Приемный покой в сельской больнице. Пятница — зубодерный день.
Фельдшер Быкобразов, с мясистыми, оголенными по локоть руками, просовывает крепколобую голову в дверь, кричит:
— Эй, чья очередь!
Больных зубами много, у всех от страха сосет под ложечкой: фельдшер не лечит зубы, а рвет. Первая очередь старика Шумейко, у него щека подвязана красным огромным платком, он безостановочно, монотонно и размеренно охает.
— Иди, дедка, иди… — подбадривают его больные.
Науменко усердно перекрестился: — Ох-ох-ох-ох!.. — и, шоркая старыми ногами, входит, как на лыжах, в кабинет.
— Рот! — командует фельдшер. — Ширше! Еще ширше… Открывай на полный ход!
Клещи хватают за больной клык. Дерг-дерг — на месте, крепко. Фельдшер недовольно крякнул. Дерг-дерг-дерг. Старик закатил глаза, затопал, как в барабан, в пол пятками.
— Не грызи струмент! Ты конь, что ли…
Фельдшер вновь тужится, на воловьем лбу наливается жила.
— Тьфу! — плюет он и бросает клещи. — Это не зуб, а свая. Конечно, я мог бы рвануть еще сильнее, но тогда совместно с зубом вся скула вылетит. Ф-у-у-у…
Старик, заохав, хватается за щеку, мотает, как пудель, головой и не торопясь подвязывает платок.
— Ох, ох, ох… К седьмому к тебе, кормилец, к седьмому. В Харьков ездил, шестеро тянуло… Ау, не взять. Ну, и зубище по грехам моим бог послал. Ох, ох, ох, ох…
Фельдшер посмотрел ему вслед сконфуженно-удивленным взглядом и крикнул в приемную:
— Следующий!
Держась за руки, как в хороводе, вошли три девушки.
— Зубы у нас… Дырки… Как соленое попадет в рот, аминь. Кронька с фабрики толковал, быдто заделать можно дырки-то…
— Ну, уж извините, — развел Быкобразов руками, пригнув голову к левому плечу. — Я не спец, чтобы с вашими дырками валандаться. Пускай выписывают дантиста, сто разов им говорено. А я по своей специальности: нарыв вскрыть — пожалуйте, брюхо схватило — милости прошу, глиста ежели — и глисту долой. Что касаемо зубов — рвать и никаких. Садись в порядке живой очереди!
Маньке высадил зуб легко, даже прозевала крикнуть и заорала, когда зуб уже валялся на полу. Таня же стала кричать спозаранку, когда Быкобразов засучил повыше рукава и взял в руки клещи. Несчастной Ксюше по ошибке вырвал ядреный крепкий зуб, сказав:
— Эх, черт… Осечку дал, темно. Ну, не ори, новый вырастет. Этот, что ли? — второй зуб высадил легко.
— Следующий!
Очередь за рыжебородым местным торговцем Пантюхиным, но он страха ради заявил, что пойдет последним, и, забившись в угол, тянул коньяк.
Пред фельдшером стоял весь прокоптевший слесарь:
— Зубы у меня здоровецкие, гвоздь перекушу, вот какие зубы. А в двух зубах, действительно, дырочки чуть-чуть. Ноют, анафемы, хошь стой, хошь падай. Нельзя ли пломбы сделать, чтобы форменно…
— Садись, садись… Пломбы. Много я смыслю в пломбах.
Слесарь сначала кукарекал, как петух, потом взревел мартовским кошачьим мяком. Уходя, зализывал языком пустые средь зубов места и сквозь слезы раздраженно бросал в приемной:
— Ну, и дьявол… За этот год пять зубов у меня выхватил… Тьфу! После этакого озорства в роте голо будет, как у младенца в пазухе…
К концу приема фельдшер был окончательно измучен, хромоногий старик Вавилыч, сторож, два раза выносил в помойку вырванные зубы.
— Пожалуйте, Лука Григорьич… Чем могу служить? — учтиво и улыбчиво сказал фельдшер, обращаясь к жирному Пантюхину.
Пантюхин был совершенно пьян. Он запыхтел, заохал:
— Отец родной, ангел… То есть в революцию был под пулеметным огнем, и то нипочем. Ну, теперича не приведи бог, боюсь…
— Что вы, что вы!.. Самые пустяки… Пажалте… Сторож, подсоби господину купцу сесть.
Колченогий Вавилыч цепко облапил купца за обширную талию.
Купец совался носом во все стороны и возил на себе маленького Вавилыча.
— Легче! — кричал тот. — Лапу отдавил… Неужто не видишь, где зубной кресел упомещается?
Купец, что-то бормоча, повалился в кресло.
— Ну, вот, — сказал фельдшер и щелкнул клещами, как парикмахер ножницами.
От вида блестящей стали купец едва не лишился чувств: лицо его исказилось ужасом, он замотал головой, замычал и, упираясь пятками, отъехал вместе с креслом прочь.
В это время в приемную ввалилась копной широкая присадистая тетка. Большие, навыкате глаза ее измучены и злы, как у черта. Она заохала басом и стала разматывать шаль.
В кабинете, за дверью, раздался душераздирающий рев и матерная брань. Это — купец. Тетка сразу схватилась за щеку и заохала пуще.
Но вот открылась дверь, в сопровождении фельдшера вышел, покачиваясь, купчина, он нес на растопыренной ладони трехпалый зубище и, радостно посмеиваясь, говорил улыбающемуся фельдшеру:
— Ах, до чего приятно… До чего легкая у тебя рука, понимаешь… Ах…
Тетке вдруг стало тоже радостно, она поклонилась фельдшеру в пояс.
— Иди, — сказал тот, — хотя я ужасно устал, но для тебя, Мироновна, готов… Но только чур — самогоночкой своего разлива уважь… Чуешь, где ночуешь?
Фельдшер на этот раз орудовал, очевидно, ловко на особицу и очень расторопно, потому что купец Пантюхин еще не успел выбраться на открытый воздух, как мимо него, словно царь-пушка, прогромыхала самокатом вниз по лестнице толстобокая тетка.
Она молча понеслась вдоль вечерней безлюдной улицы, отчаянно суча локтями. Глаза ее вытаращены и безумны, из крепко стиснутого рта торчала, как рог, стальная загогулина.
За теткой, задыхаясь и пыхтя, гнался фельдшер Быкобразов, за фельдшером, угловато подпираясь согнутой ногой, — Вавилыч.