некогда приглашать его на место директора Парижской обсерватории …
— Вот именно, приглашали! Но почему же я узнаю об этом труде не от вас? Почему плоды вашей кипучей деятельности приносят такие скудные, можно сказать, чахлые всходы? Во главе Академии наук поставлен гугенот! Где ваша хваленая обсерватория? Где выдающиеся ученые, которые действителъно способны являть собой гордость нашего королевства?
Король сел, остальным для этого требовалось специальное приглашение.
— Осмелюсь покорнейше заметить, — оживился Кольбер, — что обсерватория успешно строится, а аббат Пикар, наш лучший астроном, уже дал предварительное согласие, несмотря на сопряженные с этим тяготы, возглавить будущие работы.
— Какие еще тяготы вы имеете в виду? Назначение на пост директора обсерватории — это милость и огромная честь, которая может быть оказана только человеку известному и достойному. А что такое аббат Пикар? Я первый раз слышу такое имя. Странно, что лучший, по вашему отзыву, астроном моего королевства не знаком королю, отсутствует при дворе и вообще умудряется пребывать в полной безвестности. Кто он? Где он? Я могу хоть взглянуть на него собственными глазами?
— Аббат, к несчастью, в отлучке, Сир. Он занят измерением размеров Земли, Сир. Сейчас он находится в Амьене.
— Боже, что за чушь, господа. Прошу садиться. Только у вас в голове, Кольбер, может царить такая неразбериха. Пикар сделает нам одолжение, возглавив обсерваторию в Париже, но созерцать небо для измерения Земли, которая и без того тысячи раз перемерена, ему видите ли удобнее в Амьене? Не оправдывайтесь, Кольбер, это чушь. Вы вечно вытаскиваете на свет божий мелких людишек, боящихся трудностей, неспособных мыслить широко, с размахом. Они не способны восхитить мир подлинными откровениями. На что вы расходуете королевские деньги? Вы поддерживаете и лелеете крохоборные, жалкие планы, которые никого и никогда не смогут по-настоящему воодушевить. Академия наук должна стать средоточием эрудитов, а не богадельней.
‘Боже праведный, — жгла Кольбера навязчивая мысль, — если бы я сделал для тебя столько же, сколько я сделал для этого неблагодарного…’. Но мысль не успела принять ясные очертания как король снова поднялся из-за стола. Министры вскочили.
— Одним словом, предстоящие запросы господ Лувуа, Лебрена, Ле Во и Ленотра, независимо от запрашиваемых сумм, будут оплачиваться без промедления. Вы, Кольбер, должны изыскать пути пополнения нашей казны за счет дополнительных обложений горожан и ремесленников. Они будут приветствовать постройку дворца, слава о котором разлетится по всему миру. Я думаю, еще десяти процентов к талье на будущий год нам хватит. Можете придумать что-нибудь получше, Кольбер.
— Ваше Величество, — прорвался канцлер Сегье, которому предстояло в связи с очередным повышением налогов выдержать новую бурю парламентского возмущения, — строптивый парламент, опираясь на прецеденты, относящиеся к печальной памяти временам парламентской фронды …
— Я понял, — прервал канцлера Людовик. — Примите к сведению, что сегодня я лично соблаговолю удостоить парламент своим посещением. Что же касается обсерватории, Кольбер, то я от всех кругом, кроме как, разумеется, от вас, слышу о замечательном астрономе Кассини, который успел обогатить мир рядом первостепенной важности открытий. Почему вы никогда до сих пор не упоминали мне о нем?
— Но, Сир… — начал было Кольбер.
— Никаких ‘но’, — отрезал король.
— Я лишь хотел заметить, Сир, — сегодня пошло насмарку столько его усилий, что одной потерей больше или меньше не имело для Кольбера уже никакого значения, — что вы предвосхитили мои намерения.
— Ваши добрые намерения запоздали. Без лишних мудрствований немедленно подготовьте приглашение мэтра Кассини в Париж. В то время как я денно и нощно принужден печься за вас на всех поприщах государственной деятельности, — король говорил уже совершенно спокойно, — вы беретесь еще попрекать меня за какие-то траты. Вы, господа, гораздо дольше меня занимаетесь государственными делами, и казалось бы, ваши советы, в тех случаях, когда я в них нуждаюсь, должны быть проникнуты искренностью и радением о высшем благе государства. Вместо этого вы постоянно останавливаетесь на мелочах, упуская из виду действительно крупные и важные проблемы. Не этого я ожидал от вас, господа, — заключил король, обращаясь ко всем присутствующим.
Летелье затаенно ожидал финала. Если Кольбер — хотя бы в малейшей степени — не сдержит уязвленной гордыни, — король никогда не простит его. Тогда партия Кольбера проиграна, ему конец. Но если он, униженный понапрасну, будет просить прощения и каяться, он никогда не сможет больше найти общего языка с королем. Отыщет ли Кольбер с его хваленым чутьем достойную лазейку для отступления?
— Распоряжения Вашего Величества будут неукоснительно выполняться, — слова Кольбера звучали сдержанно, спокойно, как ни в чем не бывало.
— Итак, наши устремления в ближайшем будущем должны быть направлены на перестройку Версаля и подготовку войны с Голландией. Дайте соответствующие инструкции нашим послам за границей, Льонн. Совет окончен, господа. И мне хотелось бы, — милостиво добавил король, — чтобы сегодняшняя несообразность во взглядах месье Кольбера осталась между нами.
Кольбер был великодушно прощен.
Министры, пятясь спиной к двери, впереди Сегье, за ним Летелье, Лъонн и Кольбер, покинули королевскую комнату.
Летелье принялся размышлять, что значит этот спектакль. Нет, вряд ли король принял решение отстранить Кольбера. Он его, конечно, недолюбливает, но позиции
Кольбера, увы, еще крепки. Просто король, большой притворщик, решил наглядно показать, что он на самом деле хозяин в своем доме. Тактика Летелье вместе с сыном должна оставаться прежней: чем больше денег удастся скопить Кольберу, тем больше дорогостоящих проектов, в первую очередь военных, должны предложить Летелье и Лувуа. Королевскому величию претит мелочное стяжательство. Он рано или поздно встанет на сторону тех, кто предлагает траты во имя славы в веках. Посмотрим, кто перетянет этот канат, долго ли вообще протянет Кольбер.
Канцлер Сегье, не теряя времени даром, занял свои носилки — он уже не переносил езды в карете — и приказал доставить его в парламент, чтобы успеть распорядиться о встрече короля.
Вблизи четырех часов пополудни мчавшийся вскачь королевский экипаж, в кольце двух десятков вельмож верхами, при перевязях и шпагах, под усиленным конвоем роты шевалежеров, осадил пред фасадом парламента, тесня зазевавшихся прохожих и нищих. Король ступил на спешно раскатанную перед ним ковровую дорожку, и, не оглядываясь по сторонам, направился твердой походкой в тронную залу. Вслед за королем, чуть поотстав, плечом к плечу, в нарядных одеждах с белыми лилиями по голубому полю двинулась в залу, бряцая шпорами, маршальская свита. Оплот французской юриспруденции приветствовал монарха подобострастным шепотом и приличствующим сему редкому случаю словом первого президента Гильома де Ламуаньона. Но лесть не достигла слуха короля, — усевшись под балдахином, он потребовал представить протоколы парламента за 1647, 1648 и 1649 годы. Толстые, шнурованные фолианты тотчас были доставлены. В гробовой тишине король бегло листал протоколы, время от времени останавливаясь и широким жестом вырывал и рвал надвое толстые, плохо поддающиеся страницы — свидетелей былой парламентской вольницы. Слышно было как ерзал на своей скамье канцлер Сегье и переговаривались краснощекий маршал де Бельфон — первый метродотель короля — и маршал Граммон, которые переживали перипетии вчерашней карточной игры.
Закончив начатое дело, король, не удостоив собрание речью, вышел и прежним порядком вернулся во дворец, где в карету к нему были приглашены сразу три дамы: королева, Луиза де Лавальер и маркиза де Монтеспан. Сытые лошади рванули с места в карьер, и король, как было объявлено ранее, отправился на прогулку в Версаль …
Тучи на горизонте сулили дождь. Ветер, гоня пыль по дороге, крепчал. Но король, после трудного дня, нуждался в свежем воздухе, и по привычке растворил окно. Ветер ударил в лица, куражась над высокими прическами.
Три дамы, деланно улыбавшиеся в королевской карете, находились друг с другом в несколько неопределенных отношениях. Королева откровенно ненавидела и ту, и другую. Малютка Лавальер боялась королеву, но была признательна Монтеспан. Маркиза была ее единственной подругой, и король в последнее время стал обращать на нее гораздо больше внимания. Луизе казалось, что король, стремясь чаще встречаться с Монтеспан, тем самым усиливает свое внимание и к ней. Монтеспан же была дальновиднее их обеих: она презирала королеву и, в глубине души, насмехалась над Лавальер.
Лошади несли во весь опор. Три женщины сидели молча и трудно было разобрать, что больше их беспокоит: то ли ненавистное общество друг друга, то ли холодный ветер, который нещадно бил их по щекам.
Слухи об окончательном и бесповоротном решении короля пригласить мэтра Кассини вскоре достигли Академии. В том же месяце астроном Озу, изуверившись в видах на будущее, навсегда покинул Париж.

XУII. ANNO DOMINI 1669

В палаццо маркиза Мальвазия жгли счастливое полено. Високосный 1668 лихом не поминали, провожали с опаской. В преддверии нового — от рождества Христова 1669 — каждый за праздничным столом тайно молил для себя исполнения желаний.
Исхудавший, осунувшийся Кассини без сожаления прощался с домом старика-маркиза. Прикарманить стариковское наследство ему не удавалось. Сенатор стал совсем плох, выходил на люди заляпанный кашей, но как встарь считал себя совершенно крепким и вовсе не задумывался о грядущей кончине. Хватит того, что старик выполнил обещанное. Пустив в ход подходящие знакомства, маркиз-сенатор взаправду исхлопотал для Кассини право на многолетнюю отлучку с сохранением всех причитающихся профессору жалований, привелегий и льгот. Но сыновние чувства, которые, чудилось Кассини, питал он прежде к своему благодетелю, сменились отчужденностью. Нет-нет, ни у кого и в мыслях не было ущемлять Кассини. Он по-прежнему пользовался четырьмя комнатами, ел и пил вместе со всеми, мылся в общей бане. Но оттесненный в связи с предстоящим отъездом родичами и добровольными секретарями, бывший фаворит поневоле осознавал себя одним из безликих приживалов.
‘Что за стертые, поношенные, постные рожи’, — злобствовал Кассини, скользя отсутствующим взором по родственничкам маркиза. С той поры, как он запер у себя в тайнике пергамент Людовика ХIV с официальным приглашением занять пост руководителя королевской обсерватории в Париже, у Кассини не осталось ни минуты покоя. Уезжая в длительную отлучку с оплаченным содержанием, Доменико следовало, разумеется, привести в полный порядок свои дела в Болонье. Но и в Париже, на новом месте, сразу по приезде имело смысл показать товар лицом. Поэтому Доменико, хотя по ночам и валился с ног от усталости, торопил завершение нескольких давно начатых рядов наблюдений. Он зорко следил за печатанием своего альманаха ‘Болонские эфемериды медичейских звезд’ — результата его прежних наблюдений спутников Юпитера. Меняла родом из Лангедока исподволь учил астронома французскому языку.
Бок о бок с Кассини сидел за рождественским столом фра Джакомо. Пилигрим скинул островерхий капюшон, и его сытое, крупное лицо и густая шевелюра резко контрастировали со штопаным рубищем капуцина, подпоясанным истрепанной веревкой.
Фра Джакомо доставил в Болонью подарок от композитора Люлли — тряпичную куклу, облаченную в парик, башмаки, белые чулки и роскошный, с хитроумным шитьем, жюстокор французского щеголя. Наряд был выдержан со всеми подробностями. По совету Люлли, это было именно то платье, в котором наиболее высокооплачиваемому ученому-пенсионеру французского двора приличествовало объявиться пред светлые очи короля-Солнце. Люлли бесспорно прав: во все времена приезжих встречали по одежде, и первое впечатление от знакомства надолго оставалось самым глубоким. Но как пошить себе этакий костюм? Кассини инстинктивно откладывал тяжкое предприятие, не желая заниматься им в високосном году.
Наконец-то со двора донесся стук подъехавшего экипажа, вскоре лакей распахнул двери и в залу, шаркающей походкой, страдая одышкой, вошел отец Риччиоли. За ним следовал ученик, давний приятель Кассини, брат Бонифаций.
Званный гость был отнюдь не моложе маркиза. Даже мешковатая сутана не могла скрыть его болезненной полноты, и вся колышащаяся при ходьбе фигура вошедшего, одутловатая и рыхлая, невольно напоминала пук ваты. Такими же ватными были черты лица: вислые жирные щеки, большой нос и выдающийся вперед подбородок.
Впрочем, затрапезный вид отца Риччиоли не способен был никого ввести в заблуждение, больше того, простота внешности и облачения прославленного ученого скорее могла свидетельствовать о таком высоком чине в среде иезуитов, при котором нарочитая скромность лишь оттеняет беспримерную власть ордена, не признающего границ ни королевств, ни сословий. Кассини, знавший своего учителя гораздо ближе, чем остальные, и тот понятия не имел о реальном его положении на крутой иерархической лестнице этого замечательного братства.
При появлении Риччиоли домочадцы маркиза, умолкнув, как по команде, вскочили. Прислуга замерла на месте. Хозяин, приосанившись, засеменил навстречу святому отцу, они обнялись и расцеловались. Рядом со сверстником-маркизом Риччиоли выглядел молодцом.
— Да пребудет с вами Господь! — сложив руки у груди, патер краткой молитвой воздал хвалу Господу и осенил присутствующих крестным знамением.
Почетного гостя усадили по правую руку от хозяина, подле Кассини.
Маркиз Мальвазия и отец Риччиоли были знакомы с юности и давно нашли общий язык на почве забот о благополучии родной Болоньи. Но встречались они редко. Кассини ни минуты не сомневался, что сегодня престарелый патер, его учитель, выбрался к маркизу на рождество лишь для того, чтобы в торжественной обстановке наставить его, Доменико, на путь истины перед отъездом в Париж. Кассини без труда улучил момент обратиться к Риччиоли:
— Дорогой учитель, — покорнейше представляю вам гостя, который ненадолго задержался у нас в Болонье. Это фра Джакомо, наш соотечественник. Он развозит святые реликвии, путешествует по всему свету и немало времени проводит в Париже. Фра Джакомо знаком с придворным композитором Люлли, тоже по рождению итальянцем, который сулит мне на время работы в Париже свое великодушное покровительство …
— Вот как! Очень кстати, фра Джакомо. Но кто такой этот Люлли, я никогда не слышал о нем. Из светских сочинителей мне по душе только венецианцы — Монтеверди и Кавалли. Откуда он родом?
— Вы, без сомнения, еще много раз услышите о Люлли, патер. Это доподлинно великий человек и чудесный музыкант. Он из-под Флоренции. Сын мельника, родился в конце 1632 года …
— Хорошенькое дело, — простодушно перебил капуцина отец Риччиоли, обращаясь к Кассини, — оказывается, твой будущий покровитель беден и на семь лет моложе тебя самого! — Речь патера с возрастом стала тягучей, тонкий голос дребезжал, словно патер блеял.
— Вот именно, вот именно! — поддакнул маркиз Мальвазия. — Как все это несерьезно!
— Незнатное происхождение и возраст Люлли не должны смущать вас, господа, — смиренно продолжал фра Джакомо. — Заслуги этого музыканта красноречивее всяких слов. Он вышел в люди благодаря дару божию. В детстве он и мечтать не смел о музыке. Брат-францисканец из ближнего монастыря едва обучил его читать и писать. В двенадцать лет Люлли вывезли на чужбину, во Францию, и определили на службу: поваренком к сестре короля. Он стряпал и в свободное время так играл на гитаре, что ниспосланный небом дар обратил на себя внимание, его отдали учиться. Талант оказался настолько силен, что подросток в мгновение ока освоил и скрипку, и орган. В .двадцать один год — это случилось уже пятнадцать лет назад, господа, еще при, блаженной памяти, короле Людовике XIII — господин Люлли получил должность придворного композитора. А сегодня господин Люлли не знает себе равных в королевских балетах. Во Франции он заткнул за пояс всех конкурентов. Флорентинец Люлли — первый композитор короля-Солнце. Он сказочно богат, господа. И, клянусь вам, патер, что только благодаря заступничеству господина Люлли король Франции положил вашему ученику, маэстро Кассини, неслыханное содержание …
— Доменико чересчур скромен и еще не успел поделиться со мной приятными новостями. Сколько же он будет получать?
— Я привез в Болонью благие вести. Король положил маэстро ежегодную пенсию в 9 тысяч ливров. — Немудрено, что шумные восклицания прервали в этом месте повествование капуцина, ибо живое воображение родичей маркиза тут же нарисовало большой мешок, туго набитый сотнями фунтов серебра. — Это на три тысячи ливров больше, чем получает от казны руководитель Парижской академии наук — голландец Гюйгенс. Еще тысяча серебряных экю выделяется маэстро Кассини на дорожные расходы.
— Что же, приемлемые условия для ученого, знающего себе цену, — заключил Риччиоли. Галдеж за столом не стихал: одна половина домочадцев пыталась перевести французские ливры в дублоны, другая подсчитывала жалованье Кассини в пистолях. Маркиз же подлил масла в огонь, хвастливо заявив, что добился сохранения всех окладов Кассини в Болонье. Они будут перечисляться на его имя прямо в Париж. — И ты утверждаешь, что к контракту с моим учеником приложил руку композитор Люлли?
— Видите ли, патер, ничего из ничего не возникает. Господин Люлли как никто другой знает, сколь нелегко жить при дворе без надлежащего содержания. Придворные ценят человека ровно настолько, насколько оценивает его король. А ведь я наведываюсь к маэстро Кассини с поручениями от господина Люлли уже не впервые. У маэстро найдутся в Париже и другие прокровители. Им заинтересовалась, к слову сказать, графиня Суассонская, племянница Его Высокопреосвященства покойного кардинала Мазарини …
— Вот как! Мне не хочется отвлекать присутствующих частными разговорами, но я непрочь воспользоваться случаем побеседовать с тобой подробнее. Завтра утром в половине одиннадцатого у меня дома? — И разговор вернулся на общие темы.
Вино будоражило головы. Языки развязывались. Лакеи, не пренебрегавшие подачками господ, сбились с ног. Только патер Риччиоли — странное дело! — осушал очередной кубок, не терял самообладания, а становился лишь более сосредоточенным, даже голос как будто перестал дребезжать, а тембр окрасился повелительными обертонами.
— Послушай меня внимательно, Доменико, — не обращая внимания на шумное застолье заговорил Риччиоли, переходя на латынь и делая, тем самым, содержание последующего разговора доступным немногим. — Доныне я учил тебя астрологии — практической и теоретической. Ты преуспел в этих науках и вырос в искусного наблюдателя. В Италии работало и работает много незаурядных астрономов — покойный отец Сирсалис из Неаполя, наш общий друг Гримальди, Фонтана, Борелли, Монтанари, отец Кирхер, наконец. Своим мастерством ты затмил всех. Ты заслужил честь вступить на иное поприще. Но тебе потребуется теперь и иное мастерство. Ты будешь руководить обсерваторией, сиречь, направлять работу других, а это совсем не то же самое, что работать самому. Пользуюсь случаем для твоего же блага преподать тебе несколько житейских наставлений …
… Сам понимаешь, мир поделен не на итальянцев и ультрамонтанцев, как кричат неоперившиеся студиозусы: единомышленники всегда поймут друг друга даже на разных языках. И вовсе не на знатных и безродных, как твердят вольнодумцы, — если каждый знает свое место, они могут существовать бок о бок. Мир расколот надвое, но граница проходит не там, где ее обычно ищут. Мир разделен на своих и чужих.
… Есть большой риск, что в Париже ты окажешься в кругу неверия, в стане чужаков. И здесь важно не допускать промахов. Прежде всего, ты как принципал обсерватории обязан проводить собственную линию поведения. Она может быть правильной или неправильной — не имеет значения. Ибо что значит правильно или неправильно в науке? Нам обоим хорошо известно, что в науке можно заниматься чем угодно: Гевелий рисует кометы, я сделал карту Луны, а ты устремляешь взор к Юпитеру или Марсу. Наука — гимнастика ловкого ума, Бог простит, если эфемериды медичейских звезд появятся на сто лет раньше либо на сто лет позже. Но, затверди наизусть, в твоей обсерватории должна проводиться в жизнь твоя линия. Именно это даст тебе возможность присмотреться к людям, быстро вывести на чистую воду всех недовольных чужаков. По отношению к ним следует проявить непримиримость. Сегодня человек перечит своему патрону — завтра становится предателем, вероотступником …
‘Учитель явно имеет богатый опыт, который не сыскать ни в каком трактате, — мелькнуло у Кассини. — Видать, он — дока по этой части. А на вид всегда так мягко стелет…’.
— Благоволение к своим и нетерпимость к чужим не должны бросаться в глаза. Пусть люди сами делают умозаключения. Зачем напрасно дразнить гусей? Никогда не спорь по мелочам, не задевай без нужды мелких людишек. Орел не ловит мух. Выбери одного, от силы, двух вольнодумцев — обязательно из тех, которые могли бы верховодить другими — и ударь внезапно, изо всех сил! Сотри в порошок! Выжги заразу каленым железом! Опозорь! И ты добьешься полного повиновения остальных — слабых и трусов. Никто не смеет обсуждать, прав или не прав принципал в своих поступках. Под страхом неминуемой кары твои астрономы, твоя челядь должна слепо повиноваться тебе словно поводырю. В кругу подчиненных принципал непогрешим как папа римский!
… Демонстрировать силу следует не часто. Но вовремя. Спасительный страх за свое место под солнцем должен регулярно обновляться. Беззубый лев смешон!
… Не давай увлечь себя новомодными теорийками, всеми заумными домыслами о строении мира. Бог знал, что творил, а мы постигаем только оболочку его работы. Не мни, что человеку дано проникнуть в содержание!
… Чтобы всегда быть в курсе событий, приблизь к себе двух-трех человек, из молодых, лучше со скромными задатками. Твоя милость окажется главным источником их вдохновения. (‘Как все это правильно, — думал Кассини, — принципал обсерватории не только ученый, это — знамя, это — стяг, который следует беречь в неприкосновенности’.)
… Есть более сложные вещи, которые, должно быть, никогда не приходили тебе на ум. Тотчас по приезде установи личные связи с королем, с министрами, с казначеем, со всеми вельможами, которые хоть как-то влияют на обсерваторию. Железной рукой пресечь любые контакты с властями, которые идут мимо тебя! Внешний мир должен знать тебя одного. Пусть имя Кассини и обсерватория станут синонимами. Это потребует времени и сил, и покуда ты будешь завоевывать место при дворе, в стенах обсерватории может найтись самозванец, который попробует обскакать тебя на поприще чистой науки. Сие недопустимо. Мельче дроби задачи: пусть каждый выполняет только малую толику общего дела, и тогда труд каждого как спокойный ручеек будет с тихим плеском вливаться в полноводное русло твоих начинаний.
… Не допускай панибратства. Будь недосягаем. Никто не должен знать, чем занимаешься ты лично. Откровением звучит пусть каждое твое слово!
… Помни, ты представляешь в далеком Париже нашу болонскую астрономическую школу. Мы будем гордиться тобой, а ты не урони нашу честь! Пока я жив, ты всегда найдешь у меня совет и поддержку. Возвращайся с победой. Vae victis!.. [Горе побежденным! — лат.]
— Vae victis! — выпучив глаза, радостно подхватил старичок-маркиз. — Двери моего дома открыты для блудного сына, — и он смачно потянул носом воздух, всем своим видом показывая, что готов будет приласкать Доменико после его парижских странствий.
Кассини, охмелев, рассыпался в благодарностях. ‘Как все это правильно, — думал он, — как хорошо, что в Болонье у меня остается прочный тыл…’.
Неделей позже Кассини, бережно уложив в дорожный баул полученную от фра Джакомо куклу, отправился на Пьяцца Маджоре. Он оставил без внимания двери модных болонских портных, не завернул и к мастеру, услугами которого по обыкновению пользовалось большинство университетских профессоров. Выбор Кассини остановился на сартории под выцветшей вывеской, приткнувшейся в отдаленном углу площади в стороне от Палаццо дель Подеста, за лавкой лютниста. Вывеска была затейливой. В прежние времена, новехонькой, ее не зазорно было бы поместить у себя и цеховому старшине. Но частые болонские ливни и ветры сделали свое дело, и ничья заботливая рука не поновляла померкших красок.
— День добрый, старина, — приветствовал Кассини пожилого портного, который из-за нерасторопности по большей части сидел в мастерской, сложа руки.
— Добрый день, патер, — заискивающе ответил подслеповатый сарторе, не отличая профессорской мантии от сутаны клирика, и одним махом возведя Кассини в духовное сословие. — Чем могу услужить?
— Я хотел бы переговорить с глазу на глаз.
— Говорите смело, патер. Подмастерья разбежались, а жители Болоньи предпочитают шить у быстрой на руку молодежи. Заказчики меня не жалуют.
— Мой заказ неспешный, но мне требуется виртуозная работа. Если кто-нибудь случайно зайдет сюда, я буду чувствовать себя неловко. Запри дверь.
Сарторе запер мастерскую, и Кассини извлек из баула куклу:
— Можешь сшить такой костюм? Весь материал твой.
Портной поднес куклу к глазам и, казалось, внимательно обнюхал ее со всех сторон, пощелкал языком, потом долго прикидывал в уме:
— Восемьдесят дукатов и месяц работы. Четыре примерки.
— Я готов заплатить и сто, — не торгуясь, объявил Кассини, понимая, что портной не у дел и называет цену без запроса, — но с двумя условиями: во-первых, костюм должен до мелочей соответствовать образцу и, во-вторых, о нем не должна знать ни одна живая душа.
— Разумеется, патер, — угодливо согласился портной.
— Я приплачиваю за качество и молчание, и мне мало одних обещаний. Мы обратимся к нотариусу и заключим договор. Если об этом костюме прознает по твоей вине хоть один человек, я не выложу ни гроша. Такого костюма в Болонье никому не продашь. Материал будет загублен, и на старости лет я пущу тебя по миру. Согласен?
— Воля ваша, — не имея выбора, покорно отвечал сарторе.
Шитье придворного жюстокора и панталон было занятием наиболее трудоемким. С остальными частями туалета обстояло проще. Кассини без труда заказал пышный парик и башмаки, перчатки, широкополую шляпу с плюмажем, накупил, как некогда, при свиданиях с Лучаной, душистой воды и притираний. В последнюю очередь рачительный астроном позаботился об изготовлении четырех кованых сундуков. Его багаж для отъезда в Париж состоял из придворного облачения, кое-какой рухляди, астрономических аксессуаров и нескольких сотен экземпляров собственного альманаха — книга с дарственной надписью автора, как известно, может служить в качестве подношения при любом важном знакомстве. Сундуки под этот скарб задуманы были одинаковыми, с мягкой внутренней обивкой и массивными бронзовыми вензелями на горбатых крышках. Для удобства с торцов у каждого сундука красовались, тоже бронзовые, цифры I, II, III и IV.
На всякий случай один из сундуков был изготовлен с двойным дном. И Кассини, не доверяя ремесленникам, для надежности, собственноручно прибивал на торцы бронзовые цифры. Сундук с тайником он пометил цифрой III.
Из-за облачной погоды астрономические наблюдения Кассини продвигались медленно, но сейчас это тревожило его, честно говоря, даже меньше, чем трудности, которые возникли с придворным костюмом. Астроном никогда прежде не носил модного светского платья, а уже тем более не одевался по причудливой моде французского двора, он разбирался в этом из рук вон плохо, и без конца допекал сарторе мелочными придирками. Срок истекал, примерки следовали одна за другой, убытки на дорогих материалах у размазни-портного неудержимо росли и, перекраивая по несколько раз то рукав к жюстокору, то панталоны, бедолага давно проклинал день и час, когда нечистая сила дернула его связаться с экстравагантным заказчиком.
Когда настал день приемки работы, Кассини не решался вымолвить ни да, ни нет. Ему требовался опытный наставник, и он вспомнил о Лучане. В другой скрытой пружине своего поступка он не признался бы открыто и самому себе: Доменико не мог покинуть Болонью, не показавшись отступнице Лучане во всей красе.
За полтора года после разрыва в Падуе они встречались раза два мельком, прежние отношения не возобновились. Кассини знал, как снестись с Лучаной, и просил ее о любезности в обусловленное время появиться в сартории за Палаццо дель Подеста.
Лучана пришла, как когда-то, под видом урсулинки. Она спросила у подслеповатого хозяина, где ожидает синьор профессор, сарторе замкнул входную дверь, проводил ее и удалился.
Гардеробная сплошь была заставлена высокими зеркалами, и Лучана воспользовалась заминкой, чтобы аккуратно подобрать накидку и оправить прическу. Она упустила то мгновение, когда перед ней, многократно повторенный со всех сторон портновскими зеркалами, возник лощеный иностранец-вельможа, в пышном завитом парике, с цветистым красно-бело-голубым шитьем на камзоле, со шляпой в руке. Непомерно высокая талия, короткие рукава и весь покрой камзола оттеняли в нем гибкость и куртуазную обходительность придворного. Под камзолом, расшитая еще богаче, виднелась жилетка-веста. Рукава тонкой батистовой сорочки заканчивались ажурными манжетами, а поверх весты пенилось кружевное жабо. Свободного покроя, свисающие пузырем панталоны о-де-шосс перехвачены были выше шелковых чулок блестящими бантами. Высокие красные каблуки у башмаков усиливали впечатление стройности и элегантности фигуры. Лучана резко обернулась и прикусила язык от изумления: ‘Боже мой, Доменико?!’
Доменико отвесил глубокий поклон, стянул с рук великолепные, отороченные широкими бантами перчатки и поцеловал кончики пальцев Лучаны:
— Спасибо тебе, что нашла время откликнуться на мою просьбу.
— Здравствуй! Как тебе все к лицу! Куда ты собрался?
— Король Франции Людовик ХIV пригласил меня занять место директора его астрономической обсерватории в Париже.
— Ты должно быть счастлив?
— Я собирался поехать туда на год или на два. Налажу работу, а потом вернусь в Болонью.
— Тобой можно гордиться, Доменико!
— Будь добра, помоги. Скажи, действительно ли хорошо сидит на мне этот официальный костюм? — Кассини поспешно приложил руки к лицу. В последнее время от переутомления досадная неприятность стала преследовать его гораздо чаще, — нервная судорога заставляла слегка подергиваться щеку и глаз.
Лучана взыскательно осмотрела Кассини, заставила его вертеться на месте, сделать несколько шагов.
— Костюм в полном порядке. Он только чуточку морщит на спине.
Кассини нетерпеливо похлопал в ладоши и вызвал сарторе.
— Что вы, Бог с вами, любезная синьорина, — щурился растерявшийся портной, — костюм сшит строго по фигуре, но просто синьор профессор, когда они задумываются, имеют обыкновение слегка горбиться, и тогда костюм сидит менее элегантно. Никогда не забывайте в этом костюме расправлять плечи, синьор!
Кассини подтянулся, и Лучана сочла, что мастер, пожалуй что, прав. Портной сообщил, что костюм пошит из самого тонкого болонского сукна, на украшения ушло больше тысячи футов разноцветной тесьмы, а полное отсутствие украшений на спине камзола ему не понятно. ‘Зачем они там, — фыркнул Кассини, — кто же поворачивается спиной к королю?’
Сарторе снова удалился. Глаза Лучаны лихорадочно блестели от возбуждения, волосы растрепались.
Доменико привлек к себе не сопротивлявшуюся отступницу и поцеловал в губы долгим бесстрастным поцелуем. Он молча стоял перед ней — надменный, высокого роста, обходительный и недосягаемый сановник, с непроницаемым лицом и сдержанными манерами. А за ним, скрестив руки на животике, выставляя напоказ такой же цветисто расшитый жюстокор и пенящееся жабо, таращился на дырявом кресле кукленыш — миниатюрный Доменико, игрушка, которая провожала своего старшего собрата в полный неизвестности мир парижских салонов.
— Мне пора, — встревожилась Лучана, — а то у меня могут выйти неприятности. Счастливо тебе, дорогой.
И на прощанье она самозабвенно прильнула к Доменико.
— Спасибо, что пришла. Бог даст, свидимся, — Кассини выпустил Лучану за порог и прошел в каморку к сарторе.
— Я принимаю костюм, но в целом остаюсь недоволен итогом. Я хотел приплатить двадцать дукатов за виртуозную работу, а теперь выясняется, что не костюм сшит по мне, а я сам должен подлаживаться к костюму! Вот, держи восемьдесят дукатов, это твоя первоначальная цена! — Он кинул мешочек с золотом. — Не трудись пересчитывать.
Пожилой мастер судорожно глотнул слюну и едва удержался от подступивших к горлу рыданий.
— Я истратил все свои сбережения, синьор, и залез в долги из-за вашего костюма. Он самому мне обошелся не меньше ста дукатов. Костюм сшит от чистого сердца, и вам никогда не будет в нем счастья, если вы возьмете грех на душу дочиста обобрать меня.
— Ну, хорошо, разделим грех пополам, — не глядя ему в лицо скороговоркой выпалил Кассини, и отсчитал из кошелька еще десять дукатов.
Подслеповатый сарторе, не имея сил сдержаться, беззвучно глотал слезы.
— Ну хорошо, ну ладно, — брезгливо махнул рукой Кассини. — Я плачу сполна, как договаривались, сто дукатов, но ни слова больше о деньгах. Пиши расписку и уложи костюм в коробку, приличная упаковка, у тебя еще не перевелась?
По дороге домой Кассини снова вспомнил о Лучане. ‘Как странно устроена жизнь. Неужели это я сам всего полтора года назад способен был польститься на эту простушку-купчиху. Она, конечно, недурна собой, но, честное слово, при каждом слове и при каждом жесте от нее отдает такой вульгарностью, что сегодня я просто постеснялся бы ввести ее в круг своих знакомых. Да, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними’.
К началу кварезимы — сорокадневного предпасхального поста — видавший виды дилижанс увез из Болоньи на дне почтовой сумки депешу, адресованную в Париж никому неизвестному аббату Реми. Краткая эпистола, писанная неразборчивой антиквой, касалась нерадивости сельских прихожан. И только верные люди из тех, кто каждодневно соприкасался с каналами связи отцов-иезуитов, могли бы вникнуть в ее истинное содержание. Тайнопись, предназначавшаяся для духовника французского короля Людовика XIV, гласила:
‘Болонья, 12 февраля 1669 года
Отец Анна!
Рекомендую обратить пристальное внимание на прибывающего в Париж астролога Кассини. Он набожен, разделяет наши убеждения и неоднократно доказывал приверженность идеалам ордена. Не принят в ряды ордена за склонность к хвастовству и длинный язык. Профессионально подготовлен удовлетворительно. Личные качества: алчен, самонадеян и честолюбив. Нуждается в постоянном присмотре.
Санкционирую введение в круг доверенных лиц короля. Использование в интересах ордена не противопоказано.
A.M.D.G! [*]

Риччиоли’.

[*] — Ad majorem Dei gloriam (лат.) во славу Божию, — девиз иезуитов.
Утром в понедельник 25 февраля 1669 года под проливным дождем наш герой навсегда покинул Болонью.
Дождь был дурной приметой. В Италии по этому поводу говорят: ‘questo И partir alla francese’, — вот что значит пускаться в путь по-французски!

XVIII. СЛУЖЕБНЫЕ ХЛОПОТЫ

После Рождества Париж захлестнул поток новостей.
Король обнародовал новую Декларацию против гугенотов, в которой разрешил обращать детей протестантов в католичество насильно: мальчиков с четырнадцати, а девочек с двенадцати лет. Но высшему католическому духовенству и этого было мало. Они не могли равнодушно взирать на духовную гибель несчастных детей, лишенных поучений в Законе Божьем. По их мнению, существующим порядком устанавливалось будто бы ‘полное равенство между религией реформатов, которая есть ложная, и религией Иисуса Христа, которая всецело свята и священна, и это равенство приводит в ужас епископов и всех католиков’. Совет по делам совести настойчиво требовал от короля разрешения отторгать детей протестантов от родителей еще раньше — с семи лет.
С дозволения властей в Париже начал читать проповеди молодой иезуит Луи Бурдалу, репутация которого превосходила даже славу великого краснобая Боссюэ, епископа Кондомского. Именем Бурдалу вскорости был окрещен один из видов изящного фарфорового дамского ночного сосуда, скорее всего потому, что из-за продолжительности его проповедей ужасно страдали мочевые пузыри преданных ему прихожанок.
Янсенисты из Пор-Рояля осмелились выпустить в свет собрание изречений и максим ‘Мысли г-на де Паскаля о религии и о некоторых других вопросах, найденные после его смерти в его бумагах’. Хозяйки светских салонов наперебой оспаривали друг у друга честь принять Франсуа Бернье — врача и неугомонного путешественника, воротившегося после девяти лет жизни при восточном императоре.
Но даже ‘Мысли…’ отшельника Паскаля и захватывающие россказни Бернье меркли в те дни перед слухами, что король окончательно охладел к малышке Лавальер и разрешил комедианту Мольеру публично играть перед парижанами его дерзкую пьесу ‘Тартюф, или Обманщик’.
Сплетни по городу ползли невероятные. Люди с положением, кому было что терять, и раньше косо смотрели на беспардонные фарсы господина де Мольера: то он одним махом пускал кровь всему медицинскому факультету, то отделывал, любо-дорого посмотреть, придворных жеманников. Не будь у господина де Мольера высоких заступников, не сносить бы ему отчаянной головы. Но никак не мог этот лицедей существовать спокойно!
Три дня в неделю дозволялось актерам играть представления: по вторникам, пятницам и воскресеньям. ‘Тартюфа’ давали в Пале-Рояле во вторник 5 февраля. Народ, предвкушая небывалое зрелище, валил валом. В четыре часа дня, к началу спектакля, вместо обычных привратников пришлось господину де Мольеру отрядить к театральному подъезду целый гарнизон, — более того, в связи с шансом получить в этот вечер ушибы, а то и вовсе увечья, каждому из привратников пришлось посулить, кроме ординарной, еще и дополнительную плату. А на сцене восседал сам генеральный контролер королевских увеселений.
С первыми репликами актеров привратники, как заведено, принялись накидывать на входные двери железные крюки, но именно в эту последнюю минуту перед ними возник сумрачный субъект, среднего роста, с тонкими усиками и эспаньолкой, принадлежащий по всей видимости к адвокатскому сословию, а может быть и вовсе иноземец, причем наметанный глаз надзирателя за привратниками не обнаружил несуразности в том, что под плащом адвоката-иноземца явственно угадывалась гвардейская шпага. Половина лица пришельца была скрыта громадным пластырем.
Забулдыга-привратник, набивая цену, буркнул было, что наплыв сегодня огромный, от желающих отбоя нет, в зале духотища и яблоку негде упасть, однако лукавый адвокат, не требуя сдачи, кинул ему звонкий золотой, в связи с чем страж немедленно покинул входные двери на попечение товарищей и, локтями прокладывая дорогу среди стоячей публики партера, привел щедрого театрала к благородным зрителям на сцену.
Не без натуги сыскав в убогих актерских уборных свободный плетеный стул, привратник вынес его на сцену и усадил любознательного адвоката с краешка во втором ряду, в силу богатого жизненного опыта довольно сносно сообразуясь с его положением в свете по отношению к другим вельможным театралам — в иных случаях с синими лентами через плечо и при крестах св. Духа — уже перегородивших ногами и шпагами добрую треть театральных подмостков. Несколько любопытных из публики на сцене оглянулись было на пришельца в надежде поприветствовать его и перекинуться первыми впечатлениями, однако никому в этом обществе он знаком, по-видимому, не был и потому интереса к своей особе не вызвал.
Спектакль шел под громовые раскаты хохота и аплодисментов. Ядовитые ненавистники Мольера сидели, набрав в рот воды, ни живы, ни мертвы. Партер неистовствовал. Успех ‘Тартюфа’ был ошеломляющий.
Когда после спектакля публика стала расходиться, странный зритель со сцены отправился в святая святых театра. То ли пластырь, скрывавший половину его лица, оказывал определенное магическое действие, то ли скромная мзда рассеяла всякие сомнения служителя относительно права незнакомца находиться за кулисами, но он проник туда беспрепятственно. Лукавый адвокат открыл дверь в уборную Мольера без стука.
В актерской клетушке дым стоял коромыслом. Все кричали разом. Благородный Лагранж, хронолог труппы, доказывал, что Мольер в роли Оргона превзошел самого себя. А Мольер-Оргон, с горячечными пятнами на лице, пьяный от счастья, стоя на коленях, без конца целовал опухшими губами руки у своей жены Арманды.
Завидев чужестранного адвоката, директор труппы в мгновенье ока отрезвел, вскочил на ноги, болезненно закашлялся и сделав почтительнейшие телодвижения, пододвинул вошедшему единственный в комнате табурет. Прочие актеры сообразили, что их общество может оказаться в тягость, и стали незаметно исчезать. Одна только любопытная Арманда, на правах жены, вознамерилась остаться, но Лагранж, под укоризненным взглядом Мольера, галантно обнял ее и тоже увлек за собой.
— Какая честь для меня, монсеньер! — вымолвил, с трудом подавляя приступ кашля, когда они остались одни, господин де Мольер.
— Я искренне рад за вас, мэтр, — и адвокат от души потряс руку счастливого комедианта. — Вот славный плод, взросший на ниве умиротворения между галликанской церковью и папой. Ваш успех не знает себе равных.
— Вы чрезмерно добры ко мне, монсеньер. Этот фурор, это великое воскрешение Тартюфа обязаны прежде всего тем, кто как вы, монсеньер, щедро и бескорыстно использовали свое влияние, дабы дать ему возможность выбраться на подмостки.
— Не обманывайте себя, мэтр, моя помощь никогда не была бескорыстной.
— Зачем вы черните себя понапрасну, монсеньер! Вы — нетленная лампада королевства, которая разгоняет вокруг себя мрак невежества и лицемерия!
— Да, Мольер, — жестко сказал адвокат, — моя помощь никогда не была бескорыстной. По своему положению я вынужден притворяться и лгать. Я стремлюсь делать это реже, но иной раз слово правды может обернуться для меня катастрофой. Я не боюсь этого лично для себя, но мое падение вызовет опалу сотен людей. Да дело и не в этих людях. Это может обернуться переустройством государства, а старуха, которая тысячелетия назад оплакивала сиракузского тирана, уже тогда твердо знала, что во всяких переустройствах есть еще и оборотная сторона. Я лгал, лгу и впредь принужден буду лгать. Мои наперстники часто лгут либо по своему положению, либо из желания оболгать меня. Но во имя достижения нашего могущества, во имя движения вперед должен же хоть кто-то в королевстве иметь возможность вслух говорить чистую правду. Слово правды стоит порой десятилетий ухищрений опытнейших из легистов. Как это не смешно, вы тот, Мольер, кто указывает королевству на правду …
— Но мои душевные силы на исходе, монсеньер!
— Крепитесь, Мольер! Вам что-нибудь необходимо?
— Вы и так бесконечно добры ко мне, монсеньер!
— Сколько вы заработали сегодня на премьере?
— Небывалый сбор! 2 860 ливров за один спектакль! Если так пойдет и дальше, финансовые трудности не будут держать меня за горло.
— Что же вас беспокоит сегодня больше всего?
— С некоторых пор, монсеньер, мне стало невмоготу работать с Люлли. .
— Он действительно стал невероятно сварлив, упрям и своенравен, сладу нет. Как что, галопом скачет прямо к королю.
— Когда он добьется привелегии на академию музыки, мне в пору будет закрывать театр!
— Да-да, — с элегической грустью заметил визитер, — так вы думаете, вам будет спокойнее, если Люлли не получит этой привелегии? — Мольер выразительно промолчал.
— Послушайте совета опытного царедворца, Мольер. Не пересаливайте: сделайте королю что-нибудь приятное. Пусть он оценит вас как человека многогранного, способного не только к буффонаде, но и к пафосу. Кроме того, я попросил бы вас, мэтр, заглянуть ко мне, как обычно, на следующей неделе. У меня есть необходимость войти в образ знатного иностранца, — адвокат посмотрел на часы, поморщился и поспешил вон из театра.
Денег у лукавого адвоката, как оказалось, куры не клевали. Их хватало не только на театр, но и на собственный портшез. Он привычно вскочил в него, откуда ни возьмись устремилась к портшезу кампания молодцов, очень напоминавшая вооруженную охрану, и носильщики направились прямиком к внушительному особняку, что вознесся на улице Нёв-де-Пти-Шан. Адвокат зашел в особняк с бокового крыльца, проследовал в укромное помещение, где с помощью камердинера тотчас отклеил пластырь, бороду и, сняв котурны, преобразился в генерального контролера финансов Жан-Батиста Кольбера.
Переодевшись и наспех смыв следы пластыря и накладной бородки, Кольбер поспешно прошел к правителю канцелярии.
— Добрый вечер, монсеньер, — встретил его Гийомен. — Вы задержались — ужин остыл. Я не знал, пора ли подогревать?
— Никаких происшествий?
— Нет, монсеньер. Переписчики кончили набело Кодекс о лесах и водах королевства …
— Полицейские сводки?
— Ничего интересного. Ограбления. Драки у Пале-Рояля из-за ‘Тартюфа’, — Кольбер криво усмехнулся. — Но мне кажется, что в главном полиция замазывает нам глаза.
— Пошли нарочного. Пусть Ла-Рейни явится ко мне завтра до утреннего доклада королю. Меня ждут?
— Не больше обычного.
— Кто, кроме тех, кого я вызывал?
— Великий приор и архитектор ле Во.
— Бернье приехал?
— Он был очень пунктуален.
— Я переговорю с приором. Никому не сообщай, что я уже появился. Предупреди ле Во, что я обязательно приму его, но только позже. Что он делает?
— Как всегда, попросил на время ожидания комнату и возится с картонами …
— Превосходно. После приора я поговорю с Бернье.
— А как же ужин?
— Некогда. У тебя найдется апельсин?
Этот сюжет исправно разыгрывался каждый вечер. Гийомен как факир извлек два апельсина, ловко очистил, и Кольбер, погрузившись в кипу ожидавших его бумаг, не глядя съел оба апельсина дольку за долькой.
— Где приор?
— Он не хотел привлекать внимание и ожидает один, в Малом кабинете. Пригласить?
— Не беспокой святого отца. Я выйду к нему сам. А с Бернье поговорю потом в Большом. Кто сегодня дежурит?
— Шалю.
— Пусть подготовит досье по Кандии. Оно не понадобится, но должно быть под рукой.
— Слушаю, монсеньер.
— Дай мне дворцовый жюстокор с орденами.
Кольбер имел возможность попасть в любой кабинет, минуя многочисленные приемные и холлы, где его часами ожидали званные и незванные посетители. Он бесшумно вышел из-за портьеры и предстал перед господином де Сувре, великим приором Франции, в парадном костюме, при всех орденах и регалиях, неразговорчивый, подтянутый, безукоризненно вежливый:
— Простите, святой отец, что задержал вас. Я только что от короля …
Приор остался сидеть как сидел, — высокий сухой адепт с большими мешками под глазами:
— Меня вновь привело к вам поручение Гроссмейстера. Нам необходимо, месье Кольбер, вернуться к вопросу об усилиях Ордена на Кандии.
— Я догадлив, святой отец. Не теряйте времени, меня держат в курсе … ,
— Нам одним больше не продержаться. Турки готовы и штурму. Кандия нуждается в помощи.
— Но ведь госпитальеры продали Кандию Венеции. Остров принадлежит ей. Я не припомню, чтобы венецианский дож обращался ко мне за помощью …
— Да посмотрите же, наконец, дальше своего носа, Кольбер. Если Кандия попадет в руки мусульман, это удар не только для Венеции и не только для ордена госпитальеров. Это невозместимая утрата для всего христианства. Почему вы столь упорно не желаете помочь нам?
— Я уже объяснял вам, что нейтралитет Высокой Порты обеспечивает безопасность франузского торгового флота в Средиземноморье стократ надежнее госпитальеров. Если мы будем активно торговать, у нас накопятся силы, чтобы вернуться к вопросу о христианских святынях и о нанесенных нам дерзких оскорблениях. Но чтобы не бросать средств на ветер, пока наш флот не окреп, в интересах Франции сегодня надлежит жить в мире с Османской империей …
— Вы идете на сделку со святотацами, которые попирают христианские святыни? У вас покладистая совесть, Кольбер, — с горьким величием констатировал приор. — Я вынужден буду обратиться к Лъонну …
— Министр иностранных дел не принимает политических решений, связанных с использованием военных сил королевства.
— Я обращусь к Лувуа!
Он командует сухопутными войсками. А флотмоя сфера. Ваши домогательства все равно поступят на рассмотрение ко мне.
— И что вы сделаете?
Сумею доказать королю, что недружественный жест по отношению к Османской империи обойдется нашему карману несоизмеримо дороже, чем мы готовы заплатить сегодня за Кандию или за честь ордена госпитальеров, если вам так угодно …
— Но я уже вчерне договорился с генералом галерного флота, и он обещал…
— Если это не ложь, я смещу его!
Что же мне доложить Гроссмейстеру? великий приор встал и смерил Кольбера уничтожающим взглядом.
— Святой отец, — нисколько не смутившись, хладнокровно продолжал Кольбер, повысив голос, — учитывая ваши выдающиеся личные заслуги в защите острова Кандия, причитающаяся вам королевская пенсия с текущего момента будет увеличена вдвое.
— Это жалует мне король?
— Разве вам недостаточно, что ее будет выплачивать королевская казна? Должен заметить от себя, господин де Сувре, что удвоение пенсии относится лично к вам, а не к вашей должности. Об этой надбавке не должна прознать ни одна живая душа. Ибо если это станет достоянием гласности, то в будущем может служить основанием для претензий вашего преемника. Мне же для упорядочения финансов и во избежание возможных осложнений в случае огласки придется тотчас прекратить платежи …
Кольбер вернулся к Гийомену и дал указание подготовить внутреннее распоряжение о ежегодном пособии великому приору Франции в размере ранее установленной ему королевской пенсии, отнеся указанные выплаты в счет военных расходов на оборону острова Кандия. Кольбер переоделся в будничное рабочее платье, без знаков отличий и регалий, и ушел в Большой кабинет, куда Гийомен без промедления привел прославленного путешественника Бернье.
— Рад приветствовать вас в Париже в добром здравии, дорогой Бернье, — радушно обратился Кольбер к посетителю. — Мне рассказывали, что когда-то вы учились у аббата Гассенди?
— Это сущая правда, монсеньер.
— Вы знаете, Бернье, я уже заметил закономерность. Все ученики Гассенди, которые не скрывают этого, оказываются дельными и полезными людьми. Ведь у него учились и Мольер, и покойный Сирано де Бержерак, и Жан Пикар. Вы попадаете в прекрасное общество.
— Большое вам спасибо, монсеньер. Гассенди был великим философом, истинным эпикурейцем. Нынче злопыхатели распускают о нем дурную славу: дескать, какой он ученый? Где его изобретения, где открытия? Есть ли теорема Гассенди? Он не открыл ни одного закона, даже неверного! Этого действительно нельзя отрицать. Но его могучий гений влиял на всех и каждого. Ему обязана вся французская наука. Гассенди всегда был в центре кипучих споров, и для нас, его учеников …
Бернье хотел было предаться воспоминаниям, но хозяин решительно прервал его:
Простите меня, что я сам вызвал вас и сам же задержал до ночи. У меня много обязанностей, и вы должны меня понять, — не обижайтесь. Этот мой песок, — Кольбер подвинул себе миниатюрные песочные часы, — ссыпается за пять минут. Давайте построим наш разговор так, чтобы уложиться в три порции.
— Правитель вашей канцелярии предупредил об этом, но думал, что вы отведете мне лишь две порции, — со смущением произнес видавший виды, здравомыслящий Бернье.
— Вопрос слишком важен. Мне рассказывали, что вы связываете неуклонное ослабление Великого Могола с тем, что этот восточный деспот сосредоточил в своих руках собственность на всю землю империи, не передавая её в ленное владение вассалов. Так ли это?
Тема для Бернье была животворной, а диалог с Кольбером ничего общего не имел с пустой болтовней в модных салонах. Во Франции королевский домен составил лишь одну пятую всей территории страны. Столько же земли находилось в руках духовенства, а три пятых принадлежало светским феодалам. Кольбера интересовали исторические аналогии. Он понимал собеседника с полуслова, схватывал нюансы на лету. В итоге генеральный контролер предложил Бернье написать развернутую книгу о политике государства Великих Моголов, на что путешественник с энтузиазмом согласился. Тут же договорились о сроках и объеме, — Бернье видел свой труд, разбитым на четыре тома.
Отправив Бернье домой в дежурной карете с необходимой охраной, Кольбер прошел в комнату, где сосредоточенно бился над эскизом очередной версальской постройки главный королевский зодчий Луи ле Во. И они принялись за детальные обсуждения трудностей с гидротехническими сооружениями Версаля. Этот разговор, к несчастью для Кольбера, не мог вестись с ограничением времени.
Разделавшись с делами по перестройке Версаля, Кольбер отпустил Гийомена, освежил лицо, вновь переоделся в парадный костюм и в присутствии дежурного секретаря и двух, ночных писцов начал официальный прием интендантов провинций, субделегатов и прочей чиновничьей шушеры, для которой он всегда оставался одновременно и богом, и государем.
У Кольбера не существовало жизни вне службы. Государственные заботы всецело поглощали его ум, волю и энергию. Какие бы преграды ни возникали на пути достижения поставленных им целей, как бы ни относился к нему августейший монарх, Кольбер убеждал себя сохранять хладнокровие и не поддаваться пессимистическим настроениям. Будучи маленького роста, он страдал общим недугом тех, кому не суждено рассчитывать на беззаботную благосклонность красивых женщин, — он недолюбливал импозантных мужчин. Но выхода своим чувствам Кольбер старался не давать. По складу характера он был резок и вспыльчив, но очень старался держаться ровно, оставался безгранично требовательным к себе, но впрочем никогда не давал спуску другим.
Креатуры Кольбера могли бесчинствовать и воровать, прелюбодействовать и осуждать безвинных, но никогда, ни при каких обстоятельствах они не смели водить за нос своего патрона. Они смотрели ему в рот. В ежедневном общении с интендантами провинций Кольбер черпал сведения без прикрас о реальном состоянии дел в самых отдаленных уголках Франции. Генерального контролера интересовало все без исключения. Он знал о подлинном размахе народных волнений в Руссильоне, о числе галерных каторжников в Гавре, об излишних притеснениях гугенотов на севере и о надвигающемся голоде в Провансе на юге. Сюда, в Большой кабинет Кольбера сходились все нити управления внутренней жизнью необъятного королевства. И насколько Кольбер никогда не упускал случая вмешаться в дела, которые никак не относились к прерогативам генерального контролера финансов, настолько же категорически не допускал он ни малейшего вмешательства в свои личные взаимоотношения с провинциальными властями.
Работая не покладая рук, засиживаясь часто до утра, Кольбер вовлекал в жесткий ритм ежедневного коловращения свою многолюдную канцелярию. В тиши Большого кабинета под диктовку Кольбера сменяющие друг друга молчаливые письмоводители и каллиграфы тщательно готовили бесчисленные инструкции, регламенты и циркуляры. Сюда съезжались послы и кораблестроители, тайные агенты и хозяева мануфактур. Приливы и отливы курьеров во дворце Кольбера напоминали учащенное биение пульса огромного живого организма. И Кольбер неотрывно держал руку на этом пульсе: он следил за беспокойным дыханием Франции, готовый в любую минуту оказать в необходимом месте посильную помощь.
В третьем часу пополуночи порог Большого кабинета переступил последний из вызванных на сегодня провинциальных чиновников. Субделегат из Амьена, здоровенный детина, помимо броской внешности был сметлив и изворотлив. Разговор касался повышения пошлины на соль. Субделегат представил Кольберу подробные сводки, и с делом было покончено в два счёта.
— Простите великодушно, монсеньер, — замешкался перед уходом верзила субделегат, — я должен возвращаться рано утром первой почтовой каретой. Время позднее, а до гостиницы добираться далеко. Вы не разрешили бы мне задержаться до вечера?
Маленький Кольбер сидел перед плечистым субделегатом как Давид перед великаном Голиафом. Он смерил просителя ледяным взором:
— Разве необходимость выполнять наши регламенты на вас не распространяется?
— У меня есть кое-какие личные дела в Париже, монсеньер, — чистосердечно признался амъенец.
— Мне не составит труда предоставить вам возможность остаться здесь навсегда.
— Что вы, что вы, монсеньер, — поспешил дать отбой баловень прекрасного пола. — Мне все ясно. Не смею беспокоить вас больше пустяками. Разрешите отправиться?
После ухода субделегата Кольберу осталось доделать сущие мелочи.
— Шалю, — обратился он к дежурному секретарю, — перед тем как отправиться спать заготовь еще парочку формуляров. Во-первых, через две недели господин амьенский субделегат должен быть отозван. Он слишком устал и, как я погляжу, тяготится нашей работой. Во-вторых, я хочу выполнить обещанное. Сколько лет ты уже служишь в канцелярии?
— Четыре года, монсеньер!
— Ты показал себя с хорошей стороны и заслуживаешь самостоятельного назначения. Через две недели ты поедешь субделегатом в Амьен …
Шалю не мог вымолвить ни слова от неожиданности.
— Не надо лишних слов, Шалю. Готовь формуляры, отпускай писцов и ложись-ка спать. Твое дежурство сегодня, похоже, будет спокойным. — Только теперь Кольбер позволил себе расслабиться и устало зевнул. ‘Уютная жизнь слишком привлекательна, — часто думал про себя Кольбер, — она быстро входит в плоть и в кровь, становится привычкой. Стоит дать себе поблажку, раньше забираться в постель, позже вставать, меньше работать — отвыкнуть от этого уже никогда не удастся. Человек становится сибаритом. А дальше начинаются женщины, приятные путешествия, вкусная пища. И конец — человек уже ни на что неспособен. Нет, это все не для меня!’
В половине восьмого утра Кольбер, как обычно, спешил по коридору Лувра и внезапно столкнулся лицом к лицу с графиней де Суассон.
— А, господин сюринтендант королевских строений, — набросилась на него графиня, — в покоях королевы протекает крыша, а вам до этого вовсе и дела нет. Вчера я весь вечер понапрасну добивалась возможности встретиться с вами. Зато как ни повстречаешь вас утром, у вас всегда такой помятый вид, словно вы самый любострастный кавалер Франции. Разрешите полюбопытствовать, коли не секрет, где это вы резвились ночью?
— Там же, где и всегда, — огрызнулся Кольбер.
Графиня любила изводить Кольбера мелочными придирками. Ей нравилось наблюдать как угрюмый министр, вынужденный по долгу сюринтенданта королевских строений учтиво выслушивать блажь домоправительницы королевы, сначала долго сдерживается, потом пытается вяло возражать и, в конечном счете, срываясь, дает повод третировать его перед всем светом как грубияна и неучтивца. Но сегодня у графини Олимпии не было времени на невинные шалости, — ей предстояло долгожданное рандеву с загадочной Вуазеной.
Домоправительница королевы отправилась к Вуазене без сопровождения, в серенькой пелерине буржуазки среднего достатка. От пыли, ветра, холода, дурного глаза и всего остального лицо графини, как было повсеместно принято в те дни среди женщин любых сословий, прикрывала легкая бархатная полумаска.
Чернокнижница Ла Вуазен была самой знаменитой в Париже ворожеей. Об ее способностях рассказывали чудеса. Она искала спрятанные клады, точно предрекала предприимчивым наследникам исцеление или смерть их богатых родственников, возвращала неверных любовников, готовила приворотные зелья. Идти без околичностей прямо на дом к Вуазене Олимпия не решалась, — жилище Вуазены могло находиться на заметке у полиции. Но и приглашать к себе тоже считала предосудительным. Поэтому графине пришлось действовать кружным путем. Пройдоха Бертиль, верная служанка Олимпии, ее ближайшее доверенное лицо, тайком снеслась со служанкой Вуазены и просила о встрече для госпожи на стороне, в потаенном месте. Вуазена поначалу и слышать об этом не хотела, но с нескольких заходов уступила. Встреча была условлена на сегодня в одиннадцать часов.
Графиня без приключений отыскала нужный адрес. По загаженной черной лестнице она забралась под крышу и, толкнув незапертую дверь, очутилась в чердачной комнатенке, которые в память о выдумавшем сие архитектурное нововведение зодчем Мансарде, звались в Париже мансардами. Комнатенка, в отличие от лестницы, по которой сюда поднимались, была очень чистой, с двумя плотно занавешенными круглыми оконцами. Среди голых, недавно побеленных стен, стояли стол и два стула. Чернокнижница, ожидавшая графиню, порывисто встала, и, захлопнув дверь, резко толкнула щеколду.
— Я пришла сюда … — графиню никак нельзя было причислить к робкому десятку, но обстановка в занавешенной и запертой мансарде ей отнюдь не пришлась по вкусу.
— Снимите маску!
— Мне хотелось бы сначала …
— Снимите маску! .
— Да разве мое лицо вам что-нибудь скажет?
— Если не верите мне, зачем пришли?!
Вуазена оказалась вовсе не такой, какой рисовало ее богатое воображение Олимпии. Чернокнижница была плотной, приземистой женщиной, с давно нечесанными сальными волосами, в затасканном, ничем не примечательном костюме и со стоптанными башмаками. ‘Да я и сама хороша, — поймала себя на этих мыслях Олимпия, — одета как жена аптекаря’. Ворожея смотрела на графиню в упор, тяжелым взглядом, не мигая:
— Вы пользуетесь почестями при дворе. Ваш муж принес вам высокий титул, но вы не нашли утешения в его доме … Сударыня, ныне вы завладели любовью знатной особы. Ваша жизнь видна мне как на ладони, — Вуазена потянула левую руку графини и, приблизив к себе ладонью кверху, принялась молча разглядывать хитросплетенье линий:
— Вы хотите, чтобы я раскрыла тайны вашей былой жизни?
— Увольте, — едва слышно пролепетала Олимпия.
— Вы хотите заглянуть в книгу Сивиллы?
— Не надо, — тверже ответила графиня. — Я хочу лишь вернуть неверного …
— Я отчетливо вижу, что первая в вашей жизни страсть остается довлеющей и поныне.
— Это так и есть!
— Однако тот, которого вы любите столь искренне и страстно, недоступен.
— Я не хочу больше таиться от вас, всевидящая Вуазена. Мое имя — графиня Олимпия де Суассон. Я кину к вашим ногам свое богатство. Верните мне его! Верните мне его! — в исступлении выкрикнула Олимпия.
— Ведь вы были с ним очень близки, графиня?
— О, да! Еще бы!
— И он бросил вас ради других?
— Я уступила его ради сестры! Но он бросил и мою сестру.
— Мне надо испытать вас, — Вуазена поднялась и, нагнувшись над Олимпией, быстрыми ловкими пальцами расстегнула ее пелерину. Рука Вуазены без стеснения протиснулась в глубокий вырез платья и стала жадно ощупывать — будто на месте ворожеи находился похотливый фавн — ее левую грудь. Графине хотелось кричать, бежать, но она снесла унижение. Тогда Вуазена, высвободив руку, двумя короткими всплесками внезапно ударила ее по лицу. Кровь закипела в мятежной графине, она готова была в бешенстве задушить.колдунью, но снова стерпела.
— Очень хорошо, — заключила, усаживаясь как ни в чем ни бывало, Вуазена. — Я вижу, вы стойкая женщина и умеете владеть собой.
Помедлив, она зашептала:
— Вы достойны самого сильного средства.
— Какого? — приходя в себя, шепотом же спросила Олимпия.
— Не обманывайте меня. Вы прекрасно знаете, чего ждете и во имя чего шли сюда.
— Черная месса? — жутким шепотом промолвила графиня.
— Вы ведь нуждаетесь только в том средстве, какое действует наверняка.
— Я готова.
— Не неситесь вскачь, — отозвалась Вуазена. — Это сложное дело потребует нескольких месяцев. Вам предстоит во чтобы то ни стало достать лоскут живого тела неверного возлюбленного.
— Как так?
— Лучше всего отрезать у него палец или ухо.
— Это же немыслимо! Да и каков он будет без пальца или без уха!
— На худой конец достаньте ногти. Чем больше, тем лучше. И еще одно: нам придется привлечь опытного астролога, который подскажет наиболее благоприятное стечение светил. Я всегда работаю с одним и тем же и рекомендую …
— Нет, нет, — перебила Олимпия, — я достаточно влиятельна, чтобы воспользоваться услугами лучшего астролога королевства. Он сделает, что надо, и останется нем как мертвец.
— Вам ведомо, что ожидает и вас, и меня, если обо всем этом станет известно. Готовы ли вы принять за любовь каленое железо и костер?
— Готова, — едва слышно вымолвила Олимпия. ‘Как бы ни так, — подумала она меж тем про себя. — Интересно знать, у кого поднимется рука не только пытать меня, но даже подписать приказ на мой арест’. Договорились, что Вуазена будет в дальнейшем по мере надобности посещать особняк графини по договоренности с Бертиль.
Париж бурлил от новостей.
На пасху король сменил гнев на милость, предоставив монсеньеру Кольберу вожделенный титул государственного секретаря по морским делам. Тогда же несносный комедиант Мольер обвел вокруг пальца всех недоброжелателей, выступив с хвалебной поэмой во славу церкви Валь-де-Грас. Поэма преисполнена была глубоких и правдивых чувств —
… Великий государь
Людовик, чья душа — прекрасного алтарь,
Не любит мишуры, и с красотою ложной
Не дружит вкус его, в суждениях осторожный.
Вникает в суть вещей взор пристальный орла,
Бесценна мудрых уст скупая похвала …
Были в сем высоконравственном панегирике и строки, посвященные другому лицу —
… Прославленный Кольбер, опора самодержца,
Отечества слуга, его трудов герой,
Торговли и искусств бессменный рулевой,
Все помыслы свои, все силы, ум и знанья
На службе короля отдавший процветанью
Страны …
Ненавистники Мольера окончательно утеряли надежду выбить его в ближайшее время из седла, и стали ненавидеть лютее прежнего. Но Мольер, меж тем, остался Мольером! Даже в столь богоугодном деле умудрился он наступать на чужие мозоли. Сладкозвучная ода в восторженных выражениях превозносила неукротимую кисть Пьера Миньяра, закадычного друга комедианта, который божественно расписал изнутри купол храма Валь-де-Грас. И к смертельным врагам Мольера немедля примкнул живописец Версаля, первый художник короля хвастливый как цирюльник, завистливый и деспотичный Шарль Лебрен.
Кассини предстояло освоиться в нелегкой науке — преуспевать в парижских салонах.

XIX. ДОРОЖНЫЕ ТЯГОТЫ

Дожди преследовали Кассини повсюду. На исходе февраля обложные дожди обратили безобидные горные речушки в неистовые потоки, вышел из берегов бурливый Изер, затем Сона и вскоре долина Роны оказалась затопленной на всем протяжении от Арля до Лиона. Стихия смывала дамбы, опустошала прибрежные селения. Погибал скот. На дорогах хозяйничали беглые сервы.
Как в языческие времена Ваал требовал себе в жертву человеческие жизни.
Кассини ехал из Марселя в наемной карете. Он не рисковал держать путь в одиночку, для безопасности пристраиваясь то к одному, то к другому каравану, из Северной Италии везли на лионские мануфактуры шелковую пряжу. В пальмовое воскресенье, за неделю до пасхи, измученный постом и свалившимися на его долю невзгодами, Кассини добрался до Лиона. Мало-помалу он свыкся со структурой власти на периферии французского королевства.
Аристократам-губернаторам и королевским наместникам не сиделось на месте, они предпочиталибыла бы возможность!прожигать жизнь при дворе. Всеми делами в провинциях заправляли интенданты,присланные из Парижа клерки, холуи, ходившие на задних лапах перед своим благодетелем Кольбером. Якшаться с ними было опасно: от такого опрометчивого шага предостерегал Кассини прозорливый Люлли. Мало того, худородные выскочки-интенданты, думал итальянец, не должны знать ни слова по-латыни, а французский он сам освоил еще не настолько, чтобы рискнуть изъясняться с лицами официальными. От светских властей, таким образом, милости ждать не приходилось. Оставалось искать прибежища у властей духовных.
Лионский архиепископ — мало кому известный кардинал — принял заезжего астронома как родного. Кассини, не чуждый при случае пустить пыль в глаза, с первых же фраз взял в общении с его высокопреосвященством верный тон. Он вел себя спесиво и развязно, как подобало именитому сановнику, доверительно выказывал хорошую осведомленность, умело ввернул словцо о близком знакомстве с папой Александром VII.
Тусклый уличный свет, с трудом пробиваясь сквозь цветные окна архиепископского особняка, играл на лицах собеседников неестественными мертвыми сочетаниями красок. В сумраке залы продолговатые оттопыренные уши архиепископа висели двумя пунцовыми лопухами, словно наспех пришитые к его красной кардинальской шляпе. Уширяющаяся книзу, как соборный колокол, отороченная кружевной опушкой красная мантия князя церкви не могла скрыть тощей согбенной спины кардинала, особенно же примечательной была его походка, — ступни выворочены были наружу, так что, прохаживаясь взад-вперед по зале, он при каждом шаге нелепо подгибал колени, покачивался из стороны в сторону, трясся и сильно наклонялся вперед, словно тщась разыскать нечто на полу. Долговязый Кассини был на голову выше кардинала. ‘Что за нелепость судить об отцах церкви по их пышным одеждам и полагать, будто они сотворены из другого теста, — украдкой думал про себя гость. — Этот гусь, к примеру сказать, скорее всего также скуден умом как и телом. Нет, не боги горшки обжигают! Немножко везения, немножко терпения, и тебя, мой мальчик, кривая тоже как-нибудь да вывезет в люди!’
В беседе с его высокопреосвященством честолюбивый Доменико чувствовал себя ровней. С удовлетворением принял Кассини приглашение архиепископа разделить с ним сытную вечернюю трапезу.
Перед сном, наедине, кардинал поделился с Кассини тяготами жизни. В его диоцезе сущая вакханалия. Здесь, по соседству с испанским анклавом Франш-Конте, всегда было несладко. Год назад Людовик ХIV, опираясь на бесспорное наследственное право испанской инфанты, своей царственной супруги, огнем и мечом воссоединил Франш-Конте с французской короной. Но по Аахенскому миру злокозненные враги вновь отторгли испанскую вотчину у короля-Солнце, и победоносная французская армия вынуждена была ретироваться во-свояси.
Голос кардинала звучал тихо и медоточиво.
Прискорбные события прошлого года довершило нынешнее наводнение. Повсюду одна и та же картина. Местное дворянство нищает. Ремесленники и вилланы голодают. Оскудела длань, несущая лепту святого Петра. Губернатор и наместник сбежали в Париж, но, похоже, вовсе не за тем, чтобы информировать короля об истинном положении дел. Из Парижа, что ни день, сыпятся вердикты о новых налогах: растет и талья, и габель, и все прочие. Интендантам на местах некуда податься, и они лютуют. Казни следуют одна за другой, но легче от этого не становится. Вчера толпа оборванок снова разграбила пекарню, и никого схватить не успели. Последний довод, к которому прибегают интенданты — королевские драгуны. Только лечение-то это, к слову заметить, исключительно сродни тому, когда пациента от поноса до одури пичкают слабительным. Больше талья — содержи больше драгун, больше драгун — гони больше монеты на их прокорм, опять повышай сборы. Замкнутый крут.
— Что же теперь делать, преподобный отец, — в тон кардиналу промолвил Кассини, — ora et labora: молись и работай!
— Да, но у меня в диоцезе пруд-пруди гугенотов, — продолжал сетовать архиепископ. — И среди дворян, и среди простолюдинов. Во имя Господа мы должны обращать заблудших в истинную веру. Но, спрашиваю я вас, может ли в таких скорбных обстоятельствах иметь успех проповедь истинной веры господней …
— Простите, Ваше Высокопреосвященство, — бестактно перебил его Кассини, — я смотрю тут повсеместно развелось столько смутьянов, что дорога на Париж, должно быть, изрядно опасна?..
— Ну, — ответствовал кардинал, — в Руссильоне, на границе с самой Испанией, рассказывают, еще хуже: там мятеж. У нас же для проезжающих еще можно рекомендовать средство. Держитесь вместе с солдатами. И вам, надобно сказать, повезло, сын мой. Нынче в Лионе стоит саперная часть — команда лейтенанта де Вобана. Они приводят в порядок и чинят приграничные крепости. Вы можете проехать с ними треть пути до Парижа.
— Не премину воспользоваться бесценным советом, преподобный отец. У вас, должно быть, легкая рука. Не пособите ли вы мне с такой же легкостью преодолеть еще одно затруднение.
— В чем дело, сын мой?
— Я оставил своих лакеев в Болонье присматривать за домом. Путешествовать же без прислуги, право, несподручно. Нет ли у вас кого на примете?
— Считайте, что вам вновь повезло, любезнейший Кассини. У меня в доме проживает обращенный гугенот — некто Роже, из отставных солдат. Он хоть и пожилой, но вполне крепкий. Я давно обещал его куда-нибудь пристроить, да все случай не подворачивался. Вам он будет весьма кстати. Гугеноты, знаете, народ суровый, и этот сохранил кое-какие качества: и честен, и трудолюбив. С женой у него, правда, нелады, ну да вам какое дело. Зато он сущий полиглот …
— Да можно ли на него взглянуть?
— Хоть сию минуту, сын мой, — с готовностью отозвался архиепископ и, кликнув отца-камерария, велел тотчас прислать сюда обращенного гугенота Роже. Через несколько минут они лицезрели костлявого, с совершенно голым загорелым черепом старца.
— Вы меня для чегой-то вызували, мунсеньор, — изрек вошедший.
— Помнишь, Роже, — наставительно начал архиепископ по-французски, — когда ты почувствовал тягу вернуться в лоно святой католической церкви, я посулил приискать тебе подходящую работенку. Божьей милостью мессир Кассини, астроном — прошу любить и жаловать! — следует ныне в Париж на службу при дворе Его Величества, всемилостивейшего монарха Людовика ХIV. Готов ли ты наняться к нему в услужение и отправиться вслед за ним в Париж, Роже?
— Премного благударен, монсю, — откликнулся Роже, обращаясь непосредственно к Кассини.
— Во что обойдется мне содержание этого чучела? — упавшим голосом вопросил опешивший Доменико по-латыни. Меж тем, по любопытству, с которым Роже воззрился на архиепископа, нетрудно было сообразить, что тот уловил существо вопроса.
— Тебя устроят 15 денье в день, Роже? Вам это будет не обременительно, — добавил архиепископ по-латыни, оборачиваясь к Кассини, — а дешевле вам все равно никого не подыскать. Соглашайтесь!
— Но ведь я не один, мунсеньор, сами знаете, у меня на шее Целестина …
— А что, коли тебя пойти моя службу вместе, — проявил вдруг самостоятельность Кассини, его французская речь хромала на обе ноги. — Моя нужен лакей-кухарий и лакей-эконом.
— Это что надо! — искренне обрадовался Роже.
— Двадцать денье по день я тебя беру обоих.
— За двадцать денье хлупочите сами, монсю. Два су в день, — двадцать четыре денье на двуих, никак не меньше. Три ливра в месяц, монсю, двенадцать серебряных экю в год. Уванс на месте.
— Соглашайтесь, сын мой, — заступился эа Роже архиепископ. — Цена невысока …
— И ливрея впридачу, — без обиняков уточнил Роже.
— Ну, Бог с тебя, — вздохнул астроном. — Его высокопреосвященство рассказывать мне ты говоришь несколько языков?
— На войне-то, монсю, чего не наглюдишься. Знаю по нескольку слов и по-лутыни, и по-итальяшски. Приспичит — завсегда убъяснимся.
— Это хорошо. Я только твой французский не всегда мочь разобрать.
— Он родом из Лангедока, сын мой. Вот слова и коверкает. Уж сколько ему викарий твердил: не смей говорить монсю, говори месье. С колыбели привык, так своё и чешет. Слушай, Роже, — желая пресечь дальнейшие прения распорядился архиепископ, — ты ведь знаешь, где квартирует саперная команда. Время позднее, ну да ничего: одна нога здесь — другая там. Сходи к ним, узнай, когда они выступают в Дижон. Предупреди, кого следует, что твой господин окажет честь отправиться в Дижон вместе с ними. Ступай.
— Будет исполнено, мунсеньор, — щелкнул деревянными башмаками Роже. — Спукойной ночи, монсю, — он низко поклонился и степенно удалился выполнять приказание.
Поутру во вторник, на святого Джузеппе, карета Кассини примкнула к растянувшейся саперной колонне, взявшей курс на Бургундию. Роже в купленой на толкучке драной ливрее красовался на козлах. Его Целестина напросилась в повозку к маркитантке.
Саперыих было, наверное, не меньше человек полуторастаехали в фурах и на открытых подводах. Впереди гарцевали офицеры и фланкеры. Фуры с провиантом и снаряжением охраняли фузильеры. Вместе с Кассини под опеку солдат собралось в хвосте колонны еще с полдюжины карет. Замыкал шествие отряд пеших пикинёров.
Торная дорога петляла вдоль живописных берегов Соны. Распогодилось. Бездонное васильковое небо с кудрявыми облачками утопало в зеркальном безмолвии реки. Стоял первый, умытый мартовской свежестью, по-настоящему весенний день. От земли шел пар. Пахло прелью.
Кассини бездумно провожал глазами медленно сменяющиеся пейзажи, покуда с каретой ни поравнялся верховой офицер, судя по нескольким его провожатым, собственной персоной начальник этого саперного воинства. Каурая кобыла под ним была неказиста, но сам всадник, ладно скроенный, хоть и одетый бедно, без парика и без шляпы, непринужденно сидя и седле, отличался статностью и даже изяществом. Энергия и молодость били в нем через край, казалось, перед натиском такого вот напористого здоровяка не сможет устоять никакая преграда. Кареглазое, с хитринкой, пытливое лицо офицера, без бороды и без усов, выглядело открытым и располагающим. ‘Моложе меня лет на десять’, — прикинул Кассини и распахнул дверцу. ‘Милости прошу, сударь,’ — пригласил он по-латыни без надежды, впрочем, что язык религии и науки окажется ведом его случайному спутнику-телохранителю. Но тот, однакож, поблагодарил тоже на вполне сносной латыни и впрямь, бросив поводья подоспевшему ординарцу, легко соскочил с лошади прямо в карету.
— Лейтенант де Вобан, инженер, — с широкой улыбкой представился офицер.
— Маэстро Кассини, профессор астрономии, — высокомерно сообщил наш герой, вальяжно раскинувшись на своем сиденье. Громоздкая карета, взятая Кассини в наём до Парижа, была поместительной, но из-за четырех дорожных сундуков, стоявших парами друг на друге, места внутри оставалось мало, и впрыгнувшему здоровяку-лейтенанту удалось пристроиться визави только на краешке скамьи. Он привычным движением отстегнул шпагу с перевязи и оперся на нее, сцепив руки на эфесе.
— Вы неплохо владеете латынью, лейтенант.
— Да, мне приходится читать. Откуда и куда вы держите путь, профессор Кассини? — церемонно поинтересовался де Вобан.
— Ваш король, божьей милостью, пригласил меня занять пост директора его астрономической обсерватории в Париже, — не без гордости пояснил Кассини. — Я еду из Болоньи.
— Замечательно, — с восхищением воскликнул де Вобан. — Королевство нуждается в знающих людях. А астрономия влекла меня с малолетства. Я преклоняюсь и перед ней, и перед вами, месье. Это высокая честь для меня, месье, сопровождать вас при переезде в Париж. Искренне надеюсь, что Франция произведет на вас благоприятное впечатление … Еще немножко, и мы въедем в Бургундию, месье, — продолжал де Вобан как приветливый гид, — и хотя говорят, что бургунцы — неисправимые лодыри, не принимайте, месье, это за чистую монету. Здесь благодатный солнечный край, месье, мягкий климат. А бургундские вина, не извольте сомневаться, месье, я понимаю в этом толк — не хуже итальянских. По весне здесь, правда, всегда довольно дождливо, а в этом году так и впрямь беда, как на грех, и дождь, и снег в горах растаял. Но да ничего, дороги уже подсохли, скоро можно сеять …
За окнами кареты в лучах весеннего солнца нежились вересковые косогоры и перелески. Таяли как тени Аида сцены в низовьях Роны: половодье, нищета, казни …
— Я, месье, родился тут неподалеку, рядом с Бургундией. Моя родина Ниверне. Места глухие, бедноватые. А вы откуда родом?
— Из Северной Италии.
— Как приятно это слышать, месье. Из Северной Италии пошла современная фортификация. Там ведь работал великий Тарталья. Там был выстроен первый бастион и возведена цитадель Милана — шедевр оборонного искусства. Да что я вам говорю, месье. Астрономы — знающие люди, а астрономия — одна из наших верных союзниц в фортификации.
— Вы совершенно правы, лейтенант. И вовсе не случайно я, астроном, уже получил титул сюринтенданта фортификационных сооружений Перуджи.
— Вот это да! — снова обрадовался де Вобан и сразу значительно посерьезнел. — Вы теперь слуга короля, месье. Вам наверняка придется принимать участие в наших работах. Так воспользуемся счастливым случаем, месье, чтобы поделиться опытом. До сих пор мне приходилось, знаете, больше заниматься взятием крепостей. Но с годами у меня отстоялись кое-какие мысли, как их лучше строить. Что вы скажите по поводу кавальера?
— У нас как повсюду в мире, — с неохотой отозвался Кассини, — на кавальере выставляют орудия …
— Так-то оно так, месье, да представьте себе, что будет, если превратить кавальер во вторую линию обороны. Как вы к этому отнесетесь? Брешь-батареи неприятеля взламывают стены, противник идет на приступ и упирается в укрепленный кавальер, — во вторую линию обороны! — Де Вобан увлекся, снял одну руку с эфеса шпаги и, разводя ею в воздухе, пытался помочь своему объяснению.
Стоящее ли это дело, лейтенант? Обороняться надлежит на бастионах и на куртинах. Первая линия обороны она же должна быть единственной. Есть ли смысл распылять силы?
Мне кажется, есть большой смысл, но это, конечно надо еще проверять. Зато другое мне кажется очевидным! У вас в Италии по старинке без нужды удлиняются куртины …
Не понимаю вас, лейтенант, — уже с раздражением возразил Кассини. — Таково правило. Отношение длины куртины к стороне бастиона поддается простому расчету. Эти пропорции установлены раз и навсегда. Так строили наши деды, так строили наши отцы и нет никаких оснований подвергать пересмотру традиционно установленные математические доктрины.
— Так-то оно так, — уже не столь восторженно заметил де Вобан, — но по личному опыту мне кажется, что любое укрепление долкно быть вписано в рельеф …
— Это в корне ошибочно, — безапелляционно отрезал Кассини. — Математика дает нам наилучшие пропорции, и строитель должен не мудрствовать, а претворять их в натуре: точно и без уклонений …
— Толковые инженеры, месье, должны, мне кажется, владея математическими шаблонами, в первую очередь приспосабливаться к конкретным условиям. Возьмите, например, голландцев. У себя на равнине они же вообще не строят крепостей как мы. Они делают только рвы с водой и низкие земляные насыпи …
— Позор! Вы рассуждаете о каких-то голландцах? Я вообще не понимаю, как может королевский офицер, католик, равняться на своих врагов …
— Бог с ней, с их религией. Но у них есть чему поучиться, месье. Да у нас у самих, по сравнению с прежними доктринами, есть кое-что новенькое за душой. Бастионы надо делать гораздо больше, чем у вас — это факт. И равелины нужно делать гораздо крупнее…
— Вы погрязли в мелочах, мой юный друг, и слишком много внимания уделяете второстепенным деталям, — сказал свысока Кассини. — Отличаете ли вы сигнификат от сигнификанта? Есть нетленные выводы мировой науки. Вы же по молодости лет, мой дорогой, сгоряча хватаетесь не за тот конец шпаги. Вы не признаете высших авторитетов, лейтенант?
— Без авторитетов нам, конечно, не обойтись, месье. Но ведь все течет и все меняется. Мушкеты стали заметно легче. Дальность огня растет. Новые брешь-батареи разве можно ровнять с былыми пищалями. Солдаты, которые защищают крепость, ничего не знают о неприкосновенности математических шаблонов. Зато они должны собственными глазами убедиться в неуязвимости своей обороны. Они должны верить, что пропорции крепости хороши на деле, а не только на картоне …
— Ну, знаете ли, вы хватили через край. Науке наплевать, в какие пропорции верят или не верят ваши солдаты. Я заявляю, что они в первую голову обязаны верить в Бога и в своего короля …
— Я дворянин, месье, порядочный человек, но рос не в замках, а среди простых крестьян. Во Франции они терпят нужду и лишения. И долг короля, мне кажется, делать всегда и все, что в силах, в радении о благе верных подданных, месье …
Ах, вы невиннное дите!вспылил Кассини.Что за бред,передразнил он,толковый инженер вписывается в рельеф, печется о солдатах! Сколько су в день стоит ваш солдат два, пять, десять? Это прах, плевел, попросту сказать, пахучее содержимое ночного сосуда!.. Все ваши хваленые солдаты без васскопище баранов, стадо ослов! Они не могут сделать шага без вас!Кассини при этой тираде не на шутку рассердился и уже готов был просить своего узколобого собеседника пойти вон. Они явно не понимали друг друга.
— Что вы так разволновались, месье! Не кричите, прошу вас. Что плохого, если я действительно пекусь о своих солдатах? Да, они целиком зависят от меня! Но я-то целиком завишу от них!
— Вы бездумно опустошаете королевскую казну. Для строительства крепостей вовсе не надо таскать за собой ораву дармоедов. Землекопов, каменотесов, всех прочих надобно набирать каждый раз на месте. А для руководства работами хватает двух-трех человек.
— Право слово, у вас острый критический ум, месье. Простите, если что не так сказал. Рад был познакомиться. Но мне негоже надолго отлучаться, — де Вобан пристегнул шпагу и отворил дверцу. Ординарец сопровождал карету, придерживая лошадь лейтенанта за уздечку.
— Надеюсь, что по приезде в Париж я постоянно буду находиться при дворе, — ледяным тоном сообщил Кассини.
Ну что же, может еще и встретимся.
— Как, вы тоже надеетесь попасть ко двору?
Де Вобан вспыхнул будто его ударили палкой. Он не был гордецом. Никто и никогда не мог упрекнуть его в хвастовстве. Напротив, он был скромен и непритязателен. Высокомерие Кассини задело в его душе совершенно чуждые ей струны:
— Совсем недавно Его Величество Людовик лично вручил мне патент генерального контролера всех фортификационных сооружений королевства. До свидания, месье, — и де Вобан, привстав на подножке кареты, вскочил в седло с ловкостью опытного вольтижера. ‘И что за непутевая страна, — зло подумал Кассини, — где шага нельзя сделать в простоте! Никак не угадаешь, на кого нарвешься!’
Кассини окликнул Роже, которому успел дать заглазно кличку монсю, и приказал спуститься вниз. На своем убогом французском языке Кассини поинтересовался, что за птица этот саперный начальник — лейтенант де Вобан. ‘О, это великий сулдат, монсю, его знають тут повсюду,’ — охотно сообщил Роже. По-плебейски, напирая как всегда на звук ‘у’, отставной гугенот неторопливо поведал, что смельчак Вобан отличался еще юнцом во времена Фронды. Во время прошлогодней фландрской компании руководил штурмами двух крупнейших крепостей: Дуэ и Лилля. Он все время использует нововведения. То он придумал аппроши, которые ряд за рядом выкапываются наступающими параллельно стенам крепости и дают им возможность почти без потерь выйти на исходные позиции для штурма. Теперь он предложил новое оружие — широкий нож, который жестко крепится к длинной деревянной палке, а сама палка туго засовывается до упора в дуло мушкета.
С давних пор мушкетер был совершенно безоружен перед стремительным рейдом легкой кавалерии. Он успевал выстрелить единожды, и времени на перезарядку не оставалось. Защитить отряд мушкетеров от конницы способен был только сомкнутый строй впереди стоящих пикинёров. Теперь же, с нововведением Вобана, мушкетер при нужде сам себе и стрелок, и копейщик. Солдаты от него без ума.
Роже рассказывал со знанием дела, смакуя подробности. Он хоть и маркиз, этот де Вобан, но род его давным-давно оскудел, деньжат нет как нет — вот ему, бедняку, офицерские патенты и не по карману. Отсюда все мытарства. И чин невзрачный, всего-навсего лейтенант. Но король все видит и очень его ценит. Недавно возвел его на освободившееся место: всей фортификации королевства главный смотритель и надзиратель!
Кассини отослал монсю обратно на козлы и неподдельно огорчился. В тот же день астроном поотстал от саперов лейтенанта де Вобана и, превозмогая страх, свернул с большой проезжей дороги в поисках ночлега за стенами старинного укрепленного замка де Иже.
Виконты де Иже исстари владели в этих краях скромным феодом. Хозяева замка оказались на месте. Пожилые и добросердечные провинциалы приняли итальянца с истинно бургундским радушием. Виконт послал гонцов к соседям и вечером, нарушив однообразие страстной недели, закатил импровизированный бал, с музыкой и танцами. Профессор танцевал, немного не в такт, куранту с виконтессой. Худородные соседи наперебой соревновались в острословии. Дамы накинулись на оладьи, а их незамужние дочери вздыхали по Парижу. Бургундское и впрямь не знало себе равных. Настроение путника заметно поднялось, и чтобы как следует передохнуть от свалившихся потрясений, Кассини остался в гостеприимном замке на денек-другой.
Погода установилась. Воздух был напоен весной. Ранним вечером в поднебесье высыпали яркие звезды. Парк, окружавший замок, переходил в безмолвный, таинственный лес. Кассини достал из багажа старенькую шпажку, накинул перевязь поверх дорожного плаща и отправился бесцельно бродить по широким сумеречным аллеям.
Шпага с непривычки билась о ноги и придавала астроному вид, должно быть, не столько воинственный, сколько комический. Он владел ею посредственно, но без оружия, пусть даже символического, гулять в этой глухомани было страшновато. Прогулка со шпагой возбуждала воображение, вселяла уверенность в собственной силе.
Вчера в замке Кассини приметил молоденькую камеристку. Она несколько раз зачем-то подходила к хозяйке. Глаза хорошенькой француженки напоминали миндалины, в Кассини шевельнулось даже воспоминание о Лучане. Астроном едва узнал эту привлекательную девушку, закутанную в домотканное крестьянское рубище, когда она бесшумно возникла перед ним в сумраке лесной аллеи. Камеристка вела за руку малыша лет четырех.
— Добрый день, — вкрадчиво произнес Кассини заученное приветствие, сообразив, что сейчас ему придется практиковаться во французской речи без всякой посторонней помощи.
— Добрый вечер, сударь!
— Мочь мне идти тобой проводить?
— Отчего же нет? Пожалуй, проводите, — голос девушки оказался глуховатым, с хрипотцой. — Я слыхала, вы иностранец?
— Я из Италии. Болонья. Как твое имя?
— Сюзанна. А вас как величать?
— Не понял?
— Как вас зовут?
— Маэстро Кассини.
Дальнейшее получилось само собой, просто и непринужденно. Кассини, чтобы не мешала шпага, зашел слева, мальчик протянул ему ручонку и втроем, взявшись за руки, они зашагали прочь от замка.
— Далеко идти, Сюзанна?
— Нет, мы живем рядом, тут меньше одного лье.
Кассини не испытывал никакой боязни. Осторожный от природы, при шпаге он чувствовал себя защищенным от любых неожиданностей. Астроном уверенно ориентировался в незнакомой местности, без труда запоминал новые дороги. Его веселило совершенно необычное ощущение, как первый раз в жизни идет он a tre [втроем — итал.], вместе с хорошенькой девушкой, и ведут они за руку, будто любящие родители, своего малолетнего сына. Мальчик был худенький и безропотный.
Сразу же за опушкой леса показалась несчастная деревушка. В сгустившемся мраке лачуги казались сбившимися в кучу. Они миновали несколько построек и вошли в холодную, нетопленную хибарку. Едва не опрокинув в потемках кадку с водой, Сюзанна засветила тусклую лампу. В дальнем углу виднелась тесная детская люлька. Окон не было. Для света днем можно было откинуть только верхнюю половину двери. У ближней стены стояла расправленной низкая деревянная кровать, на которой при желании могли уместиться двое.
Мальчик, всю дорогу послушно боровшийся со сном, опустился на грязный пол и закрыл глаза. Сюзанна сноровисто стянула с него верхнюю одежонку, уложила в люльку, из которой он давно вырос, укутала. Ребенок тотчас уснул.
Кроме кровати, в хибаре находились пустой стол да колченогий стул. На одной из голых стен подвязана была веревка с перекинутым на ней светлым платьем — тем самым, в котором камеристка вчера обратила на себя внимание Кассини. Судя по всему, этот приличный наряд был у Сюзанны одним-единственным. Сегодня она была одета в расхожее, мышиного цвета платье из дешевого гризетта, с передником, как она обычно прислуживала в замке. Грудь и плечи Сюзанны укрывала косынка.
— Который отец? — спросил Кассини, указывая пальцем на спящего малыша.
— Ушел. Моя мать думала, что ребенок привяжет его к дому. А он помыкался, помыкался, потом плюнул и ушел навсегда, в солдаты.
— Ты родился здешних мест?
— Нет, я родом из Ниверне. — Кассини вдруг вспомнил, что о Ниверне упоминал лейтенант де Вобан. — Что там, что здесь — ничего хорошего. Но в замке хоть не пропадешь с голодухи, я и сама всегда поем, и сына прокормлю.
Сюзанна сняла с головы чепчик с широкой оборкой и тряхнула локонами.
— Волосы твой красивы, — с трудом подыскивал нужные слова ночной ухажер.
— Это шиньон. Когда сын родился, мне волосы-то обрезали, но я их спрятала и сюда привезла. А госпожа, дай Бог ей здоровья, когда взяла к себе, разрешила сделать шиньон. Виконтесса добрая. Она мне иногда и помадой пользоваться разрешает, и своими духами …
— Какая твой возраст?
— Двадцать два.
Кассини прошелся по неубранной пустой комнате, поправил концом башмака грязный половик и решился. Он встал перед равнодушной Сюзанной, взял в руки ее лицо и погладил нежную кожу. Она не отстранилась и смотрела на него отсутствующим взглядом. Он привлек к себе ее безответные губы. В замке до утра его не спохватятся, а на рассвете он успеет вернуться к себе.
— Можно меня остаться?
— Почему, сударь, если вы случайно прикатили в наш замок, вы уверены, что можете распоряжаться мной? Уходите.
Кассини присел на кровать и отстегнул шпагу:
— Ты меня нравишься, милый Сюзанна …
Полная отрешенность сковала камеристку виконтессы. Она уже ничего не ждала от жизни: ни расположения судьбы, ни даже мимолетной ее благосклонности. Она была полностью равнодушна ко всему происходящему.
Душа Кассини, тем временем, разрывалась на части. Его глаза радовали стройные очертания молодого тела, он буйно желал это тело сию же минуту, но что мог предложить он взамен, кроме короткой скомканной ночи. Ей нужна надежда, пусть самая робкая надежда на будущее, но ее нет и никогда не будет. Она обречена на прозябание, и конец ее предначертан на небе так же ясно как конец всякого человека низкого происхождения. Такова суровая правда жизни. Но может ли он замараться ее участью, взять на себя хотя бы малейшую частицу испытаний, уготованных заурядной бургундской крестьянке?
Колебания Кассини прервали шумные возгласы, и в стену дома полетели комья земли. Сюзанна метнулась потушить лампу. Пьяные голоса — Кассини не мог разобрать два или три — требовали от Сюзанны выйти наружу.
— Покажись нам, крошка, не стесняйся, — твердил голос помоложе, которому вторил пропитой бас. — Сюзон, иди к нам, милашка.
Кассини плохо понимал отдельные слова, но общий смысл речей доходил до него достаточно отчетливо.
— Иди к нам, неженка, я тебя сейчас …, — пьяные загоготали и снова стали швырять в стену комья земли.
— Ну вот, дождались, сударь, — виновато зашептала Сюзанна, не зная понимает ли итальянец соленое бургунское красноречие. — Вам нельзя задерживаться. Идите.
Кассини, крадучись, прицепил шпагу и приложил палец к губам:
— Выходи. Скажи. Они пусть ушел.
Сюзанна, укрывшись накидкой, выскользнула за дверь. Голоса стихли, и только отдельные взрывы хохота нарушали воцарившуюся ночную тишину. Сердце Кассини скакало в груди, но он ничуть не волновался за свою жизнь. Он понимал, что местные голодранцы не посмеют его тронуть вблизи от замка. Но что же станется с Сюзон, с этой хрупкой девчонкой, которая один на один противостоит беспощадной судьбе? Сейчас его это больше не занимало. Между ее судьбой и судьбой директора Парижской обсерватории нет ничего общего, между ними пролегла вечность. Он не имеет права даже прикоснуться к этой сельской Диане. Он должен стряхнуть с ног прах крестьянского убожества, этой безысходной нищеты.
Сюзанна показалась на пороге:
— Они скоро не уйдут. Давайте, я провожу вас, мэтр Кассини. Не бойтесь. Они вас не тронут.
Кассини молча встал и неуклюже, зацепив головой низкую притолоку, положив руку на эфес, с грохотом вырвался из проклятого логова на волю. В ночной мгле за ним придирчиво следило три пары глаз.
— До свидания, мэтр, — шепнула Сюзанна, сделав подле Кассини несколько шагов по направлению к лесу.
— До свидания, — с облегчением ответил астроном и, словно освободившись от долгого заточения, чуть ни бегом пустился наутек по лесной дорожке в сторону замка.
Полная Луна низко над горизонтом населяла черный лес призрачными видениями. Кассини чувствовал себя совершенно разбитым, как будто на нем целый день возили воду. Он, задыхаясь от быстрой ходьбы, ворвался в свою комнату и рухнул в давно приготовленную постель, сбросив и шпагу, и белье прямо на пол.
В страстную пятницу Кассини распрощался с гостеприимным замком де Иже, небрежно кивнув высыпавшим на крыльцо слугам, среди которых делала глубокий реверанс камеристка виконтессы. Наемный рыдван, вместе с монсю на запятках и его сварливой Целестиной на козлах, вновь взял курс на столицу Бургундии. На пасху Кассини достиг Дижона, до которого несколькими днями раньше добрался и обоз лейтенанта де Вобана.
По прибытии саперной команды в Дижон господин де Вобан, как было заведено, засел за текущее донесение протектору сухопутной французской армии, военному министру Франсуа Лувуа. Он кратко изложил итоги инспекции укреплений на границах с Франш-Конте, запросил санкции на предстоящие затраты. Заключительную страницу донесения, как ее написал де Вобан, мог позволить себе только офицер, близко знавший вспыльчивого министра:
‘… Я всегда искренне разделял Ваше убеждение, Монсеньор, что привлечение видных эрудитов, сочетающих глубину теоретического образования с умением вникать в злободневные проблемы сегодняшнего дня, будет премного способствовать торжеству нашего оружия на любых полях брани. Следуя из Лиона в Дижон я столкнулся в дороге с итальянским эрудитом Кассини, который занимался ранее, по-видимому, многими проблемами, включая фортификацию, а ныне намерен окопаться при дворе, получив пост директора астрономической обсерватории в Париже. Беседа с ним произвела на меня, к величайшему сожалению, гнетущее впечатление из-за его косности и полного нежелания вникнуть в те начинания, которые мы с Вами, Монсеньер, не без успеха проводим теперь в жизнь. Мало того, насколько можно судить по первости, он человек недалекий, но пораженный недугом чванства и бахвальства.
Как ни ценно для нас тесное взаимодействие с пенсионерами королевской академии наук, убедительнейше прошу Вас, как о величайшей милости, использовать Ваше влияние при дворе, чтобы впредь оградить меня в качестве главы фортификационной службы королевства от всякого общения с подобным субъектом.
Примите, Монсеньер, уверения в совершенном почтении Вашего покорнейшего, преданнейшего и обязаннейшего слуги …’
Кассини въехал в Париж в четверг 4 апреля 1669 года. Лошади тянулись шагом. Астроном был изнурен тяжким полуторамесячным переездом. Но даже дорожная пыль и безмерная усталость не могли скрыть его внутреннего ликования. Последнее слово принадлежит ему. Несбыточное свершилось. Париж распахнул перед ним ворота как неприступная крепость, сдавшаяся на милость победителя.

XX. БЕДА НЕ ПРИХОДИТ ОДНА

Астроном подошел к Лувру со стороны Сены, оставил своего слугу Роже подле кордегардии гвардейских швейцарцев и строго-настрого запретил отлучаться куда бы то ни было под любым предлогом, пусть разразится всемирный потоп или наступит второе пришествие.
Доменико было не по себе. На сердце скребли кошки. В душе смутно роились неведомые предчувствия.
Есть ли у него резоны для беспокойства? Никак нет, ни малейших тревожных знаков, никаких подводных камней. Караульный офицер салютует взмахом шпаги. Путь свободен. Он в Лувре. Властелин Франции соблаговолил принять его на третий день по приезде. Еще несколько шагов, и он у цели — Кассини отвесит пред очами Его Величества грациозный, предусмотренный этикетом, исполненный обхождения, стократно отрепетированный, первый в придворной жизни поклон. Он родился под счастливой звездой. Горизонт чист.
Лавируя меж титулованной знати, отпрысков королевской крови, аристократов шпаги, напыщенных дам, оберкамергеров, фрейлин, пажей, карликов и карлиц, Кассини тщетно искал в беспорядочной луврской толчее первого шталмейстера Большой конюшни. В малых приемных складывали горками золотые луидоры партнеры по ландскнехту. Модницы любезничали, выведывая друг у друга очередные причуды цирюльников-куаферов. Кутилы бравировали бреттерскими замашками. Было светло как днем. Тысячи огней отражались в раззолоченных трюмо, прикрывающих стены, в бриллиантах кавалеров и дам.
Сколько же народищу теснилось в анфиладах луврских гостиных! Мелькнуло и вновь исчезло из виду болезненное, одутловатое лицо государственного секретаря Льонна. Придворные расступились перед жалованным камзолом: в окружении многочисленной свиты горделиво продефилировал заносчивый герцог. Жалованные камзолы милостью короля получило не более полусотни избранных — члены королевской семьи и его ближайшее окружение. Небесно-голубой, с алой подбивкой, обшитый тремя галунами, одним серебрянным промеж двух золотых, красавец-камзол как пароль давал его владельцу право без приглашения появляться всегда и повсюду, совать нос во многие дела, а при желании даже сопровождать короля на интимных прогулках в Версале.
Конюший, с которым договаривался Люлли, как сквозь землю провалился. В тщетных поисках Кассини пошел было вправо, потом углубился в сторону покоев королевы, но не рискнул заходить слишком далеко и поворотил назад. Танцы еще не начинались. Музыка лилась приглушенно, лаская слух журчащими мелодиями.
Астроному вдруг стало безумно весело. Ай да Кассини! Ну и молодец! Первый раз он в Лувре, а чувствует себя как завсегдатай. Его-то при дворе никто и знать — не знает, а он, благодаря Люлли, не моргнув глазом, уверенно ориентируется, признает в лицо принцев, государственных секретарей, министров.
Благодетель Люлли! Золотая голова! Он, флорентиец, офранцузился до мозга костей: галльское обличье, обжорство, бургонский юмор, гасконская хвастливость, но сметка осталась прежней — флорентийской. Одно слово, земляки. Не дожидаясь расспросов, в первый же вечер Люлли коротко, без лишних слов изложил положение дел при дворе, вывел сочные, язвительные портреты царедворцев, обнажил скрытые пружины придворных интриг. Своим умом постигать все это пришлось бы, умеючи, месяцами. Благодаря Люлли холеные, изборожденные мирскими страстями, непроницаемо-любезные лики луврских персонажей выглядят теперь для астронома открытой книгой.
Чем бы ни помогал ему Люлли, в чем бы ни содействовал, всё оказывалось дальновидно, расчетливо и толково. Люлли, к примеру сказать, вовсе не приглашал астронома жить у него. Кому нужны сплетни и кривотолки? Но на произвол судьбы тоже не бросил: заблаговременно присмотрел бельэтаж в недорогом доме на углу улицы св. Анны, через три дома от собственного особняка. Удобно, и никаких пересудов.
Самое важное — прием у короля — тоже дело рук вездесущего Люлли. Он отговорил Кассини сноситься с Кольбером и, тем более, действовать через академию, через Гюйгенса. Представляться, считал он, следует прямо самому королю. Напористый композитор использовал свои связи, перемолвился словечком с первым шталмейстером Большой конюшни, тот договорился с гофмаршалом, и результат налицо. Словно по мановению волшебной палочки на третий день по приезде перед Кассини распахиваются двери Лувра.
Но Люлли осторожен, ох как осторожен! Зачем предавать огласке наш альянс, говорит он. Гораздо удобнее оставить его в тени. Поэтому и в Лувр сегодня они отправились каждый сам по себе, порознь. Люлли все подготовил, а теперь будет наблюдать за приемом Кассини в сторонке.
Оказался на высоте болонский сарторе. Третий день в Париже обнашивал Доменико модный придворный жюстокор, — костюм сидел отменно, не морщил, не тянул, не жал.
В одном только, похоже, астроном сгоряча перемудрил, не посоветовался с Люлли, захватил в Лувр для вручения королю свой увесистый том ‘Болонских эфемерид’. Альманах in folio, нести его несподручно, тяжело, громоздкая книга только мешает, портит всю торжественность момента. Но выхода нет: теперь альманах и спрятать — не спрячешь, и приберечь попросить некого. Приходится терпеть, сам виноват, — держать любимое произведение под мышкой.
Первый шталмейстер Большой конюшни оказался сугубо таким, каким живописал его Люлли: постным, хилого телосложения, с пронзительной фистулой. Он не отверг скромного подношения (безделица, запонки с мелкими сапфирами, не стоило бы и упоминать, кабы не обошлись они вчера Доменико на Новом мосту в пятьсот экю) и молниеносно, не теряя времени даром, представил Кассини его сиятельству первому гофмаршалу Франции, верховному главе дворцового штата. В этом случае, как учил Люлли, предпочтение отдавалось ценностям духовным, и Кассини, не мешкая, возложил на себя добровольное обязательство на следующий же неделе посетить отель гофмаршала и, пользуясь благословенным искусством астрологии, подготовить для его сиятельства нелицеприятный гороскоп на весь 1669 год.
Гофмаршал размяк, препоручил астронома заботам церемониймейстра, и с этого момента дальнейшее хождение Доменико по Лувру получило характер торжественной процессии.
Для Кассини пришлось впервые в жизни набирать свиту. Церемониймейстер на скорую руку привлек молчаливого дворянина — ординарного хранителя галстуков короля, гвардейца и двух озорных шалопаев-пажей. Возглавляемый церемониймейстером, натруженный голос которого заставлял встречных вздрагивать и расступаться, кортеж двинулся по направлению к королевской зале.
У Кассини в который раз шевельнулись на сердце тоскливые предчувствия. Не то, чтобы он не видел на своем веку такого скопления импозантых вельмож. И вовсе не то, чтобы его способен был подавить блеск королевских покоев. И с тем, и с другим он сталкивался неоднократно в Ватикане, на приемах у папы римского. Но нынче он вступил на новую стезю, ему на плечи легло великое бремя. Он не имеет права ударить лицом в грязь!
Руки вспотели. Сковывая движения, болонский альманах под мышкой мешал сосредоточиться. Кассини машинально оправлял свободной рукой то брыжжи, то кружевные манжеты. Будь, что будет!
Кортеж замер в нескольких шагах от короля. ‘Боже мой, до чего же он молод, — посетило Кассини внезапное озарение. — Молод, ладно сложен, лицо только чересчур полновато’.
Людовик, величавый и безучастный, восседал на возвышении в окружении лучших умов королевства. По правую руку от него стоял генеральный контролер Кольбер, по левую — военный министр Лувуа. Приближенные кругом склоняли головы и, могло показаться, что они мечтают в присутствии короля только о том, чтобы стать как можно ниже ростом. Долговязый Кассини тоже инстинктивно втянул голову в плечи и сжался, стремясь никак не выделяться на фоне остальных придворных. Лувуа только-только закончил тираду.
Церемониймейстер привлек к ним внимание ударом жезла:
— По волеизъявлению Вашего Величества почтительнейше представляется ко двору господин Кассини, профессор из Болоньи, достославный астролог и эрудит, известный по всему христианскому миру своими обширными познаниями и достигший неизмеримых высот на поприще верчения планет и комет … — запнулся было церемониймейстер.
‘Вечная история, — огорчился Кассини. — Сановники любых рангов непременно путают терминологию. Ведь сколько раз я втолковывал ему: вращения планет и движения комет, медичейских звезд и прочих небесных светил, требующих искусной обзервации и строгой математической экспликации’.
— … и прочих наук, процветающих ныне с дозволения властей, — вышел из положения церемониймейстер. Никто, кроме Кассини, не заметил заминки. — Мэтру Кассини по Вашей милости надлежит занять место во главе астрономической обсерватории в Париже. Да свершится воля короля!
Кассини отставил ногу в церемонном поклоне. Король снисходительно склонил голову. ‘Вот что значит родиться монархом, — не покидало Кассини благочестивое любование. — Как уверенно он держится. Как он достойно олицетворяет величие и могущество своего королевства. Какой мерой дано измерить глубину признательности подданного, которого он отмечает милостивой благосклонностью!’ Суеверный астроном нащупал в кармане воск пасхальной свечи:
— Ваше августейшее величество, наихристианнейший монарх, по праву приобретший среди испотворенных народов благородное имя Людовика Великого, слава которого озаряет все рубежи окрест, — по-латыни начал разученную речь, можно сказать, сделал первый самостоятельный шаг куратор обсерватории и опять поправил, будь он неладен, неуклюжий альманах под мышкой. — Повинуясь милостивому зову Вашего Величества я без промедленья покинул Болонью, где провел до этого два десятилетия жизни, чтобы сложить к стопам Вашего Величества те крупицы опыта и знаний в области теоретической и практической астрологии, которые накоплены мною за годы смиренных размышлений и добросовестной штудии под руководством опытнейших корифеев нашей науки. Мой учитель, отец Риччиоли, бестрепетной дланью начертал названия даже на бледном лике Луны. Океан Бурь, Море Ясности, Залив Радуги, Море Облаков — в этих символах сокрыты глубины астрологической науки, позволяющей предвосхищать божественный промысел, посредством фаз Луны управляющий погодой в нашей земной юдоли. Мой учитель праведным трудом увековечил свое имя на скрижалях истории католического мира …
Кассини сделал паузу.
Далее по ходу речи он собирался остановиться на том, как весь мир восхищается успехами короля-Солнце и кратко расцветить те меры, с помощью которых он, мэтр Кассини, в силу своих ограниченных возможностей намеревается приумножать славу короля Франции и руководить вверенной ему обсерваторией.
То ли король случился в тот день не в духе, то ли мысли его блуждали где-то далеко и панегирик Кассини не произвел на него ожидаемого эффекта, но только у всех присутствующих, включая оратора, сложилось впечатление, что король пропустил речь астронома мимо ушей.
— Непостижимая мода, — сокрушенно молвил король, скользя потухшим взором поочередно то по лицу Кольбера, то по лицу Лувуа, — как это современные ученые умудряются писать трактаты, совершенно не сообразуясь с тем, какой вклад они сами внесли в свою науку. Они не только их плодят, но даже носят с собой повсюду. Это поветрие какое-то, это у них стал что ли геральдический знак или как клеймо мастера, ну впрямь собака Басана.
Окружающие угодливо заулыбались. Некто за спиной короля суетливо записал высказывание как наставление потомкам.
— Мой смиренный труд, — сконфуженно произнес несколько обескураженный астроном, — посвящен движениям медичейских звезд. Многие авторитеты, — он не решился в привилегированном обществе упомянуть имя осужденного еретика Галилея, который высказал это суждение первым, — и я в том числе убеждены, что обзервация медичейских звезд есть наиболее рациональный путь для определения столь желанных долгот. Моя работа, Ваше Величество, тем самым будет рано или поздно способствовать развитию искусства картографии и укреплению неприступности Вашего королевства …
Кассини вспотевшими руками с поклоном отдал злополучный фолиант церемониймейстеру, а тот, в свою очередь, шагнув вперед, передал альманах в руки чтеца короля. Чтец с приличествующими случаю интонациями огласил название книги, год и место издания.
— Ну, раз это имеет отношение к армии, то, стало быть, по вашей части, — скучным голосом обратился король к Лувуа и жестом велел передать книгу ему.
Кассини вновь собрался с духом для продолжения прерванной речи. ‘Ах, как замечательно! Ах, как интересно! — отвлекли его громогласные восклицания Лувуа, который делал вид, что углубился в чтение. — Удивительно интересно, Сир, — продолжал щеголеватый министр, обращаясь к Людовику и театрально перелистывая страницу за страницей в середине фолианта. — Господин Кассини преподнес вам, Ваше Величество, труд, в котором, честное слово, знающий читака всегда найдет, что почитать!’
Лувуа не страдал провалами памяти, и бескорыстное предостережение Вобана, надо полагать, возымело на него свое действие.
— Что ж, — отвечал король Лувуа, не замечая каверзы, — это превосходно, рад за вас.
— Куманек, а куманек, — откуда ни возьмись вынырнул из-под руки Лувуа королевский шут, хромой и горбатый карлик, — с каких это пор ты читаешь книги вверх ногами?
— Да и взаправду, — с ужимкой удивился Лувуа, — я на это почему-то не обратил внимания. Подумаешь, какое дело, не придирайся, дурень. Из этой книги, как ее ни читай, сразу видно, что автор силен не только в астрономии, но и во всех науках вместе взятых. Ну и дела твои, Господи, нечего сказать, полезная книга. Здесь столько всего понаписано, что умом объять неможно!
Дамы, заглядывая через плечо Лувуа, начали прыскать со смеху. Кассини вспыхнул и сразу весь взмок. А надобно заметить — специально для тех, кто давно не держал в руках астрономических альманахов такого сорта — что уже с двенадцатой страницы никакого текста в альманахе не было и в помине, а шли напечатанные крупным шрифтом одни только сплошные столбцы цифр.
‘В чем дело? — изумился, почуяв неладное, Люлли. — Вот уж никак не ожидал подвоха от Лувуа. Ему-то чего надо?’
Лувуа меж тем крутил фолиант то одним боком, то другим и продолжал при попустительстве короля, паясничая, восторгаться книгой, шумно перебраниваясь по этому поводу с шутом. К ним присоединилась толстая добродушная карлица, шутиха королевы.
Шут, теребя Кассини за манжеты, галдел:
— Куманек, а куманек, я тут чего-то не дослышал: зовут-то тебя как, Кассия что ли?
Король заулыбался. Придворные резвились от души: кассию при дворе знали все от мала до велика, — настой кассии, чуть что, использовался лейб-медиками как лучший слабительный настой. С кустов кассии собирали и другое знаменитое слабительное — александрийский лист. Кассини, красный как невеста на смотринах, безуспешно отдирал от себя надоеду-шута.
Молчун Кольбер, сутяга, крючкотвор, крапивное семя, тоже решил не отстать от Лувуа. Он язвительно поджал губы и взял на себя роль оскорбленного мецената. ‘Мне искренне обидно, мессир Кассини, что по прибытии из Болоньи вам не удалось выкроить ни минуты свободного времени, чтобы ввести меня в курс ваших умопомрачительных наблюдений, о которых бы мне надлежало знать и своевременно сделать почтительнейшее представление Его королевскому Величеству. — На сумрачном лице министра заиграла коварная усмешка. Пти-Жан умел как никто поддеть собеседника на первый взгляд совершенно безобидными замечаниями. — Его Величество вверил моему попечению свою академию наук, и если бы я только знал, что вы уже появились в Париже, я бросив все дела, не взирая на лица, немедленно посетил бы вас сам. С вашей стороны это просто нелюбезно, мессир Кассини, обойти меня в столько пустяшном вопросе. Так это правда, мессир, то, о чем толкует нынче весь Париж?’
— Я, право, не знаю, — пробормотал, совсем опешив, польщеннный Кассини. ‘Везет же мне на пигалиц, — про себя подумал он. — Дома был коротышка Мальвазия, в Париже — Кольбер’.
— Ну, что вы, все только и твердят будто перед отъездом из Болоньи вы с помощью удивительной трубы рассмотрели на Луне несколько колоколен и даже узнали, в котором часу там звонят к обедне. ‘Ай-ай-ай, — не переставал дивиться Люлли, — Кольбер и Лувуа терпеть друг друга не могут, а тут, смотри-ка заодно, будто сговорились?’
Хотя шутка Кольбера и не блистала остроумием, публика жаждала веселья, и взрыв хохота разразился под сводами Лувра с новой силой. ‘ Ну, подожди, — обозлился Кассини, — нельзя упустить столь драгоценный момент. Сейчас я дам отпор. Сейчас этот ипохондрик прилюдно попрыгает у меня со своими дурацкими вопросиками’.
Придворные пачкуны, дворцовые блюдолизы, падкие до всякой потехи, толкаясь, теснясь и дыша друг другу в пудреные парики, обступили короля, министров, шутов и разнесчастного астронома живой стеной. В первом ряду, ближе всех остальных к Кассини, стыдливо опустив глаза, давилась со смеху болтушка-фрейлина. ‘Ну и получишь ты у меня сейчас, изверг рода человеческого, звон к обедне!’ — остервенело думал болонский профессор. Он нахохлился, устремил взор исподлобья к купидону на лепном потолке, картинно выставил вперед правую ногу и с пафосом воздев указующий перст торчком — Боже праведный, неужели нельзя было попридержать несчастливца в эту пагубную для него минуту! — кротко произнес: ‘Errare humanum est!’ Астроном возгласил было далее: Sub specie aeternitatic… [Человеку свойственно заблуждаться!.. С точки зрения вечности… (лат.)], — но тут разверзлось светопреставление! В галерее произошло нечто невообразимое! Конец света! Сошествие Гога и Магога!
Сам того, конечно, близко не подозревая, Кассини случайно встал точь-в-точь в такую же позу, в какую становился на сцене Пале-Рояля пройдоха Сганарель, мольеровский лекарь-поневоле, шелапут, попрошайка, отъявленный плут, мошенник, паршивец и негодяй, который выдавал себя перед лицом скудоумного скупердяя Жеронта за прославленного медика. Комедию эту знали при дворе вдоль и поперек. Шут, зловонный фигляр, проклятый сатир, выскочил перед Кассини, сорвал с плешивой головы замызганный парик, нацепил его задом-наперед, — ни дать, ни взять придурковатый колпак прохвоста Сганареля! — надул щеки, наморщил лоб, закатил глаза и омерзительно передразнивая Кассини, подняв торчком указательный палец, гнусаво завопил: ‘Ай да ученый! Я весь обратился в слух, сударь! Вот ученый, так ученый! Вся премудрость тут и есть!’
Паркетные шаркуны завыли от восторга. Дамы хохотали до слез. Астроном судорожно ловил воздух ртом. А шут, войдя в раж, вдохновенно орал на латыни: ‘Ква, кве, кви — субстантиво эт аджективум конкордат ин генери, нумерум эт казус!’ [Шут, как мольеровский Сганарель, перепутав все падежные окончания, говорит, что существительное и прилагательное согласуются в роде, числе и падеже.] Ободренный шумным успехом горбун принялся выкидывать свои фортели с удвоенным рвением. ‘Как растолковал-то все! — искал он сочувствия у окружающих, хватая их за фалды. — И где только он выучился этому языку! Ну и ловкач! Ох, до чего же здорово — ни слова не понимаю!’ Он плюхнулся на пол под ноги Кассини, и, снова приняв поучающую позу, палец торчком кверху, глядя снизу вверх на вконец обалдевшего астронома, истошно голосил: ‘Давайте больной больше хлеба, вымоченного в вине. Это лекарство заключает в себе необоримую целебную силу, заставляющую язык лучше молоть!
Он снова вскочил на ноги и кинулся к простодушной фрейлине в первом ряду: ‘Вы здоровы, сударыня? — вопил он. — Тем хуже, тем хуже. Избыток здоровья еще никому не шел на пользу, его надо бояться как чумы! Я владею новой методой! Хоть вы и противитесь кассии, она предупредит все болезни. Сюда, скорее сюда, тащите сюда александрийский лист! Право, вам очень невредно будет сделать небольшое кровопусканьице и смягчающий клистирчик!’
Шут метался как бесноватый. Иссякнув, он издал победный клич: ‘Он — Кассия, тайный Кассия, батюшки-светы, сейчас всем начнуть ставить клизмусы!’ и ринулся задирать юбку у молодой фрейлины. Та дико завизжала. Паж вступился за госпожу. Лувуа ударил шута ученой книгой по голове.
Переполох поднялся несусветный!
В разгар разнузданной оргии около Доменико как из-под земли вырос словно черный ворон — предвестник смерти, канцлер Сегье. Канцлер, старый как мир, десятилетиями председательствовал в Арсенале на всех нашумевших процессах по делам о заговорах, отравлениях и других государственных изменах. По наущению Ришелье он тиранил королеву-мать Анну Австрийскую. Потом верой и правдой служил ей самой при Мазарини. Все эти бывшие действующие лица на придворной сцене давно сошли в небытие, а иссохший канцлер в черной мантии остался. Он был вечен — этот смердящий пес в большом ошейнике. Он без угрызений совести засудил, когда потребовалось, Никола Фуке. С давних пор будущие злоумышленники стали для него лакомой добычей, как охотничий пес без устали ходил он по следу, выискивал, заблаговременно обнюхивал свои жертвы.
‘Ай-ай-ай, — в смятении духа думал Люлли, — как все это нехорошо. Запахло мертвечиной. Сегье редко ошибается, он знает, к кому имеет смысл заранее присмотреться поближе’.
Церемониймейстер, приведший Кассини к королю, давно сгинул, а один из пажей, тот, что спасал фрейлину, с удовольствием сосал палец и был без ума от радости, что попал в гущу событий, и ему все так прекрасно видно.
— Ну что привязались к человеку, — примирительно говорила добрая карлица, шутиха королевы. — Зовут его и не Кассия, а господин Кассини. Он сказал, что он вовсе не врач, а астролог. Отвяжись от него, Хромуша.
— Ага! Значит он астролог, — не унимался задира-шут, — он предсказывает мне судьбу, значит он прорицатель. Он не Кассия, так он Кассандра. Как сейчас вижу, — гнусаво завыл шут, изображая из себя гадалку-вещунью, — он едет в Лувр на муле. Нет, нет, он не едет на муле — он идет пешком. А кругом льет дождь! Он подходит к Лувру, снимает калоши: ну конечно, я догадался, я все понял, — громче прежнего заорал шут. — Вы что, будете у нас теперь прорицатель-калоша?
Новый взрыв безудержного хохота покрыл последние слова. Большинству фрейлин королевы не хватало помещений во дворце, и они жили на стороне. Являясь в грязную погоду по утрам в Лувр, приходящие фрейлины снимали около гвардейцев свои калоши. По этой причине придворные заглаза иначе как ‘калошами’ их не называли.
На шум давным-давно сбежались все дворцовые скоморохи: и мешковатый дылда из свиты брата короля, и одноглазый уродец Великой Мадемуазель. Королевский горбун, хватая остальных за руки, увлек всех за собой, и шуты пустились в хоровод вкруг Кассини, громко выкрикивая на все лады: ‘Прорицатель-калоша! Прорицатель-калоша!»Боже, что за рыла вокруг! — воспаленный мозг Кассини не мог придать мыслям никакой стройности. — Если бы сдернуть эти блестящие кафтаны, стянуть напудренные парики!’
— Скажи-ка, куманек, — остановился как громом пораженный королевский шут и бережно, исподтишка ощупал у Кассини жилетку-весту, — камзольчик-то из чего пошит? Тафта! Откуда это ты откопал такой материальчик? Я понял, я понял, — внезапно завопил шут. — Прорицатель молчит, но он намекает, что уже прошло лето!’
‘Ай-ай-ай, как нехорошо, как нехорошо, — безмолвно сетовал Люлли, но снова не вмешался. — В чем же дело? Что-то где-то треснуло, где-то что-то надломилось! По новому-то регламенту тафту и впрямь предписано употреблять только летом, а весной допустимо ставить на платье одно только тонкое сукно. Промахнулся здесь Кассини малость, слов нет, да откуда ему было, бедняге, все это знать!’
— Господин Кольбер, господин Кольбер, — продолжал буянить шут и, топоча ногами, кинулся к генеральному контролеру, — немедленно прикажите перепечатать все календари королевства. Они все врут. Вы же слышите: прорицатель-калоша постановил, что на дворе давно наступило лето.
На этих словах самообладание изменило Кассини. Свет померк у него в глазах. Правая половина лица дергалась в судорогах, губы тряслись. Астроном был готов как одержимый кинуться на обидчиков с кулаками. Истово воззвал он к Всевышнему с искупительной мольбой, — и творец услышал его молитву. Властная красавица, смуглая итальянка, не щадя затейливых юбок, протиснулась к Доменико через шеренги луврских пустозвонов. Это была домоправительница королевы, милейшая графиня Олимпия де Суассон.
— Как ты смеешь, дура, — гневно воскликнула бесстрашная графиня и наотмашь ударила шутиху королевы веером по лицу, — прохлаждаться тут, когда Мадам велела искать тебя по всему Лувру. Марш отсюда!..
Хромуша попытался было открыть рот для возражения, но получив сполна, явно утратил охоту продолжать спектакль. С вмешательством графини благопристойность в главной зале Луврского дворца была восстановлена в мгновенье ока.
— Простите, Сир, — графиня с иронией сделала глубокий реверанс перед королем. Людовик перестал улыбаться. Зрелище кончилось.
И так происходит всякий раз: давая места, я делаю тысячу недовольных и одного неблагодарного,изрек молодой король, ни к кому в особенности не обращаясь, сокрушенно вздохнул, подал знак к началу танцев и, отвернувшись от Кассини, отправился приглашать маркизу де Монтеспан.
Астронома словно пригвоздило к паркету.
— Опомнитесь, сударь, — в который раз разгневанно шептала графиня де Суассон, переходя на родной итальянский язык, остолбеневшему мэтру. — Опомнитесь, сеньор профессор. Per Bacco [Клянусь Вакхом — итал.], не смешите людей. Не распускайте нюни. Diavolo [Черт побери — итал.], да возьмите же меня, наконец, под руку!
Доменико насилу сообразил, что от него хотят, и бессильно повис на руке любезной графини. ‘Вам следует придти в себя, сударь, — продолжала жарко шептать ему на ухо говорливая итальянка, отводя к глубокой нише у дальнего окна .
— Уходите отсюда по-добру, по-здорову, через северный вход. Там ждет мой портшез. Вы узнаете его по гербу. Не задавайте ненужных вопросов и покажите носильщикам левой рукой два золотых луидора. Положитесь на меня. Они доставят вас в надежное место, где вы наберетесь сил и передохнете. Вы все поняли?’ Кассини утвердительно мотнул головой.
— Не задерживайтесь, сударь, — обольстительно улыбнулась красавица-графиня и покинула своего подопечного столь же стремительно как и вызволила его из цепких лап истязателей-шутов.
Не сводя концы с концами, что и зачем он теперь делает, Кассини, сторонясь людей, убрался из Лувра через северный вестибюль. На тускло освещенной площади среди немногих карет и портшезов он действительно без труда сыскал паланкин с фамильным вензелем графа де Суассон. Кассини нащупал в кармане два луидора — слава Богу, он захватил с собой на всякий случай деньги — и, повинуясь велению судьбы, уселся в чужой портшез, неодобрительно продемонстрировав одному из мрачных лакеев-носильщиков свое знакомство с тайным знаком графини.
Носильщики, не произнося ни слова, будто глухонемые тотчас подхватили портшез, поправили прикрепленный к нему фонарь и размеренным шагом понесли астронома по тесным кривым улочкам мимо стрельчатого портала базилики Сен-Жермен-л’Оксерруа в сторону квартала Маре.
Париж строился. То там, то здесь они проходили подле темных скелетов строящихся зданий. Не прошло и получаса как носильщики поставили портшез перед модным, с башенками особняком, которые в этом городе именовались отелями. На условный стук швейцар, также не произнося ни слова, распахнул тяжелую кованую дверь и вишневый дворецкий словно в сказке ‘Тысячи и одной ночи’, жестами указывая дорогу, препроводил гостя на второй этаж в прихотливо и богато обставленный будуар.
В причудливых жирандолях освещали будуар витые восковые свечи. Вазы на столике ломились от фруктов. Стояло вино. Дворецкий, в отличие от носильщиков и швейцара, оказался разговорчивее. Он критически смерил Кассини взглядом с головы до пят, предложил освежиться и, не дожидаясь согласия, налил ему полный фужер гиппократова настоя. Кассини через силу отхлебнул глоток ароматного вина, выдержанного на корице, сладких миндалях, подсахаренного и с прибавкой небольшой дозы мускуса и амбры. ‘Не смею тревожить ваш покой, монсеньер. Рукомойник в углу. В любой момент вы можете вызвать меня этим звонком’, — дворецкий пожелал гостю приятного времяпрепровождения, и удалившись, впервые за последние часы оставил Доменико в полном одиночестве.
Кассини собрал остатки сил, чтобы изучить себя в зеркале. Его облик, мягко говоря, оставлял желать лучшего. Доменико, как мог, привел себя в порядок.
Фрукты на столе были свежи и аппетитны. Отведать их было бы не дурно, но Кассини не мог взять в рот ни вина, ни персиков. Даже вид пищи вызывал у него отвращение, к горлу подступала тошнота.
Доменико в оцепенении опустился на мягкое кресло, прикрыл глаза, и Морфей не замедлил принять его в свои объятья.
Кассини дремал беспокойно. Ему пригрезился запущенный болонский палаццо. В большой зале у камина астронома окружали давние знакомые: старец-маркиз, патер Риччиоли, Бонифаций, фра Джакомо.
— Ты сам этого хотел, отступник! — прошамкал ввалившимся беззубым ртом ревнивый маркиз и громко захохотал. Присутствующие схватились за руки и пустились в пляс, распевая:
‘Ты нас не послушал!
Ты нас огорошил!
Ты нас обесчестил!
Ты всех перекалошил!’
В раскрытую дверь ворвалась свирепая, разъяренная Мегера, с бичом в одной руке и со светильником в другой. ‘Прорицатель-калоша!’ — гаркнула она что есть мочи в лицо Кассини, и весь синклит возбужденно подхватил: ‘Прорицатель-калоша! Прорицатель-калоша!’ Доменико с воплем проснулся.
Рядом с Кассини гибкая мегера с веером в руках тушила свечи в жирандолях. Она обернулась на крик, целомудренно прикрыла веером глубокое декольте и фамильярно проворковала: ‘Ты отдохнул, профессор?’
Башенные часы где-то далеко за стенами особняка глухо как из преисподней возвестили полночь. Мегера была одета в легкий, из индийского ситца ночной халат. В будуаре царил полумрак. Кассини никак не мог взять в толк, где он находится.
— Я слышала о вас много лестных слов, сеньор, — снова заговорила графиня как в Лувре по-итальянски, но сейчас ее голос журчал ласкательно и нежно. — Мне стыдно за наш двор. Никогда не знаешь, сколь постыдно здесь могут обойтись с достойнейшим гостем. Мой дядя, кардинал Мазарини, никогда не чувствовал себя в Париже по-настоящему в безопасности. Если бы вы только могли представить, каково здесь было во времена Фронды. Я буду вспоминать об этом, наверное, до седых волос. Мы с сестрой бегали в драных юбках, а когда изредка выезжали на улицу, босоногие дряни швыряли в нашу карету камнями, осыпая площадной бранью. Я была тогда парией, безвестной Олимпией Манчини, но теперь, когда я стала графиней де Суассон, я не забыла этих оскорблений. Я никогда не прощу им этого, никогда, — пылко воскликнула графиня, и в ее ангельских глазах сверкнули отблески давно отгремевших бурь.
— Во всем виноват король, — продолжала, возбуждаясь, графиня. — О, он еще горько раскается, горько пожалеет. Разве может он воистину быть исполнен благородства, коли не умеет по-настоящему любить. Ему не дано познать истинное наслаждение любви, он не знает и не ценит ее. Посмотрите, кто окружает его: плюгавка Лавальер и кокотка Монтеспан. Я надеюсь на вашу помощь, сеньор профессор, у нас с королем есть кое- какие счеты, — как заговорщица доверилась графиня.
‘Только мне этого и не доставало’ — уныло подумал Кассини. Олимпия со светской непосредственностью приблизила к Доменико свое тонкое, смуглое, сверх меры усеянное родинками лицо.
— Я счастлива принимать в своем доме астронома. Я всегда была без ума от астрономии. Мой дядя и мой отец были великими звездочетами. Они читали судьбы людей по звездам как по-писанному. Я выросла в кругу звездочетов и ставлю эту науку превыше всех остальных в мире. Ба, да вы не притронулись ни и фруктам, ни к вину. Что это значит, дурачок? — она еще ближе придвинулась к Доменико, не тая больше своего глубокого декольте. Но это обстоятельство совершенно ускользало от очумевшего Кассини. И вообще он растерялся, он совсем не знал, как ему сейчас надлежит вести себя тет-а-тет с великосветской дамой. Лицо Олимпии де Суассон уже тронули первые приметы увядания, — ей было под тридцать лет.
— Я смотрю, ты скромен как неоперившийся птенец. Не раскисай, мэтр. Возьми себя в руки, — томно произнесла милейшая графиня и потрепала Кассини жаркой рукой по щеке. Только теперь астроном, наконец-то, сообразил, что нужно от него. Но это было выше человеческих сил. Он ни на что не годился. Он был измучен, опустошен, и исчерпан: на дне колодца не осталось ни капли воды!
Кассини невольно отодвинулся, но графиня вновь настигла его. Астроном пересилил себя и в надежде отделаться общим выражением галантных чувств рухнул на колени, обняв ноги Олимпии.
Ах!отозвалась та игриво, словно девочка, слегка приподняв юбку. Кассини отпрянул. Он слышал терпкий запах кельнской воды, он чувствовал разгоряченное тело графини, но не мог превозмочь себя.
Фи!резко сказала графиня,нечего сказать, хороши же вы на свидании, сударь! Как нелюбезно вы ведете себя с дамой. Я вам расскажу,зашептала она, склоняясь над питомцем музы Урании и распахивая свой халат.Мой муж …
Помилосердствуйте, графиня, — жалобно взмолился Кассини — Не гневайтесь! Сегодня я ни на что не гожусь …
— Мердезак! — выругалась графиня. Такое фиаско было для нее событием из ряда вон выходящим. — Я-то думала, вы настоящий астролог, преданный науке, который может при необходимости оказать кой-какие услуги своим покровителям. Вы олух! Тряпка! Ничтожество! Стоит пренебрегать галльскими жуирами, чтобы заполучить итальянского каплуна!
О, именно в этот момент графиню осенила страшная догадка. Она прозрела! Этот слабоумный профессор, этот немощный педант уже прослышал кое-что об ее любовных похождениях. Может быть, он подозревает, он трусит, что она, не дай Бог, страдает дурной болезнью? Ах, этот подонок боится подцепить болячку — понятно, почему он остерегается, осторожничает! Кретин!
— Вон! — истерически выкрикнула, переменившись в лице, взбалмошная графиня. — Убирайтесь в лакейскую, вам нет другого места в порядочном доме! Я вас презираю! Я вас ненавижу! Чтобы утром ноги вашей не было в доме! — Кассини ждала страшная месть Олимпии де Суассон.
Астроном устал настолько, что готов был преклонить голову где угодно, даже когда б ему предложили хлев.
В интимном доме для свиданий, который содержала графиня Суассонская, приказы хозяйки не повторялись дважды. Мордастые лакеи, которые на ночь глядя унесли Кассини из Лувра в портшезе, растолкали его поутру ни свет, ни заря.
Доменико отправился домой пешком per pedes Apostolorum, как ходили апостолы.
Стояло чудное воскресное утро. Знатные прихожане церкви св. Евстафия неспеша, семьями, направлялись к заутрене. Сбивчивые, сумбурные мысли униженного Доменико вертелись вокруг событий минувших суток.
Что связывает воедино королевский двор? Что объединяет этих порочных царедворцев в ослепительных туалетах, этот причт влиятельных персон, льстецов, лихоимцев, вертопрахов, которые скорее согласятся вечно гореть в геенне огненной, чем уступить единожды добытое право красоваться в свите короля?
Богатство? Нет, кое-кто из них владеет лишь призраком богатства, они едят из чужих рук.
Острый ум? Какой, к черту, ум. Доменико не сомневается в своем превосходстве над большинством из них. О красоте, изяществе, благородстве — коли раздеть, разуть, стащить их расшитые золотом личины — тоже говорить не придется: там сплошь и рядом ковыляют отравители, старые развалины, отвратительные уродцы.
Что же остается? Что объединяет двор? Презрение к вассалам, ко всем нижестоящим на ступенях почестей и богатства. Подлое пресмыкание перед сувереном. Они готовы расшибить лоб, отбивая поклоны, ползать на животе как земляные черви, целовать ноги. Разве молодой французский венценосец, Rex christiannissimus, наихристианнейший владыка католического мира стал ныне непогрешим? Нет, сами придворные сделали из мальчишки божество, кумира. Они сами вознесли его до небес, подняли на пьедестал, а теперь до тошноты, до потери сознания, без устали курят своему идолу фимиам. Сбываются самые мрачные предсказания отца Риччиоли. Истинно сказано, высокого положения приходится достигать тесными путями.
Кассини не помнил как добрался до дома. Открыла Целестина. В прихожей пахло сыростью и гнилью. Доменико долго не мог стянуть башмаки и злобно, с остервенением призывал на помощь бездельника Роже.
— Мердезак! — бесился астроном, повторяя запавшее ему в голову бранное слово графини. — Целестина! Куда запропастилась твоя конь!
— Конь, не конь, далече не ускочешь, — проворчала Целестина. — Да только, чай, другого у меня нет и не придет, кабы этот-то не сбег! Вот покамест я сама спрошу-ка у вас, сударь, куда вы его задевали? Вы что, посадили человека в землю, чтоб он зазеленел?
Целестина помогла господину улечься в чистую постель. С великим напряжением Кассини вспомнил, что оставил вчера Роже на вахте возле Лувра. Он путанно объяснил старухе, как найти Роже, и впал в забытье.
К полудню Роже и Целестина возвратились. Кассини бил озноб. Он отказывался от еды. Целестина и Роже бережно укрывали его и, боясь нарушить покой, ходили около больного на цыпочках.
Ближе к вечеру в дом постучал посыльный, монастырский служка, который передал для Кассини письмо, тщательно запечатанное тремя сургучными печатями. Ответа он не просил и удалился. Дрожащими руками вскрыл Доменико синий пакет. Буквы расплывались, перед глазами маячили разноцветные круги. ‘Милостивый государь! — обращался к занемогшему астроному корреспондент, не пожелавший обозначить своего имени и звания. — Вчера во дворце мне довелось стать очевидцем нечестивого фарса, который разыгрался при Вашей встрече с августейшим монархом. Я скорблю, что моих слабых сил, увы, было недостаточно для его немедленного пресечения, но душа моя переполняется ликованием при воспоминании о том, с какой стойкостью, христианским смирением и достоинством словно святой Себастьян в стане язычников перенесли Вы ниспосланное бесовское наваждение. В гневе праведном Всевышний дланью своей пусть да подвергнет попранию всех Ваших врагов! Милостью Божьей друзья не покинут Вас в час испытания. A.M.D.G.!’

XXI. ПИКАР ЗА РАБОТОЙ

Пикар заглянул на улицу Кипящего Горшка без предуведомления, и Мари, подражая великосветским львицам, приняла его, нежась в постели. После спектаклей она никогда не вставала раньше полудня.
Мари Шанмеле в феврале перевалило за 27, Пикару — в июле исполнится 49. Они были знакомы по Руану, где его капризная знакомая, умирая со страху, впервые вкусила запретный плод: выступила пред публикой на сцене. В тот год аббат был старше Мари ровно вдвое.
Прошлым летом Мари перебралась, наконец, в Париж. Она подвизалась в театре Маре, и Пикар с изумлением примечал как провинциальная Клеопатра не по дням, а по часам преображалась в серьезную, освоившуюся в нелегком ремесле, трагедийную актрису. Природа, не скупясь, одарила Шанмеле красотой, сильным голосом и памятью. Ей не хватало отточенности манер и дикции трагиков Бургундского отеля, но эти пробелы с лихвой возмещались молодостью и обаянием. Дворянин Флоридор, в прошлом актер театра Маре, а ныне кумир Бургундского отеля, уже зазывал Мари последовать его примеру.
Восторженные поклонники, сменяя друг друга, пресмыкались у ног Шанмеле, наперебой задабривая щедрыми знаками мужского внимания. Свежей раной кровоточило у Пикара ожидание неминуемой разлуки. Боже, как любил он насмешливую гордячку!
Пеньюар без рукавов обнажал гибкие, тонкие как виноградные лозы руки Мари. Каштановые пряди скрывали худенькие мальчишеские плечи. Выглядела Мари без грима усталым подростком: под глазами на осунувшемся скуластом личике залегли синеватые тени. Лихорадка на нижней губе.
Пикар сидел у постели, лаская нежную руку Мари длинными узловатыми пальцами. Они обменялись ничего не значащими фразами.
— Вот и снова мы расстаемся, Мари, — с печалью улыбнулся аббат, та свернулась в постели шаловливым котенком. — Я знаю, тебе нет дела до меня. А мне горестно уезжать. Лето потянется невыносимо, и когда-то вновь увидишь тебя.
— Полноте, милый Жан. Разве премудрый астроном может сожалеть о простой комедиантке? Вы покидаете обсерваторию?
— Да, уже собрался в путь …
— Сыграйте мне что-нибудь на прощанье, Жан.
Пикар не заставил себя упрашивать. Он пересел за эпинет и положил руки на клавиши.
До чего же бездонным человеком был этот аббат! Скованный в движениях, со смущенной улыбкой, он может днями не проронить ни слова, но его молчание никому не в тягость. Вместе с тем он может — и это знают немногие! — загореться, тряхнуть рассыпающимися по плечам кудрями, стать рыцарем, доверчиво распахнуть врата нестареющей души, и тогда оказывается, этот неумейка способен дурачиться до упаду, и играть на эпинете, и декламировать крамольные катрены Теофиля де Вио:
…Существа в обличье странном
У природы не в чести:
Редки встречи с великаном,
Трудно карлика найти.
Мало женщин, как Елена,
Нет, как Нестор, мудрецов,
Крепче пьяницы Селена
Мало в мире молодцов …
Редко высшее блаженство,
Редок час великих мук,
И так мало совершенства
В том, что видим мы вокруг …
Пикар сидел ссутулившись, поредевшие волосы — он не носил париков — сбились на лбу, руки аббата изъели морщины. Но Мари не могла оторвать пораженного взгляда от его рук, — чутких мужских рук с узловатыми суставами и просинью набухших вен. Шанмеле вспомнила все, что связывало ее с Пикаром. Она видела его точно таким, каким повстречала пять лет назад: умным, заботливым, бескорыстным.
— О чем вы скорбите, милый Жан?
— У меня нет причин радоваться …
— Полноте. Обсерватория будет строиться. Это же великое свершение вашей жизни. Наладились ли отношения с директором?
— Ах, если бы это зависело от меня. Он приехал и сразу слег. Ничего страшного, просто устал с дороги. Я его не тревожил. Но чем дальше, тем больше в его поведении необъяснимых мотивов. Он избегает меня. Несколько раз я хотел затеять разговор, но он становится глух и нем. Тайком ездит куда-то. Знаю, что он часто общается с жирным Фурро, откупщиком. Честное слово, я не желаю ему ничего дурного! Я вовсе не хочу с ним ссориться, ведь я сам ратовал за его приглашение в Париж. Наверное, недоверие рано или поздно пройдет. А пока я решил, что не имею права тратить время попусту, не могу дожидаться объяснения с ним, и снова отправляюсь в Амьен …
— Милый Жан, ну что вы ездите в Амьен да в Амьен. Ехали бы в наш родной Руан! Навестили бы там моих домашних! Ведь из Парижа, что ехать в Амьен, что в Руан — одно и то же.
— Глупенькая, я должен измерить дугу меридиана.
— Да! А что такое меридиан? — встрепенулась Мари.
— Господи, это же так скучно. Меридиан — воображаемая линия, которая идет строго с севера на юг. Если ехать из Парижа все время на север, то приедешь как раз в Амьен: они лежат на одном и том же меридиане. Мне надо измерить часть меридиана с разностью широт в один градус. Когда я узнаю длину одного градуса меридиана, я исчислю потом радиус земного шара …
Кем же она ему приходится? Пикар всматривался в знакомые черты. Как она изменилась за пять лет. Неумеренное потребление косметики скоро загубит шелковистую кожу, годы сотрут живость зеленоватых глаз. Преклонение льстецов вскормит эгоистическую самовлюбленность.
Пикар любил ее трогательно и беззаветно. Но он незнатен и небогат. Он должен быть безмерно благодарен судьбе и за объедки. У него мало по-настоящему задушевных друзей. В приветливом доме на улице Кипящего Горшка он может без задних мыслей делиться своими замыслами и огорчениями.
Но и это вряд ли продлится долго. Мари нуждается в фимиаме столичных воздыхателей как драгоценный камень — в золотой оправе. Она упивается победами. Раскошеливающиеся сердцееды оттеняют успех актрисы точно так же, как чернота слуг-мавров — бледность придворных див. Ах, Пикар, Пикар …
— Милый Жан, но разве никто-никто до вас не удосужился смерить у Земли ее пышную талию?
— Конечно мерили. Во Франции полтора столетия назад придворный врач Франциска I измерил дугу от Парижа до Амьена с помощью колеса …
— Он катил колесо?!
— Нет-нет, он нанял экипаж, измерил длину обода заднего колеса и приспособил к нему колокольчик, который звякал после каждого оборота …
— И вы тоже поедете в Амьен под звон колокольчика?
— Охота тебе смеяться надо мной. Я буду измерять дугу меридиана с помощью триангуляции. Ты ведь знаешь как трудно измерять расстояния: на пути то и дело попадаются леса, лощины, реки и постройки. А я измерю одну короткую линию на самом ровном и удобном месте — базис. А дальше буду измерять только углы воображаемых треугольников. И представь себе, толику терпения — и уже дома, за столом, в тишине, заходя время от времени к тебе, пользуясь измеренным базисом и множеством углов, я вычислю, наконец, то, что мне и надобно: длину одного градуса Парижского меридиана …
— Милый Жан, но я не понимаю самого главного! Зачем нужно измерять Землю, которую мерили-перемерили столько раз? — скучая спросила Мари. Мари-Красавица звали ее в Руане, божественная Шанмеле — в Париже. ‘Отчего она так скверно выглядит’, — снова подумалось Пикару.
— Глупенькая! Ну с какой точностью можно измерить Землю, двигаясь по дороге? Дорога петляет, вьется то вверх, то вниз. А в моих измерениях при расстоянии в 60 тысяч туазов, я не сделаю ошибки больше чем в 5-6 туазов …
— Пять-шесть туазов на пути из Парижа в Амьен? Вы меня разыгрываете! Да и кому нужен такой педантизм? — Шанмеле уселась, спустив босые ноги с постели.
— Ты угодила в точку, Мари. Я действительно не знаю, кому нужна сегодня такая точность. Но пути науки, также как пути Господни — неисповедимы. Я не сомневаюсь, что точные размеры Земли, которую ты попираешь, рано или поздно, может еще при мой жизни, может и позднее, кому-нибудь пригодятся …
Шанмеле сосредоточенно подвинула к себе на туалетном столике пудру и румяна от Марсиаля, самого дорогого парижского перчатника и парфюмера. Пикара шокировала бесстыжая привычка Мари румяниться и подводить брови в его присутствии. Пикар протянул руку и коснулся скрытого завитками локонов стылого плеча.
Стройная фигурка ребячливо сжалась, Мари обхватила колени руками:
— Мы здесь не одни, Жан …
Пикара бросило в жар:
— Не понимаю …
— Чудак человек, нас трое …
Пикар, кроме шуток, ничего не мог взять в толк. Он остолбенел как Жокрисс.
— Я беременна, Жан … — тихо добавила Мари.
Сердце оборвалось в груди Пикара. Боже, чем не пожертвовал бы он ради ребенка, которого принесла бы ему Мари. Но у него не хватило решимости. Теперь она остается с глазу на глаз со своим ребенком. В этой комнате трое: и он третий — благородный, честный, невезучий Пикар, который должен покинуть Мари, оставить ее в покое. По крайней мере до тех пор, пока она сама не призовет его …
— Ты выходишь замуж?
— Нет … Но, клянусь, я остановлю выбор на человеке, который будет достоин вас… похож на вас … во всех отношениях …
— Долго придется искать другого такого недотепу …
— Не дразните меня, Жан … Это правда … я не шучу … Вы мой наставник … Добрый гений … Это большая честь для вас …
Аббат был сражен. При свете дня, за сутолокой обыденности, ему удавалось кое-как заглушить гложущую тоску. Ночью же, оставаясь с самим собой в одиночестве на скрипучей, неряшливо застланной кровати, он испытывал всепоглощающее неутолимое горе. Пикар до утра вылеживал с открытыми глазами, не будучи в состоянии ни заснуть, ни подняться, ни приняться за работу.
Ему надо было укрыться от нестерпимой боли.
Пикар выехал в Амьен раньше, чем собирался. Он искал забвения в измерении Земли.
Что может быть прекраснее весны? В сумеречных рощах захлебываются соловьи. Царство Флоры повсюду предается безумству бытия. Деревья, травы, цветы — они зимовали сухими и невзрачными, теперь же взапуски пленяют взор солнечными красками лопнувших почек и бутонов.
Цветение! Оргия любви, зачатие плодов, которое незаметно сменяется порой их вызревания — вызревания новой жизни и осуществления задуманного творцом бессмертия — и осенним увяданием. Не таков ли и человек? Он проходит путь от утробы матери до юношеского цветения, и раскрывается ненадолго бутоном — то ли для любви, то ли для иных свершений. Но как предугадать по красочному бутону, что за плоды станут отягощать ветки к сбору урожая? Маслины или предательская волчья ягода?
Пикар оттаял и поддался обаянию весны. Он трудился без устали, короткий сон стал в его глазах досадной помехой, и несбыточные грезы, сокровенные научные помыслы Пикара один за другим обретали осязаемую плоть. Он быстро собрал и испробовал свой инструмент для измерения высот светил над горизонтом. Исход испытаний превзошел ожидания — его зенитный сектор по точности перешагнул пределы, доступные армилле, трикветруму и квадрантам. С зенитным сектором Пикар не замедлил успешно определить астрономическую широту конечного пункта дуги меридиана в Амьене.
Удача осенила аббата своим благословением. Мелочи жизни, текущая обыденность, в путах которой труженик бьется как птица в силках, отступили перед энтузиазмом Пикара. Больше того, причуды ландшафта, сухая нежаркая погода, неожиданные встречи — все складывалось для него в цепь счастливых случайностей. И главное среди них — добрая встреча со старым знакомым Шалю.
Амьенский субделегат — третье лицо в провинции после губернатора и интенданта — искренне обрадовался Пикару и, любуясь собственным великодушием, не дожидаясь просьб, бескорыстно снабжал его необходимыми припасами. Протекция Шалю прочно оградила Пикара от поборов и притеснений беззастенчивых местных чинуш.
Пикар испытывал прилив сил. В течение месяца он завершил рекогносцировку: наметил окончательный вариант тех воображаемых треугольников, которые должны были составить единую цепочку вдоль Парижского меридиана от Амьена до Мальвуазена, близ Парижа.
Заботами Шалю Пикар заполучил в Амьене несколько дельных помощников и вместе с ними объехал все пункты — вершины треугольников, в которых предстояло выполнять измерения углов. Они тщательно проверили, чтобы из каждого пункта были без помех видны соседние, — пункты выбирались на господствующих высотах, чаще всего подле церквей и замков, которые сами по себе служили отличными ориентирами. Пикар чувствовал себя словно зодчий, который, размечая фундамент, уже охватывает мысленным взором контрфорсы и кровли будущего здания и способен увлечь каменщиков собственным воодушевлением. Покровы тайн разверзлись перед ним, и как в экстазе, как в божественном озарении Пикар отчетливо видел пути преодоления всех подводных камней. Трудности в измерении Земли отступали одна за другой, и Пикар, не щадя сил, ловил миг удачи, зная, что такое состояние не может продолжаться безгранично.
Для повышения точности Пикар задумал измерять углы не днем, а ночью, когда прохлада препятствует возникновению струйных воздушных течений. Десятки незавидных дел и делишек обступили его в связи с этим со всех сторон. Следовало разумно разместить помощников, запастись на пунктах провизией, сухим хворостом и дровами, разработать систему сигнализации и, в конечном счете, добиться того, чтобы по ночам во время измерений на трех-пяти пунктах одновременно горели яркие костры.
Расстояния между пунктами составляли когда десять, когда пятнадцать миль, и ездить с пункта на пункт лишний раз было отнюдь непросто. Самое же неприятное заключалось в том, что не было никакой возможности заранее предусмотреть, сколько времени займут измерения: одну, две или больше ночей. Измерения могли прерываться из-за туманов, из-за порчи инструментов, да и по дюжине других, совершенно немыслимых причин. При несогласии нескольких результатов измерения повторялись, и помощники Пикара на удаленных пунктах, снабженные прокормом и дровами, должны были спокойно оставаться на местах столько, сколько требуется, зажигая костры по обусловленным сигналам, и лишь по обусловленным же сигналам переезжать с одного пункта на другой.
Творческая мысль Пикара вырвалась на волю, сбросив вериги, которые давили ее в Париже. Он всецело отдался делу, требовавшему тщания и полного напряжения физических сил. Он работал как раб, как галерный каторжник. Вставал рано утром и обязательно, во что бы то ни стало, кончал обработку выполненных накануне измерений. К полудню, как правило, ложился ненадолго отдохнуть, но во второй половине дня снова принимался за дела, когда возникала необходимость, ездил к своим помощникам или в Амьен. Местные жители относились к деятельности Пикара настороженно, и ему часто приходилось улаживать недоразумения. Вечерние часы занимала подготовка инструментов. Краткая передышка, и через час после захода Солнца — снова измерения, для которых Пикар использовал по возможности все благоприятное время. Едва брезжил первыми проблесками зари холодный рассвет, аббат вынужден был прекращать изнурительную работу. Короткий чуткий сон, обработка наблюдений, и снова на муле, несмотря на возраст, Пикар спешит с пункта на пункт во имя величественной цели измерения радиуса земного шара!
Все эти месяцы Пикар объезжал Париж стороной.Сердечная боль его притупилась, он реже вспоминал и Шанмеле, и Кассини. Скитаясь по Франции, Пикар оказался во власти новых чувств и новых дум.
Запущенные поля и неухоженные нивы Иль-де-Франса распростерлись перед сострадательным взором аббата Пикара,истоптанные, скудные.
Французская провинция … В эпоху древнего Рима провинция означала чужие земли, покоренные доблестными легионами вне Апениннского полуострова и управляемые мечом римских консулов. Французская провинция, плодоносные нивы которой могли быть тучными, а угодья — сочными, поставлена была на колени путаными законами короля-Солнце и управлялась вороватыми слугами монсеньера Кольбера. ‘Плодитесь и размножайтесь’, — призывал французов великий Кольбер. Каждый поселянин, женившийся до 20 лет, освобождался от податей сроком на пять лет. Освобождались от податей также отцы девяти оставшихся в живых детей. Но как мыслимо прокормить десять ртов зимой в сырых нетопленных хибарах?
Менмортабли — люди мертвой руки, сервы, вилланы, девяносто семь из каждой сотни жителей королевства, под страхом кнута, дыбы и постоя драгун с каменными лицами относили последнюю горсть зерна в счет податей, которыми обложил их удалой король и его озорное дворянство. Крестьянин отдавал десятину церкви, платил королю талью — налог с имущества — и капитацию — подушный налог, работал на барщине, выплачивал аренду за пользование своим земельным наделом, оплачивал пеаж — плату за проезд по земле сеньора. Он платил подати по случаю свадьбы принцесс и рождения сеньоровых детей. Жирные феодальные привилегии — баналитеты — давали сеньорам дополнительное право обобрать крестьянина до последней нитки. Под угрозой конфискации урожая он обязан был обмолачивать зерно на мельнице сеньора, печь хлеб в его пекарне, давить виноград на его давильне, и все это за плату, которую для данного случая изволил устанавливать сам сеньор.
Злоупотребления переполняли чашу народного терпения. Припертый к стене морем ремонстраций, слезных прошений и бунтов, король направлял в провинции чрезвычайные следственные комиссии с неограниченными полномочиями. Наступали Великие Дни, — время краткосрочного отдыха крестьянина и подмастерья.
Суды Великих Дней работали не покладая рук, по три-четыре месяца кряду. Смертные приговоры выносились направо и налево. И в гробовом молчании взмыленные палачи рубили на эшафотах головы восковых изображений разбойных сеньоров. Последние наблюдали за этим зрелищем из высоких стрельчатых окон своих замков с раздражением и порицанием.
По истечении сроков любезные советники Великих Дней разъезжались по домам, и жизнь возвращалась на круги своя с той только разницей, что сеньоры торопились наверстать упущенное.
Погруженный в горестные думы, Пикар терял время в ожидании огня у Бретея. Ночь давно вступила в свои права. Помощник на пункте близ Бретея не подавал признаков жизни. Сигнальщик в который раз принимался, чертыхаясь, размахивать длинным шестом с пуком зажженной смолы. У костра грели руки повар и грамотей, который в процессе измерений при свете факела записывал за Пикаром бесконечные колонки цифр: градусы, минуты и секунды — углы, отсчитанные в различных комбинациях при наведениях телескопической трубы с крестом нитей последовательно на все мерцающие в ночи едва различимые светлячки далеких визирных огней.
— Не разбегаться, господа, — выкрикнул, дерзнувши вступить в круг света от костра, молоденький офицерик, слышно было, как перед этим он боязливо обнажил шпагу. — Вы окружены. Именем короля все задерживаются для объяснений. Не двигайтесь, иначе, слово дворянина, здесь запахнет трупами! Мы перебьем всех до одного! — офицерик выпалил эту галиматью, поеживаясь и тщетно тужась придать себе устрашающий вид.
— Кто вы такой, месье, и что вам угодно? — кротко спросил Пикар, сохраняя спокойствие, обличье юного офицера не давало оснований заподозрить в нем переодетого злодея. — Вы полицейский?
— Я офицер его величества французского короля, — гордо ответил незванный пришелец, — и со мной отряд фузильеров. Меня оторвали ото сна, чтобы захватить врасплох всех субъектов, которые в здешних краях по ночам кощунствуют и эанимаются черной магией. При неповиновении применю оружие. Вам надлежит следовать за мной …
— Помилуйте, господин офицер. Мое имя аббат Пикар. Я состою на иждивении королевской академии наук в Париже и выполняю поручение, предписанное лично Его Величеством и монсеньером Кольбером. Извольте удостовериться в моих полномочиях… — Но приглашение Пикара взглянуть на документы, казалось, нагнало на пришельца панический ужас, надо полагать, юнец не шибко разумел в грамоте.
— Фузильеры, ко мне! — выкрикнул офицерик, что есть мочи, в зябкую тьму, и по треску ломаемых кустов Пикар сообразил, что петля затягивается. Их холм был обложен по всем правилам осадного искусства.
— Вы чините препятствия научным исследованиям, месье. Вы ответите за самоуправство перед субделегатом Шалю …
— Мне дан приказ препроводить всех к маркизу. Время позднее, аббат. Пойдете добровольно или вас придется понуждать …
— Куда надобно идти?
— Мы стоим у монастыря в трех милях отсюда.
— Еще одна потерянная ночь! Жакен, дайте знак потушить костры на Лесной горе и у церкви святого Бавона …
— Никаких знаков, — оживился офицерик. — Мне предписано воспрепятствовать …
— Да какой осел приказывает вам в конце концов, Боже мой, — вспылил Пикар. Надо было предпринять что-то, возражать, возмущаться, но его на это не хватило. Он, как всегда, подчинился грубой силе.
Странная процессия проследовала вскоре по ночной дороге. Впереди шагал молодой офицер вместе с Пикаром. За ними в окружении солдат с мушкетами и факелами поспешили, натерпевшись страху, грамотей, повар и сигнальщик. Инструменты, как следы преступления, оставили на холме под присмотром крепкой охраны.
Шли молча. Пикар, приуготавливаясь к неприятному диалогу с самодуром-маркизом, искренне недоумевал. Помощь Шалю была действенной, и субдедегат действительно поставил в известность о градусном измерении Пикара все окрестное начальство от мала до велика. Откуда же свалилась ему на голову эта орда? И почему в самом деле их задержали не полицейские, а королевские стрелки?
Дорога вывела путников к военному лагерю, наспех разбитому под стенами монастыря.
— Ага, изловили-таки голубчиков! Сатанинское племя! Аспиды! — обрадовался, завидев их, караульный сержант и набожно перекрестился. Часовые знали конвойных в лицо и пропустили, не спрашивая пароля. Также без звука пропустил их дневальный у скудно освещенного парусинового шатра.
— Аббат Пикар! Прости меня Бог! До чего же я опростоволосился, — ахнул, устремив на вошедших воспаленные от бессонницы глаза, сидящий за шатким походным столом лейтенант де Вобан. От отринул от себя ворох чертежей, сокрушенно поднялся и вышел навстречу смутившемуся аббату. — Господин д’Обиньяк, мы с вами оказались жертвами роковой оплошности. Остается надеяться лишь на снисхождение со стороны месье Пикара, которого мы без малейшей надобности оторвали от занятий. Вы свободны д’Обиньяк. Устройте людей месье Пикара и прикажите их накормить. Мы постараемся загладить свою вину, дорогой аббат.
Пикар перекрестил де Вобана и от души обнял:
— Мне и в голову не могло придти встретиться с вами под Амьеном!
— Мой обоз живет на колесах: то Франш-Конте, то Фландрия, то Пиринеи. У Франции так много неспокойных границ!
— С каких пор вы стали ни с того, ни с сего хватать на дорогах честных людей?
— Бог мой, да вас тут почитают святотатцами и голландскими шпионами …
— Я же прекрасно известен властям в Амьене!
— Что власти! Хорошо вас еще не побили камнями! Вы тут всем намозолили глаза, дорогой аббат, ночи напролет жжете костры у церквей и подаете неведомые знаки. На вас тотчас доносят властям, а те не чешутся. Стоило мне здесь появиться, как ко мне сразу же ввалилась депутация. В наших краях, говорят, проклятые голландские свиньи каждую ночь крадут детей и служат черные мессы. Продажные шкуры-интенданты с ними заодно…
— И вы поверили?
— Поверить — не поверил, да не сообразил, в чем дело! Вот и убедили меня как королевского офицера вступиться, послал д’Обиньяка …
— Мы с вами не виделись с тех пор, как вы получили патент сюринтенданта, любезный маркиз. Как-то вам теперь живется-можется?
— Поверите ли, месье Пикар, гораздо проще. Лувуа, мой патрон, славится крутым нравом, но мне по душе его энергия и напористость. Помощи от него не дождешься, но он никогда не мешает. Лувуа забрал такую власть при дворе, что ему уже нет надобности лезть во все щели и поддерживать собственное реноме за мой счёт. Несколько раз он даже брал меня с собой к королю. Так что я могу многое строить на свои страх и риск. Известное дело, или горшок в печь, или голова с плеч!
— Откуда же вы черпаете время? Вы мне столько рассказывали о ваших теоретических новинках. Вы что, забросили их совсем?
— Да нет, отчего же. Кесарю — кесарево, а мое всегда при мне. Работаю, как и вы, по ночам.
Разговор оборвался. В лесу надсадно ухнула сова, и вязкая тишина ночи вновь сомкнулась над тусклым пламенем свечи. Вобан и Пикар понимали друг друга без слов, читали мысли на расстоянии. Трудяги и скептики, они оба не поддавались модным суевериям века: они посмеивались над духами огня, сильфами и саламандрами. Ни тот, ни другой не верил ни в магию, ни в астральные предзнаменования. Но как можно было отрицать взаимное притяжение, чудесное родство душ, родившееся на тернистой стезе познания истины! Разве возможно отрицать тождественное биение сердец, не первый год добровольно менявших уют столичных особняков на едкий дым кочевья.
— Лелею мечту набраться смелости, — глаза Вобана сверкнули решимостью, — и вручить королю проект реформы податей.
— Землепашцы обездолены …
— Сами по себе королевские подати не разорительны. Горе, что в обход короля крестьян доят откупщики, губернатор, наместник, интендант, субделегат, сеньор, дети сеньора, — Вобан извлек из кипы картонов и рукописей на колченогом столе несколько листков, испещренных бисерным почерком.
— Разъезжая, имею возможность собирать и сопоставлять факты без предвзятости: на каждое экю для казны у крестьян выколачивают еще девять.
— Эта тема, должно быть, пришлась бы по вкусу монсеньеру Кольберу. Но, поговаривают, тем, кто служит Лувуа, заказана дорога к Кольберу, равно как для служащих Кольбера нет хода к Лувуа. Думаете, правда?
— Чего ж тут думать? Лувуа рубанул мне это напрямик. Сунуться к Кольберу — порвать с Лувуа. А самого Лувуа эти проблемы волнуют как хромого кота менуэт. Остается одно: набраться терпения, приготовиться и улучить момент на аудиенции у короля.
— Восхищаюсь вашей хваткой, мой юный друг, вашей твердой поступью, уверенностью в своих силах …
— Да что вы, дорогой аббат. Можно подумать, вас гложут нескончаемые сомнения? Разве вы, берясь за новое предприятие, бываете неуверены в собственных силах?
Пикар мял в загрубевших пальцах оплывший воск. Светлый ум, доброжелательство, гордость причудливо сочетались в этом человеке с ребячливой неуверенностью, наивностью, он смело смотрел на десятилетия вперед и робел, когда речь заходила о сегодняшнем дне.
— Мне трудно объяснить свою слабость, маркиз. Чаще всего со мной происходит прямо противоположное тому, о чем вы говорите. Я бываю уверен в своих силах, но редко решаюсь положить начало новым предприятиям. Да что далеко ходить за примерами? Меня тоже волнуют проблемы справедливых налогов, и я тоже имею на сей счет определенное суждение, — аббат встал и прошелея по палатке. — Я бы мог при случае даже изложить его монсеньеру Кольберу, но ведь одной беседой дело не кончится: придется писать, спорить, заседать … Как только я вспоминаю обо всем этом, у меня опускаются руки … Да охранит вас Господь, сын мой! Я с радостью поделюсь с вами своими мыслями. Я знаю, ваше слово не расходится с делом. Вам все это по плечу!
— Мне, честное слово, неловко, месье Пикар! Я ремесленник, строитель крепостей, солдат, а вы прославленный ученый! Ваши трактаты читают по всему белу свету!
— Вы читали?
— Не след, право, укорять меня за досадные пробелы. Их много! Зачем равняться на строителя крепостей? Я стараюсь читать больше, но не всегда успеваю. Мне стыдно, месье Пикар, ваши книги действительно ни разу не попадали мне в руки …
— Не удивительно. Их у меня нет …
— Всегда-то вы умаляете, свои заслуги, аббат. Но как же тогда, спрошу я, ваше имя приобрело известность? Мог бы я, например, приобрести славу строителя крепостей, не построив ни одного укрепления? Так не бывает. А вы известны всему миру как первый во Франции астроном. Вы — член Парижской академии наук. Разве можно достигнуть положения в ученом мире, не создав ни одной книги?..
Незримые демоны мглы кружили над палаткой, изредка врываясь в нее сиплыми голосами ночных хозяев леса. Во всеоружии своих аргументов Пикар стоял перед Вобаном как пеший рыцарь в тесных латах, которые сковывают движения, не спасая от разящего удара копья:
— Можно ли считать зодчим того, кто не построил в жизни ни одного здания? Существуют ли писатели, не пишущие книг, и ученые, не сделавшие открытий? — Пикар обращался скорее к самому себе, чем к Вобану.
— В вашем вопросе, любезный аббат, невольно слышится тайный намек, но моим первым порывом остается воскликнуть: ‘Нет, нет и нет!’
— О, не торопитесь с приговором, маркиз, — перебил Пикар, как равный с равным кладя ему руку на плечо. — Ужель неуклюжий язык, бич воздуха, грубое обличье мысли, способен воплотить без потерь глубину мира чувств и плоды наших размышлений. В любом изречении, сколь бы изысканной ни казалась его форма, есть доля истины и крупица лжи …
— Как это смахивает на мораль иезуитов!
— Избави Бог, маркиз. Меня уж скорее можно упрекнуть в приверженности янсенизму. Причем здесь иезуиты? Я хочу сказать, что жизнь многогранна. Как только вы облекаете мысль в грубую словесную плоть, а потом сосредотачиваетесь на этом предмете, вы тотчас обнаруживаете множество нюансов, которые ускользнули за рамки вашего изречения. В чем-то оно оказывается справедливым, в чем-то спорным, в чем-то по-просту неверным …
— И все-таки я не берусь представить себе писателя без книг и ученого — без открытий!
— Но кто такой по-вашему писатель, зодчий, ученый? Комментатор незыблемых авторитетов? Кого вы предпочитаете, маркиз: компилятора, выуживающего из пыльных фолиантов окаменевшие догмы, или смельчака, который не боясь промахов, ловит в свой парус ветер перемен?
— Вы прекрасно знаете, что мне по душе только второе!
— Значит и писатель, и зодчий, и ученый — прежде всего философы, бестрепетные первопроходцы, которые не страшатся нехоженных троп …
— Не понимаю, к чему вы клоните, аббат?
— Что ж тут не понять, милый маркиз. Все очень просто, и я позволю отвлечь вас притчей. В природе нет ничего совершеннее человеческого тела, не правда ли? Так не глупо ли противопоставлять друг другу руки, ноги, голову или желудок в ущерб всему остальному? — Пикар в этом споре оказался вынужденным защищать свое жизненное кредо. — Что могут создать руки, если тело не крепко стоит на ногах, дурно варит желудок или совсем не работает голова! Организм должен быть здоров, а это достигается жизенными соками, которые без устали его оплодотворяют! Они объединяют руки, ноги и все остальное в живого человека. Жизенные соки королевства — вот кто такие зодчий, ученый и писатель! Разве справедливо величать писателем пачкуна, кто хлеба ради наворочал из книг, которых никто не читает, лестницу на Монблан! И разве грешно назвать подлинным писателем того мыслителя, который вдохновил многих других, чьи чувства и мысли, воплощенные в осязаемую форму радением его последователей, стали знамением эпохи …
Пикар был весь во власти охвативших его переживаний.
— … Я приведу в пример великого Галилея. Ведь он не изобретал подзорную трубу. Это сделали задолго до него голландцы. И ему не принадлежит честь быть первым, кто навел ее на звездное небо. Это сделало до него, по крайней мере, несколько англичан. Однако все это нисколько не умаляет величие Галилея. Его предшественники один за другим проскочили мимо увиденного. Они полагали, что телескопы порождают иллюзии. Галилей же первым уяснил, что дело не в иллюзиях, не в обмане зрения: просто-напросто телескопы бывают более совершенными и менее совершенными. Галилей первым постиг значение того, что он увидел. Он открыл нам всем глаза. И ему — а никому другому — обязаны мы теперь величайшим обновлением астрономии … А Колумб?.. У него хватило отваги пересечь океан, но он не понял, что сделал. Он не понял, что представляет собой его Земля Святого Креста. Он не понял, что открыл новый материк …
— Да, и он поплатился за это. Материк стал не Христофорией, не Колумбианой, а получил имя Америго Веспуччи …
— Человек — могущественный титан, — продолжал Пикар, — но этот титан слеп. И воистину велик не тот, кто в поте лица оставляет по себе многочисленные памятные следы, а лишь тот, кто помогает при этом другим людям прозреть — тот, кто открывает человеку глаза на истину …
— Допустим, я хотел бы согласиться с вами, аббат. Но люди бренны, а в мире остаются для потомков лишь творения их рук. Через сто, двести, тысячу лет о зодчих будут судить только по их постройкам, об ученых — по открытиям, о писателях — по книгам. Я знаю, что Евклид — велик, но кому известно, стоял ли бок о бок с ним Корифей, превосходивший его по силе интеллекта …
— В этом-то и заключено величайшее несовершенство человеческих критериев. Возьмите в руки труды моего учителя Гассенди, и вы вряд ли составите о нем достоверное впечатление. Между тем, оглянитесь по сторонам. Кого он вдохновлял, кого взрастил, в кого вдохнул великий дух эпикурейства? Это когорта славнейших имен. Декарт оттачивал свой полемический дар на оселке его ума. Сирано де Бержерак — нуждается ли в особом представлении? Разве вы не знаете, что речи профессоров лунной академии у Сирано слово в слово по-французски повторяют латинские высказывания Гассенди. А Бернье, открывший французам глаза на бытие восточных деспотов? Или бесподобный Мольер? — обычная сдержанность изменила Пикару. Он отстаивал свои убеждения страстно и непреклонно. — Уверяю вас, без вольнолюбивого духа Гассенди, без его писательского дара все они не стали бы тем, чего достигли сегодня. И я провозглашаю Гассенди не только великим философом, но и величайшим писателем нашего века. Его последователи-писатели видят мир таким, каким увидел его Гассенди. Он направил их мастерство в животворное русло. Он создал ткань, которую последователи расцветили пышными цветами своих индивидуальностей …
— Интересно, а мог бы сам Гассенди писать как пишет его ученик Мольер?
— Я увлекся и позабыл заповедь, с которой начал, в любом утверждении есть доля истины и доля лжи. Вы тысячу раз правы, маркиз: Гассенди был величайшим умом, носителем идей, но он не был человеком действия. Он не мог писать как Мольер. Чаще всего вдохновляющая идея, великий замысел, те жизненные соки, о которых я говорил, отделены от их практического воплощения. Когда же они объединяются — мир посещает новый титан, демиург, которому нет равных среди смертных. — Аббат поник, его речь окрасилась горечью. — Не удивляйтесь, дорогой маркиз, почему я горячо беру под защиту своего учителя: человека, обладавшего незаурядным умом, и не оставившего по себе достойной памяти в книгах и ученых трактатах. Я защищаю самого себя. Я тоже не титан и не демиург. По складу характера, по образу жизни я не далеко ушел от Гассенди, маркиз. И я только утешаю себя сознанием, что людям необходимо порой оторваться от повседневных дел, и задуматься, и заглянуть в самих себя, и подумать о будущем науки, — во всем этом я могу принести некоторую пользу, хотя и не спешу сам с сочинением ученых трактатов. Разве наша с вами беседа бесплодна?
— Ну что вы, месье Пикар! Интересные мысли нельзя сравнить ни с чем иным. Мы с вами обменяемся башмаками — у каждого все равно остается по одной паре, а если мы обменяемся мыслями — у каждого их будет уже по две. Вы действительно заставили меня о многом задуматься. Но я не изменил точки зрения в одном. Человек обязан стремиться к осуществлению своих замыслов. Он должен уметь постоять и за себя, и за свои идеи!
Мне этого не дано. Я предпочитаю отойти в сторону. Теперь я сознательно берусь только за такие работы, в которых меньше всего завишу от других. Вы знаете, я измеряю Землю. Это трудоемкая работа, и заведомо известно, что в итоге ее не будет никакого научного открытия: не появится ни закона Пикара, ни теоремы Пикара … Но мне вовсе не стыдно, когда меня величают ученым. Кто скажет, что я не заслужил это звание?.. Теперь я хочу уточнить размеры планеты, на которой все мы живем. Я глубоко убежден, что рано или поздно полученная величина окажется необходимой. Кто-то должен взять на себя труд насущный и неблагодарный. И я готов это сделать …
Всецело на вашей стороне, дорогой аббат. Презрения достойны лишь те, кто скрывает беспомощность за красивой латынью, изображая из себя маститых эрудитов. Да, кстати, все хочу у вас спросить, как поживает ваш пришлый астроном, профессор Кассини, если мне не изменяет память?
— Откуда вы его знаете, маркиз?
— О, это незабвенная встреча. Я столкнулся с ним единожды под Лионом, когда он держал путь в Париж. Ну и феномен!
— Увы, такова горькая правда, — Пикару неприятно было ворошить парижские переживания. — Он оказался человеком недалеким, но себе на уме. Кассини не внемлет голосу разума. Он глух к окружающим …
— Вы простите меня, дорогой аббат, но винить здесь некого. Кто вас тянул за язык приглашать его? Хорош бы я был, коли накликал бы себе на шею лишнего нахлебника. Ныне я сам себе голова, мой титул надежно ограждает меня от вмешательства любых невежд. Не будь этого: сегодня приедет один Кассини, завтра другой. Не стремись быть близок к королю, но стремись, чтобы между тобой и Его Величеством было меньше инстанций!
‘Боже мой, — думал Пикар, — неужели так оно и ведется? Неужели мой юный друг прав, и от этого никуда не уйти? Неужели истина заключена в волчьей схватке за право мыслить, творить, высказываться?’
— Нет, — грустно заключил аббат, — я остаюсь при убежденности, что правда торжествует. Правое дело рано или поздно прокладывает себе дорогу к умам, и призвание ученого состоит в том, чтобы уделять время науке, а не тонуть в дворцовых интригах. С Кассини просто не повезло, уж такой он оказался исключительно странный человек. Я пытался даже зажечь его свежей идеей, но он, как всегда, промолчал. Вам эта идея, между прочим, тоже должна быть небезразлична. Я вскоре кончу измерять дугу от Амьена до Парижа для определения радиуса Земли. Но есть прямой смысл продолжать работу — продлить ряд триангуляции вдоль Парижского меридиана по всей стране от северной границы Франции до южной. На основе этой точной сети триангуляции мы проведем повсеместные съемки карт …
— Великолепная мысль, — восторженно откликнулся Вобан, и они с увлечением принялись за обсуждение деталей.
Предрассветную тишину нарушили нестройные крики караульных. Вобан насторожился и пригласил Пикара последовать за ним на свежий воздух. Небо на востоке просветлело. Клубились по низинам белесые лохмотья тумана. Над кронами деревьев словно нехотя возносилась во всем своем великолепии холодная утренняя звезда пастухов — Венера.
Дневальный вел навстречу Вобану человека, в котором Пикар издалека признал своего ученика Франсуа Мальбранша.
— Ну и ночка! — воскликнул озадаченный Пикар. — Откуда вы, Франсуа? Разрешите вам представить, маркиз, этого отчаянного непоседу, самого молодого и самого неугомонного из моих учеников: месье Мальбранш.
— К вашим услугам, — поклонился де Вобан.
— После прискорбного отъезда месье Озу, у меня на попечении осталось двое: месье Мальбранш и Рише.
— Выкиньте Рише из головы, — крикнул Мальбранш.
— В чем дело? Что случилось?
— Я тщетно рыскаю вслед за вами целую ночь, месье …
— Что-то неладно, любезный аббат. Мне лучше оставить вас наедине, — де Вобан отпустил караульного, отдав приказание беспрепятственно пропускать гостей из лагеря и обратно.
Пикар вместе с Мальбраншем уединились на темной дороге, идущей вдоль опушки леса. Ночная сырость пробирала до костей.
— Я покинул Париж позавчера, думал обойтись одним ночлегом. Решил, вряд ли может случиться, чтоб ваша работа осталась тут незамеченной, думал — отыщу вас до ночи. Я быстро нашел верный след, но дальше началась чертовщина. Я испугался за вас, скакал всю ночь …
Мальбранш озяб и падал от усталости. Но мог ли он лечь спать, не объяснив, ради чего добывал лошадь, летел во весь опор, набив мозоли, ради чего искал Пикара глухой ночью по окрестным селениям:
— Как только вы уехали, все пошло вверх дном. Он — оборотень, двуликий Янус. Вызывает к себе по одиночке, шепчет, грозит, науськивает одних на других. Всем говорит разное. Он околдовал Рише. Вы должны, — вам необходимо немедленно появиться в Париже …
— Зачем я поеду?..
— Только вы можете вывести Кассини на чистую воду. Вы покажете всем, кто он такой. Вы защитите наше общее дело …
— Я уверен, Мальбранш, что выношенные нами мысли об организации обсерватории верны. Обсерватория не нуждается в защите. Нас рассудит жизнь …
— О, пресвятая дева! Да он уже переманил Рише на свою сторону. Он твердит повсюду, что вы бездарный ученый, никуда не годный профан. Рише предал вас, отрекся. Я не в состоянии один биться против всех, защищать вас и защищать наше общее дело …
— Я взялся за измерение Земли, Мальбранш, и я не брошу его на полпути. Мое место здесь. Я не поеду в Париж, Мальбранш…

XXII. ИТАЛЬЯНСКОЕ ТРИО

Не хватает слов выразить смущение. Злонамеренный фарс! И сюзерен французского дворянства созерцает сие разнузданное бесстыдство! Кассини исподлобья метнул взгляд в сторону восседающего на отдалении короля: Людовик с оттопыренной губой самозабвенно млел, склонив голову набок.
На помосте импровизированного театра в парке Шамбора — в помещении бывшей кордегардии — давали премьеру ‘Господина де Пурсоньяка’. Новая вещица Жан-Батиста Мольера писана была впопыхах, за два месяца, и совсем неказиста. Пурсоньяк, стесненный в средствах лиможский дворянин, прибывает в столицу, дабы сочетаться законным браком с дочерью богача Оронта. У той, в свою очередь, на примете жених-парижанин, некто Эраст, который натравливает на приезжего ловкача-слугу.
Как только не глумится беспардонный лакей над доверчивым простофилей-лиможцем! Да смешно ли в самом деле, что лакей обряжается пугалом и вульгарно пародируя иностранную речь, обхаживает Оронта, бросая тень на будущего зятя: ‘Я иностранная фламандская купца … Господин де Пурсоньяк, мосье, очень много задолжала десять или двенадцать фламандская купца … Восемь месяц уже, как мы получили исполнительная лист, и она отложила расплата со свой кредиторы из приданая, что господин Оронт будет давать за своя дочь … ‘.
Самого Пурсоньяка прощелыга-лакей подло вводит в заблуждение, мороча голову, будто невеста славится легким поведением. Степенного дворянина рвут на части продажные девки, лживо оговаривая, якобы он — их муж, а свора оборванцев вешается несчастному приезжему на шею с воплями ‘Папа! Папа! Папа!’.
Доведенный до отчаяния Пурсоньяк принужден искать спасения, переодевшись в женское платье, и в этот момент его настигают грубияны-швейцарцы:
— Што вы тут телаете в отиношестфе?
— Та она красотка, ей-погу!
— Мамсель, не укотно ли фам пофеселиться с нами на Грефской площати?
— Там однофо лимошскофо тфорянина лофким опрасом фстернут на фысокую переклатину …
Где уж тут блюсти законы гостеприимства? Мудрено ли, что его самого, Кассини, встретили в Париже, попросту сказать мордой об стол.
При дворе известно, что король души не чает в танцах. Он никогда не упускает случая самолично принять участие в дивертисментах, взлет Люлли обязан именно успехам в музыке для королевских балетов. В угоду королю за каждой картиной нечестивого мольеровского фарса следует экстравагантный балетный выход. В ‘Господине де Пурсоньяке’ пляшут все герои: певцы, певицы, балетмейстеры, пажи, любопытные, адвокаты, прокуроры, маски и цыгане. Напасть!
А чего стоит интермедия, в которой Эраст объявляет будто Пурсоньяк страдает тяжким недугом, и шельма-врач клянется:
— Сколько бы он ни убегал, я по суду заставлю его у меня лечиться … Пускай он сдохнет, а я его вылечу …
Пурсоньяк, которого играет сам Мольер, прикрываясь шляпой, огромными прыжками спасается бегством от светочей парижской медицины. С бутафорскими клистирами наперевес охотятся за ним врачи и аптекарь. В гротескных балетных па петляют на помосте Пурсоньяк-Мольер и алчный аптекарь-Люлли. Аптекарь ставит подножку улепетывающему Пурсоньяку, который растягивается на сцене, издает нечленораздельный вопль и, кувыркаясь, защищает себя ниже спины от нацеленного клистира.
Два соавтора комедии, два отпетых Батиста тешат взыскательную публику непристойными вывертами. Какие мысли таятся за их белеными мукой потными лицами, какие чувства выражают кривые ухмылки? Тссс!.. Это не подлежит огласке. Чувства композитора Люлли так же изломаны как его лисьи повадки. О, если б ясновидец заглянул ему в душу, он содрогнулся бы от ненависти, с какой Люлли готов обвислым животом придавить Мольера к грязному полу и вонзить в его тело ведерный клистир. ‘Пускай он сдохнет, а я его вылечу!..’ — будь его воля, Люлли на глазах изумленной публики закатил бы Мольеру такой клистир, от которого ему никогда более не подняться на ноги. О, если бы ненависть могла воплощаться в зримые очертания!..
Спектакль окончен. Подстриженный парк замка Шамбор погружается в обманчивую тишину. Безмолвие нарушает лишь разбойный посвист ветра и шуршанье сухих опадающих листьев. Французский двор проводит в Шамборе божественный месяц октябрь. Ветер уже оголил вершины деревьев, и те жмутся как дамы перед отходом ко сну, распустив нижние юбки и теша себя надеждой снова щегольнуть по весне новым изумрудным убранством.
Королевский замок Шамбор расположен в дивном, вызолоченном осенью, парке чуть в стороне от Луары, между Орлеаном и Блуа. Он выстроен в прошлом веке Франциском I в вычурном стиле эпохи Ренессанса, со множеством фронтонов, куполов, луковиц, ротонд и галерей под влиянием великого зодчего короля — Леонардо да Винчи. Да будет прославлено во век чудное детище французской архитектуры!
Сказочный замок Шамбор … Триста шестьдесят пять печных труб — по числу дней в году — создают на фоне неба его загадочный силуэт. От подножия удивительного замка устремляется ввысь затейливая лестница, полная, как все здание, очарования и тайны. Два русла этой лестницы, закручиваясь друг подле друга словно лианы, уходят вверх двойной спиралью и заканчиваются выше самых высоких колоколен ажурной светелкой, которую венчает огромный цветок лилии. Две женщины могут одновременно пройти по двум руслам этой лестницы, не заметив друг друга.
Шамбор распирает от полуночных тайн. Стучат каблучками по каменным плитам в гулких переходах замка призрачные незнакомки. Выскальзывают в ночной парк закутанные с головы до пят тени.
Придворная жизнь превосходит своими коллизиями смелые выдумки комедианта Мольера! Как задорно смеется, как хохочет по вечерам, поводя обнаженными плечами, милолицая маркиза д’Эстре с юным виконтом де Рие. И как были бы шокированы непосвященные, узнав, что грациозный виконт, спрятав стыд в кулак, прохлаждается с гризеткой, и в ночной тиши вовсе не пылкий вертопрах, а угрюмый маршал Люксембург шепчет прелестной маркизе старые как мир и вечно волнующие кровь признания в любви, уговаривая ответить ему взаимностью. Четыреста сорок комнат наполняют стоны и преувеличенные вздохи светских любезниц.
Однако что мы видим? Богине Венере не приходит в голову задуть свечи в канделябрах прославленного маэстро Люлли! В его покоях правит Бахус, и как болтливая речка в каменистом ложе нарушает таинства замка Шамбор возбужденная итальянская речь.
— Каково я попрыгал нынче, Атто? — размахивая руками, требует ответа Люлли, и его тон не допускает сомнений в триумфе. Мокрый, взъерошенный, он не сменил еще театрального наряда и расхаживает по гостиной в нелепом балахоне с остроконечным колпаком на голове.
— Не бесчестите ли вы свой редкий музыкальный дар, маэстро, рядясь в обыкновенного шута? — позволил себе вставить словцо Кассини. — Не роняете ли вы даром своего достоинства?
— Ты слишком простодушен, Доменико, — Люлли затрясся от жирного самодовольного смеха. — Я ничего не делаю даром. В нашем-то деле надлежит иметь собачий нюх. Я начинал со скрипки и достиг в ней вершин мастерства. Ну и что? Кому это надобно: смычок во Франции в загоне. Я вовремя схватился за балет. Результаты налицо. Может ли утерять достоинство тот, кто умело стряпает любимые блюда короля?
— Конечно, ты не останешься в накладе, — пропищал с иронией третий собеседник, Атто Мелани, — покуда у власти стоит обжора. А ну как место обжоры заступит любитель изящной словесности, или любитель цветов, или фруктов? — Атто Мелани, знаменитый некогда певец-кастрат, испытал сам горъкие превратности судьбы. Он приобрел популярность в Париже на службе у кардинала Мазарини и сюринтенданта Фуке. Вслед за падением Фуке кастрата вышвырнули вон из Франции, и он чуть было ни канул в Лету. Но вынырнул, его призрел поклонник муз, папа римский Климент IX. В жизни Атто Мелани минувший понтификат запечатлелся золотым веком, меж тем как Кассини не мог вспомнить о папе-миротворце без отвращения. Теперь, когда Атто Мелани на все лады расхваливал покойного растяпу, протянувшего у кормила церкви всего только два года, Кассини воспринимал его тирады с тайным злорадством. После внезапной кончины своего покровителя Атто Мелани вновь утратил завоеванные в Ватикане позиции и пустился в поисках счастья, подолгу не засиживаясь на одном месте, кружить по европейским столицам.
— Ах, любитель фруктов? — возмутился Люлли. С него моментально соскочила напускная беспечность. — Сам ты фрукт! Персик ты мой ненаглядный, — сюсюкал маэстро, обнимая и норовя облобызать кастрата в загорелую плешь . Атто Мелани отбивался. — Признайся, сделай милость — давно хочу тебя спросить! — что тебе отрезали кроме …? Почему у тебя в голове тоже кое-чего не хватает? Или это у тебя от рожденья?
— Ты трепло и бахвал, Люлли. У тебя нет гордости …
— Не роняете ли вы достоинство?- передразнил Люлли, снимая колпак и раскланиваясь. — У тебя нет гордости! А у кого она нынче при дворе? У девиц, которых Луи обхаживает как петух свой курятник? Или у рогоносцев-мужей? Или, может быть, у Мольера, который бьется за каждый ломоть хлеба? Или у пэров, у которых карточных долгов больше чем звезд на небе? Они гнут спину перед кем ни попадя за любые подачки. Я!.. Я — сын мельника — самый гордый человек при дворе, потому что я гну спину только перед королем, — ни перед кем больше! С остальными я говорю то, что думаю. Кассини зелен, его можно на первый раз простить. Но ты, Атто, как был глуп, так глуп и остался …
— Ты достиг высокого положения, Люлли, но вовсе не благодаря уму. Тебе везло …
Люлли плюхнулся боком в огромное мягкое кресло, закинув ноги на гнутый подлокотник. Хозяйским жестом он пригласил Кассини попотчевать всех вином, не разбавляя его водой.
— Выпьем, — молвил Люлли примирительно. — Ты врешь, Атто, что мне везло. Мне было не легче, чем тебе, но я знал, куда идти и что делать …
— Что же ты делал, сын мельника?
— Копил деньги. Я стал богат, неслыханно богат. Слышишь ты, каплун, — сколько раз я советовал тебе думать о черном дне? Ты прав, любители орхидей сменяются любителями закатов или любителями восходов. Сегодня — Шамбор, завтра — Версаль … Только, с одной стороны, Луи молод и вовсе не помышляет о свидании с праотцами на небесах, а с другой стороны, я уже обеспечен до гробовой доски. Я богаче герцогов и графов. Я владею загородными особняками и доходными домами …
— Тебе, конечно, не приходит в голову поделиться с земляком? — пропищал кастрат.
— Зачем? Кому ты нужен? Ты спишь у меня, жрешь и пьешь. Живи, ешь и пей, сколько влезет. Заживешься, — я тебя прогоню. А если я стану сорить деньгами — недолго и вылететь в трубу. Я не жаден, Атто, я практичен. На мне не поездишь! Вкруг меня не кормятся бездари и льстецы. Таким, как ты, Атто, я не даю в руки ни гроша …
— Я далек от мысли считать за благо ходить нагим и нищим, — снова пугливо встрял в разговор Кассини. — Я понимаю, что человеку нужны деньги, — но мне казалось, что их получение имеет смысл до определенного предела. Зачем вам терять время и растрачивать талант на деньги, которые достанутся в лучшем случае вашим детям, а в худшем распылятся. Вы ведь очень немного расходуете на себя, маэстро. Стоит глянуть на ваш костюм — вы чаще всего ходите просто в обносках …
Самому Кассини, проклятье, пришлось заказать еще один придворный жюстокор. Люлли, болтая ногами в кресле, снова предложил астроному наполнить бокалы.
— Всегда любо-дорого послушать, когда кастрат рассуждает о любви, а глухарь — о музыке. По сравнению со мной вы оба нищи как церковные крысы. Можете ли вы понять, зачем нужны деньги таланту?
… Разве у меня не достает вкуса, или не к моим услугам лучшие парижские портные? Разве я не умею одеться? Дуроломы! Какой смысл выставлять богатство напоказ! Мне доставляет удовольствие ходить в обносках! Мольер не имеет права ходить нагишом, ибо он и есть босяк! Он должен прикрывать свою наготу пристойным нарядом. А я могу позволить себе роскошь не думать о чепухе. Потому что я богат!
Захмелев, композитор принялся развивать свою мысль неторопливо, покачивая в такт словам одутловатым животом и плавно размахивая руками. Кассини впитывал его слова как губка.
— Известно ли вам, что благодаря проискам Кольбера у меня из-под носа уплыла привилегия на королекскую академию музыки? Клоп передал патент паршивым мерзавцам Перрену и Камберу. И вот результат: по его милости мой, как вы выражаетесь, талант рискует остаться на бобах. А я хочу делать то, что нравится мне, а вовсе не этому недоноску Кольберу. Мне перебежали дорогу, но я — видит Бог! — рано или поздно встану во главе академии музыки. Для этого нужны деньги, деньги, деньги.
… Хорош бы я был, коли у меня в повиновении не находился бы оркестр, солисты, лучшие певуны. Наплюйте мне в глаза, если хоть кому-нибудь удастся быть со мной фамильярным. Кто встречал у меня на репитиции пьяных оркестрантов? Или, может быть, у меня певицы рискуют маяться простудой больше трех дней кряду? Где секрет, спросите вы? Я отваливаю им такие деньги, которых они ни у кого и ни при каких обстоятельствах не загребут. Ты возразишь, что эти деньги ассигновала королевская казна. Черта с два! Казна забывает выплачивать их и месяц, и два, и полгода. Музыканты давно разбежались бы кто куда, если бы я полагался на казну. Я… — я им плачу из собственной мошны, и никому об этом не докладываю.
… Мольер, негодяй, вот кто досконально понимает эту кухню. И нам с ним вдвоем тесно — не разойтись. Но он у меня на привязи, ха-ха … Он написал ‘Пурсоньяка’, а я сочинил к ‘Пурсоньяку’ музыку. Мало того, итальянские тексты в ‘Пурсоньяке’ — тоже мои! Кто же владелец прекрасного балета: Мольер или Люлли, Люлли или Мольер? Здесь есть над чем поломать голову, господа!
… Мольер тужится перекупить патент на академию музыки, но у него нет лишних денег. Он судорожно ищет покровителя. Разве может быть гордым попрошайка? А у меня есть деньги, и мне нужно только преодолеть упрямство Кольбера. Может ли Мольер тягаться со мной? У него молодая жена, которой он не в состоянии купить лишней обновки, а я и никто иной содержу ее любовников. Он еще только думает выкинуть очередной финт и советуется об этом в постели с женой, а я уже знаю: что, где и когда. Он подвязывает новые чулки к драным штанам, чтобы ковылять пешком, а я уже скачу туда же в собственной карете. Вам ясно, господа, почему талант немыслим без денег?..
Искренность украшает человека. Люлли любил грубую шутку, недомолвки, но сейчас он без околичностей выкладывал своим итальянским собутыльникам великую правду. Надобно, кстати, заметить, что в XVII веке Италия как единое государство еще не существовала, и на полуострове в форме сапога было несколько разных государственных образований, больших и малых: среди них, назовем для примера, Церковная область, Тоскана, Венеция, Генуя, Монферрат-Мантуя, крохотное Урбино, Королевство обеих Сицилий и немало других. Но их жители говорили на диалектах близких и понятных разным собеседникам. Захмелевший Люлли продолжал:
— … Тысячи юнцов жаждут достигнуть моего положения, и сотни из них обладают блестящими дарованиями. Вы назвали бы их даровитыми музыкантами, но гляньте на них через десяток лет: это будут раздавленные жизнью неудачники, завистливые угодники. Непризнанные гении! Кладбище грез! В моем оркестре двое способны писать музыку лучше, чем я! Но они никогда не переплюнут Люлли! Никто никогда не узнает об их существовании, и коли они ослушаются меня, я передавлю их как блох! У меня длинные руки, и я достану их на краю света! Они будут помогать мне, ползать на брюхе, лизать пятки — потому что мой талант покоится на прочной основе богатства. И ради своих денег я готов прыгать по сцене в дурацком колпаке! Я сам не погнушаюсь ползать на брюхе — но только перед одним лишь королем! Вот в чем непреодолимая разница, детки мои!
… Я не скуп, господа, я очень практичен. Я вкладываю деньги только туда, где они могут принести ощутимую пользу. Ха-ха, я ни разу не преподнес подарка дурочке Лавальер, — разве она способна проявить щедрость или благородство по отношению к другим? Ее нежная любовь к королю — это куриная слепота! И оказался прав: Лавальер была да сплыла! Жаль, право, что Стручку вновь не повезло …
— Стручку? — в один голос поинтересовались Кассини и Мелани.
— Ба, это же наша общая знакомая, наша подружка графиня де Суассон. Родные прозвали ее Стручком, — она ведь такая гибкая, тоненькая и колючая. Да, у Стручка опять сорвались виды на короля. А ведь как она хороша собой, как стройна, как кокетлива! Никак ей не удается заполучить Луи … Маркиза де Монтеспан, вот будущее двора! Вы слышали, что она уже в положении? И Люлли, отметьте про себя, никогда не скаредничал, не скупился на подношения маркизе. Собственно говоря, и ты, Доменико, можешь подтвердить: я был заинтересован в тебе, и разве останавливался перед тратами?
— Когда же и чем, маэстро, сможет отблагодарить вас звездочет, да еще не в фаворе?..
— Не томись, дружище. Я не постесняюсь, и когда стукнет час сам напомню тебе про должок. Так что, дети мои, деньги нужны таланту как дождь для страждущей нивы. У сильного человека одно цепляется за другое: талант позволяет приобретать деньги, деньги позволяют расцвести таланту. И пределов этому никаких нет. Такова непреложная истина!
— Зачем тебе мелочиться, — присел, сцепив руки на коленях, Атто Мелани, — торговать талантом по частям. Не лучше ль сразу запродать душу дьяволу?
— Не лучше ль? — лукаво уставился на него расплывшийся Люлли. — Хе-хе! Нет, не лучше! Я еще не встречался нос к носу с дьяволом, но зато волею судеб близко знаком с великим Людовиком. В споре дьявола со славным Людовиком первый, наверняка, останется в дураках. Король будет посильнее! Дьявол, может быть, и неплохо заплатит поначалу, да только наш король впоследствии, если захочет, вытрясет из тебя и душу, и деньги. Мне спокойнее, чтоб жизнь протекала так, как она течет сейчас. Ладно оставим скользкие темы. Спой, Атто!
— Последний раз я давал концерт в честь папы Климента в марте прошлого года. Голос слабеет — возраст!
— Брось набивать цену!
— Ты же сам не любишь играть на скрипке, хотя никто не владеет смычком виртуознее тебя. Тебя сравнивают с Орфеем …
— Для вас, земляки, я сыграю, — вошел в раж Люлли. Он удалился, вынес скрипку и подтянул струны.
— Посмотрим, что родит эта дева? — пискнул Атто Мелани, но Люлли не обратил на колкость внимания.
Люлли действительно редко брал скрипку в руки. Она напоминала ему юность, скитания, невзгоды. Скрипка положила начало удач Люлли. Но это был давно пройденный этап.
Сегодня скрипка Люлли кичилась достигнутым и скорбела об утратах. Тридцати пяти лет от роду композитор обрюзг и зачерствел. Он стал знаменитым и озлобленным.
Лилли оторвал смычок от струн, а Атто Мелани, не дожидаясь уговоров, тотчас вывел голосом серебристую руладу. Голос кастрата взаправду ослаб и в просторном зале вряд ли произвел бы то же неизгладимое впечатление, какое он произвел на двух слушателей в тесной гостиной Шамборского замка.
Атто Мелани выводил мелодию, которую доводилось ему исполнять несчетное число раз. Он пел безупречно, с видимостью искреннего чувства, хотя его глодала мысль, что никогда не услышит он доброго слова от самовлюбленного Люлли. Атто Мелани хотелось произвести впечатление на гостя Люлли, болонского профессора Кассини. Певцу хотелось, чтобы Кассини узнал и поведал другим о его магическом неувядающем искусстве.
Кассини никогда в жизни не слышал подобного исполнения.
… Часы пробили полночь. Страж по имени Усталость загнал обитателей замка Шамбор под теплые одеяла. Прикорнули на постах швейцарские гвардейцы. Временами громко чмокает губами во сне подгулявший композитор Люлли. Беззвучно, как плотно отужинавший младенец, спит Доменико Кассини. Перед отходом ко сну он припомнил Болонью, дом старика Мальвазии. Сколько воды утекло с тех давних пор!
Не может сомкнуть глаз влюбленный Мольер, который обречен делать вид, что верит молодой жене: Арманде в который раз будто бы приспичило отправиться на ночевку к рыжей Мадлене Бежар.
Не берет сон и неугомонного кастрата Атто Мелани. Он сидит в уединении при неверном свете огарка свечи и переписывает набело длинный текст. Воспоминания? Донос? Послание друзьям? Заглянем через плечо странствующего певца. Боже праведный, какое скучное письмо, я не узнаю итальянского языка! Да это вовсе и не письмо. Что это значит, кто понуждает Атто Мелани пользоваться тайнописью? Видно, он только прикидывался простачком? Сколь лапидарен и строг слог его шифрованной депеши, сколь свободно владеет он данными, которые французский король предпочел бы попридержать при себе:
‘… Таким образом, главной целью внешней политики королевства, как ее понимает сам монарх, остается сокрушение могущества Соединенных Нидерландов. Не имея возможности бороться с Нидерландами на море, король и Лувуа делают ставку на внезапное нападение превосходящего по численности сухопутного французского войска, которое на случай военных действий может быть развернуто в следующем составе. Королевская гвардия: 4 роты кавалергардов по 300 дворян в каждой, 200 гвардейских жандармов, 200 шевалежеров, 500 мушкетеров, 12 рот жандармов, 100 швейцарцев… ‘
Да ведь каплун на поверку оказался птицей высокого полета!
‘… Более подробные сведения я сообщу Вашей милости при личной встрече в Саксонии.
На решения французского двора сильнейшее влияние оказывают Кольбер и Лувуа, первый из которых являет собой деятеля выдающихся способностей …’
Старый итальянский каплун решил обвести вокруг пальца галльских петухов …

XXIII. ПРЕСТИДИЖИТАТОРЫ

Людовик малодушно, словно страшась продолжать чтение, отпил воды, поперхнулся и устремил взгляд на оригинал Атто Мелани. Смятые листки казались пропитанными ядом. Король снова потянулся за каллиграфически выписанной расшифровкой текста: ‘… Королевская гвардия насчитывает 4 роты кавалергардов по 300 дворян, 200 жандармов, 200 шевалежеров, 500 мушкетеров …’
Немыслимо! Гнойная язва измены притаилась у подножия трона. В посеревших, округлившихся как у совы глазах короля попеременно мелькали злоба и страх. Его передергивало от ненависти к кастрату, но в эту минуту он готов был возненавидеть и верного Лувуа — вестника позора, он боялся и люто ненавидел весь мир, тишком покушающийся на его королевское достоинство.
Министр, вобравши голову в плечи, покрутил ею из стороны в сторону и вместе с табуретом придвинулся ближе к королю:
— Ошибка исключена, Сир. Перлюстрация писем, о которой я имел честь неоднократно докладывать вам …
— Я желаю знать подробности!
— Почтовый досмотрщик обратил внимание, что тосканец отправил одновременно два совершенно несхожих письма по близким адресам. Они выглядят будто их писали разные люди. Вот второе письмо, Сир, — Лувуа торопливо выхватил из досье сложенный вчетверо лист. — Вот оно, Сир. Мы долго бились и обнаружили во втором письме ключ к первому. Не изволите ли посмотреть …
— Я верю вам, Лувуа, — растерянно произнес Людовик. ‘… На решения французского двора сильнейшее влияние оказывают Кольбер и Лувуа, первый из которых являет собой человека выдающихся способностей и размаха. Придворные выбирают между ними. Одни идут на поводу у Кольбера, другие отдают предпочтение Лувуа. В соответствии с этим окружение короля расколото на два враждебных лагеря …’
— На какую участь, Лувуа, по-вашему следует обречь негодяя?
— Бастилия. Мои люди живо излечат его от запирательства, и мы откроем, откуда он почерпнул сведения …
— Кастрату нельзя отказать в наблюдательности и здравом смысле, — притворщик-король успел оправиться от замешательства. К нему вернулись высокомерие и насмешливость. ‘… Коль скоро Ваша милость преследует цель отвратить воинственные устремления короля следовало бы поддержать начинания Кольбера, ибо отдавая пальму первенства развитию торговли и ремесел, он не поощряет приумножение сухопутных военных сил …’
— Так Бастилия по-вашему подходящее место для прыткого тосканца?
— Для презренного шпиона!..
— И мы предъявим ему публичное обвинение?
— Ни в коем случае, Сир! Это нанесло бы непоправимый урон нашей репутации. Он исчезнет с лица земли, не оставив следа, как исчез …
— Замолчите, Лувуа! Как далеко вам еще до ясного мышления Кольбера. — Военный министр, он же главный тюремщик королевства, с головы до ног покрылся липким потом. Глаза на толстощеком лице Лувуа — голова его невольно вызывала ассоциации с большим сплющенным шаром — сузились в щелки. Беседа с королем нежданно-негаданно оборачивалась для Лувуа дуэлью. Кодекс дуэли был прост. Поражение Лувуа засчитывается безоговорочно, — король обожает льстецов, но терпеть не может тупиц. Если же Лувуа, в порядке самозащиты, наносит королю хотя бы единый укол — сие для министра тоже смерти подобно. Лувуа обязан обороняться, не нанося уколов, в победу для него может обернуться только умелое поражение. — Упрятать в Бастилию без публичных обвинений? — раздумывал король. — В моем Париже один за другим будут бесследно исчезать иностранные послы и заезжие путешественники?
— Я не знаю чего-либо действеннее, Сир, — выдавил из себя Лувуа. Ох уж эта проклятая торопливость! Подвернувшееся письмо Атто Мелани, без сомнения, могло с блеском увенчать его труды на посту почтового сюринтенданта, и вот он заспешил к королю без свидетелей, не посоветовавшись с отцом. Нечего сказать, хороша осмотрительность! — Негодяй, судя по письму, отправляется в Саксонию. Даже уничтожив оба письма, мы не выжжем увиденного и услышанного из его памяти. Возможна, конечно, дорожная катастрофа. Обвал моста?
— Адресаты, не получившие писем, тотчас забьют тревогу. Они не успокоятся, станут дергать за нити, которые тянутся от Атто Мелани — к кому? У вас явно не достает фантазии, Лувуа.
— Я солдат, Сир, — потупил очи Лувуа. Он был сбит с толку. Монарха забавляла растерянность приближенного. Письмо бросало тень только на министров, оно, слава Богу, не чернило короля.
— Будь вы только солдатом, любезный, вам не пришло бы в голову перебегать дорогу Кольберу. Да и я не поощрял бы кое-каких ваших увлечений. Вам следует учиться сдержанности и дальновидности … Давайте рассуждать вместе. Во-первых, мы не можем задержать Атто Мелани без скандала, который нам не нужен. Стало быть, нам следует отпустить его с миром …
— Отпустить с миром, — как эхо повторил Лувуа.
— Во-вторых, наше намерение проучить Соединенные Нидерланды давно стало секретом полишинеля. Это ни для кого не тайна. Как в этих условиях использовать негодяя в наших интересах?
— В наших интересах? — в недоумении повторил Лувуа, вертя сплющенной головой.
— Надо отпустить Атто Мелани с миром и помочь ему стать глашатаем необоримой мощи нашей победоносной армии …
— Уму непостижимо! — воспрянул Лувуа. На этот раз он уловил наконец-то ход мыслей Людовика. — Мы пустим тосканца по ложному следу! Мы озаботимся, чтобы численность французской армии в его воображении неизмеримо возросла: вдвое, втрое, в десять раз …
— Вы схватываете на лету, — великодушно одобрил запоздалую догадливость верного слуги Людовик. — Господь вменил нам в обязанность огнем и мечом обуздывать отступников веры, и пусть враги церкви заранее трепещут пред силой нашего оружия. Помните лишь о том, что небылицы, которыми вы напичкаете кастрата, должны быть правдоподобны. Не перегните палку, Лувуа, — и очень довольный самим собой Людовик бесстрастно углубился в дальнейшее чтение. Вражеский лазутчик довольно точно излагал расстановку сил при французском дворе и борьбу партий. ‘… Положение Кольбера осложнилось, однако его власть по-прежнему распространяется на все сферы жизни. Ему удается продвигать по службе угодных людей и устранять неугодных. Иногда он даже решается поступать наперекор воле короля. Например, король лично пригласил из Болоньи директором обсерватории астронома Кассини, однако противодействия Кольбера оказалось достаточным, чтобы окружить Кассини стеной отчуждения …’
— Что правда, то правда, — гневно заметил Людовик. Отношение к Кассини при моем дворе возмутительно. Приглашаем заслуженного иностранца и бросаем на произвол судьбы. За него заступился даже мой духовник, который был искренне опечален нашей неприветливостью. Сознайтесь, что и вы здесь не без греха, Лувуа. Ваш долг исправить промах. В целом же я одобряю ваше рвение, — добавил Людовик, откладывая письмо Атто Мелани, — и считаю, что вы способны заслужить мое доверие на посту сюринтенданта почты, — Лувуа почтительно внимал словам короля.
Черт дернул его лезть к королю впопыхах. Решение Людовика оставить Атто Мелани на свободе с точки зрения Лувуа никак нельзя было признать мудрым. Оно имело бы смысл, лишь если бы Лувуа уже держал в руках концы нитей, либо если бы он получал возможность долгое время без помех присматривать за певцом: врагам не пришло бы в голову засылать новых соглядатаев, и бдительность их, возможно, притупилась бы. Однако ни первого, ни второго не было в помине.
Перехват и расшифровка этого письма были делом счастливого случая, и королевский министр не имел ни малейшего представления, из каких кладезей черпал шпион свою обильную добычу. Очевидно, источники его вполне достоверных сведений об устройстве армии были многочисленны и разнообразны. Арест Мелани выбивал у врагов почву из-под ног. Под пыткой кастрат наверняка разоблачил бы сообщников, и Лувуа имел бы случай продемонстрировать силу сыска и заслужить славу недреманного ока короля. С отъездом же Атто Мелани следы терялись: Лувуа оставался с носом в полном неведении, где и как свили себе гнездо неприятельские лазутчики. Более того, при дальнейшем развороте событий на Лувуа падала тяжкая ответственность за бездействие и неспособность пресечь вражеское проникновение.
‘Черт меня дернул лезть к королю, не посоветовавшись с отцом’, — молча переживал Лувуа, делая вид, что он полностью разделяет блистательную по своей тонкости идею монарха.
Король, тем временем, достал из шкатулки перстенек. Он величественно вложил его в ладонь онемевшего Лувуа:
— Если вы и впредь будете проявлять такое же завидное прилежание, не замедлит наступить час, когда вы шагнете в совет на место отца …
Лувуа опустился на одно колено и благоговейно поцеловал кончики пальцев молодого монарха. Рука короля была пахучей, мягкой и клейкой как сырое тесто.
Задумывался ли взыскательный критик эпохи о том, как трудно Людовику держать в узде своих своевольных министров? Каких только мер предосторожности не принимал он при их выборе, как придирчиво отсеивал через самые мелкие сита десятки приходивших на ум кандидатур. Среди приближенных Людовика не было ни видных духовных лиц, ни знатных аристократов, ни богатеев. Из опасения наделить министров слишком большой самостоятельностью король взял за правило никогда не соглашаться более чем с девятью из каждого десятка предлагаемых ими решений, никто из министров не мог предугадать, какое из их вполне разумных суждений будет безоговорочно возложено на жертвенный алтарь королевской немилости. Министры не смели роптать, но даже в этих условиях король постоянно сетовал на их строптивость и самоуправство.
Министры предназначены были служить пышной декорацией величия королевской власти. Они не смели ни самостоятельно мыслить, ни принимать самостоятельных решений. Ужасное противоречие состояло в том, что люди бестолковые оказывались не в состоянии проводить в жизнь тщеславные замыслы самого Людовика, а люди дееспособные нуждались в предварительном образовании, которое рано или поздно прорывалось у них в самостоятельных затеях. Даже Лувуа умудрялся иногда не угодить богоравному патрону.
За что бы ни брался Лувуа, он доводил дело до конца смело и целеустремленно. Министр приводил королевскую армию в порядок железной рукой. Ему было совершенно безразлично, против кого и ради чего станет использоваться выпестованная им армия, — он пестовал ее как всякий прилежный чинуша лелеет вверенный ему инструмент. Он был огромной бородавкой на ровном месте, безродной креатурой короля, пушкой, которая готова стрелять в любую сторону, куда ее развернут: и по чужим, и по своим. На ключевых постах Лувуа окружил себя надежным заслоном близких родственников.
Благодаря умению Лувуа тактично молчать, клан Летелье завоевывал при постоянно омоложающемся дворе все более и более прочные позиции, и это совершенно естественно, поскольку молодого правителя всегда привлекают еще более молодые приспешники. Список должностей, которые отправлял Лувуа, распухал день ото дня, и в глазах короля вовсе не беда, что молчун Лувуа менее талантлив вездесущего Кольбера. Король всегда имеет возможность при необходимости поправить Лувуа: и разве лучше, когда венценосец вместо того, чтобы диктовать волю слугам, оказывается вынужденным набираться ума-разума у собственных министров?
Равновесие придворных качелей в последнее время определенно нарушилось, и Кольбер оказался на том краю доски, который опускался вниз, а Лувуа — на том, который медленно пополз вверх. Это, впрочем, нисколько не облегчало участи Кассини, который не нашел точек соприкосновения ни с тем, ни с другим. До наступления осени он успел, пользуясь былыми наставлениями Риччиоли, кое-как подкрепить свою власть в обсерватории, но при дворе положение Кассини оставалось зыбким. Он, можно сказать, висел на волоске и не смел лишний раз открыть рта.
Доменико и вовсе пал духом, когда получил от Лувуа коротенькую записку с приглашением всенепременно посетить его завтра в удобное для директора обсерватории время ‘по поводу, не терпящему ни заминки, ни отлагательства’. Астроном никак не мог взять в толк, зачем он понадобился Лувуа. Береженого бог бережет, не следует ли из осторожности сказаться хворым? Ничего приятного это приглашение не сулило.
Доменико отбросил мысль идти советоваться к Люлли. Если бы композитор прознал какие-то вести относительно Кассини, он и сам не преминул бы ими поделиться. А лишний раз унижаться, выставлять напоказ неуверенность перед будущим, — разве все это в конце концов не прискучит Люлли, который махнет рукой на незадачливого протеже и вовсе прекратит принимать участие в его судьбе.
Конечно, полгода в Париже не прошли для Кассини без пользы. Он попривык к светскому образу жизни, расширил кругозор. Но в главном хвастаться ему было нечем. Он был и оставался чужаком. Ему никто не указывал на дверь, однако его не замечали в свете как не замечали садовников, поваров и прочую безродную челядь. Он мечтал подобно Люлли выскочить на авансцену жизни, но какая же роль отводилась ему в шумном придворном карнавале? Безымянного оруженосца музы Урании? Певца за сценой?
Астроном хандрил, и первым колючим снежком припорашивала его сердце ностальгия.
Во второй половине дня Кассини как неприкаянный отрок отправился на Рю-Сен-Мартен в скромный домишко с розовыми ставеньками и пыльными гардинами. Он не предупреждал заранее о своем появлении, его содержанка редко выходила на улицу, и он не сомневался, что застанет ее дома. Нравилось ли Доменико ее общество, ее усталая болтовня, нужна ли была ему эта старая песня на новый лад? Тщеславие Доменико страдало от плебейской связи, однако визиты давали известное удовлетворение. Он как воин на поле брани нуждался в минутах покоя, когда имел возможность расслабиться и вложить шпагу в ножны.
И вот назавтра Кассини предстал перед Лувуа. Лощеный франт с большой сплющенной головой и оттопыренными ушами встретил понурого астронома, излучая гостеприимство. Министр усадил Кассини в глубокое кресло и повел речь о погоде и превратностях судьбы. Однако надолго его дипломатии не хватило, и он пошел к цели напролом.
— Не скрою, месье, что я призвал вас по поручению короля, который выразил мне на днях свое неудовольствие. — ‘Вот оно, — упало сердце Кассини. — Полгода держался в тени, да, видно, на роду мне не написано овладеть Парижем!’ — Он очень недоволен, — повторил Лувуа, по-старушачьи поджав тонкие губы.
Кассини сидел как в воду опущенный.
— Делает ли вам честь, месье, — министр резко переменил тему, — что еще не добравшись до Парижа, вы умудрились восстановить против себя такого достойного, справедливого и пользующегося всеобщим уважением офицера как маркиз де Вобан? Вы поставили меня в неловкое положение, милостивый государь. Но наступает час сменить гнев на милость. Ваши отношения с Кольбером по-прежнему натянуты?
Кассини согласно кивнул головой. Кто бы растолковал ему, что происходит? Ему сообщают об удалении от двора или, наоборот, собираются вознести?
— Суть дела в том, что король поручил мне изменить сложившееся положение. Он соизволит видеть в вашем лице ученого, отмеченного почестями и благорасположением французского двора. Впредь вы будете находиться под моим личным покровительством. Я улажу вашу размолвку с маркизом де Вобаном. Дабы оказывать надлежащее содействие, я должен быть осведомлен о ваших научных начинаниях. Расскажите, каким работам вы намерены отдать предпочтение во вверенной вам обсерватории и могут ли они служить укреплению королевских сухопутных сил?
Кассини не верил собственным ушам. Черные волны грозового моря уже накрыли его с головой, он простился с жизнью, и вот девятый вал выносит утопленника на берег, его тормошат, возвращают к жизни. Разве можно требовать, чтобы мозг его в этот миг работал ясно и отчетливо? Чем намеревался заняться Кассини в обсерватории? Естественно, он намеревался, как обычно, воспользоваться превосходными объективами работы своих друзей Кампани и Дивини. Он собирался устремить орлиное око в бескрайние просторы небес и охотиться за открытиями как ныряют в таинственную морскую бездну отважные ловцы жемчуга. Он надеялся на счастливый жребий …
От волнения все французские слова выветрились у него из головы.
— Я … оправдать …, — булькнул Кассини и смолк. Мысли его разбегались гончими псами по лесной чащобе.
— Я вижу, мой вопрос вызывает у вас затруднение. Я не тороплю с ответом.
— Отчего же … отчего же, — поспешно приходил в себя астроном, — обсерватория … э … будет выполнить работа … э … обзервация …э … светила … луна … планета …
Как бывает во время бессонных ночей, когда неустанная работа мысли сама собой выталкивает из марева подсознания ускользавшее решение, точно также и в эту минуту величайшего напряжения духовных сил Кассини посетило внезапно яркое как сноп солнечного света озарение. Он вспомнил, он увидел до мельчайших подробностей картину: Пикар — грустный, мешковатый Пикар застенчиво рассказывает ему о возможности продолжать дугу меридиана, протянуть ее через всю территорию Франции с севера на юг и использовать в качестве основы для точных картографических съемок … У Кассини нет времени обдумывать все последствия этого шага. Он играет ва-банк, и ставкой в игре служат его положение при дворе, покровительство могущественного министра, его будущее. Он должен, не сходя со стула, доказать Лувуа значительность и весомость своих планов. Что Пикар? Он сам отрекся от руководства обсерваторией, он сбежал от трудностей из Парижа. Идеей больше, идеей меньше — Пикар не пропадет. Ему, Кассини, выпал шанс. Он перестает мяться, уверенным жестом поправляет брыжи и высоко закидывает голову. Победителей не судят …
Вряд ли есть смысл отнимать время у благосклонного читателя пересказом экспромта, которым Кассини обворожил министра Лувуа. Глава обсерватории рассуждал длинно, манерно, с сильным итальянским акцентом, который придавал его языку привкус альпийских лугов и теплых южных морей. Искажение родного языка чаще всего вызывает у слушателей раздражение, в то время как в устах иностранца точно те же огрехи придают высказываниям своеобразие и неповторимый колорит, тусклая речь кажется более выпуклой и насыщенной.
Кассини подробно осветил грандиозный план измерения Парижского меридиана и выполнения крупномасштабных съемок по всей территории королевства. Эти съемки помогут в строительстве крепостей, изыскании новых дорог и каналов, защите границ. Лувуа слушал, не перебивая. Кассини постоянно закидывал голову и прикрывал глаза: он держал перед мысленным взором выражение лица Пикара, — старался подражать его интонациям, логике его простых и доходчивых разъяснений, отточенности формулировок. Лувуа был захвачен врасплох широтой и свежестью высказанных соображений. Он искренне поверил в то огромное значение, которое имело для Франции приглашение столь многогранного специалиста как мэтр Кассини, — специалиста, умело сочетающего теорию высокой науки с будничными заботами повседневной жизни. Кассини умолк.
— Будь в первую же встречу, — нарушил воцарившееся молчание Лувуа, — вы столь же красноречивы как сегодня, вы наверняка покорили бы маркиза де Вобана, и стяжали бы его преклонение. Маркиз справедлив. Он не устоял бы перед обаянием и эрудицией …
— Вы считать … надо вернуть … этот бедный разговор?
— Напротив, поспешим искоренить его вредные последствия.
— О, да, — торопливо поддержал Кассини, — моя нежелательно распространяться … до срока … Я хотелось бы объявить своя научный позиция после дополнительных размыслий …
— Может быть, у вас есть другие затруднения? Моя помощь окажется полезной? — О, да, — набрался смелости Кассини, — ваша замечательный помощь … Мне признателен … У меня затруднений … есть …
— Слушаю.
— Это относится … sola … женщина …
— Вы боитесь меня смутить, — Лувуа показал два ряда белых крепких зубов. — Я слушаю …
Кассини смущенно объяснил, что речь идет о графине Олимпии де Суассон.
— О, святая простота! — вскричал Лувуа, всплеснув руками, — Только безумец может встать на пути этой фурии. Мыслимое ли дело не угодить самой мстительной даме королевства? Да что хотела от вас домоправительница королевы?
Трудно было требовать, чтобы Кассини изложил всю правду, как она есть, не приукрасив ее толикой измышлений. Послушать его, гордая Олимпия оказала ему по приезде некоторые избыточные знаки внимания, однако он, в свою очередь, поступал недостаточно учтиво, чем по-видимому задел женское самолюбие и теперь просит Лувуа оказать посильное содействие в примирении.
Щеголь Лувуа выслушал Кассини, стоя как изваяние, с кислой миной словно собирался разжевать лимон.
— Карета мчится вскачь, — изрек Лувуа, — кони разряжены в попоны, рессоры смягчают удары, форейтор трубит в рог, — все это чепуха. Нам должно разглядеть главную деталь, на которой все держится, и эта главная деталь — ступица, в которой ходит ось. Все крутится вокруг нее. Цела ступица: карета движется вперед. Женщины — это ступица, ось в карете нашей жизни, главная спица в колеснице. Они могут тщеславно лезть всем на глаза или целомудренно не выставлять себя на обозрение — суть не меняется. Хотим мы этого или нет, жизнь крутится вокруг них.
… Вы, любезнейший, едва добравшись до Парижа, наворочали такую бездну промахов, что в дрожь бросает, и самая страшная среди них — рассориться с графиней де Суассон. Это, голубчик, не пустяк …
У Кассини снова на сердце заскребли кошки.
— Женщины вершат судьбами людей и королевств. Каждая из них свято верит, что она одаривает свого избранника высшим и неповторимым блаженством. Это вздор. Вы знаете, они до смешного походят друг на дружку, эти жеманные клуши. Они никому не могут дать больше того, что имеют, а что они имеют, в конце концов, хорошо известно каждому вдоль и поперек. Я презираю их, но истинно говорю вам, моя власть порой кончается там, где начинается женская прихоть …
Лувуа смотрел на Кассини свысока.
— Обходительность с женщинами — вот наука и единственная наука, которую следует освоить всякому придворному. Вы повздорили с Олимпией де Суассон, она осталась негодующей, — ждите беды. Выбор велик: она наговорит с три короба королеве или вас пристукнет подосланный молодчик, она закажет ядовитый памфлет или отравит вам жизнь, ославив каплуном. Как предотвратить напасть? Здесь нужны терпение, такт и обходительность. Не бойтесь показаться смешным или униженным, бойтесь поставить в унизительное положение женщину. Этого не прощают …
… Давайте посмотрим вместе, как лучше выйти из положения. Изобразим события так. Вы приехали в Париж и безумно увлеклись красавицей-южанкой. Вы пали ниц к ее стопам, орошая платье слезами, но неприступная матрона целомудренно отвергла ваши домогательства. Вы не смели настаивать. Годится?
Кассини безмолвно соглашался.
— Вы должны вести себя как несчастный отвергнутый влюбленный. Я озабочусь раструбить об этом повсюду, и скорее всего Олимпия не устоит перед искушением простить вас. Вас-то от этого не убудет, а графиня, как женщина, чувствительна к громким победам, в которых ее имя обретает новый ореол. Ей приятнее одерживать победы над людьми значительными, и вы поставите ее себе на службу. Она не будет заинтересована в вашем падении, отнюдь нет, она станет помогать вам подыматься …
Как важно, думал Кассини, во время завоевать себе положение, и тогда на гребне успеха сам собой выискивается легион добровольных наставников, которые помогают ориентироваться в бурном житейском море. Отец Риччиоли учил его править людьми, добрый Люлли открывал глаза на значение денег, теперь Лувуа помогает встать на ноги в отношении женщин.
— Договорились, — подвел итог Лувуа, — отныне я — ваш покровитель, и вы имеете право посещать меня, как только в этом возникает нужда. О вашем примирении с графиней Суассонской мы позаботимся … Сделайте милость, раз уж у нас получился такой откровенный разговор, задержитесь еще немного. Я слышал, будто в замке Шамбор вы обретались у Люлли совместно с кастратом Мелани. В порядке одолжения расскажите мне, что вы знаете об этом искусном певце, по возможности подробнее …
Время текло быстро.
Приход нового, 1670 года, был отмечен для композитора Люлли событием радостным и вдохновляющим. Он развернул, как водится, чтобы быть в курсе новостей, ‘Амстердамскую газету’ и узнал, что 14 декабря ушел в лучший мир его конкурент, композитор Венского двора, венецианец Марко Антонио Чести, прославившийея целым рядом опер и, в особенности, нашумевшим ‘Золотым яблоком’.
Среди других новостей начала 1670 года заслуживают быть отмеченными в нашем повествовании еще две.
Комедиограф Мольер на предложенный королем сюжет слепил на скорую руку фарс-балет ‘Блистательные любовники’. В год случалось у Мольера по две-три таких безделушки, и мы не стали бы отрывать у взыскательного читателя время на эти мелочи, да только в этом фарсе подвергались публичному осмеянию астрология и сами астрологи, а легко ранимый мэтр Кассини на премьере снова сидел сам не свой, в который раз переживая первый выход к королю.
Людовик принял ‘Блистательных любовников’ с энтузиазмом и сам в них танцевал, приводя в восхищение даже иностранных посланников, которые поспешили довести это до сведения своих государей. Однако не в добрый час король сопоставил свою любовь к танцам с высказываниями героев Расина, которые в ‘Британике’ саркастически высмеивают государственного мужа, охочего до муз в ущерб долгу —
…. Чем император наш, сограждане, кичится?
Что управляет он умело колесницей!
Стяжавши жалкий приз, в восторг приходит он
И развлекает чернь, как низкий гистрион,
И на театре он поет свои творенья,
И ждет потом похвал и кликов одобренья …
Самолюбивый Луи принял выпад Расина на свой счет, и его словно подменили: он навсегда отрекся от участия в балетах. Придворные уверяли всех и вся, что король и прежде-то никогда в жизни не танцевал в балетах, а молва о его выступлении в ‘Блистательных любовниках’ и вовсе есть плод домыслов и злопыхательства. Вредный фарс-балет с выпадами против астрологии бесследно исчез со сцены, в чем Кассини усмотрел добрый знак.

XXIV. ВЗДЫБЛЕННЫЙ МИР

Пикар исколесил родную Францию из края в край, но — увы — так и не сподобился хоть разок преодолеть Ла-Манш. Его нога не ступала на землю Альбиона. Аббат досадовал на себя за нерасторопность. Пробел лишь отчасти восполнялся регулярной перепиской. Пространные послания затрагивали по большей части ученые проблемы, и этого было вовсе недостаточно, чтобы постигнуть устремления и идеалы мятежной нации.
Еще два десятилетия назад островная монархия нисколько не отличалась от остальных европейских держав. Она была под стать другим готической стройностью веками освященной иерархии сословий. На острие готической башни возвышался король. Его опорой служило дворянство и верноподданное духовенство.
Солдаты Кромвеля покусились на божественную неприкосновенность королевской власти. Они посягнули на косных аристократов, и страну застлал дым междоусобных пожарищ. Кромвель проиграл, но когда дым рассеялся, готический храм прежнего миропорядка лежал в развалинах. В пылу междоусобиц английские феодалы растеряли наследие отцов. Они лишились власти над торговлей и ремеслами.
В стране устоялись два центра объединения, два антагонистических полюса: Сент-Джеймский двор и Палата общин. Король таил ненависть к безродному Парламенту. Парламент платил той же монетой монарху, держа его в черном теле. Захватив в свои руки финансы и армию, Палата общин низвергла короля — прожигателя жизни — до положения евнуха в чужом гареме. Реставрированный Стюарт негодовал и с насмешками, не глядя, подписывал бесчисленные вручаемые ему Парламентом акты, хартии и билли.
В горниле невиданных дотоле потрясений ковались новые взгляды на уклад жизни, церковь, науку. Призывом к экспериментальной, опытной науке звучал голос усопшего Фрэнсиса Бэкона.
Среди прочих суетных затей король, приобретший в устах современников прозвище Весельчака (я бы лучше перевел это на русский язык как Шалуна), 15 июля 1662 года скрепил росчерком пера хартию о создании Лондонского королевского общества для дальнейшего развития, посредством опытов, наук о природе и полезных искусств. Король не придавал ему большого значения, но члены Общества рассудили иначе. Они повели дело с замечательным размахом, не убоявшись поместить на гербе клич Фомы неверующего: nullis in verba — нет правды в словах. Королевское общество не брало слов на веру, оно испытывало природу числом и мерой. Выше всего Лондонское общество ценило красивый опыт.
Члены королевского общества подхватили дерзкие суждения Веруламца — своего духовного поводыря Фрэнсиса Бэкона. Бог, считал Веруламец, вверил человеку не одну, а две величайшие книги. Помимо Священного Писания человеку доверена божественная Книга Природы. И именно Книга Природы, а не Священное Писание призвана раскрыть в полной мере могущество Творца. Не ухищрения толкователей текстов — схоластов, а Книга Природы должна служить ключом к пониманию Священного Писания. Ибо только Книга Природы ‘заставляет нас обратиться к зрелому размышлению о божественном всемогуществе, знаки которого ясно запечатлены на камне его творений…’
Пикар не разделял крамольных суждений Веруламца и Рене Декарта. Но при всех обстоятельствах он оставался достойным учеником Пьера Гассенди — эпикурейцем, который отдает должное смелому полету мысли. Не ручейки, а целые водопады новых мыслей низвергались в Альбионе среди вздыбленных революцией умов. Пикар зачитывался ‘Левиафаном’ Томаса Гоббса, сочинением настолько же глубоким, насколько воинственно безбожным.
На титульном листе лондонского издания этого вольнодумнейшего опуса стоял исполин с лицом Оливера Кромвеля, сложенный из множества мелких фигурок. Гоббс считал, что конечной целью философии является практическая польза, причем методы философии следует прилагать не только к явлениям природы, но и к событиям общественной жизни. Философия призвана предотвратить главное зло современности — гражданскую войну. Государство, учил Гоббс, есть составной организм, а каждый подданный — лишь частичка этого организма. Организм должен заботиться о жизнеспособности своих частей, части же — не допускать отравления всего организма. Гоббс подрывал основы религии и веры в нетленные библейские истины.
Пикар зачитывался ‘Потерянным раем’ Джона Мильтона. В бытность молодым Мильтон вел государственную переписку, служил латинским секретарем тирану Кромвелю. После реставрации Карла II он чудом избежал возмездия и удалился от дел, вернувшись к поэзии. Слепой, измученный невзгодами Мильтон продиктовал вдохновенную поэму об английской революции — о неизбежности восстания против Бога.
Разве волк поджимает хвост при виде своих лесных недругов? Они опасны, слов нет, но от них можно спастись. Смертельную опасность таит встреча с собакой-волкодавом — собратом волком, который некогда переметнулся на сторону человека. Одомашненный волк травит волка дикого. Разве аристократа вгоняет в страх взбунтовавшийся виллан? Это досадно, слов нет, но аристократу ведомы средства усмирения. Его гораздо больше приводят в смятение выходки своего брата — родовитого вольнодумца-либертена. ‘Какая завуалированная и необычная мысль, — восхищался Пикар поэмой Мильтона, — надо страшиться не чужаков, не открытых врагов — их можно обороть в честном бою. Перебежчики, выходцы из собственной среды, ренегаты — вот кто представляет смертельную угрозу установившимся порядкам. Они знают, каким оружием владеют их прежние союзники, они знают их сильные и слабые места’.
Каждому очевидно, что Сатана не может одержать победу над всемогущим Богом. Но — вчитайтесь в поэму Мильтона! — и Бог не в силах одержать окончательной победы над Сатаной. Перебежчик из небесного воинства, падший ангел, Сатана слишком хорошо знает возможности Бога и потому неуязвим перед лицом своего прежнего повелителя. Бойся выродков, которые предают прежние идеалы за чечевичную похлебку — они необоримы!
… В преддверии Нового года Пикар обозрел строительство обсерватории. Остов здания продрог на ветру будто скелет доисторического чудища. Необлицованные стены, казалось, взывали о сострадании также как стылая земля кругом, припорошенные снегом буераки, черные окоченевшие обрубки деревьев Люксембургского сада.
Настроение было подавленным. Пикар бесцельно топтался меж камней, наваленных там и тут, груд сора и строительных отбросов. Только при богатом воображении за сумрачным остовом чудовища можно было угадать взметнувшуюся ввысь, воздушную, устремленную к небесам цитадель звездной науки. Внутри голых стен веяло промозглой стужей и сыростью склепа. Окрест стояла кладбищенская тишина. Пустые глазницы окон пугали аббата отрешенным взглядом мертвеца. ‘Нет, это не мертвец, — твердил сам себе Пикар, — строительство близится к концу. Клод Перро — мастер своего дела, и мы все вместе вдохнем полнокровную жизнь под эти гостеприимные своды. Корабль обзаведется обшивкой, свежий ветер наполнит тугие паруса, и мы спустим на воду первенца Парижской академии’.
За углом, никак того не ожидая, аббат столкнулся с экипажем, в котором ехал взглянуть на стройку Кассини.
— О, мэтр Кассини, — невольно вырвалось у Пикара, — какая встреча! — Аббат светски приподнял плоскую черную шляпу. Возница придержал лошадей. — Бог в помощь, месье Доменико!
— Мое почтение, господин Пикар! — Кассини не стал выходить на морозный воздух и только широко распахнул дверцу. От резкой остановки карета слегка покачивалась на высоких рессорах.
— Вы часто посещаете строительство? — учтиво осведомился Пикар. — Как вам нравится наша будущая обитель?
— Честно признаться, господин аббат, я ожидал много больше. Я недоволен Перро. Он слишком много берет на себя, но его творение не радует глаз ни величием замысла, ни изяществом форм …
— До чего жаль, мэтр Кассини, что в таком предприятии мы заранее сообща не условились о единых воззрениях. Но ведь нам с вами трудновато судить об итогах на полдороге, — Пикар взвешивал каждое слово, боясь неловкой фразой ранить гордость самолюбивого болонца. — Может быть, имеет смысл еще раз обратиться к чертежам? Не могу ли я помочь рассеять ваши недоумения. Академик Клод Перро подробно консультировался со мной обо всех деталях постройки. Я в курсе причин, почему приходилось останавливаться именно на таких, а не на каких-либо других вариантах …
— Не утруждайте себя, аббат Пикар. Ваши разъяснения вряд ли помогут. Многое поздно исправить. Что же касается до остального, я уже распорядился сделать все так, как считаю нужным …
— Не поторопились ли Вы, мэтр Кассини? Это вызовет изменения в постройке?..
— Да, конечно. Но значительно улучшит итог …
— Мне очень жаль, что мы до сих пор не имели случая по душам обменяться нашими взглядами на будущее астрономии. Я отлично понимаю, как вы сейчас заняты, мэтр Кассини. На вас нахлынула волна забот. Да вы еще и недостаточно освоились с Парижем. Я всецело к вашим услугам …
— Благодарю вас, сударь. В этом нет нужды …
— Я готов в любое время посвятить вас в те потаенные надежды, которые мы, парижане, связывали с обсерваторией. Мы ведь начинали не на пустом месте. Да и наш замысел родился вовсе не сразу готовым будто Афина из головы Зевса. Он зрел годами. Мы лелеяли, вынашивали этот плод. Мы вскармливали его во чреве как мать вынашивает желанное дитя …
— Признаюсь нелицеприятно, месье Пикар, я убедился, сколь многое из задуманного совершенно не по мне. Все следует сделать иначе … И я не скрою, что имею огромное преимущество перед вами. Не сочтите это за обидный упрек, сударь, но вы так привыкли к вашему окружению, так свыклись с обыденностью, что уже не годитесь в трезвые судьи. Вы слишком снисходительны к людским слабостям и порокам. Мне намного проще. Для меня и строители, и персонал обсерватории — чужие, незнакомые люди. Я сужу их не по впечатлениям от продолжительного знакомства, а по их вкладу. И в отличие от вас я с легкостью могу бросить в лицо каждому то, чего они заслуживают. Как бы ни была горька правда! Вам больно расставаться со старыми знакомыми, а мне — горько, но не больно. Для нашего общего блага лучше, коли я поменьше буду знать из того, какие планы вынашивали здесь до моего приезда. Нет смысла предуведомлять меня, аббат Пикар. Дайте мне самому взвесить истину на чаше весов, спокойно и нелицеприятно. Или вы не доверяете моей беспристрастности?.. Не обождете ли вы меня тут , месье Пикар? Я задержусь ненадолго и на обратном пути захвачу вас с собой …
— Нет, нет, не беспокойтесь, мэтр Кассини. Мне недалеко …
Пикар и Кассини распрощались как подобает вежливым знакомым. ‘Есть люди, чей удел с детства сеять среди других семена раздора. Они ссорят между собой родных, близких, друзей. Не таков ли этот Кассини? — с огорчением думал про себя Пикар, возвращаясь в город. Но он отгонял горестные мысли как назойливых мух. — При чем здесь это? Наша эпоха требует волевых, настойчивых, целеустремленных людей. Меня мучат сомнения, мне действительно жаль сирых и убогих, у меня действительно не хватает мужества переступить даже через тех из них, которые того заслуживают. Но кто-то должен взять на себя нелегкую ношу. Кассини безоглядно смел, силен, энергичен, он тот, кто отвечает духу нашего сурового, беспощадного, стремительного века’. Ветер бесстрастно кружил по стылой земле снежную поземку …
Между тем, тучи сгущались и над головой некогда всесильного Кольбера. Соболезнуя внезапной кончине милейшей Генриетты Английской, жены единственного брата короля, Кольбер во время аудиенции попытался высказать Людовику свои суждения.
— Есть косвенные улики подозревать, Ваше Величество, что герцогиня пала жертвой преступления …
— Что заставляет так думать? — настороженно обронил король. Он стоял у окна, повернувшись спиной к Кольберу. — Кого подозреваете?
— Шевалье де Лоррен рыскал по Риму в поисках ядов и во всеуслышанье обвинял в своей опале Мадам …
— Известно что-либо определенное?
— Пока нет, Сир. Я не смел предпринимать никаких шагов без вашего одобрения …
— И правильно сделали, Кольбер, — ледяным тоном обрезал Людовик. Он обернулся. — Отчего вам доставляет радость подхватывать злые толки? Вам известно, что у постели больной принцессы неотступно находился мой врач? Он лечил ее опиумом.
— Конечно, Сир.
— Тогда должно быть вам известно, что он со всей свойственной его мастерству достоверностью вместе со своими коллегами установил у больной желудочную колику?
— Я слышал об этом, Сир …
— Я сам накануне трагической ночи посетил Сен-Клу и при мне камерфрау принцессы выпила полную чашку пресловутой цикореи. Вы будете любезны разрешить мне верить собственным глазам, месье, или продолжать сомневаться.
— Истории известны изощренные способы …
— Простите, Кольбер, резкость, у меня нет сил выслушивать бредни. Смерть герцогини потрясла всех не меньше вашего. Во имя торжества справедливости я покарал бы любого преступника, будь он кто угодно! Но причины смерти Генриетты Английской лежат у всех на виду. Она умерла от желудочной колики. И я поражаюсь вашей настырности, Кольбер. У вас нет других занятий? Вы суете нос в чужие дела, вы хотите очернить ни в чем не повинных людей. Какие цели преследует ваше неумеренное рвение? Оставьте меня одного и не смейте больше затрагивать тех тем, которые, видимо, чересчур возбуждают ваше больное воображение. Отправляйтесь-ка лучше восвояси, сударь …
Смерть Генриетты Английской осталась неотмщенной, ибо кто и как может отмстить желудочную колику!
На очередных королевских увеселениях в Шамборе впервые была представлена двору комедия Мольера ‘Мещанин во дворянстве’, в которую автор по просьбе короля ввел фарс-балет, изобличающий грубые и невежественные нравы нехристей-турок. Музыка балета принадлежала Люлли. Последний не остался в долгу, и 17 января 1671 года в зале Тюильри потешил публику постановкой оперы ‘Психея’. Текст оперы принадлежал Мольеру.
Тою же зимою терзаемая угрызениями совести крошка Лавальер предприняла попытку скрыться в монастыре. Она убежала в кармелитский монастырь Шальо, в котором уже пыталась уйти от мира в 1662 году — через год после замужества Генриетты Английской, когда, будучи камер-юнгферой принцессы, впервые смутно осознала, что ей уготована сомнительная честь служить ширмой потаенной любви короля к ее госпоже. Тогда король с одним только пажом настиг беглянку: она была распростерта на каменном полу в монастырской прихожей, лицом к земле, залитая слезами и почти без чувств. С большим трудом король уговорил ее вернуться в Париж, и все, как известно, обошлось благополучно.
На этот раз Лавальер силком заставил вернуться в Париж посланный специально для этой цели Кольбер. 18 февраля она была восстановлена при дворе, и король принял ее со слезами. Генриетты, увы, не было в живых, но король нуждался в ширме для замужней Монтеспан. Муж маркизы вовсе не желал добровольно уступать королю супружеских прав и вел себя в высшей степени вызывающе. Его воинственный пыл приходилось охлаждать казематами Бастилии и высылкой из Парижа. Поэтому-то, дабы соблюсти видимость благочиния, король предписал поселить маркизу де Монтеспан в комнатах, смежных с комнатами Лавальер, и когда Людовик отправлялся к фавориткам, никто из придворных не мог предугадать наверное, остановился ли он у Лавальер или проследовал далее в покои Монтеспан. На дворцовом языке это называлось король пошел к дамам.
3 марта 1671 года, во вторник, постановкой оперы-пасторали ‘Помона’ открылся первый в Париже постоянный музыкальный театркоролевская академия музыки и танца во главе с поэтом Перреном и композитором Камбером, которым оказывал всяческое содействие монсеньер Кольбер. Люлли не находил себе места от ярости.
Тогда же появилась в книжных лавках ученая книга ‘Граф Кабалис, или разговоры о тайных науках’, которая пользовалась невиданным спросом, в связи с чем достижения каббалистики, астрологии, алхимии и других оккультных наук распространились в обществе с быстротой лесного пожара. Кассини едва поспевал консультировать желающих. Он был на высоте …
Новый, 1671 год снова принес интересные вести и с берегов туманного Альбиона. Вослед за ‘Потерянным раем’ слепой поэт Мильтон на семидесятом году жизни воспел красоту веры в конечную победу правого дела. Почта доставила во Францию его новую поэму ‘Возвращенный рай’.
Пикар вновь отложил поездку за Ла-Манш. Он принял решение сначала посетить Данию и выполнить давно задуманные астрономические измерения на острове Вен, принадлежащем Швеции.

XXV. ПИЛИГРИМ

В приемной Кольбера всё оставалось без перемен. Стены драпировали те же первенцы мануфактуры гобеленов, огни свечей перемигивались в высоких зеркалах меж окон, по-прежнему стоял в переднем углу, выпятив живот, дородный кабинет. Перемены произошли в ощущениях самого Пикара. Он утратил свойственное ему прежде благоговение пред напыщенностью силы.
Сила притязает на то, чтобы ей слепо повиновались. Неприхотливый, застенчивый аббат Пикар всегда сторонился силы и безропотно уступал. Ныне он переживал мучительное прозрение. В глубине души его, истерзанной обманутыми надеждами, пустили побеги непокорность и скепсис. Шпалеры казались ему бесцветными и вялыми, зеркала — мутноватыми, а мебель чудовищно крикливой и громоздкой для владельца — нелюдима с колючим, без юмора, пристальным прищуром глаз и попорченными гнилью зубами. Кольбер, затерявшись в своих апартаментах, производил впечатление человека здесь чужого и лишнего.
— Нам с вами не на кого уповать, аббат, — генеральный контролер говорил в точности как прежде: громче, чем требовалось, и отчасти развязано, однако в речах его не улавливалось былой убежденности. — Разве я не предварял вас, разве не настаивал, чтобы вы забирали бразды правления в свои руки? Судьба была благосклонна к вам, но вы злоупотребили ее благорасположением и бросили ей перчатку. Теперь вряд ли удастся повернуть колесо вспять …
— Вы меня не поняли, монсеньер. Я, пожалуй-что, сгустил краски. Озу мне не пишет, но стороной доходят слухи, что он доволен местом и у него в Риме все в порядке. Он с головой погрузился в архитектуру. Остальные мои ученики тоже не нуждаются в опеке — они устроятся и не пропадут. Что касается меня самого, я нисколько не боюсь скитаний. Астрономия неисчерпаема как неисчерпаемы бездны мироздания, и разница заключена в том, что раньше меня воспламеняли мысли, которые требовали общих усилий нескольких астрономов, отныне же я стану рассчитывать лишь исключительно на собственные руки. Я имею отраду в том, что умею трудиться и вместе с другими, и в одиночестве. А замыслов у меня, видит Бог, в достатке. Своими сетованиями я не ищу ни сострадания, ни помощи. Я пришел к вам постольку, поскольку считал невозможным покинуть Францию, не попрощавшись …
— Вы опять уезжаете?
— Я отправляюсь в Данию и Швецию.
— С тех пор как Кассини обосновался в Париже вы третий год подряд только и рветесь скрыться из города! Вы убегаете в провинцию как бегут туда плохие комедианты…
— Поначалу это было случайным совпадением. Я никуда не рвался, а продолжал давно начатые дела. Теперь же — об этом-то я вам и рассказал, не таясь — эгида Кассини взаправду тяготеет надо мной. Мне необходим вольный воздух …
— Надолго уезжаете?
— Не знаю … Науку нельзя втиснуть в прокрустово ложе обязательных регламентов. От Мальвуазена до Амьена мушкетер, коли споро заменяет лошадей, скачет день, а я на измерение этой дуги меридиана потратил два года. Теперь, правда, берусь за дело попроще …
Кольбер по старой памяти искренне благоволил к Пикару и слушал с видимым интересом.
— Столетие назад на острове Вен — подле датской столицы в проливе Зунд — жил великий астроном Тихо Браге. Щедрый король пожаловал ему этот остров в ленное владение, и Тихо соорудил там две обсерватории — Дворец Урании для себя и Звездный Дворец — для своих помощников и учеников. Телескопы в ту пору были еще неизвестны, однако Тихо не даром слыл великим наблюдателем. Его звездные каталоги по точности лучше современных. Использовать же их нет никакой возможности. В пятьдесят лет, после кончины своего покровителя, Тихо впал в немилость и принужден был навсегда покинуть Вен. Координаты Дворца Урании остались без определения. Кеплер вывел из наблюдений Тихо законы движения Марса и показал, что эти законы справедливы для всех планет. Но большая часть наблюдений великого датчанина до сих пор остается без употребления. Обсерватории Тихо давным-давно разорены, но на Вене сохранились фундаменты прежних построек. Пока время не поглотило все следы, хочу поехать на Вен, определить точные координаты инструментов Тихо и привести в порядок его наблюдения. Смотря как пойдет дело, это может занять год, два, три …
— Праведный от веры единой жив будет!.. Вы хотите укрыться от мира и готовы избрать участь подвижника, — это делает вам честь, аббат. Я скажу больше: вы неудачник и счастливец одновременно. Знаете, во мне самом в последнее время с трудом уживаются два разных человека. Один — прежний — сидит в этой зале и день за днем корпит над перепиской, принимает людей, ведет счет казне, карает и диктует королевскую волю городам и провинциям. Раньше я нисколько не сомневался, что это — самое достойное занятие, какое можно представить. Но теперь во мне поселился второй, неведомый раньше дух. Он обнаружил, что можно броситься ниц на душистое сено, можно бездумно шляться по лугам и любоваться толкотней облаков в синеве небес. Богатство, власть и слава зыбки и преходящи как дым. Тщета! Разве не стоят их добротный кров, теплый очаг, любящая жена, дети …
— Вы собирались ободрять меня, монсеньер. Но, вижу, вы сами нуждаетесь в словах ободрения …
— Нет-нет, я еще не разучился гнать прочь минутное слабодушие. Господь явил нам заповедь — ведать свое место. Невзирая на годы, несмотря на недомогания и любые трудности, я нужен Франции таким, каким был: твердым и непоколебимым. Но я, не рисуясь, завидую вам, Пикар. Удел одних повелевать, удел других повиноваться. Я завидую всем, кто может позволить себе роскошь бросить повелевать и бросить повиноваться. Уединенная хижина, очаг, жена, дети и душа, открытая Богу … Не тужите, Пикар! Фортуна — изменница, но ничто не вечно на греховной земле. Выпьете кагору?..
Кольбер позвонил и отдал распоряжение. Кто-то из секретарей, видимо, новичок, которого Пикар никогда ранее не примечал, внес графин и три кубка. Он разбавил вино водой, налил себе, пригубил и лишь после этого наполнил кубки для Кольбера и Пикара.
— Вам может казаться, что вы стоите на пепелище своей мечты, Пикар. Вздор! Может быть сегодня вы стоите на пороге новых великих деяний. Отправляйтесь в Данию. Лихое время минует, и, даст Бог, все еще может быть как-то образуется. Ваше здоровье, преданный жрец Урании!..
Жан Пикар прощался с Кольбером весной 1671 года.
Неделею позже аббат-пилигрим с легким сердцем шагал вдоль захламленных причалов гавани Гавр-де-Граса, не теряя надежды приискать судно, которое без промедления доставит его в датскую столицу Копенгаген.
— Пика-а-а-р! — раздался на всю гавань чей-то душераздирающий вопль. — Месье Пи-и-и-кар! Ме-е-ес… — крик смолк, и не могло остаться никаких сомнений, что исходил он со стоящей неподалеку у чугунной тумбы галеры, на которой два надсмотрщика с бичами в руках, повалив навзничь прикованного к скамье узника, затыкали ему рот висевшей на шее деревянной пробкой.
Галерные каторжники, бритые наголо, без бород, усов и даже без бровей, по традиции облачены были в бесформенные красные балахоны. На шее у каждого висел большой кляп в форме груши. Рты гребцам на галерах затыкали из предосторожности во время морских сражений. Случалось, что неприятельские ядра калечили гребцов, отрывали у них руки и ноги, и тогда изувеченные не имели возможности досаждать остальным криками и предсмертным хрипом.
Пикар нерешительно подошел к галере.
— Сударь, не будете ли вы любезны сойти ко мне сюда на минуту! — крикнул Пикар, сложив руки трубою.
Один из надсмотрщиков спустился по трапу на берег.
— Чего вы здесь не видели, любезный аббат?
— Один из ваших гребцов знает меня по имени. Видимо, мы где-то встречались и было бы неловко с моей стороны, коли я не воспользовался бы случаем исповедать несчастного и облегчить ему бремя содеянных грехов, — не надеясь на христианские чувства собеседника Пикар сунул в руки надсмотрщика пистоль.
— Нас двое, — загоготал надсмотрщик. — Я умею расчленять людей, но не сумею расчленить один пистоль на двоих …
Пикар не поскупился. Он поднялся по трапу и, подавляя естественное отвращение, прошел вдоль бортовых скамей. Все бритые галерные гребцы в красных балахонах были на одно лицо. Печальные исключения составляли лишь те, у кого отрезаны были носы или уши.
— Боже милосердный, — как громом пораженный остановился Пикар возле кричавшего каторжника. — Месье Шалю?!..
Разодранное в кровь лицо амьенского субделегата кривила болезненная гримаса. Надсмотрщики, посовещавшись, освободили Шалю от кляпа и отошли в сторону.
— Как вы очутились в таком положении?
— Стоит ли заводить про это речь, аббат. Я получил свое, верой и правдой послужив монсеньеру Кольберу …
— Не клевещите! Я знаю, он справедлив!
— Я с голландскими алмазами … Да вы же сами меня и втравили …
— Упаси Бог, я слышу об этом впервые!
— Вам ни к чему, вы и забыли. А я плачу за вас кровавыми слезами. Когда мы ездили выбирать место под обсерваторию, вспомните, вы передали мне письмо от господина Гюйгенса.
— Может быть …
— Только письмо было вовсе не от Гюйгенса, а от купца из Голландии, который прикинувшись агнцем взывал о помощи. С этого все и пошло. Он искал алмазы, которые прибрали к рукам корсары из Сен-Мало …
— Да вы-то тут причем?
— Я не отказался помочь и не донес об этом в канцелярию. Там пронюхали. Меня схватили и судили как предателя и голландского шпиона …
— Я еду из Парижа и не собирался возвращаться. Но если я могу хоть чем -нибудь облегчить вашу участь? Может быть, мне переговорить с монсеньером Кольбером?
— Пустое. Я просидел в его канцелярии не год и знаю, он такого не прощает. Он сам приходил ко мне в Шатле и плюнул в лицо. Сказал, что я просижу на галере ровно столько, сколько пользовался его доверием. Он слово держит …
— Что же я могу сделать для вас?
— Поговорите с капитаном. Обещайте, пока я жив, присылать ему раз в год сотню экю. Он может приказать не бичевать меня без нужды и перевести на корму. Там безопаснее и меньше крыс …
— Неужели это все, что я могу сделать для вас?
— Отсюда уходят дохлыми за борт. Освободить может только приказ короля или сюринтенданта мореплавания Кольбера …
Пикар с содроганием всматривался в тупые, бесчувственные лица каторжников.
— Помните, аббат, в Париже, Кольбер как-то доверил вам чистый лист с подписью? Вы его употребили? — мысль осенила Шалю совершенно внезапно.
— Нет, он не тронут. Я и забыл о нем. Должно быть, он в саквояже …
— С вами?
— Конечно …
Сердце у каторжника стучало медленно, тяжело и глухо как в ту минуту, когда его привязали на площади к столбу, чтобы бить кнутом.
— В вашей … власти … вызволить … — срывающимся на хрип шепотом пролепетал Шалю. В эту минуту к ним подошел надсмотрщик и взял Пикара за локоть:
— Месье аббат утомился. Каторжник хватанул времени через край. Довольно разговоров, а то придется отрезать ему язык, чтобы много не болтал.
Пикар, дрожа от волнения, не стал спорить. Он дал свести себя под руки по ветхому мостику, соединяющему галеру с причалом. Грузчики, обливаясь потом, вносили на судно огромные аккуратно зашитые мешки. Надсмотрщики оставили аббата на берегу в плену взбунтовавшихся чувств, которые душили его, теснили грудь и рвали сердце на части.
Он, аббат Пикар, ликовало нечто необъяснимое в его душе, преподаст Кольберу урок мужества и благородства. Он воспользуется подписью короля, этой бесчестной охранной грамотой, дабы вырвать жертву Кольбера из адского узилища, куда вверг ее произвол всесильного министра … Впрочем, почему такая мысль должна внушать Пикару нечестивое торжество? Разве Кольбер — враг? Разве Кольбер виноват, что Пикар в силу житейской наивности отказался некогда внять мудрым советам?
Пикар играл, и проиграл, и теперь, прозрев, готов был с повинной головой признать несостоятельность прежних взглядов. Но разве Кольбер виноват перед Пикаром, что в какой-то момент времени оступился, опрометчиво выпустил из рук спасительную нить Ариадны, и эта нить истаяла у него под пальцами, упала, порвалась, и ослепительный Лувр в мгновенье ока обернулся для Кольбера склепом, где он блуждает наощупь, впотьмах словно неприкаянный слепец в тесном лабиринте и гонит от себя прочь проклятую мысль, что каждую минуту он может повстречать лицом к лицу людоеда-Минотавра. Невооруженным глазом заметно, что положение Кольбера при дворе заметно пошатнулось. Бог весть, какие именно из былых качеств утратил вдруг Кольбер в глазах августейшего патрона, но только должность генерального контролера финансов явно обернулась для него в последнее время исполнением тяжкой и опасной повинности.
Да и что собственно Пикар тщится доказать Кольберу? Как нельзя обходиться с безвинными служащими?! Но кто возьмется доказать, что Шалю действительно без вины виноватый, что его оклеветали, оговорили злые завистники, покусившиеся на доходное место? Разве не право сеньора, кинув на чашу весов все его благодеяния, сложить на другую чашу неблаговидные поступки потерявшего доверие слуги и по совести перед лицом Господа оценить меру причитающегося наказания? Не судите да не судимы будете — если бы министры и впрямь руководствовались этой святой заповедью, то вряд ли бы хоть на йоту преуспели в исполнении своих многотрудных государственных обязанностей. Разве Кольбер не вправе судить и осудить своего слугу?
Так что же, бросить Шалю на произвол судьбы? Шалю, который выкупил землю под обсерваторию? Который заложил первый камень в фундамент возводящегося здания? Конечно, Шалю выполнял все это не по доброте сердечной, а по велению Кольбера и на средства Кольбера. Но ведь не было же никакого приказа, когда Шалю по собственному почину использовал власть субделегата и взял Пикара под опеку в Амьене.
Пикар совсем заплутал в своих рассуждениях и впервые в жизни почувствовал, что стал попросту стар. Руки и ноги отказывались повиноваться. Он брел, спотыкаясь, вдоль причалов, в его слезящихся от ветра глазах качались из стороны в сторону пепельное море, стоящие у причалов одинокие суда, склады и груды набросанных повсюду истлевших канатов.
Имеет ли он вообще моральное право использовать доверие Кольбера для пресечения меры воздействия, которая рассмотрена и одобрена самим Кольбером? Не есть ли его порыв — жалкое мальчишество стареющего, смешного, не знающего жизни либертена?
Пикар совладал со своими чувствами только по возвращении в убогую гаврскую гостиницу ‘Нормандский воитель’. Ничто в его поведении не выдавало больше пронесшейся в душе бури. Лакей, которого пришлось нанять на время поездки из Парижа через Руан до Гавра, дожидался аббата, не распаковывая багажа. Пикар не ответил, удалось ли ему договориться об отплытии и, дав денег, отослал лакея запастись провизией.
Распаковать саквояж — это занятие потребовало от аббата большого напряжения, ибо для Пикара не существовало худшей мороки, чем перебирать и вновь собирать дорожный багаж. Он горкой складывал на полу вынутые книги, белье, рукописи и, наконец, нашел свою волшебную палочку, свой магический талисман — небольшой по размеру carte blanche, который в глазах Шалю в этот день перевешивал тысячи фолиантов мудрейших изречений.
Заветный лист, слегка потускневший от времени, лежал промеж двух картонных прокладок. Картонки попались Пикару в свое время под руку совершенно случайно, и он приспособил их, хотя они были немного меньше по размеру, чем требовалось. Один из краев листа поэтому измялся, и выглядел теперь словно бахрома на платье у фрейлины королевы. Пикар никогда не придавал своему чистому листу серьезного значения, и хранил его в багаже не как материальное свидетельство доверия Кольбера, а просто как реликвию, как курьезный сувенир, который напоминал о первых шагах организации обсерватории.
Вот он перед ним: шершавый лист с золотым обрезом и крупными водяными знаками в форме королевских лилий. Две безалаберных подписи начертаны посреди листа неумелыми пальцами тех, кто редко берет в руки перо, резолюции и подписи — вот единственный литературный жанр, в котором сильные мира сего изволят упражняться собственноручно. Трудно было отдать предпочтение той или другой подписи. Людовик выводил свое Луи как начинающий семинарист, и подпись его напоминала покосившуюся изгородь из семи тощих падающих жердочек. Подпись Кольбера можно было только знать наизусть, в противном случае простофиля принял бы нелепый заворачивающийся крючок за след, который оставила на бумаге перепончатая лапка загадочной птицы.
В висках Пикара неотступно стучала мысль, что он идет на риск, который может не только погубить его самого, но и доставить еще большие лишения несчастному Шалю. Однако в критических случаях жизни Пикар не плелся на поводу у голоса рассудка. Сердце подсказывало великодушному аббату, что перст Божий предначертал ему освободить каторжника. Но как это практически сделать?
Первым движением Пикара было схватить магический лист и опрометью броситься на корабль, чтобы прямо так, без мудрствований, выручить Шалю у капитана галеры. Однако дикость такой выходки была очевидна и совершенно неискушенному аббату. Из горестных мытарств с градусным измерением от Парижа до Амьена он вынес истину, что преграды, которые кажутся мелким служакам неприступными стенами иерихонскими, рассыпаются в прах при одних только трубных звуках голосов начальников вышестоящих. Даже сверхскромного практического опыта Пикара хватало, чтобы понимать: за освобождением Шалю надо обращаться не к мелкому, а к самому высокому гаврскому начальству.
Но неужто допустимо вручить гаврскому интенданту чистый лист с подписями короля и Кольбера? Даже если он примет чистый лист как должное, не воспользуется ли он им при случае для каких-то своих, никому неведомых делишек? Пикар и так собирается совершить безрассудный шаг, освобождая Шалю, а передача чистого листа будет гнусным предательством по отношению к Кольберу. Надо начертать достойную формулу вызволения. Прозревший, обновленный Пикар готов был совершать отважные действия, но решительно не знал, как начать.
Альтернативы не было. Пикар расположился за столом, отыскал лоскут писчей бумаги и принялся мучительно раздумывать над черновиком. ‘Господину интенданту гавани Гавр-де-Грас…’ — что за чепуха, король нипочем не станет обращаться лично к такой мелкой сошке. Начать проще: ‘Подателю сего надлежит…’ — вяло, неуверенно. Нет, король должен высказываться величественно, просто и энергично. Пикар сидел и задумчиво бормотал под нос казенные словеса. Ему никак не удавалось вообразить себя на месте диктующего рескрипт короля.
Вошел слуга, молодой разбитной малый, востроносый парижанин, который чувствовал себя в Гавре как в побежденной стране.
— Ты уже закупил, Жан? — с отсутствующим видом поинтересовался Пикар.
— Ваше повеление исполнено, сударь, — отрапортовал Жан, и аббата озарило: ‘СИМ ПОВЕЛЕВАЮ…’ Вот оно великое ‘Сезам, отворись!’ — как это кратко и по-королевски.
На глазах ошарашенного слуги Пикар, разбрызгивая чернила и не доводя до конца отдельных слов, кинулся записывать ускользающую мысль: ‘Сим повелеваю немедленно освободить от оков и препроводить в распоряжение уполномоченного нами лица приписанного к гаврской гавани галернего каторжника по имени Шалю…’ Да, но во что он будет одет и обут? Пока суть да дело беднягу надо спешно вывезти из Франции! Но сколько пройдет времени, покуда Пикар устроится на судно, отплывающее в Копенгаген. Нет, гордиев узел надо рубить одним махом: ‘… снабдив последнего необходимым платьем и обувью. Повелеваю, чтобы податель сего вместе с упомянутым Шалю был без промедления помещен на первый же корабль, отбывающий в Копенгаген…’
Пикар педантично выверил на черновике расположение строк и принялся каллиграфически, словно совершая богослужебный обряд, выписывать слово за словом придуманный текст. Его обуяли радость и веселье. Он переоделся в чистую сутану, приосанился и весь внутренне преобразился в сурового королевского посланца, на которого возложено исполнение ответственной и тайной миссии.
— Что вам угодно, сударь? — не двигаясь с места вопросил интендант, видимо, пикардиец, аббат успел по дороге выяснить, что его зовут Капишо. Интендант разглядывал Пикара как заспиртованную диковину. Ему ничего не стоило потехи ради приказать вышвырнуть просителя вон, намять бока или засадить в темницу. ‘Главное, — твердил про себя Пикар, — не вдаваться ни в какие объяснения и держать себя властно и независимо’. Он молча протянул незапечатанный пакет. Интендант зевнул и почесался. Весь он был какой-то негожий, бледный, бескровный и скользкий точно червяк, полчища которых заполняют после дождей аллеи и тропинки городских садов, выползая под ноги праздных гуляк, бездумно давящих их высокими красными каблуками. Впрочем, сердобольный Пикар лояльно относился к безобидным членистоногим, и внешний вид интенданта, смахивающего на червяка, отнюдь его не обескуражил.
Интендант лениво развернул конверт, достал лист и метнул беглый взгляд на подписи. Аббату почудилось, что редкие волосы зашевелились в этот момент у интенданта на засаленной голове, можно было подумать, что палач в шапке-невидимке уже тащит несчастного за волосы на дыбу. Он вскочил, сел, снова вскочил и засеменил пододвинуть аббату стоявшее в углу кресло. Да, солёная купель, которую устроил ему некогда Кольбер, произвела на гаврского интенданта неизгладимое впечатление.
— Слушаю вас, монсеньер, — весь изогнувшись прошелестел презренный мытарь.
— Здесь все изложено.
Интендант, шевеля губами, как немой, стоя прочел документ и не обронив ни слова сосредоточенно направился к дверям. Сердце у Пикара дрогнуло. ‘Конец, — решил он. — Интендант не может не знать, кто таков Шалю. Он наверняка сталкивался с ним в приемных Кольбера. Его долг взять меня под стражу и экстренно запросить Кольбера. У них, наверняка, есть инструкции на все случаи жизни’. Капишо действительно был наслышан о горькой участи каторжника Шалю, но сию минуту он помышлял исключительно о собственной шкуре. Интендант подошел к дверям только за тем, чтобы опустить громоздкую кованую щеколду.
— Вы обождете здесь, монсеньер, или проследуете вместе со мной на галеру? — заискивающе справился интендант.
Дело было сделано, — огонь полыхал, похлебка закипала. Пикару оставалось не сбиться с роли.
— Не взыщите, месье, я не имею возможности чистосердечно открыть вам причины, но обстоятельства требуют, чтобы я отплыл незамедлительно, не привлекая ничьего внимания. Гавр наводнен лазутчиками …
— Ясно как божий день, — лепетал интендант, у которого со страху зуб на зуб не попадал.
— Посему сперва подготовьте мне места на корабле, а потом доставьте туда каторжника Шалю, уже полностью экипированного для плавания. Озаботясь также доставкой моего дорожного багажа из гостиницы ‘Нормандский воитель’…
— Ясно как божий день, — всплескивал руками интендант, облизывая губы и как в столбняке озираясь по углам. — А вы сами доложите обо всем монсеньеру Кольберу? Или изволите разрешить написать мне? — И тут Пикар вдруг всеми фибрами души осознал, что для него это не более чем приключение — захватывающее, рискованное, авантюрное приключение, но даже если интендант ухитрится вывести его на чистую воду, то Кольбер пожурит аббата, изругает, намылит голову, наложит покаяние, но никогда не предаст в руки палача. Для Капишо же это повседневная изнурительная работа — одуряющая чистка авгиевых конюшен и животный страх совершить когда-нибудь непоправимую промашку. Откуда ему знать, кто такой аббат Пикар и какие тайные поручения могут быть возложены на него королем или Кольбером? Одно знает интендант совершенно достоверно — если он не угодит патрону или попадет впросак, он будет нещадно бит и расплатится собственной карьерой …
— Да-да, — ответствовал Пикар возможно милостивее, — мы договорились с монсеньером Кольбером, что я отпишу ему только по прибытии в Копенгаген. Имеет смысл, чтобы вы доложили раньше, сразу же после того, как посадите нас на корабль. — ‘Интендант вряд ли воспользуется фельдъегерем, — думал Пикар, — и отправит донесение обычной почтой. За несколько дней, даже если Кольбер вздумает помешать, мы будем далеко за пределами юрисдикции французского короля. Вопрос в том, сможет ли Шалю когда-нибудь вновь вернуться на родину. Придется ему переждать за границей, пока я сам возвращусь в Париж и попробую договориться с Кольбером об амнистии’.
Интендант втиснул Пикара на голландский яхт. Плавание до Копенгагена обошлось без происшествий. Шалю считал за благо не показываться на людях и большую часть времени молчаливо отсиживался в каюте. Пикар ему не докучал. В редкие появления на палубе Шалю выдавал себя за лакея. Он и впрямь как мог прислуживал аббату, стараясь предвосхищать его желания. Будучи субделегатом в Амьене, Шалю любил разыгрывать из себя чуть ли ни аристократа: был безбожно груб, постоянно распекал подчиненных и стремился повсюду выказывать власть. Пребывание на галере освободило его от гонора и возродило дух угодничества и рабской преданности, столь присущей ему на службе у Кольбера.
На исходе третьей недели пути они обогнули мыс Скаген, вошли в Зундский пролив и увидели замок Эльсинор. Тотчас показались остроконечные кирхи Копенгагена — датской столицы. Пикар на скорую руку устроился в портовой гостинице и поспешил осматривать незнакомый город. Шалю остался хлопотать по хозяйству. Вернувшись, Пикар его не застал. Беспорядок в вещах навел аббата на подозрения. Он подошел к двери и заметил записку: ‘Бог предоставил вам возможность отплатить добром за добро. Другого выхода у меня нет’.
Шалю сгинул навсегда, прихватив с собой кое-что из теплых вещей и деньги. Пикар остался с тощим кошельком, который брал на прогулку.
Vanitas vanitatum et omnia vanitas! [Суета сует и всяческая суета! — лат.]

XXVI. ОСТРОВ ЗАБВЕНИЯ

Благоверный аббат не протянул с голода ноги, не просил подаяния на паперти. Имя Пикара пользовалось завидной славой у копенгагенских эрудитов, и скупые на слова датчане почли долгом отзывчивых хозяев сообща выручить попавшего в беду коллегу.
Профессор местного университета Эразм Бартолин обнаружил в ту пору загадочное оптическое явление двойного лучепреломления исландского шпата. После долгих треволнений профессор наконец-то обзавелся несколькими крупными кристаллами этого минерала и сгорал от нетерпения приступить к желанным опытам. Однако великодушный мэтр отложил работу и опекал Пикара вплоть до отъезда из Копенгагена на остров Вен, который совсем недавно отошел во владение Швеции. Больше того, он побудил сопровождать Пикара своего примерного студента Оле Рёмера, на что молодой человек, давно тяготевший к астрономии, с радостью согласился. Оле напоминал аббату сорвиголову Мальбранша: оба юноши смотрели на мир жадными, широко раскрытыми глазами.
Безлюдный остров Вен ютился в Зундском проливе в десятке миль от датской столицы. Чахлые деревца не спасали странников ни от холода, ни от зноя. Четыре ветра продували Вен со всех концов. Последние жители покинули забытый Богом каменистный клочок земли. От великолепных построек Тихо Браге остались канавы, заваленные мусором.
Пикар принялся раскапывать следы фундаментов, чтобы без ошибок восстановить расположение астрономических инструментов великого Тихо. Работа в четыре руки подвигалась ни шатко, ни валко, но ни Пикар, ни Рёмер не торопились. Им нравилось подолгу сидеть рядышком на солнцепеке, свесив ноги в откопанные траншеи, или бесцельно бродить по пустынному острову, предаваясь беседам и проводя исторические параллели.
— Ровно сто лет назад, — рассказывал Пикар, — великий Тихо получил крохотный островок Вен в ленное владение от Фредрика II, вашего августейшего короля, после того как выпустил в свет книгу о вспышке Новой звезды. Тихо долго колебался, совместимо ли создание астрономического опуса с достоинством датского дворянина. Но он был настолько возмущен обилием бредней, распространявшихся в различных пустопорожних книжонках, что в конце концов решился высказать свою точку зрения. Он издал собственную книгу. На Тихо обратили внимание как на мастера тонких астрономических измерений. Ему повезло: королю намекнули, что в лице Тихо Браге, если тот покинет Данию, королевство потеряет великого слугу.
… Тогда-то Фредрик, не желая упустить случая прославиться, пожаловал Тихо островок Вен. Милость обошлась королю недорого, зато для бедняка Тихо сие было воистину царским подарком. По замыслу Тихо оборудовали на Вене целых две обсерватории. Одну из них он называл Ураниборг — ‘Замок астрономии’ — и наблюдал в ней сам. Вторую же — Стьернеборг — ‘звездный замок’ он отвел для многочисленных ассистентов и учеников.
… Тихо прожил на Вене больше двадцати лет, накопив несколько сундуков бесценных наблюдений. Жизнь на острове била тогда ключом. Сюда съезжались именитые гости, но Тихо никогда не менял дело на безделье. Рассказывают, впрочем, что характер у него был заносчивый, и из-за непомерного гонора он то и дело ввязывался в скандалы и даже дрался на дуэлях. В одном из поединков он лишился кончика носа и в суетной заботе о красоте внешности пользовался после этого случая серебрянным протезом.
… После смерти Фредрика Тихо лишился опоры при дворе, рассорился и с придворными, и со своими помощниками. Он оставил Вен и два года с посохом странника скитался по Европе. В пятьдесят три года, моим ровесником, он поселился в Праге, тогда столице Священной Римской империи, в резиденции Рудольфа II на жалованьи придворного астролога и алхимика. Подточенные силы его были на исходе. Тихо не наблюдал, но горе в том, что ни он сам, ни оставшийся верным ему ученик Лонгомонтан не были в состоянии обработать уникальные по точности материалы прежних двадцатилетних наблюдений планет. Тихо грезил о помощнике …
Пикар прерывал рассказ, и астрономы снова брали в руки заступ и кирку. Так продолжалось изо дня в день, покуда фундаменты обсерваторий не были отрыты, и появилась возможность начать астрономические наблюдения для того, чтобы связать старые измерения Тихо с нынешними данными. Наблюдения отнимали немного времени, и в заброшенном домике у берега холодного пролива долгими часами Пикар посвящал молодого соратника в историю любимой науки.
… Вьются, как тропы в лесу, расходясь и пересекаясь жизненные пути ученых и целых школ. Мудрец Сократ был старшим другом и наставником Платона, основавшего знаменитую философскую школу на окраине Афин, — в роще, носившей имя героя Академа. По имени рощи школа Платона называлась академией, — название, заимствованное ныне для наших ученых сообществ. В академии Платона вырос великий мыслитель Аристотель, которого пригласили воспитателем к мальчонке Александру, наследнику македонского престола. После покорения Египта Александр Македонской заложил в дельте Нила Александрию Египетскую, — город с широкими мощенными прямыми улицами, возведенный по единому проекту, разработанному лучшими греческими архитекторами, призванный расширить морскую торговлю страны, — город, который стал средоточием эллинистической культуры.
… В Александрии возникло невиданное заведение — Храм Муз — Музеум, или точнее по-гречески Мусейон, который давал кров приглашенным в город знаменитостям. Ученые и поэты жили в Мусейоне, освобожденные от повседневных забот, в избытке обеспеченные необходимым для плодотворной творческой работы. Они писали книги, изобретали, строили приборы, упражнялись в ораторском искусстве. Как сказочный талисман притягивала в Храм Муэ ученых со всех концов эллинистического мира знаменитая Александрийская библиотека. Она не знала бы равных поныне. В годы расцвета в библиотеке хранилось одновременно полмиллиона сочинений. В Александрии было воздвигнуто одно из семи чудес света — Александрийский маяк на острове Фарос, и в слове фара до сих пор живо воспоминание о лучезарном гиганте. Из стен Мусейона вышли Евклид и Клавдий Птолемей. Так, от Сократа и Платона через гений Аристотеля нить Ариадны отмечала путь к высшим духовным ценностям античного мира.
… Не так ли и в наши дни? Разве взлет таланта Тихо Браге не дал простор математическому гению Иоганна Кеплера? Кеплер — чародей математики. Он был настолько безучастен к словам, что даже не интересовался, как пишется собственное имя. Мне известно, по крайней мере, о пяти вариантах написания, которыми он пользовался: Kepler, Keppler, Khepler, Kheppler и Keplerus. Возможно, их было больше. Но зато он верил в магию чисел. Он с точностью не только до дней, а до часов и даже до минут умудрился установить, сколько времени провел во чреве матери и какое значение имеет это в его гороскопе. Кеплер свято верил, что Бог записывает свои законы в числах.
… Окончив духовную академию в Тюбингене, Кеплер занялся преподаванием и выпустил первую большую астрономическую книгу ‘Предвестник космографических сочинений, содержащий космографическую тайну об удивительном соотношении пропорциональности небесных сфер, о причине числа небес, их величинах, о периодических их движениях, общих и частных, объясненную из пяти правильных геометрических тел’.
— Вы запоминаете столь длинные названия?
— То, чем интересуешься, врезается в память само собой, сын мой … Суть дела в том, что математикам известны всего-навсего пять правильных выпуклых многогранников: тетраэдр — правильная пирамида с равносторонним треугольным основанием, равным боковым граням, куб — шестигранник, октаэдр — восьмигранник с гранями из равносторонних треугольников, додекаэдр — двенадцатигранник с гранями в виде пятиугольников и икосаэдр — двадцатигранник опять с гранями в виде равносторонних треугольников. С другой стороны, Кеплер знал вычисленные Коперником расстояния от Солнца до всех шести планет.
… Кеплер предположил, что, поскольку в мире должна существовать полная математическая гармония, пять планетных сфер могут располагаться вокруг Солнца таким образом, чтобы между ними вписывались правильные многогранники.
… Проделанная Кеплером вычислительная работа была под силу только незаурядному математику. Между самыми далекими сферами Сатурна и Юпитера он поместил куб так, чтобы вершинами он касался сферы Сатурна, а гранями — сферы Юпитера. Между Юпитером и Марсом Кеплер поместил тетраэдр и так далее с тем же расчетом, чтобы гранями каждый многогранник касался внутренней, меньшей сферы, а вершинами был вписан во внешнюю, большую сферу.
… ‘Предвестник’ был встречен республикой ученых с большим энтузиазмом. Попытка дать геометрическую картину мира в духе Птолемея с учетом идей Коперника импонировала многим. Отмечалась блестящая математическая подготовка автора. Ознакомившись с ‘Предвестником’, Тихо Браге, не раздумывая, решил, что Кеплер — тот единственный и незаменимый помощник, в котором он так нуждался.
Кеплер прибыл в Прагу, но отношения Тихо с новым помощником оказались натянутыми чрезвычайно скоро. Тихо такой человек, сетовал Кеплер, с которым нельзя жить в мире, не претерпевая жестоких оскорблений. Но дни Тихо Браге были уже сочтены. Он умер в 1601 году, оставив Кеплеру сундуки с результатами наблюдений и завещав опровергнуть учение Коперника.
… Кеплеру в это время еще нет возраста Христа — ему 30 лет. Испытавший беспросветную нужду и голод, обездоленное детство и религиозные гонения, он был
безгранично преданным астрономии, ученым и мистиком, астрологом и блестящим математиком, неудачником и счастливцем одновременно. ‘Я писал книгу для того, чтобы ее прочли, теперь или после — не все ли равно? — замечает он в книге ‘Гармонии мира’. — Она может сотни лет ждать своего читателя, ведь даже самому Богу пришлось шесть тысяч лет дожидаться того, кто постиг его работу’. Это замечание как нельзя лучше отражает гордый независимый характер Кеплера, которого не сломили самые тяжелые лишения.
… Восемь лет после смерти Тихо Браге императорский математик Кеплер, не получавший ни гроша за свою работу от императора, перебивавшийся составлением гороскопов и случайными заработками, живший впроголодь в вопиющей бедности, искал путь движения Марса. По его собственным словам, ‘размышляя и соображая, он чуть не сошел с ума’. Но он нашел то, что искал. Он выпустил в свет ‘Новую астрономию, причинно обоснованную, или физику неба, изложенную в исследованиях движения звезды Марс, по наблюдениям благороднейшего мужа Тихо Браге’. В этой гениальной книге Кеплер впервые сформулировал те положения, которые мы называем первым и вторым законами Кеплера.
… Третий закон, который был, с точки зрения Кеплера, самым всеобъемлющим, ему удалось найти не скоро: еще через десять лет бесконечных вычислений, после сотен неудачных выкладок, которые не обескураживали и не останавливали Кеплера. Этот третий закон приведен им в книге ‘Гармонии мира’. За десять лет — от ‘Новой астрономии’ до ‘Гармоний мира’ — Кеплеру пришлось пережить такое, что редко выпадает на долю одного человека. Его жена и сын умерли от оспы. Он женился вторично, но вынужден был скитаться по Германии, в Европе бушевала Тридцатилетняя война, окрашенная неистощимой ненавистью. Протестанту Кеплеру не находилось места среди правоверных католиков — несколько раз, спасая жизнь, ему приходилось бежать из городов. Престарелая мать Кеплера подвергалась преследованиям и сидела в тюрьме по обвинению в колдовстве, и только нечеловеческие усилия сына, императорского математика, спасли ее от пыток и костра. И опять полное отсутствие средств к существованию, нищета, голод, клеймо ‘протестантского еретика’ и ‘сына ведьмы’.
… На пятьдесят девятом году жизни Кеплер в который раз поехал в Регенсбург, дабы добиться от казны хоть бы малой толики из невыплаченного ему за десятилетия императорского жалованья. Он долго ехал верхом, дорогой сильно простудился, по приезде слег и умер от горячки. При нем нашли несколько десятков экземпляров его нераспроданных книг и семь пфеннигов …
Подвижники астрономии, непогрешимые апостолы науки спускались в рассказах аббата Пикара с заоблачных высот на бренную землю. Они теряли обличье святых, — их преследовали пороки и естественные слабости, они позволяли себе наивные чудачества. Пасынки судьбы и ее баловни, изгои и счастливцы, — они сходились в одном: они неукротимо верили в торжество разума и напряжением всех чувств побеждали страх, лишения, невзгоды. Или в это верил рассказчик и приписывал героям прошлого собственные переживания?
Вопросы молодого датчанина в беседах с аббатом никогда не заставали Пикара врасплох:
— Скажите, господин аббат, Тихо и Кеплер всю жизнь словно сговорились втаскивать на гору тяжеловесные камни. Что же принес их труд? Не сродни ли они достойному сожаления Сизифу, ибо наука, вскрывая залежи разрозненных феноменов, тем не менее в бессилии склонятся пред промыслом Творца …
— О нет, Оле, ты судишь поспешно. Во все времена люди знали, что Бог находится рядом с ними, он обретается бок о бок с человеческим жильем. Казалось, переступи порог и ты столкнешься с ним лицом к лицу. Человек не знал иных предначертаний кроме тех, которые приписывались Богу. Вся природа управлялась Богом и подчинялась только божественным законам. Бог волен был остановить Солнце на небосклоне и скрыть от взоров серебряный диск Луны.
… Что же оказалось по прошествии столетий? Коперник, Тихо, Кеплер, Галилей — они раздвинули тесные границы ойкумены, они заглянули далеко в небеса и узрели неведомые миры. Оказалось, божественная десница вмешивается далеко не во все природные явления. Сотворив мир, дав первый толчок Бог устранился, отошел от многих дел. Сегодня мы знаем, что кроме законов божественных существуют еще и незыблемые законы природы, которые человеку дано постигнуть. Вот во имя чего тащили свои камни на вершины познания и заносчивый Тихо, и страдалец Кеплер. Они изменили наше сознание. Они доказали, что мир познаваем, и мы без тени сомнения можем продолжать путь. Одинокие воины, они сложили головы за то, чтобы их место заняла когорта ученых. Наука должна занять место под солнцем также как религия, ремесло, армия. Это — сила, которая станет расти год от года, и она имеет право быть организованной ничуть не хуже, чем монашеский орден.
… Мы часто идем на поводу у традиции, бездумно повторяем чужие зады. Нас учили, что мир идеален, и мы верили в это, покамест Галилей не обнаружил горы на Луне и пятна на Солнце. Почему же мы должны верить в то, что Земля — правильный шар. Знаешь, Оле, я прихожу к выводу, — что Земля — вовсе не правильный шар и, кажется, уже знаю, как можно подтвердить такое утверждение …
Увлеченность аббата, его приверженность науке не могли оставить Рёмера равнодушным. В юном помощнике разгоралась та же искра божья, которая пылала в груди Пикара.
Лето и осень Пикар провел на Вене.
Звездный хоровод из недели в неделю лениво плыл над безвестным островом, и бег равнодушных светил по воле астрономов нельзя было ускорить. Сроки окончания работы зависели на сей раз не от трудолюбия Пикара, а вытекали из незыблемого строя небес. Дабы замкнуть цикл наблюдений аббату предстояло оставаться на Вене по меньшей мере в течение еще четырех месяцев, хотя задача, ради выполнения которой астроном поселился на острове, отнимала никак не больше одного-двух часов в сутки.
Жизнь текла совершенно спокойно, и тем не менее самочувствие аббата оставляло желать лучшего. Боже мой, как он молод душой, и до чего стал ныне беспомощен телом! Бывало, едва добравшись до постели, он тотчас погружался в сон, который освежал усталые члены как предрассветная роса омывает стебли травы. Теперь после непродолжительных ночных наблюдений нещадно гудели ноги, руки и голова. Ворочаясь с боку на бок, Пикар подолгу прислушивался в тиши к стонам изнуренного тела. У него шалило сердце, ныло в боку и мучительно давала о себе знать давным-давно сломанная нога. Сон не нес желаемого облегчения: пережитое строило аббату гримасы в кривом зеркале тревожных сновидений.
С молодых лет работа и только работа служила аббату Пикару смыслом жизни, содержанием повседневных забот. Он трудился не ради куска хлеба. Ради чего? Ему недосуг было задаваться риторическими вопросами. Не ради денег, не из честолюбивых устремлений, не для того, чтобы провести время …
Пикар любил работу. Он бежал сонного довольства во имя минут вдохновенного прозрения, когда неистовое брожение мысли вознаграждается всполохом озарения. Он любил поиски неведомого, творение осязаемого, увлекался, корпел над бесконечными выкладками, вместе с учениками горел новыми идеями. Цель существования заключалась в работе, жизнь и работа были неотделимы для него как жизнь и дыхание, как человек и окружающая природа. Аббат принес в жертву любовь Мари, здоровье, соблазны света… Теперь он болен и одинок. Он устранился от борьбы с Кассини, и терзается как сбитый с коня мушкетер, отставший от роты. Да, Пикар отправился в добровольное изгнание как изгой, как неприкасаемый …
Спокойную, размеренную жизнь ведет аббат Пикар вдали от Парижа на безлюдном острове Вен, но горько, безрадостно у него на душе. Растет, одолевает Пикара потребность выразить наболевшее неверному другу.
‘Милая, родная Мари, — медлит Пикар, не ведая, как излить на бумаге накопившуюся скорбь, — владычица сердца и царица дум! Хотел сдержаться и вовсе не тревожить тебя письмами, да, видно, не суждено мне гордиться твердостью характера. Не обессудь, коли после затяжного молчания нарушаю твой покой горестными откровениями. Не обессудь, ибо нет для меня в мире человека, ближе тебя, — хоть и невозможно представить, кем тебе довожусь. Достаточно, если вспоминаешь меня время от времени словно любящего отца или старшего брата.
Увы, я теперь не таков, каким ты знала меня прежде в Руане. Сколь прискорбно зрелище, когда человек становится в тягость себе самому. Меня гнетут недуги, мучает нога. Но более всего угнетает то, что не могу хотя бы изредка отвести душу, повидать тебя, задорную и жизнерадостную, на улице Кипящего Горшка. Честно сознаюсь, в былые времена меня порой раздражало в тебе то, что казалось легкомыслием и ветренностью. Когда мы прогуливались по набережной, ты сама того не замечая, частенько толкала меня под локоть и восклицала: ‘Смотри, какой нос!’ или ‘Боже, что за жердь!’ Тогда мне казалось это некрасивым. Что бы я ни отдал теперь за самые некрасивые лица новых людей, за твои возгласы!
Тому уже полгода как веду я уединенное существование в полуразвалившейся рыбачьей хибаре на необитаемом острове: холодном и ветренном клочке суши среди бурливых вод, — самом крупном из мелких островков Зундского пролива. В хорошую погоду мы видим отсюда город Копенгаген. Он кажется издалека тихим муравейником. Говорят, что от шведских берегов сюда ближе, чем от датских. Помимо моего помощника и слуги живые лица на острове появляются редко. И если бы не горькая надобность заботиться о пропитании, легко было бы вообразить, что от мира нас отделяет не Зундский пролив, а воды Стикса. В дурную погоду мне часто мерещится, что Харон уже перевез меня в страну теней. Редкие рыбаки заглядывают сюда лишь от случая до случая, и придется терпеливо дожидаться оказии, чтобы передать тебе на волю эту весть из окостеневшего, потустороннего мира.
Из-за отсутствия свободных средств я не располагаю ныне возможностью оставаться на Вене столько, сколько сочту необходимым. Не знаю точно, как долго еще проживу здесь: чем больше — тем дольше не почувствую твоих сладких рук, не увижу лучистых глаз. Милая Мари, мне скверно без тебя!
Впрочем, нет худа без добра. Если бы не дорожная кража, я не имел бы случая познакомиться с замечательными людьми в Копенгагене, и ообенно с молодым человеком, общество которого составляет главную отраду в моем добровольном заточении…’
Аббат не докончил письма и вышел на свежий воздух, под опрокинутую раковину хмурого неба. Боже правый, что сталось с неунывающим Пикаром! Ему трудно дописать письмо. Он молод душой, но немощен телом. Он устал — устал от одиночества, от своих раздумий, от бремени перенесенных невзгод …
Бог позаботился о диких животных, рассудив, кто чем силен: зубами, рогами, копытами … Слабый — гибнет, сильный выживает и продолжает род. А чем силен человек — венец творения? Кому суждено оставить след в потомках? Во всяком случае не слабому и впечатлительному, который принимает удары судьбы за конец света. В здоровом теле здоровый дух. Здоровый дух — не есть ли сие главная жемчужина в венце божественного творения?
Поодаль в густых сумерках маячила фигура Оле Рёмера.
— Господин аббат, вы знаете, я не бросаю слов на ветер. Я твердо решил заняться астрономией вместе с вами в Париже …
‘Мотылек летит ночью на пламя костра. Как это кажется несложно и естественно: Париж, обсерватория … Куда я его привезу? Что ждет там меня самого?..’ — Ты же посещал Лейден, — ответил аббат вслух. — Отчего же вновь не отправиться в знакомое место, где тебе нравилось. Там прекрасная обсерватория, а Голландия — славная страна…
— Мне, честное слово, хочется работать только вместе с вами, господин аббат, — искренне воскликнул молодой человек.
‘Это невозможно, невозможно, — мучительно переживал Пикар. — После того, что произошло с Озу, с Рише, с Мальбраншем. На каком положении окажется Оле в Париже? Нет, нет …’ Он промолчал.
‘Душа бессмертна, но во имя ее бессмертия вовсе не обязательно обрекать на гибель плоды бренного жития. Звери передают из поколения в поколение инстинкты и ловкость. Долг человека копить крупицы мудрости и передавать накопленное детям. У меня нет детей. Озу убоялся трудностей. Рише оказался слаб. Рёмер вмёсте с Мальбраншем на старости лет заменят мне родных детей, продлят мою жизнь в новых поколениях астрономов. Я обязан обрести присутствие духа, вернуться в Париж и — если другого выхода нет! — начать все сначала. Надо возвращаться, и устоять!’
— Не считаю, Оле, что житие мое годится в примеры для подражания. Я не отвечаю тебе ни да, ни нет. Поступай, как знаешь, как считаешь лучшим для себя …
‘Человек всю жизнь карабкается в гору с тяжелой ношей, срывается, ломает ногти, поднимается, роняет тяжелый груз. Не беда, коли он не в силах донести его до сияющей в снегах вершины. Это не сизифов труд, даже если он не сделает великих открытий. Он только обязан крикнуть другим, что прочувствовал и испытал. Он обязан предостеречь остальных, если тропа ведет в пропасть, и призвать следующих, коли путь к цели открыт. Нельзя одного: молчать. Остановиться на полдороги и молчать. Ибо когда ты встал на крутом подъеме, ты преграждаешь дорогу идущим вослед, ты обманываешь их, вводишь в заблуждение. Быстро или медленно, человек до самой смерти обязан идти в гору, ибо когда ты встал, считай, ты уже покатился вниз…’
— Я все обдумал и твердо решил, господин аббат. Я поеду с вами …
‘Не следует обольщаться прежде времени. Слишком горек опыт Озу и Рише. Надлежит быть сдержанным и тысячу раз сдержанным. Но Рёмер — молодец. Он не чурается никакой работы. Он мне по душе … Я должен вернуться. Я должен быть тверд в своих намерениях как тверда решимость Рёмера посвятить жизнь служению астрономии. Я упустил слишком много времени, упустил шанс, — но что бы ни ждало меня впереди — победа или поражение — я обязан вернуться — и бороться за свои убеждения, за обсерваторию, за будущее астрономии…’
Жизнь бьет человека наотмашь, яростно и беспощадно. Слабые ломаются, сильные становятся закаленнее. Пикар испытал на себе жестокие удары судьбы: его ловко обвел вокруг пальца Кассини, обокрал Шалю. Он выбит из колеи, но дух его не сломлен. Нет…
Прочь сомнения! Враги убили под ним лошадь. Он спешен и обезоружен. Но он будет продолжать бой, покуда не искупит вину перед учениками, перед обсерваторией, перед будущими поколениями …

XXVII. ОБСЕРВАТОРИЯ

Архитектор Перро трудился, не покладая рук. Он закончил трехпролетную триумфальную арку на площади Трона, подготавливал к изданию французский перевод свода правил римской архитектуры Витрувия и с головой окунулся в проекты полной реконструкции внешнего облика Лувра: расширение дворца и объединение его с Тюильри системой корпусов с парадными внутренними дворами. Последнее подвигалось плохо, если не сказать стояло на месте, поскольку король отдавал первенство Версалю и регулярно уклонялся от решения судьбы нелюбого Лувра.
Утешением для Перро служила красавица-обсерватория, которая поднялась в полный рост трех этажей . Архитектор в свое время нехотя принимался за странный заказ, но после нескольких бесед с аббатом Пикаром чувствовал тягу к необычному сооружению. Он увидел цитадель астрономии как взметнувшийся ввысь просторный замок нового времени. Правильный квадрат 16 x 16 туазов, составлявший основу здания, ориентировался строго по странам света. Гладкий северный фасад с выдающимся вперед парадным входом был лаконичен и почти лишен украшений. Четкие объемы южного фасада, прорезанные высокими, с полукружьями, окнами первого и второго этажей создавали у зрителя торжественно-приподнятое настроение словно вид парадного мундира у новобранца.
Здание стояло на косогоре, поэтому с юга цокольный этаж был скрыт землей, и обсерватория казалась двухэтажной. Высота цокольного этажа была сравнительно невелика, с гораздо более высокими потолками построен был находящийся над ним первый — директорский — этаж, и еще более высоким — второй, с залой для инструментов. Увеличение высоты этажей снизу вверх придавало зданию легкость и элегантность. Родство со средневековым замком подчеркивали две ограничивающие южный фасад восьмиугольные башни с окнами по каждой грани. В башнях размещались рабочие кабинеты. Постройку венчала плоская крыша, огражденная каменной баллюстрадой. Здесь можно было устанавливать астрономические приспособления и выполнять наблюдения.
Издалека обсерватория действительно напоминала замок, но это был вовсе не замок-узилище наподобие королевской Бастилии, не замок-крепость для заточения ученых, а элегантное жилище свободолюбивой музы. Перро как ребенок радовался удаче. Подобное здание строилось впервые, и оно вполне могло послужить эталоном для подражания потомков. Для полного счастья автору не хватало только взаимопонимания с мэтром Кассини.
Отношения между новым патроном обсерватории и Перро не сложились. Кассини без конца путался под ногами и набивал себе цену, мороча голову архитектору и высокомерно изводя его мелочными придирками. Перро не выдержал и поехал искать управы у короля. Астроном — малый не промах — поспешил вослед, ныне он принадлежал к числу избранных, которые появлялись у Людовика чаще Перро. Перед лицом короля произошла жаркая стычка. Архитектор в изысканнейших выражениях защищал достоинства постройки. Кассини, не стесняясь своего французского косноязычия, раздирал уши короля, пространно и путанно оспаривая незначительные детали. ‘Сир, — с горячностью фыркнул Перро, — сколько же можно, этот бормотун сам не знает, чего хочет’. Король осадил архитектора, но Кассини вовремя смекнул, что зашел слишком далеко. По правде сказать, здание обсерватории было выше всяких похвал.
Строители еще завершали отделку, но в сентябре 1671 года Кассини уже перебрался в отведенные ему апартаменты.
Обсерватория стояла на отшибе, по крайней мере в двух лье от центральных кварталов города. Самой причудливой ее особенностью было то, что она располагалась на заброшенных каменоломнях и, спустившись в подвалы, можно было с факелом в руках, пройти в бесконечные подземные галереи. Там было удручающе холодно и сыро. И днем, и ночью в нижних штольнях стояла одинаковая температура, она не менялась ни зимой, ни летом. Никто не имел полного чертежа подземелий, не представлял, где находятся потайные лазы.
Кассини не особенно преувеличивал значение троллей, саламандр, нибелунгов, сильфов и прочих бесплотных духов подземного царства — добрых и злых, но почему-то он панически страшился вторжения в обсерваторию непрошенных гостей именно из-под полов здания. Патрон склонил астрономов сложиться и приобрести терракотовую статуэтку богородицы, которую с величайшими почестями водрузил в одной из подземных галерей. Нарекли деву-охранительницу с общего согласия Богоматерью Подземельною. Астрономы пожелали выписать на постаменте изречение: ‘Коли живет в сердце твоем любовь к Деве Марии, ступая здесь, не забудь приветствовать её’.
Кассини не поскупился. Он добавил на постаменте еще и вторую надпись, повыше первой, как бы от лица самой Девы Марии: ‘Грешник, Бог тебя видит, возмездия не избежать’.
Не уповая единственно на Богоматерь, Кассини велел наглухо замуровать все дальние коридоры. Не зная, достиг ли он цели, патрон обсерватории обзавелся охраной, которую составили несколько вооруженных до зубов консьержей под командой бесстрашного Роже. Обращенного гугенота распирало от гордости, что Кассини втрое повысил ему жалованье, правда, предварительно исключив из штата прислуги его сварливую жену Целестину при условии, что она станет и впредь кухарить как прежде.
В ясные ночи у стен обсерватории собиралось человек по двадцать-тридцать. Астрономы с помощниками поднимали на полиспастах телескопические трубы, укрепляли на баллюстраде длиннофокусные линзы, вели наблюдения звезд, планет и комет. Их сплошь да рядом отрывали от дела праздношатающиеся вельможи. Кассини делал вид, что сердится, но никому не передоверял своей трудной роли новоявленного vade mecum [Буквально иди со мною (лат.), название, впервые данное в 1627 г. карманному путеводителю новолатинским поэтом Лотихом. Укрепилось в литературе как общее название справочников и указателей.]. У него даже вошло в плоть и кровь на случай важных визитов выходить на наблюдения в парике.
Глава обсерватории не имел ничего против и облачной, ненастной погоды. Астрономы разбредались по домам, ветер выл в дымоходах, и Кассини в покоях на директорском этаже оставался один на один с мирскими заботами. Привычка к ночным бдениям не пускала его в постель, и гонимый бессоницей он пускался в обход своих владений. Роже шествовал впереди, зажигая тусклые свечи в бронзовых шандалах. Переходя по пустынным коридорам из комнаты в комнату, они оставляли за собой зажженные свечи, и весь затихший дом, шаг за шагом, окно за окном, словно в волшебном сне озарялся неверным светом мерцающих огоньков.
Кассини бесшумно проходил по рабочим кабинетам сотрудников, задерживался у столов, рылся в журналах наблюдений, ворошил черновики мемуаров. Сосредоточенный, долговязый, отбрасывая дрожащую тень, он казался чернокнижником, утратившим секрет философского камня. Время от времени Кассини выдвигал ящики столов и садился прочесть переписанные набело материалы. Потом он вновь аккуратно раскладывал рукописи по местам, так как его ночные похождения должны были оставаться неприкосновенной тайной. Он постигал течение мыслей сотрудников, вникал, бдительно следил за их взлетами и падениями. От острого взгляда Кассини никогда не ускользало, если кто-то из вассалов самовольно превышал установленную программу наблюдений либо же вступал на кривую дорожку самостоятельных поисков. Он следил, чтобы пчелы собирали мед, а не теряли время впустую.
Кассини считал себя большим виртуозом по части хиромантии, физиогномики и вообще человеческой натуры. Он любил вникать в характеры подчиненных, строить предположения о мотивации их поступков. Он часто и подолгу рассуждал с сотрудниками обсерватории, причем выбор лиц для этой цели мог показаться несведущему человеку если не загадочным, так уж наверное нелепым: было в порядке вещей, что патрон битый час толчет воду в ступе, пеняя чужого ассистента, и не может урвать нескольких минут для свидания по просьбе таких почтенных пенсионеров академии как Бюо или старец Френикль де Бесси. Он мог демократично раскланиваться с привратником и вдруг ни с того, ни с сего не подать руки уважаемому наблюдателю. Выходки Кассини нагоняли на окружующих страх и смутную тоску.
На самом деле Кассини редко поступал необдуманно и без оглядки. Разговор с Рише, например, он оттягивал с недели на неделю совершенно предумышленно, ибо считал, что плод не созрел. Он назначал день и время, уезжал, ссылался на срочные дела, снова переносил встречу. Рише трепетал и приуготовлялся.
После добровольного бегства Озу в обсерватории из святой троицы Пикара оставались Рише и Мальбранш. Второй из них по молодости лет был слишком предан имени Пикара, а потому в глазах Кассини узколоб и не шел в расчет. Слабым звеном был именно Рише, его-то и надо было окрестить в свою веру споро и без помех.
Кассини терпеть не мог Пикара, куда бы тот ни уезжал: в Мальвуазен ли, в Амьен или даже в Копенгаген. Пикар мешал ему самым фактом своего существования. В интересах Кассини Пикар должен был сгинуть с лица земли, провалиться в тартарары или, на худой конец, убраться в заморские колонии. Для этого надлежит постепенно ниточку за ниточкой обрывать все связи Пикара с обсерваторией, окружить его деятельность глухой стеной забвения и насмешек. Невосприимчивому к яду сарказмов и обид Пикару предстояло рухнуть враз как дому, отжившему век и определенному на слом.
‘Я принужден трудиться в поте лица как дровосек, — думал о себе Кассини. — Как лесоруб, который валит деревья. Уже и секира при корне дерев лежит, — вспомнил Кассини слова пророка, — всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь. Какое кощунство, однако, сравнивать свои труды с деяниями Господа. Нет, он не лесоруб. Он, лучше сказать, скромный садовник, который подрезает у деревьев слишком раскидистые ветви. Да, пожалуй, такое сравнение точнее: я ведь не валю деревьев без толку, я лишь помогаю им расти, подрезая лишние ветви, которые отнимают соки у главных побегов’.
Рише, в ожидании выяснения отношений с принципалом, тщился не показывать никому, сколь сильно обеспокоен он за свою судьбу.
‘Пускай помучится, пускай, — вновь и вновь откладывал свидание Кассини. — Мало того, что сей плод обязан вызреть. Он должен еще и перезреть. Он должен прогнить насквозь, так чтобы внутри, под нетронутой кожурой, источили нутро его гнилостные черви. Он станет покладистее, этот боязливый, завистливый и гниленький голубчик Рише!’
Кассини были прекрасно ведомы страхи Рише. Нет, патрон обсерватории вовсе не имел намерения их рассеивать. Напротив, он никогда не забывал обронить в различных контекстах упреки в адрес якобы чересчур пассивного Рише. Он нагнетал в нем боязнь и неуверенность в завтрашнем дне.
— Где уж вам сохранить беспристрастность суждений, — насмешливо констатировал Кассини, когда разговор с Рише, наконец, состоялся. — Вы рабски прикованы к месье Пикару. Вы ведь его ученик?
— И да, и нет, месье. В прошлом непродолжительное время я наблюдал с ним бок о бок …
— Оно и заметно, — подытожил как само собой разумеющееся Кассини. Они сидели в директорских апартаментах визави как римский патриций и его нищий клиент. Кассини пообвык и уже не боялся вести беседы по-французски, но при встречах с сотрудниками по-прежнему отдавал предпочтение казенной латыни.
Разговор был тягучий и странный. У него не было никаких конкретных очертаний. Но и Кассини, и Рише нутром чувствовали, что за путанными словами формируется тот незримый стержень, который в дальнейшем определит их взаимоотношения.
— В интересах истины я проштудировал книгу вдоль и поперек, — продолжал Кассини, машинально переворачивая лист за листом труд Пикара ‘Измерение Земли’. — Вот ваш идол получает величину одного градуса Парижского меридиана в 57060 туазов. Ну и что? Вы знаете, что в принципе подобные измерения выполнялись задолго до месье Пикара, поэтому от нового измерения никому не стало ни холодно, ни жарко. Я затруднился бы ответить на вопрос, кому сие надобно, но впрочем согласимся, что это остается на совести автора. Важно другое. Бесполезно искать в этом труде даже беглого упоминания о самом главном: о продлении измерений на север и на юг вдоль Парижского меридиана для картографических надобностей. Бог ты мой! Если бы такая хлесткая мысль, как утверждают некоторые, действительно обуяла месье Пикара, я не поверю, чтобы в увесистом фолианте для нее не нашлось места ни в единой строке …
Трудно было не понять, какого признания добивается от Рише господин директор, однако чересчур легкая победа, думал Рише, немного будет стоить в глазах принципала. Надо набивать цену. Стоя на перепутье, мятущийся Рише стремился как-то укрепить свое шаткое положение, надеясь хотя бы в течение некоторого времени продержаться в личине независимого смельчака.
— Месье Пикар пишет очень скупо и никогда не касается того, что не имеет прямого отношения к теме. Однако мне помнится, он как-то высказывался об этой идее, — произнес Рише и осекся.
— Asinus ad lyrem [Осёл о лире — лат.], — вскипел Кассини, и было неясно, имеет ли он в виду Рише или самого Пикара, — вы нарочно все путаете. Это не он высказывался, а я вам говорил — и притом неоднократно …
— Не смею сомневаться, месье, — с Рише разом слетела напускная бравада, — с тех пор как вы появились в Париже, у нас произошло столько разительных перемен к лучшему, столько восхитительных новшеств, что я просто запамятовал об одном из них. Конечно же, мысль о великом градусном измерении Фракции зародилась только после вашего прибытия, и месье Пикар имел возможность упоминать о ней только с ваших слов.
‘Презираю слизняков вроде этого ничтожества Рише, — негодовал Кассини. — По глазкам видно, что ему хочется одного — пасть в ноги и молить о пощаде: пощадите, я буду делать все, что вы прикажите! Я готов мыть стойло ваших лошадей! Плевать я хотел на какого-то там Пикара! Он меня всему научил, а теперь пускай себе проваливает. Я не только его — я отца родного готов предать! Возьмите меня к себе в помощники! Вот о чем мечтает этот Рише, я вижу его как облупленного, но его ничтожество столь велико, что он не посмеет признаться честно и вслух. Он будет ходить вокруг да около, делать пассы, говорить то же самое иносказательно, виляя хвостом и изображая себя непорочною девственницею.’
— Видите ли, — лепетал тем временем Рише, — да и как я мог в самом деле подумать, что наш аббат был в силах самостоятельно додуматься до такой грандиозной идеи. Он ведь человек не от мира сего. Его у нас так и прозвали … хи-хи … Дон-Кихотом …
— За что же дали ему столь неблагозвучное прозвище?
Рише слегка порозовел. С бедняги слетела напускная независимость, он перестал строить из себя невинную деву и мгновенно стал именно таким, каким рисовало его чутье Кассини: обыкновенным фарисеем, дрожащим единственно за собственную шкуру. Рише не смел лгать. Он подобострастно изложил патрону все подробности биографии Пикара, которыми тот интересовался. Собеседники обменялись взглядами по истории ряда научных идей, и Рише без всяких угрызений совести взял на вооружение ту точку зрения, которая устраивала принципала. Рише был очень доволен самим собой, Кассини — тоже.
Этой бархатной осенью все обстоятельства складывались как нельзя лучше. Жизнь била ключом, преподнося со всех сторон обнадеживающие сюрпризы.
Переезд Кассини в обсерваторию совпал со смертью государственного секретаря Льонна. На шестьдесят первом году жизни испустил дух верный слуга трона, который до конца дней так и не примкнул ни к семейству Летелье — Лувуа, ни к Кольберу. В молодости он слыл тонким дипломатом, и именно по инициативе Гуго де Льонна был включен в брачный договор юного Людовика тот коварный пункт, согласно которому невыплата приданного инфанте влекла за собой возможность нарушения всех других статей брачного союза, эта казуистическая уловка послужила предлогом для первой победоносной войны Людовика Великого против испанских Нидерландов. Льонн был сластолюбцем, наделенным некоторыми привлекательными чертами. При Людовике ХIII никто не мог соревноваться с ним в живости ума, острословии, проницательности и умении приискивать необходимые дипломатические ходы. Однако за пятнадцать лет на посту государственного секретаря плюшевый министр окончательно потерялся в переменчивой стихии двора.
Кассини и в голову не приходило соболезновать по поводу кончины толстобрюхого Льонна, но эта смерть вызвала большую озабоченность Люлли. Композитор вместе со всеми ненавистниками Кольбера опасался, как бы вакантное место государственного секретаря по иностранным делам не утекло бы в руки Кольбера де Круасси. Старший Кольбер мечтал вернуть утраченное влияние, и прилагал maximum maximorum усилий, чтобы добиться назначения брата. Однако король рассудил исключительно правильно. Он вызвал из Швеции своего посла де Помпонна, домоседа и примерного семьянина.
— Ваше величество, — близоруко щурился горемыка де Помпонн, — где же я наскребу 800 тысяч ливров, чтобы откупить должность у Льонна-сына?
— За этим дело не станет, любезнейший, — обнадежил Помпонна король и в одночасье пожаловал ему весьма доходную синекуру первого шталмейстера Большой конюшни. При желании Людовик умел в мгновенье ока разрешить любые затруднения.
Во вторник Кассини установил на баллюстраде обсерватории новую длиннофокусную линзу. Он готовился предпринять наблюдения планеты Сатурн, но не начинал этого ни в среду, ни в четверг, ни в пятницу. Суббота — день под астрологическим знаком Сатурна — была единственным днем недели, когда суеверный Кассини мог позволить себе посмотреть на эту планету. И успех, слава Богу, действительно воссиял. В ночь с субботы на воскресенье, 25 октября 1671 года Доменико открыл второй спутник Сатурна. Это было первое открытие, сделанное им в Париже — начало положено!
Несмотря на благоприятные жизненные обстоятельства, Кассини испытовал некоторую внутреннюю неуверенность. Когда он засыпал, в душе его гулким эхом отзывалась пустота.
Доменико понимал, чем вызвано странное чувство. Раньше, в Болонье, он рвался к неведомым высотам, он лез из кожи вон ради положения в свете. Он хватался за любые поручения. Теперь он добился более того, о чем смел мечтать. Он обладал прекрасными условиями для работы, великолепными инструментами, штатом сотрудников. Положение обязывало, чтобы он встал во главе великого, из ряда вон выходящего предприятия.
Открытие спутника Сатурна, он не хуже других сознавал это, всего-навсего приятный эпизод. Он позволит многократно напомнить о себе, год-другой держаться на поверхности, но где же великое, выдающееся предприятие? Большее градусное измерение Франции? Кассини еще помнил, что украл эту идею у Пикара. Но ведь осуществление этой идеи, честно говоря, не в подъем. Да и не хотелось бы начинать ее при живом Пикаре. Нет, сия идея пока что годится лишь для того, чтобы напускать в разговорах туману, не более. Очень модными стали работы по силе тяжести, в Париже посвятили этой проблеме подряд несколько заседаний академии. Но ведь в душе-то Кассини прекрасно знает, что теоретические работы ему тоже не по зубам, он нипочем не скажет в этой области нового слова.
Что же остается? Отправиться по стопам своего болонского учителя Риччиоли и удивить мир колоссальной картой Луны? Да нужна ли она кому-нибудь, колоссальная карта Луны? Впрочем, кто же посмеет сказать, что она никогда никому не пригодится? Нужна — не нужна, она позволит Кассини безбедно существовать несколько лет и заставит говорить о нем во всех салонах. Чем это хуже пресловутого определения долгот, с которым не перестает носиться аббат Пикар?
Кассини нисколько не удивило внезапное приглашение от отца провинциала средней Франции. У них не было точек соприкосновения, однако в последние месяцы Кассини был в Париже нарасхват. Гороскопы, демонстрации, рассказы … Что же удивительного в том, что им заинтересовался парижский резидент ордена иезуитов? К приглашению был приложен свежий цветок розы. Происходящее под знаком розы — исстари считалось тайным, не подлежащим оглашению, но такая предосторожность со стороны одного из влиятельнейших людей Парижа также казалась Кассини совершенно естественной.
Не откладывая столь важного визита в долгий ящик, Кассини в тот же день выкроил время для визита в дом профессов.
По пути к Grands-JИsuites на улице св. Антония принципал поймал себя на странной мысли, сколь разительно изменяется умонастроение в зависимости от казалось бы совершенно привходящих обстоятельств: влачится ли человек пешком, скачет верхом или разъезжает в карете. Он судил по собственному опыту. В Болонье у него вошло в привычку с утра выглядывать в окно — ему приходилось бояться ветра, пыли, проливного дождя, липкой глины. Он тратил бесценное время на починку стоптанных башмаков и штопку прохудившегося платья. Вид продрогших, вымокших до костей прохожих вызывал в нем жалость и сострадание. В Париже, плотно забившись в угол занавешенной кареты, он ощущал себя избранником судьбы. Пусть за дверцами свирепствует непогода. Нырнув в карету, он чувствовал себя вознесшимся над простолюдинами, надежно отгороженным от их гадких страхов и невзгод. Его подмывало порою ударить кучера кулаком в спину, заорать ‘Гони!’ и мчаться по зыбким улицам во весь опор, окатывая копошащихся под ногами людишек потоками грязи из-под колес.
Да не слишком ли разыгралось его воображение? Кто он на самом деле? Князь церкви, аристократ, крез? Он всего-навсего игрушка в руках провидения, волею Фортуны вознесшийся над горсткой парижских астрономов. Ученые не хотят видеть ничего дальше собственного носа. Разве горстка звездочетов влияет хоть как-то на судьбы царей и народов? Разве их деятельность может быть поставлена на одну доску с деятельностью власть предержащих? Не благоразумнее было бы давным-давно поддаться велению рассудка и примкнуть к всеблагому и всемогущему воинству Христову? Кассини направляет стопы в дом профессов, святая святых ордена иезуитов. Он — посторонний, но его давно тянуло к ним. Он мог бы со временем занять место одного из своих.
Сколько раз перебирал Кассини в уме все за и против вступления в братство иезуитов. Конечно, ордену не приходит на ум снабжать членов уютными каретами. Их
образ жизни суров, они обитают подчеркнуто просто. Но чего должно стоить сознание, что ты приобщился к великому клану, что ты не барахтаешься в тине как щенок, не выплываешь в одиночку среди крутых волн, а уверенно проходишь по жизни рука об руку с непримиримыми, связанными железной дисциплиной ратниками, — разве это сознание не должно стоить тех символических жертв, которые приносит новичок, отдавая себя служению святому делу защиты католической церкви от скверны неверия и нововведений? Разве ниву, на которой ведет жатву общество Иисуса, можно сравнить с тем убогим жнивьем, на котором промышляют хлеб насущный господа астрономы?
Власть иезуитов безгранична. Она простирается до отдаленнейших рубежей христианского мира. Вся земля обетованная поделена ими на провинции, во главе которых стоят прозорливые, сильные духом отцы-провинциалы. Беспрекословное подчинение младших старшим зиждется на ясной и четкой иерархии. Пять этажей имеет стройное здание общества, пять пролетов лестницы ведут к вершинам власти в братстве Иисуса. В зависимости от доли посвящения в цели и средства ордена его члены попадают в одну из пяти категорий: novicii — новички, scholastici, coadjutores temporales, coadjutores spirituales и, наконец, professi — профессы, которые принесли последний, завершающий обет беспрекословного повиновения генералу и папе. Устав братства допускает существование негласных иезуитов, которые не заносятся в списки, живут в миру, и лишь помыслами своими ратуют за преуспеяние общего дела.
Кассини едет в карете в дом профессов, и мысли астронома входят в привычное русло. Он не смеет жаловаться на судьбу. Соблазн вступить в орден всегда был велик, но мудрый отец Риччиоли правильно уловил сокровенные черты его характера. Он не зря удержал питомца от опрометчивого шага. Ему, Кассини, не по нраву оставаться в тени. Что, если бы он не достиг высот в обществе, коли застрял бы на нижних ступенях новичков или схоластов? Ему претит всю жизнь прозябать человеком-невидимкой. Что важнее: красоваться на публике, молча разевая рот, или быть певцом за сценой? Здесь нет места колебаниям, — положение певца за сценой служит для Кассини устрашающим символом жизненного краха.
С легким сердцем астроном переступил порог огромного оцепеневшего дома профессов. Он не чужак в этих стенах, он — вольный стрелок, сочувствующий целям и средствам войска Христова. Он приехал к добрым друзьям, которые всегда оказывали ему щедрое покровительство.
Отец провинциал средней Франции не заставил себя ждать.
— Счастлив благославить тебя, сын мой, под сводами сей кроткой обители и вознести хвалу Господу за здравие духа и тела твоего. Амен! — отец Магнус сонно перекрестил Кассини и скупым жестом разрешил садиться. Орден иезуитов в Париже олицетворял человек еще не старый, рослый, крепкого телосложения. Традиционная бархатная скуфья скрывала отнюдь не лысину, а насколько можно было судить, густые кудри. Лицо провинциала — мохнатое, красное, с резко очерченным подбородком и как бы чуть-чуть вывороченными наружу губами — свидетельствовало о непреклонной воле и спокойной уверенности в превосходстве над окружающими людьми. Кассини тотчас испытал томление духа и, словно попавши под гнет сильной личности, внутренне оцепенел как давно цепенели под взглядом провинциала парижское профессы. Скованный и растерянный, Кассини сам того не предполагая, очутился на положении дворняги из бродячего цирка, для которой беззаботная улыбка дрессировщика таит за собой лишь беспощадный хлыст. Он подумал, что отец Магнус ведет себя жестче нежели сам астроном держал себя в памятной беседе с трусливым Рише.
Нюх Кассини отметил едва уловимую двойственность в повадках могущественного дрессировщика. За бесстрастными, постными чертами лица отца провинциала, за его тщательно приглаженной внешностью и бесформенной черной сутаной Кассини виделся почему-то цветущий мужчина, который любит утехи бытия ничуть не менее, чем любит их вольный стрелок Кассини, похотливые пэры Франции и сам король галлов Людовик XIV.
— Не тревожься, сын мой, относительно мотивов моего вызова, ибо нашими намерениями руководит желание сбросить покровы тайны с некоторых обстоятельств, представляющих определенный научный интерес … научный интерес, — по уставу братства Иисуса отец Магнус ни разу не поднял глаз на Кассини, но оробевшему астроному уже мерещилось, что собеседник прячет за опущенными глазами пляшущие в них отблески геенны огненной. Взгляд самого Кассини уперся в огромный крест на тяжелой цепи, который слегка раскачивался в такт словам отца провинциала.
— Научный интерес … Мы рады, что ты обосновался в Париже, сын мой, и не поддаваясь дьявольским искушениям гордыни множишь в нашем крае славу христианской науки, верный слову божию и учению славнейших мужей церкви, — чеканная латынь в устах отца Магнуса легко складывалась в гладкие, заученные тирады. — Как ты обжился в Париже, сын мой? — поинтересовался провинциал.
— Слава Богу, святой отец, — его величество мирволит ко мне и не обходит милостью. Я располагаю кровом, пищею и досугом для обзерваций …
— Прекрасно, — крест одобрительно кивнул на шее владельца. — Мы наслышаны, что ты сподобился снискать у паствы уважение как знающий и справедливый пастырь?
— На то воля Божия, святой отец …
— Прекрасно, — снова одобрил крест. — Так что же тебя неволит прелюбодействовать на Рю-Сен-Мартен, сын мой? — крест с укоризной склонил перекладину набок и застыл в осуждении.
Кассини проглотил язык. Удар был настолько неожидан, что астроном не мог издать членораздельного звука. Крест на груди отца Магнуса не шевелился. Они сидели друг напротив друга в затянувшемся молчании. Кассини надеялся, что палач первым намекнет о возможном снисхождении. Но у того и в мыслях не было протягивать руку помощи. Отец провинциал не повторял вопроса и не нарушил тягостного безмолвия.
— Она не замужем, — выдавил, наконец, Кассини, обретая дар речи.
— Ты хочешь признать, что готов сей же час вступить в законный брак, сын мой? — словно очнувшись ото сна, вопросительно свесился крест отца Магнуса.
— Нет, не готов, святой отец …
— Успел ли ты, сын мой, как пришелец в этой стране разобраться в ее юридических презумпциях и судебных обычаях, — на этот раз в голосе отца провинциала звучало не осуждение, а прямая угроза. Крест несколько раз дернулся на его груди.
— Не мог успеть … Помогите, святой отец …
Утомленным голосом отец Магнус завел речь о строгости здешних законов и ставил в примеры юридические казусы, когда ради торжества буквы закона приносились на алтарь юриспруденции головы безвинных жертв.
— Как лицу, близкому по идеалам к устремлениям нашего ордена, я мог бы сообщить тебе несколько более, — не меняя интонаций, продолжал устрашать Кассини отец Магнус и извлек на стол бледную головку розы на длинном худом стебле с шипами. Кассини понял, что за разглашение хода последующей беседы немудрено в одночасье поплатиться жизнью. — В тех случаях, когда христианнейший король считает сие полезным для охранения устоев государства, он прибегает к мерам скорым и чрезвычайным, и тогда даже наше вмешательство не может привести к смягчению его приговоров. Известно ли тебе, что по одним только неясным подозрениям бессрочно томится по французским тюрьмам высокородный иноземец, не только уста, но и самое лицо которого скрыто от тюремщиков железной маскою … — При упоминании таинственных слов Кассини вздрогнул, а крест на груди отца-провинциала предостерегающе вознесся. — Мне следует из христианского милосердия предостеречь тебя, сын мой, что парижские астрономы на радость гугенотам могут в ближайшие дни лишиться своего достойного поводыря …
— Я молю об отпущении грехов, святой отец, однако не уясняю, чем могу столь сильно прогневать его королевское величество …
— Неведение не служит оправданием, сын мой. Тебе можно отпустить грех прелюбодеяния, но в городе назревает пагубный процесс по делу об отравлениях. Твоя пассия причастна к этому отвратительному ремеслу. Если ты хоть раз рискнешь показаться вновь в ее доме, ты подпадешь под подозрение, и в целях дальнейшего выяснения истины можешь быть подвергнут пытке как ординарной, так и чрезвычайной…
Испарина выступила на лбу несчастного Кассини. Астроном упал духом. Он поспешно открылся отцу провинциалу как познакомился совершенно случайно со своей любовницей. Он рассказал ему абсолютно всё: как она лишилась мужа, что у нее маленький ребенок. Она решила приехать к нему незвано-негадано, совсем внезапно, в результате стечения обстоятельств …
— Твои показания совпадают с тем, что нам известно по сему прискорбному делу. Хорошо! Постараюсь избавить тебя от последствий, сын мой. Забудь — слышишь, забудь! — дорогу на Рю-Сен-Мартен и забудь, что ты переступал порог дома профессов. Ты ничего не слышал о предстоящем процессе.
Кассини дрожал всем телом. Он покидал дом профессов в полном отчаянии.
Откуда ордену стало известно о визитах на Рю-Сен-Мартен еще до того, как его выследила парижская полиция? Кто-то выследил и донес на него непосредственно отцу провинциалу! С одной стороны, великое счастье, что он предупрежден о грозящей опасности, но с другой стороны, кому доставит удовольствие мысль, что за тобой следят?
Забравшись в карету, Кассини попытался думать обо всем последовательно, но как бывает вследствие сильных потрясений, мысли его мешались и судорожно сплетались в клубок. Нет, это немыслимо оставить без последствий! В интересах собственной безопасности он должен отыскать доносчика! Как это скоро происходит: сегодня ты на коне, силен, а завтра, глядишь, валяешься в пыли. Кто же его предал?
И вдруг мысли Кассини выстроились в логическую цепочку. Рише!.. Этот слизняк, продавший Пикара, не мог быть предан Кассини. Он давно трусливо шпионил за ним и доносил отцам иезуитам. Сегодня он продал Пикара, завтра — продаст Кассини. Это он, негодяй Рише!..
Сплошь да рядом совершенная неправда блестит в глазах ослепленного гневом ясным блеском чистой монеты, мелочные события обретают вес неопровержимых улик, осколки мозаики складываются в убедительную картину. С этого момента судьба Рише была предопределена. Ладно, Кассини разочтется с тихоней сполна. Его надо покарать, но как? Изолировать?! Услать к черту на рога. В экспедицию?! В Кайенну, — туда, куда Людовик ссылает наизлейших государственных преступников! В Кайенну, в Кайенну…
На следующий день еще не пришедший в себя Кассини ненароком услышал, что капитан мушкетеров д’Артаньян арестовал любимца короля герцога де Лозена. Какая приправа к речам отца провинциала! Известие отозвалось в ушах Кассини погребальным звоном, — напоминанием о бренности всего сущего. Да, сегодня ты кум короля, завтра — в руках палача …

XXVII. ПРОЧЬ СОМНЕНИЯ

Надо отдать должное Кассини. Сердце его оказалось задетым. Мысль расквитаться с доносчиком Рише жгла Доменико, но жажда мщения отступала перед благородным стремлением оградить от опасности попавшую в беду метрессу.
Диву даешься, сколь свойственно людям жадно тянуться к изощренной жестокости. Стоило Кассини навести справки о мерах дознания, которые применяются в королевстве к злоумышленникам низкого происхождения, — и тотчас нашлись угодливые болтуны, которые в подробностях обрисовали ему полную картину семи официально признанных законом и употребляемых повсеместно степеней пыток.
В простейших случаях практиковалась пытка веревкой. Допрашиваемого привязывали за одну или две руки веревкой и тянули вверх на дыбу.
У запирающихся преступников признания вырывали испанскими сапогами.
Женщинам и мальчикам, подозреваемым в тяжких преступлениях, вгоняли под ногти деревянные клинушки. Для мужчин такой допрос почитался легким и использовался лишь при незначительных проступках.
Следующей степенью служила пытка огнем. Допрашиваемому забивали ноги в колодки и приближали к огню настолько, чтобы они начинали медленно поджариваться.
Весьма полезной судьям, желавшим поберечь жертву для дальнейшего и заполучить более всего признаний, оказывалась пытка бодрствованием. Подозреваемого привязывали к скамье, и два стража, сменяя друг друга, от времени до времени били его по лицу, не позволяя спать. По опыту, результат сказывался на исходе вторых суток.
Особо опасным преступникам вливали в глотку по четыре пинты воды, и они раздувались так, что смерть готова была отнять их у эшафота.
Как перепутаны, переплетены в клубок человеческие ощущения? Какие муки предстоят от рук палача тому стройному телу, которое трепетало в объятьях Доменико и дарило ему минуты уверенности в себе? Что можно предпринять, даже тенью намека не выдав сведений, полученных от отца-провинциала?
Кассини в растерянности пошел советоваться с Люлли. Жан-Батист, неумытый, в мятом шлафроке на голом теле, с нюхательным табаком в нечесанных волосах, угрюмо заканчивал эпиталаму. Хотя Кассини, можно оказать, давно сравнялся по положению с придворным композитором, астроном по-прежнему являл собой по отношению к Люлли образец предупредительности.
— Что мне предпринять? Как поступить, иллюстриссимо сеньоре? У меня появилась метресса …
— Эка невидаль! — сонно откликнулся Люлли.
— Но ей угрожает опасность …
— Заведи другую! Разве любовницы не существуют как раз для того, чтобы их менять. — Женщины не горячили кровь Люлли. Эта сторона жизни его не волновала. Он пропускал слова Кассини мимо ушей.
— Да, но я привык к ней. Можно сказать, привязался. Одно дело, знаете, когда меняешь их по собственному вкусу, другое — когда к этому принуждают. Да простит мне Бог, и блюда за столом меняешь с удовольствием, но лишь постольку, поскольку не вырывают у тебя кусок изо рта …
— Кто ей угрожает?..
— Она не местная, и оказалось, что в Париже ее очернили враги. Как вы думаете, нельзя ли ее припрятать куда-нибудь с глаз людских?
— Зависит, кто будет искать. Захотят — найдут …
— Но у меня есть за душой более действенное средство. Как вы думаете, не обратиться ли к Лувуа?..
— Э, нет, — запыхтел Люлли. Он бегал по комнате, — фалды распахивались около голых ног. — Обратиться к Лувуа! Эту дверь надо беречь как зеницу ока. Про черный день! Таких людей не тревожат по пустякам. Он сулил тебе покровительство. Но разменивать луидор по мелочам, — ублажать вздорную бабенку! Ты с ума сошел, друг мой!.. Ты совсем утерял здравый смысл. За все приходится платить. А как ты станешь расплачиваться с Лувуа? Нет, нет! Ты отрежешь себе дорогу к нему, когда в этом действительно возникнет надобность …
Кассини и сам испытал сильные сомнения. После того, как отец-провинциал остерег его от всякого вмешательства, имеет ли он право рисковать воздействовать на ход событий, даже самыми потайными средствами?
— Что же мне делать?
— Выкинь чепуху из головы и забудь о ней, чем скорее, тем лучше. Есть — есть, нет — нет … Да и кто она? Разве она научит тебя чему-нибудь хорошенькому? Я всегда и во всем склонен придерживаться золотой середины, а ты готов ударяться в крайности: бить тревогу, спешить к Лувуа. Экая горячность!.. Ты что — сгораешь от страсти? Его помощь может понадобиться, и не вздумай обременять его пустыми хлопотами …
Совесть продолжала мучить Кассини. Разговор с Люлли не принес облегчения, и он отправился искать утешения в будуаре женщины. Доменико направил стопы к особняку графини Олимпии. Ему повезло. Итальянка пребывала в миноре и тяготилась одиночеством.
Графиня относилась к числу тех быстро возбуждающихся женщин, чей внешний облик ото дня ко дню может меняться в широчайших пределах. Порою она бывала обворожительной, в иных случаях выглядела уродливой до неприязни: синие разводы под глазами, тонкий змеящийся рот, сухие губы.
Сегодня она явно была не в ударе. Появление Кассини пришлось кстати и дало ей повод рассеяться крикливыми нападками в адрес мужа. Нет, ей боле невмоготу терпеть такое ничтожество. На что он спрашивается годен? Одно хорошо, рогоносец не докучает ей ревностью. Но не обязанность ли его, по крайней мере, отблагодарить судьбу за те великие милости, которыми осыпал его при жизни кардинал Мазарини?
Доменико разглядывал ее гладкое лицо с тонким птичьим носиком и кокетливыми мушками. Каждый мускул этого запоминающегося лица был выпячен наружу будто природа-скульптор жадничала и под смуглой кожей лишь едва прикрыла кости узкими жгутами живого мяса. Передние зубки графини под верхней губой разделялись широкой щелью, которая, должно быть, в девичестве придавала красавице Олимпии пикантность. В тридцать с лишним лет эти зубы словно раздались в стороны, чуть покривились и развернулись, вызывая навязчивую мысль, что со временем они и вовсе придадут хозяйке сходство со старой ведьмой. Привлекательные черты внешности, размышлял Кассини, с возрастом переходят в свою противоположность: высокий становится долговязым, статный — сухопарым, сильный — жирным и обрюзгшим. В пожилом возрасте облик человека являет обидный шарж на те миловидные черты, которые в молодости пленяют воображение своеобразием и привлекательностью.
Кассини с небрежением рассматривал кисти худых рук Олимпии, — непропорционально большие как у работящей буржуазки, беспокойные, жадные. Влекла ли его эта женщина? Была ли она желанной? Или дружба ее служила всего-навсего одним из ручательств жизненного успеха?
Кассини не любил плаксивого и одновременно надменного выражения лица Олимпии. Он терпеть не мог, когда она шумно вырывалась из объятий, то отказывала, то требовала признаний и выкидывала прочие фортели. О чем они беседовали, отдыхая под сиреневым балдахином на необозримой постели? Олимпия бредила желанием вернуть утраченную привязанность короля, Кассини допытывался у нее про богатых невест.
— Все только и толкуют при дворе о стойкости, с которой Луи перенес смерть сына. Как ты думаешь, Доменико, это ведь идет у него не от смирения перед Богом, а от черствости сердца, не правда ли?
На какую бы тему ни заговаривала Олимпия, она неизменно возвращалась к одному и тому же: превозносила глубину своего восприятия человеческих чувств и порицала то пагубное жестокосердие монарха, которое надменно попирает столь легко ранимую душу.
— А чего стоит его притворство в отношении де Лозена. Нельзя сказать, что я благоволила герцогу, но ведь Луи годами выставлял его лучшим другом. И так поступить… так опозорить… Всем известно, что король дал согласие на его брак с Великой Мадемуазель и вдруг: нарушить слово, низвергнуть его с пъедестала в преисподнюю… — Доменико вздрогнул и отодвинулся от Олимпии. Ее болтовня каждый раз вызывала в нем волну отвращения. О чем бы ни бралась рассуждать Олимпия, она судила хлестко, злоязычно, вызывающе бесцеремонно. Она считала себя знатоком людей, архитектуры, литературы, живописи, балета, всего на свете — Кассини невольно начинал чувствовать себя рядом с ней скучной посредственностью, и чем судорожнее рылся он в памяти в поисках афоризмов, острых слов, историй и анекдотов для поддержания легкой беседы, тем суше и скупее становилась его обрывочная бессвязная речь. Обычно он покидал Олимпию словно оплеванный с ног до головы. Но самовлюбленная графиня не замечала его состояния. ‘Куда они все от меня денутся, — была убеждена темпераментная итальянка применительно ко всем многочисленным любовникам. — От меня не уходил ни один мужчина, кроме короля, и я возвращу его любой ценой’.
Болтовня Олимпии на этот раз неожиданно сняла с Кассини бремя переживаний. Она напомнила о падении герцога де Лозена, и астроном почувствовал вдруг, что его обязательства по отношению к попавшей в беду пассии сродни обязательствам короля по отношению к своему любимцу. Разве благонамеренный король не счел вполне этичным во имя высших соображений царствующего дома обречь лучшего друга на прозябание? Бывает частенько так, что давно известное обстоятельство отливается вдруг в яркий пример, достойный подражания, который кладет конец долгим внутренним колебаниям и указывает путь, коим надлежит шествовать смело и бестрепетно. Графиня, сама того не ведая, разрубила проклятый гордиев узел.
— Угомонись, Олимпия, — Доменико потянулся.- Дай лучше добрый совет …
— Ты хочешь совета дамы, которая знает свет? — Олимпия смаковала родную итальянскую речь.
— Что бы ты сказала, если бы у меня на примете оказалась девушка без громкого имени и из небогатой семьи. ‘И еще с ребенком на руках’, — подумал он про себя.
— О, тебя интересует, что я сказала бы тебе или что я сказала бы другим?
— Конечно, и то, и другое, — натянуто засмеялся Доменико.
— Изволь. Другим я сказала бы, что утратила доверие к твоим звездам. В наше просвещенное время рубища не украшают мудрецов: нищета свидетельствует исключительно о скудности разума. А тебе я шепнула бы на ухо: милый, посыпь голову пеплом — я не стану принадлежать выжившему из ума. Ты что, завел себе серенькую мышку?
— Представь себе. И она попала в неприятную переделку …
— Ах, ах! Злой котишка хочет слопать серенькую мышку. Смотри лучше, как бы она сама не прогрызла у тебя карман, дорогой …
Кассини вспылил. ‘Какова дрянь, — гневно подумал Доменико. — Дрянцо! Он готов был назвать Олимпию тем именем, которого она давно заслуживала. ‘Какова дрянь! -негодовал он. — Ей бы оказаться на этом месте!’ Что за непомерная гордыня у этой женщины.
— Все это чепуха, дорогой … Знаешь ли, что ты на самом деле должен совершить в первую очередь. Тебе с помощью гороскопов по силам убедить короля забросить выскочку Монтеспан. А я тогда не останусь в долгу: я помогу тебе составить достойную зависти партию …
После встречи с Олимпией астроном обрел, наконец, драгоценное душевное равновесие. Когда обстоятельства приводили его из Латинского квартала на правый берег Сены, он обходил далеко стороной уютный домик на Рю-Сен-Мартен, и не признавался самому себе, что образ его хозяйки — что ни говори! — остается наиболее радостным воспоминанием в его многотрудной жизни. Он старательно вытравил этот образ из памяти, и никогда больше не произносил вслух даже ее имени.
В эти дни Кассини отправил благодарственную эпистолу отцу Риччиоли. ‘…Трудно представить себе, сколь многим обязан я вам в том высоком и почетном положении, которое занимаю ныне при дворе французского монарха. Ваши давние слова звучат в моем сердце как напуствие провидца. Да, в обсерватории я столкнулся с недоброжелательством, гнусными подсиживаниями и противодействием всем моим начинаниям. Но я не торопился и устоял. Ваши предостережения оберегли меня от десятков опрометчивых шагов, которые запятнали бы меня в лице придворного общества и не дали бы подняться на ту высокую ступень, которую я теперь занимаю. Руководствуясь вашими советами, я избегал крайностей и твердо вел свой челн по пути золотой середины. Сегодня я прочно держу бразды правления не только обсерваторией, но и академией наук…’
Потирая руки, Кассини приступил к осуществлению мщения доносчику Рише. Его замысел не имел изъянов. Реакция Пикара? До чего же сподручно иметь противником человека, поведение которого предопределено заранее. Пикар не будет темнить, хитрить, лукавить. Одно из двух: он либо безоговорочно встанет на защиту Рише, либо промолчит. Ежели Пикар начнет заступаться за бывшего ученика, Кассини поймает его на том, что он преднамеренно мешает выполнению важной работы, сует палки в колеса. Если же Пикар промолчит, — тем хуже для него: мы используем этот эпизод когда-нибудь в будущем, обвинив Пикара, что он сам из желания убрать Рише с глаз долой упросил отослать его куда подалее.
Перед очередным заседанием академии Кассини словно невзначай поманил Рише в коридоре.
— Месье Рише, — строго сообщил Кассини, — я хотел предуведомить вас заранее, но не успел. У нас возникает необходимость срочно предпринять экспедицию по наблюдению великого противостояния Марса …
— Да ведь это еще так нескоро, мэтр Кассини! — невольно вырвалось у ничего не подозревающего Рише. ‘Получай, пащенок, получай, паскудник!’ — Кассини обнял его и привлек к себе:
— Экспедиция, друг мой, отправится в путь безотлагательно …
— Так ей же придется ожидать противостояния Бог знает сколько времени …
— Обстоятельства превыше нас, месье. И я собираюсь оказать вам высокую честь, поставив во главе этой важнейшей экспедиции …
— Меня?!
— Именно вас, месье Рише.
— И куда же мне придется ехать?
— В Кайенну… — расплылся в улыбке мэтр Кассини.
Что бы это могло значить, заметался Рише. Никакой нужды отправлять экспедицию в столь раннюю пору не было и в помине. У него были дела в обсерватории. Он не хочет, черт побери, в конце концов он просто не может внезапно покинуть Париж.
Кассини оставался неумолим.
— Если вы не дорожите оказанной вам честью, месье Рише, мне придется изменить свое решение только в том смысле, что я заставлю вас подчиниться этой необходимости либо добьюсь прекращения вашего членства в составе академии …
Рише жалобно скулил о снисхождении. Он молил предоставить ему четыре или хотя бы три месяца отсрочки.
— Нет, — отрезал Кассини, — вы покинете Париж безотлагательно, и на это есть веские причины. Мне некогда, друг мой, начинается заседание. От души не советую вам дебатировать мое предложение публично. У меня хорошая память, месье Рише, и я не забываю ни добра, ни зла. Впрочем, выбор, за вами, — еще раз повторил Кассини, облокотившись на косяк, — своим ходом отправиться в Кайенну или вылететь из академии как ядро из пушки …
Рише был потрясен до глубины души. Предав Пикара, он сделал ставку на великодушие победителя. Чем заслужил он немилость принципала? Что натворил? Его усылают за тридевять земель. Он был раздавлен.
На заседании академии предложение Кассини было выслушано с недоумением, но принято без возражений. Рише не посмел раскрыть рта. Пикар промолчал.
Жизнь вскоре подтвердила, что Людовик и впрямь навсегда отвернулся от герцога де Лозена. В ноябре капитан мушкетеров д’Артаньян повез Лозена к месту заточения. После Лиона бесстрашный Лозен порывался проститься с д’Артаньяном, полагая, что они недалеки от цели. Тут выяснилось, что д’Артаньян конвоирует опального герцога за Альпы в Пиньероль.
— Я пропал! — вырвалось у Лозена.
В крепости Пиньероль уже почти десятилетие томился бывший финансовый гений Никола Фуке.
Новый, 1672 год Кассини встречал в полном одиночестве. Счастливое полено в камине тлело нехотя и долго. Что сулит ему наступающий високосный год? Исполнение желаний или опалу, конец несбыточных надежд? Астроном ждал многого.
В Париже после Рождества полным ходом шли лихорадочные приготовления к обузданию богоотступных Нидерландов. 2 февраля 1672 года Лувуа вступил, наконец, полноправным членом в королевский совет и принялся заседать там в качестве министра. Тотчас по его наущению возобновлены были в королевстве военные займы. ‘Опять начались займы! — рвал и метал Кольбер. — Да какое же будет у нас средство сдерживать короля в его расходах?’ Лувуа и Летелье торжествовали. Сетования Кольбера оставались гласом вопиющего в пустыне.
Мэтр Кассини, меж тем, так и не дождался ответной весточки из Болоньи. Его исполненное признательности письмо достигло получателя, когда в доме отца Риччиоли оплакивали закоченевший труп. Узы, связывающие Доменико с Италией, рвались одна за другой. Оставалась разве что одна-единственная последняя паутиневая ниточка, о которой он предпочитал не вспоминать.
Впрочем, все складывалось к лучшему …

XXIX. ПРОБНЫЙ КАМЕНЬ

Ньютон добрался из Кембриджа в Лондон заблаговременно и держал путь в Грэшем-колледж, на заседание Королевского общества, мурлыча под нос про огни святого Эльма, которые влекут моряков к тропику Козерога, неведомо то ли в рай, то ли в ад.
По Лондону растекались зимние сумерки. Февральская непогодь ометала берега Темзы мокрым снегом. Джентльмены понуро месили уличную грязь. Но ни изнурительная поездка, ни снег, ни грязь не раздражали путника, который почитал себя счастливейшим из смертных. Он живет как живется, как подсказывает ему внутренний голос, а внутренний голос научил Исаака пренебрегать благами и жить без ухищрений: как можно проще и бесхитростнее. Он никуда не спешит, никуда не рвется. Ньютон радуется жизни как сельский житель радуется проблескам весны и первым побегам ячменя на полях. Недаром говорит поговорка, майские бутоны растут из мартовских вьюг и апрельских ливней, —
March winds and April showers
Bring forth May flowers.
Да, всю жизнь ему поразительно везло. Он родился слабым и болезненным, но все-таки выжил и вот здравствует по сию пору уже целых двадцать девять лет. Он не помнит отца, но зато отчим у него был не чета другим: не дрался, не сквернословил, не требовал, хочешь не хочешь, от зари до зари гнуть спину на ферме. А разве не повезло ему в Грантеме с учителем? Тот всегда был приветливым, ласковым и ставил робкого, замкнутого Исаака в пример другим за памятливость и вдумчивость.
Можно вспомнить добром и о годах, когда он приехал в Кембридж новичком-субсайзером. Пусть ему приходилось выносить мусор, чистить платье и ботинки старшим, зато у него всегда находилось время и для себя. Тощая книжечка по астрологии открыла субсайзеру глаза, что он недостаточно знаком с тригонометрией. Круговые функции подтолкнули его к ‘Началам’ Евклида. Три года занятий, и Исаак вырос до полноправного студента, а там через год, благодарение богу, удостоился степени бакалавра.
Не сказочным ли подарком были два чумных года на отцовской ферме, в ветхом доме среди смирных сверчков, когда никто не покушался на его добровольное одиночество, а пытливость мысли вела за руку от одной проблемы к другой. В эти годы юношеской одержимости Исаак в набросках возвел фундамент всех своих будущих великих открытий: метода флюксий, теории света и цветов, закона обратных квадратов.
После трех лет пребывания в звании бакалавра коллегия св. Троицы аттестовала Ньютона своим младшим стипендиатом, а полугодом позже удостоила избранием в стипендиаты старшие. Ему оказали честь званием магистра.
По средневековой традиции женитьба возбранялась братству Тринити-колледжа, поэтому вопрос о любви и браке, закономерный в молодом возрасте, Ньютона не волновал. Он оставался холост на протяжении всей жизни. Кроме мимолетного увлечения воспитанницей аптекаря в школьные годы прелестный пол никогда не отвлекал ум Исаака.
В 1669 году неугомонный Исаак Барроу — тезка Барроу как почтительно величал его Ньютон — лингвист, оптик и превосходный математик — заступил место придворного капеллана, доверив способному ученику кафедру и профессорство в коллегии св. Троицы, заключавшееся в одном часу лекций и четырех часах собеседований со старшими студентами еженедельно. Ньютон не тяготился новыми обязанностями. Лектором он был скучным, студенты его занятий избегали, но Исаака не тревожило ни их присутствие, ни отсутствие. Он принимал жизнь такой, какова она есть, и радовался, что располагает необходимым: скромной пищей, крышей над головой и свободным временем для уединения и размышлений.
Тезка Барроу ввел Ньютона в ученый мир и познакомил с новейшими достижениями науки. Ученик шел вперед семимильными шагами.
Нынче зимой Ньютон завершил вчерне обширный мемуар по давно разработанному им методу флюксий и флюент. Быстро выяснилось, что ни один книгоиздатель в опасении прогореть не берется за его опубликование. Есть чему огорчаться, вздохнул с облегчением Ньютон, он сбережет время, необходимое на отделку рукописи, и тотчас отложил мемуар в долгий ящик. Главное, что Исаак сам для себя овладел чудесным математическим молотком, которому поддавались крепкие орешки. Метод флюксий и флюент приносил плоды применительно к разнообразнейшему кругу задач из области геометрии, движения тел, оптики. Ньютона гораздо более увлекала перспектива не засиживаться над публикацией, а испытать метод в приложении к новым сферам.
Сколько приятных обстоятельств можно отметить в его повседневном быте. Разве не прекрасно, что сосед по комнате в Тринити-колледже ленив и неразговорчив, — он не обременяет Исаака задушевными беседами. Тезка Барроу получил от короля назначение мастером Тринити-колледжа, то-есть его управителем, и Ньютон сможет кое-когда делиться с учителем своими результатами не только в Лондоне, но и в Кембридже. Не замечательно ли, что у Исаака есть такой верный друг как Барроу? Далеко не всякий располагает и одним подлинно близким человеком.
Ньютон размышляет, и мысли его невольно возвращаются к рабочему столу перед высоким стрельчатым окном в кембриджской комнатенке с видом на проямоугольник двора и кирпичную стену, летом увитую плющом. Странно устроено у него мышление. Стоит ему сосредоточиться надолго на каком-либо предмете, и мысль сама собой закапывается как крот в нору, натыкается на скрытые тайники, обнаруживает изящные математические лазы и нетривиальные обобщения. Ему не приходится подолгу корпеть над прочитанными книгами. Окрепшее воображение, натолкнувшись на крохотный осколок чужой мысли, если только он стоит того, без труда восстанавливает целостную картину, разукрашивает ее прихотливым орнаментом, и проделанное служит эталоном, отправной точкой для дальнейших исканий. Ньютон прилежен и никогда не ленится нагнуться за новым искрящимся на солнце осколком или самоцветом.
‘… Не знаю, чем я могу казаться миру, но сам себе я кажусь только мальчиком, играющим на морском берегу, развлекающимся тем, что от поры до времени отыскиваю камешек более цветистый, чем обыкновенно, в то время как великий океан истины расстилается передо мной неисследованным,’ — так напишет о себе на склоне лет бессменный президент Королевского общества, достославный сэр Исаак. ‘Разумом он превзошел род людской,’ — так будет начертано на статуе, воздвигнутой в его честь в Тринити-колледже. А пока Ньютон, двадцати девяти лет от роду, который редко покидает каменный мешок коллегии Троицы, полной грудью вдыхает сырой лондонский воздух и, не торопясь, держит путь на заседание Королевского Общества.
Год назад Ньютон соорудил телескоп невиданной ранее конструкции, где вместо обычного двояковыпуклого стекла свет собирало металлическое зеркало. Он додумался до этой идеи самостоятельно, однако обнаружил, что она высказывалась давно. Ньютон чистосердечно уступал приоритет другим, — ему в данном случае принадлежала смелость впервые осуществить новинку. Стоило этого муравьиного терпения и изрядной выдумки.
Для изготовления зеркала пришлось усердно переворошить множество рецептов. Ньютон плавил медь, потом добавлял в разных пропорциях мышьяк, наконец, остановился на сплаве меди, мышьяка и олова. Для полировки зеркала Ньютон нашел способ притирания двух пластин, одна из которых — вогнутая — была будущим объективом, а выпуклая непрестанно поливалась тонким слоем размягченной смолы и просеянной золы. Этот способ поспешно взяли на вооружение лондонские мастера-стеклоделы.
Телескоп взбудоражил Тринити-колледж. Ньютону присоветовали отослать инструмент в дар королю, а тот препоручил его заботам Королевского Общества. Месяц назад, 11 января, Общество избрало Ньютона своим действительным членом. Разве он зря полагает, что ему порядком везет в жизни ?!
Лондонское Королевское Общество содействия успехам естественных наук родилось из незримого колледжа, частного кружка оксфордских ученых наподобие Академии дель Линчеи в Риме, Академии дель Чименто во Флоренции и множества других. Оно получило официальный статут в 1662 году, поместив на гербе девиз Фомы-неверующего nullis in verba — нет правды в словах. Регулярными субсидиями от властей Общество похвастаться не могло. Членам пришлось взаять на себя обязанность вносить на совместные нужды ежемесячно по одному шиллингу.
Помимо нескольких знатных аристократов лондонское Общество объединяло воедино поборников философии Фрэнсиса Бэкона и Рене Декарта, которые на первое место ставили не мастерство схоластического диспута, а критический эксперимент. Не даром видную роль в Обществе играл ловкий как жонглер Роберт Гук, специально приглашенный на должность экспериментатора. В его обязанности входило демонстрировать на еженедельных заседаниях опыты как собственные, так и предложенные для проверки другими. Ньютон шел в науке той же стезей и поэтому не противился своему избранию.
Среди ветеранов Общества значились Кристофер Рен, математик и выдающийся архитектор, которому доверили полную перестройку Лондона после великого пожара 1666 года, Роберт Бойль, который наряду с занятиями химией усовершенствовал воздушный насос и вывел закон, получивший впоследствии его имя, математики Джеймс Грегори и Джон Валлис, философ Локк и многие другие знаменитости. Примыкал к славной когорте, разумеется, и тезка Барроу. Поделиться своими трудами с членами Общества было почетно и полезно, и Ньютон, дабы отблагодарить за избрание, вскоре запросил у непременного секретаря Генри Ольденбурга — немца, осевшего в Лондоне -время для сообщения о физическом открытии, которое привело автора к построению отражательного телескопа. Именно это сообщение безо всякой волокиты намечено заслушать в сегодняшнем заседании, 6 февраля, под названием ‘Новая теория света и цветов’.
Ньютон приближался к цели поездки, однако помыслы его были по-прежнему далеки от предстоящего доклада. Он знал, о чем станет говорить, красноречие же не представляло в его глазах ценности: чем строже излагать данные — тем лучше для дела. Свежеиспеченный член Общества напевал об огнях святого Эльма, а мысли его были всецело поглощены проблемой движения Луны.
Луна в поднебесье находится под боком у Земли, и испокон века ей на роду написано служить пробным камнем науки. Уже древние халдеи, приветствуя трубными звуками нарождение молодого серпа Луны, установили с ее помощью важную меру для длительных интервалов времени — месяц. Нет нужды доказывать, что повторяющаяся во многих языках мира общность слов Moon и month, Mond и Monat, месяц (серп Луны) и месяц (календарная единица) вовсе не является случайным лингвистическим казусом.
На протяжении минувших тысячелетий усилия, затрачиваемые на изучение Луны, никогда не пропадали втуне. Они неизменно приводили к выдающимся научным результатам.
Разве не наблюдения за формой земной тени на диске Луны в ходе лунных затмений послужили Аристотелю наиболее веским аргументом в пользу шарообразности Земли?
К числу немногочисленных самостоятельных наблюдений Николаса Коперника относятся измерения видимых угловых размеров диска Луны при разных фазах. Коперник в молодости лично убедился, что независимо от фазыто есть независимо от положения Луны по отношению к Солнцу и Землеугловые размеры Луны остаются практически одинаковыми.
Это был великолепный experimentum crucisрешающий эксперимент, который сокрушил веру Коперника в справедливость геоцентрической системы мира. Если угловые размеры Луны независимо от ее места на орбите остаются одинаковыми, то она должна всегда находиться практически на одинаковом удалении от Земли, — этот факт вступал в вопиющее противоречие с геоцентрическими воззрениями, так как согласно прежней теории движения Луны, опирающейся на деференты и эпициклы, удаление ее от Земли должно было от квадратур к полнолунию ощутимо меняться. Наблюдения Луны, думал Ньютон, стали для Николаса Коперника базисом дальнейшего изучения проблемы мироздания и привели в конечном счете к выводу, что в центре мира располагается не Земля, а Солнце.
Открытием на поверхности Луны хаотического нагромождения скал и кратеров Галилео Галилей положил конец умозрительной догме об идеальном совершенстве небесных тел.
Обращая взор к Луне, Ньютон интуитивно ощущал, что ее движение вкруг Земли должно подчиняться тем же общим правилам механики, которые определяют падение созревшего плода с ветви дерева, полет брошенного камня и траекторию пушечного ядра. Но математическая проверка не подтверждала предвидения. В выкладках возникли неувязки. Следовательно, в логических построениях отсутствовало какое-то звено. Какое именно?
Исаак продолжал размышлять о своем — подготавливая опыты, здороваясь за руку с мокрыми, радостно вступающими в тепло с уличной слякоти членами Общества, его мысли отвлеклись от Луны лишь тогда, когда приспело время приступить к докладу.
Кто отважится рассудить, выступал ли новичок Ньютон в Королевском Обществе ярче или скованнее, чем перед студентами? Высокая публика внимала пришельцу доброжелательно, но оратор не искал взаимопонимания с аудиторией. Он хотел быть строг в изложении, а строгость лютый враг доходчивости. Посылка — тезис — физический эксперимент — математическое обобщение — вывод …
Ньютон-физик воспроизводил логические фигуры мышления Ньютона-математика: постулат — теорема — следствие … Его глухая размеренная речь, лишенная словесных фиоритур, текла монотонно. Детали опытов уводили в сторону, и их приходилось опускать. На половине выступления Ньютон, грешным делом, испытал даже холодок внутренней неловкости, что взвалил на себя излишнюю обузу. Пополнит ли обсуждение сумму установленных им фактов? Доказанное — бесспорно, о недоказанном он не считает уместным высказываться …
Слушатели смущенно переглядывались. Охватить и постигнуть фейерверк новшеств, которые выдвигал, подвергал испытанию опытом, отвергал либо признавал оратор, тем более со слуха, было не под силу даже блестящему созвездию лондонских эрудитов. Глубокий ум или головотяп? Честно заблуждающийся или ниспровергатель основ? Роберт Гук непрерывно барабанил пальцами но столу.
В мемуаре, читанном почти три с половиной столетия назад, 6 февраля 1672 года в собрании лондонского Королевского Общества, Исаак Ньютон впервые высказал вслух идеи, которые числятся ныне прописными истинами и набили оскомину всякому школьнику. Он указал, что солнечный зайчик, падающий на трехгранную призму в темной комнате, образует частицу радуги точно также как солнечные лучи, падающие на дождевые капли, способны высветить огромную радужную дугу шириной в полнеба, причем возникающие цвета: пурпур, оранжевый, желтый, зеленый, цвет индиго, фиолетовый и неисчислимое множество промежуточных тонов суть цвета первичные и неделимые, в то время как белый цвет, символ чистоты и невинности, оказывается на поверку ни чем иным, как смесью первичных цветов, взятых в определенных строго дозированных пропорциях. Остроумными опытами Ньютон доказывал, что степень преломления лучей в стекле есть главное прирожденное свойство первичных цветов. Окраска тел всецело зависит от свойств света.
— Нам ясна, — кислым голосом повествовал Ньютон, — причина того поразительного опыта, о котором мистер Гук сообщает в своей ‘Микрографии’. Если поставить один за другим два прозрачных сосуда с двумя прозрачными жидкостями, синей и красной, то вместе они кажутся совершенно непрозрачными. Один сосуд пропускает только красные, другой толькое синие лучи, потому чрез оба вместе не могут проникнуть никакие лучи …
Длинные, тонкие пальцы Гука перешли на аллюр.
… Я мог бы добавить много примеров такого рода,подвел черту оратор,но закончу общим заключением, что цвета естественных тел происходят только от различной способности тел отражать одни виды света в ином количестве, чем другие. И это я доказал, отбрасывая простые цвета на тела в темной комнате.
… Мы видим, что причина цветов заключена не в телах, а в свете … Не так легко, однако, с несомненностью и полно определить, что такое свет, почему он преломляется и каким способом он вызывает в нашей душе представление о цветах.
Ego vero incerta certis miscere nolo — я не хочу здесь путать домыслов с достоверностью, — последние слова содержали квинтэссенцию научного метода Ньютона, которому Исаак не изменял всю сознательную жизнь, он никогда не смешивал умозрительные соображения и экспериментально установленные факты. Он терпеть не мог слова гипотеза. Через сорок лет, в предисловии ко второму изданию ‘Математических начал натуральной философии’, та же мысль вырвется у семидесятилетнего Ньютона в чеканной форме словно на века в бронзу отлитого афоризма: hypotheses non fingo гиппотез не измышляю.
По регламенту Общества докладчика сменили оппоненты, тотчас по получении письменных тезисов предстоящего доклада они вручались на апробацию трем компетентным лицам, коим надлежало вынести свое суждение на публичное рассмотрение. Оценить мемуар Ньютона уполномочены были астроном Сет Уорд, Бойль и Гук.
Задал тон Роберт Гук — первый среди равных, признанный лидер товарищества лондонских эрудитов. Сын пастора, поджарый, приторно лояльный, Роберт Гук слыл подковырой не столько вследствие имени, очень созвучного английскому слову крючок, сколько из-за своего несносного самолюбия. Он отличался редкой живостью ума и талантом экспериментатора. Его работы вошли во все энциклопедии мира: он первым предложил выбрать температуру замерзания воды в качестве нулевой точки отсчета, сконструировал проекционный фонарь, имя Гука носит шарнир и закон в теории упругости. Вместе с тем отсутствие выдержки и целеустремленности роковым образом склоняло Гука к поспешным выводам. Он бросал опыты на полдороги, перескакивал с одного на другое и, как ни старался быть беспристрастным, возникали непрерывные недоразумения, обиды, зависть. Всякий талантливый современник рано или поздно неизбежно становился его неприятелем.
Для первого раза Гук держал себя по отношению к Ньютону в границах полной благопристойности. Он отдал должное изысканной тщательности и продуманности его опытов, что в устах самолюбивого экспериментатора Общества звучало похвалой из ряда вон выходящей. Гук целиком соглашался с правильностью опытов и ставил под сомнение лишь их толкование. Он вел себя подобно купальщику на пляже с пригоршней гальки в руках, которому доставляет удовольствие мутить зеркальную гладь воды, любуясь разбегающимися кругами. Если толкование, извлеченное мистером Ньютоном из его опытов, нельзя назвать ложным, то уж во всяком случае оно вовсе не единственное! Разве обыкновенный белый свет нельзя уподобить звуку? Но ведь сколь нелепо было бы утверждение, что все звуки в перемешанном виде заранее содержатся в струне, откуда они извлекаются смычком виртуоза.
Не проще ли допустить, что импульс белого света, подобно смычку, возбуждает в трехгранном стекле колебания, дающие начало красочной палитре цветов радуги. Таким образом, белый свет может оказаться вовсе не безалаберной смесью цветных лучей, а их прародителем, точно таким же как смычок, который вовсе не высвобождает дремлющие звуки, а каждый раз наново порождает их.
Епископ Сет Уорд и Бойль пошли в кильватере Гука, после чего круги на воде из ряби сомнений возросли до бурных волн неверия. Скопившиеся разногласия вырывались наружу как шипучее вино из плохо закупоренной бутыли. В зале не оставалось равнодушных. Достойные члены Общества вновь и вновь поднимались со своих мест, дабы пустить в ход аргументы и контраргументы. Единственный из присутствующих, на кого полемика не производила впечатление, был кембриджский профессор Ньютон.
Исаак Ньютон внимательно прислушивался к замечаниям, вникал в смысл реплик, пытался уловить существо спора. Оказалось, он его решительно не понимает. Он не чувствовал ни силы возражений противников, ни доводов сторонников его точки зрения. Как можно ломать копья по столь очевидному поводу? ‘Пропади все пропадом, — разочарованно огляделся по сторонам Ньютон, — неужто я дам вовлечь себя в словопрения. Гук согласился с опытами, так ужель можно не согласиться со всем прочим? Он подумает на досуге и узреет свою неправоту.’ Мало-помалу мысли Ньютона вновь отвлеклись на Луну.
Невзирая на поздний час собрание после дебатов по мемуару Ньютона ни на йоту не уклонилось от заведенного ритуала, и Генри Ольденбург поделился с членами Королевского Общества свежими новостями республики ученых. Он сделал беглый обзор текущей корреспонденции и на десерт раскрыл объемистый том:
Коллега Пикар из Парижской обсерватории предал гласности детали измерения дуги меридиана от Парижа до Амьена. Мы располагаем экземпляром труда,с врожденной педантичностью (настоящее имя Ольденбурга было Генрих, он родился в Бремене) непременный секретарь Общества по получении книги отчеркнул по линеечке красной киноварью наиболее важные строки текста, и теперь во всеуслышанье зачитывал выдержки:
— Пикар использовал метод триангуляции. Угловые измерения велись с помощью зрительной трубы при наведении микрометра на световые цели. Географические широты конечных пунктов определены астрономическим путем с помощью зенитного сектора. Протяженность дуги одного градуса Парижского меридиана составляет по Пикару 57 060 туазов. Желающие могут ознакомиться …
Число 57 060 туазов оттиснулось в сознании Ньютона апокалиптическим наваждением. Перед его мысленным взором мелькали присевшая на корточки пятерка, объевшаяся шестерка и скрюченная, горбатая семерка. Они строились в шеренгу и, хлопая в ладоши, принимались катать по кругу колеса-нули: 57 060 туазов… Число маячило во мгле за окнами дилижанса, когда Исаак, рассеянно бормоча под нос про огни святого Эльма, размышлял о Луне на обратном пути в Кембридж: 57 060 туазов… Оно засело в его мозгу раскаленной иглой. Оно преследовало Исаака, когда он сел за рабочий стол: 57 060 туазов…
Кропотливая мысль Ньютона нашла, наконец, точку опоры. Он бережно собрал стопкой начатую рукопись и убрал по местам все, что имело касательство к оптическим экспериментам. Беспрестанно перекидываясь с одного предмета на другой, Исаак содержал свои записи и черновики в идеальном порядке. Он мог приняться за новую идею только удостоверившись, что все лишнее аккуратно прибрано, а то, что может понадобиться, извлечено с полок и лежит под рукой. Повторить расчет пятилетней давности: воспользоваться измерением дуги Парижского меридиана и повторить расчет силы, влекущей Луну по околоземной орбите — вот мысль, которая вызрела и откристаллизовалась за ночь в сознании Ньютона …
Исаак по обыкновению не торопился. Расчет был, вообще говоря, пустячным, но лучше его проделать единожды на совесть, чем мучиться впоследствии, вылавливая вычислительные ошибки. Итак, переведем туазы в английские мили. Что это значит? Господи заступись и помилуй! Он был в уверенности, что дуга меридиана в один градус составляет 60 английских миль, а выходит — больше 69! Неужто в этом и заключена причина, почему Исаак не смог пять лет назад подтвердить закон обратных квадратов?
Ньютон вскочил со стула и зашагал по комнате, не скрывая волнения.
Пять лет назад — в чумные годы на ферме в Вульсторпе — ему пришла в голову замечательная мысль, что падение яблока, полет ядра и бег Луны подчиняются всеобщему универсальному закону, простому как колумбово яйцо: все тела тяготеют одно к другому с силой, которая прямо пропорциональна массам тел и обратно пропорциональна квадратам расстояния между ними. Он с сожалением отверг сию блистательную идею постольку, поскольку движение Луны не отвечало вытекающему из такого закона расчету. И что же? Оказывается, он принимал слишком грубое значение радиуса Земли! Теперь какой-то француз, дай бог ему здоровья — Ньютон никогда не мог запомнить лишние имена — получил новое значение радиуса Земли.
— Годфри!- воззвал Исаак, и как прозревший слепец опрометью выскочил искать по зданию своего нелюдимого сожителя. Годфри, любезный друг, — Исаак хлопал его по плечу с евангельским смирением и не таил, что у него трясутся от возбуждения руки. — Годфри, голубчик, — взмолился Исаак, — у меня руки дрожат. Сделай одолжение, ступай, проверь для меня пустячный расчет.
‘Здесь покоится сэр Исаак Ньютон, дворянин, который почти божественным разумом первым доказал с факелом математики движение планет, пути комет и приливы океана…’, — напишут более чем через полвека в эпитафии на гробнице Ньютона в Вестминстерском аббатстве. И это сущая правда. В чумные годы на родительской ферме в Вульсторпе Исаак Ньютон предвосхитил великий закон природы, который по прошествии времени получит общее признание под именем закона всемирного тяготения. Вульсторпский затворник, как мы знаем, первоначально сам отверг этот закон, ибо воспользовался для проверки ошибочными данными о размере Земли. Измерение Пикара расставило все по местам. Луна не подвела Ньютона. Она снова послужила пробным камнем науки. Вечный спутник Земли катился по небосклону именно той дорогой, которую предначертал ему закон всемирного тяготения.
Годфри отбросил перо и веером раскинул перед Исааком три листика проделанных вычислений. Члена лондонского Королевского Общества била крупная дрожь. С трепетом, охваченный глубоким религиозным экстазом, Ньютон вознес молитву божественному провидению. В Ветхом Завете, в книге пророка Даниила приводится легендарное сказание о пире царя Балтазара, на котором выступили из воздуха контуры руки и начертали на стене вещие огненные письмена: МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН — ИСЧИСЛЕНО, ВЗВЕШЕНО, РАЗДЕЛЕНО… Слово божие нетленно. Бог дал ему силы предопределить бег небесных светил. Святой долг избранника божия неустанно приникать сердцем к священному писанию. Он обязан внести посильную лепту в рациональное толкование божественного откровения. Он обязан уделять время богословским сочинениям …
Ньютон скоро пришел в себя. Он аккуратно собрал воедино материалы, касающиеся теории тяготения, и отложил в ящик до лучших времен. Какой смысл публиковать мемуары или выступать с ними в Королевском Обществе, коли они будут дразнить гусей: без конца отнимать время на споры и ожесточенные пререкания. Кому это надобно?

XXX. МИЛ ПОБЕДИТЕЛЬ БОГАМ …

— Каково, а?-потешался непоседа Люлли. — Как вам это нравится —
… Стихокропатель вы, литературный вор!
Вы рыночный рифмач, поэзии позор!
Тряпичник вы, пачкун, копист чужой тетради!
Болван! — Но, господи, уймитесь бога ради!..
Люлли куражился и цитировал всех персонажей кряду.
— Нет слов, нет слов, — с одышкой хохотал жирный боров Лебрен. Долговязый Кассини на фоне Лебрена и пузатенького коротышки Люлли смотрелся франтом. Три грации, три узурпатора французских муз сошлись вместе в кулуарах салона герцога де Ларошфуко по случаю представления комедии Мольера ‘Ученые женщины’. За неделю до премьеры в Пале-Рояле осмотрительный автор опробовал острое блюдо на вельможных гостях герцога-вольнодумца.
— А тебе ни капли не боязно, Лебрен, попасть на зуб к Мольеру, — не унимался Люлли. — То-то будет потеха. Он загонит тебя в гроб и освободит вакантное место для своего старого дружка Миньяра.
— Мне это не угрожает, — добродушно басил Лебрен. — Всем известно, что Миньяр давным-давно зарится на мое место. Только ему придется обождать. Он, обратите внимание, на десять лет старше меня, а я еще не утратил вкус к юбкам. Нет, Мольер мне не страшен. Да он честный человек — он меня пальцем не тронет …
Шарль Лебрен был человеком прежней закалки. Он вместе с Ле Во и Ленотором начинал карьеру на прославленных постройках у блаженней памяти Никола Фуке. Было время!..
— Сам-то не боишься? — поддел Лебрен неугомонного Люлли.
— Я, судари, ничего не боюсь, — отпарировал композитор и в приливе безудержного веселья как скоморох стал доставать из-за пазухи воображаемый свиток. Он долго-долго возился, стараясь не помять драгоценный пергамент, разворачивая документ, нюхал, гладил печати. И вдруг, преобразившись, стал жать и трясти самому себе руки словно принимая бесчисленные поздравления.
— Благодарю, господа. Я от души тронут. Во век не забуду добрых пожеланий.
— Что значат твои ужимки? Ты пошел в мимы к Мольеру? Объясни, в чем дело?
— Ах, господа, простите, вам трудно прочесть текст? Разрешите, я поднесу поближе! Или вам плохо видна подпись короля?
— Да в чем дело, сеньоре мио?
— Господа, я пожалован привилегией на королевскую академию музыки! Прошу любить и жаловать. Принимаю поздравления!
— Переупрямил? Победил? Ты всегда подавал большие надежды, Люлли! Куда ж ты девал Камбера?
— Мой недалекий соперник Камбер имел прекрасный выбор: сесть в долговую яму или отступиться и бежать …
— Скрутил все-таки!
— Простите, месье Шарль, мне плохо видны ваши руки. — Люлли нагнулся и сделал вид, что рассматривает руки Лебрена. — Красная краска?.. Нет, я усматриваю пятна крови ваших недоброжелателей…
— Будет тебе. Поздравляю!
— То-то и оно, друг Лебрен. Вот как надо жить! Мы еще покажем себя на этом свете. Долой Миньяра, долой Мольера … Что Мольер?.. Он выведет не нас с тобой… Нет… Он выведет на чистую воду нашего милейшего приятеля Кассини … — Тот невольно нахмурился.
— Ага, — ухватился за кончик богатой мысли зловредный Люлли, — не нравится. Ты совсем потерял чувство юмора, голубчик. А я, годами бок о бок мучаясь с Мольером, его приобрел. Вот будет комедия, — и он, не сходя с места, принялся было изображать как Мольер выставит астронома на сцене. — А ты узнал, кто такой Вадиус?
Кассини промолчал. Вадиус — один из персонажей ‘Ученых женщий’, ушастенький и пугливый как суслик — ему действительно кого-то живо напоминал.
— Чего же тут не узнать, — удивился Лебрен. — Это же вылитый Жиль Менаж, библиотекарь дома профессов. — Кассини понял, наконец, кого напоминал ему ушастенький персонаж, и вовсе почувствовал себя скверно. В выпадах против иезуитов не было недостатка. Париж наводнен возмутительными листками. Но критики предпочитают кусать орден анонимно. Мольер же нападает с открытым забралом. Если комедиограф смеет открыто поднимать руку на отцов-иезуитов, то не исключено, типун ему на язык, Люлли окажется прав. Кассини и впрямь может угодить в мольеревский паноптикум.
— Верь мне, — Люлли продолжал терзать душу Кассини. — Я знаю Мольера не первый день. Покончив с ‘Учеными женщинами’ он примется за ‘Ученых мужчин’, и ты, Доменико, станешь главным действующим лицом. Он тебя назовет…. назовет… Как он перекрестил безобидного Котена — трисотен — ‘трижды дурак’. А тебя он назовет благороднее: Трикоссеном. Отлично звучит! Трикоссен… Или.еще проще: он вывернет тебя наизнанку. И станешь ты не Кассини, а… И-НИС-САК… Пожалуйте, господин Иниссак… Подвиньтесь, господин Иниссак… Ей-богу, если он сам не додумался, сейчас же побегу и подам идею.
— Победители любезны не только богам, но и людям, — обиделся Кассини. Он не переваривал дурацких шуток Люлли. Настроение испорчено вконец.
— Ты куда едешь? — обратился композитор к Лебрену.
— К себе, на мануфактуру гобеленов. Вас не подвезти, месье Кассини?
— Благодарю. Меня ждет карета.
— А ты куда? — полюбопытствовал Люлли.
— К королю, — огрызнулся Доменико.
— О, нам с тобой по пути!..
Доменико покривил душой немного. До аудиенции с королем оставалось еще больше двух часов, и ему необходимо было свидеться с графиней Суассонской.
Олимпия встретила астронома долгим поцелуем, но Доменико отстранил ее без всяких околичностей.
— Донна миа, я еду к королю с гороскопом. Или любовь, или мы обсудим ваши пожелания?
— Разве у тебя еще не все готово, милый?
— Можно подумать, ты не знаешь?.. Гороскоп составлен давно, но мне следует дать ему устное истолкование. Стены возведены, осталось их оштукатурить и покрасить …
— Ты дашь ему понять, что связь с Монтеспан бросает тень на его величие. Ее ревнивый муж …
— Но ты же сама замужем!
— Мой никому не помеха, а ее — крикливый шантажист … Сир, скажешь ты, царь зверей не пробавляется добычей, вырвавшейся из чужих когтей …
— Нет уж, пожалуйста, без зоологических сравнений!
— Хорошо… хорошо… Сир, начнешь ты, Ваше Величество родился под знаком славных побед. Вы легко торжествуете повсюду, где соблаговолите. И это обязывает вас к осторожности, к тщательному выбору, ибо легкие победы не украшают, а лишь разжигают сомнения в достоинстве победителя. Ваше высокое положение требует не пробавляться крохами, а рубить деревья себе по плечу …
Олимпия как разбуженная Эриния кружила возле Кассини. Ее стремительная мысль опережала итальянскую скороговорку.
— … Сир, скажешь ты, осмотритесь кругом. Вы добиваетесь рождения нового чада. Надеюсь, он поймет, что речь идет о ребенке Монтеспан … Но это чадо не принесет счастья. Звезды — провозвестники грядущего — склоняют вас исторгнуть из чрева плевел и обратить стопы на другую стезю. Оглянитесь кругом! В саду, насаженном при вашем попечительстве, вы сможете отвести душу, выращивая иные плоды. Вам следует отставить задуманное и найти полное удовлетворение в том, что давно плывет навстречу само. Вы добьетесь великих успехов, если отвратите очи от заходящего солнца и устремите их на цветущий юг, где божественный Гелиос достигает апогея своего полдневного бега …
Олимпия зашлась от возбуждения.
— Ваши новые подвиги станут достойны памяти о Цезаре и Клеопатре …
— Ну, хорошо, ну, ладно. Твои краски, пожалуй, густоваты для моих скромных стен, но я подумаю. Я обещаю сделать все, что в моих силах. Общего языка с Монтеспан, боюсь, после этого мне во век не найти …
— Причем здесь Монтеспан?! Твоими устами будет вещать божественное откровение!
— Не дай бог, если про чадо и плевел во чреве услышит Монтеспан … Бррр …
— Не Монтеспан, а я!.. Я постоянно буду к твоим услугам. Доменико, милый … Война во Фландрии принесла успех Монтеспан, война в Голландии должна стать нашим с тобой триумфом …
Кассини преступил порог королевского кабинета минута в минуту. Людовик, в коротком паричке и с голубой лентой ордена св. Духа, отправлял большую нужду на стульчаке. В наши дни такое занятие во время аудиенции наверняка показалось бы кое-кому нарушением протокола и свидетельством дурного тона, однако в те далекие годы о многом при французском дворе судили иначе, чем сегодня. Кассини не только не пришел в замешательство, напротив, он воспринял это скорее как знак расположения и благожелательства. Одиозные сосуды из благородных металлов и с удобными спинками украшали помещения дворцовых покоев, и члены королевской фамилии — независимо от пола, мужчины и женщины — частенько вели с них светские беседы, принимали посетителей, выслушивали чтение книг.
Кассини держал себя несколько принужденно вовсе не из-за позы Людовика, а потому, что не вжился еще в полной мере в чересполосицу придворного этикета. Свободно посещать приемы у королей — освоить этот особенный вид человеческой деятельности вообще-то под силу далеко не всякому, и к нему лучше всего привыкать с раннего детства, впитывать с молоком матери, а не приобретать необходимые навыки в том возрасте, когда утрачивается зоркость глаза, гибкость шеи, подвижность ног.
— Не воображайте, что мы придаем слишком большое значение гороскопам, — молвил король, — но готовы выслушать вас как мага по части предсказания будущего.
Кассини низко поклонился. В последние месяцы он общался с монархом достаточно регулярно, но каждый раз его как шпагой пронзала одна и та же парадоксальная мысль. В обличье наместника Божия нежился перед ним в коричневом кафтане обыкновенный смертный — человек, сочлененный из тех же субстанций, тех же органов, тех же тканей, что и все другие известные Доменико люди. Он точно также как все смертные ест, пьет, ставит подпись под документами. Больше того, король не выделяется ни великой физической силой, ни сноровкой, ни фигурой, ни художественным чутьем, ни умом! У него всего в меру. В любых областях деятельности можно найти сотни, тысячи людей гораздо талантливее Людовика. Боже мой, да Кассини знаком со многими из них, — напрасно что ли он слыл своим человеком в папской курии?
Но вместе с тем, никто из известных Кассини людей не мог с тем же изяществом, с тем же чувством собственного достоинства нести крест по двадцать четыре часа в сутки. Любой человек, пусть самый великий, имеет право на уединение, на проникновение в самого себя — хотя бы во время приема пищи, сна, туалета, с любимой женщиной … Людовик добровольно лишил себя такого права. Он обрек на публичность каждый порыв души, каждое телодвижение, каждое слово.
Да, попробуй пронести такой крест не только без жалоб и стенаний, но со смирением и гордостью. Вот почему Людовик — не великий человек, но великий король …
Кассини откашлялся. Ему очень не хотелось походить на ничтожных королевских слуг, которые способны лишь на раболепие и угодничанье. В конце концов, интересы владык сосредотачиваются прежде всего на собственном здоровье и предвидении будущего. Это даруют им лекари и астрологи. Так разве не могут позволить они роскошь не гнуть спину без отдыха и срока, не пресмыкаться? Здесь еще предстоит разобраться, кто у кого в руках: владыки или их ученые слуги?
Что ж, он начал излагать гороскоп: размеренно и со знанием дела. Кассини по привычке сбывал свой товар высоким стилем и по-латыни. Король некоторое время силился понять его напыщенное вступление, однако вскоре попросил не стесняться и повторить все честь по чести на удобоваримом французском языке.
— Сочетание светил, Сир, под которым вы родились и на радость народ тридцать лет держать в руках скипетр французское королевство дают право утверждать, Бог избрал вас орудие великий цель …
Похвала, скажем лучше — лесть, нравилась Людовику до такой степени, что он охотно принимал самую грубую, а самую низкую смаковал еще сильнее.
Конечно, Кассини не унизился до того, чтобы слово в слово повторять тирады взбалмошной графини Олимпии, но он умело использовал хорошие мысли.
— Что — что? — переспросил Людовик, когда Доменико сообщил, что легкие победы не украшают, а лишь разжигают сомнения в достоинствах победителя.
— Странно, — протянул он в следующее мгновенье, и чело монарха омрачилось облаком недоумения. Людовик выслушал очередные сентенции и вновь прервал Кассини.
— Мы попросили бы вас, сударь, о любезности изъясняться не как пифия, а пояснять каждый раз насколько можно точнее, что вы конкретно имеете в виду.
— Я иметь в виду, что ничтожный соперник не должен отвлекать ваш царственный взор от благоухающей прелесть сад жизни кругом, — Доменико пришлось уделить внимание большей ясности выражений, но его гораздо более прозрачные намеки на необходимость расстаться с Монтеспан отнюдь не рассеяли недоумения высокого слушателя. В этом не было, впрочем, ничего удивительного, ибо король, целиком поглощенный подготовкой войны с Нидерландами, жаждал найти в гороскопе ответ на вопрос — начинать ли военные действия немедленно или отложить их до середины лета, а Кассини пытался убедить его сделать правильный выбор между прелестью де Монтеспан и южным зноем де Суассон.
Король еще долго сдерживал сопенье и кряхтенье, но когда Доменико ясно высказался в том смысле, что звезды предрекают государю отвратить очи от заходящего на западе солнца и устремить их на цветущий юг, где Гелиос достигает апогея своего полдневного бега, терпению короля подошел конец.
— Ерунда, — заключил Людовик, — вы не понимаете того, что говорите. Ваш гороскоп не стоит выеденного яйца …
Со слов астролога можно было сделать вывод, что звезды якобы предписывали французскому монарху отказаться от намерений во славу католической церкви усмирить протестантские Нидерланды и вместо этого заняться улаживанием отношений с папой римским.
— Нет, — снова вознегодовал король, — в вашем гороскопе нет ни грана здравого смысла. — Людовик хотел даже привстать в неудовольствии, но во время вспомнил, что неглиже не позволяет ему возвыситься в полный рост.
— Нам было бы жаль расстаться с таким слугой как вы, месье Кассини, но мы не можем не насторожиться: все, что вы здесь высказывали, ложится невпопад. — Король демонстрировал разочарование.
Доменико неосновательно считал, что взаимоотношения с фаворитками составляют основу повседневной жизни короля, стоят превыше всего остального. Ему ошибочно казалось, что любовь — именно та сфера чувств, где королю полезнее всего прибегнуть к гороскопу. Но он заблуждался. Король явно думал о чем-то ином, он не понял игры Кассини, и тот попал впросак.
Но как ни странно, Кассини не испугался. Его промах груб, но простителен. Грех придется замаливать, но сегодня он не будет стоить ему головы.
— Звезды… мы все под Богом… людям свойственны неточность истолкования…
Известно, за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь. Доменико тщился зарекомендовать себя в глазах короля искусным пророком, что требует тщательно завуалированных иносказаний, и в то же время чересчур откровенно плясал под дудку графини Олимпии. Что ж, он получил по заслугам.
— Мы понимаем, что вы хотите сказать, — сменил гнев на милость Людовик. — Вместе с тем мы, король, ниже Бога, но выше всех остальных людей. Нас не интересуют их домыслы. Нас может волновать судьба лишь постольку, поскольку она действительно начертана на небесах самим господом Богом …
— Математическая основа ваш гороскоп безупречен, ручаюсь, Сир… Дайте еще месяц — я вникну в смысл до тонкость…
— Ступайте, сударь. Я приглашу вас, когда сочту необходимым…
‘Досадный промах, — думал Кассини. — Победу уподоблю броску на край пропасти. Лишнее усилие, ты переступил невидимую грань и летишь в тартарары на острые скалы. Сколь же умен и многоопытен Люлли, который всегда умеет остановиться на победе, не перегибая палки, не переступая черты между победой и поражением ‘.
Впрочем, все то, что произошло между королем и Кассини, осталось исключительно между ними. В глазах света Доменико получил неограниченный доступ к монарху, и некоторые придворные не считали для себя зазорным отныне обращаться к астроному с титулом монсеньер

XXXI. ПОСЛЕДНИЙ ДОВОД

Историографы Людовика ХIV не могли упомнить, когда еще за столь бесхитростное дело — поставить на колени нидерландских протестантов — принимались с таким великим тщанием. Казна трещала по швам от содержания 180-тысячной армии, и скрежет зубовный Кольбера заглушали только посулы переложить издержки на плечи виновников войны. Контрибуция возместит расходы сторицей. Соединенным провинциям Нидерландов долженствовало оплатить триумф победителей.
Приготовления поставлены были на широкую ногу. Мудрец Лувуа успел заблаговременно приобрести порох и свинец в самой Голландии, доведя численность артиллерии до ста пушек. Провиантские склады ломились от припасов. Во главу войска определены были испытанные полководцы: Тюренн, принц Конде, озлобленный как все горбуны герцог Люксембург.
Еще более важным представлялось то, что король крепко усвоил уроки предшествующей кампании, когда его карта оказалась битой не в бою, а за столом переговоров. Ныне Людовик посеял рознь между Соединенными провинциями и их соседями на суше и на море. Карманы монарха оттопыривались от договоров. Он оплачивал звонкой монетой нейтралитет императора Священной Римской империи. Среди французских пособников были курфюрст Бранденбургский, курфюрст Баварский, архиепископ Кельнский, епископ Мюнстерский. Дуврский трактат увел Англию из Тройственного союза и вовлек Карла II в число сообщников Франции. Английский король — глава англиканской протестантской церкви — в глубочайшей тайне возвратился в лоно католицизма.
Щедрой рукой Людовик начал в Париже строительство корпусов Дома Инвалидов. Отныне ветераны могли быть уверены, что король не оставит их в беде. Французы валом валили в армию: аристократия раскупала офицерские патенты, крестьяне бросали наделы ради солдатского прокорма.
Семь провинций Нидерландов с изумлением взирали на происходящее. Вскоре благодушие Генеральных Штатов сменилось страшными догадками. В смирении и покорности великий пансионарий Ян де Витт обратился к Людовику за разъяснением, в связи с чем тот изволит набирать столь могучее воинство? Уж не имели ли они несчастье невольно задеть чем-либо христианнейшего короля? И если таковая провинность с их стороны, по мнению Людовика, имеет место, не соблаговолит ли Его Величество снисходительно помиловать их и принять в возмещение ущерба добровольное подношение?
В Париже обивал пороги искусный голландский дипломат Петр Гроций, сын великого юриста Гуго Гроция, автора знаменитого трактата ‘Право войны и мира’ — первой серьезной попытки сформулировать идеи международного права. Людовик снизошел до посланника, нарочито приняв его в кругу славнейших военачальников. Петр Гроций смиренно заверил Людовика в совершенном почтении и просил вспомнить отеческую доброту, с которой относились к республике предшествующие французские монархи. Голландия готова исполнить любые требования Франции, лишь бы они не шли вразрез с обязательствами республики перед ее союзниками.
Людовик констатировал, что мысли Генеральных Штатов вошли в надлежащее русло. Однако его смущало, что злополучные голландские скупцы станут торговаться и печься о собственном кошельке больше, чем о благе французского королевства. Меж тем, торг с протестантами был ему противен. Партнеры Людовика должны были созреть для уяснения его условий, — ведь на подготовку военных действий пошло дополнительно ни много, ни мало 50 миллионов ливров. Услышать о выплатах контрибуций такого размера без шока можно лишь при наличии богатого воображения. Да предложено ли средство для возбуждения воображения более радикальное, чем нож, приставленный к горлу собеседника? Подобная операция резко охладит пыл голландских протестантов и развяжет их мошну, заодно освежив чувства преданности со стороны союзников Франции.
Людовик надменно отвечал посланцу Генеральных Штатов, что никому не позволит вмешиваться в свои дела и сделает из войска то употребление, какое диктует его достоинство.
Шантаж Людовика, предательство Карла II, коварство немецких государей … Истина обнаружилась Генеральным Штатам во всей неприкрытой наготе. Уповать приходилось только на самих себя. Соединенные провинции кое-как наскребли армию втрое меньше армии Людовика. Командование сухопутными силами волей-неволей было сосредоточено в руках генерал-капитана принца Вильгельма Оранского. Отделение гражданских властей от военных, защита идеалов республиканского строя от происков сторонников монархического правления, удаление роялистов с руководящих постов — всё шло насмарку. Честный республиканец Ян де Витт не мог больше противоборствовать усилению роялистов, — отчаянные обстоятельства были превыше благих принципов.
Армия Людовика вышла на исходные позиции в присоединенной по Аахенскому миру брабантской крепости Шарлеруа. Однако ныне, четыре года спустя, население испанских Нидерландов к северу от французской границы могло не тревожиться за свою судьбу. Католики могли спать спокойно. Людовик строго-настрого приказал французским военачальникам пальцем не касаться испанских владений, дабы не создать ни малейшего повода для нарушения нейтралитета со стороны Испании.
Армия должна была двигаться на восток по реке Самбре в обход испанских владений — современной Бельгии — и далее по территориям союзных немецких феодалов. Ближайшая цель была одна — протестантская республика Соединенных провинций Нидерландов во главе с Голландией. 6 апреля 1672 года Людовик обнародовал Декларацию об объявлении военных действий.
Король еще раздумывал, вдеть ли ему ногу в стремя или отправиться на театр военных действий в карете, как посол в Стокгольме известил его о заключении договора со Швецией. Тройственный союз рухнул как подгнившая колода, похоронив всякие надежды Голландии на помощь от крупнейших протестантских держав и своих бывших союзников — Англии и Швеции. Выдающийся успех королевской дипломатии! За единовременную мзду в I 200 000 ливров и ежегодное подаяние в I 800 000 ливров во время ведения войны Швеция обязалась запереть выход голландцам в Балтийское море и сделать диверсию против них с севера. У Людовика не болела голова, что голландцам придется еще туже затянуть пояса: заодно со всеми другими издержками им предстояло раскошелиться еще и на оплату договора Франции со Швецией.
Радением Лувуа под началом французского монарха двинулось в поход войско невиданной мощи. Кто только ни встал под знамена Людовика Великого! В армию входило десять тысяч отборных швейцарцев, красовались в национальных цветах два полка савойцев — кавалерийский и пехотный, каталанцы не снимали с перевязей пестрых плащей, немецкие рейтары из старинных коадъюторских шаек, множество волонтеров, — наймиты со всей Европы в количестве тридцти пяти тысяч человек, которые продавали кровь всякому, кто желал ее, смотрели на семь провинций как на легкую добычу.
Старался не отстать от Лувуа морской министр Кольбер. Для атаки голландских земель с моря в дополнение к ста английским судам Франция выставила еще тридцать. Командовал объединенной англо-французской эскадрой герцог Йоркский — Яков, родной брат царствующего английского короля Карла II.
Могильная тишина нависла над Европой. Вокруг Нидерландов образовалась пустота. Казалось, на весь мир слышно было как тянутся к горлу крохотной страны жадные руки Людовика ХIV и громко стучит в груди честное сердце великого пансионария провинции Голландия Яна де Витта.
Армия Людовика, сделав бросок на восток и северо-восток, шутя овладела несколькими крепостями и вышла на берега Рейна в тыл Нидерландской республики. Вереница земляных дамб на побережье страны сдерживала натиск Нептуна и охраняла Соединенные провинции от затопления морем. Но какая сила могла оградить их от набега с противоположной стороны несметных полчищ Людовика, угрожавших смыть Нидерланды с лица земли безжалостнее всякого потопа? Полки Вильгельма Оранского вышли из повиновения, и он с частью армии укрылся в Амстердаме. Назревала катастрофа.
Но нить нашего повествования не позволяет отвлечься на изложение хода нидерландской войны, в первые же месяцы которой, как любезно сообщил всему миру Александр Дюма, погиб при вручении ему маршальского жезла прославленный д’Артаньян. Мы отсылаем любознательного читателя к соответствующей научной литературе, заранее предваряя его, что в оценке происшедших событий он столкнется там с чрезвычайной путаницей и противоречиями. Нам же надлежит оставаться в Париже, где бушует в эти дни вихрь не менее драматических для судеб наших героев событий, в центре которых оказывается графиня Олимпия де Суассон.
Что могла предпринять слабая женщина, сердце которой разрывалось между жаждой вновь обратить на себя взор короля и мечтой отомстить выскочке Монтеспан? Король был в отъезде, Монтеспан — на сносях: ее огромный живот не могли уже скрыть одежды самого свободного покроя. Королю не следовало доводить темпераментную итальянку до такой ярости. Она решилась продать душу дьяволу. Сейчас или никогда. Условившись обо всем с Вуазеной, графиня ехала под покровом ночи в предместье Сент-Антуан. Черная месса …
Как могла графиня отважиться на безрассудный шаг? Да кто и когда мог заподозрить ее в рассудочности! Зачем ей, богатейшей, знатнейшей, окруженной любовниками сиятельной матроне было силою колдовских чар искать утерянное сердце короля? Она и сама пугалась своего влечения. Но гордыня не дозволяла ей повернуть вспять. Трепетная горячка била ее тело при мысли о спальне короля.
Для королевы она оставалась очаровательной компаньонкой, капризной сумасбродкой, но внутренне пожирающее графиню пламя день ото дня разгоралось в очах Олимпии пуще прежнего. Она вела захватывающую игру. Всю жизнь ей доставляло коварную радость крутить хвосты породистым жеребцам. Она с восторгом примечала, как учтивое равнодушие сменялось в их взорах на приветливость, заискивающие выражения лиц перерастали в лихорадочный блеск желания, и они, стуча копытами, гарцевали за ее шлейфом, грезя о вознаграждении. Всю жизнь она брала верх, она как скопидом в тиши ночей накалывала на булавки сердца своих данников. Тысячи интриг одна рискованнее другой плел ее изощренный ум. Она была человеком действия, а жизнь казалась ей до нелепости бедной, покуда в реестр одержанных побед она не могла вновь занести очерствевшее сердце поставленного на колени монарха.
Оборачиваясь назад, Олимпия горделиво перебирала в уме препятствия, преодоленные с тех дней, когда она ступила на скользкую стезю ворожбы. Встреча за встречей, слово за слово они с Вуазеной шли к роковой черте. Каждую из них в отдельности обуревали тревоги и сомнения, но они храбрились, не решаясь открыть их, и словно в сговоре продолжали подталкивать друг друга к краю бездны. Время шло, и все приготовления к последнему акту завершились. Откладывать свершение святотатства долее не было ни причин, ни желания. Оставалось либо навсегда отказаться от безумного намерения, либо, очертя голову, кидаться в омут. Впрочем, для Олимпии альтернативы не существовало. Графиня была не из тех, кто останавливается на полпути.
За суетой долгих приготовлений, за обдумыванием малозначащих частностей, как охранить в тайне свою поездку и не стать по дороге жертвой ночных грабителей, графиня не находила времени представить себе ритуал черной мессы. Она всецело была поглощена борьбой и верила в конечный результат. Теперь, когда средь ночи она кралась по Парижу в наемной карете, душой Олимпии безраздельно владели страх и пустота.
Карета, кособочась, подскакивала на рытвинах и ухабах потонувшего во мраке Сент-Антуанского предместья.
Кучер, как было приказано, осадил лошадей на дальнем углу ограды церкви иезуитов. Сытые слуги проворно спрыгнули наземь и откинули шаткую ступеньку. Их хозяйка, с ног до головы укутанная в черный балахон, скользнула из кареты и, озираясь по сторонам, метнулась в сторону ветхой часовни. Лишь один из стражей поспешно следовал за нею по пятам.
Добежав до калитки, Олимпия судорожно толкнула ее, но та не подалась. Тотчас по другую сторону церковной ограды подала голос собака и послышались шаги. Ризничий со свечою в руках, не произнося ни слова, вышел навстречу ночной гостье. Графиня на мгновенье откинула густую вуаль. Ризничий убедился, что пред ним та, которую ожидали, но не сделал движения пропустить.
— Вы не одна, мадам?
— Жюль обождет меня здесь!
В ночную тишину врезался и замер плач ребенка.
Ризничий говорил с закутанной в балахон графиней тихо, почтительно, но непреклонно. Он что-то требовал, та возражала. Они пререкались несколько минут, после чего женщина сдалась. Она отослала слугу и приказала немедля удалиться всем вместе с каретой. Тем не менее, ризничий двинулся с места не сразу. Лишь после того, как стихли в отдалении звуки отъехавшего экипажа, Олимпии удалось проникнуть внутрь двора.
Осклизлые каменные ступени привели ее к часовне. Провожатый в сутане дробно постучал в гулкую темноту, повременил и еще дважды повторял скрытый сигнал. Дверь отворилась. Ризничий хотел помочь женщине подняться и поддержать ее, но та, дрожа, с презрением оттолкнула протянутую руку.
В часовне стоял дурманящий запах горелой серы. Две вымаранных поверху сажей смоляных свечи едва выхватывали из мрака контуры зловещих атрибутов кощунственной мессы. Окна были наглухо зашторены черными полотнищами. Подле длинной лавки в центре часовни стоял на трех ногах аналой, также задрапированный черным, с изображением, которое заставило женщину содрогнуться. Но она тотчас взяла себя в руки, даже стала будто выше ростом и статнее. Все принадлежности церковного обихода, которые можно было разглядеть, использовались в часовне шиворот-навыворот: псалтирь на аналое лежал вверх ногами, невзрачный кюре напялил вывернутую наизнанку ризу задом наперед, распятие болталось у него на цепочке за спиной. Человеческие кости лежали крест на крест в рукаве сорочки.
Вуазена кивком головы приветствовала вошедших.
— Скверное начало, сударыня, опаздывать. Вы готовы? — справиласъ ведунья.
— Я готова, — отозвалась графиня.
Ворожея увлекла ее за ширму, где в закутке при свете огарка свечи их ожидала горничная Вуазены.
— Раздевайтесь, — приказала колдунья. Лицо Олимпии со змеиными, властно сжатыми губами и сверкающими в полутьме глазами исказилось гневом. Она подняла руку, казалось, графиня готова была уничтожить того, кто осмелился сделать столь гнусное предложение. Тень метнулась по занавеске.
— Вы допущены, сударыня, — отчеканил за ширмой бесстрастный голос вывернутого наизнанку священника, — к черной мессе. Тем паче призываю вас повиноваться, ибо дерзновенно задуманный вами великий умысел требует общего согласия. Прискорбно, буде то, чего ради мы имеем намерение обратить глас наш к владыке мира, канет втуне, а вы сами накличите себе на голову возмездие и неба, и земли…
Рука Олимпии повисла в воздухе. Неистовая борьба гнева и возмущения, неприступности и беспомощности, страха за свою жизнь и страха за успех замышленного злодеяния оттиснули свою печать на ее худом лице. Графиня словно окаменела, пламенные искры застыли в остекленевших глазах, сжатые губы слились в неразличимую черту. Несколько мгновений графиня оставалась недвижимой, потом резкими, грубыми движениями скинула с себя плащ, отбросила вуаль, перчатки. Вуазена вместе с горничной суетливо помогали ей раздеваться.
Сброшенные одеяния волнами ложились вкруг ног графини. Ей расстегивали золотые пряжки, расшнуровывали корсаж. Уже почти нагая, она перешагнула ворох платья и, сняв туфли, в последнюю очередь сама стянула чулки. Каменные плиты пола жгли босые ноги. Графиня громко стучала зубами от холода и возбуждения.
— Успокойтесь, сударыня! Не трепещите, — молвила Вуазена и накинула ей на голову большой тяжелый мешок. Вуазена и горничная подняли руки Олимпии, вытянули их вперед и словно служки, поддерживающие незрячего властелина, повели ее из-за ширмы к накрытой лавке. Ничего не видя перед собой, покрывшись гусиной кожей, обнаженная графиня твердо решила выдержать испытание до победного конца. Она ступала по ледяному полу с грацией весталки. Ее уложили на лавку, и теперь лишь по отдельным шорохам, раздававшимся то справа, то слева, она могла догадываться о дальнейших приготовлениях.
Вкруг тела графини разложили колдовской арсенал: череп, свинцовое изображение ее возлюбленного, похищенные ногти, магическое зеркало, жезл Аарона. Священник-святотатец приступил к службе, богохульно зачитывая писание в обратном порядке. Хлопнула дверь, и Вуазена принялась распаковывать внесенную ношу.
Пожалуй, звук открывшейся и захлопнувшейся двери были последними ясными ощущениями Олимпии. Далее все текло как в бреду. Она тяжело дышала в зловонии курящейся смолы, вздрагивала от прикосновения неизвестных амулетов, ловила знакомые слова молитв в их диком, непотребном звукосочетании.
И вдруг прямо над Олимпией — будто ему только-что разжали рот! — горько заплакал младенец, и горячая липкая струя окропила живот и ноги дрожащей графини: то была невинная кровь новорожденного, принесенного Люциферу за успех ее великого умысла.
Судороги свели тело бестрепетной графини. Она забилась, закричала, вскочила с лавки и, не помня себя, сорвала с головы мешок. Череп, расколовшись надвое, отлетел под ноги Вуазены. В исступлении графиня рванула к себе черное покрывало, и атрибуты святотатственного действа с шумом раскатились по часовне. Вуазена. кинула окровавленного младенца горничной и вместе с подскочившим священником повисла на бьющейся в истерике Олимпии.
Графиня схватилась за покрывало, чтобы укрыться им, но не успела. Теперь ее, нагую, коробили объятия богомерзкого святотатца, и она быстро одумалась.
— Прочь! Прочь! — из последних сил шептала Олимпия.
— О, силы ада! — причитала Вуазена. — Что вы наделали, мадам! Что вы наделали! Мы довели мессу до конца, но кто же ныне может поручиться, что наши молитвы будут услышаны и достигнут владыки мира…
— Прочь! Прочь! — лепетала графиня.
Горничная быстро унесла несчастное дитя. Вуазена гладила Олимпию, успокаивала ее, улещивала, обхаживала, ластилась и одновременно продолжала осыпать градом упреков. Она, она одна, будет виновна, твердила ворожея, если желаемое не свершится. Графиня нарушила искони установленное течение черной мессы и, возможно, распугала духов, привлеченных к часовне волшебными чарами.
Наступила редкая минута в жизни, когда она поняла, что совершила непростительный промах. Случилось непоправимое. Но, как мы уже отмечали, графиня Олимпия де Суассон была вовсе не из тех, кто имеет обыкновение прежде времени раскаиваться в содеянном.

XXXII. ОБОРОТНАЯ СТОРОНА МЕДАЛИ

Королевский живописец Лебрен оформил интерьер с неистощимой выдумкой. Галерею украшали девизы, эмблемы и картины из жизни усопшего. Гробницу Сегье поддерживали четыре скелета со знаками его высокого сана. На одном красовалась бархатная скуфья, другой таращил пустые глазницы из-под герцогской короны, третий — прикрыл грудь орденской лентой, четвертый скелет нес канцелярский жезл. Во втором ярусе безутешно оплакивали благодетеля четыре свободных искусства: Живопись, Скульптура, Музыка и Красноречие. Четыре добродетели — Сила, Справедливость, Умеренность и Религия — сопровождали душу покойного на пути в рай. Четыре гения под потолком заключали ее в объятья. Жирный боров Лебрен показал всем, на что он способен.
Люлли не отставал от Лебрена. Хоралы были выше всяких похвал. Музыка под управлением Люлли пленяла слушателей как голоса сирен. Заупокойная Libera исторгла у женщин потоки слез.
Публика запрудила церковь до отказа. Духота стояла несносная. Панихиде не видно было конца.
Кассини не мог пропустить службу, на которую съехались сливки общества. Пришли прелаты, судейские, жрецы свободных искусств. Астроном появился в числе первых, устал и теперь жался спиной к прохладному изножью пилона. Он с трудом дождался, покуда на кафедру поднялся великий Боссюэ.
Из-за широких колонн Доменико не видел лица лучшего проповедника королевства, но ловил каждое слово его с жадным пристрастием. Мимика и жест играли для Кондомского епископа подчиненную роль. Он держал речь подчеркнуто просто, без изыска, разве что интонациями чуть выделяя экспрессию и певучесть французского языка.
Главным козырем в ораторском искусстве Боссюэ было филигранное слияние четкой мысли и словесного декора. Он выделял то, что хотел сказать. Он выдвигал утверждение, уверенными мазками как живописец, создающий фреску, он намечал его доказательства и вдруг, внезапно меняя тональность, брал слушателя в полон сочным, полным внутренних перекличек напряженным сопоставлением. В его речи били родниковые струи, слышались то вздохи моря, то клекот орла, то запахи цветущих майских трав. Он плел кружево сравнений как из податливой глины вдохновенно ваяет скульптор нежные черты любимой. Казалось, исходная мысль давно утрачена за радужной пеленой брызг в водопаде его красноречия, но вот он сдерживает разбег, переводит дыхание, бросает одну, другую краткие реплики — сдергивает красочный покров и неожиданным ходом связывает воедино россыпь мыслей тугим ошейником отточенного афоризма.
Построение речей Боссюэ напоминало архитектуру итальянских соборов, которые издали поражают взор четкостью величественных объемов, а вблизи — прорисовкой тончайших художественных деталей. Целое и части взаимно подчеркивают гармоничное совершенство и того, и другого. Ни единая фраза, ни единое слово у Боссюэ не вырывались стихийно. Они могли падать тихо, неприметно, но проходило несколько минут — и вдруг они обнаруживали скрытый заряд, взрываясь, как взрываются, чертя в ночном небе огненные узоры, петарды праздничного фейерверка.
Париж обезлюдел. Аристократы шпаги и большинство двора последовали за королем в Голландию. Но все, кто только оставались в городе, сошлись сегодня в трауре на поминовение канцлера Пьера Сегье. Панихида собрала и скучных синдиков, и парижское духовенство, и великосветских дам, и прижимистых буржуа. Плебс запрудил площадь перед вратами храма.
Кассини завидовал Боссюэ. Он не пропускал ни слова, ибо мечтал хотя бы в малой степени освоить те флажолеты, те тонкие ораторские приемы, которыми так щедро владел епископ Кондомский.
Доменико очень не достает сознания, что в солнечной Болонье о нем думает и всегда готов придти на выручку его добрый гений — отец Риччиоли. А тут он угодил впросак с королевским гороскопом. Что, ежели он все-таки не удержится в седле, и ему придется покидать Париж? Опять скитаться, искать пристанище… Панихида настраивала его на мысли о бренности бытия.
Да, ни маркиза Мальвазия, ни отца Риччиоли уже нет в живых. Но происходящее вновь подтверждает справедливость мыслей премудрого отца иезуита. Не имеет значения, на коем поприще удается человецем снискать самоутверждение. Ни малейшего значения! Политика, искусство, наука… Я есмь владыко над тобою, — вот к чему сводятся любые занятия. Кто такой канцлер Сегье? Дипломат, духовидец, некромант? Нет, хранитель печати. Он славен лишь тем, что сорок лет назад выучился ловко лизать задницу — это французское слово доставляло Кассини особое удовольствие — кардиналу Ришелье. А что потом? Потом он удержался на канате в тугие времена: он хранил печати при Ришелье, Мазарини, юном Людовике ХIV. И лягушка раздулась в вола. Он становился тем значительнее, чем дольше жил.
Великие старцы служат украшением королевства! Когда Сегье пошел девятый десяток он вообще вознесся до символа великих эпох, он стал реликвией, живым олицетворением истории королевства. Не случайно после кончины Сегье король доверил хранить печать другому ископаемому, другой мумии — старцу Д’Алигру. И как только люди за здорово живешь попадают, можно сказать, при жизни в райские кущи! Их главная заслуга перед господом богом, а лучше сказать перед ними самими, в том, что они долго живут на свете.
А взять того же Боссюэ? Да по сравнению с ним канцлера Сегье можно с чистой совестью назвать прямо-таки тружеником. Тот хранил печать. А что делает этот? Ничего! Славословит Сегье, который хранил печать. И тоже знаменит, даже больше, чем Сегье. Наука сама по себе не превращает камни в золото. Труд ученых как правило, не вызывает одобрения хорошего общества. Кассини слышал о захоронении Декарта. Когда его останки привезли в Париж, за гробом шла процессия, — кот наплакал. А Декарт — величина!.. Нет! Не имеет смысла день и ночь проливать пот и трудиться в обсерватории как затворнику в тесной келье. Ему надо оседлать коня и выехать на широкую дорогу всеобщего признания.
Кто-то тронул Кассини за рукав.
— Насилу нашла вас, маэстро! — зашипела в ухо графиня Олимпия. — После панихиды садитесь ко мне в карету! — Как обычно в последнее время она была возбужденной, резкой как туго натянутая струна.
— Мне очень некогда, — заикнулся Кассини, но Олимпия скроила такое выражение лица, словно она сейчас разрыдается или начнет громко браниться. Кассини передумал и махнул рукой.
В сутолоке разъезда Доменико отпустил свой экипаж и наскоро отыскал знакомую карету с вензелями. Лакеи давно привыкли к его обществу. Он встал на подножку и отворил дверцу. В карете сидел Люлли.
— Мое почтение! Не пугайся, я не призрак! Что, лиса заманила в нору сразу двоих, а сама улизнула? Да садись же, меня можешь не принимать в расчет, — язвил Люлли.
— Что стряслось, сеньоре мио?
— Откуда мне знать, — ворчал композитор. — Вечно у мадам завеса тайн. А у меня теперь на руках академия музыки …
В этот миг поддерживаемая лакеями в карету вспорхнула графиня Олимпия.
— Мы тут недоумеваем, мадам, — расплылся Люлли, — для какого употребления понадобились мы вам сразу оба? Откройте рецепт? Чего от нас желаете?
Как обычно, они говорили между собой по-итальянски.
— Не слышали, что творится в городе?
— А что творится в городе: молебны, рождения, браки по расчету, суды, казни и панихиды — все очень обыкновенно.
— И вы, Доменико, тоже ни о чем не слышали?
— Простите, мадам. Ему-то и вовсе ничего не слышно, — не унимался Люлли. — Он у нас витает в эмпиреях!
— Как бы ни так, — огрызнулась Олимпия. — Он у нас тихий да смелый! Заводит тут себе сереньких мышек! Как бы они вам штаны не прогрызли, сударь …
‘Куда это она клонит? Что это она вспомнила? — испугался Кассини. — Неужели и она что-то пронюхала? Горе!’ Он отодвинулся в угол и нахохлился.
— Куда же мы все-таки катим? — не утихал Люлли. — Меня певцы заждутся, голоса порастеряют …
— Головы бы нам всем не порастерять, маэстро, — осадила его Олимпия. — Не притворяйтесь, что ничего не знаете. По городу пошли аресты!
— Да ну! — бесшабашно воскликнул Люлли, но в голосе у него не послышалось прежней игривости. — Какое отношение, не понимаю, они имеют к нам. Аресты так аресты. В связи с чем вы так волнуетесь?
— Не стройте из себя круглого идиота, сударь, не то я вам, честное слово, поверю. Я пекусь не столько о себе, сколько о вас. А волнуюсь я в связи с тем, что вы оба, будь вы неладны, сладко спите, а у меня, слава богу, уши в полиции. В Париже схватили нескольких колдунов. Докопались до отравлений, ядов, святотатства …
— Мы-то здесь причем, не понимаю, — вмешался Кассини.
— При том, что оборванцы под пыткой оговорят кого угодно. Уже сейчас следы тянутся за Альпы. А у нас у всех есть собственные старые связи, не правда ли? Они возведут напраслину и на вас, и на меня. Вам не терпится влипнуть в такую-то историю, Доменико?..
Люлли и Кассини прикусили языки. Люлли поминал недобрым словом фра Джакомо, о котором не слышал несколько месяцев. Его сильно беспокоило исчезновение капуцина. Неужто его испытанный курьер тоже угодил в силки? Только этого не доставало. Кассини судорожно взвешивал, что может быть известно собеседникам о его приятельнице с Рю-Сен-Мартен. Бывшая пассия наверняка впутает его в грязную историю. Под пыткой она наверняка назовет его имя. Отец провинциал не зря остерегал его от сомнительных знакомств. А ему еще предстоит замаливать грех перед королем. О, Боже…
— Да, — изрек, наконец, Люлли, — вы правы, мадам. Мы абсолютно ни в чем не повинны, но если кто-нибудь из шарлатанов по злобе упомянет наши имена, дело примет скверный оборот. Лучше до этого не доводить. Будь жив канцлер Сегье, которого мы все хорошо знали …
— С ним можно встретиться ныне только в раю, а я туда, признаюсь, не спешу… — Графиня рассказывала гораздо меньше, чем знала. Ей стало доподлинно известно, что власти схватили сообщников Вуазены. В сети попала мелкая ры6ешка, но кто ведает, что произойдет далее. Олимпия испугалась не на шутку. Она не решалась предпринять что-либо лично, и хотела заручиться поддержкой друзей. Поэтому она всячески запугивала их угрозой, сама не подозревая, что укладывает отравленные стрелы точно в цель. Люлли и Кассини, испытывая слабость во всем теле, оба принимали ее слова близко к сердцу. Упоминание их имен в печальном процессе, даже не говоря ни о чем больше, могло привести к крушению карьеры.
— Да, — снова изрек Люлли. — Кто же в силах помочь нам кроме покойного Сегье, которого мы не только похоронили, но уже и оплакали… К д’Алигру идти бесполезно….
— А вы сами что думаете по этому поводу, графиня?
— Я знаю одно: дело надо уладить живо и молчком…
— Но как же этого добиться, — захныкал Кассини. — Будет наряжено следствие…
— Ах, следствие, следствие, — передразнила его графиня. — Как я поступаю, когда горничная пользуется моей помадой? Секу ее на кухне и вышвыриваю вон без всякого следствия.
— Здесь дело сложнее, — вздохнул Люлли.
— Кто ж говорит, что легче? — напустилась на него графиня, злясь на неповоротливость мужчин. — Но раз они виноваты — их все равно казнят. Так не благородно ли с нашей стороны избавить их от лишних страданий, облегчить предсмертные муки. Что, если они все, по недосмотру, получат в пищу…
— Ну нет, только не это, — запротестовал Люлли. — Кто связан с ядами, чует их издалека. Они знают средства, противоядия… ‘Тьфу ты, — подумал он, — на воре шапка горит!’ — Да и где нам, честным людям, раздобыть такое… Нет, нет, следует действовать наверняка. Если их признают виновными, то казнят. Но ведь это может случиться раньше, может позже. Пусть лучше это случится совсем рано: завтра, послезавтра …
Карета медленно катилась по Булонскому лесу.
Чем больше Люлли задумывался над возникшим положением вещей, тем меньше оно ему нравилось. Его богатство давно служило объектом вожделения для завистников. Стоит споткнуться на ровном месте, как они вцепятся ему в горло как стая волков. Появятся свидетели, доносчики, хулители… Его благоденствие поставлено под угрозу. ‘Мы собрались как крысы на тонущем корабле, — невесело подумалось Люлли, — но лучше уж позорно бегать, чем бесславно тонуть’.
— Нам надо подумать о человеке, который расположен к нам и обладает властью вмешаться в ход следствия. Я бы сделала все сама, — скромно пояснила Олимпия, — но не могу. Я — домоправительница королевы, и это обстоятельство привлекло бы к делу нездоровый интерес …
— Господи Боже мой, — хлопнул себя по лбу Жан-Батист, — как я туго соображаю. Да ты что же молчишь, Доменико? Ты же сам однажды рвался ехать к Лувуа! Вот он случай! Наступил!
Кассини насупился еще больше. Ему вовсе не хотелось ехать к Лувуа.
— О чем же по-вашему я должен просить?
— О чем просить? Он распоряжается всеми тюрьмами королевства! Просить надо о том, о чем думает графиня. Раз — и никаких допросов, никаких следствий, никаких наветов. Преступники казнены, справедливость торжествует …
— И по-вашему всех надо… убрать…
— Нет, через одного, — возмутился Люлли.
— И это человек, который представлялся в моих глазах мужчиной, — подхватила Олимпия.
Да что вы на меня набросились! Лувуа не пойдет на риск принять такое решение самостоятельно, скрыв от короля …
Неужели тебе надо все разжевывать, дружище. Ты что, не сможешь убедить Лувуа, что в его собственных интересах не огорчать короля дурными вестями. Он докажет твердость характера, учинив суд правый и скорый …
— Вы все так хорошо знаете, сеньоре. Почему бы вам самому и не отправиться к Лувуа?
— Господи, да стал бы я торговаться. Но только Лувуа никогда не вызывался быть моим покровителем, любезный Доменико. К Лувуа не вхожи ни я, ни графиня. Мы всецело в ваших руках. Не пора ли отблагодарить нас за заботу о приезжем?
Кассини вяло возражал, но не мог устоять перед совместным натиском Люлли и Олимпии. Он обещал завтра же собраться с мыслями и отправиться к Лувуа. Пойти на прямой обман и не поехать в этих условиях он уже не мог. Поехать — и не добиться успеха? Он покроет себя в глазах друзей бесславием, и воз останется торчать в той же трясине. Да, податься некуда. Семь бед один ответ.
Кассини промедлил еще несколько дней. ‘Не теряй времени даром!’ — возмущался Люлли.
Наконец, Доменико набрался смелости совершить выезд к Лувуа.
Военный министр — с брюшком, кургузый на тонких ножках, с бугристым, отечным лицом — застрял в Париже и погряз в переписке. Он был рад-радешенек свежему человеку, которого не требовалось трясти за шиворот из-за нехватки ядер, фуража, свинца, пороха и провианта. Лувуа искренне обрадовался Кассини словно своему крестнику.
— Присаживайтесь, присаживайтесь, любезный мэтр! Как там у вас в надлунном мире?
Лувуа суетливо передвигался по комнате. Скоро три месяца, пока продолжалась война, он оставался непрерывно на ногах, и, кажется, уже не мог усидеть на месте без движения. Министр упивался собственным величием.
— Наши новость, монсеньер, прах и тлен пред факел ваших побед!
— Что точно, то точно. Вести о голландском походе докатились, верно, до тихой вашей обители?
— Мы знаем, неприятель сокрушен!
— Это выдающаяся правда, любезный Кассини. Враг распростерт ниц пред знаменами его величества. Вы бы слышали, сколько выиграно битв, сколько взято крепостей. Его величество сам во главе армии перешел полноводный Рейн …
— Мне слышалось, армия перешел Рейн по брод?
— Конечно, — не стал врать Лувуа, — это блистательный маневр! Его величество вел войска к северу вдоль Рейна, и в излучине, где великая река сворачивает на северо-запад, лазутчики приметили мелководье. Армия перешла Рейн вброд без потерь. У нас убит лишь герцог де Лонгвиль, а принц Конде отделался огнестрельной раной в запястье. Фельдмаршал Вурц позорно бежал. О, король еще померяется славой с Александром Македонским …
Кассини давно испытывал жгучую неприязнь к самозванному опекуну. Лувуа претил ему вульгарностью манер, приправленных высокопарным жеманством. Известно, в чужом глазу сучок приметен! Но само собой разумеется, что астроном хранил на лице выражение умиления и нижайшей почтительности.
— Я от сердца польщен слышать о вашей удовольствии, монсеньер!
— Сами понимаете, дорогой, нельзя раньше времени распространяться. О многом умалчиваем, — Лувуа произвел под носом Кассини таинственные пассы, долженствующие, по всей видимости, обозначать, что последующее является строгой тайной и может быть произнесено только в обществе столь близкого друга как любезный Кассини. — Поверите ли, мне приходится входить в каждую мелочь. Стоит зазеваться, тут как тут наши неистовые Роланды готовы наломать дров.
Министр гордился выпестованной им армией не только как кузнец любуется удачно выкованной шпагой. Он воздал по заслугам иным, с дозволения сказать, деятелям, которые не видят дальше собственного носа и за военными победами не заботятся о дальнейших шагах по расширению сухопутных границ королевства и его влияния на континенте.
— … Им бы только скакать да колоть. Тюренн, уж на что казалось бы воин со стажем, и тот как безусый юнец намеревался ни с того, ни с сего бросаться на Амстердам. Как можно! Он что, корабль что ли? Куда он уплывает, этот Амстердам. Оборонять-то его ни сейчас, ни позднее некому. Но допустимо ли оставлять без присмотра Бетув. Растащат! Сегодня главное овладеть той территорией, которая по мирному договору будет отобрана у Голландии и присовокуплена к Франции. Пришлось вмешаться, — и Лувуа взахлеб пустился излагать взгрустнувшему Кассини как он один против недальновидных вояк отстоял перед королем план овладения Бетувом вместо преждевременной атаки отрезанного Амстердама.
— Принц Оранский в Амстердаме, дайте две-три недели сроку, осознает тщету сопротивления и сдаст город без боя. Как триумфаторы Рима мы принудим нидерландских гугенотов ползти под ярмом …
— А как поживать знакомец де Вобан?
— Я всегда его аттестовал как лучшего офицера армии. Никакой расхлябанности, никаких притязаний. Он неукоснительно исполняет приказы. — Лувуа успел наговориться, отвести душу, и мысли его как карусель опять завертелись в замкнутом кругу: ядра, порох, свинец, амуниция, провиант.
— Вы так заняты, монсеньер. Мне неловкость отнимать ваш внимание …
— Слушаю, любезный, только покороче, — разомлевший Лувуа готов был оказать астроному дружескую услугу.
— Я не хотел обеспокоить вас по пустяк …
— Прочь реверансы!
— Мне пришлось слышать, будто в город схвачен некоторый негодяйцев, или, как это точно по-французски: негодяйцев и негодяек …
— Что имеете в виду? — Лeвуа реагировал на вопрос как охотничий пес, навостряющий уши. Он не мог взять в толк, о чем собирается просить Кассини.
— Я не слышал подробности. Яды привозили, отравление, колдовство…
— Было такое. Префект ставил меня в известность. А вам-то что? — спросил в лоб Лувуа. Чтобы поспевать в своих многоликих обязанностях у него вошло в привычку вечно торопиться. Ему некогда было выслушивать просителей, толкующих вокруг да около.
— Ничего! Ничуть ничего, — заюлил Кассини. — Но ведь станете искать, допрашивать…
— Как же иначе! Мы разберемся в злодеяниях и покараем виновных.
— Но если они молчать…
— Не тужите! Мы набили руку развязывать языки, затянутые наикрепчайшими узлами…
У Кассини был последний шанс припасть к ногам Лувуа, облыбзать их, объяснить, что о н а не имеет отношения ни к отравителям, ни к колдунам. О н а ехала к нему, только к нему, он не звал ее, не просил о приезде, но она глупо, по-бабьи, схватила ребенка и бежала в Париж от всех ссыпавшихся на ее голову несчастий. Не исключено, все можно сделать еще проще: не падать на колени, не лобызать ног. Лувуа откровенен с ним, стало быть, верит ему. Он способен оказать содействие в такой безделице. Достаточно просто объяснить все как есть, со смешком, с сальной ухмылкой. Он поможет, как он помог в свое время найти общий язык с Олимпией.
Как в те дни, когда Кассини метался в растерянности между Люлли и Олимпией, ему до слез не верилось, что он навсегда теряет свою избранницу. Второй раз ему не встретить такую женщину! Да полноте, не разыгралось ли его воображение? Она вовсе не так уж хороша! Да и после рук палача …
Сию минуту Кассини явственно вспомнил наперстный крест отца провинциала, сонную брезгливость Люлли, обезоруживающую откровенность Олимпии. Семь бед один ответ. Кот должен съесть серую мышку.
— Мое дело ничего, — выдавил Доменико, — но ваши негодяйцы может оклеветать непорочных, бросить тень на заслуженный человек.
— Мы отсеем правду от лжи!
Кассини кое-как обретал уверенность.
— Король рад победе. У него триумф. Мне есть знак. Он будет очень неприятен услышать в столице непорядок …
Какое отношение имеет Кассини к задержанным негодяям? Ах, он считает, что так будет спокойнее для короля! Да, монарха в Голландии не стоит тревожить глупыми новостями.
Теперь уже Доменико производил перед лицом Лувуа таиинственные пассы, которые призваны были означать, будто он оглашает далеко не все, что знает.
— Король станет печален. Мне есть знак. Не надо ворошить кучу.
Лувуа способен был в это трудное время уяснять только очень короткие и очень простые мысли. Он обратил внимание на то, что было короче и проще, тщательное следствие по делу об отравлениях и колдунах действительно могло приоткрыть крышку над зловонной выгребной ямой. Останется ли победоносный король доволен запахом, который создаст неблагоприятный аромат для его триумфа. Не опустит ли в самом деле главный тюремщик королевства от излишнего усердия крышку на голову самому себе? Кассини предупреждает, но чего-то не договаривает. Министр наморщил лоб.
— Куда же их девать?
— Есть выход. Они виновны. Пусть они исчезнуть…
Лувуа льстило показать неограниченную власть, но он пребывал в нерешительности.
— Вас не в чем упрекать, — вкрадчиво и настойчиво искушал Кассини. — Это устрашит всех злодеев — теперь и потом. Ваша совесть будет чист. Если король узнает, останется доволен. Вы показали крепкий пример. ‘Кассини говорит дело. Конечно, следует так и поступить’, — решил Лувуа.
— Думаете, им лучше исчезнуть, дабы не отравлять воздуха Парижа?
— Им надо одеть смоленая рубашка, — шепотом уточнил Кассини. — Не копать кучу. Не ворошить старье. Быстро сжечь. Преуспевать тот, кто во-время успевать, монсеньер… ‘Он широко мыслит. Далеко пойдет,’ — подумалось Лувуа. Вслух добавил:
— Ваши соображения не лишены резонов. Благодарю! Считайте дело сделанным!.. Я буду вызывать вас по мере нужды, — милостиво пообещал в заключение аудиенции министр.
Тяжело дался Доменико мучительный разговор. Ноги не держали его от изнеможения. Он рухнул в карету как подкошенный.
20 июня 1672 года Парижа достигло радостное известие, что Голландия приведена в смятение и усмирена. В тот же день вечером маркиза де Монтеспан благополучно разрешилась третьим (кто знает?) ребенком от короля. Родился мальчик. Его назвали Луи-Сезар де Бурбон. На роду ему было написано прожить всего 11 лет.

XXXIII. ДЕНЬ СВЯТОГО ВАРФОЛОМЕЯ

Ни праздничное ликование толп при встрече в Париже, ни декольте Монтеспан, воспрянувшей после родов, ни велеречивая лесть придворных не излечили Луи от стыда и разочарования. Он вкусил пирровой победы. Король покинул войска и отбыл восвояси с пустой мошной.
Чьим советам надлежало следовать? Какие оракулы окружают его? Кто сотворит чудо? Тюренн, Кольбер, Лувуа… Неотесанный Тюренн — закаленный в битвах ветеран и убежденный гугенот, наспех переметнувшийся в католичество… Меркантильный Кольбер, взвешивающий бранную славу полководцев презренной монетой ростовщика… Или поскребыш Лувуа, порождение зла?.. Это он, попрыгунчик Лувуа, заморочил голову негодным планом овладения Бетувом вместо того, чтобы внять мнению Тюренна и по стопам неприятеля ворваться в коленопреклоненный Амстердам…
Скорбные раздумья смущали покой Людовика. Он сокрушил ненавистных де Виттов. Но что приобрел взамен? Вызвал к жизни Вильгельма III Оранского. Нидерландские протестанты сомкнули ряды под водительством молодого принца. Король галлов по инерции мнил себя самым проницательным, самым деятельным и, главное, самым молодым среди заслуживающих внимания европейских правителей. Отныне же в лице штатгальтера Соединенных провинций ему противостоял отпрыск древнего рода, ловкий политик и дипломат, правитель на двенадцать лет моложе Людовика — честолюбец, в котором произросли расчетливость голландского купца и мертвая хватка флибустьера.
Вера Луи в торжество высшей справедливости пошатнулась. Он вдруг прозрел, что стал далеко не таким юным. Принц Оранский — замкнутый, хитрый, не связанный предрассудками долга и чести, воспитанник прославленного протестантского законоведа Яна де Витта и родной племянник английского короля, умело извлекающий выгоду из родственных связей — вот кто заставил французского монарха заново переоценить свое царствование в зеркале минувшего десятилетия.
О, если бы вдруг открылись Луи грядущие лета не столь отдаленного будущего! Если бы хватило у него духа заглянуть на полтора десятилетия вперед… Он узрел бы, что после кончины в Англии шалуна Карла II и стремительного падения его опрометчивого брата Якова, английский парламент обратится с поклоном к Оранскому дому, и голландский принц Вильгельм III, закоренелый недруг Франции, взойдет на английский престол и начнет верховодить в Европе, опираясь на объединенное могущество протестантских держав Великобритании и Нидерландов. О, если бы такое пророчество ниспослано было бы Людовику ХIV, сколь серьезно стоило бы ему призадуматься над увещеваниями Кольбера не открывать ящик Пандоры и не испытывать судьбу, опустошая свою казну. Не мешало бы ему… Впрочем, астрология бессильна в таковых предвидениях, и редеющая армия Людовика вплоть до заключения Нимвегенского мира в 1678 году, еще на протяжении шести лет, будет продолжать топтаться среди нидерландских торфяников и во владениях без зазрения совести грызущихся между собой немецких князей по обоим берегам Рейна.
Несмотря на множество кровопролитных сражений, которые Вильгельм Оранский одно за другим исправно проигрывал французским маршалам, несмотря на голод и тяжкие лишения, мужество свободолюбивых нидерландцев взяло верх над фатальным упрямством наихристианнейшего монарха. Крохотная республика выйдет из борьбы, не потеряв в конечном счете ни одного акра земли. Республика сохранит в целости свою территорию и торговые привелегии. Франция в этой схватке удержит плацдармы для будущих завоевательных войн, но силы ее будут основательно подточены. Однако все это станет вполне очевидным лишь многие годы спустя.
А пока Людовик находился под впечатлением происшедших на его глазах драматических коллизий.
Французская армия, преодолев Рейн, парализовала действия голландцев. Вильгельм Оранский с остатками войска укрылся в Амстердаме. Людовик разрубил Нидерланды как говяжью тушу. Дамеклов меч повис и над Амстердамом, и над Гаагой. Ян де Витт умолял о переговорах. Однако Людовик, имея неоглядное военное превосходство, не спешил. По наущению Лувуа, который всегда был скверным политиком и бездарным стратегом, он отдал приказ поставить гарнизоны во всех городах области Бетув, коей предстояло отойти к Франции. Мясник отсек лакомый кус.
Ничто не предвещало несчастья. Бетув был занят без выстрела. Армия Людовика вновь выдвинулась вперед, и 20 июня французский король при полной покорности населения въехал в умиротворенный Утрехт. По лагерю Людовика распространились слухи, будто амстердамский бургомистр с испуга открывает ворота города и сдается на милость победителя.
Однако мятежные голландцы предпочли открыть не ворота Амстердама, а Мёйденские шлюзы его плотин. Вода хлынула на плоский берег, затапливая поля, леса и селения. Улицы среди коньков островерхих кровель обернулись бурлящими протоками. Между Яном де Виттом и Людовиком пролегла морская стихия. Примеру Амстердама последовали другие города.
В те же дни лагерь Людовика настигло сообщение о крупной неудаче в Английском канале. Голландская эскадра дала бой объединенному англо-французскому флоту. Голландский флагман ‘Семь провинций’ пустил ко дну корабль герцога Йоркского ‘Принц’. Брат Карла II спасся на судне ‘Святой Михаил’, но оно вскоре тоже стало трофеем голландцев. Бой длился с семи утра до поздней ночи. Союзная эскадра не досчиталась пяти крупных кораблей, потеряла убитыми 18 шкиперов — капитанов судов — и две с половиной тысячи матросов. Поражение надолго отвратило Англию от вмешательства в тяжбу между Францией и Нидерландами. Кольбер покрыл себя в глазах Людовика несмываемым позором.
Однако Людовик еще легкомысленно не осознавал всех последствий свершившегося. Из Утрехта по запискам Лувуа он диктовал Нидерландам условия капитуляции. В вечное владение Франции отходит целиком и полностью область Бетув. Власти Нидерландов закладывают и поддерживают строительство новых католических храмов. Впредь в Нидерландах утрачивают силу всяческие эдикты генеральных штатов, неблагоприятные для развития французской торговли. В качестве контрибуции Нидерланды возмещают победителям 24 миллиона ливров, а также предоставляют денежные компенсации всем военным союзникам Франции. В ознаменование дарованной им высочайшей милости генеральные штаты обязуются ежегодно направлять в Париж депутацию для торжественного вручения Людовику золотой медали, где должно быть отмечено, что дальнейшее пользование свободой, которую они обрели через его предместников, происходит в Нидерландах исключительно по доброй воле французского венценосца.
В пользу Англии Людовик требовал уступки берегов Зеландии, права рыбной ловли в голландских водах и приспускания флага при встрече на морях с английскими судами.
Генеральные штаты пригвоздили срамные условия для ознакомления народа, где только возможно, и наотрез отказались от переговоров. Вина за бедствия страны пала на братьев де Виттов. Несмотря на отчаянное противодействие великого пансионария, в разрез с прежними законами, его воспитанник Вильгельм III Оранский был провозглашен штатгальтером Соединенных провинций. Корнелий де Витт рядом с подписью под актом о восстановлении штатгальтерства, предвещавшим смерть республики, начертал буквы — V.C. — т.е. vi coactis — ‘вынужденный силой’. Но это, естественно, нисколько не поколебало позиций Вильгельма Оранского. Он уже прибрал к рукам посты главнокомандующего сухопутных сил и генерал-адмирала флота. Так в дуэль с Людовиком вместо прекраснодушного Яна де Витта вступило коварство юного принца.
Разгневанный Людовик отдал суровое распоряжение покарать ослушников-голландцев, но только тут выяснилось, что его победоносная армия бессильна против нахлынувшего моря. Победа ускользнула из рук. Голландцы щипали французов, неуловимо перемещаясь на плотах, лодках, мелких суденышках. Слепни до крови кусали стреноженного скакуна. Людовик оставил армию на попечение Тюренна и 1 августа, предваряемый молвою о выдающемся триумфе французского оружия, возвратился в Париж. Его превозносили до небес, но он отмалчивался и еще более ожесточался против гугенотов — своих и чужих.
Людовик заглушал приступы гнева, окунаясь в сотни накопившихся дел. Жизнь вернулась на крути своя. Он спускался с небес на землю: осаживал министров, подписывал ассигновки, миловал и казнил.
В пятницу после завтрака Людовик проследовал в кабинет совета по делам совести,самого доверительного из королевских совещанийи, как заведено, уделил время просмотру депеш, расположившись на возвышении в глубокой нише подле окна.
Три высших духовных мантии королевства садились за стол этого совета: глава религиозных орденов, т.е. Гранд-Омонье, или Верховный Священнослужитель Франции, духовник короля и архиепископ города Парижа. Означенный совет не пачкал рук текущей политикой и финансовыми головоломками. Он смотрел в корень: ведал назначениями должностных лиц и давал рекомендации на замещение вакансий.
День обещал быть солнечным. Зелень радовала взор изяществом подстрижки. Не отрываясь от чтения, государь отмечал про себя появление членов совета. Они сходились поодиночке, словно заранее сговорившись объявляться в порядке старшинства и совершенно бесшумно, как ангелы не производя вокруг себя ни малейшего движения воздуха. Было чудно наблюдать, как бесплотные тени, выскальзывающие из-за портьеры, неожиданно материализуются в высоких креслах за столом заседаний в зримые, осязаемые формы. Прелаты, осененные королевским благоволением, занимали места, не обмениваясь ни замечаниями, ни знаками почтения. Их просветленные лица будили мысль будто они только что совещались с самим господом богом. Они зарывались в кресла и замирали там, прикрыв глаза и скрестив руки на коленях.
Первым заполнилось место архиепископа города Парижа. Напрасно вы, о памятливый читатель, стали бы доискиваться в сей личине знакомых черт благонравного Ардуэна де Бомона де Перефикса,блюстителя веры, одергивавшего фривольника Мольера. Блаженной памяти Ардуэн де Перефикс, упокой господи его душу, сошел в могилу несколькими месяцами ранее, расточив по-видимому здоровье в непосильном борении за благо ближних.
Воспреемником Ардуэна по воле монарха заступил ныне вовсе не старый еще Арле де Шанваллон, который отправлял прежде неприметную должность архиепископа города Руана. Слишком мало воды утекло со дня его назначения, и скромница де Шанваллон не дразнил присутствующих красной тогой, до поры до времени склоняясь к прозаическим темным тонам.
Вторым возник в кресле духовник короля. И в этом случае, вы, читатель, опрометчиво желали бы разглядеть в сей роли непреклонного отца Анна. Прежний исповедник с волей, твердой как кремень, угас от ветхости прошлым летом на восемьдесят первом году святой жизни. Беспримерную душу монарха после долгих поисков доверено было пестовать отцу Ла-Шезу, 55 лет от роду, по традиции иезуиту.
Людовик неотступно преследовал цель омоложения круга придворных, и поэтому явленье в кресле Гранд-Омонье совсем юного Эммануэля де-ла-Тур д’Оверня не должно вызывать нареканий и кривотолков. Мальчишка-кардинал взаправду был настолько корыстолюбив, высокомерен и до безобразия страдал столь из ряда вон выходящим обилием иных дурных примет, что монарха нисколько не коробили опасения в один прекрасный день утерять ключи к своему ставленнику. Верховный Священнослужитель явился в алой пелерине, с пальцами, унизанными драгоценностями. Усаживаясь в кресло, он поднял бровь, и остался сидеть с такой миной: закрытыми глазами и вздернутой бровью.
Корифеи французской церкви утопали, словно изваяния, в креслах за продолговатым, широким, разлапистым столом.
Слабовольный мальчишка д’Овернь, зрелый отец Ла-Шез, хитроумец де Шанваллон… Король исподтишка лицезрел преторианскую гвардию короны. Истекает время фаворитов, уцелевших с эпохи его отца и Мазарини. Людовик ХIV взрастил молодую поросль. Что ж, новички в короткий срок пообвыкли к своим костюмам и исполняют роли с похвальной сноровкой. Суть в том, годны ли они служить опорой трона? Не подведут ли в годины испытаний? Тяжко опираться на слабых, но кто может гарантировать, что делая ставку на самостоятельных и сильных, ты не пригреваешь на груди змею?
Впрочем, как ни дряблы, как ни воздушны телесные силы трех церковных грандов за спиной каждого из них в принципе кроются грозные великаны. Архиепископ парижский в случае чего может привлечь на свою сторону состоятельных горожан, как это приключилось в печальной памяти времена Фронды. Гранд-Омонье, если и не добьется успеха в Париже, при желании поставит на ноги многолюдное провинциальное духовенство. Пер Ла-Шез? Не он ли восседает в этих стенах резидентом всесильного ордена, агентом престола святого Петра?
Король выждал подобающую по законам этикета паузу и, отложив в сторону нечитанные свитки, подсел к членам совета. Не тратя слов попусту, он в свойственной ему легкой и иронической манере, глядя в окно, изложил существо вопроса. Король прекрасно отдавал отчет в том, что верность слуг покупается лишь жирными кусками, и со злорадством предвкушал изумление невозмутимых скопцов в связи с той сверхщедрой костью, которую вознамерился кинуть.
— Ни для кого на секрет, что на святого Варфоломея, через неделю, исполняется столетие того памятного дня, точнее ночи, которая дает нам образец важного и мужественного шага. Врачу честнее самому отторгнуть пораженный член нежели из-за ложного благородства дожидаться пока больной погибнет от антонова огня. Нашим предместникам суждено было сделать мучительный выбор между истреблением нескольких десятков тысяч утерянных для рая соотечественников-французов и безнаказанным распространением в угоду диаволу морового поветрия гугенотской заразы. Они подняли меч. Их жертва достойна преклонения, за исключением разве того, что они не довели королевство до полного исцеления.
… На искоренение гугенотской крамолы не хватило пороха у многих славных мужей. Наш отец, широко пользовавшийся услугами кардинала Ришелье, уничтожив бастионы Ла-Рошели, пригнул гниду к земле, но не осилил до конца. Бесславно пытался совладать с ересью кардинал Мазарини. Ныне мы даруем шанс воздвигнуть вековечный памятник нашей преданности святой апостолической церкви. Мы считаем своевременным внушить гугенотам, что они не имеют права пользоваться нашим долготерпением, и за сим выражаем согласие на любые меры, которые вы найдете полезными, дабы пресечь зло в границах королевства раз и навсегда. Дерзайте…
Сколько же лет владыки церкви подталкивали короля выбить последние опоры из-под карточного домика пресловутого Нантского эдикта. Теперь, когда духовные пастыри Франции своими ушами прослушали откровение монарха, ими овладели восторг и замешательство. Они были застигнуты врасплох. Одно дело издеваться над беззащитными гугенотами, которые не дают отпора, наивно боясь лишиться эфемерной поддержки королевской власти, совсем другое — решиться на открытую бойню, когда даже кошка может в сердцах выцарапать глаза святому угоднику. Король перекладывал на плечи других бремя ответственных решений.
— Точное количество гугенотов в стране неведомо, — открыл, наконец, глаза юный д’Овернь, — мы не знаем ни числа сочувствующих, ни числа тайных гугенотов. Во всяком случае вашему величеству придется пожертвовать несколькими сотнями тысяч подданных, возможно, тремя-четырьми из каждой сотни.
— Это не беда, — осторожно вставил архиепископ парижский, — коли удалось бы извести их одним взмахом. Там, где они вкраплены понемногу, сие возможно, но что предпринять в тех местах, где гугеноты преобладают? Что делать в их труднодоступных горных убежищах? С перерывом в сто лет мы повторим благое деяние короля Карла, но и результат, возможно, окажется столь же бесплодным. Их надо истреблять духовно — не буквально…
— Если мул не желает нести поклажу, — заметил отец Ла-Шез, даром что иезуит, — не обязательно его закалывать. Может статься, даже нет смысла бить его изо всех сил палкой. Проще поманить охапкой сена…
— Сена не напасешься… Из них надо вытрясти деньги, а не сена давать, — облизнулся д’Овернь.
— Слов нет, мы не имеем права осуждать понуждение совершаемое во благо церкви, но имея в виду постоянную склонность французских вилланов к бунтарству, боязно открыть по всей стране шлюзы насилия…
При упоминании об открытии шлюзов Людовика передернуло .
— И все-таки я настаивал бы на пресечении зла с корнем!
— Вопиет к небесам, что одним из военачальников сражается на стороне Вильгельма Оранского беглый француз-предатель — кальвинист маркиз де Монтба! За это должны поплатиться все кальвинисты!
— Вы не опасаетесь, что у кальвинистского генерала после бегства гугенотов из Франции образуется целая армия…
— Нельзя допустить, чтобы они бежали! Их нельзя отпускать…
— Прикиньте, во что обойдется новая Варфоломеевская ночь! Это опасное роскошество… расточительство…
‘Мне-то виделось, — мелькнуло у Людовика, — что гнусная расчетливость свойственна одному Кольберу. Меркантилизм, сегодня, оказывается, у многих на уме’.
— Надо ясно представить себе, выгодно ли сие с точки зрения религии в масштабах королевства…
— Возникнут сложности, буде тронем высокопоставленных гугенотов. Может быть, допустить исключения…
— Я знаю, что меня не любят! Но мне нет до этого дела. Я готов царствовать с помощью страха.
— Хороший хозяин всегда держит козла отпущения про запас. Мало ли как повернутся события, и тогда нам придется жертвовать гугенотами. Но ежели мы раньше времени отдадим их на заклание, кому предстоит сыграть роль искупительной жертвы, которую могут потребовать от нас непредвиденные обстоятельства? На мой взгляд, блудливые яесенисты сегодня стократ опаснее гугенотов. Душу следовало бы вытрясти из первых, а от вторых — достаточно получить откуп…
Нельзя питать сомнений, что высокомудрое собрание всецело поддерживает решимость сюзерена. Они кажутся самим себе очень умными, его советники, но никто из них все равно не может предугадать последствий какого-либо серьезного шага. Жизнь непостижима как течение болезни. Если болезнетворные соки проникают в организм, разве может врач предвидеть, где найдут они выход: в печени, почках, селезенке… В чем доподлинно скажутся последствия устранения гугенотов? Печальный опыт голландского похода научил Людовика, что ни похвальное рвение, ни иллюзорное превосходство в вооруженной силе сами по себе не служат залогом скорого успеха. Ясно, что полное упразднение реформированной религии на территории Франции послужило бы для потомков неизгладимым символом его великого царствования, однако это выдающееся свершение потребует для выполнения многих лет настойчивого труда. Гугенотов придется брать измором.
Но Людовик не хотел отказаться от мысли, что ему по плечу подлинно великие дела, и твердо решил не сворачивать с намеченного пути. В столетнюю годовщину Варфоломеевской ночи король отслужил праздничный молебн.
Последовала вскоре легитимизация в качестве сына Франции ребенка короля от замужней маркизы де Монтеспан, который получил титул графа Вексена. Мадам Кольбер не удостаивалась более счастья растить детей короля, и младенца передали на воспитание Скарронше — подружке Монтеспан, молодой вдове увечного паралитика, нищего сатирика Скаррона.

XXXIV. КАПЛЯ ТОЧИТ КАМЕНЬ

В ночных наблюдениях Гюйгенс и Пикар не разлучались как близнецы Кастор и Поллукс.Один не отставал от другого, позволяя себе передышки только при хмуром небе. Начинающие астрономы имели, с кого брать пример. Их наставники давненько перешагнули рубежи первой молодости, но нисколько не смущались задумывать циклы наблюдений на десятилетия вперед. Они не сомневались, что капля точит камень, — на верном пути в науке трудолюбие сторицей вознаграждается открытием в дорожной грязи алмазов чистой воды.
Благостен удел философа, открывающего новый закон природы. Не многим выпадает счастливый жребий. Меньше других могут рассчитывать на успех астрономы-наблюдатели. Они соприкасаются с неторопливой поступью Вечности, и их труды получают завершение не через годычерез поколения. Да имеет ли на самом деле перед лицом Вечности значение, кому именноим, их детям ли, внукам или правнукамсуждено обобщить плоды многолетних исканий и дать имя нежданным открытиям? Звезды осеняют астрономов лучистыми венцами своего бессмертия. Наблюдатели погружаются в пучины мироздания, они созерцают мудрость творца, и преходящая тщета должна рассыпаться в прах при столкновении с величием макрокосма. Только, увы, все это не более чем красивый фронтон для посторонних. Земная слава не имеет значения пред лицом Вечности, но на сем огне не брезгают греть руки государи. Государи оплачивают ученые занятия, и они желают видеть результаты не через поколения, а сей же час …
Силы небесные!.. Кто хоть раз в жизни прильнул ночью к окуляру телескопа, во век не забудет ледянящую прозу профессионалъных астрономических будней. Темнота ночи пожирает горы и долы. Стынет земля. Смолкают птицы. И лишь одинокий астроном как богомолец, сутки за сутками отбывающий всенощную, как закованный в кандалы раб летом и зимой озябшими пальцами ловит в поднебесье сиянье бездушных звезд. Увы ему, здесь нет места священному трепету и ликованью. Ему нельзя смежить очи. Он из последних сил борется со сном. Движения стылых пальцев должны быть скупыми и выверенными, зоркий глаз обязан выловить крупицы истины в мутном танце света, возникающего из-за переменчивых воздушных струений. Вот каковы астрономические будни, и не каждому дано с честью нести сей тяжкий крест от зари до зари во имя грядущих поколений.
Пикар и Гюйгенс любили работать рядом, с вечера выставляя инструменты невдалеке друг от друга. В редкие минуты отдыха они перебрасывались шутками и деловыми замечаниями. По окончании наблюдений, под утро, после томительных ночных часов без сна и горячей пищи, астрономы чувствовали себя совершенно разбитыми. Возраст, возраст … Усталость властно брала верх, отбивая барабанную дробь в голове, ломило спину, подкашивались ноги. Сил не хватало для задушевных разговоров.
Иное дело, когда ритм полночных бдений пресекался вмешательством стихий. Облака застилали то одну, то другую часть небосвода. Продолжать наблюдения нельзя, уходить — рано, небо может еще разъясниться. И коллеги, силою обстоятельств отрешенные от своих телескопов, получали счастливый случай без помех поделиться взглядами на настоящее и будущее.
— Как подвигается ваш мемуар о маятнике, Христиан?
— О, аббат, я испытываю удовлетворение. Работе виден конец, я имею право считать себя ею довольным …
— В вашем ответе слышится тайное ‘но’?..
— Чему радоваться? У меня давно камень на сердце. Честно вам скажу, Пикар, я созрел, чтобы проститься с Францией …
— Побойтесь бога! Разве можно давать волю минутным слабостям?
— Мне невмоготу, что меня школят и шпыняют как мальчишку!
— Дело же не в этом. Вы бы не придавали значения ерунде. Я понимаю, Христиан, вас беспокоит отношение к гугенотам.
— Да, я задыхаюсь… Мне действительно невмоготу…
Астрономы говорили начистоту, прохаживаясь туда-обратно по знакомой аллее. Небо, занавешенное облаками, источало осеннюю свежесть. Грузный корпус обсерватории тонул за кронами деревьев. В такие минуты человеку свойственно испытывать необычайную обостренность чувств и мыслей.
Вы нанесете невосполнимый урон обсерватории, Гюйгенс …
— Знаю, что вы не льстец, аббат. Но что поделаешь?.. Найдется кто-нибудь другой. Свято место не пустует …
— Раньше мне никогда не приходило в голову, какими чертами должен обладать идеальный глава научной школы. Я впервые задумался об этом на Вене. И знаете, Христиан, мне кажется, вы обладаете ими в полной мере …
— Это звучит насмешкой …
— Полноте, Гйюгенс. Я говорю серьезно. Само собой разумеется, руководитель должен быть авторитетен, чтобы над ним просто-напросто не смеялись заглаза. Это банально, и вовсе не главное. Но я не кину в него камень, если он не занимает высшего места в науке. Ему нельзя трястись за первородство, — для него гораздо ценнее уметь прислушиваться к другим. Глава школы обязан хранить безграничную честность в научных прениях. Никто не должен бояться излагать ему как на духу новые результаты в страхе за потерю приоритета. Он обязан стоять выше корысти и личных симпатий. Он обязан на лету подхватывать трезвые суждения, от кого бы они ни исходили, и уметь без окрика, без ущемления самолюбия убеждать неправых. К нему должны тянуться как к высшему и беспристрастному судье… Но и этого мало, мало… Глава школы должен быть личностью, — личностью, которая ободряет, подстегивает, вдохновляет окружающих. Он должен поддерживать работы других — пусть даже в ущерб собственным. И он не должен, кроме всего, теряться перед власть предержащими. Это самое трудное, — это то, где я так слаб… Он обязан сокрушать препоны, прокладывая дорогу другим, уметь постоять за своих приверженцев…
— И он перестанет быть ученым. Он окажется феодалом от науки …
Бросьте, Гюйгенс. В вас говорит скверное настроение. Я имею в виду сильную и честную личность. Вы прекрасно знаете, властолюбиезаразная болезнь, хуже чумы, и ей одинаково подвержены и глава королевства, и цеховой старшина, и глава научной школы. Но власть должна в конце концов кому-то принадлежать, без этого нельзя. И только от данного человека, вознесенного на вершины власти, зависит, поразит или не поразит его при этом чума властолюбия… Христиан, да поймите же, не вам одному не уютно в мире. Вы знаете Арно?
— Антуана Арно — янсениста?
— Ну, конечно. Его сестра состояла аббатиссой вон там, — Пикар махнул рукой в темноту ночи, — в женском Пор-Рояле. Это он надоумил меня выбрать здесь место под обсерваторию. Мы с ним дружны, вы, может быть, слышали… Вы — протестант, а он — католик. Больше того, он католик из католиков. Он ортодокс, который в нашей католической державе борется за чистоту священного писания. Его сестра умерла и тем избежала бесчестья. А он — я вам откровенно признаюсь — уже несколько лет буквально висит на волоске. Иезуиты взвешивают, что им дешевле: терпеть нападки или замарать руки его кровью. Войдите в его мытарства. Он родился во Франции, он врос в нашу землю, он борется за добро, и он постоянно чувствует на тонзуре острие дамоклова меча. Разве ему лучше чем вам, будь он десять раз католик, а не кальвинист?
— Беда никогда не приходит в одиночку, дорогой Пикар. Я перенес бы недоброжелательство к гугенотам, перетерпел бы недоброжелательство к своей персоне. Но меня беспрестанно гнетет, что происходит на родине …
— Это столь трагично?
— Вы единственный в Париже человек, аббат, с кем я могу быть полностью откровенен. Это не просто трагично, это безысходно… Наши события еще мало кому известны, но со временем они, конечно, получат огласку во всех неприглядных подробностях …
— Касается вашего отца?
— Всех касается, не только отца. Конечно, отец был на виду, твердо поддерживал де Виттов, всегда стоял за республику. Ему на старости лет приходится худо …
— Поделитесь печалями, Христиан. Станет легче …
— Уму непостижимо, как толпа стирает у отдельных людей их человеческий облик. Они становятся хуже зверей, хуже диких вепрей… Французы выпустили в Голландии злого джина. Они натравили чернь на Корнелия де Витта, который служил отчизне верой и правдой с мечом в руке. Он прошел огонь и воду. Он стоял по правую руку адмирала де Рюйтера, когда голландцы отстояли республику на море. И этого человека гнусно оболгали. Его обвинили в предательстве. Его зверски пытали, чтобы вырвать у него оговор на брата.
… Но Корнелий де Витт понимал, что к чему. Он знал, что любое неосторожное слово будет обращено во зло Яну, старшему брату, который два десятилетия правил Соединенными Провинциями как великий пансионарий Голландии. Он молчал… Повсюду подняли голову враги республики, которые идут за Вильгельмом Оранским. Яна де Витта обвиняли во всех смертных грехах. На него возложили ответственность за вторжение ваших войск. Что мог сделать этот честнейший человек в защиту брата Корнелия?
… Сразу же после ареста брата Ян де Витт добровольно удалился от дел и со смирением дожидался кровавой развязки. Корнелия, измученного пытками, оправдали. Обоим братьям предписали удалиться в изгнание. Но это не устраивало Вильгельма Оранского. Он не обагрил рук убийством де Виттов, но эта величайшая подлость пала на голову народа. При выходе из здания тюрьмы при подстрекательстве властей оба брата были умерщвлены …
— Они были слишком честны для нашего времени!..
— Толпа глумилась над трупами, их проволокли по городу, а потом повесили вверх ногами. Вот монета, которой расплатились с ними за преданность республике …
— Вы можете чем-нибудь помочь отцу?
— Я связан по рукам и по ногам. Я прозябаю здесь, в Париже, в стане врагов отечества. И я остаюсь верен долгу перед французским королем в то время, когда он кромсает, калечит, тиранит мою родину. Кто это поймет и оценит?..
— Не терзайте себя, Гюйгенс. Вы поступаете единственно правильным образом. То, что вы рассказали об убийстве де Виттов — это, конечно, чудовищно. Там же, на Вене, я задавался вопросом, в чем проблема власти?
— Всегда кто-то ею располагает, а кто-то рвется …
— Мне кажется, стержень проблемы власти не в том, кто ею владеет: владеет, и бог ему судья. Как и кому ее передавать — вот семя раздора, которое родит ненависть и кровавые распри. Стоит только сильною рукою предопределить, как переходит власть в дни потрясений, и иссякает нужда в убийствах, отравлениях, ссылках!
— Не иссякнет извечное человеческое верхоглядство … Чего добился Людовик, опрокинув де Виттов? Он затоптал их насмерть, и взамен гибкого миротворца получил на том же месте непримиримого фанатика … Отныне Вильгельм Оранский и Людовик пылают друг к другу ненавистью жарче, чем Людовик и Ян де Витт … Хотите парадокс, Пикар? Наука выигрывает от слабости государей …
— Ужель?
— Да-да, истинно вам говорю, это так. У каждого сословия свой modus vivendi. Купец ищет то, что денежно, мы с вами — то, что полезно, аристократ — то, что тешит спесь. Каждый смотрит на вещи со своей колокольни. Каждый живет по своим критериям. Разве аристократ, который дает нам деньги, в состоянии со своей колокольни трезво судить о наших достижениях? Ему приходится либо верить нам на слово, либо не верить …
— Ему давно люб третий выход, — возразил Пикар. — Он сажает доверенного надсмотрщика. Дурак-надсмотрщик, чтобы не упустить хлебной бенефиции, хлещет нас для острастки по спине бичом. Умный, как нынешние иезуиты — тот хитрее, тот делает вид, что вместе с нами занимается наукой, и гребет готовенькое …
— Правильно, я об этом-то как раз и говорю. Сильная власть, как у вас в Париже, держит нас без толку под надзором, регламентирует каждую мелочь. В результате мы равняемся не на те ценности, которые пристали братству ученых, а на мнение дворянства. Отсюда — и образ действий! В Англии, где король слаб, ему не хватает досуга опекать по пустякам ученых. Королевское общество там предоставлено самому себе и живет по законам, которые присущи эрудитам, а не королевским гвардейцам. Так же и у нас в Голландии: руки правителей не доходят до ученых, не правда ли? Ученые там гораздо беднее нас здесь, но, свободные от пут, они сами отделяют зерно от плевел. Они сами устанавливают для себя критерии ценности своих деяний, и, честное слово, преуспевают более нежели мы в этой золоченой вольере …
— Правы ли вы со своей категоричностью, дорогой Христиан? Кроме науки надо принять во внимание литературу, изящные искусства, музыку … Разве при французском дворе нет великого Расина, разве не пускает своих ядовитых стрел Мольер, разве нет сладкозвучного Люлли …
— Нет, Пикар, не обольщайтесь. Эти забавы до поры, до времени. Поглядим, как они завершатся …
Из сумрака аллеи навстречу беседующим вынырнул Олаф Рёмер в сопровождении гостя обсерватории Лейбница.
— Что за сказочная ночь, — живо воскликнул Пикар, — у нас можно открывать орден прогуливающихся? Вернулись времена перипатетиков! Как ваши успехи, друзья?
Молодой датчанин был не из робких, и его переполняло желание всем-всем-всем рассказать о волнующей догадке.
— Мне дорог каждый час, а с тех пор как я присмотрелся к тайнам месье Юпитера, он словно назло играет со мной в прятки!..
По приезде в Париж Пикар присоветовал Рёмеру взяться за переопределение таблиц движения спутников Юпитера, ни одна из прежних таблиц не годилась для кораблевождения, поскольку месяцами расходились с истиной на несколько минут. Кассини возражал, ссылаясь, что новичку не осилить работу лучше него самого, а он, дескать, исчерпал проблему еще в Болонье. Однако задача была слишком важной, и Пикар настоял на своем.
Рёмер с жаром взялся за дело, попутно переворошив кипы старых наблюдений. Он подметил, что спутники отставали от таблиц только тогда, когда Земля и Юпитер расходились по разные стороны от Солнца. Если же Земля и Юпитер сходились в противостоянии, то-есть были на кратчайшем расстоянии друг от друга, спутники не отставали, а наоборот — спешили по отношению к таблицам.
— Вы представляете, господин Гюйгенс, стоит допустить, что изображения спутников достигают наших глаз через эфир не мгновенно, а мчатся с какой-то скоростью, затрачивая на дорогу несколько минут, — и все как по волшебству становится по местам …
— Такое предположение курьезно, но его вряд ли можно отвергать как полностью неосновательное. Есть нужда в доказательствах. Что вы думаете по этому поводу, месье Жан?
— Наш островитянин бредит этой идеей. Но я разделяю его воодушевление. Конечно, вы правы, Христиан — его догадка нуждается в строгой проверке. Доказательств нет. Рано говорить о ней, не правда ли, герр Лейбниц? Или ваши интересы далеки от работы Олафа?
— Нет, нет, отнюдь, — учтиво вступил в беседу гость из Германии, — я с удовольствием обсуждал с месье Олафом его предпосылки …
Готфрид Вильгельм Лейбниц был чуть моложе Рёмера, но держался с большим тактом и чувством собственного достоинства как подобает дипломату. Он состоял историографом при особе майнского курфюрста и прибыл в Париж с дипломатической миссией, предполагая задержаться во Франции на неопределенный срок. В стенах обсерватории Лейбниц быстро почувствовал себя своим человеком.
— Что вас привлекает более всего в науках, месье? — поинтересовался Гйюгенс.
— Майн готт, я не решаюсь сделать выбор: логика, математика, астрономия — как можно отдать предпочтение чему-то в ущерб остальному? Но мне ближе не конкретные наблюдения, а более общие аспекты. Вам не кажется, что наука много теряет от отсутствия универсалий. В рудниках Гарца мне доводилось видеть напластованные друг на друга породы, скрывающие уголь. В науке тоже накопилось много напластований. Она засорилась, и у меня чешутся руки почистить авгиевы конюшни — если хватит сил … Представляете: единая символика, всеобщая математическая письменность, единая система аксиом и постулатов …
— Такой труд требует титанических усилий и основательных знаний. Думаю, что время в Парижской академии не пропадет у вас даром. Как вам нравится в обсерватории?
— Здесь чудесно. Было бы нескромно с моей стороны выделять кого-то из парижских астрономов, в вашей обсерватории так много достойных… Я почел бы за честь провести в обсерватории несколько лет…
Пикар хотел было произнести ничего не значащую любезность, но осекся на полуслове и обвел собеседников торжествующим взглядом:
— Вдумайтесь только, кто сошелся ночью на пустынной аллее Парижской обсерватории. Среди вас я — единственный француз. Мэтр Гюйгенс родился и вырос в Голландии, Олаф, которого мы в шутку называем островитянином — датчанин, а наш гость герр Лейбниц родом из Лейпцига …
— Причислите сюда нашего глашатая мэтра Кассини, который родом из Савойи, — зло усмехнулся Гюйгенс. Пикар оставил реплику без внимания. В густой траве не умолкала приглушенная ночная трескотня.
— … Разве мы, собравшиеся здесь, не говорим на общем языке? Разве нам тесно под одной крышей? Пусть кто-нибудь вздумает утверждать, что наука существует столь же разобщенно, как различные нации. Профан возразит, что Франции не хватает талантливой молодежи! Ведь вы знаете, что то будут лживые наветы. Взять первого, кто приходит на ум: разве француз Кассегрен не сделал вослед за Ньютоном великолепного шага вперед в постройке отражательного телескопа. Он нашел конструкцию, которой принадлежит будущее. Но я тотчас бы отвернулся от ханжи, занявшегося унизительным выяснением, превалирует ли в обсерватории французская наука. Знание не может быть ничьей собственностью. Наука открыта для всех и вся. Она безраздельно принадлежит республике ученых, и верно только то, что мы, старшие, должны как можно быстрее вывести молодых на самые важные тропинки.
… Не задумывались ли вы, что в мире есть лишь два принципа преемственности поколений. Наиболее очевидный — передача опыта, знаний и власти по наследству от отца к сыну. Так поступали на протяжении веков фараоны, императоры, короли. Так поступают ремесленники. Церковь подошла иначе. Мы все равны перед богом, и служить ему следует не по праву рождения, а по праву таланта.
— Вашими устами говорит клирик!
— Вовсе нет. Мое сердце раскрыто для пользы науки… Церковь передает духовные ценности не от отца к сыну, а от учителя к способному ученику. Монастырские школы пускают на свои скамьи детей всех сословий. Университеты присуждают первенство не за раскидистую генеалогию, а за победы в диспутах. Мы, ученые, равны перед лицом Природы. И нам совсем не грех перенять те формы организации нашей республики, которые созрели в умах старших поколений. Мы должны отказаться от наследственной преемственности и передавать свою ношу от старого учителя к молодому ученику.
… Молодость схватывает новое на лету и идет, быстро идет вперед, не отягощенная горьким бременем плохо прожитых лет. Вы, герр Лейбниц, и ты, Олаф — вы так молоды, что только вместе наберете столько лет, сколько прожил я один! Разве можно угнаться за вами в богатстве воображения, в быстроте ума? Спрашивайте нас, о чем хотите. Мы без утайки посвятим вас во всё, что известно нам самим — и это гораздо быстрее, чем учиться по одним только книгам …
— Вы опять увлекаетесь, мэтр Пикар, — горестно возразил Гюйгенс. — Наша академия год от года приобретает характер общества глухонемых. Мы мелочимся, уходим от главного, замыкаемся в себе. Мы претендуем на обладание высшей мудростью, и прячем ее словно Джоконда за загадочной улыбкой, никому, упаси бог, не открывая, в чем она состоит. Вольное некогда братство ученых переродилось в замкнутую касту. Сюда нельзя свободно войти и нельзя без позора выйти. Делать открытия скоро станет возможно только с дозволения властей. У меня невольно вертится на языке сравнение с кормушкой для птиц. Вольные ученые вне академии, как воробьи, клюют лишь объедки с нашего стола. А в кормушке хозяйничают толстые, неповоротливые, сытые …
— Если академия стала помехой на нашем пути, — отрезал Пикар, — тем хуже для нее. Долой академию! Разве мы зарекались сохнуть в ее стенах, — аббат снова напоминал в эту минуту печального Дон Кихота, — мы вольные каменьщики, мы приложим руки, объединимся, начнем как когда-то все сызнова …
— Без королевского вспомоществования, без инструментов, без крыши над головой? Вы неисправимый мечтатель, Жан. Стоило столько лет добиваться академии, затрачивать годы на строительство обсерватории, чтобы теперь призывать других объединяться вне этих стен… Наука как сорная трава меж камнями мостовой пробьет себе дорогу и вне академии — капля точит камень… Но на это уйдут десятилетия…
— Вы подрезаете крылья свободному полету фантазии, Христиан…
Как под величайшим секретом шепотом рассказывали друг другу царедворцы, досадный эпи зод омрачил в те дни ежедневную прогулку его величества в версальском парке. Старуха из версальской прислуги, поравнявшись с монархом, обрызгала кафтан короля слюной.
— Я — король! — вскричал Людовик, отстраняя подскочившего гвардейца в полной уверенности, что глупая старуха со слепу перепутала его с кем-то другим. Та с ожесточением плюнула ему прямо в лицо.
Оказалось, несчастная тронулась рассудком из-за потери сына, убитого лошадью на строительстве одного из версальских водоводов. Бесноватую нещадно высекли и отправили в дом умалишенных. Инцедент предали забвению.

XXXV. QUOS EQO! [*]

[*] — я вас (лат.).
Кассини неподражаемо ухитрялся сеять в окружающих взаимную неприязнь и рождать бесконечные раздоры. Едва ли ни каждый академик под его влиянием вскоре начинал ощущать себя обойденным другими, и принципал умел воспользоваться общим ропотом, чтобы, оставаясь в тени, дать ему выход в нужном направлении. Сегодня тактика Кассини была иной, и вознамерившись растоптать Пикара, он лез напролом.
— Вы неоднократно по собственной прихоти покидали обсерваторию, господин Пикар, бросая выполнение неотложных наблюдений на произвол судьбы! В корыстных целях вы позволяли себе длительные отлучки! Теперь вы увиливаете от прямых ответов. Где ваши лучшие ученики? — Кассини обвел собрание театральным жестом. — Они разбежались. Я скажу больше. Долг вынуждает меня предъявить это обвинение: вы намеренно выдворили из Парижа мэтра Озу. Он перерос узкий, мелочной мирок ваших личных интересов, и вы поспешили избавиться от чересчур самостоятельного сотрудника. Теперь я хорошо понимаю, почему вы настойчиво требовали от меня удалить месье Рише в Кайенну без надобности возможно скорее! Для меня все встало на свои места!
‘Лжец! — дрожала каждая клеточка бледного как кисея Пикара. — Бесстыжий лжец!’ Но врожденная сдержанность аббата взяла верх над вихрем чувств: его протесты на беззастенчивую клевету со стороны Кассини никуда не поведут в этом собрании, ибо кто же установит, что именно каждый из них двоих мог говорить другому с глазу на глаз за закрытыми дверьми.
— Мэтр Кассини, мне кажется, несколько отвлек ассамблею от темы, — вмешался рассудительный Гюйгенс, — но если уж вы позволяете себе третировать учеников коллеги Пикара, то справедливости ради следует напомнить что у вас самого, мэтр Кассини, вообще не было и нет никаких учеников …
— Ах, вот оно что? — не растерялся принципал. Он знал, что Гюйгенс рано или поздно протянет руку помощи тонущему Пикару и был во всеоружии заранее приготовленных контрударов. Да, Кассини готовился к заседанию как полководец вынашивает диспозицию баталии с превосходящими силами противника, используя всевозможные лазейки: скрытный маневр, военную хитрость, обман. Доменико до мельчайших подробностей продумал линию поведения. Он не унизится до перебранки по поводу своего научного реноме. С председательского места он отделает Гюйгенса одним ударом, даст ему такую оглушительную затрещину, что у голландца надолго отпадет охота ввязываться в чужие споры с глупыми замечаниями.
— Ах, вот оно, что, месье Гюйгенё? — отчеканил Кассини, с наигранной веселостью искажая фамилию своего оппонента. В зале обсерватории разлилась гробовая тишина. Голландская фамилия Гюйгенс была созвучна французскому слову гугенот, и друзья президента часто в шутку подтрунивали над этим совпадением. Кассини словно ударом перчатки по лицу обратил шутку в публичное оскорбление.
— Ах, вот оно что, месье Гюйгенё? Я давно знал, что вы маловер, но теперь приходит время убедиться, что вы еще и изрядный сутяга. Не перебивайте меня! Мы говорим о том, что месье Пикар увлекает парижских астрономов по ложному пути, усердствуя в продвижении задач мелких и второстепенных. Вы же, вместо долженствующей вам по положению беспристрастности, поддакиваете и, тем самым, стремитесь подорвать научные устои великой католической державы. К чему бы сие — возникает уместный вопрос, месье Гюйгенё?
Крыть было нечем.
От чего зависит победа в рыцарском поединке? Только ли от силы? Или от ловкости, уменья управлять лошадью, сметливости, молодого задора? Более опытный из бойцов переводит сражение в то русло, где чувствует себя увереннее, и вырывает победу, отыскивая в широком арсенале средств то оружие, которое дает ему наибольшее превосходство. Астроном Кассини не пытался даже тягаться с физиком, математиком и астрономом Гюйгенсом, который по вкладу в мировую науку обгонял итальянца как Ахиллес черепаху. Зато правоверный католик Кассини в мгновенье ока выбил из седла и обезоружил гугенота Гюйгенса.
Олё Рёмер, датчанин, последний из учеников Пикара, уже несколько раз порывался подняться со скамьи, всем своим видом демонстрируя желание вмешаться. Кассини не мог долее затыкать ему рот.
— Господа, господа, — заторопился Рёмер, — здесь какое-то чудовищное недоразумение. Я знаком с мэтром Пикаром всего год, но он всегда был для меня добрым гением… Разве это возможно… я знаю… мне кажется… мэтр Кассини…
— Месье Рёмер, — выразительно отчеканил Кассини, — мы оба с вами приезжие, нам бывает трудно порой, с первого взгляда, разобраться в обстановке. Однако на этом сходство кончается. Если я приехал в Париж по приглашению короля и буду оставаться здесь столько, сколько требует долг, ваша работа в обсерватории всецело зависит от моего согласия. Вас рекомендовали скромным и деятельным молодым человеком. Если сдержанность изменит вам, и вы начнете забываться, я тотчас аннулирую согласие на ваше пребывание в Париже. Ваше поведение в столь трудном вопросе выглядит вызывающе. Сдержанность — вот лучшее украшение начинающих астрономов обсерватории …
Среди общего замешательства слово взял старец Роберваль. Было ли загадкой, что этот достойный уважения математик и в сущности неплохой человек давно скатился на амплуа марионетки и паяца? Роберваль отпраздновал семидесятилетие. Он страшно потускнел за последний год. Серые, слипшиеся космы падали ему на плечи, орлиный клюв с возрастом раздался и напоминал скорее клюв попугая нежели орла.
Казалось бы, какие низменные страхи могут преследовать человека в столь преклонном возрасте? Что мешало ему быть непредвзятым судьей? Чего он боялся? Ведь ему не угрожала потеря королевской пенсии, а всего-навсего потеря доброго имени. Разве старика Роберваля можно было упечь в Кайенну как проштрафившегося Рише? Казалось бы, не кто другой, а именно Роберваль мог позволить себе честную защиту аббата Пикара перед лицом откровенной травли се стороны Кассини. Но на самом деле трусость человеческая, единожды пустившая цепкие корни, приживается в душе гораздо крепче нежели чувство справедливости. Кассини был в фаворе у короля, а Роберваль — оставался трусом, и он умасливал Кассини от имени всего насмерть перепуганного стада.
Роберваль долго распространялся о заслугах мэтра Кассини, который принял на себя руководство обсерваторией, да и по существу всей академией, в период небывало бурного расцвета французской науки. Он говорил о той огромной финансовой поддержке, которую получила академия благодаря умелым действиям мэтра Кассини, и о тех издержках, которые пришлось сделать, чтобы поднять оснащение ученых на недосягаемую высоту.
— При большом количестве произведенных недавно затрат с нашей стороны непозволительно… угу… опрометчиво санкционировать строительство астрономических инструментов, на которые столь настойчиво притязает коллега Пикар… угу… Мне казалось бы, что постройка большого квадранта месье Пикара и отражательного телескопа, проект которого был разработан месье Кассегреном, несвоевременны, и не вникая нынче в детали этих инструментов, мы с чистой совестью можем отложить обсуждение на неопределенное время. Два-три года тому назад я, возможно, высказался бы за то, чтобы финансировать осуществление этих инструментов… угу… Но сегодня, перед лицом замыслов мэтра Кассини, мы не имеем права распылять силы и средства… шам-шам… Квадрант Пикара и телескоп Кассегрена требуют много сил. Вопрос должен быть поставлен: все или ничего. И ответ, как ни огорчительно, напрашивается сам собой… угу… : ни — че — го! Я всегда стоял за справедливость…
Взирая на Роберваля, можно было наглядно убедиться в истине, что людям ничего не удается переносить с большей легкостью, чем несчастья других.
Мальбранш, как затравленный, в полном смятении озирался окрест себя, у него щемило сердце от тоски. Вот они — не во сне, а наяву! — стены парижской обсерватории. Вот она, воплощенная в камне, мечта Пикара, Озу, Рише, самого Мальбранша. Сколько душевных сил, сколько бессонных ночей затрачено ими на то, чтобы обсерватория родилась и обрела каменную плоть. Обсерватория существует. Можно пройтись по ее высоким коридорам, осязать руками шершавые стены. Кабинет машин стал хранилищем многих приборов. Обсерватория превратилась в средоточие французской науки. Заседания академии из королевской библиотеки перенесены в обсерваторию.
Но что, кроме фатальных несчастий, принесло осуществление этой мечты ее творцу — аббату Пикару. Где-то теперь Озу? Где Рише? Многие ли остались из тех, кто задумывал замок музы Урании? Для большинства собравшихся Кассини — не пришлый лихоимец и интриган, каким его помнят старожилы, а высокий авторитет, который пользуется в обсерватории непререкаемой властью. Кто помнит, что сделал для создания обсерватории аббат Пикар? Кто помнит о его походах к Кольберу. Сегодня упоминание об этом звучало бы скорее предосудительно, чем похвально. Кольбер не в силе при дворе, и связь с ним, пожалуй, лишь компрометирует, а не возвышает друзей генерального контролера.
Обсерватория не стала родным домом ни для Пикара, ни для Мальбранша — ни для кого из тех, кто ее вынянчил. Руки и ноги как ватные не слушались Мальбранша, апатия безраздельно владела всем существом.
Кассини за председательским столом, за которым он сменил на правах хозяина дома библиотекаря Каркави, откашляся.
Роберваль, тем временем, без зазрения совести продолжал кадить мэтру Кассини. Было что-то до ужаса символическое в том, что злостраждущий старец, притча во языцех ученого Парижа из-за скверного характера и дурных выходок, возник в роли третейского судьи в столкновении Пикара и Кассини.
— Я всегда тяжело переживаю, если мне случается пропустить мемуар мэтра Кассини, — шамкал говорящий попугай. — Он умеет завлечь слушателей широтой воззрений… угу … Эпоху в академии составит его мысль промерить парижский меридиан с севера на юг. Это станет вызовом… угу … угу … уподобится новому подвигу Геракла… выведет французскую науку на рубежи.. Такую мысль надлежит пестовать как общее детище академии … И на месте старины Пикара я склонил бы голову перед грандиозностью замыслов мэтра Кассини… Этот шаг станет примером для юных умов: глядите все, сказал бы я на месте коллеги Пикара, я смиряю гордыню… угу … Я не пускаюсь в дрязги и склоняю повинную голову пред талантом. Ваши замыслы, мэтр Кассини, отмечены печатью мудрости… угу … Я всецело повинуюсь вам и отдаю свои руки на службу общему благу. В рядах преданных слуг… под вашим руководством … я внесу посильную лепту в осуществление прекрасного замысла… Вот что я сказал бы на твоем месте, друг Пикар … шам-шам…
‘Нельзя обижаться на обиженного богом, — твердил, едва удерживая себя в руках, несчастный аббат Пикар. — В возрасте Роберваля стираются грани. Невозможно отличить, издевается он или же впрямь верит тому, что произносит. Но почему безмолствуют остальные? Что происходит? Уж не рехнулся ли я в самом деле? Неужто сила внушения Кассини настолько велика, что окружающие не в состоянии отличить правды от лжи, белого от черного? Почему они попустительствуют происходящему?’
Впрочем, что он имеет возразить? Что идея большого градусного измерения Франции принадлежит ему самому? Что Кассини просто-напросто украл ее? Кому какое дело, кто и что высказал первым. Сама по себе идея действительно неплоха и таит богатые возможности. Она поможет вывести обсерваторию на верную дорогу. Страшнее иное: Кассини не имеет опыта угловых измерений. Он досконально не знает угломерных инструментов. Он не знает особых условий на территории Франции. Он не может — не может! — быстро осуществить эту идею. Его руководство — не просто насмешка, это заслон для нормальной работы. В лучшем случае измерения растянутся на десятилетия, в худшем — средства затратятся впустую. Но еще страшнее другое: идея градусного измерения — частная идея. Она — не более чем звено в цепи тех научных идей, ради которых Пикар предлагает постройку большого квадранта и телескопа Кассегрена. Считать градусное измерение Франции самоцелью также нелепо, как нелепо полностью пренебрегать им.
Вот оно то самое, от чего столько раз предостерегали Кольбер, Арно, Вобан. Гонителем Пикара оказывается не Люцифер, ни Вельзевул, изрыгающий серные языки пламени, а гладкий, вылощенный, уверенный в своих покровителях проныра-савояр, и вся трагедия положения состоит в том, что среди набравших в рот воды академиков, среди всеобщего безразличия Пикар не может, не умеет вывести его на чистую воду.
— Мы ознакомились с компетентным мнением нашей старой гвардии, — подытожил выступление Роберваля мэтр Кассини и исподволь метнул беспощадный взгляд в задние ряды. — Мне кажется, тема исчерпана до дна. Я признателен за добрые слова по моему адресу и постараюсь оказаться на высоте ваших похвал, господа. Дискуссию можно завершить занесением в протокол отрицательного суждения по предложениям месье Пикара …
Как же, в конце концов, отделить чистые идеалы науки от копоти личных переживаний? Пикар убежден, что он без изъянов указал тропинки в горах, поднимаясь по которым можно быстрее всего достигнуть вершин астрономии. Всей своей жизнью, включая создание парижской обсерватории, он способствовал тому, чтобы те же тропки открылись не только французам, но и англичанам, голландцам, немцам… Как говорит пословица: я сделал, что мог, кто может — пусть сделает лучше… Этот проныра, этот уроженец Савойского герцогства исказил, извратил, вывернул все наизнанку. Но разве в самом деле ему, Пикару, не должно быть безразлично, кто первым достигнет сияющих высот? Кто первым преуспеет в решении важнейших астрономических проблем современности: Франция, Англия, Соединенные провинции Нидерландов… Действиям Кассини можно противопоставить только голую силу. Он лезет напролом как бык на корриде, и его убойную силу можно остановить лишь точно рассчитанным ударом шпаги. Вряд ли аббат Пикар даже во сне мнил себя тореадором.
Нет, Пикар не был тореадором. Но аббат Пикар, переживший отступничество Озу и вероломство Рише, — Пикар, покинувший Вен с твердым намерением не уступать позиций без борьбы, не мог найти утешения в том, что он еще не одинок, что его идеалы и его горе разделяют верный Мальбранш и новичок Рёмер. Он не сдавался без боя.
Пикар насилу сдержал дрожь в голосе и, вопреки расчетам Кассини, решил, не таясь, высказать сокровенные мысли о путях развития французской науки в безнадежной попытке отсеять личные выпады и вернуть доверие предубежденной аудитории обращением к ее искренности и здравому смыслу.
Уважаемые господа академики, досточтимые коллеги,возвысил голос Пикар, меж тем как Кассини украдкой извлек из папки сложенный вчетверо листок бумаги. В руках принципала ждал очереди пасквиль Рише, написанный вконец потерявшимся перебежчиком под диктовку Кассини перед убытием в Кайенну. Если бы Пикар сделал усилие разорвать путы лжи, которыми оплел его Кассини, последний, не раздумывая, пустил бы в ход лжесвидетельство отсутствующего Рише. Но Пикару и в голову не приходило копаться в грязи возведенных на него напраслин.Я не стану оправдываться и опровергать высказанные в мой адрес обвинения. Вы знаете меня не первый день и не явам, а вы мне, лучше чем кто бы то ни было разъясните, в каких случаях и при каких обстоятельствах я увлекался и совершал проступки, которые заслуживают осуждения. В ходе столь бурного обсуждения ни мэтр Кассини, ни мэтр Роберваль еще ни словом не обмолвились по существу представленных мною на ваше одобрение проектов. Мы слышали только возражения финансового свойства, и я возьму на себя труд собрать воедино аргументы, почему высказанные в столь нетерпимой ферме возражения кажутся мне недостаточно основательными.
… Простите мне прозаическое сравнение, но в нашей повседневной научной деятельности, так мне кажется, было бы оправдано следовать тому же подходу, с которым приступали прославленные королевские архитекторы к сложнейшему замыслу перестройки Версаля. Версаль стал строиться давно, и вот уже десятилетия, сменяя друг друга, там трудится несколько поколений королевских зодчих. Разве каждый из них начинает с того, что разрушает плоды трудов своих предшественников? Или каждый из них стремится вести строительстве вновь с самого начала? Можно подумать, они противопоставляют друг другу творческие индивидуальности? Отнюдь нет. Каждая новая постройка прекраснейшего ансамбля возводится с таким расчетом, чтобы она продолжала начатое и не пресекала последующих усилий: более того, она призвана допускать их, служить отправной точкой для дальнейшего совершенствования. Так и только так малые шаги объединяются в великое целое.
… Мне кажется, сказанное применимо к науке. Нам доводится задумывать разные работы и разные эксперименты. Одни из них преследуют цели, пускай эффектные, но разовые, другие создают предпосылки для строительства во многих различных вариантах. Поймите меня правильно. Есть огромная разница между тем, когда мы строим вавилонскую башню современной науки, последовательно надстраивая новые этажи поверх обжитых, и тем, когда мы призываем осуществлять строительство каждый раз с самого начала.
… Возводя здание науки, мы должны постоянно помнить о тех будущих более высоких этажах, о тех крыльях, флигелях и пристройках, которые предстоит созидать потомкам. Эти ячейки постоянно перестраивающегося дворца науки отсутствуют на наших строительных схемах, мы не можем предугадать, каким вариантам постройки отдадут предпочтение наши преемники, но мы обязаны помнить, что все проблемы науки не сводятся к одному-единственному спору, который возник меж нами сегодня. Этот спор легко было бы разрешить большинством голосов.
… Мы имеем несколько примеров, когда дорогостоящие инструменты разрабатывались их авторами для решения увлекательных, но единственных в своем роде задач, благодаря чему в последующие годы подобным инструментам была уготована незавидная судьба пыльных экспонатов кабинета машин. Разве не есть огромное распыление сил и средств, огромное расточительство с нашей стороны, когда мы строим что-либо без видов на будущее? Да, два инструмента, о которых идет речь — отражательный телескоп месье Кассегрена и мой большой квадрант — действительно потребуют для их воплощения изрядного времени и сил, но ведь я пекусь не о собственном благополучии. Эти инструменты могли бы, видит бог, пригодиться многим из вас, господа, в осуществлении десятков начинаний, если только мы раз и навсегда откажемся от задней мысли, что ценность работы резко снижается вследствие того, что она выполнена на инструменте, конструкция которого принадлежит не тебе самому, а твоему предшественнику. Широко используя уже существующие инструменты, мы избавимся от необходимости сотни раз начинать наш путь с самого начала.
… Мы собираемся здесь вовсе не для того, чтобы портить кровь и чинить помехи друг другу, ежеминутно создавая коалиции одних в ущерб другим. Господа академики, какой смысл в нашей совместной деятельности, если не обмен мнениями и свободная дискуссия в целях выявить наиболее плодотворную линию поведения? Наука — не бенефиция и не феодальное держание, пусть даже могущественных одиночек. Она требует известного самоотречения. Мы можем и обязаны, как друзья и соратники, коллективным напряжением умственных сил выхватить из тьмы неведения те предложения, которые более всего отвечают запросам не только сегодняшнего дня, но и тем другим, которые сегодня, может быть, еще в полной мере неясны и контуры которых даже не угадываются, но которые могут стать полезны завтра и послезавтра. Каждый, независимо от его личных пристрастий, должен подчиниться коллективному приговору. Я прекрасно отдаю отчет в сложности предстоящего решения, ибо предлагая создавать нечто одно, мы, возможно, отодвигаем на задний план нечто другое. Конечно, для постройки отстаиваемых мною крупных инструментов у нас имеется экстраординарная возможность обратиться за специальной субсидией к королю, — Кассини пропустил мимо ушей реплику Пикара, — но положительный ответ на такой запрос действительно не очевиден.
… Что побуждало меня привлечь ваше внимание именно к двум представленным проектам? Две великих проблемы стоят в астрономии и останутся стоять перед нами в обозримом будущем. Наш долг перед французским флотом заключается в усовершенствовании средств кораблевождения, и именно та нация, которая первой преодолеет стоящие здесь трудности, на долгие годы станет властелином бескрайних морских просторов. Вторая проблема заключается в возможно более обстоятельном обзоре той части вселенной, которая оказалась доступной взорам благодаря изобретению телескопа. Чтобы познать мудрость творца, мы должны найти свое подлинное место в огромном доселе незнакомом мире. Целям высокоточных астрономических измерений служит разработанный мною большой квадрант, выполнению полноценного обзора небесного свода будет способствовать телескоп конструкции месье Кассегрена. Оба этих инструмента могут быть использованы неоднократно и в самых различных работах. Но я чувствую, что наше собрание сегодня не готово оказать необходимую поддержку обоим моим предложениям, мне горько, что я не умел быть достаточно убедительным, и я готов снять с рассмотрения вопрос о моем большем квадранте.
… Вместе с тем я продолжал бы настаивать на реализации идеи месье Кассегрена. Этот молодой человек с юношеской непосредственностью доверил нам содержание своих исследований относительно отражательного телескопа, который, на мой взгляд, имеет огромное будущее. Вы слышали его мемуар. Присутствующим известно, что в Лондонском королевском обществе некто Ньютон осуществил сравнительно недавно первый отражательный телескоп, который при равной с инструментом преломляющего типа площади объектива оказался несколько крат компактнее и удобнее в обращении. Месье Кассегрен предлагает ввести в отражательный телескоп вторичное выпуклое зеркало, которое перехватит пучок лучей, идущий от объектива, и отбросит их в окуляр через отверстие в первичном зеркале. Эта схема имеет очевидные преимущества и позволит значительно увеличить размеры телескопов …
— Отражательный телескоп уже построен в Англии, и нам нет никакого смысла повторять чужие зады, — выкрикнул Кассини.
— Отражательный телескоп — новое слово в астрономии, и мы не имеем права плестись в хвосте событий, — возразил, все еще надеясь на чудо, наивный аббат Пикар. — Но суть дела в том, что месье Кассегрен бесспорно превзошел идеи, высказанные в опубликованной работе Ньютона, и Парижская обсерватория, поддержав начинание месье Кассегрена, возьмет в свои руки пальму первенства в той сфере, которая сулит замечательный прогресс наших наблюдений. Да вы сами, мэтр Кассини …
— Я могу от души заверить присутствующих, — поднялся во весь рост за председательским столом Доменико Кассини, — что все мои открытия, а число их, в отличие от ваших, коллега Пикар, достаточно велико, сделаны с преломляющим телескопом, и сомнительные выдумки наподобие английского отражательного телескопа не понадобятся ни мне, ни кому-либо еще в Париже. Не стыдно ли вам, коллега Пикар, унижаться и испытывать терпение ассамблеи, многократно мусоля одно и то же, которое от повторения не становится ни ценнее, ни привлекательнее. Мы давно толчем воду в ступе. Вам было решительно отказано в ваших домогательствах…

XXXVI. ТРИУМФАТОР

На декабрьском небосклоне звезды у горизонта, дрожа от холода, искрились радужными льдинками. Звезды Парижа, горевал Кассини, увы, не идут ни в какое сравнение с болонскими. Где ты, расцвеченный жемчугами звезд, полог черноокой южной ночи? Один разве что Сатурн, надежная планета, струил в поднебесье тот же перламутровый свет, какой сопровождал Кассини в любезном его сердцу родном Перинальдо, в Генуе, в Болонье.
Кассини оставался приверженцем поверий: Сатурном он занимался по субботам — день недели под знаком Сатурна. И удача плыла ему в руки! Именно в ночь с пятницы на субботу, 23 декабря 1672 года, везунчик Кассини вписал в свой деловой дневник-полиптих протокол об открытии третьего по счету спутника этой планеты. Первый открыл — будь он неладен! — господин Гюйгенё. В прошлом году Кассини открыл второй. В канун Нового 1673 года Сатурн снова озарял шествие Доменико к славе. Звездочет поспешил окрестить выводок открытых спутников Сатурна звездами Людовика.
Кассини ликовал. Имеет ли на сегодня значение, что Христиан Гюйгенс некогда первым распознал в телескоп загадочное кольцо Сатурна, обнаружил его первый спутник? Да не голландец ли натолкнул Доменико на мысль о регулярных наблюдениях системы Сатурна? Нет, нет и нет. Кассини с пафосом отвергает гугенотские претензии, все поганые измышления о его якобы заимствованиях чужих научных идей. Оставьте эти басни при себе, судари гугеноты и иже с ними! Разве можно поставить неоперившиеся идеи наравне с реальными открытиями новых божественных светил. Он, Кассини, открывший уже два спутника Сатурна, щедро расплачивается с августейшим покровителем за гостеприимство. Это он преподносит ему в дар на Рождество нового отпрыска Солнечной системы.
Окрыленный успехом, Кассини готов был расцеловать расплывшуюся физиономию мэтра Вотрю, слащавого ритора, преподавателя изящной словесности, как обычно по субботам топтавшегося на пороге директорских апартаментов. Без малого за четыре года в Париже Кассини освоил французский, объясняясь сносно и даже бойко, но с неистребимым итало-савойским акцентом. Он все еще временами путал слова и падежи. Приходящий ритор упражнялся с ним три раза в неделю по часу.
— Вы даже вообразить себе не можете сверхъестественную новость, дружище Вотрю, — раскрыл ритору объятия радостно возбужденный Кассини. Астроном покровительствовал Ветрю со снисходительным доброжелательством и рвался непременно рассказать ему об открытии третьего спутника Сатурна.
— Кто же в городе не знает об этой новости, господин Кассини, — заискивающе ответствовал Вотрю. — По всем закоулкам только и шепчутся, что об этом, с рассвета до заката.
— Что вы иметь в виду? — опешил Кассини.
— Ради бога, сударь, пощадите мое старое сердце и не выпаливайте столько слов залпом, не то вы тотчас оказываетесь не в ладах с французской грамматикой …
— Что вы имеете в виду, милостивый государь? — отчетливо выговаривая каждое слово повторил Кассини. Его легкомыслие как ветром сдуло.
— Точно то же самое, что и вы, сударь. Конечно, прискорбные злоключения его преподобия отца Магнуса …
— Нашего отца-провинциала?
— Кого же еще, сударь? Его самого, господин Кассини, его самого. Да смилостивится господь к телесным слабостям нашим и отпустит нам грехи нечаянного любострастия… — Ветрю плотоядно облизнул губы. Тема была настолько пикантной, что старый сплетник с удовольствием бы поделился подробностями, да не знал еще, как отреагирует на это целомудренный и благочестивый астроном.
— Я не знаю, о чем вы говорите, любезный Вотрю, — развел руками Кассини. — Это прошло мимо моих ушей. Что же стряслось со святым отцом?
— Ума не приложу, как и поведать вам, сударь. Слухи ходят самые невероятные, только должно быть большинство из них клевета и наветы …
— Да не скажете ли вы, наконец, что случилось, кунктатор? — рассердился Кассини.
— Говорят, — быстро-быстро зашептал Вотрю, — будто отец Магнус погряз во множестве прелюбодеяний, и никакой фантазии, сударь, не хватит, чтобы представить размеры его бесстыдства …
— О, господи, да как же это могло стать достоянием гласности?
— То-то и диковинно, сударь, — продолжал сплетник, облизываясь, — но видно, бес его попутал, беднягу, и отец адъютор зазевался. Отсюда все и покатилось.
— Ничего не понимаю. Причем здесь отец адъютор? Вы умеете говорить членораздельно, Вотрю? — не мог устоять на месте Доменико. Отец Магнус высился в его сознании на подиуме силы, власти и почета. — Изложите же все по порядку!
— Только вы меня не выдавайте, сударь? Отцы иезуиты пламя загасили, один дым по сторонам идет.
— Да что вы кудахчете!
— Правда или неправда — не знаю, только, говорят, отец Магнус давнехонько был не дурак по части дам. Дело житейское, только из-за его положения такая несуразная склонность ему как бы и не совсем к лицу. Вот и пришлось ему, бедняге, претерпевать неудобства и пускаться на разные хитрости. Он приспособил себе в помощь молоденького отца адъютора, который обязан был ему прислуживать как бы на правах сводника. Молоденький-то, сами понимаете, приискивал отцу провинциалу девиц по вкусу — видных да с огоньком, но только тут постоянно крылся риск, что дело выплывет наружу и возникнут по сему случаю ненужные пересуды. Поэтому адъютору вменялось в обязанность проверять, что за девицу он в очередной раз присмотрел. Проверяли по всем статьям: не дай бог, не больная ли, да нет ли у нее каких знатных покровителей, которые чуть-что и за шпагу. Ну и за остальное адъютор тоже отвечал: как их купали да как готовили — с кем встретятся. Все шло шито-крыто, а коли случалось им нарваться на неприятности — только вы меня не выдадите, сударь?
Кассини нетерпеливо махнул рукой.
— … А коли случалось им нарваться на неприятности, — снова перешел на жаркий шепот Вотрю, — то, сказывают, отец провинциал принимал особенные меры. Правда, нет ли, — только, говорят, две или три девицы так и сгинули. Будто их и не было. Возможности у отца провинциала, сами понимаете, немалые …
Хорошее настроение Кассини улетучилось. Он поник и сгорбился. Страшная догадка громко стучала в висках. Не в добрый час приехала его болонская краля к дружку Доменико. Знать на роду ей писано было магнитом притягивать мужские взоры, да хорошо кончиться сие не могло.
— … Однажды отец адъютор-то по недосмотру налетел на знатную аристократку, — словно витийство из потустороннего мира еле слышно доносился до потрясенного Кассини горячий шепоточек Вотрю. — Все, может быть, и обошлось бы благополучно, да как подступило время вытравлять плод, родители обо всем, прости господи, и дознались. Отец-то сгоряча чуть было ее не убил, да во-время спохватился. Хватило у него ума-разума не подымать крик, а выследить притеснителя. Как смекнул он, где собака зарыта, тотчас и махнул в Рим прямиком к генералу ордена.
— Как же он ухитрился?
— Что особенного? Имя громкое, человек состоятельный, одна нога здесь, другая там. К генералу он, само собой, не попал, а перво-наперво изложил жалобу цензору. Ну, скандал в мгновенье ока замяли …
— Как?
— Отца Магнуса, не успел тот бровью пошевелить, перевели в одну из редукций — иезуитское владение в Парагвае, на край света, замаливать грехи, а девицу помогли с почестями пристроить замуж …
В душе Кассини словно в берлоге поднял голову, рвя когтями грудь, темный яростный зверь. Нет! Нет! — готов был выкрикнуть Доменико, он не забивал гвозди в гроб своей девчонки! Ей на роду было написано умереть, и она умерла. И он не в ответе, не в ответе, не в ответе …
Вечером обсерватория опустела.
Давным-давно простыл след приторного сплетника Вотрю. Увечный Роже, на ночь глядя, спустил собак и замкнул двери. Целестина вдругорядь спохватилась накрывать к ужину — Кассини не покидал кабинета. На патрона жалко было смотреть. Его подавленная фигура олицетворяла скорбь и горечь духовных угрызений. Эх, Лучана, Лучана! Не в добрый час сломал шею твой недотепа-купчик.
Черт понес тебя в Париж — без больших денег, без связей, без языка. Черт дернул поднять взор с поволокой на любвеобильного иезуита. Польстился всемогущий отец-провинциал на смуглоликую итальянку!
А Рише, оказывается, вовсе тут и непричем? Каково ему сейчас там в Америке, на краю света, в Кайенне.
Сам-то, сам-то, дурная голова, поверил, впрямь поверил, что его подруга замешана в плутнях, интригах, отравлениях. Может, — Кассини содрогнулся, — она не сдавалась без боя, билась в липких объятиях, не уступала? О, боже, где могла она найти силы, чтобы устоять перед натиском распоясавшегося блудника! Как могла постоять за свою честь?
В Доменико шевельнулись болонские воспоминания: благодетель — маркиз Корнелий Мальвазия, дальновидный отец Риччиоли, обольстительница Лучана. Никого не осталось в живых. Мосты сожжены. Он одинок как перст в чужом далеком Париже …
Кассини обхватил голову руками.
Отец Магнус склонил ее, безусловно, склонил, а дружок Доменико, сам того не подозревая, помог заткнуть ей рот огненным кляпом. Содеянного не воротишь. Палач сделал черное дело. После костра не воскрешают …
А что иное мог предпринять Кассини? Зачем, зачем безрассудно мчалась она в Париж? Он что, звал ее? Он ничего не обещал! Как может он быть в ответе за взрослую, самостоятельную женщину? О, эта история послужит ему уроком никогда не взваливать на себя груз ответственности за чужую судьбу! Мог ли он отвратить волю рока, умчать ее, спрятать, предупредить, спасти? ‘Мог, мог!’ — твердил внутренний голос. ‘Не мог, — шел самому себе на выручку принципал обсерватории, — не мог без риска для карьеры и собственней жизни! Я не факир и не чародей! Кто я такой, чтобы вступать в схватку с отцом-провинциалом?’
Должен ли Доменико как мальчишка без конца казнить себя за происшедшее? Да разве мало смертных, черт побери, отправляются на тот свет жертвами трагического стечения обстоятельств: от чумы, разбоя, от паводков и диких зверей. Разве трудно себе представить, что они вообще не встречали друг друга в Болонье? Или еще проще: что не мужу, а ей самой на роду написано было упасть с лошади? Нет, нет — он ни в коем случае не в ответе за Лучану.
У Кассини слегка отлегло от сердца, но постыдное чувство вины словно его поймали с поличным не проходило.
— Парижская жизнь на деле складывается не так, как живописало твое воображение, — шептал астроному проклятый внутренний голос. — Ты взялся рубить дерево не по плечу. У тебя не хватает ни знаний, ни таланта, чтобы вести за собой парижских астрономов. Ты не можешь быть патроном обсерватории …
— Вздор, — защищался Кассини, меряя шагами кабинет. — Все это вздор. Казна не оскудеет и Людовик не разорится от выплаты мне нескольких тысяч ливров в год. Он транжирит куда больше.
— Дело не в деньгах, — не унимался внутренний голос. — Вспомни себя в молодости. Разве тебе нравилось перепевать чужие мотивы? Ученые обязаны пускаться в плавание на собственных челнах, а ты со своим высоким жалованьем давно уподобился подводному камню на тихой речке. Опасность скрыта под водою, но ни одно судно не может миновать тайного порога. Сколько кораблекрушений на твоем счету? Этот риф проскакивают только плоскодонные суденышки, не обремененные грузом собственных взглядов …
— Вздор. Все это вздор, — горячился Кассини. — Пикар самолично отрекся от управления обсерваторией. Он немощен, эта перезрелая кикимора. За короткий срок, не в пример Пикару, я создал себе громкое имя. Мое имя — это стяг Парижской обсерватории. Я довел до конца ее возведение …
— Но ведь сподвижники Пикара воодушевлены не каменными хоромами, а делом, которому готовы служить, — продолжало терзать Кассини несносное чувство вины. — Тебя более других заботят побрякушки на потребу дня — о каких новостях завтра поутру сообщить королю. Ты тратишь на это все свое время. А Пикар и его сподвижники смеют заглядывать в будущее. Они видят научные цели, скрытые завесой десятилетий …
— Вздор, — огрызнулся принципал, — все это вздор. Я не верю в существование каких-то великих целей. Все в этой жизни гораздо проще. Людям свойственно самовыражаться, и если только они получают такую возможность, каждый вытворяет лишь то, что служит его личному самовыражению. Подумаешь: большой квадрант Пикара, телескоп Кассегрена, определение долготы в открытом море. Нужно это кому-то или не нужно — все это не мое. Мне важно не то, что умеют делать другие, а то, что умею я сам. Я, флотоводец французской астрономии, имею право перечеркнуть чужое самовыражение и повести обсерваторию по своему собственному пути. Не они, мои прислужники, а я сам начертаю свое имя на скрижалях мировой истории… — Кассини преодолел, наконец, приступ слабости.
… Что я умею? У меня острый наметанный глаз и прекрасные объективы, которыми снабжают меня римские стеклоделы. Я умею наблюдать! Вы возражаете, что наблюдения без теории, которой они служат — мертвы. Отчего же? Я продолжу следить за системой Сатурна. Я открою четвертый, пятый спутник этой планеты, — надеюсь, что они существуют. Я открою структуру кольца Сатурна. Я сделаю карту Луны больше той, что сделал отец Риччиоли. Я стану следить за каждой новой кометой …
Вы возражаете, что для этих целей не нужна обсерватория? Что такие наблюдения можно было бы с тем же успехом исполнять в одиночку, не покидая Болоньи? Хорошо, я загружу здешних астрономов работой — они не будут сидеть, сложа руки! Они будут корпеть над малыми составными частями гигантских проектов! Я докажу, что Кеплер блуждал в потемках, полагая, что планеты движутся по эллипсам. Из наблюдений парижских астрономов я выведу доказательства, что они кружатся по более сложным кривым. И эти кривые получат гордое название овалов Кассини. Да, да! Орбиты планет впредь будут носить название кассиноидов, господа … Эмпирика? Нет, образец крупного теоретического вклада в астрономию …
Меньше, меньше надо задумываться над чужими невзгодамилегче будет жить на свете. Он должен жить и работать как хорошо смазанный часовой механизм, без толчков и сбоев: не отставать и не спешить но всегда брать свое. Смазкой этого механизма служит жирная королевская пенсия, а не слезы и сопли неудачников. Меньше, меньше надо думать о постороннем …
Под Рождество по старой доброй традиции в камине принципала тлело счастливое полено. Кассини прощался с 1672 годом. Он никого не ждал к себе в гости и никуда не торопился. Все важные дела он предумышленно отнес за пределы високосного года.
Новый год с первых же дней и впрямь оказался на зависть удачным.
В назидание врагам Люлли поставил жирную точку в тяжбе с соперником — композитором Камбером, отцом французской оперы. Тот недооценил истинную власть золота в той мере, в какой умел пользоваться ею многоопытный Люлли. Автор оперы-балета ‘Помона’, конкурент Люлли, благодаря протекции Кольбера три года назад обретший музыкальную привелегию сроком на двадцать лет, был разорен до нитки и в ужасе перед долговой ямой, без смены нижнего белья, бежал в Лондон навстречу грядущей нищете и позору.
17 февраля, на четвертом представлении ‘Мнимого больного’, кровь хлынула горлом у комедианта Мольера. Публика была в восторге от невиданного дотоле трюка, но вскоре выяснилось, что в десять часов вечера богиня судьбы — старуха Морта, одна из трех Парок — обрезала нить его жизни.
Клирики церкви Сент-Эсташ, что на правом берегу Сены подле рынка, где когда-то крестили Мольера и самого Людовика, наотрез воспротивились служить заупокойную мессу и погребать поверженного безбожника Мольера в церковной ограде. Они требовали бросить тело актера на свалку на съедение псам. Молоденькой вдовушке изрядно пришлось поползать на коленях перед архиепископом и королем.
Король колебался.
— Как далеко на кладбище простирается в глубину освященная земля, — осведомился Его Величество у архиепископа Парижского Франсуа де Арле де Шанваллона.
— На четыре парижских фута, Сир, — ответил, не подозревая подвоха, архиепископ.
— Так извольте зарыть Мольера глубже, Ваше Высокопреосвященство.
— Перед лицом грядущих поколений… — возразил было де Шанваллон.
— … Вы оправдаетесь тем, — перебил король, — что сохранили тело Мольера для страшного суда и даже заблаговременно отвели ему место на четыре фута ближе к преисподней. Потомки по достоинству оценят вашу предусмотрительность. Нам не надобно ни помпезного торжества, ни скандала. — Милостивый монарх приказал де Арле де Шанваллону умерить пыл и не препятствовать погребению Мольера, лучше сказать, парижанина Жан-Батиста Поклена, сына королевского обойщика, числившегося по цеху обойщиков и умершего без покаяния, ночью и без стечения зрителей, которых предостаточно бывало при его жизни на скабрезных спектаклях. Его предали земле на убогом парижском кладбище Святого Иосифа.
Кассини имел веские основания приветствовать эти известия с нескрываемым удовлетворением как акт мести, ибо никогда и никому больше не придет в голову нелепая затея высмеять его плодотворную деятельность в злонамеренном фарсе под возмутительным названием ‘Ученые мужчины’.
Мольер был старше Кассини всего-то на три с половиной года, он надорвался, не дотянув и до пятидесяти двух лет. Кассини же как никогда чувствовал себя в добром здравии. Покупать место на Кладбище Невинных было преждевременно.
Как же следует строить жизнь на будущее? Кафедра в Болонском университете отнюдь не намазана для Кассини медом. Еще раз начинать все сначала? Его никто нигде не ждет. Кто мешает ему по-прежнему получать жалованье из Болоньи и решительными поступками укрепить свое положение во Франции раз и навсегда.
В апреле месяце, в четвертую годовщину прибытия в Париж, Кассини подал на имя короля прошение о принятии французского подданства со сменой итальянских имен Джан Доменико на французские Жан Доменик.
Оставалось позаботиться о женитьбе.
Он давно имел на примете мадемуазель де Летр, однако этот брак мог быть улажен лишь при вмешательстве двора. К чьей помощи прибегнуть? Лувуа, графини Суассонской? Нет, лучше действовать через благосклонную фаворитку, которая в настоящую минуту обладает наивысшим влиянием при дворе — конечно, через маркизу де Монтеспан. До чего же приятно, когда по своим делам можно обратиться на выбор к кому угодно, при острой нужде вплоть до самого короля.
Однако увидеться с маркизой де Монтеспан накоротке в ближайшее время затруднительно. Не лучше ли написать ей дружескую записку?
Кассини присел за стол.
‘Несравненная маркиза, свет очей короля и украшение двора!
Преданный и покорный слуга Вашего сиятельства спешит засвидетельствовать глубочайшее почтение и мечтает поцеловать след Ваших ног в надежде на великую милость, которую Вы в состоянии явить, споспешствуя составлению партии, сулящей осчастливить меня настолько, насколько сие вообще возможно в земной юдоли. Меня пленила своими чарами милейшая Женевьева де Летр. Придите же мне на помощь, о божественная фея, для которой нет тайн в человеческих сердцах! Я взлелеял безумный замысел просить руки единственной дочери Пьера де Летра, высокочтимого генерал-лейтенанта в Клермон-ан-Бовези, однако питаю опасения оступиться, ибо предложение брачного союза с наследницей имени столь знатного пикардийского рода неизбежно вызовет затруднения в силу скромного положения, которое Ваш покорный слуга имеет несчастье занимать в глазах высокородного французского дворянства,’ — Доменико перечел написанное и широким жестом перечеркнул никуда не годный конец фразы. Он набил руку на письмах и строчил их без черновиков, но записка к Монтеспан требовала предельной отточенности.
‘… однако питаю опасения, что в силу происков вольнодумных врагов астрологии, недоброжелатели попытаются очернить меня пред отцом невесты якобы претендентом недостаточно знатного происхождения’, — Кассини с презрением подумал о нищих савойских рыбаках, составлявших бесславную череду предков семьи Кассини. Он машинально поставил запятую и, почти не задумываясь, продолжал послание округлым пассажем, который не нуждался в доказательствах, — ‘не взирая на то, что геральдические корни древа Кассини в Савойе прослеживаются в нескольких поколениях.
Мне хотелось бы нижайше просить Вас, о сиятельная маркиза, не счесть за труд освежить в памяти отважного генерал-лейтенанта де Летра его посулы дать за дочерью шато Тюри на реке Уазе, ибо одна мысль переселить страстно обожаемую жену из неги отцовских владений в скуку и толчею обсерватории вызывает у меня боль и несказанное отчаяние…’
Если он будет достаточно гибок и напорист, его наследники получат дворянский титул Кассини де Тюри.
Доменико встал, потянулся и подошел к распахнутому окну. Весна расцветила сады вкруг обсерватории нежными бутонами. Аббат Пикар вместе с Мальбраншем готовил во дворе барахло для очередной экспедиции по Франции. Скатертью дорога!
Триумф директора Парижской обсерватории был налицо. Придворный астролог осуществил свои самые потаенные замыслы. Все его недоброжелатели раздавлены и сокрушены. Никто не смеет перечить ему. Люди не вправе судить его. В дальнейшем, через столетия, свое веское слово скажет только беспристрастный суд истории науки. И его вердикт будет строг. Кассини изувечил французскую астрономию, свернул ее с пути истинного прогресса.

Э П И Л О Г
ПРАВЬ, БРИТАНИЯ, МОРЯМИ

Франция, вторая половина ХVII века. Эпоха Расина, Мольера, Буало и Лафонтена, период расцвета французской архитектуры, декоративной скульптуры и парадной дворцовой живописи, ‘золотой век’ абсолютизма. После нескольких десятилетий владычества всесильных кардиналов Ришелье и Мазарини, молодой король Людовик ХIV, вероломный и деспотичный, искореняет должности первого министра и сюринтенданта финансов, забирая всю полноту власти без ограничений в свои руки. Монарх обожествляется. Крылатая фраза ‘государство — это я’ с предельной точностью отражает установившийся стиль правления короля-Солнце.
Больше всего короля прельщает выпяченная напоказ роскошь и слава. Ради личной славы ввязывается он в династические войны, непосильным бременем навалившиеся на плечи народов Европы. Во славу короля десятки миллионов ливров в год растекаются на новые дворцовые постройки и придворные увеселения.
Вместе с тем, каждодневная будничная жизнь обитателей королевских покоев резко контрастирует с великолепием праздников, мастерством театральных постановок, обворожительной любезностью кавалеров и дам. Несмотря на наличие огромных помещений, ‘божественно меблированных и прекрасных’, как восторженно отзывается о них знаменитая мадам Мари де Севинье, во дворцах живут тесно и грязно, даже на парадных лестницах зачастую стоит смрадный дух. Уродливые карлы, горбуны, шуты и шутихи — обычное увеселение королевы и ее окружения. Король и вся его родня невоздержаны в пище. Из-за обжорства Людовик страдает желудком, ему часто приходится прибегать к слабительным и промываниям. Подобные процедуры проводятся на глазах придворных.
Впрочем, вся жизнь короля и членов его семьи проходит перед любопытными взорами придворных, — публичность во дворце доведена до крайности. Королева и принцессы рожают на глазах шумной толпы, а когда умирает представитель королевской крови, к его смертному одру сбегаются как на представление.
Дворец кишмя кишит темными личностями, в нем есть полные основания опасаться грабителей и карманных воров. Несколько раз грабили апартаменты фаворитки короля Лавальер. Даже наследника престола обкрадывали дважды, а среди партнеров короля по картам был обнаружен шулер-маркиз.
Многие современники-мемуаристы, как французы, так и иностранцы, сетуют на распущенность нравов, разврат и пороки французского придворного общества. Сам Людовик сверх всякой меры женолюбив. Вокруг королевских избранниц непрерывно бушуют страсти и плетутся интриги.
Внешне блистательная жизнь двора уживается с дикими суевериями, в которые верит все общество от мала до велика. Профессиональные колдуны, прорицатели, всякого рода ворожеи и маги десятилетиями орудуют открыто, не подвергаясь преследованиям властей. Парижане того времени не без юмора называли яд наследственным порошком. При его помощи гадалки на деле помогали осуществлению своих предсказаний смерти богатых родственников. Даже двор живет под постоянным страхом внезапных смертей, и из уст в уста тогда передается шепотом страшное, зловещее слово: отрава!
В эту эпоху небывалого укрепления королевской власти в разных областях науки и искусства процветают признаваемые королем авторитеты — способные, но такие же как он сам деспотичные, себялюбивые деятели, не терпящие ни возражений, ни соперничества. Безжалостно изгоняет вон из Парижа всех конкурентов придворный композитор Жан-Батист Люлли, диктатором в вопросах художественного мастерства ведет себя первый живописец короля Шарль Лебрен, французская астрономия с 1669 года становится вотчиной клана Кассини. Как же сложились впоследствии судьбы героев нашего повествования, реальных исторических лиц?
Судьба Олимпии Манчини, племянницы кардинала Мазарини, в замужестве графини де Суассон, оказалась неразрывно связанной с судьбой пророчицы Вуазены. Последняя была арестована в 1679 году по обвинению в причастности к отравлениям. Буря разразилась в январе 1680 года, когда двор и потрясенные парижане узнали об обвинении в государственных преступлениях многих титулованных особ с громкими именами. Всего обвиняемых было 226 человек, из них 138 — женщины.
Следствием было неопровержимо установлено, что принцы крови, вельможи, сановники всех рангов и их жены имели постоянную связь с колдунами и отравителями. От Вуазены ниточка потянулась к Олимпии Суассонской.
Мрак сомнений в безвинности графини Суассонской сгустился, когда стало известно, что накануне оглашения приказа об аресте она бежала в Нидерланды. При дворе ходили слухи будто она спаслась не без помощи самого Людовика, который шепнул свекрови Олимпии: ‘Мне очень хотелось бы, мадам, чтобы графиня спаслась. Может быть, мне придется отвечать за это пред Богом и перед моим народом’. Возможно, это соответствует правде, поскольку Людовик всегда побаивался неистовой итальянки и не захотел играть с огнем.
Олимпия де Суассон кончила свою бурную жизнь в Брюсселе в 1708 году. Ей исполнился 71 год. Самым известным из ее детей был тщедушный карлик и знаменитый полководец Евгений Савойский, лютый враг Франции, мститель за свою мать.
Общий надзор за нашумевшим процессом об отравителях 1678-82 гг. осуществлял наш знакомец Лувуа. Одна из ворожей, Ла Вигуре, предложила ему сделку: если он обещает спасти ей жизнь, она откроет несколько важных тайн. Лувуа отказался: ‘Пытка хорошо сумеет развязать ей язык!’ — самонадеянно ответил он. ‘Хорошо! — сказала тогда Ла Вигуре. — Так теперь он ни о чем не узнает’.
Ла Вигуре подвергли нечеловеческим мучениям, но она не проронила ни слова. Перед сожжением она позвала судей. Те поспешили в надежде на ее раскаяние.
— Господа, будьте так добры, передайте господину Лувуа, что я его покорнейшая слуга, и что я сдержала свое слово, будь он на моем месте, быть может, он того бы и не исполнил…
Вуазена, в отличие от Ла Вигуре, рассказывала обо всем. Многочисленные откровения, впрочем, не спасли ее от ужасных пыток, лишь отсрочив казнь. Она кончила жизнь в просмоленой рубашке на костре Гревской площади в 1680 году.
Аббат Пикар скончался раньше всех наших героев: 12 июля 1682 года за 9 дней до своего 62-летия. Последние годы жизни он находил утешение, издавая первый в истории науки астрономический альманах-ежегодник. Его имя сохранилось до наших дней в узком кругу специалистов. Оно тонет в лучах громкой славы Кассини. И лишь немногие историки отдают ему должное в той же мере, как это делает англичанин Артур Берри (‘Краткая история астрономии’, Лондон, 1898): ‘… Кассини был в такой же мере прилежный наблюдатель, как и плодовитый писатель, и обладал замечательным талантом производить впечатление как на ученую публику, так и при дворе. Он проникнут был твердым сознанием важности как своих трудов, так и своей особы, но более чем сомнительно, чтобы у него были такие же ясные представления, как у Пикара, относительно того, какие именно работы должны производиться на общественной обсерватории и как приступать к ним…’
Счастливая звезда баловня судьбы — всемогущего некогда Жан-Батиста Кольбера — оказалась недолговечной. Король не простил ему напористости, неукротимой энергии, нежелания слепо потакать монаршьим прихотям. Влияние Кольбера при дворе стремительно падает, и он постепенно отлучается ото всех государственных дел.
Брошенный королем, гонимый пустобрехами-аристократами, чуждый парижанам, Кольбер умер от каменной болезни в возрасте 64 лет в 1683 году через два года после вынужденного отъезда из Парижа Христиана Гюйгенса и через год после смерти мало кому известного аббата Жана Пикара. Злобные клеветы не оставляли Кольбера в покое и после кончины. В его чреве, гласила эпиграмма, нашлись четыре камня, самым твердым из которых было сердце.
Король умышленно задержал сына Кольбера Сеньеле в Фонтенбло и не дал ему проститься с умирающим отцом. Прах Кольбера, великого поборника мира и торговли, рыцаря Мальтийского ордена, предали земле под покровом ночи без почестей.
Министр Лувуа, годившийся Кольберу в сыновья — он был на двадцать с лишним лет моложе — торжествовал тоже недолго. Он тоже оказался на дурном счету. Последняя капля, которая довершила падение Лувуа, было до смешного мала.
Однажды Людовик, совершая моцион в расположении войск, счел почему-то, что караул выставлен худо, и переместил его в сторону. На следующий день караул оказался на прежнем месте.
— Интересно знать, — не выказывая никаких чувств, осведомился Людовик, — почему вы снова очутились здесь?
— Это сделано по распоряжению маркиза де Лувуа, — ответствовал офицер.
— Разве вы не сказали Лувуа, что я переставил вас на другое место?
— Сказал, Ваше Величество, — был ответ.
— Да! Лувуа дерзок, — молвил король, оборотясь к свите. — Не узнаете ли вы его в этой выходке, господа?
Лувуа исступленно переживал потерю своего влияния. Его часто встречали погруженным в горестные раздумья. Он разговаривал сам с собой.
16 июля 1691 года в Версале средь бела дня, в пять часов пополудни, не будучи прежде ничем болен, Лувуа скоропостижно умер 50 лет от роду. Английский посланник выразил Людовику соболезнование.
— Кланяйтесь от меня вашему королю и его супруге, — равнодушно отвечал на это без тени сожаления Людовик, — и передайте им от моего имени, что из-за смерти Лувуа наши дела не пойдут ни хуже, ни лучше…
Войны, которые служили предметом вожделения Лувуа, во вторую половину царствования Людовика в основном не приносили ожидаемых плодов. Республика Соединенных провинций устояла перед натиском французов, однако вскоре уступила-таки пальму первенства Великобритании. Внешние обстоятельства этих событий были до чрезвычайности необыкновенны.
После кончины в 1685 году Карла II Стюарта, английский престол перешел его младшему брату Якову II. Новоиспеченный монарх довольно скоро обнаружил намерение возвратить свой народ в лоно католической церкви — то, к чему его старший брат стремился тайными путями, и подобное стремление — вкупе с новой волной террора и репрессий, захлестнувшей страну — привело к окончательному падению в Великобритании династии Стюартов.
В 1688 году в Лондоне свершился бескровный переворот, получивший название ‘славной революции’. Король Яков II бросил в Темзу большую государственную печать и бежал из столицы, получив приют в Париже. Кстати, именно в связи с этими событиями вновь всплывает в исторических хрониках имя неувядающего герцога де Лозена.
Мы оставили бедолагу заточенным в крепость Пиньероль. Его невеста, кичливая принцесса де Монпансье, постоянно досаждала королю просьбами о помиловании бывшего жениха, и в конце концов Людовик пошел на выгодную сделку. Он выпустил Лозена из тюрьмы в обмен на то, что герцог уступил любимому сыну короля от Монтеспан графство д’Э, герцогство д’Омаль и княжество Домб, т.е. лучшие из тех поместий, которые некогда подарила жениху расщедрившаяся принцесса де Монпансье. После семи лет тюрьмы и четырех лет ссылки Лозен получил дозволение вернуться в Париж и жить на свободе, с тем, однако, условием, что он не будет появляться на расстоянии ближе двух лье от местопребывания короля.
Лозен не мог ужиться в новой роли и, испросив разрешение, уехал в Англию. Он вновь встал на ноги при английском дворе и в тяжелых для Якова II обстоятельствах в качестве телохранителя оберегал его жену и сына на пути в Париж. Английская королева просила Людовика за Лозена, которому она с принцем были обязаны не только свободой, но даже, может быть, и жизнью. Людовик выехал встречать беглецов в Шату и, обратившись к Лозену, милостиво протянул ему руку, которую тот почтительно поцеловал. С этого дня король возвратил герцогу прежние почести при дворе и обещал отвести ему квартиру в Версале. Так рассказывает об этих событиях Александр Дюма.
После бегства Якова II, спустя короткий период междуцарствия, английская корона досталась его зятю — голландскому штатгальтеру Вильгельму III. Это невероятное событие оказалось возможным благодаря из ряда вон выходящей ловкости молчуна Вильгельма, уничтожителя Яна де Витта. Единственное, чему штатгальтер никогда не изменял — протестантская религия. И эта религиозная верность, пожалуй, сыграла решающую роль в том, что оба морских исполина объединились под одной короной. Пострадавшей стороной осталась Голландия. Чего не могли сделать три войны, то случилось во время мира: Голландия задохнулась в дружеских объятиях Великобритании и уступила ей господство на морях и океанах.
Еще один из наших заметных героев, композитор Люлли, скоропостижно умер 22 марта 1687 года пятидесяти четырех лет от роду. Он дирижировал исполнением Te Deum по случаю выздоровления короля и сильно ударил себя по кончику ступни жезлом, которым отбивал такт. На мизинце образовался нарыв, болезнь из-за недостаточно энергичного лечения перешла в гангрену.
Духовник Люлли согласился дать ему отпущение грехов лишь при условии, что композитор бросит в огонь все, написанное им для новой оперы. Люлли подчинился с христианским смирением, он велел передать священнику партитуру, и духовник сжег дьявольскую рукопись. Люлли стало как будто получше. Один из принцев, навещавших его, узнал про этот назидательный поступок.
— Ну что, Батист, говорят, ты бросил в огонь свою оперу? Черт возьми, ты сошел с ума: поверил бредням какого-то янсениста и сжег прекрасную музыку?
— Успокойтесь, монсеньер, успокойтесь, — шепнул ему на ухо Люлли. — Я хорошо знаю, что делаю: у меня есть копия.
Вскоре затем наступил рецедив болезни.
На этот раз неизбежная смерть вызвала в Люлли самые горькие угрызения. Он велел положить себя на пепел, с веревкой вокруг шеи, и совершил публичное покаяние. Так рассказывает о кончине Люлли Ромен Роллан.
После смерти композитор оставил 58 мешков с луидорами и испанскими дублонами, серебро, драгоценные камни, бриллианты, значительную движимость и недвижимость, векселя, пенсии и т.д. — сумму, которая по инвентарной описи его имущества от 1687 года, в конечном итоге доходила до 800 тысяч ливров.
После нескольких бесплодных попыток покинуть ненавистный двор незамужняя девица де Лавальер, родившая королю четверых детей, в возрасте 30 лет скрылась, наконец, с глаз людских под именем Луизы ла-Мизерикорд (Луизы Милосердной) в монастыре кармелиток у Сен-Жерменского предместья. Она умерла там в 1710 году на исходе 65 года жизни.
Корабль благополучия маркизы де Монтеспан разлетелся вдребезги о тот же подводный камень, что и корабль ее подруги герцогини де Лавальер. Франциска-Атенаис де Тонне-Шарант, маркиза де Монтеспан, с 1670 по 1678 год подарила королю шестерых детей. К 37 годам красота ее начала блекнуть, кожа вянуть. На завидное место королевской фаворитки рвались юные красавицы: несть им числа! Но на первое место среди королевских наложниц вырвалась вскоре давняя приятельница маркизы де Монтеспан, ее протеже и воспитательница детей от короля, безродная вдова увечного писателя Скаррона госпожа де Ментенон.
Людовик ХIV, вознагражденный за прилежание в управлении государством поистине царским долголетием, умер в 1715 году за четыре дня до того, как ему стукнуло 77 лет, в течение 72 лет он держал в руках скипетер французской державы, из коих свыше полувека правил совершенно самостоятельно.
Наше повествование, завершившееся наступлением 1673 года от Рождества Христова, относится к ранней и лучшей поре царствования великого Людовика. Вторая половина его правления оказалась гораздо более мрачной и безрадостной. Франция погрязла в войнах. Министры словно соревновались друг с другом в бездарности и раболепии. В стране нарастала мутная волна религиозной нетерпимости и гонений гугенотов, апофеозом которой стала в 1685 году полная отмена Нантского эдикта. Несносные условия вынуждают спасаться бегством за пределы королевства сотни тысяч протестантов, среди которых в 1681 году покидает Париж гениальный Христиан Гюйгенс. Особенно велико в этот период царствования влияние на короля набожной, фанатичной госпожи де Ментенон.
Король принимал государственных секретарей и прочих высших должностных лиц королевства, находясь в покоях Ментенон. Та всегда сидела в сторонке, молча, занимаясь рукоделием. И Людовику было невдомек, что перед каждым докладом его чиновники вынуждены были тайно являться к фаворитке и согласовывать с ней все представления и решения. Горе несчастному, который пренебрегал традицией. ‘Султанша’ умела тронуть в королевском сердце именно те струны, которые без задержки вели проштрафившегося министра к опале и гибели.
Кроме короля Людовика ХIV и Олимпии Суассонской мы встречаем на рубеже нового века еще четырех героев нашего повествования: Шанмеле, Вобана, Ньютона и Кассини.
Смуглянка Мари Шанмеле, с маленькими круглыми глазками, милая, некрасивая, ‘уродливая вблизи’, с могучим, трогательным и патетическим голосом стала великой французской актрисой. Она была прилежной ученицей Расина, который меж любовными утехами обучал Шанмеле драматической декламации. Всезнающий театрал того времени оставил нам перечень французских актрис, имена которых расположены в два столбца: в первый попали те из них, которые несмотря на свою профессию оставались примерными женами. Мари Шанмеле вместе с Армандой Бежар угодили в число тех других, которые не отличались строгими правилами.
Она умерла в 1698 году 56 лет от роду.
Себастьен де Вобан всю жизнь оставался деятельным, энергичным и следовал твердым принципам. Он поправу занял место величайшего военного инженера на рубеже ХVII и ХVIII веков. Он участвовал в 53 походах, 104 боях, руководил осадой 53 крепостей, построил 33 новых и перестроил свыше 300 старых. От Вобана ведет свое начало наука фортификации. Он одним из первых ввел статистику в экономику.
Вобан был произведен в маршалы Франции, занял место почетного академика Парижской академии наук. В 1707 году он опубликовал проект изменения податной системы королевства, чем навлек на себя гнев монарха. Книга была конфискована и уничтожена рукою палача. Вобан не ожидал такого поворота судьбы, принял его близко к сердцу и слег. Он скончался в Париже в возрасте 74 лет. Для характеристики Вобана маркиз Сен-Симон придумал в своих мемуарах замечательное слово патриот.
Благородное сердце великого сына Франции Вобана погребено в Париже, в величественном соборе Дома инвалидов — пантеоне знаменитейших военачальников страны, детища Людовика XIV — невдалеке от крипты с саркофагом императора Наполеона Бонапарта. Мы преклоняемся перед памятью прославленного инженера!
По сравнению со свечой французской науки, которая под присмотром Людовика Великого чадила и меркла, в мятущейся Англии эта свеча в руках Исаака Ньютона разгоралась ровным и ярким пламенем. Ньютон занимался научными исследованиями и немного преподаванием, хотя педагогом он был неважным. Ньютон никогда не был женат, никогда не выезжал за пределы Британии. Большую часть времени он обычно бывал погружен либо в опыты, либо в раздумья и вообще казался окружающим рассеянным и молчаливым. Непродолжительное время Ньютон был членом парламента от университета, и предание сохранило анекдот о том, что депутаты услышали его голос лишь един раз, когда он попросил привратника закрыть форточку, дабы ораторы не простудились.
Уже будучи признанным ученым, в возрасте 53 лет, Ньютон получил пост хранителя, а впоследствии главного директора Монетного двора. Талант Ньютона проявился и в реорганизации монетного дела в Англии, которое оказалось поставленным настолько хорошо, что через века стало основой дальнейшей экономической экспансии английских промышленников.
В 1703 году Ньютон был избран президентом Королевского общества и оставался им до конца жизни. В 1705 году королева пожаловала ему дворянский титул, и он стал именоваться сэром Исааком. Ньютон умер в 1727 году, в возрасте 85 лет, и был погребен в Вестминстерском аббатстве, национальном английском пантеоне.
Джан Доменико, или на французский манер, Жан-Доменик Кассини оставался активным астрономом-наблюдателем несколько десятилетий. В 1675 году им опубликованы наблюдения ‘кассиниева деления’ колец Сатурна. В течение 1671-79 годов Кассини создал подробную карту Луны, исследовал проблему лунных либраций и вывел, так называемые, законы Кассини, описывающие вращение Луны вокруг оси.
В марте 1684 года он открывает еще два спутника Сатурна. В 1688 году — следит за перемещением солнечных пятен и в связи с этим предлагает метод надежного определения вращения Солнца.
Работы Кассини эффектны. Они придают блеск Парижской обсерватории, а следовательно и правлению короля-Солнце. Только у Кассини и в мыслях нет выполнять намеченную Пикаром программу работ. Это дело долгое, хлопотливое, коллективное, не в натуре Кассини. Он, как и король, не терпит равных себе, не выносит возражений. Он, и только он, король-Солнце французской астрономии.
По мысли Пикара, в центре внимания обсерватории должно было находиться выполнение длительных, систематических рядов наблюдений, связанных, в первую очередь, с нуждами мореплавания. Такого рода работы целесообразно выполнять коллективно. Но сотрудничество с Кассини было, по-видимому, мало для кого привлекательным.
Когда Оле Рёмер в 1675 году в Париже по результатам наблюдений затмений спутников Юпитера установил конечность скорости распространения света, Кассини не признал этого важнейшего физического открытия, и вскоре принудил Рёмера навсегда покинуть Париж. Последний из учеников аббата Пикара, датчанин Оле Рёмер не уронил чести учителя. Он вернулся в столицу Дании Копенгаген и своими усердными наблюдениями снискал в веках славу ‘отца современной астрометрии’. Он сконструировал несколько новых измерительных инструментов.
Кассини любил размах и славословие! Наука должна была служить ему, а не он ей. Король-Солнце имел при себе астронома, которого заслуживал.
Человек в высшей степени тщеславный, Кассини не признавал никаких оригинальных работ своих коллег. Вместе с тем, не умея придать своим собственным работам подлинной творческой новизны, он все научные идеи, которые питали его кипучую наблюдательную деятельность, не проявляя излишней щепитильности, без ссылок заимствовал у других. В изучении Луны Кассини шел по стопам своих итальянских учителей Риччиоли и Гримальди. На мысль о детальных наблюдениях системы Сатурна его натолкнули открытия Гюйгенса, который обнаружил первый спутник этой планеты и впервые распознал в телескоп кольца Сатурна. Успех измерения дуги меридиана, выполненного Пикаром, навел Кассини на мысль предпринять (через год после смерти Пикара), Большее градусное измерение Франции, — последнюю крупную работу Кассини, которая заключалась в измерении дуги Парижского меридиана по всей территории страны от границы на севере до границы на юге. Эта работа началась в 1683 году и была доведена до конца лишь через 35 лет его сыном Жаком Кассини. Чтобы оправдать перед королем непомерные траты, Кассини рекламировал Большое градусное измерение Франции как работу, имеющую первостепенное военное и престижное значение: как основу для создания генеральной карты Франции. Оценивая ситуацию трезво, следует признать, что Кассини ловко и долго втирал королю-невежде очки.
Результаты Большого градусного измерения были сопряжены с погрешностями, которые долгое время лили масло в огонь великого спора той эпохи ‘oblatum sive oblongum’ — ‘сжатая или вытянутая’? Этот научный ‘спор века’ Кассини затеял после выхода в свет в 1687 году трактата Ньютона ‘Математические начала натуральной философии’. Одним из следствий опубликованного в нем закона всемирного тяготения явилось утверждение о сжатии земного шара у полюсов. Кассини категорически отрицал эту ‘английскую выдумку’, возглавив широкую оппозицию взглядам Ньютона. ‘Неприлично для чести Франции, — всед за Кассини из уст в уста передавали французские придворные дамы, — если у Земли окажется иностранная фигура, придуманная для нее британцем’.
Центральным аргументом в полемике служили геодезические измерения самого Кассини, из которых, как заявлял автор, будто-бы следовало, что Земля вовсе не сжата у полюсов, а вытянута и имеет форму яйца. Ибо, как сказано в Священном писании, яйцо есть основа всего живого на Земле, и всякому разумному человеку должно быть совершенно ясно, что буде Земля и не правильный шар, то она уж, наверное, не сплюснута, а вытянута у полюсов, и действительно имеет форму яйца.
Неверные воззрения по отдельным частным вопросам высказывались Кассини еще в годы юности. Комету 1652 года он рассматривал как недавнее порождение эманаций, исходящих от Земли и других планет. Центр движения кометы 1664 года он невероятным образом поместил в Сириус. Но в годы директорства в Парижской обсерватории Кассини занимал уже грубо ошибочные позиции по всем без исключения принципиальным научным проблемам своей эпохи. Как мы упомянули, он не признавал открытие конечности скорости света и изгнал Оле Рёмера из Парижской обсерватории. Он не признавал закона всемирного тяготения и сжатия Земли у полюсов. Он не признавал системы мира Коперника, а неравенства в движениях планет пытался объяснить без законов Кеплера. Он считал, что планеты движутся не по эллипсам, а по овалам, для которых он придумал специальное название — кассиноид.
Открытия Кассини были удачными экзерсисами талантливого наблюдателя-одиночки. Его выдающееся положение при дворе короля-Солнце давало ему возможность без труда расправляться во Франции с любыми соперниками. И принятая им линия поведенияна фоне славы имени Кассини и внешнего показного блеска трудов Парижской обсерваториигод за годом приводила к захирению и упадку французской астрономической школы, выпестованной аббатом Пикаром.
В 1711 г. Кассини полностью потерял зрение и скончался в Париже 14 сентября 1712 года на 88 году жизни, за три года до кончины своего августейшего патрона Людовика ХIV. Звание академика и пост директора Парижской обсерватории по наследству отошли его сыну Жаку Кассини. Директорство четырех поколений семьи Кассини в Парижской обсерватории прервалось лишь в 1793 году с началом Великой французской революции.
Каковы же итоги трудов родоначальника династии Кассини? Через триста лет после его кипучей деятельности спокойным взглядом историка мы с изумлением обнаруживаем, сколь они плачевны и обескураживающи.
Кассини взял неверный прицел. Он завел французскую астрономию в тупик. Флот, начавший набирать силу при Кольбере, так и не получил надлежащего развития. Франция еще дала миру ряд выдающихся мореплавателей, однако в целом битву на море она проиграла.
Всходы новой науки принесли богатый урожай не во Франции, а в Великобритании.
Парижская обсерватория была заложена в 1667 году. В 1675 году решение о создании астрономической обсерватории подписывает английский король Карл II. Здание обсерватории возводится в восточном предместье Лондона, на холме в Гринвиче — в одной из летних резиденций короля.
Королевский указ предписывал Джону Флемстиду, инициатору постройки обсерватории и ее первому директору, ‘прилагать наибольшее старание и усердие к исправлению таблиц небесных движений и положений неподвижных звезд и точно так же находить столь желанные долготы мест для усовершенствования искусства навигации’.
С первых же дней существования Гринвичской обсерватории вся деятельность ее директоров — они получали пышный титул королевских астрономов — была нацелена на решение фундаментальных проблем, имеющих в перспективе конкретный практический выход, в частности, для кораблевождения в открытом море.
Лучшим средством для определения ‘столь желанных долгот’ по-прежнему, как объяснял Пикар Кольберу, остается определение местного времени из наблюдений звезд и сравнение результата наблюдений с показаниями часов, идущих по времени нулевого меридиана. Как мореплаватели, так и астрономы продолжают остро нуждаться в надежных часах-хронометрах, которые были бы способны годами хранить правильное время, выдерживая при этом тяготы долгих морских плаваний и вообще любую транспортировку с места на место. Астрономы не жалеют сил и средств для усовершенствования часов.
Толчок к развитию часового дела в Европе дал Галилео Галилей, предложивший использовать в качестве регулятора часов маятник. Но наиболее удачное решение задачи предложил Христиан Гюйгенс. Французские астрономы под водительством Кассини и французские часовщики остались в дальнейшем в стороне от актуальнейшей проблемы своего времени. Пальма первенства в этой области надолго перешла к англичанам.
Появление механических хронометров — точнейшего измерительного прибора — было одним из первых симптомов грядущей в Англии промышленной революции. Зачинатели машинного прядильного производства — все они учились в часовых мастерских. Часовых дел мастером был и Фультон — изобретатель первого парохода. Именно английские часовщики совместно с астрономами первыми научились воплощать свои технические идеи в реальные, полезные, действующие механизмы.
Жизнь в ту далекую эпоху текла гораздо медленнее. Технические новинки разрабатывались не годами — десятилетиями. Но главным, равно как и в наши дни, оставался принцип: нельзя метаться из стороны в сторону в расчете на сиюминутную шальную удачу. Надо вести творческий поиск последовательно, широким фронтом, целеустремленно двигаясь, — не страшась отдельных неудач, — в наиболее важных перспективных направлениях. Меньше заботясь о шумных показных успехах, англичане правильно сосредоточили свои усилия на решении узловых проблем, так называемой, позиционной астрономии. Рационально определив пути развития науки, они своевременно поставили задачи перед своими ‘смежниками’ — часовых дел мастерами. И совместными усилиями дали в конце концов в руки водителей фрегатов безупречный и практичный метод определения долгот.
‘Правь, Британия, морями…’, — так пелось в известной английской песне ХVIII века. Ее знал весь мир.
А что же цветущие земли Новой Франции, о которых некогда грезил Кольбер? В честь французского короля им присвоено было гордое имя Луизианы. Только имя и напоминает ныне о прошлом этой территории. В связи со слабостью флота Франция была не в силах укрепиться на американском континенте. И обстоятельства в конце концов вынудили её продать Луизиану за бесценок.
Sic transit gloria mundi! [Так проходит земная слава! (лат.)]
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека