Уже пора было уезжать из имения в город и всем в семье Ахтубовых надоел большой старый дом, обширный парк с дорожками, расчищенными только у самого дома, весь распорядок летней жизни.
Должно быть, поэтому у хозяина — уездного предводителя дворянства — начались постоянные собрания в городе, от этого жена его, полная, желтолицая, говорящая в нос, как будто у нее был постоянный насморк, дама усиленно занималась грошовой благотворительностью и по целым часам сидела, запершись, в своей комнате, носившей громкое название половины, и, выходя, говорила томным голосом о том, что она молилась. Она никуда не выезжала, у себя выходила со своей половины только на больших приемах и всю жизнь посвятила религии, замаливая какие-то никому неведомые грехи. И, как всегда в доме, где нет настоящей хозяйки, несмотря на деньги, на толпу прислуги, на внешний блеск, царил тот беспорядок, который делает жизнь неуютной и бестолковой.
Дети, — четырнадцатилетний Никола и десятилетняя Нина, были брошены на гувернантку, — стройную, черноволосую француженку, жившую лет десять в доме и до сих пор плохо говорившую по-русски, утренний кофе все пили в разное время, завтрак тянулся часа два, и не успевала прислуга убрать его, как надо было накрывать к обеду. И всем было тоскливо доживать дождливые дачные дни, когда все приелось, и лодка, и верховая езда и прогулки на остров за грибами. Но тоскливее всего было Феденьке, или, как его звала сама Ахтубова, Тедди. Этот Тедди, сын покойной сестры предводителя дворянства, двадцатилетний парень с черными, непроницаемыми глазами и сильно засевшей черной бородой, жил в имении временно. Весной его исключили из военного училища, деваться было некуда, денег, как он сам выражался, — ‘ни копья’ и дядя взял его пока, до выяснения будущего. Жил он, отчаянно скучая, в мечтах о столичных ресторанах и в той особенной тоске, которая напоминает сосущее чувство долгого похмелья. Для виду он занимался с Николой, у которого было две переэкзаменовки, но больше бродил по черному двору, ходил по вечерам в село к приятелю фельдшеру, с которым пил водку и жаловался на дядю предводителя, не дававшего денег.
По мере того, как надвигалась осень и листья на березах в парке желтели — тоска Тедди усиливалась. Он знал, что в город его с собой не возьмут, что тетка ни за что не согласится держать его у себя — а деться некуда и денег ‘ни копья’…
От скуки Тедди вздумал приволокнуться за француженкой. Как-то вечером, сидя вдвоем в большой и темной столовой за ужином, Тедди выпил несколько рюмок водки, потом вина и стал смотреть на француженку.
Она сидела против него — как всегда изящная, строго одетая, с серьезным замкнутым лицом, и быстро, словно торопясь куда-то, ела котлетку. Тедди молча рассматривал смело очерченный профиль, большие черные брови, красные, яркие губы. Ей было лет тридцать — даже больше — кожа на висках слегка пожелтела и, как часто это бывает у брюнеток, — под глазами легли темноватые тени. Она не любила Тедди.
— ‘Презрительно молчит… — подумал он, разглядывая француженку, — не удостаивает беседы’…
Он помолчал еще, попробовал налить красного вина — но бутылка была пуста.
— Вот и осень, Евгения Иосифовна, — проговорил он, — скоро уезжать…
Она подняла на него черные без блеска глаза, как будто удивившись, что он заговорил с ней.
— Да, скоро отъезжаем, — ответила она.
Он говорил что-то еще, она слушала, подняв удивленно брови, и едва отвечала. Это его рассердило, и, когда они встали, чтобы идти наверх, где были их комнаты, на лестнице, пользуясь темнотой, он схватил тонкую талию француженки и поцеловал ее. Сначала она растерялась, потом вырвалась и отскочила в сторону.
— Ну, будет, чего там, — забормотал Тедди, — я вас давно люблю…
— Как вы смеете… Это дерзость… Кто вам дал право… — возмущалась она, но он опять подошел и протянул руку.
— Чего там, я серьезно говорю — я давно уже люблю вас…
Он хотел опять обнять ее, и ему показалось, что она уже непротивится, как вдруг резкий и больный удар оглушил его.
— A-а, ты драться!.. — захрипел он и кинулся к ней, но она уже бежала по лестнице, потом по длинному, заворачивающемуся коридору, и, когда он выскочил за поворот, — в двери ее комнаты щелкнул ключ.
— A-а, ты драться, ах, ты, дрянь эдакая!..— бормотал он, стоя перед дверью, — я тебе дам, как драться… Погоди, я тебе попомню…
Он постоял, подумал — хотел было сорвать дверь, — но это могло быть услышано внизу. Постояв еще и почесав ушибленный висок, он побрел к себе. И долго еще, лежа в постели, негодовал на француженку, которая осмелилась драться. Потом заснул.
Ночью, часа в три, Тедди возвращался от приятеля фельдшера. Шел он прямо через парк, рассчитывая, что балконную дверь лакей Степан по обыкновению забыл закрыть. Дом весь спал и только окно — во втором этаже — светилось красноватым, придушенным светом.
— ‘Ишь, не спит, пигалица французская’… — подумал Тедди, взглядывая на окно. Дверь, действительно, не была заперта, в потемках, натыкаясь на стулья, Тедди прошел через гостиную, столовую и вышел в переднюю. Здесь он захотел курить, но папирос не было. Он остановился, раздумывая. Папирос можно было достать или в кабинете дяди — но теперь туда опасно было идти, потом стол может оказаться запертым, — или у Николы, курившего тайно от отца. Тедди часто брал у него папиросы, так же как мелкие деньги на расходы, и за это Никола в свою очередь получал право не учить ничего. Тедди повернул от лестницы в коридорчик, где были детские. У Николы еще горел свет и он смело вошел. Но в комнате никого не было. Кровать была смята, одеяло свесилось на пол — но подушки были холодны. Тедди с удивлением оглядел разбросанные тетради на столе, какие-то бумажки, мелко разорванные, и усмехнулся. Теперь ему стала понятна рассеянность мальчика за уроками, его странная задумчивость, в которой часто он заставал его, тайная, блуждающая улыбка, мелькавшая по красивому лицу мальчика… Когда Никола так улыбался — можно было подумать, что у него есть тайна, о которой знает только он один.
— Угм… — значительно крякнул Тедди, — понимаем… Должно быть, к Грушке таскается… Вот тебе и третьеклассник… Молодец, время не теряет… Он оглядел еще раз комнату, подобрал разорванные бумажки и, присев к столу, попытался сложить их. И по мере того, как складывал — брови его подымались все выше и выше.
— Так вот оно что… — прошептал он в крайнем изумлении, вглядываясь в мелкие французские буквы, — вот так штука…
Он плохо знал французский язык, но сущность понять было нетрудно, Несколько отдельных слов были подчеркнуты и по ним было понятно все. Тедди тщательно собрал клочки, завернул их в бумажку и спрятал в пустой кошелек. Потом он поискал папирос, не нашел и, выбрав из пепельницы окурок побольше, закурил его от лампы. Из комнаты он отправился прямо наверх, прошел темным молчаливым коридором и в самом конце его, уже за комнатой гувернантки, присел за большим желтым шкафом.
— ‘Ах ты французская морда, — думал он, докуривая окурок, — ну, теперь погоди. Теперь я тебе припомню’…
Ждать ему пришлось долго. Он кажется заснул даже, ожидая, и, когда в коридоре гулко и пугающе в ночной тишине стукнула дверь — он встрепенулся, как охотник, испугавшийся пропустить дичь.
Кто-то говорил шепотом, потом засмеялся, потом послышался поцелуй. Тедди затаил дыхание. Потом по старому, поскрипывающему паркету зашлепали босые ноги. Очевидно, француженка провожала Николу. Тедди выглянул — и увидел в темноте светлое пятно длинной рубашки, скрывшееся за углом коридора. Стараясь ступать неслышно, делая огромные шаги, он перебежал до двери ее комнаты и впрыгнул в нее. Потом сел около маленького, заставленного фотографиями столика и стал ждать.
В комнате было душно, пахло какими-то пряными духами и мыльным порошком. В коридоре послышались легкие, осторожные шаги босых ног, скрипнула дверь и пугливый, слабый крик повис в воздухе. Тедди обернулся к двери и с тою же улыбкой сказал:
Она смотрела на него широкими испуганными глазами, и, даже при неверном свете красного абажура, он видел, как бледно ее лицо.
— Пожалуйста, не стесняйтесь, — продолжал он, заметив ее движение закрыть грудь, — в данном случае у меня несколько иные намерения… — он помолчал секунду, наслаждаясь ее бессилием и смущением, и вдруг, нахмурив брови, отчего лицо его стало грубым и жестким, резко заговорил:
— Вот что, матушка… Ты брось дурака валять — видишь, я знаю все… Если ты думаешь, что мне не поверят, то я запасся доказательством… Оно у меня в кармане, понимаешь? Стоит мне только завтра показать твою записку, которую этот дурак оставляет на столах, тётке — и ты пропала, понимаешь? Ты в моих руках, понимаешь? Я мог бы заставить тебя сделать что угодно, но… — он брезгливо покосился на кровать и резко кончил: — но черт с тобой. Вот в чем дело: триста рублей, понимаешь, и сейчас, на стол. Поняла?
Она смотрела на него все теми же пугающе черными, но уже не испуганными глазами.
— Вы подлец… — с трудом проговорила она, подходя ближе и закутываясь в подхваченный с сундука платок, — подлец.
— Ладно, триста рублей… Мне ехать надо — понимаешь, а эти аспиды гроша не дадут.
Она молча отвернулась, выдвинула ящик комода и стала рыться в нем. Она копалась долго, платок сполз с одного плеча и обнажил белое, круглое плечо. Наконец, она вынула какую-то шкатулочку, из нее кошелек и достала сторублевую бумажку.
— Вот… Больше нет, — хрипло проговорила она.
— Триста, черт побери, — крикнул Тедди и стукнул кулаком по столу, — еще торговаться будешь, черт тебя побери…
Она опять отвернулась и стала выбрасывать из шкатулки вещи: золотую длинную цепочку, брошь с какими-то камнями, кольцо с бриллиантиком. И когда выбросила последнее, оперлась головой на руки и тихо сказала:
— Все…
Тедди понял, что все. Он медленно забрал вещи, близко наклоняясь к свету, осмотрел каждую и спрятал в карман.
— Я завтра уеду… Можете быть спокойны теперь, — проговорил он, уходя.
…С утра во всем доме начались сборы, появились какие-то мужики, привезенные из города стариком Ахтубовым, лакей Степан, в жилете, повязанном передником, бегал из столовой в кабинет, потом в буфетную. В два часа, после беспорядочного завтрака, Тедди вошел в кабинет дяди.
— Я к вам, простите, может быть мешаю? — проговорил он, подходя к письменному столу, за которым сидел старик, — у меня дело…
Ахтубов поднял на него глаза и потрогал рукой морщинистую щеку. У него была привычка, когда он был недоволен или сердит, осторожно притрагиваться к правой щеке, как будто она болела.
— Дело? Что ж, говори, — покорно проговорил он, словно удивляясь, что у такого шалопая, как Тедди, может быть дело.
— Видите в чем штука, дядюшка, — начал Тедди, развязно садясь возле стола, я решил идти на службу… Сначала хотя бы страховым агентом, или что-нибудь в этом роде… Только не у нас в губернии, а где-нибудь… Здесь меня слишком знают. Я пришел попрощаться…
Старик удивился и видимо обрадовался.
— Ах вот как — это хорошо, это очень хорошо, — бормотал он, даже как будто растроганный, — что ж, я с удовольствием… Во всякое время… Если нужны письма, вообще помочь… Я даже теперь готов помочь…
Он вынул бумажник, покопался в нем и достал двадцатипятирублевую бумажку.
— На дорогу и вообще… — говорил он, передавая ее племяннику, я всегда… Твоя мать была достойная женщина, она сделала ошибку своим браком, но ты… — Он не договорил, обнял племянника и остановился, не зная, что еще добавить. Тедди постоял, засунул бумажку в карман и, поклонившись, вышел.
От суеты и бестолковщины в доме было скучно. Тедди прошел к себе, заглянул в опустевшую комнату гувернантки, поискал Николу и не нашел.
— ‘К Аверьянычу пойти, что ли? — подумал он, вспомнив своего приятеля фельдшера, — рано, тот занят’…
Внизу, под лестницей была маленькая каморка, известная в доме под названием аптеки. Там обычно стояли какие-то корзинки со старыми лекарствами, какими-то грязными банками, какими-то пузырьками. Проходя вниз. Тедди услышал возню там и заглянул. Низко склонившись к полу, француженка укладывала банки и склянки в высокую плетеную корзинку. Увидев Тедди, она отодвинулась и посмотрела на него мрачным, злым взглядом.
— Вы на меня сердитесь? — спросил Тедди, чтобы сказать что-нибудь. Она молчала. В полумраке каморки лицо ее казалось тоньше, а глаза больше и намечались они странными черными пятнами.
— Послушайте, вы не дуйтесь, пожалуйста, — проговорил Тедди, которого разозлило ее молчание, — на моем месте другой мог потребовать Бог знает чего, а я…
Он подошел ближе, и оттого, что она метнулась в сторону, сжал зубы.
— Слушай ты, чертова кукла, — процедил он, испытывая странное наслаждение от ее ненависти и испуга и желая еще более напугать ее, — ты в моих руках, понимаешь? Я захочу и ты сделаешь все. Все!
Он наклонился, впиваясь глазами в ее мрачные, ненавидящие глаза и тяжело дыша. Если бы она что-нибудь сказала, крикнула, даже заплакала — он ушел бы. Но она молчала. Тяжелая волна ударила ему в голову, и, уже плохо понимая, что он делает, Тедди обхватил ее за плечи и одним движением повалил на пол. Но она тотчас же вырвалась, вскочила на ноги и рванулась вон. Он успел схватить ее за платье, но тотчас же выпустил, так больно ударила она его по голове. Когда он опомнился — ее уже не было. Шатаясь, с туманом в голове, он поплелся наверх. И когда проходил мимо ее комнаты — увидел француженку сидящей на кровати. Она плакала, низко склонившись к коленям. По тому, как содрогалось все ее тело — можно было догадаться, что она плачет.
Должно быть, она плакала — злыми, душившими ее, слезами — о том, что теперь она попала во власть грубого, страшного человека, что жизнь ее кончена, что впереди скандал, нищета, бессилие.
Тедди постоял с минуту и пошел дальше…
В ту ночь Тедди поднялся к себе наверх в три часа. Он ходил к фельдшеру в село, не застал его дома, сидел часа три у старухи в шинке, потом долго бродил, не зная куда себя деть. От выпитой теплой водки был противный вкус во рту и хотелось пить. Раздеваясь, Тедди посмотрел на графин. Воды в нем было только на дне, не больше полстакана.
— Этакая дрянь Грушка, никогда не поставит воды, — ворчал Тедди, с жадностью глотая остатки, — забегаются с этим переездом и ничего уже не делают…
Он потушил свечу, укрылся и стал дремать. Чтобы скорее заснуть, он старался думать о приятном: теперь есть деньги, завтра, вместе со всеми, он поедет в город и тотчас же на вокзал. А там — настоящая жизнь.
Он уже засыпал, как вдруг странное, теплое ощущение сдавило желудок.
— О черт, — проворчал он, — очень нужна была ее гнилая селедка. Теперь возись.
Он вспомнил селедку, которой закусывал водку у старухи и поморщился, Ощущение прошло, но тотчас же вернулось и уже сильнее. Похоже было, будто он выпил очень крепкого и странно сухого спирта, это не было уже болью, а жжением — осторожным и зловещим. Он поднялся на кровати и почувствовал, как по всему телу разом выступила испарина.
— О, дьявол!.. — бранился он, спуская ноги и чувствуя, как, одновременно с болью, где-то глубоко внутри пугающей волной прошла судорога, — о че-ерт…
Это не могло быть от селедки. Он постарался припомнить — что он ел за весь день — ничего такого, отчего могла бы появиться эта боль. Вдруг смутная догадка молнией сверкнула в растерянном мозгу и разом сжала сердце.
— Не может быть… — прошептал он, трясущимися руками зажигая спичку. — Не может быть…
Огонь вспыхнул слабой, трепетной искрой, свеча долго не зажигалась, а когда фитиль загорелся — мигала и черные тени беззвучно и страшно заметались по стенам. Тедди схватил стакан — на дне и одной из стенок, еще не высохшей, осел мелкий, как пыль, белый порошок. Сомнений быть не могло. Тогда его охватил ужас. Он вскочил и, путаясь подгибающимися ногами, закружился по комнате. И, словно ожидавшая этого ужаса, боль жестоко схватила внутренности и сухой твердой рукой закрутила их.
— О-ооо вдруг завыл он, растерянно кружась по комнате, — о-о, — что же это?..
Весь беспощадный ужас смерти, здесь, в этой страшной комнате, охватил его. Он вдруг рванулся к двери и, как был, в одном белье понесся по коридору.
Как он пробежал дом, как выскочил в сад и мчался по спящим дорожкам, скользя в грязи, — он не помнил. Диким, как кошмар, виденьем, встала перед ним изба, где жил фельдшер, и как будто кто-то другой со стороны видел он себя, неистово колотящего в двери. Ему долго не отпирали, потом женский голос крикнул, что фельдшера нет, но он, не слушая, рванул дверь и в заключение сломал задвижку. В аптеке было темно, испуганная кухарка засела где-то в другой половине и Тедди метался, не зная, что предпринять. Боль все сильнее сжимала желудок и палящая жажда мучила его. Тогда он выскочил опять в сени, в потемках нащупал ведро с водой у дверей и стал жадно пить, приникнув лицом к воде. Но едва сделал три глотка, как его вырвало. Тогда далекая мысль мелькнула в нем и, пересиливая себя, он наклонился опять и стал пить огромными, торопливыми глотками, звериным инстинктом чувствуя в этом слабую тень спасения. Он пил с упрямством отчаянно борющегося зверя — его тут же рвало, а он тотчас же опять принимался пить и пил, пил, пил, цепляясь за крохотную искру надежды…
Он не мог бы сказать — сколько времени пил он, но уже пришлось наклонить ведро, в животе было такое ощущение, как будто все внутренности вывернулись наизнанку, но он все пил, пил и, сжав зубы, думал про себя, как про кого-то постороннего:
— Нет, врешь, все ведро выпьешь, вре-ешь…
Он кончал уже ведро, от непрестанной рвоты ослабел совершенно и плохо понимал — где он? Единственная мысль была — пить — и, судорожно цепляясь за наклоненное ведро, он заставлял страшным усилием себя глотать воду.
Он ничуть не удивился, когда в сумраке начинающегося утра перед ним выросла фигура фельдшера, удивленно рассматривающего его.
— В чем дело? — спросил фельдшер как будто совсем спокойно.
— От…отравился… — еле мог выговорить Тедди, весь содрогаясь от мучительной рвоты.
— Ага, это хорошо водой… Вали, вали еще, — одобрил фельдшер и стал с любопытством смотреть на него. — Эк тебя чистит.
Тедди оторвался от пустого ведра и поднялся. Уже не было ни боли, ни жжения — одно отвратительное ощущение холодной воды, переполняющей желудок. И потому, что он мог думать, понимать и видеть — Тедди понял, что спасен.
— О-о, че-ерт… — выругался он, — во-от история!..
— Как это тебя? — спросил фельдшер, рассматривая его.
— Чего там рассказывать… кончено, — отмахнулся Тедди, — теперь ничего не будет?
— Ничего, — успокоил фельдшер, — лучше не надо.
— Ну, ладно… Пойду домой… Дай что-нибудь надеть.
Фельдшер дал ему старую солдатскую шинель и галоши. Провожая его, он все так же с любопытством глядел на Тедди и усмехался.
— Скажи хоть чем? — спросил он на прощанье.
— Черт его знает… Должно быть сулемой… Или мышьяком, — махнул рукой Тедди и, скользя по грязной земле, шурша черными опавшими листьями, пошел через парк домой.
От волнения и рвоты он совсем ослабел и еле дополз до своей комнаты. Здесь еще горела свеча, которую он, вероятно, забыл потушить, и желтый, трепетный огонь казался странно чуждым синим утренним сумеркам.
Тедди сел на кровать и бессильно опустил руки. Вдруг его внимание привлек брошенный среди пола раскрытый чемодан. Он хорошо помнил, что чемодан стоял под кроватью и был заперт на ключ. Он встал и, шатаясь, подполз к нему. В чемодане все было перерыто, белье выброшено на пол, кошелек, коробка с воротничками, в которой хранились отвоеванные у гувернантки вещи, валялись тут же, раскрытые и пустые. Тедди сел на пол и склонил голову. Исчезло все: цепь, брошка, кольцо, исчезли деньги сто рублей француженки и даже двадцать пять, данных дядей. Теперь, когда перед ним был раскрытый чемодан и пустая коробка — все бывшее показалось сном.
— Как же так? — прошептал Тедди, поднимая голову, — как же это?..
Ему не хотелось верить случившемуся, но приходилось верить. Тогда, глядя в потолок, он попытался подумать что-то — что-то необычайно важное, нужное такое, как сама жизнь и только что пронесшаяся над ним смерть. Мысль была огромна и проста, как давно забытое детство, как смутный образ умершей матери, но охватить ее было трудно, и, только приблизительно постигая ее, бледный, за одну ночь похудевший, как будто еще пьяный, Тедди заплакал.
Он плакал потому, что не было сил встать и повалиться на кровать, потому, что смерть вихрем пронеслась над ним и заглянула ему в глаза холодным, насмешливым взглядом — и главным образом потому, что только такой страшной ценой понял он, что зло бесполезно, ненужно и от него остается только горький, смутный осадок.
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ No 23, 1913 г.