В дни моей юности это сказочное начало было чрезвычайно популярно в русской интеллигенции, которая, кстати сказать, тогда еще не знала, что она ‘интеллигенция’: слово хотя уже родилось, но еще только начинало входить в разговорный и печатный оборот. Замечу мимоходом: изобретение ‘интеллигенции’ приписывал себе Боборыкин, и, с его слов, утвердилось за ним право авторской собственности на нее. А, по-моему, это неверно. ‘Интеллигенция’ старше. По крайней мере, Лев Николаевич Толстой употребил слово ‘интеллигенция’ уже в 1861 году, в объявлении о своем педагогическом журнале ‘Ясная Поляна’. Был ли он в этом случае изобретателем или заимствовал ‘интеллигенцию’ у какого-либо неведомого предшественника, не знаю, но, во всяком случае, Толстой опередил боборыкинскую претензию. Дальнейше исшедшая из обжившегося в обществе слова производная ‘полуинтеллигенция’ появилась только в 90-х годах. Чуть ли не я первым пустил ее в печатный оборот в фельетонах ‘Нового времени’. А впрочем, если найдется Бобчинский, претендующий на первенство, пусть пользуется, я оспаривать не буду.
‘Жили да были три сестры’ — заглавие много читавшейся нашими отцами и матерями повести Марка Вовчка (Маркович), писательницы, в 50-60-х годах знаменитой. Тургенев с нею дружил и для какой-то ее книги написал предисловие. Добролюбов ее приветствовал восторженной критикой, на которую с сердитым вниманием огрызнулся Достоевский. С детства помню, что имя Марка Вовчка произносилось в нашем доме с любовью и уважением, как одной из ‘великих’. Шестидесятная литература изобиловала женскими талантами: Марко Вовчок, Евгения Тур (графиня Сальянс-де-Турнемир), В. Крестовский (Н.Д. Хвощинская), Ю. Жадовская, Кохановская и др. Беспощадное время стерло все эти женские имена с памятной доски неблагодарного общества.
Любопытно, что заглавия некоторых произведений женской литературы удержались в общественном обороте крепче авторов. Вот как ‘Жили да были три сестры’, ‘В стороне от большого света’ (роман Жадовской), ‘После обеда в гостях’ (Кохановской) и т.п. Хорошо — пословично и ритмично — придумывались, вот и запомнились. А недавно один хороший знаток новейшей русской литературы, ходячий словарь ее имен и библиографии, спросил меня, точно ли крупною писательницей была ‘В. Крестовский’ и чей это псевдоним? Что псевдоним, он знал по отметке в скобках, которую В. Крестовский — Хвощинская ставила в подписи для отличия от Всеволода Крестовского. Так глухо забыта сочинительница ‘Большой Медведицы’, ‘Баритона’, ‘Попечителя учебного округа’ и др., которую наши отцы чтили Тургеневу равною, ‘Вестник Европы’ печатал на почетном ‘тургеневском’ месте, критика уподобляла Бертольду Ауэрбаху и Фридриху Шпильгагену. А впрочем, если в корень смотреть, то много ли памятнее теперь и сами-то Ауэрбах и Шпильгаген? Даже в Германии, не только у нас? От Кохановской — все-таки нет-нет, да кто-нибудь вспомнил классический рассказ ‘После обеда в гостях’. Жадовскую от полного забвения спасет хрестоматическая ‘Нива моя, нива, нива золотая’. Но, вообще-то, об этой поэтессе, когда-то популярной наравне чуть не с Некрасовым и Никитиным, а с Плещеевым-то уж всеконечно, сохранилось только И.А. Буниным воскрешенное, не весьма эстетическое воспоминание, что она умерла, провалившись в отхожее место.
Впрочем, забвение поглотило не только литературных корифеек 50-х и 60-х годов, но и корифеев. Прямо удивительно, как быстро и глубоко канула в Лету беллетристика шестидесятников. Более ранние, из 40-х годов, и несколько более поздние, из 70-х, лучше памятны. Но кому, кроме специалистов по истории литературы, знакомы гремевшие когда-то Авдеев, чей ‘Подводный камень’, однако, ‘сделал эпоху’ в ‘женском вопросе’, Ахшарумов, Омулевский, Бажин? Или взять несколько позже и из другого лагеря — Авсеенко? А уж этот на моей памяти: его ‘Скрежет зубовный’ читался нарасхват, печатаясь в ‘Русском вестнике’ наряду с ‘Анной Карениной’ и ‘Братьями Карамазовыми’? Но даже и у меня, неуемного в юности чтеца с цепкой памятью, уцелело в ней от этого знаменитого ‘Скрежета’ только имя какой-то сверхъестественно очаровательной и великосветской княжны Полины. Да и то, пожалуй, благодаря не роману, но минаевской на него эпиграмме:
Скрежетала мандолина
Скрежетом зловещим…
Выходи, моя Полина,
Вместе поскрежещем!
Впоследствии, уже в литературные годы, в Петербурге суждено мне было не только познакомиться с В.А. Авсеенко — стариком, уже почти совсем забросившим писательство, — но и встречаться с ним ежедневно за завтраком у Кюба. И много мешала мне тогда эта окаянная Полина. Чуть, бывало, завижу его — старого и старомодного, безукоризненного франта в желтых перчатках, манерного, как герои французских романов Второй империи, с очень некрасивым лицом, когда-то, может быть, мефистофельски демоническим, но к старости обсохшим и вылинявшим в маску Кащея Бессмертного, — чуть завижу, сейчас же мелькнет в воображении Полина, скрежещущая под мандолину. Ну и смешно, а надо быть очень серьезным, потому что Авсеенко был щекотливо обидчив, и хотя не подозрителен, но чуток. Свое джентльменское достоинство он хранил строго и в обращении был настолько изысканно учтив, что многие находили его вежливость даже оскорбительной. Словно, мол, испанский гранд с фамильного портрета благосклонно снисходит до внимания к простому смертному. Очень умный и культурный чувствовался в нем человек — именно чувствовался, потому что высказываться он не старался и был вообще несловоохотлив.
Впечатление этакого престарелого Рене или Армана Дюваля пополнялось в Авсеенко тем, что он был игрок. Это к нему романтически шло так же, как тщательнейшие щегольские костюмы с иголочки, но умышленно старомодных фасонов, — где он только находил портных, еще умевших так шить? — и неимоверно шикарные галстуки, опять-таки моды — отступя четверть века назад. Говорят, в Сельскохозяйственном клубе, первенствовавшем в Петербурге 90-х годов, Авсеенко играл крупно и считался из серьезных игроков.
За завтраками в ресторане Кюба игра шла ‘детская’ — в орлянку, но все-таки на золото. Здесь Авсеенко играл мелко и прижимисто, но умело и счастливо, почти всегда умеренно выигрывал. Думаю, что эти маленькие выигрыши составляли немаловажную статью в его далеко не богатом бюджете, потому что, при всем своем джентльменстве, он не успевал совершенно скрыть некоторой жадности на эти случайные стяжаньица, не превышавшие двух-трех ‘матильд’. (Так прозваны были в игрецком Петербурге 90-х годов пятирублевые золотые — в честь Матильды Витте, супруги Сергея Юльевича, вводителя золотой валюты.) Мне навсегда запомнилась тонкая, сухая, аристократическая, но уже птичьей лапе подобная, старческая рука Авсеенко, как он ею, слегка дрожащею от тщательно скрываемого волнения, прикрывает выигранную ‘матильду’ и медленно, с любовью, влечет блестящий золотой кружок по скатерти к себе под салфетку.
Вот как далеко в сторону отвело меня воспоминание о том, как ‘жили да были три сестры’. А пробудили его — совсем неожиданно — недавние некрологи Екатерины Павловны Султановой-Летковой. Это о них, трех сестрах Летковых, острила заглавием повести Марка Вовчка Москва конца 70-х и начала 80-х годов.
Три сестры — три красавицы — три сказочные царевны: Елена, Юлия, Екатерина. Не разобрать, которая лучше. Прекраснейшею из трех считалась Елена. Ее я видел и помню только мельком — проскользнула пред юношескими глазами, ‘как мимолетное виденье, как гений чудной красоты’. В противность сестрам, которым суждена была жизнь до преклонной старости, Елена Леткова недолго украшала собою восьмидесятную Москву. Выйдя замуж за богатого владельца одной из лучших московских аптек (кажется, Полянской), по фамилии Зенгера или Зингера (не припомню точно), Елена Павловна умерла родами. Ранняя смерть ее наделала в свое время немало шума в Москве. Этот Зенгер был в одно и то же время необычайно счастливым и столько же несчастным на браки. Трижды женился он на красавицах, одна другой лучше, и все три его супруги, после недолгого благополучия, оставляли его мыкать горе во вдовстве. Москва, конечно, прилепила на лоб столь незадачливому вдовцу ярлычок клички ‘Рауля Синей Бороды’. Само собою разумеется, совершенно неосновательно, разве лишь с тою долею справедливости, что, по слухам, Зенгер был весьма ревнив. Оно и неудивительно в обладателях редких красавиц, на которых зарились все московские Дон-Жуаны, Ловеласы, Фоблазы, Казановы и прочие сих дел специалисты. Хотя и вотще — по крайней мере, что касается Елены Павловны. Была ли она второю или третьего супругою Зенгера, не припомню.
Юлию Павловну знает во многих лицах не только вся Россия, но и весь шар земной, в тех своих культурных частях, где имеются художественные музеи и картинные галереи, иллюстрированные журналы и олеографии. Супруга знаменитого художника, Константина Егоровича Маковского, Юлия Павловна глядит едва ли не со всех картин лучшей поры его творчества. Можно сказать, что ею вдохновлена вся та оперно-ряженая Русь, которую так размашисто-красиво, хотя и с театральной условностью, изображал Маковский в своих ‘Боярских пирах’, ‘Поцелуйных обрядах’ и т.п. Царевны, боярыни, боярышни Маковского — все это Юлии Павловны. Лишь впоследствии, когда супруги разошлись, величаво прекрасные, темно-русые русские царь-девицы ушли с полотен художника, уступив место блондинно-хрупким фарфороподобным русалкам и Евникам. Но эти — не скажу, чтобы много новых лавров вплели в венец маэстро, уже состарившегося и не находившего в себе сил для новых слов. Юлия Павловна, насколько мне известно, благополучно здравствует, проживая где-то во Франции. Ее сын, Сергей Константинович Маковский, — известный литературный и художественный деятель, поэт, критик, издатель ‘Аполлона’, один из двигателей и патронов русского искусства, замечательный знаток живописи и других художественных ценностей. О нем что-то давно не слышно в эмиграции, но в первые годы ее, в Чехословакии, потом в Париже, он играл в ней весьма заметную роль.
Третья сестра — Екатерина Павловна — совсем недавно отошла на тот свет, должно быть в весьма преклонном возрасте. Т.С. Варшер в своих коротеньких воспоминаниях, помещенных в ‘Сегодня’, уже указала, что некрологи, давая Екатерине Павловне 72 года, очень ее омолодили. Надо думать, что так, потому что вот — мне честно и документально семьдесят пятый год, а я был гимназистом седьмого-восьмого класса, когда Екатерина Павловна не только сияла в Москве звездою большого света: это еще не обличает возраста, но уже и литературное имя имела, была весьма замечена и критикою, и публикою, печатала в толстых журналах повести, ученые статьи и переводы с нескольких языков. В те времена нынешних ранних литературных карьер не бывало. Вращалась она в кругах самой отборной московской интеллигенции, или, пожалуй, вернее будет сказать, что вокруг нее группировались интереснейшие люди московской литературы, журналистики, профессуры, адвокатуры, земства, педагогии, — обыкновенные смертные не в счет. Тут и М.М. Ковалевский, и А.Ф. Кони, и Ф.Н. Плевако, и молодой, но уже модный В.А. Гольцев — кого-кого только нет! Думаю, что не оставалось в те времена ни одного выдающегося на московском горизонте светила, которое не покружилось бы хоть немного в сфере притяжения этой солнечной девы, ‘благоговея богомольно пред святыней красоты’.
Пятьдесят лет спустя, в комитете петербургского Дома литераторов, на заседаниях, как-то устроилось так, что правый угол стола всегда занимали последовательно — я, Екатерина Павловна Леткова, А.Ф. Кони, А.Е. Кауфман, Вас.Ив. Немирович-Данченко. Как-то раз случилось мне сесть вместо прежнего на соседнее, второе. Но — пришла Екатерина Павловна и пересадила меня, с шуткою:
— Знаете, мы с Анатолием Федоровичем должны быть рядом. Духовный брак. Что Бог соединил, человек да не разлучает.
— Екатерина Павловна, да когда же, собственно говоря, это было, что Бог вас соединил?
— Ах, не спрашивайте хронологии. Неприятная наука. Довольствуйтесь фактом. Так давно, что ни я, ни Анатолий Федорович этого не помним.
Литературность юной Екатерины Павловны, интерес ее и тяготение к общественным вопросам, прикосновенность к кругам либеральной оппозиции и даже некоторое скольжение по окраинам революционного подполья придавали ее красоте особую пикантность: оригинальна была. И среди московских красавиц тем, что — поди же ты, до чего хороша, а между тем какая передовая и дельная умница! И среди передовых умниц, ибо таковые в огромном большинстве, блистая красотой талантов и нравственных качеств, отнюдь не блистали красотою физическою.
Стояло или, точнее, начиналось переходное время ‘женского нестроения’. Впоследствии я издал целую книгу под таким заглавием и в романах своих немало возился с этим хроническим явлением. На смену отжившему правоверному нигилизму ‘эмансипированных’ шестидесятниц в новых женских поколениях нарождался феминизм. 70-е годы в русском ‘женском сословии’ — это длительная борьба классической нигилистики — ‘стрижки’ в синих очках и с умышленно грязными ногтями против возродившихся, по эстетическим требованиям общества, ‘барышни’ и ‘дамы’. Победа клонилась несомненно на сторону сих последних. Тургеневская Авдотья Кукшина перестала ходить халдою ‘растрепе’, лесковская Дарья Бизюкина вымыла руки, лесковскую же девицу Бертольди не принимали больше в бане за мужика, ибо она отрастила стриженые волосы и даже завила челку.
Но борьба вырабатывает компромиссы. Эстетизм, побеждая, должен был, однако, согласоваться с духовными и общественными завоеваниями предшествующего поколения. Отсюда к 80-м годам выработался тот интересный тип свободомыслящей и свободолюбивой самостоятельной, глубоко культурной девушки-умницы, в которой ‘барышня’ и ‘студентка’, ‘курсистка’ прелестно уживались и уравновешивались с некоторым, впрочем, перевесом в сторону ‘барышни’.
Екатерина Павловна Леткова была идеально цельным экземпляром этого компромиссного типа. Можно сказать, прожила им всю свою долгую жизнь, с ранней молодости до глубокой старости. Замечательно крепкий, устойчивый, верный себе был тип. Потребность жить духовным и общественным интересом не угасала в нем никогда, ни при каких обстоятельствах. В каких только обществах, кружках, группировках не участвовала Екатерина Павловна даже на седьмом десятке лет, и никогда не номинально, всегда деятельно. Хотя бы в упомянутом выше Доме литераторов. Пропустила ли она хоть одно комитетское собрание?
В 1920 году, в самое скверное время ‘красного Петрограда’, под жомом ‘Гришки’ Зиновьева, иду я Невским проспектом, поглощенный глубоким раздумьем о выдаче, ожидающей меня в Доме литераторов: будет селедка или нет? На углу, где прежде был магазин Дациаро, вижу, женская группа, четыре дамы в оживленной беседе. Стоят и — слышу еще издали — спорят с горячностью. Что такое? Пайка, что ли, поделить не могут? Какое там! Ловлю отрывочные фразы:
‘Диль говорит… Крумбахер сомневается… Это еще у Финлея… А наш Кондаков доказал…’ О, Господи?! Что это? Уж не брежу ли я с голодри? В опустелом, полуразрушенном городе, на улице, по которой снуют оборванные, в дырявой обуви, бывшие люди с единою мыслью в голодных глазах на истощенных лицах: как бы раздобыть фунт хлеба или малую толику воблы да променять бы крест с шеи на сало либо сахар? — и вдруг, — Византия, Диль, Крумбахер, Кондаков… Кто такие?.. Подхожу ближе: ну, конечно, кому же быть еще? Наши восьмидесятницы, Екатерина Павловна с тремя пожилыми дамами того же приблизительно возраста… Вот-то уж — какова в колыбельке, такова и в могилку! Оказалось: г-жа Рождественская (кажется, не ошибаюсь) выпустила литографированный труд по византийской истории, — так вот из-за нее-то и загорелся сыр-бор необходимо спешного женского спора на Невском проспекте перед изумленно глазеющей милиционеркой с винтовкой.
Редкостная сердечность, отзывчивость, благодушие и до поздних лет сохранившаяся живость, даже некоторая резкость характера спасали Леткову от педантизма, свойственного ‘семинаристам в желтой шали и академикам в чепце’, которых так не любил Пушкин, не доживший, однако, до махрового расцвета этой женской породы на клумбах российской культуры. Должен сознаться, что с ее литературными трудами я очень мало знаком, а беллетристики так и вовсе не помню, хотя в 80-х годах ‘Леткову читали’ и принимали всерьез… Но это было так давно, так давно! Антон Чехов был еще Антошей Чехонте, а до Бунина, Куприна, Сологуба оставался добрый десяток лет, если не больше. Статьи Летковой, сколько вспоминается мне, если и бывали отчасти в духе и тоне ‘дамского рукоделия’, свойственного той эпохе, всегда отличались добросовестным изучением предмета, благородством мысли, хорошим языком, духом женственной мягкости в строках и между строк. Всегда была она верна пушкинскому завету: ‘В наш жестокий век славила свободу и милость к падшим призывала’.
Образцом красивой женственности прошла Екатерина Павловна отведенный ей Богом, почти восьмидесятилетний срок на земле. Прелестная барышня, красавица-дама, внушительная матрона, величавая старица. Частной жизни ее я не знал. Замуж за архитектора Султанова она вышла, кажется, довольно поздно для блестящей звезды московского света: должно быть, была разборчивой невестой, как то блестящим звездам свойственно. Муж ее, человек талантливый, пользовался в Москве репутацией хорошего художника и влиятельного общественного деятеля, несколько поколебленной (не по его вине) неприятной историей при сооружении памятника Александру II в московском Кремле.
Монумент этот, воздвигнутый по всенародной подписке, предполагался великолепным, а вышел безобразным. Причина та, что огромный капитал, собранный подпискою, к сроку сооружения оказался растраченным наполовину, и Султанов очутился перед неосуществимым проектом, который, однако, по требованию генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича, должен был быть осуществлен во что бы то ни стало. Поэтому жестоко урезали первоначальный план монумента и, ради удешевления стройки, вместо мрамора взят был песчаник, пользовались каким-то бракованным гранитом со ‘свищами’, который начал, выветриваясь, крошиться и разрушаться чуть ли еще не до открытия памятника.
Я, в те годы московский фельетонист ‘Нового времени’, изобличил этот некрасивый архитектурный подлог, насколько то было возможно в тогдашних цензурных условиях. Статья стоила А.С. Суворину серьезных объяснений в Главном управлении по делам печати, а меня навсегда лишила великокняжеского благоволения, какового, впрочем, и раньше не было. Султанов в этом монументальном крушении был не более как без вины виноватым стрелочником — козлом отпущения за грехи воров высокопоставленных и трудно досягаемых.
Опубликовано: ‘Сегодня’. 1937. No 167, 168. 20, 21 июня.