(Из воспоминаний о Е. П. Елисеевой и О. И. Щаповой)*
* От редакции газеты ‘Восточное обозрение’: Данная статья есть письмо H. М. Ядринцева к одному из его друзей. Мы считаем это письмо интересным для читателя, так как оно затрагивает одну из сторон жизни такого выдающегося писателя, как Гр. Зах. Елисеев, и такую сторону его жизни, на которой меньше всего останавливались и будут останавливаться биографы. (Примечание публикаторов в газете.) Кому адресовано письмо, установить не удалось (примеч. редакции).
Дорогой друг мой, вчера мы вместе с вами прослушали эпизоды из жизни одного писателя, написанные его женою. Чтение было без комментариев или с очень немногими, уже известными. Предоставлялось самим слушателям делать выводы. Кроме общественного и литературного значения, эти мемуары открывают семейную жизнь писателя и роль, какую играла в ней женщина. Оба они теперь пред потомством, жизнь их стала общественным достоянием и поучением, и каждому предоставляется делать из нее выводы. Вы, кажется, видели и немного знали Елисеевых, я знал их больше. Личные впечатления, мое и ваше, полученные от знакомства с Екатериной Павловной, сходятся, но я хочу по этому поводу сделать некоторые комментарии, так как вынесенное ранее впечатление после чтения записок изменилось. Скажу, каким я видел Григория Захаровича Елисеева в 1861—62 г. Он был тогда редактором ‘Очерков’ (газета Очкина). Это нервный желчный человек, худощавый, с сильной проседью и длинными волосами, т. е. с литераторскою прическою, ему было тогда, вероятно, немного более 40 лет. Высматривал он несколько истощенным и измученным журнальной работой: цвет лица был земляной, в нем было много подвижности, болезненной нервности, раздражительности. Расположение духа Г. З. Елисеева было желчное, сатирическое, и он бросал острые, как ножи, сарказмы, что придавало прелесть его публицистическому разговору, его негодованию. Сатирический талант свой он развертывал в ‘Искре’. Таким и должен был быть публицист 60-х годов. Он казался изнервничавшимся до последней степени. Я иногда думал, что при своей организации и нервозности он недолго проживет. Он не щадил сил — он горел, как многие из нас, писателей.
Через несколько лет я его встретил другим, и, если бы я не знал, что иду к Елисееву, я бы не узнал его, это был добродушный патриарх, тучный и спокойный, с добрым юмором, с прекрасной ободряющей улыбкой. Тогда он был редактором ‘Отечественных записок’. Я припомнил его, каким он был прежде в своей узенькой обтянутой визитке с длинными волосами, спускавшимися на воротник, с изможденным лицом. Перемена была странная и тогда для меня необъяснимая: ведь атмосфера его общественной жизни не прояснилась, тучи еще более сдвинулись, профессия Г. З. Елисеева и заботы не изменились. Но изменились его нервы, которые готовы были надорваться. Что произошло с ним, тогда я не вполне разгадал. Женщина впряла свою нить в его жизнь.
Что такое была Екатерина Павловна — взгляды различны. Сама по себе без Елисеева она не представляла заметной величины. Она не обладала обширным образованием и талантом. Она была прокурорша, разошедшаяся с мужем. Свет, который она получила, падал от фигуры Елисеева и окружающей его среды. Екатерина Павловна не была талантлива и написать никаких записок прежде не обещала. Но ведь ее мемуары читаются публично.
Вчера Гайдебуров передал или выразил замечание, которое сидело и во мне:
— Кто бы мог подумать, что Екатерина Павловна напишет так литературно!
Действительно, мемуары были сюрпризом для литературного мира. Екатерина Павловна при жизни была приветливой хозяйкой, подругой мужа, немного шумливой и раздражительной собеседницей в кабинете мужа. Я помню ее характерные возгласы:
— Ах, папка, ты это совсем не так говоришь…
Григорий Захарович добродушно улыбался и слабо опровергал, опровергать каждый раз было скучно.
Но вот она неожиданно и тихонько сплела венок его жизни в своих мемуарах, сплела любящею рукою. Другие женщины так же тихонько вяжут и шьют сюрпризы для мужей, но гораздо меньше эффектные вышивки, а это были настоящие золотые листы славы дорогого человека на нежном бархате женского чувства. Видно, что Григорий Захарович поднял ее нравственно до себя, сделал участницей своей славной жизни, и она стала теперь с ним у подножья его пьедестала. Когда вы слушаете эти мемуары, вы видите, сколько пережито вместе, как Екатерина Павловна слилась с его интересами, трудами, заботами, с его испытаниями и страданиями.
Она делила его трудные, тяжелые минуты, его писательскую бедность она предпочла бурной жизни. Что придает ей симпатичный свет и величие,— это самопожертвование для любимого человека. Оно сквозит везде, и выразилось в ее смерти.
Они так дружно связали себя, достаточно было видеть их в последнее время, когда они жили на Потемкинской: они были всегда нежны, как голубки, это были ‘папка’ и ‘мамка’, как они называли себя в присутствии знакомых и незнакомых. Но еще более это выразилось в драматической, почти одновременной смерти.
Когда Н. К. Михайловский вчера сказал, что она осталась ‘вдовой’, это показалось странным (вы даже воскликнули: ‘вдова одну неделю!’). Она не была действительно вдовой — она умерла с ним.
— Папка, я иду за тобой! — воскликнула она, когда его положили на стол.
И она ушла. Михайловский метко прибавил: ‘Долго ли она прожила бы без него!’. Это безразлично, жизнь ее была кончена. Она легла подле его могилы. Быть погребенными вместе — завидная судьба.
Несмотря на разность характеров (он был последнее время добродушен, она сварлива и резка, если так можно выразиться), на умственное расстояние, на разницу развития, разницу знаний и на контраст таланта и обыкновенной женщины, в жизни их сказалась, однако, гармония, которую не признать невозможно.
Что же внесла Екатерина Павловна в жизнь Елисеева, при своих, по-видимому, более отрицательных, чем положительных качествах?
Она внесла то, что вносят многие женщины: она внесла покой (разумея его не в буржуазном смысле мещанской обстановки и отвлечения от общественной жизни), покой нравственный, облегчивший его труд и борьбу, давший утешение, ласку в горькие минуты, благодаря которым образ Елисеева получил добродушную улыбку патриарха, которая сменила горькую улыбку Мефистофеля. С этим покоем женщина дала ему долголетие, а это долголетие для общественного деятеля было подарком и вкладом для общества. Да будет же благословенна женщина, хранившая талант, давшая ему тепло своего чувства и согревшая ему жизнь!
Конечно, это не первая женщина (и не последняя?), облегчившая жизнь писателя, хотя материальное и общественное положение его не было выгодным, и ему пришлось пережить много горького. Мне припомнилась другая женщина, которая мемуаров не оставила, но о которой переживший ее писатель оставил огромную рукопись и вверил ее Г. З. Елисееву. Это был приятель и земляк Елисеева, Афанасий. Щапов. Где эта рукопись, я не знаю. Но Г. З. Елисеев говорил, что она огромна и печатать ее невозможно. А между тем она любопытна.
Конечно, в ней не переданы все подробности личной жизни Щаповой, представлявшей много драматического. Жизнь жены Щапова известна многим его окружавшим. Известно, в какую минуту женщина последовала за Щаповым: можно сказать, что она ‘не выходила замуж’, но она кинулась спасать писателя, общественного деятеля, талант. Участия, дружбы здесь было недостаточно, и Щапов ею бы не удовлетворился, он погиб бы все равно, это понимала женщина — нужно было большее: нужно были постоянно стоять около этого человека и оказывать влияние на ‘то больную волю. Щапов не был привлекательный жених, как жених. Это был человек, изуродованный болезнью. Но нашлась женщина-герой, которая пошла за него, чтобы сохранить нравственный образ, идею этого человека, жизнь и здоровье которого были необходимы обществу. Она несколько лет своими невероятными усилиями поддерживала пламень его мысли, его замечательного таланта. Когда она надломилась и погибла, вскоре погиб и даровитый писатель, погиб ужасной и жалкой смертью. Однако ее поддержка не была ‘соломенными подпорками’. Ее замужество и жизнь были замечательный подвиг самопожертвования не человеку, а идее, жившей в нем, подвиг и любовь, непонятные в век, когда циркулируют идеи ‘Целомудренной перчатки’ Ибсена и мужененавистническая мораль ‘Крейцеровой сонаты’, поселяющая отвращение к любви в детские сердца.
Идеалом нового века, fin de siede {Направление века (франц.).} является, как известно, не чувство самоотвержения, милосердия, сливающееся с женской лаской и любовью, но физическая чистоплотность, девственность плоти, вместо чистого и вечно-девственного чувства сердца слышится даже полное отрицание надобности и необходимости этой любви в человеческом роде, изображаемой как нечто низменное, плоское, и низведение этого человеческого чувства с того пьедестала высоты, на который подняли его предания, все века и народы, выразившие его в чистейшей и священной поэзии.
Не так, вероятно, понимали это чувство такие женщины-герои, как жена покойного Щапова, принесшая в жертву великому таланту свою жизнь, и как жена Г. З. Елисеева, продлившая ему существование. Когда исчезла гармония жизни, Щапов-муж, пережил недолго жену. После ее смерти он метался, лишился покоя, тосковал, приходил в отчаяние, падал нравственно и упал. Его стенания, вопли и жалобы, потрясавшие иркутское кладбище в осенние холодные ночи, где он валялся в слезах на сырой могиле, где он схватил смертельную простуду, не остались достоянием одного кладбища. Сердце писателя никогда не бывает безмолвной могилой чувства. Грусть и память о подруге у Щапова вылились в целом социологическом трактате, которому он посвятил много дней и ночей. Вероятно, это был один из замечательных очерков мыслителя и историка, обладавшего огромной эрудицией. В нем он, как рассказывали, захотел создать достойный монумент той самоотверженной жизни женщины, которая посвятила ему свою любовь и ласку. Рассказав, что внесла эта женщина в его жизнь, как она спасла его здоровье, как ободряла, вдохновляя его для лучших произведений, как делился он с ней своим творчеством, у колыбели которого она постоянно являлась его ‘крестной духовной матерью’, он перешел к роли и заслугам женщины в истории человечества. Какую эпопею женщины написал историк, мы не знаем, но, несомненно, он обнаружил здесь весь блеск своего таланта, сосредоточил всю силу души, всю благодарность, которая была в его сердце с памятью о незаменимом существе, утрату которого он обливал горькими слезами. Вероятно, эта эпопея женщины и той любви, которую она вносила в жизнь человечества, по воззрению историка-идеалиста, несколько отличалась от объяснений в современном вкусе, с точки зрения физиологических трактатов и физического подбора, и приходится пожалеть, если этот трактат утрачен.
Нет сомнения, однако, что, кроме Г. З. Елисеева и А. П. Щапова, многие и другие русские писатели и деятели испытывали доброе влияние женщины, которая вплетала ленты в терновые их венки. Не одни прекрасные образы красавиц вдохновляли творчество Данте, Петрарки и Рафаэля, но часто более скромные и будничные лица скрашивали жизнь писателей и облегчали последние дни их страданий {Припомним жену Белинского или двух деятелей, которые оказали услуги женщинам вообще в области достижения ими человеческого права: Михайлова с сопутствовавшей ему Ш-й и Шашкова, у которого женою была простая девушка-провинциалка (примеч. Н. Ядринцева).}. Такие жизни не должны быть забыты, когда мы вспоминаем биографии деятелей, и на их могилы также должны быть положены цветы.
Конечно, не всем писателям выпало на долю мирное и спокойное семейное счастье. Жизнь иных была исполнена горькой драмы, в которой женщина играла иную роль. Бывали семейные трагедии, ‘разбитые жизни’ или одинокие существования без радостей и нежного чувства ласки. Невольно рисуется трагическая смерть Пушкина из-за женщины и ранняя смерть Лассаля. Но и в последней драме сказалась жгучая потребность души писателя, хотя и неудовлетворенная.
Как бы то ни было, в поэзии Пушкина, как и одинокого Байрона, мы видим след и влияние женской любви и ласки, как бы ни заканчивалась их жизнь. Та же любовь, как пламя, вырывается из твердой несокрушимой скалы в натуре Лассаля и разрушает ее. И тем не менее, благодаря этому пламени, хотя и вспыхнувшему минутно, хотя бы в виде молнии, ярко освещалась всегда душа писателя, разверзалась лучшими чувствами, страстной лирикой и поэзией, как в письмах Лассаля. Как на мрачном и темном море, таящем опасность, сверкают и дрожат иногда полосы лунного света, так и в жизни несчастных людей, трагическая любовь которых принесла им гибель, скользят все-таки золотые лучи этого чувства среди темных туч их безрадостного существования. При других условиях они дали бы солнечный день.