Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
ЗИЗИ
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог,
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный),
Да вот в бутылке засмоленой,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже,
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобных талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
Слухи о Зизи Вульф, к которой обращена эта строфа, одна из знаменитейших строф Евгения Онегина, давно проникли в публику. Постепенно стало известно, что той же особе посвящены еще целых два стихотворения, что именно с нее писана Татьяна, что имя ее значится в реестре сердечных увлечений Пушкина — в так называемом донжуанском списке. Недавно исполнилось пятьдесят лет со дня ее смерти. Воспользуемся этим случаем, чтобы в кратких чертах воскресить ее образ, милый и дорогой ‘для сердца русского’, но все же имеющий очень мало общего с тем воздушным и романтически-неземным созданием, которое все живет в напрасной легенде и в котором сам Пушкин, наверное, не узнал бы Зизи, существовавшую в действительности.
Начать с того, что образ Татьяны вообще не представляет собою ничьего портрета. Он ни с кого не списан. Сам Пушкин в последних стихах Онегина говорит, что он лишь ‘образован’ как некий ‘идеал’ с женщины или девушки, имя которой не называет. Не будем гадать, что она была. Для нас в данном случае важно лишь то, что это отнюдь не была Зизи Вульф. Легенда о Зизи как о первообразе Татьяны безвозвратно разрушена М.Л.Гофманом при помощи простых, но неопровержимых соображений. Портрет Татьяны дан уже во второй и третьей главах Онегина, из которых вторая вся целиком, а третья почти целиком написаны в Одессе. В последний раз перед тем Пушкин видел Зизи Вульф не позже чем летом 1819 г., то есть когда ей не было и девяти лет: она родилась 12 октября 1810 года. Ясно, что с восьмилетней девочки Татьяна не могла быть писана ни в какой степени.
Какова же была Зизи? Когда и как протекал ее роман с Пушкиным? Каковы были их дальнейшие отношения? Все это лучше всего изложить в порядке хронологическом и в том виде, как нам представляется дело по соображении многих сведений и воззрений, отчасти противоречивых. Попутно придется коснуться многих лиц, составляющих целый круг, от которого Зизи вовсе неотделима.
9 августа 1824 г. Пушкин, пересосланный из Одессы, приехал в Псковскую губернию, в село Михайловское, к родителям. Тотчас по приезде он сделался частым гостем соседнего села Тригорского, принадлежавшего Прасковье Александровне Осиповой. Он знал Осипову давно, по прежним своим посещениям Михайловского. Она приходилась Пушкиным даже дальнею родственницей — по ганнибаловской, африканской крови. В 1817 г., покидая тамошние места, Пушкин ей написал стихи, которыми она, видимо, была польщена и которые собственноручно вписывала в ‘альбаумы’ своих дочерей.
С полгода тому назад Прасковья Александровна вторично овдовела и жила теперь на вдовьем положении, окруженная детьми. От первого брака (с Николаем Ивановичем Вульфом) их было пятеро. Старший сын, девятнадцатилетний Алексей Николаевич, учился в Дерптском университете и приезжал домой только на каникулы. Второму сыну было шестнадцать лет, третьему двенадцать. Из дочерей старшей, Анне Николаевне, было уже двадцать пять лет, а второй четырнадцать. Звали ее Евпраксия, по тогдашнему правописанию Евпраксея, а на французский лад Euphrosyne, откуда и уменьшительные: Зина, Зизи. О ней-то и идет речь. Кроме этих детей, были еще две девочки от второго брака (с Иваном Сафоновичем Осиповым): четырехлетняя Мария и годовалая Екатерина.
Помимо родных детей, у Прасковьи Александровны жила еще ее падчерица, дочь ее второго мужа от его первого брака: Александра Ивановна Осипова.
Мальчики были не столь заметны, как барышни. Барышни же задавали тон всему дому. Если принять во внимание, что к ним то и дело наезжали многочисленные кузины из соседних имений и из Тверской губернии, то окажется, что Тригорское представляло собою нечто вроде женского царства. Приездом Пушкина, прославленного поэта, к тому же казавшегося чрезвычайно экстравагантным по речам, наружности и одежде, это царство было глубоко взбудоражено. Провинциальные барышни томились от скуки, от одиночества, от слишком немногочисленных и незамысловатых кавалеров, от того, наконец, что Анне Николаевне и Александре Ивановне пора было замуж.
Пушкину они поначалу совсем не понравились. В ‘псковских барышнях’ он подметил провинциальность, жеманство, наклонность к сплетням, дурные зубы и даже неопрятность. Княгине Вяземской он писал, что они дурны во всех отношениях (‘assez mauvaises sous tous les rapports’). Не они привлекали его в Тригорское, хоть он и выписал для них Россини, которого они ему разыгрывали. В Тригорское он зачастил по целому ряду иных обстоятельств. Во-первых — от скуки, во-вторых, потому, что сошелся коротко с Алексеем Вульфом (вскоре, впрочем, уехавшим в Дерпт), в-третьих, потому, что ему нравились ‘патриархальные беседы старой соседки’ — Прасковьи Александровны, а в-четвертых (и это главное), потому, что вскоре после своего приезда он крепко поссорился с отцом и пребывание в Михайловском стало ему невмоготу. Уехавшему в Петербург брату он писал: ‘Я в Михайловском редко’.
Прасковья Александровна сразу сделалась его утешительницей, наперсницей и отчасти посредницей в его сношениях с отцом. Никакого успеха это посредничество, однако же, не имело, и в ноябре месяце родители Пушкина уехали в Петербург, захватив и дочь, Ольгу Сергеевну. Пушкин остался в Михайловском вдвоем с няней. Очень вероятно, что первое время он старался сократить свои посещения Тригорского, потому что писал сестре: ‘Твои троегорские приятельницы несносные дуры, кроме матери. Я у них редко. Сижу дома, да жду зимы’. Однако скука и привычка сделали свое дело: вскоре он вновь зачастил в Тригорское, постепенно втянулся в его жизнь и сам в этой жизни занял важное, даже, пожалуй, центральное место.
‘Как поэт, он считал долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался’. Эти слова М.Н.Волконской нашли подтверждение в показаниях многих лиц и в собственных признаниях Пушкина. К ним только нужно прибавить, что пушкинская влюбленность очень часто была лишена какого бы то ни было ‘идеального’ оттенка. Чтобы быть ‘влюбленным’, Пушкину подчас вовсе не было нужды ни в душевной симпатии, ни даже в простом уважении. Влюбленностью называл он тот эротический хмель, который легко ударял ему в голову и так же легко проходил. Его влюбленность нередко была не только груба, но и цинична. В частности, ему всегда нравилось, его волновало — пробуждать чувственность там, где она еще не проснулась или казалась уснувшей. В этом отношении Тригорское предоставило ему обширное поле действий.
Сашенька Осипова была девица с очень легко возбудимым темпераментом, что и сказалось на ее последующей биографии. Двадцатипятилетняя Анна Николаевна Вульф давно томилась своим девичеством. Пушкин в первую же зиму посвятил им по мадригалу: Сашеньке прямо признался в любви, а в отношении Анны Николаевны проявил несколько более сдержанности,— именно потому, что в глубине души она ему очень не нравилась, даже его раздражала своею жеманною влюбчивостью, своею слезливостью, своими романтическими порывами, за которыми он мог угадывать погоню за женихом. Поэтому, поднося ей стихотворные комплименты, он в то же время откровенно издевался над ее показной и неумной мечтательностью. Ему нравилось подчеркивать перед ней свой цинизм, говорить ей непристойности, всячески унижать то чувство, которое в ней уже возникало и которому она хотела придать характер мечтательный и возвышенный.
— Que c’est que le sentiment? <-- спрашивала Анна Николаевна>.
— Un supplment du temperament, <-- отвечал он>.
— Что вам более нравится? Запах розы или резеды?
— Запах селедки,— отвечал он и бывал так доволен этими бон-мо, что сообщал их в письме приятелю.
По-видимому, перед его приездом Анна Николаевна дарила нежными чувствами его брата. Не любя, Пушкин притворялся, будто ревнует или готов ревновать, и постепенно переводил любовь ко Льву Сергеевичу на свое имя. В то же время он не прочь был возбудить ревность в самой Анне Николаевне, поднося мадригалы Сашеньке и ухаживая за третьей девицей: за приезжавшей в Тригорское хорошенькою кузиной Анны Николаевны — Анной Ивановной Вульф, по прозванию Netty. Он писал брату: ‘Ан.Ник. тебе кланяется и очень жалеет, что тебя здесь нет, потому что я влюбился и миртильничую. Знаешь ее кузину Ан.Ив.В.? Ессе femina!’
Эти одновременные интриги с тремя девицами, интриги, разыгранные во всяком случае в тонах веселых и легкомысленных, были, однако же, как бы легкими узорами, набросанными на более ровном и глубоком фоне другой, особого рода истории.
Самой Прасковье Александровне Осиповой было в ту пору сорок три года. Это была женщина маленького роста, с некоторой наклонностью к полноте, с изящными чертами миловидного лица, несколько испорченного лишь сильно выдающейся нижней губой. Она была довольно образована, интересовалась литературой, некогда зачитывалась Клопштоком и обладала живым, хоть, может быть, и не глубоким умом. Характер у нее был порывистый, отчасти взбалмошный, а по отношению к детям даже и тиранический. Несмотря на семикратное материнство, она хорошо сохранилась, а главное — сохранила в целости весь свой кипучий, ‘ганнибаловский’ темперамент. Словом — ‘старая соседка’ не могла ограничиться по отношению к молодому поэту ролью советницы, собеседницы и партнерши в вист. У нас нет никаких данных, чтобы заметить в Пушкине какое бы то ни было к ней чувство, кроме почтительной симпатии. Его стихи, посвященные ей (в том числе ‘Подражания Корану’), и его письма не могли бы вызвать никаких соблазнительных подозрений ни в ком, начиная с соседей и современников и кончая дальним потомством. Но в ее письмах, написанных тоже с немалою осторожностью, порою все же прорываются чувства, весьма далекие от просто добрососедских иль ‘материнских’. Еще более эти чувства выразились в некоторых поступках, которых коснемся мы далее. О тех же чувствах почтительными, но ясными намеками говорят самые осведомленные современники. Словом, если у нас нет прямых доказательств связи, существовавшей между Пушкиным и хозяйкой Тригорского, то есть целый ряд оснований эту связь предполагать. Во всяком случае, как самое меньшее, можем мы быть уверены, что Пушкин позволял Прасковье Александровне себя любить и по тем или иным причинам принужден был с этой любовью считаться.
Таким образом, воздух Тригорского был насыщен эротикой. Эти любовные веяния всего менее затрагивали четырнадцатилетнюю Евпраксию. Не то чтоб она была вовсе младенцем. Она, например, завидовала сестре, что та пишет и получает какие-то таинственные письма от Льва Сергеевича, но в самой этой зависти сколько было еще ребячества! Чтобы ее утешить, Пушкин ей советовал завести с Львом Сергеевичем тоже переписку, но не любовную, а философскую. Ее сердце было свободно. Веселая, резвая, беззаботная, простодушно кокетливая, она, в противоположность сестре, смотрела на жизнь легко, любила простые удовольствия и ‘постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собою и комплиментов’. Пушкин ее находил ‘уморительно смешной’ и над нею подтрунивал, но эти подтрунивания носили оттенок куда более благодушный и дружеский, чем его насмешки над Анной Николаевной.
Лицом она была не то чтобы хороша, но мила. Как и Анна Николаевна, она унаследовала от матери наклонность к полноте. По-видимому, она была даже то, что называется толстушка. В ноябре 1824 г. Пушкин писал брату: ‘<...> на днях я мерялся поясом с Евпр. и тальи наши нашлись одинаковы. След, из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25 летн. мущины. Евпр. дуется и очень мила’. Эти слова бросают особый свет на эпитеты ‘воздушной’ и ‘полувоздушной’, которыми Пушкин порой наделял Евпраксию. Они же должны нам открыть и истинный смысл онегинской строфы. С представлением об узкой и длинной талии Зизи необходимо раз навсегда расстаться. Талию эту Пушкин сравнил с бокалами для цимлянского иронически. Дружески-иронический смысл имеет и обращенный к Зизи эпитет: ‘кристалл души моей’. Надо же наконец понять, что самый этот эпитет, отдающий несносным для Пушкина ‘панаевским’ стилем, стилем жестоких романсов, не мог быть употреблен Пушкиным всерьез.
Подсмеиваясь над Евпраксией, Пушкин, однако, в душе отнесся к ней куда серьезней и человечней, нежели к другим обитательницам Тригорского. Не встретя с ее стороны никаких любовных поползновений, он и сам избавил ее от ухаживаний. В ту пору его отношение к Зизи было чистым и дружеским. Потому-то, посвятив другим барышням любовные, но неглубокие мадригалы, Евпраксии написал он стихи, в которых нет ни слова ни о каких чувствах, но которые навсегда останутся в русской поэзии образцом ласки, заботы и задушевности:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живет,
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет,
Что пройдет, то будет мило.
На ухаживание Пушкина за барышнями Прасковья Александровна смотрела сквозь пальцы: оно не имело серьезного оттенка и, пожалуй, было для нее даже удобно, потому что отчасти маскировало ее собственные отношения с Пушкиным. Дела приняли гораздо менее выгодный для нее оборот летом 1825 года, когда произошло событие, очень заметное в любовной биографии Пушкина: в Тригорское приехала хорошенькая племянница Прасковьи Александровны, нестрогая нравом жена старого генерала Анна Петровна Керн. Перипетии романа, разыгравшегося между ней и Пушкиным, увлекли бы нас далеко от темы. Ограничимся тем, что отметим: это была опасная соперница. Анна Петровна и не была склонна тотчас ответить на чувства поэта полной взаимностью (ее любовное внимание было скорее привлечено кузеном — Алексеем Вульфом), но Пушкин явно охвачен был приступом настоящей любви, и Прасковья Александровна решилась на интервенцию: она стремительно собралась на морские купания в Ригу, куда и увезла вместе со своими дочерьми — соблазнительную племянницу, благо муж ее находился в Риге. Этот отъезд подал повод к сложнейшему и любопытнейшему ‘роману в письмах’, разыгравшемуся между Пушкиным, Керн, Осиповой и Анной Николаевной. Одно из писем, предназначавшихся для Керн, Пушкин по ошибке вложил в конверт, адресованный Прасковье Александровне. Та уничтожила письмо, не показав его племяннице. Керн узнала об этом и написала Вульфу, что презирает его мать. Осипова, в свою очередь, узнала об этом. Фраза произвела ‘дьявольский эффект’. Между теткой и племянницей разразилась открытая ссора. Прасковья Александровна вернулась в Тригорское, и вслед за тем Пушкин перестал писать к Керн: ‘из уважения к тетушке’, по осторожному и двусмысленному выражению Анны Петровны.
Поздней осенью генерал Керн самолично привез супругу в Тригорское, чтобы помирить ее с Осиповой. Примирение состоялось в довольно мелодраматических тонах. Погостив недолго, Керны уехали. За время их пребывания в Тригорском Пушкин познакомился (и не поладил) с генералом, а чувства его к генеральше, кажется, начали остывать. Вскоре после того Анна Петровна прислала ему в подарок новое издание Байрона, а он написал ей последнее из своих любовных писем. В Тригорском восстановился мир, Пушкин посвятил Прасковье Александровне стихи, во всех отношениях подходящие к случаю:
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей — и т. д.
Прасковья Александровна обрела покой, который, однако же, оказался непродолжителен. Судьба готовила ей новое испытание. Анна Николаевна с раннего детства была подругой Анны Петровны Керн. О любви Пушкина к Керн она знала: самая переписка отчасти шла через нее. Вся их любовная история чрезвычайно ее занимала: настолько, что заглушала в ней даже ревность. Но лишь только эта история кончилась, Анна Николаевна, быть может, именно ею и возбужденная окончательно, вдруг дала полную волю собственным своим чувствам. Начало 1826 г. ознаменовалось бурною вспышкой ее любви к Пушкину. По-видимому, не изменив своего к ней насмешливого отношения, Пушкин ей подал повод на что-то надеяться и даже почувствовать какие-то на него права. Несомненно, дело не обошлось без поцелуев и шалостей, доводивших чувствительную девицу до самозабвения. В конце февраля Прасковья Александровна почла за благо увезти дочь в другое свое имение, в Малинники, Тверской губернии. Весьма примечательно, что ни сама Анна Николаевна, ни Керн, теперь ставшая поверенною ее тайн, нисколько не сомневались, что Прасковья Александровна действовала не по какой иной причине, как именно из ревности. Из своего заточения Анна Николаевна писала Пушкину длиннейшие письма, исполненные страсти, кокетства, отчаяния и жеманства. Она была так наивна, что пыталась даже вызвать ревность с его стороны. С ответами он не торопился. Так, на ее письмо от 20 апреля отвечал он лишь в конце мая,— отчасти, может быть, потому, что в это время занят был хлопотами особого рода: отправлял из Михайловского крепостную девушку, которую ‘неосторожно обрюхатил’.
Анна Николаевна пробыла в Малинниках до середины лета — до самого того времени, когда в жизни Тригорского настала новая полоса и когда Зизи, как бы отодвинутая яркими событиями минувшего года в полумрак, на второй план, вновь является перед нами в более заметной роли.
Алексей Вульф приехал домой на каникулы и привез с собою поэта Языкова, дерптского своего приятеля. Слишком нечуждый любовного удальства, Языков, однако же, воздержался от его проявлений на почве Тригорского. По-видимому, он даже представлял себе тамошний уклад более патриархальным, чем то было на самом деле. Его пребывание в Тригорском и его посещения Михайловского были ознаменованы философическими и литературными беседами трех молодых приятелей. Любовь была лишь одной из тем, более или менее отвлеченно обсуждавшихся в этих беседах, ознаменованных, впрочем, обильными возлияниями в честь Бахуса. Общими силами был даже изобретен новый род напитка. Языков оставил точный его рецепт, вспоминая счастливые дни.
Когда могущественный ром,
С плодами сладостной Мессины,
С немного сахара, с вином,
Переработанный огнем,—
Лился в стаканы-исполины…
В свою очередь и Пушкин, спустя целый год, с похвалой вспоминал
…сей напиток благородный,
Слиянье рома и вина,
Без примеси воды негодной,
В Тригорском жаждою свободной
Открытый в наши времена.
В этих-то вот пирушках мы и встречаем Зизи — в довольно неожиданной роли виночерпия. Она разливала новоизобретенную жженку при помощи серебряного ковшика с длинною ручкой — ковшик тот сохранился до наших дней. По-видимому, из всех обитательниц Тригорского она одна принимала участие в холостых пирушках трех друзей, по сему случаю прозвавших ее своей Гебой. Ей было уже почти шестнадцать лет. Очень возможно, что к винному хмелю, овладевавшему Пушкиным, порою примешивался легкий хмель ее присутствия. Но, очевидно, не проявляя ни прюдства, ни напускной суровости, даже содействуя живости беседы, она умела себя так поставить, что ни Пушкин, ни Языков не позволяли себе в отношении ее никаких вольностей. Недаром целых пятнадцать лет спустя, вспоминая все ту же жженку, Языков писал Зизи:
Ее вы сами сочиняли:
Сладка была она, хмельна,
Ее вы сами разливали,
И горячо пилась она!
Стаканы быстро подымались
К веселым юношей устам,
И звонко, звонко целовались,
Сто раз звеня приветы вам!
<...>
Примите ж ныне мой поклон
За восхитительную сладость
Той жженки пламенной, за звон,
Каким стучали те стаканы
Вам похвалу, за чистый хмель,
Каким в ту пору были пьяны
У вас мы ровно шесть недель,
Поклон за то, что и поныне,
В моей болезненной кручине,
Я верно, живо помню вас,
И взгляд радушный и огнистый
Победоносных ваших глаз,
И ваши кудри золотисты
На пышных склонах белых плеч,
И вашу сладостную речь,
И ваше сладостное пенье,
Там, у окна, в виду пруда…
Ах! помню, помню и волненье,
Во мне кипевшее тогда…
Ей, разумеется, говорились комплименты и писались мадригалы, один из которых она разорвала, после чего Пушкин ей написал в альбом новый:
Вот, Зина, вам совет: играйте,
Из роз веселых заплетайте
Себе торжественный венец —
И впредь у нас не разрывайте
Ни мадригалов, ни сердец.
Эти стихи как нельзя более красноречиво свидетельствуют о том, что непринужденное веселье и легкое кокетство Зизи умела легко и приятно сочетать с неприступностью. Увы, несколько лет спустя она это умение отчасти утратила.
Около 20 июля Языков покинул Тригорское. Вакхическая идиллия кончилась, а еще через полтора месяца кончилось и постоянное пребывание Пушкина в Михайловском. Прощенный Николаем I, он получил возможность жить в Москве и Петербурге, а в Михайловском и его окрестностях стал появляться только наездами. С этих пор его отношения с Евпраксией Николаевной временно как бы прерываются или, во всяком случае, выходят из нашего поля зрения. Мы знаем лишь то, что в начале 1828 года Пушкин в письме к ней самой или к ее матери задал ей какой-то вопрос, на который получил ‘лаконический ответ’, а затем послал ей в подарок экземпляр пятой и шестой глав Евгения Онегина с надписью: ‘Евпраксии Николаевне Вульф от Автора.— Твоя от Твоих. 22 февр. 1828 г.’. Это была та самая пятая глава, в которой говорится о талии Зизи, чем и объясняются слова ‘Твоя от Твоих’. После этого Зизи вновь появляется на пушкинском горизонте уже в конце 1828 года, в новой роли, которой мы должны предпослать несколько пояснительных слов.
Пушкину были ведомы все оттенки любви — от самых возвышенных и сложных до самых простых и грубых. В своем поведении и в своих разговорах он к разным людям и в разные времена поворачивался разными сторонами своей личности. В отношении ‘псковских барышень’ он раз навсегда усвоил тон Ловласа или Вальмона, галантно-цинический стиль отношений, отчасти вычитанный из литературы XVIII века. Этого стиля он и держался — и мало того: научил ему Алексея Вульфа. Молодой студент стал истинным ‘духовным сыном’ Пушкина в делах любви, а подвигами даже и превзошел его. После романа
А.П.Керн в донжуанский список Вульфа должен быть внесен длинный ряд женщин и девушек. По отношению к последним его система заключалась в том, чтобы ‘незаметно от платонической идеальности переходить до эпикурейской вещественности’, но при этом оставлять девушку ‘добродетельною, как говорят обыкновенно’. Это у него называлось действовать ‘по методе Мефистофеля (т. е. Пушкина)’. Одною из первых его жертв была уже упомянутая Сашенька Осипова. За нею — Лиза Полторацкая, сестра Анны Петровны Керн. Роман разыгрался в Петербурге. ‘Я провел ее постепенно через все наслаждения чувственности, которые только представляются роскошному воображению, однако, не касаясь девственности. Это было в моей власти, и надобно было всю холодность моего рассудка, чтобы в пылу восторгов не переступить границу,— ибо она сама, кажется, желала быть совершенно моею и, вопреки моим уверениям, считала себя такою’. Так пишет Вульф в своем дневнике. Эти отношения длились около года. ‘Лиза нездорова, грустна’. ‘Лиза больна, у ней были нервические припадки’,— констатировал Вульф. Наконец она была увезена отцом в Малинники, где встретилась с Сашей Осиповой, поведала ей как подруге все, со всеми подробностями,— Саше пришлось ‘слушать повторение того же, что она со мной сама испытала’. Вскоре после того в Малинники приехал Пушкин, весело рассказал девицам о романе Вульфа с баронессой Дельвиг (женою поэта) и затем доносил Вульфу: ‘Тверской Ловелас С. Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает.— Честь имею донести, что в здешней Губернии, наполненной вашим воспоминанием, все обстоит благополучно. Меня приняли с достодолжным почитанием и благосклонностию. Утверждают, что вы гораздо хуже меня (в моральном отношении), и потому не смею надеяться на успехи, равные вашим. Требуемые от меня пояснения насчет вашего петербургского поведения дал я с откровенностию и простодушием — отчего и потекли некоторые слезы и вырвались некоторые недоброжелательные восклицания, как например: ‘какой мерзавец! какая скверная душа!’ — но я притворился, что их не слышу’.
За время с 1827 по 1829 год жертвами или объектами ‘оборонительного и наступательного союза’, заключенного между Фаустом-Вульфом и Мефистофелем-Пушкиным, в той или иной степени стали чуть ли не все обитательницы Тригорского, Малинников, Бернова, Павловского: помимо просто знакомых, вроде Машеньки Борисовой и некоей поповны, в спальню которой Вульф явился ночью и которая, одна из всех, наградила его пощечиной, можно назвать еще по крайней мере пять вульфовских кузин: Лизу Полторацкую, Нетти Вульф, ее замужнюю сестру Катерину Ивановну Гладкову, Катеньку Вельяшеву и Машу Вульф, дочь Петра Ивановича Вульфа. К этому надо прибавить, что в начале 1829 г. Вульф умудрился вернуть себе расположение Саши Осиповой, ‘т. е. до известной точки пользоваться везде и всяким образом наслаждениями вовсе не платоническими’. Но вернемся к Зизи.
Пушкин пробыл в Малинниках с двадцатых чисел октября до начала декабря 1828 г., после чего уехал в Москву, а затем, на обратном пути в Петербург, провел в Старицком уезде всю первую половину января 1829 года. К этому времени и относится ряд его новых встреч с Зизи и внезапная вспышка ее любви к нему. Точных сведений о том, что именно происходило между ними, у нас нет. Но Вульф, приехавший в Малинники между первым и вторым приездами Пушкина, тотчас заметил в сестре ‘расслабление во всех движениях, которое ее почитатели назвали бы прелестною томностью,— мне же это показалось похожим на положение Лизы, на страдание от не совсем счастливой любви, в чем я, кажется, не ошибся’. Эта запись сделана им целый год спустя, т. е. после того, как он мог собрать довольно сведений о том, что происходило, и его сравнение Зизи с Лизой Полторацкой чрезвычайно важно: оно содержит ясный намек на то, что Пушкин поступал с Зизи так, как сам Вульф поступал с Лизою. Второе показание принадлежит вульфовской поповне Е.Е.Синицыной и содержит, по-видимому, рассказ о пребывании Пушкина в Бернове, в начале 1829 г. ‘Когда мы пошли к обеду,— рассказывает Синицына,— Пушкин предложил одну руку мне, а другую дочери Прасковьи Александровны, Евпраксии Николаевне, бывшей в одних летах со мною. За столом он сел между нами и угощал с одинаковой ласковостью как меня, так и ее. Когда вечером начались танцы, он стал танцевать с нами по очереди… Осипова рассердилась и уехала. Евпраксия Николаевна почему-то в этот вечер ходила с заплаканными глазами. Может быть, и потому, что Александр Сергеевич после обеда вынес портрет какой-то женщины и восхвалял ее за красоту, все разглядывали его и хвалили. Может быть, и это тронуло ее,— она на него все глаза проглядела’.
Рассказ не нуждается в пояснениях. В нем видна и любовь Зизи, и безжалостность Пушкина, за месяц, в Москве проведенный, уже к ней охладевшего и занятого другой особой.
Третье показание принадлежит самому Пушкину. Оно более чем лаконично, но весьма выразительно: имя Евпраксии он внес в первый столбец донжуанского списка, содержащий имена шестнадцати женщин, к которым испытал он более сильное чувство, нежели к восемнадцати, вошедшим во второй столбец. Евпраксия не попала бы в этот список, если бы дело ограничивалось дружбою 1824 и 1825 годов да жженкою 1826 года. По-видимому, за полтора месяца, проведенные в Малинниках в 1828 г., Зизи внушила ему чувство острое, хоть не длительное. Тут не лишне будет заметить, что после этих полутора месяцев и перед той сценою ревности, которую описала Синицына, Пушкин провел месяц в Москве — и там впервые увидел Наталью Гончарову.
Короткий роман, разыгравшийся в Малинниках, относится как раз к той эпохе, когда Пушкин очень серьезно задумывался о женитьбе и очень легко сватался или намеревался свататься: не забудем имен С.Ф.Пушкиной, Е.Н.Ушаковой, А.А.Олениной. Очень возможно, что и у Евпраксии Николаевны, и у ее родных он возбудил какие-то более или менее обоснованные предположения. Недаром его отношение к Евпраксии Николаевне семейная молва выделяла из круга его ухаживаний за Анной Николаевной или за Нетти Вульф. Недаром тотчас же после его женитьбы Наталья Николаевна ревновала его именно к Зизи — настолько, что Анна Николаевна принуждена была письменно успокаивать ее на сей счет: ‘Как вздумалось вам ревновать мою сестру, дорогой друг мой? Если бы даже муж ваш и действительно любил сестру, как вам угодно непременно думать,— настоящая минута не смывает ли все прошлое, которое теперь становится тению, вызываемой одним воображением и оставляющей после себя менее следов, чем сон. Но вы — вы владеете действительностью, и все будущее перед вами…’
18 февраля 1831 г. Пушкин венчался с Н.Н.Гончаровой в ныне разрушенной церкви Вознесения на Б. Никитской. 8 июля того же года Евпраксия Николаевна вышла за бар. Б.А.Вревского, соседа по имению. Пушкин сам не писал к ней, но поздравил ее в письме, адресованном ее матери. С этих пор начинается, так сказать, эпилог их отношений. Порою они встречались в Петербурге. В 1835 г. он приезжал в Михайловское, побывал в Голубове у Вревских и писал жене: ‘<...> был я у Вревских третьего дня и там ночевал <...> Вревская очень добрая и милая бабенка, но толста как Мефодий, наш псковский архиерей. И не заметно, что она уж не брюхата, все та же как когда ты ее видела. Я взял у них Вальтер-Скотта и перечитываю его’. Вслед за тем он был в Голубове еще несколько раз, а бар. Вревский посетил его в Михайловском. При встречах игрывали они с бароном в шахматы, причем Пушкин давал ему офицера вперед.
Сашенька Осипова к тому времени вышла замуж за псковского исправника Беклешова, которому не очень была верна. По этому поводу Евпраксия Николаевна писала брату: ‘Поэт по приезде сюда был очень весел, хохотал и прыгал по-прежнему, но теперь, кажется, впал опять в хандру. Он ждал Сашеньку с нетерпением, надеясь, кажется, что пылкость ее чувств и отсутствие мужа разогреет его состаревшие физические и моральные силы’.
Легкая насмешка, звучащая в этих словах, говорит, быть может, о горьковатом осадке, оставшемся в сердце Зизи. Об отношении Пушкина к женщинам судила она по личному опыту и по опыту своих близких. Но все же дружбу к нему она сохранила. Эта дружба подверглась еще одному испытанию весной 1836 г., когда Пушкин вновь приехал в Псковскую губ., побывал у Евпраксии Николаевны, ‘некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой’, как сообщал он Языкову,— и мимоходом вскружил голову шестнадцатилетней Маше Осиповой. Через пять месяцев после того Евпраксия Никиколаевна писала Вульфу о некоем Шениге: ‘Он заменил Пушкина в сердце Маши… Как наружностию, так и воображением и пылкостью чувств она становится похожа на Сашеньку… Впрочем, я рада этой перемене: Ник.Иг. никогда не воспользуется этим благорасположением, чего об Пушкине нельзя сказать’.
В том же году она немало тревожилась предполагаемою дуэлью Пушкина с гр. Соллогубом. Наконец, разыгралась история Пушкина с Дантесом. Евпраксия Николаевна в это время была в Петербурге. Пушкин был с ней откровенен и накануне дуэли сказал ей, что будет драться. Помешать дуэли она уже не могла. Роль Натальи Николаевны считала она ‘не очень приятной во всяком случае’ и навсегда сохранила ко вдове Пушкина нерасположение. Считая, что Пушкин избавлен смертью от ‘этих душевных страданий, которые так ужасно его мучили последнее время его существования’, она тем не менее была глубоко потрясена его смертью. 3 февраля 1837 г. состоялась последняя панихида у гроба Пушкина, а в полночь А.И. Тургенев повез его тело в Псковскую губернию. В тот же день Евпраксия Николаевна писала брату: ‘Завтра я еду в Голубово и, вероятно, не скоро возвращусь сюда <...> До сих пор я еще не могу собрать мои мысли в порядок, отчего и не пишу тебе этот раз много… Эти две недели могли бы быть самые счастливые в моей жизни, если бы не это несчастное происшествие…’
Пушкин был гений, творчеством своим вознесенный перед нами на несказанную высоту. Нам нетрудно теперь любить его со всеми его недостатками. Это было неизмеримо труднее для его современников, из которых Евпраксия Николаевна лучше многих других знала его темные стороны. Надо было обладать очень умным сердцем, чтобы, будучи на ее месте, сохранить к нему дружбу, пока он был жив, и создать то благоговение перед его памятью, которое она завещала своей семье.
Она пережила Пушкина на сорок шесть лет. Жизнь ее, внешне счастливая, кажется, не совсем такова была изнутри. Она умерла 22 марта 1883 г. Есть известие, что перед смертью она передала своей дочери пачку писем к ней Пушкина, завещав хранить их при жизни, но никогда и никому их не показывать. В конце концов они были этою дочерью сожжены. Мы не знаем из них ни слова.
1933
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — Возрождение, 1933/2991 и 2993 (10 и 12 августа), с подзаголовком: (1883-1933).
»Конечно, не один Евгений…» — цитируется строфа XXXII пятой главы Евгения Онегина.
‘<...>той же особе посвящены еще целых два стихотворения…’ — имеются в виду ‘Если жизнь тебя обманет’ (1825) и ‘К Е.Н. Вульф’ (1826).
‘<...> именно с нее писана Татьяна…’ — такое понимание частично восходит к работе П.В. Анненкова Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху, вышедшей отдельной книгой в 1874 г.
‘Легенда <...> безвозвратно разрушена М.Л. Гофманом…’ — см. в его книге Пушкин. Первая глава науки о Пушкине (Петербург, 1922), сс. 42-43:
Если, с одной стороны, мы имеем хорошие работы П.Е. Щеголева о М.Н. Раевской, то с другой стороны, пушкинская литература изобилует ненужными анекдотическими утверждениями о различных ‘прототипах’, натурах, основанными на слепом доверии, принимающем без критической проверки всякие басни и россказни — лишенные даже здравого смысла и тени правдоподобия. Басня окружает создание совершеннейшего образа в творчестве Пушкина — Татьяны. Называются различные имена женщин, послуживших натурою, с которой Пушкин писал свою ‘милую’ Татьяну: тут и М.Н. Раевская, и Е.К. Воронцова, и А.Н. Вульф, и Е.Н. Вульф-Вревская… Последняя особенно упорно называется прообразом любимой пушкинской героини, так упорно и настойчиво, что вопрос одно время считался почти окончательно решенным и как будто непоколебимым, и все убеждения в неправдоподобии и фактической невозможности, несостоятельности этой легенды, по-видимому, до самого последнего времени не имели силы разрушить ее.
Между тем вся легенда основана главным образом на вскользь оброненном замечании А.Н. Вульфа: ‘любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть ли не Татьяна одна из них’. Легенда мало правдоподобная (ибо у Зизи-Евпраксии Вульф общего с пушкинской героиней только день именин — 12 января) и совершенно невероятная, ибо когда Пушкин последний раз видел Е.Н. Вульф перед созданием образа Татьяны — ей было всего десять, а может быть даже и 8 лет (исследователи, изучающие Пушкина с биографической стороны, должны бы обращать внимание на биографические даты!).
Что мы знаем о процессе поэтического творчества Пушкина, о его композиции и поэтических приемах? — На этот вопрос легко и просто ответить одним словом — ничего.
Более пространные размышления над этой проблемой Гофман опубликовал уже за 8 лет до того, ср. его ‘Из пушкинских мест, 2’, в сб.: Пушкин и его современники, вып. XIX-XX (Петроград, 1914), сс. 101-105. Дневники А.Н. Вульфа за 1828-1832 годы почти полностью опубликованы Гофманом там же, вып. XXI-XXII (Петроград, 1915), сс. 1-310.
‘В 1817 г., покидая тамошние места, Пушкин ей написал стихи…’ — имеется в виду стих. ‘Простите, верные дубравы!’ (дат. 17-го августа 1817 г.).
‘Княгине Вяземской он писал, что они дурны во всех отношениях…’ — в письме, дат.: конец октября 1824 г.
‘<...> ему нравились ‘патриархальные беседы старой соседки’…’ — там же.
‘Уехавшему в Петербург брату он писал…’ — в письме, дат.: 1-10 ноября 1824 г., Тригорское.
‘<...> писал сестре: ‘Твои троегорские приятельницы…» — в письме, дат.: 4 декабря 1824 г.
»Как поэт, он считал долгом быть влюбленным <...>‘ ‘ — см. кн.: М.Н. Волконская, Записки (СПб., 1914), сс. 61-64, цит. у Вересаева, глава ‘В Екатеринославе…’.
‘Пушкин в первую же зиму посвятил им по мадригалу’ — имеются в виду стихотворения ‘Признание’ (‘Я вас люблю — хоть я бешусь’), адресованное А.И. Осиповой, и, возможно, ‘Я был свидетелем златой весны’, обращенное А.Н. Вульф. См. также ‘Хотя стишки на именины’ и (неприличное) ‘Увы! напрасно деве гордой’.
‘<...> и бывал так доволен этими бон-мо, что сообщал их в письме приятелю’ — в письме Вяземскому от 10 августа 1825 г.
‘Он писал брату: ‘Ан. Ник. тебе кланяется…» — в письме, дат.: 14 марта 1825 г.
‘<...> воздух Тригорского был насыщен эротикой’ — для настоящей работы Ходасевич, вероятно, почерпнул много сведений из изд.: А.Н. Вульф, Дневники. Любовный быт пушкинской эпохи, со вступительной статьей П. Е. Щеголева и со статьей М.И. Семевского ‘Прогулка в Тригорское’ (Москва, 1929). Ср. новейшее изд.: Любовный быт пушкинской эпохи (Москва, 1994), I, с исправлениями и дополнениями в комментариях. См. также статьи В.В. Вересаева ‘Пушкин и Евпраксия Вульф’ и ‘Крепостной роман Пушкина’ (о его полемике с П. Е. Щеголевым), включенные в его кн. В двух планах. Статьи о Пушкине (Москва, 1929).
‘<Зизи> ‘постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собою и комплиментов» — слова Анненкова, указ, соч., цит. по комментариям Б.Л. Модзалевского в изд.: Пушкин, Письма, том I (Москва-Ленинград, 1926), с. 363.
‘Пушкин ее находил ‘уморительно смешной’…’ — в письме Л.С. Пушкину от 20 декабря он пишет: У меня с Тригорскими завязалось дело презабавное — некогда тебе рассказывать, а уморительно смешно.
‘<...> Пушкин перестал писать к Керн: ‘из уважения к тетушке’, по осторожному и двусмысленному выражению Анны Петровны’ — ср. в ее письме к П.В. Анненкову от 6 июня 1859 г., включенном в изд.: А.П. Керн, Воспоминания (Ленинград, 1929). <На полях вырезки этой публикации, напротив фразы -- 'осторожному и двусмысленному выражению' -- почерком Ходасевича: и ядовитому.>
‘<...> он написал ей последнее из своих любовных писем’ — письмо, дат.: 8 декабря 1825 г., Тригорское.
‘Пушкин посвятил Прасковье Александровне стихи…’ — датируются второй половиной сентября 1825 г.
‘<...> отправлял из Михайловского крепостную девушку, которую ‘неосторожно обрюхатил» — об этой истории см. заметку 49 (1924, ПхП) в настоящем издании.
‘Языков оставил точный его рецепт…’ — в строках из послании (‘О ты, чья дружба мне дороже’), включенном в письме к Пушкину от 19 августа 1826 г.
‘В свою очередь и Пушкин, спустя целый год <так!>, с похвалой вспоминал’ — в стих. ‘К Языкову’, дат.: 28 августа 1826 г.
‘<...> ковшик тот сохранился до наших дней’ — в 1902 году вывезенный Б.Л. Модзалевским из Тригорского, ковшик ныне в Пушкинском Доме.
‘Недаром целых пятнадцать лет спустя, вспоминая все ту же жженку, Языков писал Зизи…’ — в стих. ‘К баронессе Е.Н. Вревской’ (‘Я помню вас! Вы неизменно…’), дат.: И ноября 1845 г.
‘<...> Пушкин ей написал в альбом новый…’ — имеется в виду стих, под названием ‘К Е.Н. Вульф’ (1826).
‘<...> в начале 1828 года Пушкин в письме к ней самой или к ее матери задал ей какой-то вопрос, на который получил ‘лаконический ответ’, а затем послал ей в подарок экземпляр пятой и шестой глав Евгения Онегина…’ — см. письмо к П.А. Осиповой, дат.: около (не позднее) 10 марта (?) 1828 г., Петербург.
<'...> ‘незаметно от платонической идеальности переходить до эпикурейской вещественности’…’ — здесь и ниже цитаты из записей дневников Вульфа.
»Я провел ее постепенно…» — см. запись Вульфа от 2-го января 1830 г.
‘Вскоре после того в Малинники приехал Пушкин <...> и затем доносил Вульфу…’ — в письме от 27 октября 1828 г., ср. запись Вульфа от 2-го ноября 1828 г.
‘За время с 1827 по 1829 год жертвами или объектами ‘оборонительного и наступательного союза’…’ — 6 февраля 1829 г. Вульф писал в своем дневнике: С ним <с Пушкиным> я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, отчего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом.
‘Второе показание принадлежит вульфовской поповне Е.Е. Синицыной…’ — цит. по Вересаеву (глава ‘От переезда в Петербург до путешествия в Арзрум’).
‘<...> Анна Николаевна принуждена была письменно успокаивать ее…’ — в письме от 28-го июля 1833 г.
‘Пушкин сам не писал к ней, но поздравил ее в письме, адресованном ее матери…’ — см. письмо от 29-го июня 1831 г.
‘В 1835 г. он приезжал в Михайловское, побывал в Голубове у Вревских и писал жене…’ — в письме от 21 сентября.
‘По этому поводу Евпраксия Николаевна писала брату…’ — цит. в публикации Гофмана ‘Из пушкинских мест, 3’, с. 107.
‘<...> как сообщал он Языкову…’ — в письме от 14 апреля 1836 г., Голубово.
‘Через пять месяцев после того Евпраксия Николаевна писала Вульфу о некоем Шениге: ‘Он заменил Пушкина в сердце Маши…» — см. публикацию Гофмана, указ, соч., с, 108.
‘Считая, что Пушкин избавлен смертью от ‘этих душевных страданий…» — см. в изд.: Пушкин и его современники, вып. XII, с. 111, цит., вероятно, по Вересаеву (Эпилог).
‘В тот же день <3> Евпраксия Николаевна писала брату: ‘Завтра я еду в Голубово и, вероятно, не скоро возвращусь сюда…» — см. публикацию Гофмана, ‘Из пушкинских мест, 2’, указ, сб., с. 109.