Враги, Муйжель Виктор Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 61 минут(ы)

ВРАГИ.

(Разсказъ).

I.

Какъ всегда, подъ вечеръ у Володи были товарищи и, еще проходя по дорожк сада, Лена слышала доносившіеся съ мезонина громкіе голоса, стукъ падающихъ вещей и топотъ ногъ — должно быть, тамъ возились. Окна были открыты, и голосъ самого Володи разносился по всему саду:
— Не врно, не врно: Шведе длаетъ мостъ, и ты не долженъ брать кольцомъ, это неправильно….
— Опять борьба!…— слегка поморщившись, прошептала Лена,— странное увлеченіе…
Она прошла дорожку, обогнула клумбу, гд пестрли высокіе, яркіе піоны, любимые цвты сестры Лизы, и вошла на балконъ. Несмотря на то, что было уже шесть часовъ и солнце зашло за Жезловскую рощу и по земл протянулись длинныя, голубоватыя тни, которыя такъ любитъ писать знакомый художникъ Тынча, на балкон еще не было самовара и посуда стояла кое-какъ.
Лена не любила безпорядка, особенно въ распредленіи дня — въ своемъ заграничномъ пребываніи она научилась цнить время, привыкла къ строгой, немного офиціальной чистот пансіоновъ,— и ей было непріятно видть всю ту безтолковщину, которая появилась теперь въ дом.
Она пробыла заграницей три года, и за это время все измнилось и у знакомыхъ и дома. Сестра Лиза, которую она оставила гимназисткой пятаго класса, застнчивая и пугливая двочка, стала уже двушкой, какъ будто чуждой для Лены своей высокой, сложившейся фигурой, бросающимися въ глаза прическами съ массой локоновъ, и главнымъ образомъ развязнымъ, смлымъ тономъ настоящей актрисы. Лиза, окончивъ гимназію, поступила на драматическіе курсы и пробыла тамъ всего полгода, но уже успла усвоить себ т странныя и казавшіеся Лен неприличными манеры, по которымъ сразу можно узнать провинціальную актрису и которыя такъ не шли къ образу скромной смущающейся двочки, какою была три года тому на задъ Лиза.
Другимъ сталъ и Володя, оставшійся на второй годъ въ, восьмомъ класс,— тотъ самый Володя, который такъ увлекался чтеніемъ, хорошо учился и принималъ дятельное участіе въ ихъ гимназической забастовк, едва удержавшись изъ-за нея въ гимназіи. Теперь онъ рдко сидлъ дома, куда-то исчезалъ съ товарищами, ходившими въ рубашкахъ, заправленныхъ въ панталоны и широкихъ спортсменскихъ поясахъ. Все это былъ народъ необыкновенно здоровый, сильный, говорившій почти, кажется, исключительно о футбол, борьб и какихъ-то тяжестяхъ, которые тотъ или другой почему-то выжимаютъ, а не поднимаютъ.
И неизмнными остались только одни старики — дядя и тетка, которыхъ въ семь звали вс дти бабушкой и ддушкой. Какъ прежде по вечерамъ ддушка, низко надвинувъ на глаза широкій зеленый козырекъ, изъ-подъ котораго видны были только его старческія, синеватыя губы и неровная, теперь уже совсмъ сдая борода, читалъ вслухъ въ столовой подъ висячей лампой возл самовара, а бабушка, неутомимо мелькая блымъ костянымъ крючкомъ, вязала безконечное блое одяло изъ толстой мохнатой шерсти.
Когда впечатлніе ея прізда нсколько улеглось и къ ея присутствію вс въ дом привыкли, Лена зашла вечеромъ въ столовую и увидла стариковъ возл потухшаго самовара за обычнымъ занятіемъ — она невольно улыбнулась ласковой улыбкой, и ей показалось, что она никуда не узжала и не было этихъ трехъ лтъ заграничныхъ скитаній изъ Лозанны въ Нанси, изъ Нанси въ Женеву, потомъ въ Льежъ, въ Марсель… И не было ничего тяжелаго и больного, что такъ трудно было пережить и отъ чего на лиц ея показались чуть замтныя морщинки, и темные круги легли подъ строгими, черными глазами.
— Какъ прежде…— чуть слышно прошептала она, присвъ въ гостинной противъ двери такъ, чтобы видть стариковъ и не потревожить ихъ своимъ присутствіемъ,— совсмъ какъ прежде, когда спускаешься бывало съ верху ужинать… Милые старики!..
Она слушала хрипловатый голосъ ддушки, по старческой близорукости державшаго толстую книгу журнала далеко отъ глазъ, ловила запутанные періоды какой-то статьи, и мягкія, неожиданныя слезы чувствовались въ вкахъ и, почти плача и одновременно улыбаясь, она шептала себ:
— Какъ прежде — какъ хорошо, какъ тихо!..
На дач жизнь нсколько измнилась — старикамъ почти некогда было устраиваться подъ лампой съ книжкой, такъ какъ цлый день, а особенно по вечерамъ въ дом толкался народъ — по преимуществу молодой, веселый и вносившій безпорядокъ и суетню. Кое-кого Лена знала — земскаго врача Крынина, съ которымъ вмст въ девятьсотъ пятомъ году работали на Бойцовскомъ завод, кандидата на судебныя должности Мюллера, тогда еще студента, товарища Володи Ярошко — уже студента, художника, поэта и декадента, какъ его звали Лиза и Володя. И вс они измнились, стали новыми, совсмъ не такими, какъ объ нихъ думала и представляла себ ихъ Лена — и глядя на нихъ, слушая ихъ голоса, Лена чувствовала странную отчужденность отъ всхъ этихъ нкогда близкихъ и понятныхъ людей.
— И я, должно быть, измнилась…— думала она по вечерамъ у себя въ комнат,— я постарла…
Она подходила къ зеркалу, смотрла долгимъ внимательнымъ взглядомъ въ свое лицо — и, слегка вздохнувъ, отходила.
— Двадцать девять, двадцать девять…— шептала она, ложась въ знакомую съ дтства постель, особенно любимую потому, что на ней спала покойная мать,— двадцать девять… Какъ много!

II.

Знакомая и тоже измнившаяся — выровнявшаяся въ крпкую, сильную двушку въ модной прическ, горничная Нюша, что-то напвая, вошла на балконъ и тотчасъ же умолкла. Быстро, и какъ-будто сердясь, она стала собирать посуду, брякая чайными чашками и швыряя ложки.
— Что такъ чай поздно? Вдь седьмой часъ уже,— проговорила Лена, взглядывая на браслетъ-часы,— гд бабушка?
— Въ саду, должно быть…— коротко отвтила Нюша.
Она принесла самоваръ, заварила чай и, оправивъ завернувшуюся скатерть, вышла.
— Нюша, зови чай пить всхъ!— крикнула ей вслдъ Лена — найди ддушку съ бабушкой и скажи Волод…
— Сами придутъ…— отозвалась изъ дома Нюша,— чего ихъ звать…
Лена нахмурилась и приказала:
— Полоскательную чашку не подала, принеси сейчасъ же!.. И, когда Нюща принесла, строго сказала ей своимъ суховатымъ голосомъ:
— Я тебя не узнаю, Нюша,— ты грубишь, говоришь дерзости… Стыдно! Пойди сейчасъ же въ садъ и зови ддушку съ бабушкой, и попроси сверху къ чаю. Ступай!
Нюша сложила презрительно губы, дернула плечомъ и, напвая, сбжала въ садъ.
Она только что сбжала со ступеней, какъ въ глубин дома послышались грузные, неторопливые шаги, и кто-то кашлянулъ.
— Платонъ Васильевичъ, это вы?— окликнула Марія.
— Я…— отозвался шедшій,— что это у васъ пустыня? Здравствуйте…
Вошелъ Крынинъ — тяжелый, сильно располнвшій съ тхъ поръ, какъ его не видла Лена, въ чемъ-то неуловимо опустившійся и какъ будто облнившійся. Онъ пожалъ руку своими мягкими, пухлыми пальцами, слъ на мсто, гд сидлъ обычно, и потянулся за папиросами.
— Вы позволите?— спросилъ онъ, уже закуривая и глядя на закручивающуюся чернымъ уголькомъ спичку.
— Нтъ, не позволю,— насмшливо усмхаясь, отвтила Лена,— вы отлично знаете, что курить у насъ можно, и каждый разъ спрашиваете…
Крынинъ посмотрлъ на нее вялыми, заплывающими мягкими складками желтоватой кожи глазами и, не улыбаясь, замтилъ:
— Разв? Можетъ быть… Не въ томъ дло…
Лена еще разъ посмотрла на него и невольно подумала то, что думала каждый разъ, какъ видла его теперь:
— ‘Какъ онъ пополнлъ… Некрасиво… И вообще измнился!..’
Крынинъ служилъ старшимъ врачемъ въ земской колоніи для душевно-больныхъ. Колонія была построена въ сосновомъ лсу, въ четырехъ верстахъ отъ дачнаго поселка, гд жили Коневскіе, и каждый день посл обда Крынинъ приходилъ сюда. Если никого не было, онъ проходилъ на балконъ, садился на свое мсто въ узкомъ конц стола, закуривалъ и сидлъ, почти не двигаясь, до тхъ поръ пока не приходилъ кто-нибудь — бабушка или Лиза, или кто-нибудь изъ товарищей Володи. Говорилъ онъ мало и неохотно, больше слушалъ и пилъ чай — чаю онъ могъ выпить стакановъ десять, рдко спорилъ и,чуть слышно, кряхтя и посапывая носомъ, таскался всюду за молодежью. Надъ нимъ иногда подшучивали, иногда забывали про него, и онъ не напоминалъ о себ, тихонько сидлъ гд-нибудь въ углу и курилъ толстыя, какъ ружейные патроны, папиросы.
Когда затвался какой-нибудь принципіальный споръ, онъ слегка морщился, какъ человкъ, которому все это давно надоло, закрывалъ глаза, можно было подумать, что онъ дремлетъ. А когда его спрашивали, онъ лниво взглядывалъ на спрашивавшаго и говорилъ, отводя глаза:
— Не въ томъ дло…
Ближе всхъ съ нимъ сошелся давнишній знакомый Коневскихъ бывшій репетиторъ Володи, нынче женихъ Лизы, кандидатъ естественникъ Заводчиковъ. Онъ тоже являлся каждый день, иногда приходя вмст съ Крынинымъ изъ колоніи, гд была порядочно оборудованная и совершенно никому не нужная лабораторія.
Крынинъ былъ старше Заводчикова лтъ на десять, но между ними были отношенія, напоминающія дружбу. Заводчиковъ былъ химикъ, и надъ нимъ смялись, что, кром химіи, онъ ни о чемъ не могъ говорить, и Володя со своими пріятелями звалъ его Лактобацилиномъ. Онъ много читалъ въ этой области, и когда говорилъ, то не всегда можно было понять, о чемъ онъ, собственно, говоритъ. У него была немного смшная привычка вспоминать свои гимназическіе годы, товарищей, съ которыми учился, преподавателей — и подолгу подробно разсказывать объ этомъ. Въ этомъ сказывалась какая-то боязнь дйствительности, такъ же, какъ къ его увлеченіи химіей,— увлеченіи, которое никакъ не могло вылиться въ опредленную форму. Онъ не зналъ, что будетъ длать въ жизни, и мечталъ то о дятельности преподавателя, то профессора, то лаборанта на какомъ-нибудь завод. И говорилъ обо всемъ этомъ онъ тихимъ, скромнымъ голосомъ, пожимая блые, длинные пальцы и глядя въ землю. Лена пробовала его расшевелить воспоминаніями прежняго времени, когда они вмст жили въ одномъ город… но изъ этого ничего не выходило.
— Да, да,— крпко сжимая пальцы, говорилъ Заводчиковъ,— какъ же, помню… Тогда еще съ нами былъ Пануринъ, помните, мы его въ гимназіи звали пшекомъ… Онъ, бывало, въ университет зайдетъ въ лабораторію — что это, говоритъ, хвимія? Съ нимъ вмст жилъ еврейчикъ нашъ одинъ, тоже вмст учились, Лейба Рундель, — такъ онъ однажды, когда былъ въ третьемъ класс, получилъ колъ по-гречески и пришелъ ко мн. Какъ, говоритъ, ты мн посовтуешь идти къ Мартьянычу:— это грекъ нашъ былъ — ругаться или подлизаться?…
— Да, да, помню, вы разсказывали это, — вяло отвчала Лена.
— А то еще Митя у насъ былъ — помните, учитель географіи? Станетъ бывало на каедр и оттуда: ты, этого, что же тамъ, Заводчиковъ, опять урока, того, не приготовилъ, а?..
Борисъ старался копировать учителя и говорилъ растянутымъ, низкимъ голосомъ въ носъ, а Лен казалось, что онъ и это уже разсказывалъ однажды и также гнусилъ и тянулъ слова давно исчезнувшаго куда-то учителя.
Съ Ярошко было интересне, хотя то же ощущеніе пустоты преслдовало ее.
Крынинъ никогда ничего не разсказывалъ, и про свою ко лонію говорилъ, что это музей хрониковъ, въ которомъ не кого лчить, потому что лчить трупы глупо, и когда, его просили посмотрть кого-нибудь или прописать рецептъ онъ морщился, какъ-будто его втягивали въ споръ, и старался какъ-нибудь отдлаться отъ назойливаго просителя повторяя черезъ пять словъ:
— Не въ томъ дло!..
Но было что-то общее въ нихъ обоихъ — этомъ какъ-будто усталомъ и во всемъ разочаровавшемся врач и молодомъ, только что кончившемъ университетъ химик, увлекавшемся своей спеціальностью и врившемъ, что будущее принадлежитъ химіи. Должно быть, оттого было впечатлніе сходства, что оба они отошли отъ жизни и какъ бы сторонились ея, и отъ этого часто бывали вмст, появляясь одновременно, и одновременно уходя.
— А что ж… Борисъ Илліодоровичъ?— спросила Лена.— Я думала вы придете вмст…
— Онъ былъ сегодня — онъ придетъ… Я полагалъ застать его уже здсь,— отозвался Крынинъ, задумчиво стряхивая пепелъ со своей толстой папиросы,— должно быть, будетъ сейчасъ… Лизы нтъ?
Въ силу давняго знакомства онъ звалъ сестру Лены уменьшительнымъ именемъ и отъ этого казался какъ-будто старе своихъ лтъ.
— Нтъ, я пришла — ея не было… Володя дома…
— Слышно…
— Что слышно?— не поняла Лена.
— Что Володя дома — наверху французская борьба… Въ гостинной трясется люстра и, подвски бренчатъ…
— Да ужъ эта борьба?— усмхнулась Лена,— я не знаю, что это такое… Я не была дома три года и узнать не могу ни Володю, ни Лизу… Володя сталъ какимъ-то спортсменомъ — борьба, футболъ, лодка, какіе-то странные костюмы, разговоры — и мускулы, мускулы, мускулы… Это, конечно, юность, увлеченіе, но все-таки…
— Въ этомъ худого нтъ… Пускай развиваются, зато здоровы будутъ, и поколніе отъ нихъ будетъ здоровое…— сказалъ Крынинъ.
— Это конечно, но все же странно какъ-то… Я узжала — все было другое, тогда какъ-то больше думали, что ли, читали…
— Не въ томъ дло…
— Вотъ вы всегда говорите — не въ томъ дло, не въ томъ дло…— раздраженно замтила Лена,— вы сами не замчаете, что измнились и вы…
— ‘Покорный общему закону’, такъ кажется,— улыбнулся докторъ и ползъ за пепельницей,— не въ томъ дло…
Пробжала Нюша и, скромно потупивъ глаза на ходу, сказала:
— Здравствуйте, баринъ…
Крынинъ лниво оглянулся на нее и отвтилъ:
— Здравствуй, голубушка…
Онъ проводилъ горничную глазами, потомъ посоплъ носомъ и перевелъ взглядъ на Лену.
— Такъ вы находите, что я перемнился?— продолжалъ онъ,— вс мняемся, такое ужъ дло… И вы тоже…
Онъ не усплъ кончить, такъ какъ изъ боковой аллейки показались старики. Ддушка по обыкновенію былъ въ своемъ козырьк,— онъ носилъ его не снимая и, кажется, даже спалъ въ немъ,— и съ книжкой, которую только что читалъ вслухъ.
Крынинъ приподнялся при ихъ приближеніи и, чуть усмхаясь, проговорилъ:
— Все Анну Михайловну просвщаете? Здравствуйте, Сергй Лукичъ…
— А вы все сметесь надъ нами, стариками? Нехорошо, нехорошо… Вотъ вчера получили новую книгу — чудесная статья есть, прочтите…— рекомендовалъ старикъ, кладя книгу на столъ и растерянно ощупывая карманы домашней сренькой тужурки.— Нюточка, гд мой платокъ?
— Врно, тамъ оставилъ, на скамейк…
— Нтъ, я бралъ, я помню, что захватилъ его… Ага, вотъ онъ!… Да, такъ чудесная статья — свжо, живо такъ написана… Обязательно прочтите!..
— Ну ужъ, гд мн!— усмхнулся докторъ,— это ужъ по вашей части…
По лстниц, ведущей изъ мезонина внизъ, послышался грохотъ, потомъ смхъ, и чей-то низкій, гудящій голосъ крикнулъ:
— Нтъ ужъ это ты оставь — мы Веселовской команд пропишемъ ижицу — голькиперомъ я, Столбухинъ…
— Съ ними трудно! У нихъ такой опытный, какъ Гентъ, это не шутка…
— Гд имъ, синимъ, противъ насъ! Брось, Володя!..
На балконъ разомъ вышли Володя, вновь испеченный студентъ Шведэ и второкурсникъ агрономъ Столбухинъ Они вошли шумно, продолжая начатый наверху споръ, быстро двигались, здороваясь и въ то же время говоря, и сразу заполнили весь балконъ. Позже всхъ сошелъ внизъ Заводчиковъ. Какъ оказалось, онъ давно уже пришелъ и, не найдя дома Лизы, просидлъ наверху все время, безмолвно слушая споры о футбол и французской борьб,— тихо поглядывая изъ угла, куда онъ обыкновенно забирался, и не принимая никакого участія въ оживленіи молодежи.
— Я думала, васъ нтъ,— встртила его Лена, здороваясь,— Платонъ Васильевичъ говорилъ, что вы должны придти…
— Я не нашелъ Елизаветы Петровны и прошелъ къ Волод… Тамъ сидлъ у нихъ…— слегка улыбаясь, какъ будто въ чемъ-то извиняясь своей улыбкой, отвчалъ Заводчиковъ,— смотрлъ ихъ борьбу…
— Ужъ эта борьба!— недовольно замтила бабушка,— сколько вы стульевъ однихъ переломали…
— Ну ужъ, бабушка, это вы оставьте: борьба — чудесное дло… Не бойсь, сами жалли бы, если бы мы были какими-нибудь бабами…
— Володя, какія выраженія!…— укоризненно взглянула на брата Лена,— что съ тобой?…
— Ты только и знаешь, что все время всему удивляешься — всмъ говоришь: ‘что съ тобой, да что съ тобой’…— отозвался Володя и, не обращая больше вниманія на сестру, опять заспорилъ съ Шведэ:
— Нтъ, ты не надйся особенно — синіе, они, братъ, сильные — они, того и гляди, такъ пропишутъ намъ…
— Володя!..— пыталась остановить Лена, но онъ только сердито отмахнулся на нее.
Шведэ — огромный толстый нмецъ съ широкой грудью и ясно намчавшимися подъ блой спортсмэнской рубашкой мускулами на рукахъ,— покручивалъ молодые свтлые усы и время отъ времени бросалъ успокоительно:
— Ничего… Это пустяки, если голькиперомъ будетъ вотъ онъ…— онъ кивалъ на Столбухина,— ничего…
— Да нтъ, ты смотри,— горячился Володя,— вдь прошлый матчъ мы продули изъ-за чего? У нихъ Веселовскій прямо фокусы показывалъ… Удивительный ударъ…
— Веселовскій только ловкостью беретъ, а силы у него нтъ…
— Оставь пожалуйста, онъ головой такъ отбиваетъ, что…
— Володя!..— пробовала остановить его Лена,— право, всмъ ужъ не такъ интересно все это…
— И вотъ, Леночка, все время такъ, все время,— жаловалась бабушка,— только и разговоровъ, что ударъ, да отбиваетъ, да принялъ какъ-то тамъ…
— Молодость, молодость…— улыбались изъ-подъ закрывавшаго все лицо козырька губы ддушки,— это пускай, это ничего…
— Лизаньки вотъ тоже нту,— ворчала бабушка,— со всмъ съ толку вс сбились, никакого порядка нтъ…
— Они идутъ, бабушка, я сверху видлъ ихъ — они на станціи были…
Дйствительно, минутъ черезъ пять въ саду у калитки, невидимой за деревьями, раздался звучный, казавшійся Лен всегда немного искусственнымъ, смхъ Лизы и отвчавшій ей голосъ Мюллера…
Лена мелькомъ взглянула на Заводчикова, ей казалось, что ему должно быть непріятно постоянное присутствіе около его невсты этого самодовольнаго и пустого кандидата на судебныя должности, красиваго и безпутнаго, типичнаго представителя той мужской половины, которую такъ не любила она. Но химикъ сидлъ совершенно спокойно, негромко объясняя что-то бабушк, на что та сочувственно кивала головой.
— ‘Лактобацилинъ,— вспомнила Лена данное Володей прозвище,— вотъ ужъ именно лактобацилинъ’…

III.

Лиза появилась на веранд съ тмъ же слегка задыхающимся, какъ будто немного придушеннымъ смхомъ, оживленная и игривая. Она была высокаго роста и отъ благо шкейнаго платья, перехваченнаго высоко подъ самой грудью голубой лентой, казалась еще выше, и эта игривость, тоже — какъ думала Лена — искусственная, не шла къ ней. Низко нагибая голову и сверкая продолговатыми глазами, яркими улыбающимися губами, слегка открытой шеей, она здоровалась, продолжая между тмъ говорить съ Мюллеромъ, протягивая высоко поднятую руку небрежно и граціозно, какъ протягиваютъ героини на сцен для поцлуя.
— Да? Вы думаете?— говорила она Мюллеру,— ну-съ это вы ошибаетесь, о-очень ошибаетесь, милый мой… Здравствуйте Шведэ, здравствуйте, мой единственный,— обратилась она къ жениху,— сейчасъ придетъ Тынча — мы его видли въ курзал и, можетъ быть, Ярошко… Мы будемъ выбирать пьесу…
— Ми-и-илы-ы-й мой, оста-авь вс сомн—нія прочь…— запла она, поправляя тяжелую, обремененную массой локоновъ прическу,— я думаю остановиться на ‘Сорванц’…
Мюллеръ поздоровался со всми и слъ къ столу.
— Зачмъ же вы были въ курзал? Такъ далеко…— замтила Лена.
— Елизавета Петровна захотла пить — я предложилъ ей зайти въ лавочку къ Захару, но она отказалась…— доложилъ Мюллеръ,— говоритъ, что грязные стаканы и содовая теплая…
— Терпть не могу этихъ лавочекъ… Вы меня еще кислыми щами попробовали бы угощать!..— отозвалась Лиза.
Все въ ней — начиная съ этихъ локоновъ, отзывавшихъ въ глазахъ Лены дурнымъ вкусомъ и кончая легкомысленно бойкимъ тономъ, такъ не идущимъ къ ея большой и тяжеловатой фигур, за которую ее въ дтств Володя звалъ оглоблей, этой близостью съ Мюллеромъ, извстнымъ рестораннымъ завсегдатаемъ, покучивающимъ карьеристомъ, близостью, особенно непонятной оттого, что Лиза считалась уже невстой Заводчикова,— все было непріятно Лен и слегка раздражало ее. Она никакъ не могла привыкнуть къ тому воцарившемуся въ дом странному настроенію, когда вс какъ-будто ухаживали за Лизой, и она принимала эти ухаживанья, склонивъ низко голову и сверкая исподлобья своими зеленоватыми глазами, постоянно открывая улыбкой блые ровные зубы.
— Вы позволите чаю?— именно потому что онъ ей не нравился, особенно любезно обратилась Лена къ Мюллеру.
— Да, пожалуста, очень вамъ благодаренъ… Да, такъ мы съ Елизаветой Петровной совершили путешествіе въ курзалъ и тамъ обрли Тынчу и Ярошко… Сидятъ милые художники и пытаются ухаживать за буфетчицей… А та строитъ имъ глазки и черезъ два слава спрашиваетъ: вамъ коньяку? А вамъ рябиновой?… Такъ что я счелъ долгомъ предупредить художниковъ, что это ухаживанье имъ можетъ дорого обойтись…
— Что же они тамъ — вдвоемъ только?— спросилъ Володя.
— Втроемъ, если считать буфетчицу Женичку…— поправилъ Мюллеръ.
— Почему же ‘если считать’?— пожала плечами Лена — ей не нравился тонъ, которымъ говорилъ Мюллеръ,— если считать Тынчу и Ярошко, то отчего же не считать эту, какъ вы ее называли, Женичку… она такой же человкъ…
— Ничуть не оспариваю этого, хотя въ вопрос о такомъ же человк остаюсь при особомъ мнніи — нкоторая разница есть…— вжливо отвтилъ Мюллеръ.
Гимназисты фыркнули.
— Вы говорите пошлости, Федоръ Кирилловичъ,— вспыхнула Лена,— я хотла сказать, что нтъ причинъ отзываться такъ презрительно о двушк, служащей въ буфет…
— Я очень понялъ, какъ говоритъ нашъ предсдатель суда, и съ вашей характеристикой моего выступленія мирюсь только потому, что вы сдлали исключеніе и назвали меня по имени и отчеству, а не Мюллеромъ, какъ обыкновенно… Что касается такого же человка, то я отнюдь не намекалъ на что-либо, карающееся по тысячу первой стать, смю васъ уврить…
— Я не знаю, о чемъ вы говорите и какая такая статья, но я постоянно вижу, что достаточно какой-нибудь двушк служить продавщицей или въ какомъ-нибудь буфет, чтобъ къ ней относились презрительно,— говорила Лена, уже слегка волнуясь и подбираясь, какъ всегда, когда ей приходилось спорить.
— Ну, опять споры начинаются…— вздохнула Лиза,— послушайте, мой единственный…
— Лактобацилинъ,— подсказалъ Володя.
— Володька, какъ ты смешь? Паршивый мальчишка…— ударила его концомъ ленты Лиза,— мой единственный, садитесь сюда ближе и перестаньте молчать!
Лена сбоку, мелькомъ посмотрла на сестру и чуть-чуть нахмурилась.
‘— Она готова кокетничать даже съ братомъ,— подумала она,— впрочемъ, это не для него, а для всхъ остальныхъ какъ на сцен… И этотъ ‘паршивый’ —… поморщилась она некрасивому слову.
— Это, позвольте вамъ замтить,— говорилъ между тмъ ей Мюллеръ, спокойно отламывая кусочки сухарика,— такъ называемый естественный подборъ и только… Большинство двушекъ служащихъ, продавщицами или буфетчицами, представляютъ изъ себя особъ для такъ называемаго легкаго чтенія…
— Фи, какія у васъ выраженія!.. легкаго чтенія!..— привычной гримаской поморщилась опять Лена,— если это даже такъ, какъ вы говорите,— хотя я не думаю, чтобъ это было такъ,— то кто же виноватъ въ этомъ? Исключительно мужчины…
Со времени своего прізда она часто спорила и выходило всегда какъ-то такъ, что она первой начинала споръ. То, что она говорила, было продумано, перечувствовано, вынесено изъ всей ея жизни, и когда на это ей отвчали избитыми старыми словами, чтобы только отвтить и въ сущности ничуть не старались понять ее, стать на ея точку зрнія, ей казалось, что вся жизнь внезапно суживается, длается какимъ-то узкимъ темнымъ корридоромъ, въ который ее насильно толкаютъ — и она волновалась, сердилась и не находила словъ.
— Простите меня, Мюллеръ, но это пошлость… Это фразы и ничего больше… Въ то время, когда женщина стала за свои права…
— Стала за свои права — это не по-русски…— вставилъ Володя, отставляя стаканъ и подымаясь.
— Ахъ, оставь пожалуйста: ‘не по-русски!’—раздражительно бросила ему Лена,— ты бы лучше въ восьмомъ класс не оставался…
— Это въ огород бузина а въ Кіев дядька,— съ полнымъ спокойствіемъ характеризовалъ Володя, поправляя свой широкій кожаный поясъ.— Милорды,— не пошли въ садъ?
Шведэ и Столбухинъ поднялись и пошли за нимъ. Немного погодя встали и Лиза съ Заводчиковымъ. Они пошли не въ садъ, а въ комнаты, и на балкон стало свободне.
Сидвшій до сихъ поръ молча Крынинъ двинулся и попросилъ себ еще чаю.
— Я высказалъ не свое мнніе,— говорилъ Мюллеръ,— это мнніе Наполеона… Смю надяться, вы не считаете его такимъ дуракомъ…
— Ахъ, Наполеонъ, Наполеонъ…— отмахнулась Лена,— всегда этотъ Наполеонъ, теперь еще Отто Вейнингеръ… Наполеонъ былъ солдатъ, а Вейнингеръ былъ талантливый, но развратный и больной мальчишка… Это не доказательства… Вы говорите — естественный подборъ, но вспомните Ницше — къ мудрецу привели юношу и сказали, что его испортили женщины…
— Да, да, знаю, помню,— такъ же, какъ она, отмахнулся Мюллеръ,— старая исторія… Знаете, Суворову говорили о томъ, что все ему дается, благодаря счастью, а онъ отвтилъ, что счастье да счастье,— надо же немного и умнья. Такъ и здсь — все мужчины, мужчины, но надо же сказать, что и вс эти Женички, не только исполняя соціальное зло бгутъ въ буфеты или куда тамъ еще, а и своей охоты немало… Вы говорите: ‘равноправіе, дайте равноправіе’… и все такое,— загорячился и онъ, приписывая Лен то, чего она вовсе не говорила,— а вы поднимите вотъ этого милаго юношу?— указалъ онъ на молчаливо сидвшаго Крынина,— я подниму и, если нужно, донесу его до его музея… Вотъ то-то и есть!..— уже сердясь закончилъ онъ, рзко отодвигая недопитый стаканъ.
— Послушайте, это не аргументъ…— возмутилась Лена.— Платонъ Васильевичъ, скажите ему, что такъ нельзя…— обратилась она къ доктору.
Крынинъ посмотрлъ на нее равнодушнымъ, тусклымъ взглядомъ заплывшихъ глазокъ и тихо посоплъ:
— Какое тамъ равноправіе?— лниво усмхнулся онъ.— У насъ вонъ лиги борьбы со смертной казнью организовываются, люди не могутъ никакъ понять, что убивать на законномъ основаніи развратъ и нелпость, а вы равноправіе…
— Ну, это вы уже, сударь мой, изъ другой оперы…— обратился къ нему Мюллеръ,— это, какъ говоритъ мой Гришка,— не въ ту дуете…
Крынинъ повелъ на него глазами и сталъ разминать папиросу.
— Вы не обижайтесь, я не про васъ, хоть вы и будете современемъ прокуроромъ,— отозвался онъ,— я такъ…
— Какое можетъ быть тамъ равноправіе, когда женщина девять мсяцевъ физически не можетъ быть равноправна мужчин…— спорилъ Мюллеръ и его звучный, красивый голосъ, немного напоминающій интонаціями голосъ опернаго пвца, разносился по всему дому — какое равноправіе…
Вечеръ уже совсмъ опустился, и широкое багровое зарево горло въ томъ краю неба, куда ушло солнце. Стало прохладне, и земля насупилась и примолкла передъ ночью. Недолгіе предосенніе сумерки шли неслышнымъ шагомъ по дорожкамъ сада, робко, какъ несмлый деревенскій нищій, пробирались въ комнаты, и срая паутина ихъ стлалась везд мягкой и нжной дымкой.
Въ конц сада, должно быть, у теннисной площадки, громко и четко раздавались голоса Володи и его товарищей. Еще дальше, на рк, протяжно свистлъ пароходъ, и эхо долгимъ отзвукомъ перебрасывало этотъ гулкій свистъ въ высокихъ берегахъ.
На балкон все спорили, и ддушка поочередно поворачивалъ къ каждому говорившему свой козырекъ и кивалъ одобрительно:
— Врно, врно, совершенно врно, не могу не согласиться съ этимъ…
Пришла Нюша, убрала самоваръ и стала собирать посуду. Бабушка говорила ей что-то, на что она, поджавъ губы и слегка поводя плечомъ, оправдывалась:
— Я не знаю, это Акулина, должно быть, я не брала…
Споръ на балкон кончился потому, что пришли художники — не такъ уже молодой, усатый и начавшій слегка лысть Тынча, жившій въ дачномъ поселк, какъ онъ говорилъ для этюдовъ, и студентъ филологъ — поэтъ, художникъ и декадентъ Ярошко. Онъ былъ очень молодъ — или казался такимъ молодымъ, слабый и хрупкій, какъ двушка, смотрвшій на все своими большими, черными глазами грустно и вопросительно. Когда онъ ходилъ, то колебался на ходу, какъ тростинка, разсянно оглядывался вокругъ и слегка притрогивался къ предметамъ, мимо которыхъ шелъ — листьямъ кустовъ, мебели въ комнат, какъ-будто эти прикосновенія убждали его въ чемъ-то, какъ слпого, оба они часто бывали вмст — вмст писали свои этюды и постоянно, гд бы они ни были, время отъ времени, замтивъ какое-нибудь эффектное освщеніе, красивое пятно или интересный мотивъ, переглядывались между собою понимающими взглядами и кратко опредляли впечатлніе названіемъ тхъ красокъ, которыми можно было бы написать то, что они видли.
Гд-нибудь на прогулк или на пикник, глядя на заходящее солнце, Ярошко щурилъ свои красивые, печальные глаза, склонялъ голову на бокъ и бросалъ кратко Тынч, слегка кивая головой на закатъ:
— Краплакъ…
Тынча такъ же склонялъ голову къ одному плечу, щурился, и, выставивъ впередъ руку съ завернутымъ кверху суставомъ большого пальца, словно трогая этимъ похожимъ на широкую лопаточку пальцемъ воображаемый мазокъ на воображаемомъ полотн, соглашался:
— Здорово пущено… А сверху ультрамаринъ…
Володя, имвшій дурную гимназическую привычку давать всмъ прозвища, звалъ ихъ краплаками.
Можно было подумать, что весь міръ интересуетъ этихъ двухъ людей только съ точки зрнія тхъ красокъ, которыми можно было бы все это написать.
Ярошко дружилъ съ Тынчей, и Лена удивлялась, что могло соединить этого нжнаго, женственнаго, холенаго, какъ искусственный цвтокъ, мальчика съ грубоватымъ и грязноватымъ художникомъ, сильно напоминавшимъ особый типъ городского бродяги. Они подолгу бывали вмст — писали свои этюды, причемъ этюды Ярошко такъ же мало походили на полотна Тынчи, какъ онъ самъ мало походилъ на того, но, несмотря на это, они словно заране уговорившись видть все окружающее такимъ, какимъ оно каждому представляется, только время отъ времени обмнивались краткими замчаніями:
— Поль-веронезъ…— бросалъ Ярошко, заглядываясь на противоположный берегъ рки, гд на лугу уже порядочно поднялась поздняя отава.
— Съ блилами,— коротко поправлялъ Тынча,— въ тон Ендогурова-серебристо-жемчужномъ и мутноватомъ…
— Надо писать чистыми тонами, никогда не мшать красокъ, это страшно грубо и тяжело,— замчалъ Ярошко.
— Ерунда!— впрочемъ, какъ вамъ угодно…— тотчасъ же соглашался Тынча — чистыми тонами нельзя достичь того богатства колорита, какой, напримръ, у Сегантины…
— А Гогенъ?
— Нтъ, ужъ позвольте, тогда возьмите Тархова…
Они не спорили, а только подсовывали другъ другу то или другое имя, и этого было достаточно, чтобы понять другъ друга. Лен казалось порой, что они даже не говорятъ совсмъ, а, какъ муравьи, подойдутъ другъ къ другу, пошевелятъ какими-то щупальцами другъ другу по носу и расходятся, понявъ одинъ другого.
— Скучно, скучно…— шептала она, переходя изъ комнаты въ комнату, не умя опредлить того, что копилось въ душ,— скучно, скучно…
И усвшись на террас въ широкое соломенное кресло, принималась ждать Крынина.

IV.

За чаемъ сидли такъ долго, что всмъ показалось, будто они не успли оглянуться, какъ Нюша стала накрывать къ ужину. Чтобы не стснять прислугу и бабушку, распоряжавшуюся ужиномъ, вс встали изъ-за стола и спустились въ садъ.
— Ма-а-аякъ лю-у-убви-и-и, ма-а-аякъ свя-а-ащенны-ыый…— заплъ Мюллеръ и такъ полнозвучно, что Володя съ товарищами сразу замолчали за деревьями,— къ те-э-эб мо-о-ой че-о-олнъ напра-авилъ я-ааа…
— едоръ Кирилловичъ, гд вы?— окрикнулъ Заводчиковъ — въ темнот невидно было, когда онъ вышелъ.
— Ага…— отозвался докторъ.
— Пусть Мюллеръ споетъ, ну что это!..— раздался капризный голосъ Лизы съ той стороны, куда ушли товарищи Володи,— вчно только начнетъ и броситъ…
— Не могу, ибо много коньяку пилъ сегодня — отвчалъ Мюллеръ, закуривая, — у меня не голосъ, а благой матъ теперь!
Лена прошла по дорожк къ площадк, гд играли въ теннисъ. Володи тамъ не было, а на лавочк около стки сидла Лиза и по обимъ сторонамъ ея Шведэ и свтившійся блой рубашкой Столбухинъ. Оба они держали руки Лизы и поочередно цловали ихъ, а Лиза смялась слегка задыхающимся, негромкимъ смхомъ и откидывала назадъ отягощенную огромной прической голову.
— Что вы тутъ длаете?— спросила Лена, присматриваясь къ темнот,— ужинать уже накрываютъ…
— Отдаемъ должное таланту…— отвтилъ Столбухинъ и, выпустивъ руку Лизы, поднялся.
— Я думала, ты въ комнатахъ,— не обращая на него вниманія, сказала Лена сестр,— съ Борисомъ Илліодоровичемъ…
— Мы сидли тамъ, потомъ вышли,— переставъ смяться, произнесла Лиза и тоже встала,— пойдемте на балконъ…
На ужинъ подали яичницу на огромной черной сковород, какъ любилъ ддушка, кислое молоко и оставшіяся отъ обда котлеты. Молодежь ла много и съ удовольствіемъ, а Мюллеръ и докторъ пили красное вино и спорили, какое вино лучше — кавказское или крымское.
— Но не въ томъ дло,— гудлъ Крынинъ, лниво играя узенькимъ стаканчикомъ, отъ котораго на скатерти бгалъ рубиновый зайчикъ,— я не знаю, какое лучше. Мн больше нравится Кавказское вино, оно суше и рзче…
— Это какъ одинъ мой знакомый дьяконъ: закусываетъ только посл третьей, а когда его спрашиваютъ, почему онъ такъ длаетъ,— онъ неизмнно отвчаетъ: лишй забираетъ…— усмхнулся Мюллеръ.
— Господа, господа, послушайте, что же это такое? послушайте!— тщетно взывала Лиза, выговаривая ‘послушайте’ такъ, что у нея выходило ‘посюшьте’,— что же это такое — какъ же съ пьесой? Вдь ршили же играть, какъ же такъ — опять ничего не выбрали?
— Ну что ты мн толкуешь — бицепсъ, бицепсъ!— горячился Володя,— онъ, Гвоздевичъ, вообще сильный человкъ, у него мускулатура развита такъ, что ой-ой-ой…
— Бицепсъ, пожалуй,— снисходительно соглашался Шведэ,— но грифа у него совсмъ нтъ… Нтъ самаго настоящаго — схватки…
— Ахъ, да оставьте вы наши бицепсы! Какъ же съ пьесой-то быть?— пробовала остановить ихъ Лиза,— вдь надо же играть — вдь въ пользу же…
— Что ты, Лизанька? Польза, говоришь?— поворачивалъ къ ней свой зеленый козырекъ ддушка, — какая польза?
— Да мы играть ршили въ пользу… домъ у крестьянина тутъ сгорлъ — или что тамъ? Ну вотъ имъ что бы…
— Такъ, такъ, это хорошо…— кивалъ ддушка,— это очень хорошо!..
Лена разсянно слушала всхъ и смотрла на Крынина. Рядомъ съ ней за столомъ сидлъ Заводчиковъ и негромко, какъ-то особенно скромно, какъ говорилъ онъ всегда, склонивъ голову и вертя сцпленными пальцами рукъ, серьезно и убдительно, толковалъ:
— Видите ли, Елена Петровна, я еще не знаю собственно, куда пойду: мн хотлось бы научной дятельности, и меня оставили при университет, но, съ другой стороны, меня влечетъ и педагогика… Наше дло педагогіи стоитъ на низкомъ уровн, но наукой заняться тоже хотлось бы… Быть можетъ, я поступлю куда-нибудь даже на заводъ или фабрику лаборантомъ — тамъ, при наличности хорошей лабораторіи, можно заняться и химіей, какъ слдуетъ… Хотя, въ сущности, я по спеціальности ботаникъ…
Лена плохо понимала его и уже забыла, о чемъ спросила его. Только сдлавъ усиліе, она вспомнила, что спросила о томъ, куда теперь она думаетъ поступить, она почти не слышала, что онъ говоритъ, и только время отъ времени произносила для вжливости:
— Да? Вы думаете? Что-жъ, это хорошо…
Передъ ней сидлъ Крынинъ, уже замолчавшій и съ обычной своей манерой равнодушно прислушивавшійся къ тому, о чемъ говорилось за столомъ, прихлебывалъ изъ узенькаго стаканчика красное, какъ кровь, вино. Когда стаканчикъ пустлъ, онъ лниво тянулся за бутылкой, наливалъ себ самъ и опять прихлебывалъ медленно, спокойно и равнодушно.
— ‘Какъ онъ… перемнился!..— второй разъ за сегодняшній день подумала Лена, — пожалуй, постарлъ даже… И опустился, облнился — кто бы могъ подумать?..’
Посл ужина вс, кром стариковъ, пошли провожать доктора. Было сухо и темно, и со стороны полей доносился теплый и что-то напоминающій запахъ сжатой уже ржи. Далеко на горизонт, тамъ, гд былъ казенный лсъ, время отъ времени слабо и быстро вспыхивали зарницы, и отъ этого черный мракъ ночи казался таинственнымъ и жуткимъ.
Колонія была въ четырехъ верстахъ отъ дачи, но провожали обыкновенно до полотна желзной дороги, гд у перезда, подъ большими старыми березами, на старой изрзанной многими поколніями дачниковъ скамейк, сидли нкоторое время. Если дло было днемъ или подъ вечеръ, то пили молоко, которое приносила жена будочника — добродушная, опрятная баба Елена, знакомая всмъ дачникамъ.
До будки шли вс вразбродъ, растянувшись по дорог и перекликаясь другъ съ другомъ незнакомыми, странно звучавшими голосами. Ночь была такъ темна, что, казалось, мракъ тушитъ человческій голосъ, какъ туманъ,— и отъ этого тоже было жутко и весело, какъ дтямъ, случайно зашедшимъ въ незнакомую комнату ночью.
По тяжелому короткому посапыванію рядомъ съ собой Лена догадалась, что рядомъ съ ней идетъ Крынинъ. Онъ шелъ молча, увренно и спокойно ступая по невидимой дорожк, и похоже было — о чемъ-то думалъ, длинномъ и невеселомъ, о чемъ онъ думалъ всегда.
Впереди смялись и кричали, и голосъ Лизы доносился незнакомымъ, какъ вс голоса этой ночью,— манящимъ и общающимъ.
— Это не ночь, а голландская сажа,— бубнилъ сзади Тынча, спотыкаясь о какіе-то холмики, которыхъ какъ-будто днемъ на дорог не было,— чортъ знаетъ что такое!..
— Вамъ не страшно идти дальше одному?— спросила Лена, чувствуя, что въ темнот Крынинъ раза два слегка толкнулъ ее плечомъ.
— Нтъ, чего же…
— Вы часто бывали у нашихъ въ мое отсутствіе?— спросила она и, не дожидаясь отвта, продолжала:— какъ все измнилось за это время… Я просто узнать не могу… Или я измнилась — и никакъ не могу войти въ прежнюю обстановку съ тмъ чувствомъ, съ какимъ вышла изъ нея…,
Ей хотлось сказать что-то значительное и большое, что она чувствовала, но фраза вышла длинной и запутанной, и отъ этого стало неловко.
— Не въ томъ дло…— отозвался Крынинъ,— выросли мы…
— Ну, положимъ, что мы и тогда не были такими дтьми… Просто — время измнилось, мн кажется…
— Помните,— продолжала она,-какъ мы съ вами волновались, горячились, бгали на заводъ… Какое время было!..
Крынинъ помолчалъ нсколько минутъ и посоплъ.
— Чепуха была… Иллюзія, обманъ…— проговорилъ онъ.
— Почему же обманъ? То, что мы тогда переживали…
— Чепуха… Не въ томъ дло… Что же вышло изъ нашихъ переживаній? То, что вы должны были сидть за границей Богъ знаетъ зачмъ, я пробылъ годъ въ Архангельской губерніи, когда я такъ же врю во все это, какъ въ рай Господа Бога, кто сосланъ, кто исчезъ… А толку никакого!..
— Послушайте, какъ же можно такъ говорить, что никакого толку?— возмутилась Лена, — вы же понимаете, что извстныя начала вошли въ сознаніе массъ…
— Да, начала злобы и недоврія къ намъ, интеллигенціи… Вы посмотрите, что теперь въ деревняхъ длается, на заводахъ, фабрикахъ… Да и сама интеллигенція-то — смотрите, что она длаетъ? Доктора строятъ дома, адвокаты защищаютъ интендантовъ, педагоги, которые принимали дятельное участіе въ родительскихъ комитетахъ, даютъ подписки о непринадлежности къ партіямъ… А рабочіе, т, что слушали, какъ мы говорили всякія глупости, въ лучшемъ случа становятся экспропріаторами, черными воронами, а то и просто хулиганами… Я уже не говорю о деревн — вотъ смотрите, я иду знакомой дорогой, всего четыре версты, а видите — всегда ношу съ собою…
Онъ протянулъ что-то, и Лена почувствовала подъ рукою холодъ металла.
— И нельзя безъ него… Такое дло!.. А я не трусъ, вы знаете… Не въ томъ дло, — закончилъ онъ и вздохнулъ, словно уставъ отъ того, что такъ долго говорилъ.
— Но послушайте, нельзя же такъ…— растерянно произнесла она,— вдь это Богъ знаетъ что такое… И такъ не похоже на васъ…
— Похоже, непохоже!— вяло повторилъ Крынинъ, — вы вотъ сами говорите, что все измнилось… и, конечно, измнилось,— только не такъ, какъ вы думаете… Просто вс откровенне стали, сбросили съ себя всякія тоги и мантіи, въ которыя драпировались… Стали откровенно трусить, откровенно въ свою нору лзть, откровенно воровать, насильничать, развратничать, водку пить… Все то было наносное, не настоящее, затрагивавшее только поверхность души, а сущность теперь вотъ вылзаетъ…
— Послушайте, Платонъ Васильевичъ, нельзя же такъ…— пыталась протестовать Лена,— вдь это…
— Почему же нельзя? Чтожъ — лучше, какъ тогда, глаза закрывать да иллюзіями жить? Нтъ, ужъ я кончилъ это…
— Но скажите — какъ же вы живете?..— спросила она его,— мы съ вами послднее время все-таки довольно часто видимся и не разу намъ не удалось поговорить, какъ слдуетъ.
Онъ опять помолчалъ и молчалъ такъ долго, что Лена подумала, что онъ и не разслышалъ ее.
— Какъ живу?— отозвался наконецъ онъ, — такъ вотъ и живу… Смотрю на свой музей отработаннаго пара человческой культуры каждый день два раза, слушаю какъ Борисъ Заводчиковъ толкуетъ мн о преимуществахъ химіи, къ вамъ вотъ хожу…
— Отчего вы не женитесь?— чуть было не спросила Лена, но во время спохватилась и промолчала.
Впереди чему-то смялись, и голосъ Лизы выдавался изъ всхъ.
— Мюллеръ, противный! какъ вы смете!— кричала она,— я Борису пожалуюсь!
— Борисъ? Что Борисъ?— спрашивалъ откуда-то слва Заводчиковъ,— въ чемъ дло?..
— Ни въ чемъ, будущій законный мужъ, можете успокоиться!— отвчалъ ему Мюллеръ.
У перезда сидли недолго. Зарницы по-прежнему мерцали неожиданными блыми вспышками, и тогда видна была зубчатая полоса казеннаго лса, темныя, нависшія тучи въ томъ краю неба и низко опустившіяся прозрачныя втви березъ надъ головами.
— Ну-съ, я двинулся дальше, — проговорилъ Крынинъ, поднимаясь,— всего хорошаго!..
Онъ сталъ прощаться, пожимая всмъ руки своей теплой мягкой ладонью, молча и неторопливо, какъ длалъ все.
Прощаясь съ Леной, онъ на мгновеніе задержался и слегка помялъ ея руку.
— Гмм…— помычалъ онъ передъ тмъ, какъ что-то сказать,— такъ-то, Елена Петровна… Какъ-нибудь поговоримъ вотъ, увидимся…
Онъ еще помялъ ея руку, и можно было подумать, что онъ хочетъ сказать серьезное и большое — и не ршается.
— Пожалуй, вы правы — тогда было много хорошаго,— проговорилъ онъ наконецъ.— Видлись мы, горячились… Я ухаживалъ даже за вами, какъ же! Влюбленнымъ былъ… Да, да…
Онъ еще разъ попрощался и пошелъ черезъ рельсы.
Вдали глухо и тревожно свистнулъ паровозъ и, какъ бы въ отвтъ ему, надъ рельсами, на вершин одиноко стоявшаго столба, что-то скрипнуло, заскрежетало желзомъ и красный огонекъ, мерцавшій на вершин столба, смнился зеленымъ.
— Домой пора, господа, уже одиннадцать…— кутаясь въ платокъ, проговорила Лена,— спать надо…
— Ну вотъ, а поздъ? Неужели не будемъ ждать позда?— плачущимъ голосомъ отозвалась Лиза, — вдь скоро уже пойдетъ.
Неизвстно почему, она любила бывать на станціи, провожать и встрчать проходившіе позда и часто ходила къ полотну желзной дороги смотрть на быстро мелькающіе пыльные вагоны, до которыхъ ей въ сущности не было никакого дла.
Домой шли, такъ же растянувшись по дорог и перекликаясь. Заводчиковъ провожалъ, какъ всегда, Лизу, а съ нимъ пошли и остальные, кром Шведэ и Столбухина, живщихъ по ту сторону желзнодорожнаго полотна.
— Крынинъ…— думала Лена, прислушиваясь къ далекому еще, но наростающему грохоту проходящаго позда,— какъ странно!.. Влюбленнымъ былъ…
Она помнила, какъ они работали вмст, и онъ помогалъ ей, она, разумется, догадывалась о его чувств, но смотрла на него какъ на мальчишество. Крынинъ былъ тогда только что начинающимъ докторомъ, а она всецло предана длу, и это ухаживанье, какъ она называла отношенія Крынина, оскорбляло ее. Ей казались вульгарными слова, которыя говорилъ онъ, обыденнымъ онъ самъ, и начинавшаяся тогда полнота заставляла брезгливо смотрть на него. А главное — вся жизнь была тогда впереди, и тайный, трепещущій вопросъ, свтившійся въ ея глазахъ, глазахъ молодой гордой двушки, искалъ необычайнаго, яркаго, выдающагося…
— Какой-то докторишка, фи…— думала она про него и привычной гримаской морщила строгое, тонкое лицо, — съ какой стати?
Она была строга къ себ, чиста и горда, и ея молодость, чистота, ея строгая жизнь, похожая на жизнь монашки, казалась ей залогомъ большой и серьезной побды.
Она презирала ухаживанья, держала себя такъ, что къ ней относились сдержанно и тоже строго, и, благодаря этому, она казалась себ выше другихъ двушекъ, позволявшихъ себ увлекаться, страдать изъ-за какихъ-то мальчишекъ…
— Двадцать девять, двадцать девять…— разсянно шептала она, кутаясь въ мягкій, ласково охватывавшій плечи платокъ,— двадцать девять…
— Лена, гд ты?— донесся издали голосъ Лизы, — то ты домой хочешь, не можешь подождать позда даже, то тебя не дождешься…
— Я иду…— отозвалась она.
У калитки сада вс разошлись.

V.

Старики уже спали, и въ комнатахъ было темно. Володя тотчасъ же прошелъ къ себ, буркнувъ что-то на прощанье, Лиза запирала балконную дверь.
— Чего ты тамъ возишься?— окликнула ее Лена.
— Дверь запираю… Страсть боюсь воровъ…
— Какія глупости!..
— Да, глупости… мн такъ и представляется, что вотъ войдетъ огромный мужичище и съ такимъ большимъ ножомъ…
— Дтство!..
— Да, дтство!..
Комнаты обоихъ сестеръ были рядомъ, и по вечерамъ, передъ тмъ какъ ложиться спать, Лиза приходила завиваться къ сестр. Она любила поболтать передъ сномъ, перебирала впечатлнія дня и вспоминала фразы, сказанныя ей кмъ-нибудь изъ молодежи,— и все это она говорила какимъ-то особеннымъ, вульгарнымъ языкомъ, какого никогда прежде не слыхала Лена. Эта болтовня сестры раздражала ее, какъ сплетня, хотя въ сущности сплетенъ и не было, и было досадно оттого, что Лиз было почти безразлично, съ кмъ говорить. Если не было Лены, она говорила съ горничной Нюшей, повряя ей свои тайны, разсказывая, какъ и кто за ней ухаживалъ, Лена гнала ее спать, а она болтала, огрызалась на сестру и презрительно фыркала:
— Подожди, дай причешусь…
Теперь она вошла съ распущенными волосами и уже въ ночной кофт съ кружевами и открытымъ воротомъ, въ вырз котораго рзко намчались костлявыя ключицы.
— Знаешь,— заговорила она, становясь у зеркала и глядя въ него прищуренными глазами,— мн непремнно надо сдлать повязку изъ дымчатаго газа и носить ее такъ, чтобы она была надъ самыми бровями… Въ этомъ есть что-то египетское…
— Ну, при чемъ тутъ египетское?— усмхнулась Лена,— у тебя такое русское лицо, мягкій большой носъ…
— Оставь, пожалуйста, я отлично знаю… Меня даже рисовали,— именно египетское…
Сидя передъ туалетнымъ зеркаломъ и закручивая пряди жидковатыхъ, короткихъ волосъ на замшевую колбаску, измнившаяся оттого, что не было локоновъ, казавшаяся грубоватой и какъ-то по-особенному простой, она говорила медленнымъ, задумчивымъ голосомъ:
— Вотъ, понимаешь, онъ подходитъ ко мн и говоритъ… А потомъ я засмялась и пою ему: ‘нтъ, это не пройдетъ, нтъ, это не пройдетъ’… Вотъ его перекарежило!..
— Ну зачмъ это…— возмущалась Лена,— ты держишь себя какъ кокотка дурного тона…
— Кокотка!.. Много ты понимаешь… Я тогда была въ своемъ сиреневомъ плать, локоны вотъ такъ…
Она прикладывала пукъ искусственныхъ волосъ къ затылку и въ папильоткахъ, придававшихъ лицу какое-то голый, облизанный видъ, про который Володя говорилъ: ‘какъ у комолой коровы’, казалась особенно вульгарной.
— Фи, локоны, кто теперь ихъ носитъ?— говорила Лена,— только торговки итальянскія, больше нигд я не видла заграницей…
— Ну, это за-границей… У насъ носятъ и очень даже красиво…— спокойно возражала Лиза.— Онъ за мной ухаживалъ…— продолжала она свой разсказъ, такъ что Лена не вполн ясно понимала, кто онъ.
— Ты стала говорить, какъ наша Нюша, — ухаживать, ‘поклонники’, — Богъ знаетъ что такое… Ты невста, у тебя женихъ, который, кажется, любитъ тебя — что это за тонъ провинціальной актрисы? Вс эти ухаживанья — одна пошлость и гадость… Ты думаешь, они влюблены въ тебя? Ничего подобнаго…
— Чего ты злишься?— смотрла на нее Лиза,— завидвг0 теб, что ли?
— Какая глупость — завидно!— пожимала плечами Лена,— потомъ, эти улыбки твои…
— Конечно завидно. Сама хорошо улыбаешься — вс десны видны, какъ черепъ!.. Ты проворонила свою жизнь, до тридцати лтъ, вонъ ужъ гусиныя лапки у глазъ, кожа пожелтла, вотъ ты и злишься!
— Какія гадости ты говоришь!..
— Ничуть не гадости… сама не умла пользоваться, вотъ и злишься… Да и то сказать — хотла да не вышло: думаешь я не знаю про жида твоего, съ которымъ ты по заграниц таскалась? Очень хорошо знаю — тоже провела, думаешь? Ты училась въ Нанси, а чего же ты шлялась то въ Лозанну, то въ Льежъ, то въ Марсель? Что жъ твои курсы тамъ были?.. Оставь, пожалуйста,— такая же какъ и вс…
— Лиза, какъ теб не стыдно!?— вскрикивала Лена,— какъ можно?..
— А что-жъ можно? Знаю я тоже… Теперь онъ бросилъ тебя, осталась непричемъ, вотъ и злишься… До тридцати лтъ дожила, замужъ не вышла, вотъ и завидуешь…
— Уйди вонъ, скверная двчонка… Сейчасъ же или къ себ!..
— Да нечего кричать — не очень испугалась!.. Тоже — ‘горничная’!.. На себя бы посмотрла…
Она начинала браниться — вульгарно и грубо — и уходила, когда сестра, сжавъ отъ ужаса руки, ложилась лицомъ къ стн. Потомъ черезъ пять минутъ, какъ ни чемъ не бывало, входила опять и спрашивала совершенно спокойнымъ голосомъ:
— Дай мн твой воротничекъ кружевной, что ты привезла изъ-за границы, онъ пойдетъ ко мн — я завтра на станцію пойду…
— Уйди, уйди!..— могла только выговорить Лена, а она пожимала плечами, не понимая, чего та возмущается, брала булавку и уходила. И утромъ опять смялась искусственнымъ, задыхающимся смхомъ, говорила съ сестрой, какъ будто вчера ничего не произошло, пла первыя строки романсовъ и вечеромъ опять завивалась у Лены въ комнат и разсказывала о томъ, кто и что ей сказалъ, и какъ она отвтила.

VI.

По утрамъ, когда молодежь разбредалась, кто куда — послднее время вс ходили на репетиціи и пропадали тамъ, опаздывая къ завтраку, а иногда и къ обду,— старики по обыкновенію сидли у сеоя, и ддушка читалъ вслухъ, надвинувъ низко свой зеленый козырекъ, изъ-подъ котораго видны были только его синеватыя старческія губы, непрестанно двигавшіяся, а бабушка вязала безконечное одяло.
Это была знакомая съ дтства картина, будившая прежде даже по воспоминаніямъ тихое умиленіе и нжность. Старикъ выписывалъ много журналовъ, читалъ главнымъ образомъ второй отдлъ и, читая, длалъ таинственныя отмтки на поляхъ книжки. Похоже было, что онъ собираетъ матеріалы для какой-то огромной работы, но Лена знала, что никакой работы ддушка не предпринимаетъ и про эти отмтки забываетъ тотчасъ же, какъ прочтетъ всю статью.
Она любила милыхъ, тихихъ старичковъ, посвятившихъ всю свою жизнь дтямъ, въ сущности даже не своимъ, цнила ихъ деликатную доброту, немного наивныя и смшныя вспышки вдохновенія этой доброты, какъ называлъ это Володя, когда ддушка, вычитавъ въ газет о бдственномъ положеніи какой-нибудь вдовы или неизлчимо заболвшаго чиновника, таинственно отправлялся изъ дому рано утромъ, проходя, вроятно, по завту Христову — чтобъ правая рука не знала, что творитъ лвая,— не черезъ парадную дверь, а черезъ кухню, и черезъ часъ возвращался особенно кроткимъ, мягкимъ и всепрощающимъ…
Это было немного смшно, какъ помощь какой-нибудь баб, принесшей грибы, или мужику, привезшему дрова, какъ разговоры съ ними — когда баринъ разспрашивалъ про домъ, семью, урожай, пытаясь говорить понятнымъ для крестьянъ языкомъ, называя хлбъ ‘хлбушкомъ’, а землю ‘землицей’, на что плутоватые, вышколенные близостью города мужики поддакивали, кланялись и вели дипломатическіе разговоры, въ которыхъ, кром ‘оно конешно’, ‘что и говорить’, ‘извстно — мы народъ темный’, ничего нельзя было понять.
Это было наивно, но въ этомъ крылась тихая, пусть неумлая, доброта, заставлявшая иногда Лену внезапно подойти къ ддушк и крпко съ смутнымъ оттнкомъ какого-то материнскаго чувства обнять его, сворачивая на сторону зеленый козырекъ.
Теперь было то же самое — и такъ же гд-то на кухн пила чай принесшая бруснику баба, такъ же ддушка выходилъ бесдовать съ мужикомъ — старенькимъ, бдненькимъ и хитренькимъ, доставлявшимъ время отъ времени къ столу дичь, которую онъ душилъ петлями въ самое незаконное время въ казенномъ лсу. Но теперь Лена думала объ этомъ безъ умиленія и было ей почему-то стыдно, когда ддушка съ серьезнымъ видомъ длалъ свои отмтки или говорилъ съ крестьянами. Такъ же стыдно, какъ если бы большой взрослый мужчина съ бородой, вдругъ слъ на палочку верхомъ и сказалъ бы: ‘а я на палочк покатаюсь’… Пожалуй, катайся, только смотрть на это стыдно и неловко, какъ на проявленіе болзненнаго припадка старчества, или чего-нибудь въ этомъ род.
Остановившись гд-нибудь на террас или у окна гостинной, откуда открывался широкій, чмъ-то трогающій видъ на рку, на Жезловскую рощу и уходящее за нею полотно желзной дороги съ игрушечными опрятными будками, она думала:
— Доброта только тогда иметъ значеніе и будетъ настоящей добротой, когда она справедлива… Иначе это игрушки…
Въ дом было тихо, сонное молчаніе стояло въ пустыхъ комнатахъ и, не отдавая себ отчета, Лена начинала ждать.
Она выходила въ садъ, задумчиво склонивъ голову, шла по дорожкамъ, съ смутнымъ вниманіемъ слушая шорохъ своего платья, потомъ возвращалась въ комнаты и, взявъ книжку, сидла, не читая, гд-нибудь въ уголку.
И чмъ дальше шелъ день, тмъ ожиданіе становилось безпокойне,— и, вдругъ поймавъ себя на томъ, чего она ждетъ, она привычнымъ движеніемъ пожимала плечами, презирая себя за это, и шептала чуть слышно:
— Очень нужно!.. Опустившійся, облнившійся докторъ, какой-то живой трупъ!
Крынинъ приходилъ обычно къ вечернему чаю, отирая платкомъ лобъ, онъ подымался на ступеньки и, молча пожавъ руку, садился въ кресло. Нкоторое время онъ курилъ свою толстую папиросу, потомъ лниво поднималъ глаза и спрашивалъ:
— Ну-съ, какъ дла?
Лена говорила, а онъ внимательно слушалъ, какъ слушалъ все — разсказы ддушки о великолпной стать, прочитанной въ послдней книжк журнала, споръ Володи со Шведэ о пріемахъ французской борьбы, полемику двухъ научныхъ свтилъ по вопросу о значеніи молочно-кислыхъ бактерій въ жизни организма, въ передач Бориса Заводчикова.
Нкоторое время онъ думалъ, медленно отряхивая пепелъ, склонялъ голову къ одному плечу и отвчалъ серьезно и неторопливо.
— Не въ томъ дло, — говорилъ онъ, пристально глядя на свою папиросу,— я говорю о томъ, что энергія не пропадаетъ, а переходитъ, это физическій законъ. Зло, искореняемое зломъ же, падаетъ на искореняющаго, насиліе не оправдывается никакимъ чувствомъ мести, даже очень широкимъ, не личнымъ, а общественнымъ…
— Послушайте, Платонъ Васильевичъ, прежде вы думали иначе…— возражала Лена.
— Прежде мы вообще мало думали, мы дйствовали по чувству, а не думали, и оттого все движеніе почти было безрезультатно, что чувство и мысль жили разными календарями. Это вчная исторія,— мы или запаздываемъ думать, и тогда выходитъ пылкая безсмыслица, или долго обдумываемъ, прикидываемъ такъ и эдакъ, и когда приходитъ время дйствовать, мы уже остыли, намъ надоло и у насъ уже нтъ пороху…
— Но вдь сама цль, требующая дйствія, самый результатъ такъ ясенъ и желателенъ для всхъ, что тутъ нельзя прикидывать такъ и эдакъ…
— Нельзя ставить средство выше цли, не надо презрительно относиться къ человку, желающему спокойно заняться своимъ дломъ, которое онъ любитъ…
— Но, вдь, это реакція духа, это оправданіе эгоизма,— возмущалась двушка,— это конецъ всему общественному…
— Эгоизмъ, реакція духа,— тянулъ Крынинъ,— не въ томъ дло… Здоровый эгоизмъ въ тысячу разъ почтенне слюняваго альтруизма… Каждый долженъ итти по склонности, темпераменту, таланту… Революціонеромъ надо такъ же родиться, какъ пвцомъ или художникомъ. И если я, напримръ, пойду пть на сцену, изъ этого ничего хорошаго не можетъ выйти…
— Не въ томъ дло, — продолжалъ онъ, заражаясь ея оживленіемъ и измняя своей обычной апатіи. Жизнь непрестанно движется впередъ, идетъ все дальше и дальше, каждый моментъ рождаетъ новое, имющее огромное значеніе для всей будущей жизни человческой,— значеніе, не учитываемое даже теперь, а мы на все смотримъ съ пьедестала столтнихъ словъ, думаемъ столтними мыслями, подчиняемъ свою жизнь законамъ, написаннымъ сто лтъ тому назадъ.
— Да? да?— подхватывала Лена, отъ волненія прижимая руки къ груди,— это такъ — ‘законамъ написаннымъ сто лтъ тому назадъ’ и написаннымъ одними мужчинами… Жизнь непрестанно движется впередъ, — продолжала она, начиная ходить по террас,— когда она волновалась, у ней была потребность въ движеніи,— она выдвинула женщину и поставила ее наравн съ мужчиной, а законы, нормирующіе жизнь, написаны мужчинами и въ явныхъ интересахъ мужчинъ… Вопросъ о семейной жизни пытаются ршить тысячу разъ, и никогда изъ этого ничего не выходило, потому что ршали безъ хозяина — не позволили участвовать въ ршеніи женщин.
Она уже не замчала, что возражала ему не по существу, говорила то, что такъ больно задвало ее, и о чемъ она такъ долго и много думала. Онъ слушалъ ее по-прежнему внимательно, склонивъ голову и глядя въ полъ, и похоже было, что онъ понималъ внутреннюю связь, по которой шла она своею мыслью.
— Вдь, поймите же, поймите,— говорила она, въ страстномъ движеніи прижимая руки къ груди,— у женщины огромная потребность быть участницей жизни, настоящимъ товарищемъ, съ которымъ считались бы, какъ съ равнымъ, потребность длать жизнь вмст, а ее сажаютъ въ кухню, въ дтскую, восхваляютъ, какъ идеалъ женщины, жену, заботящуюся о горячемъ завтрак для мужа, и на каждомъ шагу игнорируютъ, обманываютъ ее…
— Вдь, это потребность такая же, какъ потребность любить, быть счастливой, она тянется къ этому, какъ цвтокъ къ солнцу,— и что же получаетъ? Обманъ, ложь, какое-то негласное соглашеніе въ обман, и этимъ начинается совмстная, такъ называемая, семейная жизнь… Что же можетъ хорошаго выйти изъ того, что построено на лжи?
— И подумайте, вы только подумайте,— вскрикивала она, мечась по террас въ страстной тоск и въ страстномъ стремленіи,— если начать ршать жизнь сообща, если вмст,— какая красивая, гармоничная жизнь могла бы быть… Если бы мужчина поступился своей властью,— какъ свтло и легко и просто ршались бы вс эти наболвшіе, столтніе вопросы!.. Это не утопія, это можетъ быть, должно быть, и это будетъ, непремнно будетъ — черезъ пятьдесятъ, можетъ быть, сто лтъ… И почему же мы, мы, живущія теперь женщины, лишены этого и такъ несчастны, такъ одиноки?…
Онъ возражалъ ей, иногда соглашался и кивалъ въ тактъ ея словамъ головой, и тогда можно было подумать, что вотъ-вотъ онъ скажетъ что-то большое, настоящее, что давно собирается сказать.
И, глядя на него, она чувствовала, что это единственный человкъ, который понимаетъ ее и сочувствуетъ ей,— и она ждала.
Но приходила Нюша, накрывала столъ къ чаю, потомъ выползали старики, и ддушка, приподнявъ рукою зеленый козырекъ, оглядывалъ ихъ и спрашивалъ:
— А вы все спорите? Охъ, ужъ спорщица ты моя, вотъ ужъ спорщица…— и трепалъ Лену по щек, какъ въ дтств, когда она заходила къ нему передъ тмъ, какъ итти спать.
Потомъ появлялась молодежь, и снова домъ и садъ и терраса наполнялись шумомъ,— и толстый докторъ молча слушалъ, курилъ огромныя папиросы и пилъ по десять стакановъ чаю.
Крынина по-прежнему провожали до перезда, теперь почти всегда ночью, когда темнота уже стояла плотной стной, и, какъ всегда, нкоторое время сидли на скамейк. Иногда Мюллера просили спть, онъ отказывался, его упрашивали, и Лиза приставала къ нему капризнымъ плачущимъ голосомъ:
— Ну, Мюллеръ, противный какой! Что, въ самомъ дл, всегда ломается!..
Онъ незамтно отходилъ въ сторону и неожиданно тоскливымъ, горькимъ голосомъ, начиналъ почти речитативомъ, постепенно повышая:
— Вы про-сите псенъ? Ихъ н-т у ме-ня,
Запа-ла-а на сердце та-кая тос-ка,
Та-а-къ скушно, та-акъ грустно живется…
Эхо въ Жезловской рощ звучно и горько повторяло окончанія словъ, и отъ этого казалось, что тамъ также тоскуетъ невыплаканными слезами кто-то большой и печальный.
Уста-лое сер-дце та-а-къ медленно бьется-а,
Что съ жизнью-ю по-кончить по-ра-а-а…
Отзвукъ полнаго рыдающаго голоса замиралъ гд-то на погруженныхъ въ черный сонъ лужайкахъ, окруженныхъ черной стной сосенъ, перекатывался по нимъ, колебалъ ночную тишину и въ воображеніи сидящихъ на скамейк у перезда рисовался не извстный всмъ Мюллеръ, невысокій человкъ въ модномъ галстух и свтломъ костюм, а могучій и сильный, поникшій въ проникновенной печали, скорбный и чуткій.
Лена чувствовала, что рядомъ съ ней на скамейк сидитъ полный, слегка посапывающій человкъ, и когда онъ, близко наклонившись, начиналъ говорить слышнымъ только ей одной голосомъ, ей казалось, что она раньше знала, что онъ будетъ говорить.
— Вы просите псенъ,— ихъ нтъ у меня,— говорилъ Крынинъ волнующимся, непривычнымъ для него шепотомъ,— ихъ нтъ у меня…— повторялъ онъ и по этому взволнованному, необычному шепоту двушка чувствовала, что онъ самъ какъ-будто спрашиваетъ себя и сомнвается,— а можетъ быть, и есть он, эти псни, которыхъ такъ ждетъ она, и о которыхъ такъ долго и много говорили они…
На прощанье Крынинъ долго жалъ ей руку, посапывалъ и тянулъ слова, и ей опять казалось, что онъ хочетъ сказать что-то и не ршается, и отъ этого между ними протягивается невидимая тонкая связь взаимнаго пониманія, похожаго на нжность.

VII.

Въ воскресенье, въ день спектакля, должна была быть послдняя репетиція, и вся молодежь съ утра отправилась въ театръ устраивать все для вечера, а потомъ репетировать. Зданіе театра было передлано мстнымъ лавочникомъ Захаромъ Никитьевымъ изъ стараго гумна. Лавочникъ бралъ за каждое представленіе десять рублей, и это было невыгодно, такъ какъ цны были назначены небольшія, но другого помщенія не было, и приходилось платить Захару Никитьеву то, что онъ спрашивалъ. Кром того, Захаръ выговорилъ для себя и всей своей семьи безплатный входъ на спектакль, и, когда ему пробовали отказать въ этомъ, онъ возмущенно дергалъ огромную рыжеватую бороду, за которую его въ деревн звали Адамовымъ козломъ, и настаивалъ на своемъ прав:
— Нтъ, ужъ позвольте, какъ же это такъ,— мое собственное зданіе, и вдругъ я деньги плати? Никакъ этого невозможно, ужъ это вы позвольте, никакъ иначе невозможно, свое же, можно сказать, собственное… Самъ и строилъ-то, звонъ крышу перекрылъ лтось, соломенная была, со стропилъ-то разъ какъ брякнулся!.. Нтъ, ужъ это вы разршите, какъ съ супругой и потомками…
Лена пошла посмотрть театръ, она хотла потомъ пройти дальше къ колоніи и, можетъ быть, зайти къ Крынину. Въ субботу онъ почему-то не пришелъ, и ей было скучно.
Зрительный залъ въ театр былъ не такъ уже плохъ — чисто вымощенъ блыми, казалось, еще сохранившими смолистый запахъ, досками, помостъ сцены поднятъ аршина на полтора, былъ занавсъ, на которомъ мстнымъ художникомъ, безпутнымъ сыномъ какого-то акцизнаго чиновника, подъ руководствомъ Тынчи, написанъ видъ дачнаго поселка отъ станціи желзной дороги.
Захаръ Никитьевъ, не пропускавшій ни одной репетиціи, показывалъ Лен все, какъ радушный хозяинъ, принимающій гостей.
— А тутъ вотъ кулицы эти самыя,— говорилъ онъ со сцены, махая рукой за изображавшую широкій полевой видъ декорацію,— прежде-то тамъ рей былъ, снопы сажали, теперь даже очень хорошія кулицы… Признаться сказать,— я самъ-то страсть какъ люблю тіатръ этотъ самый: какъ начнутъ представлять,— просто глазъ не отвелъ бы… Мн гумно и самому-то нужно, молочусь пока въ сосдяхъ, свое-то новое не готово еще, а никакъ не могу — ужъ очень уважаю… Холстины эти самыя,— трогалъ онъ рукою полуопущенный занавсь — дивья: близь глядть — ничмъ ничего, а сдали-то вонъ оно оказываетъ… И писалъ-то малецъ совсмъ непутевый — Василія Петровича Успенскаго, контрольнаго, сынъ, знаете, чай? Ужъ истинно сказать, итальянскій художникъ…
— Отлично, очень хорошо!— хвалила Лиза,— тутъ наши уборныя, тамъ мужскія. Мюллеръ подсматривать будетъ, паршивый,— говорила она, качая легкую досчатую переборку,— ну, Богъ съ нимъ, пусть посмотритъ…
— Лиза…— показывая глазами на мужика, говорила Лена, но Лиза только пожала плечомъ и удивленно приподняла брови, отчего лицо ея опять напомнило лицо горничной Нюши.
Лиза отошла, и вокругъ нея засмялись, о чемъ-то заговорили, и она отвчала съ веселымъ оживленіемъ, отъ котораго глаза у нея блестли, и лицо стало живымъ и привлекательнымъ. Толстый Шведэ тащилъ какое-то бревно, тужась до того, что глаза у него стали круглыми, и кричалъ съ задорной грубостью веселаго напряженія:
— Ре’ята, помогите, что же вы, черти!..
Къ нему разомъ подбжало два или три человка, вцпились, какъ муравьи, въ бревно и потащили на сцену.
— Берегитесь, не задавить бы!— пыхтлъ Шведэ, слегка отталкивая плечомъ Лену,— вы тутъ не мшайте, не ровенъ часъ…
— Иди ты отсюда, ну чего путаешься, только всмъ мшаешь!— крикнулъ ей Володя,— что, въ самомъ дл…
Всмъ было весело, вс были оживлены и счастливы своимъ молодымъ оживленіемъ, и только Лена одиноко стояла въ сторон отъ всхъ, за Лизой ухаживали, вокругъ нея суетилась молодежь, и она смялась счастливая и довольная,— и вдругъ Лен до боли захотлось тепла и уюта, хоть отблеска счастья, участія и ласки, было нестерпимо чувствовать это одиночество и, можетъ быть, въ первый разъ за всю жизнь Лена позавидовала сестр.
Вдругъ теплое, мягкое вяніе прошло по душ. Она сначала даже не поняла,— что это и откуда,— и только минуту спустя сообразила:
— Крынинъ… Онъ мягкій, понимающій, онъ можетъ быть настоящимъ другомъ, онъ справедливъ…
Она не помнила, какъ вышла изъ театра, шла по дорог къ перезду и думала:
— Это ничего, что онъ такой, его можно поднять, его надо любить только, только любить, чтобъ онъ почувствовалъ вниманіе, любовь… Онъ мягкій, поддающійся, его можно поднять…
Она думала объ этомъ,— и ей вдругъ стало безпричинно весело, какъ-будто мысль о томъ, что она можетъ повліять на другую жизнь и это можетъ быть хорошо, освтило все кругомъ.
— Онъ милый, добрый, его нужно только любить,— шептала она, улыбаясь сама себ наивной и счастливой улыбкой, вся переполненная тихой, ласковой радостью,— я буду говорить съ нимъ, я буду ему товарищемъ…
Какое наслажденіе идти лсомъ четыре версты, когда не жарко, и густо пахнетъ хвоей, и гд-то вверху, въ самыхъ вершинахъ стройныхъ, какъ свчи въ огромномъ алтар, деревьевъ играетъ золотое по-осеннему солнце, когда кругомъ стоитъ прозрачная осенняя тишина, и легкій звукъ шаговъ гулко отдается подъ зеленымъ сводомъ.
Когда идешь долго, такъ долго, что звуки человческой жизни замрутъ окончательно, и слышишь только смутный глухой шумъ вверху — непрестанный шумъ сосноваго бора, не нарушающій строгую тишину, свои шаги, да изрдка далекій и почему-то кажущійся печальнымъ свистокъ паровоза гд-то на линіи,— мысли приходятъ такія же спокойныя, какъ этотъ лсъ, на душу спускается умиротвореніе и все, что мучило, тревожило, раздражало и возмущало, покажется такимъ маленькимъ, незначительнымъ и нестоющимъ, что самъ удивляешься,— какъ могъ волноваться изъ-за такихъ пустяковъ?..
Попадается полянка, круглая и глубокая, какъ дно узенькаго стаканчика, ограниченнаго соснами, и небо вверху — голубое, тронутое блдной позолотой осени,— кажется особенно высокимъ и чистымъ.
По краямъ такихъ полянокъ, на солнечной сторон, въ август можно найти много маленькихъ, ярко краснющихъ круглыми наивными шапочками подосиновиковъ, подъ палымъ листомъ засвшихъ на опушкахъ кустовъ и молодыхъ тоненькихъ березокъ сидятъ они и отыскивать ихъ, выкапывать изъ подъ черныхъ, плотно улежавшихся листьевъ — тоже наслажденіе.
Огромныя муравьиныя кучи правильными пирамидами возвышаются тутъ же,— и сложная, необычайно хлопотливая и важная жизнь кипитъ на нихъ, такая заботливая и такая важная, что рядомъ съ ней никакъ не уживается мысль о своей жизни, какъ центр всей окружающей благодати.
Когда Лена попала на такую полянку и увидла милыя наивныя шапочки грибовъ у опушки, она засмялась имъ, какъ маленькимъ друзьямъ.
— Милые подосиновички, милые подосиновички,— говорила она, опускаясь на колни возл обомшлаго пня давно срубленной ольхи и разсматривая семью изъ трехъ Важно нахлобученныхъ крохотныхъ тапочекъ,— милые грибки!
Сама не зная, для чего ей это было нужно, и что она будетъ длать съ ними, она разстелила на земл платокъ и стала собирать въ него грибы, выбирая ихъ запачканными въ земл пальцами изъ-подъ плотно слежавшихся черныхъ листьевъ.
Потомъ все съ той же радостной улыбкой она прошла дальше по краю полянки, пристально вглядываясь въ траву и по-дтски радуясь каждой подмигивающей ей шапочк. Она собирала ихъ, какъ будто у нея былъ свой маленькій домъ, свое маленькое счастье, гд она могла обрадовать кого-то этой находкой, и, внезапно остановившись, смялась ласковому теплому солнцу, чистой уютной лужайк, своей безпричинной маленькой радости, ласковымъ тепломъ охватившей душу. И вдругъ, увидвъ еще и еще вылзающія подъ пнями и кочками ребячьи шапочки, какъ двочка, бжала къ нимъ, напвая что-то и смясь чему-то тихимъ безпричинно-радостнымъ смхомъ. И въ то же время она думала — серьезно, глубоко и тоже радостно:
— Мы будемъ вмст… Мы будемъ читать, работать, и когда онъ устанетъ, изнеможетъ,— я поддержу его всей глубиной своего чувства, а когда мн будетъ больно,— онъ подойдетъ и участливо положитъ свою мягкую руку мн на плечо… Надо быть только откровенными, только откровенными… Ахъ, опять они — и какъ много — четыре сразу, милые подосиновички!..
Легко, какъ двочка, бжала она къ новой семь и, мелькая легкимъ платьемъ, развивающимся газовымъ шарфомъ на разбившихся волосахъ — казалось — танцовала наивный и радостный танецъ на пронизанной тихимъ солнцемъ полянк…
И напвавшій что-то голосъ звенлъ, какъ псня тхъ крохотныхъ птичекъ, что прячутся на опушкахъ въ густой поросли ольховыхъ кустовъ и тоненькихъ, стройныхъ, какъ молодыя двушки, березъ…
А когда она уходила, бережно поддерживая наполненный грибами носовой платокъ, наивно завязанный углами, и въ послдній разъ оглянулась на милую полянку, свтлыя и не больныя слезы подступили къ горлу, и стало жалко уходить отсюда, какъ-будто здсь оставалась часть наивнаго, радостнаго счастья — безграничнаго и всеобъемлющаго, какъ счастье дтей.

VIII.

Колонія стояла въ чистомъ, похожемъ на паркъ лсу и напоминала своими опрятными, однотипными постройками поселки желзнодорожныхъ станцій съ палисадниками, куртинами цвтовъ и бесдками.
Три большихъ корпуса — мужского, женскаго отдленій и помщенія персонала — вытянулись въ одну линію возл дороги, а противъ нихъ кучкой торчали людскія, конюшни какіе-то длинные сараи.
— Музей,— думала Лена, проходя широкой аллейкой недавно посаженныхъ тоненькихъ липокъ,— отработанный паръ человчества…
Она никогда не бывала въ лечебницахъ душевно-больныхъ и теперь, если не боялась, то все-таки сжавшимся, настороженнымъ чувствомъ ждала какихъ-нибудь неожиданностей. Раза два ей встртились люди въ короткихъ до колнъ песочнаго цвта армякахъ и безъ шапокъ, сначала она принимала ихъ за крестьянъ или служащихъ, но потомъ догадалась — это были тихіе больные, выпущенные свободно гулять по всему поселку. Лица у нихъ были самыя обыкновенныя, спокойныя и разумныя, и при проход Лены каждый изъ нихъ останавливался и вжливо кланялся.
Дома были размщены такъ, что персоналъ лечебницы жилъ между мужскимъ и женскимъ отдленіями. Корпусъ персонала нсколько отличался отъ нихъ занавсками на окнахъ, большимъ палисадникомъ, гд теперь играли двое дтей — мальчикъ и двочка,— а немолодая полная няня сидла невдалек, акуратно разложивъ на колняхъ свои красныя полныя руки,— и еще тмъ, что къ задней сторон дома не примыкалъ высокій, досчатый заборъ, какъ въ больничныхъ строеніяхъ.
Изъ-за этого забора у мужского отдленія несся сложный и странный гулъ, похожій на гулъ потревоженнаго улья. Въ забор не было ни воротъ, ни калитки, и нельзя было разсмотрть, что тамъ длается. Только отойдя дальше, Лена поняла, что тамъ гуляютъ, должно быть, буйные больные.
Некого было спросить, какъ найти доктора,— и двушка остановилась возл дороги, оглядываясь вокругъ. Опять мимо прошелъ человкъ безъ шапки и въ сромъ армяк, посмотрлъ на нее, поклонился и слегка пріостановился.
— Ищете кого, барышня?— спросилъ онъ, взглядывая на нее свтлыми, голубыми глазами.
— Мн доктора нужно, Крынина Платона Васильевича…— нершительно отвтила Лена.
— А вотъ въ томъ корпус, парадная налво, вотъ сюда пожалуйте…— охотно указалъ больной,— вотъ сейчасъ на крыльцо, тамъ звонокъ есть… Вы и позвоните…
Онъ довелъ ее до крыльца и опять поклонился.
— А вдругъ бросится и сдлаетъ что-нибудь?— подумала Лена и тотчасъ же ей стыдно стало за трусливую мысль.
Больной дождался, пока она позвонила, и, взглянувъ еще разъ на нее водянистыми, свтлыми глазами, пошелъ своей дорогой. Лена видла, какъ онъ медленно шелъ, какъ человкъ, которому некуда спшить и некуда двать свободное время, остановился около молодца въ фартук, несшаго дрова, и что-то спросилъ его. Служитель засмялся и отвтилъ такъ громко, что голосъ его покрылъ сложный шумъ, несшійся изъ-за забора:
— А да вдь и поработаешь, Тиша, не откажешься… Это, братъ, не въ палат сидть да спать…
‘Онъ совсмъ здоровъ! Зачмъ его держатъ здсь?’ — думала Лена, нажимая второй разъ кнопку звонка.
Не отворяли ей долго. Должно быть, рдко кто ходилъ параднымъ ходомъ, и она подумала было уже обойти кругомъ, какъ гд-то вверху за дверью скрипнула другая дверь и послышались шаги.
Шедшій долго возился съ ключомъ, вертя его и въ ту, и въ другую сторону, что-то бормоталъ, и по этому бормотанью Лена догадалась, что это не Крынинъ.
— Должно быть, на пріем или осмотр, какъ тамъ у нихъ?..— подумала она и отступила въ сторону, такъ какъ дверь неожиданно распахнулась.
Передъ ней стояла невысокая, очень крпко сложенная женщина, черноволосая и черноглазая, съ кирпичнымъ румянцемъ на твердыхъ, скуластыхъ щекахъ и широкимъ, краснымъ ртомъ.
— Здравствуйте вамъ,— весело проговорила она, улыбаясь плотными, какъ-будто припеченными жаромъ губами,— вы къ Платону Васильичу? Нтъ его — онъ въ городъ ухалъ, предсдатель его вызвалъ третьяго дня, нужно, тамъ ему объясненія дать,— больной одинъ сбжалъ…— охотно объясняла она, по прежнему улыбаясь увренной, широкой улыбкой,— не застали его, очень жаль… Вы съ Панютина?— назвала она поселокъ, гд жила Лена,— барышня Коневская? Какъ же, какъ же, знаю, мн Платонъ Васильичъ говорилъ… Можетъ быть, зайдете, записку написать или такъ?..
— Я не знаю… Я пойду тогда… Жаль, что не застала…— растерянно говорила Лена, пятясь назадъ — ее чмъ-то невыносимо смущала эта смлая, увренная въ себ женщина,— я пойду тогда…
— Можетъ быть, передать что-нибудь — я скажу!.. Онъ вчера утромъ ухалъ, хотлъ нынче быть, да, врно, предсдатель задержалъ… Онъ такъ рдко здитъ, и потомъ покупки разныя, здсь вдь, какъ въ деревн,— ничего не достать, хорошо, что еще мясо возятъ каждый день для больныхъ изъ города…
— Я пойду, прощайте…— почти робко произнесла Лена, спускаясь со ступеней крыльца,— до свиданія!..
Она сошла внизъ и пошла прочь.
Это было похоже на бгство, не глядя, сжавшись, какъ будто ожидая удара, она почти бжала мимо больничныхъ зданій, по-прежнему прижимая смшной узелокъ съ грибами къ груди.
Въ растерянности она ошиблась и бжала не аллеей молодыхъ липокъ, а возл зданій, мимо больничнаго корпуса, и когда добжала до высокаго досчатаго забора, крикъ и гиканье оглушили ее.
Она пріостановилась и съ ужасомъ оглянулась на заборъ — въ широкія щели разошедшихся досокъ смотрли срые, черные, и зеленые глаза, и отвратительная брань, самыя ужасныя слова неслись оттуда…
Она поняла, что ее увидли запертые за заборомъ буйные,— и это ее ругаютъ отвратительной бранью, ей кричатъ невозможныя слова, предлагая какія-то ужасныя вещи… И какъ будто подгоняемая ударами бича этими криками, рванулась и побжала дальше…
Опомнилась она только въ лсу, когда поворотъ дороги скрылъ красныя стны корпусовъ, и отъ этого стало какъ-будто легче.
Она опять пошла впередъ по твердой, убитой тропинк возл дороги, и, сама не замчая того, безсознательно копируя и въ этомъ черпая какую-то жгучесть униженія, растягивала ротъ въ такую же широкую, вульгарную улыбку, какую видла на лиц встртившей ее женщины, и повторяла ея слова, съ мучительной гримасой стыда и обиды вспоминая интонацію веселаго, увреннаго голоса:
— Вы съ Панютина? Барышня Коневская? Какъ же какъ же, очень хорошо знаю,— Платонъ Васильичъ много разсказывалъ…
Не замчая сама того, Лена шептала эти слова напряженно растянутыми губами, улыбаясь и скаля зубы,— и въ этомъ навязчивомъ представленіи тоже было униженіе, граничащее съ оскорбленіемъ.
— Какая гадость! какая гадость!..— вдругъ вскрикнула она, опомнившись и сгоняя съ лица это вульгарное, неестественное выраженіе,— какой развратъ, распущенность!.. И это онъ, лучшій, боле скромный!..
Не умомъ, даже не чувствомъ, а внутреннимъ, безошибочнымъ женскимъ инстинктомъ она угадала истинную роль бабы съ кирпичными щеками при Крынин. И то, что это была именно баба, какая-нибудь сидлка, служительница, что она такъ хорошо освдомлена о томъ, куда, зачмъ и когда похалъ Крынинъ, и очевидно не скрывала, а даже какъ-будто хвасталась своей близостью съ докторомъ и гордилась этимъ, заставляло теперь Лену корчиться отъ стыда. Это было похоже на крушеніе, когда все рушится, падаетъ, стремительно летитъ внизъ — и не за что ухватиться, удержаться, и въ страстномъ послднемъ порыв стонетъ душа, внезапно осиротвшая.
И въ тоже время говоритъ, жметъ руки, хочетъ сказать что-то большое и важное ей, Лен, когда его никто не про ситъ! Зачмъ, зачмъ все это? Какая мерзость… Откровенность съ вульгарной, гадкой бабой, грязной и нахальной, болтаетъ про все, разсказываетъ… ‘Какъ же, какъ же, Платонъ Васильичъ разсказывалъ, съ Панютина, барышня Коневская’… Когда-нибудь ночью, во время этой мерзости, передаетъ ей все, и про нее… Фи, какая грязь, какъ больно!
Какъ всегда, когда она волновалась, Лена все прибавляла и прибавляла шагу, и эта стремительность движенія, когда платье вилось и свистло у ногъ, и дыханія не хватало въ груди, не успокаивала, а еще больше волновала ее. Такъ пробжавъ версты дв, когда попалась опять полянка, она постаралась взять себя въ руки и пошла тише.
Солнце уже подвинулось книзу и играло гд-то на вершинахъ сосенъ, чирикали тамъ какія-то маленькія, юркія птички, и дятелъ, какъ телеграфистъ, выстукивалъ свою безконечную депешу, а внизу ползали медленныя золотыя пятна, и теплая, смолистая тишина, такая же густая, какъ этотъ зеленовато-золотистый сумракъ, стояла неподвижно, и было въ ней серьезное и важное, и благостное, чего никогда не можетъ быть въ человческой жизни.
— И за что это ей, именно ей, всегда скромной, строгой, такъ сдержанной? За то, что она была скромне другихъ, что она не позволяла себ никогда кокетничать какъ Лиза, улыбаться, щурить глаза? За то, что она истинная женщина — не актриса, не самка, за то, что она хочетъ только справедливости и уваженія къ себ?..
Это обида, незаслуженное оскорбленіе, на которое можно отвтить только презрніемъ…
— И одта какъ нелпо,— вспомнила она опять женщину, отворившую двери,— песочная юбка и кофта бордо… Какая пошлость!..
Домой она пришла съ головною болью и такою усталостью, какъ будто она цлый день ворочала какіе-то огромные тяжелые камни.
Домъ былъ пустъ — должно быть, вс ушли въ театръ и только въ Лизиной комнат сухо и быстро щелкала пишущая машинка. Это Мюллеръ привезъ изъ города свою машину и теперь, по приказанію Лизы, переписывалъ ей роль, такъ какъ книга, по которой она учила пьесу, на спектакл должна была перейти къ суфлировавшему Шведэ.
Стараясь продлать это неслышно, Лена прошла въ свою комнату и прилегла на кровать.
У нея было такое чувство, какъ-будто съ ней случилось огромное, непоправимое несчастье. Въ сущности, ничего не случилось,— мало ли кто съ кмъ занимается гадостями? Но ощущеніе заброшенности, одиночества, какъ-будто во всей жизни она осталась одна, и жгучаго, нестерпимаго стыда назойливо сосало сердце, и никакъ нельзя было забыться отъ него.
Медленно и неторопливо ползли холодныя, здравыя мысли. И отъ того, что он были такъ холодны и спокойны, ощущеніе не уменьшалось, а усиливалось.
— Это оттого,— думала Лена, морщась отъ головной боли и оттого, что за стной коротко и рзко выщелкивала какую-то безконечную нить машинка, и черезъ каждую минуту слышался тоненькій звонокъ, оповщавшій конецъ строки, посл котораго въ машин что-то торопливо хрипло, — это оттого, что женщина всегда связываетъ свою жизнь съ мужчиной… что она не привыкла думать о себ совершенно самостоятельно, отдльно… Какъ бы ни была умна, развита и вооружена знаніемъ, образованіемъ женщина, она всегда думаетъ о себ не какъ о самостоятельной величин, а какъ о какой-то половин существованія мужчины… Отъ матеріальной необезпеченности, оттого, что самой трудолюбивой, самой умной и толковой женщин платятъ какихъ-нибудь тридцать рублей за то же, за что пьяный и неакуратный мужчина, манкирующій, длающій кое-какъ, получаетъ сто, оттого, что мужчина знаетъ, какъ сказываются на женщин бракъ, дти, и этимъ пользуется, женщина привыкла думать такъ… Надо мной смются, что я спорю и придираюсь ко всмъ, но он не знаютъ мужчинъ, смотрятъ на нихъ какъ на водителей и довряются, слпо… А если узнаютъ,— он должны стать враждебными и мстительными такъ же, какъ они, ихъ учителя, мужчины…
Боль все усиливалась, и моментами казалось, что вс эти мысли не она думаетъ, а кто-то шепчетъ ей сухимъ щелкающимъ голосомъ старыя, давно продуманныя и извстныя слова.
Прошла по коридорчику, соединявшему комнаты сестеръ съ другими, Нюша, что-то напвая, постукивая высокими, какъ у Лизы, каблуками туфель. Она отворила дверь въ Лизину комнату, и машинка тотчасъ замолкла.
— Ахъ, я думала тутъ нтъ никого,— вскрикнула Нюша, хотя не могла такъ думать, потому что машинка все время щелкала.
— Изволили ошибиться, прекраснйшая,— отвчалъ Мюллеръ и, должно быть, всталъ со стула, такъ какъ по полу застучало,— чего же вы боитесь, не входите? Я не кусаюсь!..
Нюша хихикнула и что-то сказала, чего нельзя было разобрать.
— Всегда буду,— отвтилъ Мюллеръ громко, очевидно, увренный, что въ дом никого нтъ,— потому что не могу пройти мимо такой красоты, чтобъ не чувствовать угнетенія чувствъ…
— Все сметесь, все сметесь,— съ задыхающимся смхомъ говорила Нюша, — а сами-то все къ барышн Лиз такъ и лзете…
— Ну, какое можетъ быть сравненіе — барышня Лиза и такой цвтокъ, какъ вы, Нюша!.. Какъ же можно такъ говорить, — разв у меня глазъ нтъ? Вы посмотрите сами на себя и увидите… Барышня Лиза костлявая, у нея лопатки торчатъ, длинная талія… Дйствительно оглобля, какъ ее называетъ Володя, а вы посмотрите на себя — одна прелесть!.. Если бы васъ такъ одть, какъ барышню Лизу,— разв кто-нибудь смотрлъ бы на нее?..
Онъ, должно быть, что-нибудь длалъ съ Нюшей, потому что та смялась все тмъ же задыхающимся смхомъ и отрывочно бросала:
— Оставьте, что вы! войдетъ кто-нибудь… Ахъ, какой вы!.. Ну, оставьте же!
Лен стало невыносимо противно. Почти физическая тошнота толкнула ее, и, чтобы не закричать, не заплакать, не надлать чего-нибудь, отъ чего потомъ будетъ стыдно и неловко, она зарылась головой въ подушки, заткнула уши и громко, боясь замолчать, чтобы опять чего-нибудь не услышать, забормотала прямо въ подушку, плотную, пахнущую свжимъ бльемъ и фіалкой, которую бабушка клала въ комоды:
— Гадость, гадость, гадость, везд, везд, гадость!..

IX.

Лиза всегда нервничала, когда ей приходилось играть, раздражалась, порой плакала, и ей казалось, что вс хотятъ, чтобы она ‘провалила роль’. Отъ этого она ссорилась во время репетицій, сбивала партнеровъ, говорила грубости, на которыя ей отвчали иногда грубостями же и, бросивъ книжку, по которой читала роль, уходила куда-нибудь въ уголъ и тамъ рыдала низкимъ, мужскимъ голосомъ. И когда плакала, крупный носъ у нея краснлъ, завитые волосы обвисали, и на щекахъ появлялись багровыя пятна.
Борисъ Заводчиковъ въ такія минуты совершенно терялся, бгалъ за нею, потомъ домой за валерьяновыми каплями, ломалъ свои пальцы и пытался уговаривать робкимъ, просящимъ голосомъ:
— Ну, перестаньте! ну что вы! ну стоитъ, въ самомъ дл? Успокойтесь, еслибъ вы знали только!..
А она, сознавая, какъ неинтересна была въ эти моменты, гнала его отъ отъ себя и, когда онъ не уходилъ, топала ногой и отворачивалась.
На послдней репетиціи въ день спектакля была та же исторія. Она не выучила, какъ слдуетъ, роль, путала партнеровъ, потому что книжка была занята Мюллеромъ, и Володя кричалъ на нее, говорилъ, что это она нарочно, потому что воображаетъ, будто она большая артистка, и уврялъ, что она все провалитъ.
— Вотъ ужъ оглобля, настоящая оглобля…— закончилъ онъ, сердито отходя въ сторону.
Лиза оглянулась вокругъ, и лицо у нея пошло пятнами. Шведэ не выдержалъ и фыркнулъ при слов ‘оглобля’, и Лиза, вмсто того, чтобы заплакать, какъ длала это обыкновенно, разозлилась.
— Я не виновата,— это все Шведэ… Онъ путаетъ и мшаетъ мн!.. На прежнихъ репетиціяхъ мизансцена была иная, а теперь онъ перемнилъ… Онъ хочетъ, чтобы я спуталась, противный тевтонъ…— говорила она злымъ, возбужденнымъ тономъ,— нечего и играть, если представляешь изъ себя полную бездарность!— добавила она, отворачиваясь.
Шведэ вдругъ покраснлъ, и глаза у него стали круглыми и свтлыми. Похоже было, что онъ собирается ударить Лизу, но онъ только положилъ тетрадку съ ролью на суфлерскій столъ и выпятилъ свою широкую грудь борца.
— Я не знаю, можетъ быть я бездарность,— проговорилъ онъ по вншности спокойнымъ, ровнымъ голосомъ,— если дарованіе заключается въ томъ, чтобы держать себя кокоткой и показывать кружева на своихъ панталонахъ, то я, разумется, не могу этого…
— Шведэ, какъ ты смете!..— вскрикнула Лиза, вся вспыхнувъ,— это гадость, вы не имете права…
— Я не имю, но господа Столбухины и Тынчи прекрасно освдомлены, какого фасона у васъ блье, и, поврьте, не считаютъ долгомъ скрывать этого, какъ великую тайну…
Репетиція разстроилась.
Лиза убжала красная и возмущенная, не будучи въ силахъ даже заплакать отъ такого оскорбленія, и за ней ушелъ Заводчиковъ. Остальные бранились между собой, и Володя хватался за голову и кричалъ, что все пропало, и спектакль провалился, когда афиши уже расклеены и половина билетовъ продана.
Лиза пришла домой, если не успокоившаяся, то все же не плачущая. По дорог у нея произошла сцена съ женихомъ, когда Борисъ Заводчиковъ скромно и тихо, какъ говорилъ онъ всегда, сталъ выговаривать ей, какъ виновной въ происшедшей только что безобразной сцен.
— Вы сами виноваты въ этомъ, простите меня, — говорилъ онъ, хмуря свои брови и крутя пальцами, какъ будто не онъ, а его обвиняли,— я-то понимаю, что вы все это длаете такъ,— ну, шутя, что ли, а они — Шведэ вс эти, или Столбухины — они, конечно, принимаютъ это иначе… Вы сами виноваты, что допускали съ ними вольности…
— Вы, кажется, думаете, что я дйствительно кокотка…— злобно именно потому, что она была неправа, бросала Лиза.
— Я этого не думаю, и вы знаете это, но такъ могутъ думать Тынча, Мюллеръ и кто тамъ еще… Это нехорошо — и я не обвиняю васъ, но все же долженъ сказать, что вы виноваты…
Они не разсорились только потому, что съ Борисомъ, кажется, невозможно было разсориться никому.
Лиза вбжала къ сестр все съ тми же красными пятнами на щекахъ и блестящими, злыми глазами. Елена еще лежала, и головная боль попрежнему дергала високъ, но она стала равнодушне, какъ будто все потеряло для нея настоящій смыслъ и куда-то опустилось.
— Леночка, представь, какая гадость!— возмущенно заговорила Лиза, вбгая въ комнату,— мн этотъ толстый противный нмецъ Шведэ сказалъ ужасную вещь… Онъ не смлъ, не имлъ никакого права — и вдругъ бухнулъ при всхъ, что я кокотка и еще…— Она запнулась и еще больше покраснла,— такъ было ей стыдно передавать, что сказалъ еще Шведэ.
Лена поднялась и, морщась отъ назойливой боли въ правомъ виск, покачала головой:
— Ну, вотъ видишь, доигралась!— проговорила она укоризненно, не безъ раздраженія,— я говорила теб!.. Ты думаешь, этимъ привлечешь ихъ, всхъ этихъ Шведэ и другихъ подлецовъ, а видишь, они же и оскорбляютъ тебя…
— Но, помилуй, онъ не имлъ никакого права… Вдь это подлость — я съ нимъ никогда ничего… Я ничего никогда не позволила ему, это онъ выдумалъ…
— Не съ нимъ, такъ съ Мюллеромъ или Столбухинымъ…
— Ну, да… Но это же пустяки, ну, когда у меня темпераментъ… Не могу же я…
— Ахъ, темпераментъ…— опять поморщилась Лена — если-бъ ты понимала, какую гадость ты говоришь, ты не сказала бы этого… Весь твой темпераментъ сводится къ этому нелпому флирту, нужному не теб, какъ двушк, я знаю, что ты еще двушка, а имъ, мужчинамъ… Ты даже не понимаешь, что они съ тобой длаютъ — сознательно воспитываютъ въ теб какую-то полу-дву.
— Но какъ онъ смлъ, какъ онъ смлъ!..— почти стонала Лиза, хватаясь за голову и мечась по комнат, — это гадость, онъ не смлъ!..
— Ахъ, смлъ не смлъ!.. Ты не знаешь ихъ — очень они считаются съ тмъ, что смютъ и чего не смютъ… Вонъ я слышала только-что, какъ Мюллеръ цловался съ нашей Нюшей и говорилъ ей, что она въ тысячу разъ интересне тебя, что ты костлявая, у тебя лопатки…
— Что такое, что?..— вытянулась къ ней Лиза, и лицо у нея приняло растерянное, жалкое выраженіе,— что такое Мюллеръ?..
— Да что,— цловался съ Нюшей и разбиралъ, какъ лошадь, тебя… Извстная исторія!
Лиза не выдержала. Она вдругъ повалилась на кровать и, уткнувшись лицомъ въ подушку, зарыдала громкимъ мужскимъ голосомъ, содрогаясь плечами отъ рыданій.
— Лиза, Лиза, что съ тобой? ну, можно ли такъ!..— кинулась къ ней Лена, но она вся дергалась, сбивая одяло, и что-то выкрикивала, чего нельзя было разобрать.
Лена поняла, что съ сестрой истерика, и бросилась за водой. И все это время, пока ухаживала и успокаивала ее, давала ей пить и, приподнявъ за плечи, морщась отъ усилившейся головной боли, говорила ей ласковыя слова, съ удивленіемъ чувствовала странную нжность къ этой большой и глупой двочк, которую такъ больно и несправедливо обидли.
— Перестань, что за малодушіе!— говорила она, насильно вливая воду въ ляскающій зубами ротъ Лизы,— надо было думать прежде, чмъ вести себя такъ. Ты сама не понимала, къ чему это могло повести… Въ сущности, ты даже не виновата, потому что длала все это не сама, а подъ вліяніемъ ихъ же… Ты думаешь, имъ что-нибудь нужно — твоя душа, талантъ, если онъ у тебя есть, твой умъ? Ничего подобнаго,— имъ нужно развратить, пробудить въ теб женщину, самая наивность твоя имъ смшна, и они только смются надъ тмъ и говорятъ — вотъ погоди, я покажу теб твою невинность!.. Это мерзавцы, подлецы, которымъ ничего, кром грубаго физическаго наслажденія, не нужно… Они говорятъ комплименты, и вы, двушки, врите имъ, потому что вамъ они кажутся правдой, а они двадцать разъ двадцати женщинамъ говорятъ одно и то же и смются надъ вами… Это враги, понимаешь — враги, забравшіе силу, власть, сговорившіеся между собою для того, чтобъ обманывать женщину, и вс, поголовно вс, обманывающіе…
— Ахъ, если бы ты знала, если бы ты поняла такъ, какъ я, такъ горько поняла всю правду… Они грязны, распущены, лучшіе изъ нихъ не брезгаютъ проститутками — и сами же презираютъ этихъ несчастныхъ, насмхаются, издваются надъ ними, хотя они же ихъ сообщники и только… Они оправдываются тмъ, что это велніе природы,— и ходятъ, даже женатые, которые физически должны быть удовлетворены… Ахъ, какая грязь, какая гадость!.. И только ты повришь имъ, только начнешь думать — ну, вотъ, этотъ не такой, какъ вс,— какъ тотчасъ же вылзетъ какая-нибудь гадость, и теб станетъ еще больне, еще хуже…
Она задумалась, трогая рукою больной високъ, и улыбнулась слабой и даже какъ будто жалкой улыбкой. Лиза немного успокоилась, перестала плакать и слушала ее, глядя передъ собой широко открытыми, еще влажными отъ слезъ глазами.
— Ты думаешь — ты одна?— усмхнулась Лена,— оставь, это вс женщины такъ,— поврятъ, а потомъ мучаются… Я тоже…— она подняла глаза вверхъ, и лицо ея стало грустнымъ и спокойнымъ, какъ лицо человка, говорящаго о давно прошедшемъ,— я тоже вотъ… Теперь теб можно сказать… Крынинъ вотъ этотъ… Ну, я думала, — онъ такой хорошій, уже пожившій, сидитъ у себя одинъ и потомъ онъ говорилъ такъ, что я ждала чего-то… И тоже — пришла къ нему, а тамъ какая-то баба, говоритъ о немъ, все знаетъ… И про меня знаетъ, должно быть, онъ разсказываетъ…
— Я знаю,— кивнула головой Лиза,— Авдотья…
— Какая Авдотья?
— Ну, вотъ эта, что съ нимъ живетъ… Сидлка или фельдшерица — что-то въ этомъ род… Ее. зовутъ Авдотьей…
— Ну, Авдотья… Вотъ видишь?.. А былъ моментъ,— она прикрыла глаза, и въ воображеніи ея ясно до иллюзіи встала милая лсная полянка, красныя, наивныя шапочки маленькихъ грибовъ и золотое, тихое солнце..
—…А былъ моментъ,— сдвигая брови, какъ отъ физической боли и усиліемъ прогоняя видніе, продолжала Лена,— былъ моментъ, когда я поврила, размечталась…
Она отошла къ окну и думая уже не о сестр, не утшая ее, а говоря свои мысли вслухъ, сказала:
— Мы оставлены, покинуты, предоставлены только самимъ себ… Безсильныя, обманутыя, доврчивыя женщины страдаютъ, мучаются, умираютъ — и падаютъ, одна за другой, устилая своими страданіями и своими трупами побдоносное шествіе мужчинъ… Съ этимъ надо бороться, надо воевать,— а он врятъ, поддаются — и падаютъ, падаютъ… Вся наша жизнь сплошная нелпость,— посмотри — молодежь занята въ лучшемъ случа спортомъ — мускулы, мускулы, мускулы, или развратничаетъ и развращаетъ. Самый лучшій изъ нихъ — твой женихъ Борисъ Заводчиковъ — прячется въ свою химію и не знаетъ толкомъ, что онъ будетъ длать въ жизни. Старики сидятъ у себя въ кабинет и читаютъ какія-то семипудовыя статьи и прячутся отъ жизни, не хуже твоего Бориса… Это у насъ, а мы считаемся лучшей, наиболе интеллигентной семьей…
— Надо воевать, объявить войну такую же безпощадную, какъ безпощадны съ нами, надо мстить — мстить всмъ мужчинамъ, всему старому, всей жизни.
Она говорила еще долго. И по мр того, какъ говорила, въ ней росло неясное ршеніе, котораго она сама не могла охватить и понять во всей полнот.
— Такъ нельзя, такъ нельзя!— повторяла она, прохаживаясь по комнат изъ угла въ уголъ,— такъ нельзя!..
И какъ Заводчиковъ, ломала тонкіе пальцы, чувствуя, какъ нервное настроеніе все подымается въ ней.
— Такъ нельзя!..
И, когда ушла Лиза, достала большую корзину, привезенную изъ-за границы, и долго разбиралась въ ней, доставая платья, осматривая каждое изъ нихъ критическимъ взглядомъ. Потомъ пошла искать Бориса Заводчикова. Проходя мимо комнаты Лизы, она зашла къ ней и сказала строго и коротко:
— Ты должна играть… Спектакль долженъ состояться, во что бы то ни стало. Нельзя давать повода болтать Богъ знаетъ что.— слышишь,— ты на играть!..
Сестра посмотрла на нее еще не просохшими отъ слезъ глазами и покорно согласилась:
— Хорошо, я буду…
Отыскивая Заводчикова, который непремнно долженъ былъ быть гд-нибудь здсь же, Лена заглянула въ кабинетъ ддушки. Старикъ сидлъ въ кресл и неторопливымъ, размреннымъ голосомъ, сильно шевеля мертвенными синими губами читалъ, а бабушка мотала шерсть, накинувъ ее на спинку стула.
Казалось, что эти двое стариковъ окружены стнами темноватаго кабинета отъ всего міра, кругомъ могли страдать, плакать, можетъ быть, погибать, любимый человкъ могъ извиваться отъ боли,— они сидли бы такъ же въ этомъ кабинет, читали книгу и были бы покойны, радостны и тихи, совершенно не подозрвая, что длается тутъ же за стною.
—…нравственная красота жизни неутомимаго богемы-труженика, которую велъ Жао-де-Деушъ, производила на современниковъ не меньшее впечатлніе, чмъ дйствительный идеализмъ или оптимизмъ его гармоничной индивидуальности…— читалъ ддушка, ведя своимъ козырькомъ по строкамъ.
Лена сжала губы и прошла дальше.
Заводчикова она нашла въ саду, возл теннисной площадки. Химикъ сидлъ, втянувъ голову въ плечи, отчего его слабая, тонкая фигура чмъ-то напоминала озябшую птицу, и при приближеніи Лены поднялъ голову.
— Вотъ что, Борисъ Илларіоновичъ, спектакль, конечно, будетъ, это глупости… Не надо обращать вниманія на пустяки… Мало ли, что въ сердцахъ можетъ сказать человкъ,— не надо давать повода къ сплетнямъ… Такъ что спектакль будетъ. Вы, вроятно, поднесете Лиз цвты?
— Я думалъ это…
— И отлично, такъ и сдлайте… И потомъ вотъ что: вы достанете мн дв, нтъ — три розы!.. Ярко-красныя розы — и хорошія, слышите?
— Слушаю-съ…
— Принесете передъ спектаклемъ, понимаете? Да не говорите никому, принесите и прямо мн передайте, сдлаете?
— Разумется, если вы говорите.
— Ну, вотъ и отлично, только не опоздайте, какъ вы обыкновенно это длаете!..

X.

Спектакль, дйствительно, состоялся и былъ удаченъ. Готовая разъхаться дачная публика воспользовалась послднимъ случаемъ собраться вмст и наполнила гумпо Захара Никитьева въ такомъ количеств, что не хватало мстъ. Еще за три часа до спектакля вс билеты были проданы, о чемъ Володя оповстилъ публику, вывсивъ у воротъ гумна огромный плакатъ.
Исполнителей много вызывали, особенно Лизу,— у нея было много поклонниковъ среди дачной молодежи,— ей поднесли даже не одинъ, а два букета. Она кланялась, сильно присдая и улыбаясь исподлобья, и, кажется, совершенно забыла утреннія непріятности.
Лена сидла у нея въ уборной и слушала дивертисементъ: Мюллеръ плъ, Лиза мелодекламировала, Столбухинъ и Шведэ играли дуэтъ — Столбухинъ на рояли, перетащенномъ изъ дачи, Шведэ на флейт.
Мюллеръ, кончивъ свой номеръ и не обращая вниманія на апплодисменты, пришелъ въ дамскую уборную, гд сидла Лена, и, увидвъ ее, только слегка свиснулъ.
— Вотъ это я понимаю, Елена Петровна, это дйствительно…— проговорилъ онъ, раскланиваясь съ ней, какъ-будто еще не видлъ ее,— это дйствительно…
Противъ своего обыкновенія, Лена явилась на спектакль нарядной и оживленной. Она долго одвалась у себя, запершись въ комнат и не пуская даже Лизу, и когда вышла въ своемъ сромъ плать, сшитомъ за границей хорошимъ портнымъ, съ чуть державшимися двумя пламенными розами въ волосахъ, просто и эффектно причесанныхъ,— Лиза скорчила презрительную гримасу и бросила:
— Скажите, пожалуйста, тоже вырядилась, старбень!.. Кому это нужно — и цвты даже… Отдала бы мн лучше розы, ну, куда теб?..
Лена любила это срое, газовое платье, легкое, какъ облако, на сромъ чехл, гладкое и интересное. Оно особенно оттняло цвтъ ея волосъ, и красныя яркія розы при немъ подчеркивали стильность костюма. Въ этомъ плать она когда-то была счастлива, и теперь, почувствовавъ на себ его,— она, какъ боевой, давно отвыкшій конь, ощутивъ на себ привычное нкогда сдло, вся подобралась и насторожилась.
У нея по-прежнему болла голова, и нервный подъемъ не проходилъ, а повышался, и отъ этого глаза блестли ярко и вызывающе, а похудвшее лицо горло лихорадочнымъ румянцемъ.
— Милое платьице…— шептала она, оглядывая себя въ зеркало передъ тмъ, какъ выйти изъ своей комнаты,— милое платье!..
На минуту ее охватило такое же чувство, какъ при воспоминаніи о солнечной лужайк, гд она утромъ собирала красненькіе грибки,— и острая боль пронизала сердце. И спокойная, какъ-будто немного дерзкая, властная и сознающая свою власть, она вышла въ гостинную, гд ее ждали Заводчиковъ и ддушка.
Во время спектакля она много говорила съ молодежью, съ знакомымъ драгунскимъ офицеромъ, который внезапно прилпился къ ней и подходилъ въ каждомъ антракт, смялась манящимъ негромкимъ смхомъ и была оживлена. Свои вс, кром Бориса Заводчикова, участвовали въ спектакл и увидли ее только тогда, когда она посл пьесы пришла въ уборную.
— Однако…— пробормоталъ Володя, разглядывая ее, какъ будто видлъ впервые:— вотъ что значитъ заграница-то… Это не Лизкины локоны…
Драгунскій офицеръ увязался за ней и въ уборную и, слегка позвякивая шпорами, тяжело опираясь на блестящую блыми ножнами шашку, говорилъ ей всякій вздоръ, на который она отвчала тмъ же загадочнымъ, негромкимъ смхомъ, блестя глазами и откидывая голову назадъ, такъ что трудно было понять, какъ держались у нея въ волосахъ дв свободно брошенныя розы.
— Н-да, и эти розы!..— разглядывая ее, говорилъ Мюллеръ,— этто номеръ… Смю васъ уврить — вы царица, если не бала, то дворца Захара Никитьева.
— Вы мн очень льстите — гумно не такъ заманчиво, чтобъ быть въ немъ царицей,— отвчала Лена, освщая его своей улыбкой, отъ которой зрачки у него сузились, и лицо стало чуткимъ и безпокойнымъ.
— Но гд вы были, гд вы пропадали, что я васъ не видлъ?..— бормоталъ офицеръ, позванивая шпорами, — я живу здсь уже дв недли…
— Я не виновата, что вы ничего не видите, — смялась Лена,— я была все здсь же…
— Какъ странно, какъ странно,— урчалъ офицеръ, какъ медвдь, всунувшійся въ полный медомъ улей,— если бы я зналъ, если-бъ я только могъ предполагать!..
— Ну, это положимъ-съ,— опредленно заявилъ Мюллеръ,— это вы ужъ извините пожалуста, милостивый государь, это ужъ вы оставьте…
— Въ чемъ дло, что вы, Мюллеръ?— приподымая брови спрашивала Лена,— о чемъ вы такъ волнуетесь?
— Ужъ это вы извольте оставить, ваше высокоблагородіе,— продолжалъ Мюллеръ, приставляя вплотную стулъ къ
Лен и плотно опускаясь на него, — этакихъ васъ много — явятся вдругъ и начнутъ ухаживать… Извините, пожалуйста, мы первые, это наше…
— Да, но я пораженъ… Вы можете быть первыми, но вы не видли и не замчали…— урчалъ офицеръ, тоже придвигаясь ближе.
— Первые да будутъ послдними…— склоняя голову на бокъ и лукаво играя глазами, такъ что тонъ и это движеніе какъ-разъ противорчили ея словамъ, говорила Лена, подхватывая брошенный двумя молодыми людьми шаръ вольнаго и игриваго разговора.
— Господи Боже мой, Никола Угодникъ и Сергій Радонежскій,— молился Мюллеръ,— я могу только повторить слова почтеннаго сына Марса: если бъ я только зналъ, если-бъ могъ только предполагать!..
— Но послушайте, Елена Петровна, — продолжалъ онъ мняя тонъ и говоря съ нарочито повышеннымъ увлеченіемъ,— я не могу не привтствовать эту перемну… Это прекрасно и великолпно — и да здравствуетъ женщина!.. Я пишу съ большой буквы женщина… Вс эти милые разговоры о равноправіи, угнетеніи женщины… Предоставимъ это вычитывать ддушк съ бабушкой во вторыхъ отдлахъ журналовъ. На самомъ дл ключи отъ счастья женскаго заброшены-затеряны на мор-окіянъ,— такъ кажется? И даже чуть ли не какой-то рыбой сглонуты (это ‘сглонуты’ всегда приводило меня въ умиленіе), а въ какихъ моряхъ та рыбина гуляетъ — богъ забылъ… Въ сущности такъ гораздо лучше, смю васъ уврить…
— Къ тому же, власть женщины въ данномъ… данномъ… какъ это сказать… данномъ образ что ли — власть абсолютная, и мы, жалкіе мужчины, только можемъ благоговть передъ ней и преклоняться…— бормоталъ драгунъ, щурясь и кланяясь.
— Да, вы думаете?— тянула Лена,— вотъ какъ?
Въ дверь просунулся Володя — онъ былъ сценаріусомъ и зашикалъ.
— Тамъ дивертесиментъ идетъ, тише вы… Лиза читаетъ!..
Дйствительно, издали доносился полный и звучный голосъ, читавшій какое-то стихотвореніе, и осторожно, заглушенные педалью аккорды рояля.
Ла-та-ніи гру-стятъ о сол-неч-номъ теп-л,
Ск-возь кра-сный аба-журъ стру-ится дым-ка св-та…
читала Лиза и отсюда, изъ уборной, когда не видно было самой читающей, казалось, что нжные стихи читаетъ слабая, грустящая двушка, хрупкая и надломленная, съ большими печальными глазами и тонкой, одинокой душой.
— Я совершенно искренно говорю, — переходя на свистящій шопотъ продолжалъ Мюллеръ,— вы такая — одинъ восторгъ, и сынъ Марса сказалъ правду, я могу только преклониться и повиноваться…
— Да-а? Въ самомъ дл?
— Клянусь вамъ первымъ днемъ творенья…
Они болтали до конца исполненія. Торопливый плескъ аплодисментовъ заставилъ ихъ прекратить эту болтовню. Въ уборную вбжала Лиза, задвая тяжелымъ платьемъ разбросанныя на стульяхъ вещи и въ дверяхъ еще закричала:
— Ну что, ну какъ — хорошо? Я чуть не спуталась, вдругъ забыла!.. Ничего? И этотъ Столбухинъ, онъ такъ тянетъ, что просто невозможно…
Она увидала Лену, по выраженію лицъ мужчинъ поняла что-то и презрительно сложила губы:
— Скажите, пожалуйста!..
Изъ уборной вс ушли, потому что Лиза должна была разгримировываться. Въ зрительной зал два мужика разставляли по стнамъ стулья, и маленькій, толстенькій гимназистъ, котораго вс почему-то называли Поплавкомъ, бгалъ, продавая секретки для почты и карандаши. За нимъ ходилъ Шведэ и предлагалъ номера для игры въ почту.
Лена тоже взяла номеръ и приколола его на груди.
— Какъ всегда, тринадцатый…— усмхнулась она, посмотрвъ на картонный билетикъ,— она родилась тринадцатаго мая и была убждена, что ее преслдуетъ это число.
Залъ скоро привели въ порядокъ, и толстая, приглашенная на вечеръ таперша заиграла со сцены вальсъ.
Сразу вс задвигались, засуетились, и по некрашенному полу, гд для танцевъ Володя разсыпалъ крошеный стеаринъ, изрзавъ для этого фунтъ свчей, замелькали свтлыя туфли, лакированныя ботинки мужчинъ и мелькающія шпоры военныхъ.
Порою откуда-нибудь изъ угла длинной извивающейся змей вылетала бумажная лента, опутывала танцующихъ, и они смялись, разрывая непрочныя путы, и отвчали горстями конфетти, наполняя воздухъ роемъ быстрыхъ, мерцающихъ разными цвтами бабочекъ.
Гулъ голосовъ, громкіе звуки рояля, шарканье ногъ — все это сливалось въ странный шумъ, отъ котораго голова у Лены кружилась и нервы натягивались, какъ струны.
Онъ нея не отходили и Мюллеръ, и офицеръ, и съ двухъ сторонъ жужжали ей въ уши, пользуясь тмъ, что за музыкой и шумомъ никто посторонній не могъ ихъ слышать, всякія глупости. И того и другого то и дло отзывали знакомые,— и они уходили, но тотчасъ же возвращались и опять болтали всякій вздоръ, злословя о присутствующихъ и сплетничая.
Уже дйствовала почта — и ‘Поплавокъ’ неуловимо мелькалъ между танцующими, разнося крохотныя еще не высохшія отъ склейки секретки, на которыхъ торопливымъ крупнымъ почеркомъ были написаны номера адресатовъ.
Лен тоже прислали два или три письма — и вс они были полны какихъ-то намековъ, пошлостей и глупостей.
Откуда-то вывернулся Тынча — въ потертомъ смокинг и желтыхъ башмакахъ и — какъ вс въ этотъ вечеръ — прилпился къ Лен.
— Вы божественны и очаровательны, вы вся въ… тонахъ Петрова-Водкина — поль-веронезъ и индиго…
— И краплакъ,— усмхнулась Лена.
— Совершенно врно,— и краплакъ,— согласился Тынча — здсь и здсь,— указалъ онъ на розы и на губы, и такъ близко, что Лена отшатнулась.
— Я не знаю, въ какихъ вы тонахъ, но тонъ у васъ очень скверный,— проговорила она, отворачиваясь отъ него.
Подошла Лиза, задыхающаяся отъ танцевъ, и крикнула Мюллеру:
— Идемте вальсъ,— ну, скоре…
— Извините, телефонъ занятъ,— отвчалъ ей Мюллеръ,— трубка снята!..
Лиза посмотрла на него, потомъ на сестру и дернула плечомъ.
— Тоже подумаешь, кому-то нужно…
— Это не она, не она,— думала Лена въ то время, какъ губы ея улыбались чему-то, что бормоталъ близко приникшій къ уху драгунъ,— это все отъ нихъ, отъ всхъ нихъ…
Ей надоли и офицеръ, и Мюллеръ, и было такое чувство, отъ котораго хотлось имъ сказать грубость, прогнать вонъ, но она улыбалась, отвчала и небрежнымъ движеніемъ вскрывала сунутую въ руку Поплавкомъ секретку.
— Когда сраженіе проиграно, тогда выпускаютъ старую гвардію…— прочитала она измненный, стоячій почеркъ и бросила бумажку.
Поплавокъ опять вынырнулъ и сунулъ дв секретки.
— Шла бы ты, бабушка, къ заутрени…— было написано на одной, а на другой тмъ же измненнымъ почеркомъ, что и на первой:
— Сдина въ волосы, если не въ бороду, а бсъ въ ребро…
— Какъ глупо и скучно!— усмхнулась она и вдругъ вздохнула странно-глубоко, до боли, кругомъ шумли, пары двигались мимо, гремлъ рояль, и лица были веселы и оживлены — и вс были, казалось, веселы и довольны. И только у нея гд-то глубоко въ сердц стояло неподвижно ощущеніе одиночества, какъ-будто она была одна въ этомъ зал и не было ни одного близкаго, милаго человка.
— А Крынина нтъ — подумала она — или ей казалось, что подумала и, вдругъ обернувшись къ Мюллеру, проговорила:
— Ну, что же вы? Васъ только и хватило на часъ? Гд же ваша преданность и поклоненіе? Извольте ухаживать за мной!..
И засмялась нервнымъ, срывающимся смхомъ, пожимая плечами, какъ-будто ей внезапно сдлалось холодно.
Мюллеръ заговорилъ что-то, чему-то засмялся — и она засмялась, хотя совсмъ не слышала его словъ, и голосъ его отдавался въ ушахъ, какъ-будто бубнилъ въ пустую бочку: бу-бу-ббу-бу-бу…
Должно быть, у нея была лихорадка, потому что звуки вс то вдругъ странно приближались, были круглыми и отчетливыми, какъ-будто несвязанными другъ съ другомъ, то вдругъ потухали внезапно и куда-то падали, и тогда въ голов вдругъ выросталъ глухой и далекій шумъ, похожій на шумъ замершихъ въ солнечномъ поко сосенъ.
Опять принесли письмо — на этотъ разъ съ рисункомъ. Нарисована была Лена — и очень похоже, хотя карикатурно, и противъ нея толстая баба съ широкими губами и темными пятнами на щекахъ. А посередин полная фигура Крынина, до пояса разорванная пополамъ, причемъ одна рука тянулась къ Лен, а другая къ баб. И подписано было: Буридановъ оселъ.
Какая пошлость!..— почти равнодушно вздрогнула Лена и только секунду спустя поняла оскорбленіе,— какая гадость!.. Это Лиза разсказала — мститъ за Мюллера…
Она возмутилась было, но тотчасъ же потухла и, какъ прежде, плохо соображая, что вокругъ творится, повторила:
— Но это не она, не она… Это все они, они, они!.. Она имъ въ угоду старается такой быть, это они!..
Ей вдругъ захотлось плакать — и спазма сжала горло, такъ что она задохнулась. Противное, пошлое лицо Мюллера, наклонившееся къ ней, его низкій шопотъ, говорящій пошлости, самый запахъ крпкихъ англійскихъ духовъ, шедшій отъ его одежды,— все это было мучительно и, казалось, отъ всего этого и подымался истерическій комокъ въ горл.
— Что это, я — какъ Лиза? Какая глупость!— опомнилась она и, чтобы кругомъ не замтили, что съ ней, быстро пошла къ уборнымъ.
— Божественная, вы куда, позвольте, такъ нельзя…— догналъ ее Мюллеръ,— это бгство съ поля сраженія…
— Я хочу воды, тамъ, должно быть, есть…
— Позвольте я прине…— началъ было Мюллеръ и вдругъ, точно сообразивъ что-то, остановился,— пойдемте, должно быть, есть,— докончилъ онъ и пошелъ впереди, расчищая въ толп дорогу.
Лена едва могла добжать до узенькаго коридорчика, ведущаго къ уборнымъ. Крутомъ пахло клеемъ, краской и еще чмъ-то противнымъ и гадкимъ, чмъ почти всегда пахнетъ за кулисами театровъ, висли какія-то огромныя тряпки, а между ними въ длинномъ почти до пятъ сюртук, въ картуз, въ сапогахъ съ блестящими голенищами, сопровождаемый толстой бабой въ ковровомъ платк и двумя двицами въ ситцевыхъ топорщившихся платьяхъ, расхаживалъ Захаръ Никитьевъ.
— А энто вотъ небо изображаетъ — сверху такъ вотъ спущается,— объяснялъ онъ, показывая полотно,— а энто занавска, звонъ вверху-то на жердинку накручена… Художникъ писалъ, знакомаго контрольнаго сынъ — чисто итальянскій живописецъ… Какъ же — не хотли пущать, а я и говорю, какимъ такимъ манеромъ — свое, можно сказать, собственное!..
Въ корридорчик было темно и пыльно, и Лена пріостановилась, чувствуя, что вотъ-вотъ она зарыдаетъ.
— За что, за что?— хотла она крикнуть, но голоса не было, и клубокъ сталъ въ горл и дышать было невозможно.
Мюллеръ говорилъ что-то, совсмъ наклонившись къ ней, заглядывалъ въ глаза — и она пыталась улыбнуться ему — и должно быть, улыбалась. Тогда онъ обнялъ ее и крпко, обдавая ее запахомъ духовъ и фиксатуара, прижался губами къ ея губамъ, такъ что чувствовались твердые зубы и было больно. Онъ откинулся, хотлъ еще разъ поцловать — какъ Лена вдругъ вскрикнула и съ чувствомъ человка, бросающагося съ высоты внизъ, уже не имя силы удержать подхватившую ее волну истерики, икая и захлебываясь, взмахнула рукой и звонко, до боли въ ладони, ударила наклонившееся надъ ней лицо.
— Вотъ такъ здорово създила!..— съ радостнымъ удивленіемъ крикнулъ Захаръ Никитьевъ, въ то время, какъ она уже падала, и чьи-то руки — чуть ли не того же самого Мюллера — подхватили ее.
Она не помнила, какъ попала въ уборную, на крохотный диванчикъ, гд сидла во время исполненія, болтая съ офидеромъ,— не помнила, кто около нея суетится, кто протягиваетъ въ стакан воду,— видла только выплывшее какъ во сн лицо ддушки, новое и странное отъ того, что не было обычнаго козырька, чувствовала какъ кто-то рвалъ корсажъ сраго платья и лилъ, ей въ ротъ, разжимая сцпленные зубы, воду — и все кричала, кричала, кричала…
Она кричала: ‘подлецъ, подлецъ, подлецъ’, мстя Мюллеру за себя, за Лизу, за глупую Нюшу, за все больное и горькое, что случилось съ ней, а выходило ‘конецъ, конецъ’, и окружающіе не могли понять — почему конецъ, что конецъ…
И, все усиливаясь выговорить, отталкивая пролившуюся ей на грудь воду, какимъ-то другимъ существомъ своимъ, неизмримо спокойнымъ, холоднымъ и трезвымъ, въ то время, какъ она металась въ истерик по крохотному диванчику, съ ужасомъ слышала это слово — и ей казалось, что наступилъ, дйствительно, всему своему, близкому, личному холодный и безрадостный конецъ…

XI.

Крынинъ не былъ на дач три дня, и все это время, толкуя съ предсдателемъ управы о колоніи, обдая у знакомаго городского врача, играя вечеромъ въ винтъ въ клуб,— онъ непрестанно думалъ о Елен Коневской и все пытался что-то ршить — и не могъ.
Для того, чтобы ршить это что-то, надо было проявить силу воли, надо было просто и коротко объясниться съ Авдотьей, надо было откровенно разсказать обо всемъ Лен, а это было трудно, хлопотно и мучительно. Къ тому же, изъ Всего этого могло ничего не выйти и — самое главное,— если все это предпринимать, то надо было предпринимать теперь же.
Но все же онъ не могъ оставаться совершенно спокойнымъ и едва только пріхалъ и узналъ, что въ его отсутствіе приходила Лена, онъ заволновался, засоплъ носомъ и почувствовалъ, что именно теперь необходимо что-то предпринять.
Онъ пріхалъ въ день спектакля, но не пошелъ на него, отговариваясь самъ передъ собою, что не любитъ большихъ собраній, и что въ сущности ему надо переговорить съ Леной наедин, а тамъ будетъ много народу.
На дачу онъ пошелъ на слдующій день утромъ, какъ всегда посл обда, разсчитывая такимъ образомъ, чтобы попасть къ чаю и не встртиться въ первую минуту съ Леной лицомъ къ лицу.
— Надо это ршить, надо обязательно выяснить,— бормоталъ онъ, тяжело шагая по лсной дорог, слегка размокшей отъ небольшого дождя, сявшаго съ утра,— она чуткій, милый человкъ, она пойметъ, не можетъ не понять… И потомъ — что же въ сущности такое? Я человкъ какъ и ас люди, не старъ, не уродъ… Не въ томъ дло!..
Онъ шелъ, а дождикъ — мелкій и теплый, тотъ особенный дождикъ, посл котораго такъ хорошо идутъ грибы, сялъ и сялъ, и сосны, мокрыя отъ него, стояли молчаливо и сосредоточенно.
У полянки, той самой, на которой вчера Лена собирала грибы, онъ остановился и отеръ потъ съ шеи. Было жарко, а онъ, еще испугавшись дождя, надлъ драповое пальто, теперь давившее плечи. Полянка эта ему всегда нравилась, а теперь въ нжной дымк едва примтныхъ дождевыхъ капель, медленно собиравшихся на тронутыхъ уже осенней желтизной листьяхъ тоненькихъ березъ въ тяжелыя, звучно падавшія капли, она показалась ему особенно трогательной и милой.
Можно было подумать, что здсь еще звучитъ чей-то наивный радостный стхъ, робкимъ весельемъ оживлявшій эти насупившіяся теперь сосны, нжныя березки и густую поросль ольховыхъ кустовъ.
Крынинъ вспомнилъ, что Елена должна была проходить здсь, и вздохнулъ.
‘Нтъ, это невозможно, — подумалъ онъ, отправляясь дальше,— она никогда не помирится съ этимъ и ничего не выйдетъ… Въ сущности — что я такое? Старющій, отжившій почти человкъ, которому смшно начинать новую жизнь… И даже не въ томъ дло’.
‘Ахъ, опять это ‘не въ томъ дло’,— поймалъ онъ себя и засоплъ носомъ,— ты всегда говоришь — не въ томъ дло да не въ томъ дло,— говорилъ онъ обращаясь, къ себ, какъ къ кому-то постороннему,— а на самомъ дл самъ не знаешь, въ чемъ именно дло… Ты отсталъ, облнился, опустился, давно пересталъ интересоваться дломъ, которымъ занимаешься, ничего не читаешь и когда при теб говорятъ и спорятъ, ты морщишься и повторяешь какъ попугай, затвердившій одну фразу:— не въ томъ дло…
‘И во всей твоей жизни теперь нтъ ничего, про что ты могъ бы сказать: вотъ въ чемъ дло… Ты служишь въ колоніи — и два раза въ день по обязанности обходишь палаты и никогда не даешь себ труда даже заняться, какъ слдуетъ, больными, и когда какой-нибудь сумасшедшій проситъ тебя хоть успокоить зубную боль, отъ которой онъ не спитъ по ночамъ и безпокоитъ остальныхъ больныхъ,— ты отмахиваешься, какъ отъ назойливой мухи и говоришь: не въ томъ дло…
‘Когда теб говорятъ, просятъ обратить вниманіе на хозяйство,— ты говоришь тоже самое, и прячешься за Авдотьину юбку и просишь не принимать никого… Ты какъ-будто занятъ чмъ-то большимъ и важнымъ, сидишь дома, нигд почти не показываешься, кром палатъ, и когда больные жалуются на служителей, на ихъ грубое обращеніе,— ты опять твердишь излюбленныя слова,— не въ томъ дло. А въ это время надзиратель воруетъ, сидлки бьютъ больныхъ по зубамъ, больные голодаютъ и въ сущности сидятъ не въ лечебниц, а въ тюрьм, ибо ихъ не лечатъ, на нихъ не смотрятъ, а ихъ только изолируютъ… Какая гадость,— и куда же ты собственно гожъ со всмъ твоимъ чувствомъ и ршеніями?’.
Онъ снялъ шляпу, помахалъ ею себ въ лицо и опять надлъ. Вдали уже мелькнули блые столбы перезда, до котораго его обычно провожали отъ Коневскихъ.
— Д-да, плохо, плохо,— бормоталъ онъ, съ трудомъ размшивая песокъ дороги, обутыми въ калоши ногами — никогда она не согласится, а если согласится, то съ твоей стороны это будетъ такая же ложь, какъ съ Авдотьей… Нтъ, нельзя говорить…
Но черезъ нсколько минутъ онъ вообразилъ, закрывъ глаза, Лену, ея строгіе, умные глаза, постарался услышать звукъ голоса и прошепталъ, прижимая руки къ груди:
— Но я же не виноватъ, то есть виноватъ, конечно, но вы поймете, я вамъ все разскажу… И потомъ — вдь, въ сущности я могу возродиться, вы поможете мн… Нтъ, не говорите, я чувствую, что это возможно — я стану работать, пойду рядомъ съ вами, только… только не отталкивайте меня…
Онъ опять открылъ глаза, пошелъ дальше и говорилъ, жестикулируя руками такъ, какъ будто бы воображаемая Лена ему противорчила, и онъ старался убдить ее.
— Нтъ, не говорите — я чувствую, что это возможно… Конечно, мы, мужчины, грязны и низменны по своимъ инстинктамъ, и не думайте, пожалуйста, что я хочу, чтобъ вы только были спутницей моею,— вы должны жить самостоятельно, мы только будемъ вмст… Вдь, поймите — дло не въ равноправіи тамъ какомъ-то, не въ томъ, чтобы и мужчина и женщина одинаково зарабатывали и выступали въ представительномъ собраніи, а въ томъ, чтобы чувствовать такое же уваженіе къ жизни, психик и труду женщины, какъ и мужчины… А это я чувствую, я очень чувствую…
Когда онъ такъ говорилъ, ему все представлялось такимъ простымъ и яснымъ, что предположеніе о томъ, что ничего не выйдетъ, никакъ не уживалось съ этими мыслями. Но въ слдующій моментъ онъ начиналъ опять сомнваться, безпомощно разводить руками и шептать виновато:
— Но что же подлать, вдь, въ сущности?— что же произошло? Вдь, я-то точно тотъ же…
И ему представлялось совершенно невозможнымъ, чтобы Лена согласилась быть его женой, и хотлось вернуться обратно въ колонію, не доходя до дачи.
Уже въ саду, проходя по дорожк отъ калитки къ веранд, онъ опять остановился и чуть было не вернулся назадъ. Его ршеніе просить руки Лены показалось ему вдругъ такой нелпостью, что онъ пришелъ въ ужасъ. Онъ постоялъ, подумалъ, успокоился, и страхъ исчезъ.
— Нтъ, она должна понять, я скажу ей, я все скажу и она пойметъ…— ршилъ онъ и пошелъ къ балкону.
Чай пили въ комнатахъ, и балконъ былъ пустъ, и странно-непривычно, съ какимъ-то голымъ сиротливымъ выраженіемъ стоялъ большой столъ, на которомъ обычно пили чай, покрытый вмсто скатерти одной желтоватой клеенкой. На ступеняхъ крыльца были выставлены горшки съ цвтами — должно быть, бабушка пользовалась дождемъ и выставила большой въ широкой кадк фикусъ, флоксіи и еще какой-то цвтокъ, названія котораго Крынинъ не зналъ.
Гд-то внутри дома брякали посудой, тонкимъ звукомъ звенли чайныя ложки, и слышался говоръ.
Крынинъ остановился, какъ-будто пораженный этой пустотой и, склонивъ голову внизъ, послушалъ. Крупная блая кошка — бабушкина Мурка — какъ большинство блыхъ кошекъ, глухая и голубоглазая, пробиралась черезъ сырую дорожку, осторожно выбирая мста посуше и аккуратно подбирая лапки.
Не думая совершенно о ней, Крынинъ внимательно слдилъ глазами за движеніями кошки и ждалъ, какъ она перейдетъ большую лужу около крыльца.
— Я ни въ чемъ не обвиняю, оставьте, пожалуйста,— доносился изъ дома строгій, суховатый голосъ Лены, очевидно спорившій съ кмъ-то,— вы можете жить, какъ хотите, можете развратничать, позволять себ, что угодно, но не воруйте чувства у насъ… Вдь, это же воровство — то, что вы длаете, вы воруете у женъ, у невстъ принадлежащее имъ… Женщина помирится съ тмъ, что ее могутъ не любить, что ей могутъ измнить, наконецъ, но не надо обманывать, не надо говорить одно, а длать другое, не надо воровать чувства женщины, чувства, въ которое она, можетъ быть, вложила всю себя, а вамъ совершенно ненужное, потому что вы нисколько его не цните… Я считаю это воровствомъ, настоящимъ воровствомъ…
Глухая Мурка примрилась къ луж, присла на заднія лапки и легкимъ граціознымъ прыжкомъ перескочила лужу.
Крынинъ вздохнулъ, посоплъ и, стараясь не хрустть пескомъ дорожки, осторожно, словно онъ что-то укралъ, пошелъ назадъ.
Въ лсу попрежнему шелестлъ смутнымъ шопотомъ мелкій дождь, тяжелыя капли собирались на березовыхъ листикахъ и звучно падали внизъ, гд въ трав, между кореньями уже собирались свтлыя лужицы.

В. Муйжель.

‘Русское Богатство’, No 10, 1912

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека