‘Монах’, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1929

Время на прочтение: 13 минут(ы)
Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties

‘МОНАХ’

Самое крупное событие истекшего пушкинистского года — находка поэмы ‘Монах’. Полный текст ее, с факсимиле первой песни и вступительной статьей П.Е.Щеголева, напечатан в 3132 книгах журнала Красный архив. Редакция Возрождения своевременно дала возможность и широкому кругу зарубежных читателей ознакомиться с поэмой. (См. Возрождение, NoNo 1377 и 1460.)
Со слов кн. А.М.Горчакова, лицейского товарища Пушкина, а впоследствии государственного канцлера, давно было известно, что Пушкин в Лицее написал поэму о монахе, но Горчаков, оскорбленный ее содержанием, тогда же не то уговорил Пушкина уничтожить рукопись, не то уничтожил ее сам (на сей счет имеются разные версии, расхождения которых для дела несущественны). Однако исследование горчаковского архива, произведенное в конце прошлого года, обнаружило, что Горчаков, взяв у Пушкина рукопись, не уничтожил ее, а спрятал. Поэма нашлась в беловом автографе самого Пушкина. Подписи нет, но авторство Пушкина не подлежит ни малейшему сомнению, все говорит за него: и приведенное свидетельство Горчакова, и то, что еще в 1819 году кн. П.А.Вяземский в письме к А.И.Тургеневу просил передать Пушкину, чтобы тот прислал ‘какого-то своего ‘Монаха», и, наконец, множество чисто литературных доводов, подробное изложение которых завело бы нас слишком далеко.
Пушкин был в высшей степени бережлив по отношению к своим произведениям. И неудачные, и удачные, и законченные, и незаконченные тщательно сохранял всю жизнь. Берег даже самые незначительные наброски, порою — отдельные строчки, пришедшие ему в голову. Между тем от ‘Монаха’ в его бумагах не сохранилось ни звука. Больше того: даже упоминания об этой поэме, даже намека на ее существование мы не находим ни в его переписке, ни в воспоминаниях,— нигде. Можно быть уверенным, что из лицейских товарищей Пушкина ‘Монах’ был известен далеко не одному Горчакову, но и они об этой поэме ни разу не вспоминали, умолчал о ней язвительный Корф, охотно вспомнивший все, что могло быть не к чести Пушкина, умолчал Пущин, уделивший немало строк лицейским проказам своего великого друга.
Судя по такому бесследному исчезновению ‘Монаха’, можно было предполагать, что резкое осуждение со стороны Горчакова было вызвано не пустой щепетильностью, а имело веские основания. Не было бы удивительно, если бы оказалось, что поэма не только весьма легкомысленна по сюжету, но и облечена в слишком грубую, даже циническую словесную форму, поэтическая ‘традиция’ Баркова была хорошо известна Пушкину с малых лет, раннюю балладу ‘Тень Баркова’ нельзя печатать без многоточий, мальчишеский задор и еще не развитый вкус легко могли увлечь его в этом направлении. При получении первых известий о находке ‘Монаха’ пишущий эти строки высказывал опасение, что поэма может оказаться неудобной для печати и в наше время, даже в качестве историко-литературного памятника.
Такие опасения, однако ж, не оправдались. Действительно, соблазн следовать Баркову представился Пушкину. В приступе к поэме он сам говорит об этом, но тут же и отрекается от соблазна:
Не можешь ли ты мне помочь, Барков?
С усмешкою даешь ты мне скрыпицу,
Сулишь вино и музу пол-девицу:
‘Последуй лишь примеру моему’.
Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму,
Я стану петь, что в голову придется,
Пусть как-нибудь стих за стихом польется.
Тени Баркова не удалось соблазнить Пушкина, он отказался следовать примеру поэта, ‘испачкавшего простенки кабаков’ и ‘упавшего в грязь’. В ‘Монахе’, бродя порою у самой черты дозволенного, он все же ни разу не переступил за нее, пожалуй, оказался даже скромнее, нежели впоследствии в ‘Гавриилиаде’ (см., например, в ‘Гавриилиаде’ стихи 275, 329-330, 420-423 и др.).
Пишучи ‘Монаха’, Пушкин, разумеется, не надеялся хоть когда-нибудь увидеть его в печати. Но и тогда, трудясь над шуточною и заранее обреченной небытию поэмой, еще полуребенок, он приучался не следовать соблазнам дешевого и грубого успеха, уже старался быть взыскательным художником, строгим к себе, силы его были еще не велики, но и от шаловливого создания ранней музы он уже требовал доступного ей совершенства.

*

В конечном счете это совершенство на сей раз ему еще не далось. Избежав соблазна барковщины, он написал все же вещь неудачную. Стоило ли в таком случае ‘открывать’ поэму, которой промахи довольно очевидны? Не лучше ли было бы ‘Монаху’ не всплывать на свет Божий? Не был ли, иными словами, прав Горчаков в своем осуждении — и не лучше ли было бы, если б он и впрямь уничтожил поэму, а не спрятал ее под спуд — навеки, как он надеялся, на сто с лишним лет, как вышло на самом деле?
В точности мы не знаем, почему именно он отобрал у Пушкина рукопись. Кн. А.И.Урусов, со слов Горчакова, сообщил Бартеневу в 1871 г.:
Пользуясь своим влиянием на Пушкина, кн. Горчаков побудил его уничтожить одно произведение, ‘которое могло бы оставить пятно на его памяти’. Пушкин написал было поэму ‘Монах’. Князь Горчаков взял ее на прочтение и сжег, объявив автору, что это произведение недостойно его имени.
Эта мотивировка, конечно, или придумана Горчаковым гораздо позже лицейской поры, или неверно приписана ему Урусовым. В 1813-1814 г., когда был написан ‘Монах’, мальчик Горчаков не мог заботиться ни о достоинстве ‘имени’ мальчика Пушкина (этого ‘имени’ просто еще не существовало), ни тем более о том, чтобы не осталось ‘пятна на его памяти’. Изложение М. И. Семевского в этой части уже более правдоподобно. Семевскому Горчаков сказал, что счел ‘Монаха’ недостойным прекрасного таланта Пушкина. Опять-таки, в ту пору вряд ли Горчаков имел основания столь безошибочно судить вообще о таланте Пушкина, но в этой версии нет, по крайней мере, таких явно позднейших наслоений, как забота об ‘имени’ Пушкина или даже об его ‘памяти’. Всего правдоподобнее допустить, что Горчаков действительно взял у Пушкина ‘Монаха’ (в ту пору они действительно были близки), но тогда же сказал автору, как впоследствии говорил другим, что поэма, по его мнению, ‘дурная’. С историко-литературной точки зрения ведь он не смотрел на ‘Монаха’, а художественных недостатков в поэме немало. Кроме того, может быть, он боялся, что если поэма пойдет по рукам, то причинит Пушкину крупные неприятности. (Сам Горчаков с детских лет был очень благоразумен, в Лицее держался паинькой.) Однако с какой стороны ни взгляни, надо признать, что для того момента Горчаков был вполне проницателен.
Другое дело — времена позднейшие. Конечно, лучше бы Горчаков не прятал ‘Монаха’ во всю свою долгую жизнь (он умер в 1883 году). Но однажды похвастав, что ‘Монах’ по его совету даже уничтожен,— не мог же он (как справедливо замечает несправедливо безжалостный к нему Щеголев) вдруг обнаружить поэму в собственном архиве. Должно быть, по той же причине он и потомкам своим завещал никому ее не показывать.
Горчаков, несомненно, повинен в суетном желании похвастать своим влиянием на Пушкина (хотя в лицейскую пору это влияние вполне можно допустить). Однако не уничтожив поэму, а сохранив ее, он со своей собственной памяти снял упрек в грехе более тяжком, нежели суетность,— в вандализме. Уничтожение ‘Монаха’ было бы большою потерей. Произведения Пушкина и для нас художественно неравноценны между собою. ‘Монах’ не сравнится с ‘Медным всадником’ или ‘Полтавой’, это — дважды два. Но исторически они, в известном смысле, дороги все одинаково. Теперь для нас драгоценна каждая строка Пушкина, независимо от ее достоинств или недостатков,— ибо в ней всегда заключена часть его таланта и его истории, в самом незначительном, в самом даже слабом из его созданий имеется хоть крупица того, что потребно для уяснения лучших. Несомненно, что свою долю пользы принесет и ‘Монах’ — одно из самых ранних писаний Пушкина вообще, и несомненно — первая по времени из его поэм. ‘Монаху’ предстоит быть серьезно изученным. Как свидетельство о первых литературных шагах Пушкина, он внесет немало ценного в историческое изучение самых различных сторон пушкинского творчества. Здесь мы ограничимся несколькими замечаниями, в тех пределах, поскольку поэма должна привлечь внимание более широких читательских кругов.

*

По уставу царскосельского Лицея, воспитанники не должны были покидать его в течение всех шести лет, пока длилось обучение. Отпусков не было. Лицей был монастырем, лицеисты звали себя монахами. В 1814 году, в стихотворении ‘К сестре’, Пушкин дважды именует Лицей монастырем, а изображая свою комнату ном. 14, говорит: ‘Все тихо в мрачной келье’. Та же ‘келья’ — в стих. ‘К А.И.Галичу’ (1815): ‘Покину кельи кров приятный’, в стих. ‘Послание к Юдину’ (того же года) читаем: ‘Меж тем как в келье молчаливой’… В ‘Мечтателе’, написанном тогда же, Пушкин говорит, что муза к нему ‘влетала в скромну келью’. Много лет спустя, в последней главе Онегина, воспоминание о Лицее подсказывает поэту все тот же образ: ‘Моя студенческая келья’. В ‘Городке’ (1815), как и в ‘Мечтателе’, Лицей назван ‘пустыней’.
Параллельно с этим, в стих. ‘К сестре’, Пушкин говорит о себе: ‘Чернец я’. В послании к В.Л.Пушкину (1817), как ранее в обращении к И.И.Пущину (1815), поэт называет себя пустынником. Наконец, в последнем стихе послания ‘К Наталье’ (1814) он восклицает: ‘Знай, Наталья! — я… монах!’ Эта Наталья — лицо не вымышленное. Так звали одну из актрис гр.
В.В.Толстого, имевшего в Царском Селе крепостной театр. Наталья была первой чувственною любовью Пушкина. Он писал о ней:
В первый раз еще, стыжуся,
В женски прелести влюблен.
Эта Наталья оказывается центром, вокруг которого вращается целое маленькое созвездие ранних пушкинских пьес.
Уже по выходе из Лицея, в 1819 г., лет через пять-шесть после неудавшегося ‘Монаха’, Пушкин написал стихотворение ‘Русалка’, несравненно более зрелое, но посвященное той же теме — о монахе, погибшем от плотских искушений. (Некогда эта пьеса ввела даже в заблуждение кое-кого из исследователей: допускалась возможность, что это и есть ‘Монах’, о котором рассказывал Горчаков.)
В своей работе о Поэтическом хозяйстве Пушкина я мимоходом высказал предположение, что ‘Русалка’ связана с воспоминаниями Пушкина о его первом чувственном увлечении, о его собственной ‘гибели’ в ту пору, когда он был еще лицеистом-монахом. Теперь, с находкой ‘Монаха’, это предположение не то чтобы вовсе подтвердилось (прямых данных для доказательства и теперь нет), но отчасти получило новое подкрепление.
Каковы бывают искушения плоти, четырнадцатилетний Пушкин изведал в своей истории с Натальей, как раз в ту самую пору, когда писал ‘Монаха’. Эти томления, прямо высказанные в послании к Наталье, и составляют интимную, автобиографическую основу поэмы. ‘Эротика ‘Монаха’ легко сближается с эротикой ‘Послания к Наталье»,— говорит Щеголев, и в этом он несомненно прав. Недаром эта самая Наталья появляется и в ‘Монахе’. Она не становится действующим лицом поэмы, но ей посвящены два отступления. Вот одно из них:
Люблю тебя, о юбка дорогая,
Когда, меня под вечер ожидая,
Наталья, сняв парчовый сарафан,
Тобою лишь окружит тонкий стан.
Что может быть тогда тебя милее?
И ты, виясь вокруг прекрасных ног,
Струи ручьев прекраснее, светлее,
Касаешься тех мест, где юный бог
Покоится меж розой и лилеей1.
1 Этот отрывок Щеголев справедливо сближает с ‘Посланием к Наталье’, с теми стихами, где автор видит во сне:
Скромный мрак безмолвной ночи…
Я один в беседке с нею.
Вижу девственну лилею,
Трепещу, томлюсь, немею…
В другом месте Пушкин говорит, что, будь он художником, он
Представил бы все прелести Натальи,
На полну грудь спустил бы прядь волос,
Вкруг головы венок душистых роз,
Вкруг милых ног одежду резвой Тальи,
Стан охватил Киприды б пояс злат1.
1 ‘Одежда Тальи’ — намек на то, что Наталья — актриса. Ср. в ‘Послании’:
Миловидной жрицы Тальи,
Видел прелести Натальи…
Образ Натальи соблазнительно и любовно представлялся лицейскому чернецу, когда он рассказывал об искушении настоящего монаха Панкратия. Поскольку ‘Монах’ подкрепляет связь позднейшей ‘Русалки’ с переживаниями лицейской эпохи, постольку подкрепляется и мое предположение, что в основе ‘Русалки’ лежат воспоминания все о той же Наталье.
Чтобы покончить с автобиографической стороной ‘Монаха’, заметим, что Щеголев, очевидно, заблуждается, считая, будто в поэме изображен момент, предшествующий моменту ‘Послания к Наталье’, и что ‘Монах’ написан был раньше. Наоборот: в послании поэт только еще издали ‘рекомендуется’ Наталье, мечтает о ней, предается воображению, но надеяться ни на что не смеет: ‘Всей надежды я лишен,— говорит он,— ногою моря не перешагнуть’. Наталья представляется ему недоступной. В ‘Монахе’ же дело продвинулось уже весьма далеко: поэт рассказывает, как бывает, когда Наталья ждет его под вечер, ‘сняв парчовый сарафан’ и пр.
Таким образом, в ‘Послании’ выражены горестные мечты, в ‘Монахе’ — их счастливое осуществление, а в ‘Русалке’ — эпические воспоминания о соблазненном лицеисте-монахе.

*

Как почти всегда у Пушкина, автобиографический элемент ‘Монаха’ глубоко врос в замысел более общего характера. Поэма задумана как пародия житийной литературы. Щеголев (со слов других исследователей) указывает, что вероятным источником здесь послужило житие архиепископа Новгородского Иоанна.
Действительно, совпадения очевидны: ‘и в житии, и в поэме Пушкина предметами искушения являются части женской одежды, и там, и там способ поимки беса схож — освященной водой, и, наконец,— это главное,— и Иоанн, и Панкратий, герой поэмы, совершают путешествие в Иерусалим на бесе’.
Однако для юного Пушкина более характерно другое обстоятельство: пародируя житийный сюжет, он не пародирует формы. За формой он обращается к другому излюбленному источнику: к французской поэзии вообще и к Вольтеру в частности. Взамен житийной прозы он получает оттуда пятистопный стих и все навыки светской поэзии XVIII века. Здесь впервые, как позже в ‘Гавриилиаде’, ‘благочестивый’ сюжет оказывается пересказан явно неблагочестивым автором, открыто не имеющим ничего общего с автором пародируемого сказания, ни в смысле воззрений, ни в смысле литературных приемов. Заимствуя и пародируя сюжет, Пушкин отнюдь не пародирует личности автора, являясь самим собою, без всякой маски, т. е. тем беззаботным, но крайним ‘вольтерьянцем’, каким мы его знаем в раннем возрасте. Именно это обстоятельство ведет, во-первых, к тому, что поэма оказывается лишь полупародией, а во-вторых — к своеобразному смешению стилей и невыдержанности русского колорита. Под этой поэмой, заимствованной из православной житийной литературы, автор мог бы подписаться своим лицейским прозвищем: ‘Пушкин-Француз’. Вообще говоря, обрести в себе русского автора для разработки русских сюжетов предстояло ему еще не так скоро и в результате упорной борьбы с французскими влияниями, усвоенными в раннем детстве.
В отношении плана поэма может назваться в общем удачной: в ней хорошо взвешено соотношение частей, лирические отступления находчивы и уместны. То, что задумал Пушкин, ему удалось выполнить. Но в самом замысле, в сюжете ‘Монаха’ оказался порок: он недостаточно продуман, и это в конце концов привело автора к неудаче. Можно бы сказать, что тактические успехи не спасли юного Пушкина от стратегического поражения.
Неопытный автор хотел посмеяться над святостью Панкратия, показать, что бес оказался сильнее. На деле это ему не удалось. Панкратий не только долго (как того и хотел автор) сопротивляется ухищрениям беса, но и оказывается тверд до конца — что уже идет вразрез с замыслом поэмы. Духовно Панкратий вовсе не побежден. Оседлав беса, монах заключает с ним ‘пакт’, которого цель вполне благочестива: Молок должен отвезти Панкратия в Иерусалим. Правда, в заключительных стихах говорится, что монах будет обманут и бес отвезет его не в Иерусалим, а в ад. Тут позволительно усмотреть ошибку со стороны монаха, простодушно поверившего обещаниям дьявола, но самого главного, того, что нужно было и бесу, и автору, внутреннего падения Панкратия, в этом не усмотришь.
Замечательно, что в житии Иоанн Новгородский заключает с дьяволом точно такой же договор, но там дьявол оказывается добросовестен и святость архиепископа, после многих недоразумений, становится очевидна всем. Пушкин, не продумав тему, вполне поверхностно, почти механически, заменил благополучное путешествие в Иерусалим вынужденным путешествием в ад: у Пушкина бес просто обманывает монаха, насильственно меняя маршрут. Таким образом, Панкратий хоть и оказывается в аду, но духовной победы беса в том нет. Настоящей, внутренне убедительной причины очутиться в аду у Панкратия не имеется,— и в результате читатель не верит автору, что торжествует бес, а не Панкратий.
Это недоверие так сильно, что навязывается подозрение: да вся ли поэма перед нами? Нет ли у нее продолжения? Может быть, Горчаков спрятал лишь ‘три песни дурной поэмы’, а не всю ее? Может быть, задуманное окончание не было написано или же, не попав в руки Горчакову, не дошло и до нас? На такую возможность намекает и Щеголев, говоря, что ‘поэма ‘Монах’, три песни ее, по крайней мере, нам теперь известны’. Однако же я полагаю, что нам известны не по крайней мере три песни, а вся поэма в трех песнях. За это говорят четыре первых стиха поэмы, дающие, разумеется, всю ее программу полностью:
Хочу воспеть, как дух нечистый ада
Оседлан был брадатым стариком,
Как овладел он черным клобуком,
Как он втолкнул монаха грешных в стадо.
Такова программа, и она вся исчерпана в дошедших до нас трех песнях. Продолжения у ‘Монаха’ не должно было быть.
Возможно, что Пушкин сам вскоре понял этот главный недостаток поэмы. Недаром в позднейшем стихотворении ‘Русалка’ исправлена именно эта ошибка: там очарование русалки оказывается сильнее монашеской святости и монах гибнет, потому что духовно поддается искушению.

*

Со временем ‘Монах’ будет изучен со стороны языка, стиля и стиха. Сейчас мы ограничимся тем, что отметим несколько промахов, наиболее очевидных. На первое место надо поставить здесь галлицизмы. Их много, и чаще всего это неправильные с точки зрения русского языка сокращения временных предложений. Пушкин пишет, обращаясь к юбке:
Иль как Филон за Хлоей побежав,
Прижать ее в объятия стремится,
Зеленый куст тебя &lt,юбку — ВФХ&gt, вдруг удержав,
Она &lt,Хлоя — ВФХ&gt, должна, стыдясь, остановиться.
Кроме неправильного применения деепричастия ‘удержав’ при различных подлежащих, здесь сказано не по-русски — ‘прижать в объятия’.
Еще более наглядна та же ошибка в стихах:
Проходит день, и вечер, наступая,
&lt,Монах — ВФХ&gt, зажег везде лампады и свечи.
При двух подлежащих: монах и вечер — нельзя было сказать ‘вечер наступая’, вместо ‘когда наступил вечер’.
Нередки неуклюжие обороты, сделанные в борьбе с трудностями стиха:
Монах краснел и делать что не знал…
И как мудрец, кем Сиракуз спасался,
По улице бежавший бос и гол,
Открытием своим он восхищался…
Стан охватил Киприды б пояс злат.
Неудачны вызванные размером стиха переходы от настоящего времени к прошедшему и обратно:
Монах храпит и чудный видит сон.
Казалося ему, что средь долины,
Между цветов, стоит под миртом он…
Или еще неудачнее:
Другой, надув пастушечью свирель,
Поет любовь, и сердца повелитель
Одушевлял его веселу трель.
Стих ‘Монаха’ — пятистопный ямб с непременной цезурой после второй стопы. Этой цезуры Пушкин держался долго, до самых ‘Маленьких трагедий’. В ‘Монахе’ этот стих уже очень недурно повинуется юному поэту, но инструментовка слаба, порой доходит до какофонии. Однако надо отметить, что здесь встречаются уже строчки, прекрасно, совершенно по-пушкински аллитерированные: ‘Все говорит, что вечно юный Вакх’, ‘На ложе роз, любовью распаленны’. Слабых рифм, как вообще в ранних лицейских стихах, немало. Например — иконой — поклоны, светлее — лилеей, она — кота, оком — вздохом, Панкратий — косматый, покрытый — копытом, богачу — причешу.
Однако и чисто ‘пушкинского’ уже немало в ‘Монахе’. Поэт уже прекрасно применяет свои излюбленные перечисления, такие выразительные. Например:
Как вкопанный пред белой юбкой стал,
Молчал, краснел, смущался, трепетал.
Или:
Панкратий вдруг в Невтоны претворился,
Обдумывал, смотрел, сличал, смекнул
И в радости свой опрокинул стул.
Но я не буду утомлять читателя рассуждениями и примерами, носящими несколько специальный характер. Тем более что в газетной статье эту тему по-настоящему очертить невозможно. Скажу кратко: в ‘Монахе’ немало недостатков и слабых мест. Однако в этой поэме Пушкин учится уже ‘быть Пушкиным’, и оттого, при всех своих промахах, она для нас драгоценна.
1929

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Возрождение, 1929/1465 (6 июня).
‘Полный текст ее…’ — ‘Песнь первая’ поэмы опубл. в ж. Красный архив, 1928, том 6 (31), сс. 197-201, вместе со статьей П. Щеголева ‘Поэма А. С. Пушкина ‘Монах», сс. 160-175 (которая служила, по-видимому, источником сведений Ходасевича об истории рукописи). Описание автографов Пушкина в архиве князей Горчаковых М. Цявловским напечатано там же, сс. 155-159. (О дальнейшей судьбе этого архива см. статью ‘Архив князя А. М. Горчакова’ (1932) в настоящем издании.) Песни вторая и третья поэмы ‘Монах’ опубл. в Красном архиве, 1929, том 1 (32), сс. 183-90. Перепечатаны в газ. Возрождение, 1929/1377 (10 марта) и 1460 (1 июня).
О ‘склоке’, связанной с находкой архива среди пушкинистов (и в Центрархиве, и в прессе) в советской России см. в кн.: Вокруг Пушкина, сс. 71-78, 240-241.
‘&lt,…&gt, раннюю балладу ‘Тень Баркова’ нельзя печатать без многоточий…’ — эта непристойная поэма-баллада устранена и из первого тома нового академического Полного собрания сочинений в двадцати томах (1999), см. с. 564. Ср., однако, новейшую публикацию И.А. Пильщикова и Е.С. Шальмана, ‘Тень Баркова (Контаминированная редакция М.А. Цявловского в сопоставлении с новонайденным списком 1821 г.)’ в изд.: Philologica, т. 3 (No 5/7, 1996), сс. 133-286. См. также: Вокруг Пушкина, с. 251.
‘&lt,…&gt, пишущий эти строки высказывал опасение…’ — в своей ‘Литературной летописи’ (Возрождение, No 1276, от 29 ноября 1928 г.) Гулливер писал:
На днях (No 1271 &lt,газ. Возрождение от 24 ноября 1928 г.&gt,) у нас сообщалось со слов советских газет, что при разборке фамильных архивов кн. Горчаковых найден конверт с несколькими рукописями общеизвестных лицейских стихов Пушкина. Далее прибавлено: ‘Более сомнительной является принадлежность Пушкину вновь найденной, до сих пор неизвестной поэмы ‘Монах’ в трех песнях. Поэма без подписи, она носит эротический характер’.
На основании этих кратких сведений, трудно сказать что-либо определенное, но весьма возможно, что в составе данной находки именно ‘Монах’ представляет наибольшую ценность. Его принадлежность Пушкину вполне вероятна. Текст ‘Монаха’ до сих пор считался утраченным, но о принадлежности его Пушкину имеется ряд указаний. 4 октября 1819 г. кн. П.А. Вяземский писал А.И. Тургеневу: ‘сделай милость, скажи племяннику &lt,т.е. Пушкину — ВФХ&gt,, чтобы он дал мне какого-то своего ‘Монаха’ &lt,…’&gt, (Остафьевский архив, 1, 323).
Высказывались предположения, что Вяземский тут имел в виду пушкинскую балладу ‘Русалка’, в которой главное действующее лицо монах. Но вероятнее, что речь идет именно об эротической поэме ‘Монах’, которую кн. А.М. Горчаков некогда сжег, как недостойную имени Пушкина &lt,там же, с. 646&gt,. (Ср. Лернер, Труды и дни, с. 48.) Кн. А.М. Горчаков — лицейский товарищ Пушкина, впоследствии государственный канцлер. Найденные теперь рукописи несомненно принадлежали именно ему. Нет ничего невозможного в том, что в действительности он не сжег, а лишь спрятал пушкинскую поэму. В этом случае мы будем иметь дело с неизданным произведением Пушкина. Любопытно, однако ж, насколько оно окажется удобным для печати даже при нынешних условиях.
‘Кн. А. И. Урусов… сообщил Бартеневу…’ — опубл. в ж. Русский архив, 1883, кн. 2, с. 205-206, цит. у Щеголева, указ, соч., с. 161.
‘Изложение М. И. Семевского в этой части…’ — опубл. в ж. Русская старина, 1883, октябрь, с. 164, цит. у Щеголева, указ. соч., с. 161.
‘По уставу Царскосельского Лицея…’ — ср. заметку 4 (1924, ПхП), в первом томе настоящего издания, с. 117.
‘В своей работе о Поэтическом хозяйстве Пушкина…’там же, с. 118.
‘При двух подлежащих: монах и вечер — нельзя сказать ‘вечер наступая’, вместо ‘когда наступил вечер» — оплошность Ходасевича: у Пушкина не монах, а вечер зажег лампады и свечи.
‘Поэт уже прекрасно применяет свои излюбленные перечисления…’ — ср. заметку 42 (1924, ПхП) в первом томе настоящего издания.
ПхП — Владислав Ходасевич. Поэтическое хозяйство Пушкина (1924, см. в первом томе настоящего издания).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека