Въ прошломъ году, въ начал іюня, я наконецъ ршился ухать изъ Петербурга, я прожилъ тамъ съ зимы. Знакомые давно разъзжались въ разныя стороны, я сидлъ въ своихъ меблированныхъ комнатахъ и все ждалъ. Чего? сказать трудно, невозможно. Ждалось, чтобы стало полегче, чтобы раздвинулась тьма, которая обступала, обхватывала, будто что-то вещественное, непроглядное, удушающее какъ дымъ, отъ котораго сохнетъ въ горл. Хотлось метаться, и вдругъ упадала воля и являлось какое-то тупое чувство — не надежда, но ожиданіе, томящее ожиданіе…
— Да чего вы ждете? говорили знакомые, приходя ко мн прощаться предъ своимъ отъздомъ.
Точно, то, что ожидалось, не сбылось. Въ то утро, когда это стало несомннно, я хотлъ подняться съ постели, чтобы сейчасъ ухать, но подняться не могъ: я былъ боленъ. Знакомый докторъ, улетая за границу, тоже заглянулъ проститься и, смясь, говорилъ, что я здоровъ и лечиться мн не отъ чего. Я отвчалъ, что и не желаю и не спрашиваю его совта. Онъ мило и весело, вскользь, пошутилъ, что и волнуюсь-то я совсмъ напрасно, потому что у меня нтъ ‘порока сердца’, а слдовательно и шансовъ, взволновавшись, выздоровть разомъ.
— Позжайте-ка куда-нибудь, да развлекитесь хорошенько, заключилъ онъ:— а то все одно и одно. Вы и въ вашей глуши, и здсь, въ Петербург…
Куда я отправлюсь развлекаться? И не все ли одно? Не побжитъ ли слдомъ это неотвязное ожиданіе?.. Теперь ужь отчаянная тоска, отъ которой нечестно отвязаться…
Но что-жь тутъ сидть? Я ршился ухать въ свою глушь, въ N, гд у меня есть уголъ, привычное мсто, узкая скамейка, на которой въ безпокойную ночь укладываешься и прилаживаешься, уголъ, гд можно затвориться и молчать, не вызывая ни любопытства, ни состраданія. Провинція нын занята длами и деньгами, у кого нтъ того и другого, тмъ она не интересуется, кто сторонится отъ ея веселій, того она не вспоминаетъ. Быть совсмъ одному все-таки сносне, не легче, такъ хоть свободне.
Мои сборы были не долги, но затянулись. Оказалось нужнымъ кончить одну компиляцію, которую я началъ когда-то давно и забросилъ, надясь, что такая безцвтная вещь не понадобится. Она понадобилась, даже къ спху. Сидя за нею, я убждался, что именно только въ настоящемъ настроеніи возможно этимъ заниматься, отуплая голова была терпливе на пустяки или вовсе ихъ не замчала. Если случалось, что вдругъ проснувшись, закипвъ, мысль оглядывалась на то, что длала машинально — являлась злость, почти веселая. И прекрасно! такъ и слдуетъ!..
Лто настало совсмъ. Окна моего жилья были во дворъ. Рядомъ со мною нанимала какая-то дама, немолодая и небогатая, утромъ она уходила на уроки, остальной день шила на машин и прикармливала голубей. Когда появились разнощики съ цвтами, сосдка высовывалась въ окно, разговаривала, познакомилась, не лнилась сбжать восемьдесятъ ступенекъ лстницы, любовалась дорогимъ ‘товаромъ’ во двор и возвращалась къ себ съ кустикомъ резеды или чего-нибудь мелкаго, пестренькаго. Цвты были предметомъ ея несказанныхъ попеченій, чрезъ заколоченную дверь я слышалъ, какъ она, восхищаясь, показывала свою оранжерею хозяйк. Разъ она съ восторгомъ описывала какое-то необыкновенное растеніе, котораго у нея не было. Мн пришло въ голову достать и поднести ей это необыкновенное, и я не сдлалъ этого не потому, что это было неловко, а все изъ той же злой, похоронной печали: еще кто-нибудь какому-нибудь вздору можетъ радоваться!
Я слышалъ свистки пароходовъ, свистки поздовъ. Люди здили кататься, веселиться. Къ сосдк тоже приходили знакомые и уводили ее гулять. Точно, было совсмъ лто: блдная, душно-сырая ночь, несвтящіе огни, точно мерцанье ночника, точно больной жаръ комнаты, гд тянется агонія. Изъ близкихъ оконъ, напротивъ моихъ, часто долетала музыка и чей-то славный контральтъ. Разъ эти окна вс освтились, мелькали цвтныя платья, слышался молодой говоръ, было шумно, вдругъ, среди смха, нсколько голосовъ, нестройно повторяясь, прерываясь, весело запли двичій хоръ изъ ‘Фрейшюца’. Кто-то колотилъ на фортепіано, тоже неудачно, но бойко, живо. Хохотали, цловались — я видлъ. Тамъ, врно, была невста, врно, это ей несли внокъ и общали любовь… Смерть замтне лтомъ.
Я никуда не выходилъ, я не люблю городскихъ гуляній, особенно петербургскихъ. Въ комнат безъ солнца было легче, глаза отдыхали въ полутемнот. Въ одно утро собралась гроза, вс крыши гремли, изъ всхъ отливовъ лило, въ четыреугольник двора стоялъ туманъ отъ сплошнаго дождя, все попряталось, не слышно было даже трещанья улицы за этимъ свободнымъ шумомъ. Дождь былъ очарованіе. Я отодвинулъ свой столъ, отворилъ окно, отдыхалъ. Какъ-то разъ, очнувшись посл горячки, я испыталъ подобное ощущеніе: ничего, кром физическаго покоя, въ которомъ замерла всякая мысль. Люди сильные, готовые всегда ‘мыслить и страдать’, скажутъ, что это — недостойное ощущеніе. Пожалуй, но отъ него все-таки легче. Я смотрлъ, пытаясь вздохнуть просторне, я даже наблюдалъ, также машинально, предметы недостойные наблюденія: подъ угломъ навса пряталась торговка, оберегая еще больше себя свою кошолку, подъ карнизомъ жались одурлые воробьи…
Въ дверь постучалась хозяйка, почти испуганная.
— Къ вамъ молодой какой-то баринъ, я было попробовала отказать… сердится, васъ требуетъ.
За нею, точно, стоялъ баринъ въ мокромъ пальто и мокрой шляп, которую, однако, снялъ, только увидя меня.
— Какъ же уврять, что не принимаютъ? сказалъ онъ хозяйк и обратился ко мн:— могу ли?..
Онъ какъ-то особенно замтно сдлалъ переходъ отъ спокойнаго гнва ‘порядочнаго’ вымоченнаго человка къ любезности, съ которой попросилъ позволенія войти. Я пригласилъ. Онъ бросилъ пальто на руки хозяйк и удивленно прослдилъ, что она внесла его въ мою комнату, повсила на гвоздикъ и ушла.
У него ни одно движеніе не исполнялось безъ выразительности, это тотчасъ бросалось въ глаза. Ему казалось лтъ двадцать пять, шесть. Онъ былъ не высокъ ростомъ, не особенно строенъ, но такъ старательно изысканъ, что невольно хотлось смотрть, какъ онъ пройдетъ, какъ повернется. Блокурые волосы окружали его голову эффектнымъ, свтлымъ туманомъ, не закрывая лба, ни усовъ, ни бороды, отчего на лиц не скрывалась ни малйшая ужимка, вообще, молодой человкъ какъ будто предоставлялъ наблюдать за собою, какъ будто даже желалъ, чтобы наблюдали. Я ршительно не умю наблюдать, но это и я замтилъ. Въ нсколько минутъ — это было видимо — онъ ужь усплъ разсмотрть всю мою обстановку и меня самого, хотя наши глаза ни разу не встртились. Онъ называлъ меня по имени и отчеству, увренно, какъ-то сладко, будто зналъ меня отъ рожденія. Садясь, онъ съумлъ промедлить и ссть секундой поздне меня. Ливень шумлъ, раскатился громъ. Гость, должно быть, боялся, потому что оглянулся на окно, но я не позаботился успокоить, не затворилъ окна. Онъ тотчасъ сдлалъ равнодушную мину, меня это школьнически разсмшило… Ужасное чувство эта школьническая смшливость, когда не смотрлъ бы на свтъ Божій, эта утшающая и раздражающая злость, которой самому стыдно, а между тмъ побороть не хочется: въ трудныя минуты она поддерживаетъ…
Я спохватился, что неучтивъ предъ высокоучтивымъ гостемъ. Онъ покуда объяснялъ, предупреждая мои вопросы.
— Вы меня не знаете, но я… я такъ хорошо знаю васъ! Отъ такого дорогого, такого превосходнаго человка… Отъ вашего друга… Василій Петровичъ Заозеровъ…
— Заозеровъ? повторилъ я.— Вы знакомы?
Должно быть, онъ ожидалъ отъ меня больше увлеченія, но недоумвалъ только секунду и вскричалъ съ восторгомъ:
— Я служу при немъ! я вижу его всякій день! я имю счастіе знать его такъ близко… Смю сказать, я свой въ его дом, въ его обществ… Несмотря на мою молодость… Вниманіе такого замчательнаго человка — такая нравственная школа! Какой человкъ! Ахъ, что онъ сдлалъ изъ нашего глухаго края, изъ нашей тупой среды, вы не узнаете! Въ какихъ-нибудь пять лтъ… вы не узнаете нашего X!..
— Я тамъ никогда не бывалъ, сказалъ я.
— Возможно ли? Неужели? Никогда не бывали въ X? Возможно ли!?
— Не бывалъ, повторилъ я.— Что-жь удивительнаго? Далеко, незачмъ.
— Нтъ… Но Василій Петровичъ… Вы не служите?
— Нтъ.
— У него вамъ бы такъ легко… Вамъ стоитъ выразить просьбу… Для васъ онъ создастъ мсто, если не найдется подъ рукою.
— Этой просьбой я никого не побезпокою, сказалъ я смясь.
— Отчего же?.. Да!.. Но еслибы вы заглянули къ намъ, вы бы, можетъ быть, прельстились, право! И вы перемнили бы ваше мнніе. Василій Петровичъ — надо видть, какой это администраторъ! его цль привлечь всю интеллигенцію… Уклоняться изъ предубжденія… Извините, что я позволяю себ высказать… Долго ли вы намреваетесь пробыть въ Петербург?
— Нтъ, можетъ быть, еще нсколько дней, отвчалъ я.
— И опять къ себ, въ ваше прелестное N-ское затишье?..
Онъ меня поправилъ: я неучтиво назвалъ важную особу. Между тмъ, онъ еще разъ украдкой оглянулся на окно, это меня смшило. Я предложилъ ему портсигаръ.
— Merci… никогда! прошепталъ онъ съ чувствомъ и выразилъ младенческое веселье, когда я выпустилъ струю дыма въ окно.— Ахъ, какъ вы это… Я знаю вс ваши привычки. Вы сейчасъ сказали, что ваше убжище…
— Позвольте, прервалъ я: — чему я обязанъ, что васъ вижу? и какъ вы здсь меня отыскали?
— Чему обязаны?!. повторилъ онъ съ упрекомъ.— Безъ всякаго сомннія, ничему другому, кром искреннйшаго желанія имть честь, наконецъ, лично съ вами познакомиться. А найти васъ, неужели вы полагаете это трудно?.. Но случайность въ самомъ дл счастливая, продолжалъ онъ, выждавъ, чтобы я отозвался.— Совпаденіе обстоятельствъ! Василію Петровичу необходимо быть у себя въ деревн, за Москвой. Ему постоянно угодно, чтобы я былъ при немъ. Вотъ я и выхалъ двумя днями раньше, чтобы здсь, въ Петербург, все приготовить къ его прізду. Въ отел, вотъ адрессъ.
Онъ вынулъ карточку.
— Я занялъ комнаты и телеграфировалъ ему. Онъ будетъ такъ радъ васъ видть. Мы знали, что вы здсь, и онъ особенно мн приказывалъ быть у васъ, передать… словомъ, все! Я васъ тотчасъ увдомлю, когда онъ прідетъ. Ахъ, но еще лучше: пожалуйте заране въ нашу квартиру… или прикажете мн захать за вами? Отправимся въ вокзалъ и встртимъ его вмст… Вамъ невозможно? Неужели? Какъ жаль! Ахъ, какъ это жаль собственно за меня: вдь я долженъ тотчасъ опять хать въ Москву, чтобы и тамъ все заране приготовить, телеграфировать, а оттуда сейчасъ опять дальше, въ деревню, распорядиться высылкой экипажа, лошадьми на станціяхъ… Отъ желзной дороги шестьдесятъ верстъ… Дождаться его… И потомъ назадъ, тмъ же самымъ порядкомъ, только съ той разницей…
Онъ еще разъ пересказалъ и еще повторилъ. Когда мн долго толкуютъ о пріздахъ, отъздахъ, срокахъ, возвращеніяхъ — я перестаю понимать. Черневскій это замтилъ.
— Вы разсяны, сказалъ онъ, оживляясь до нкоторой не церемонности:— а потому, чтобъ ужь не было и рчи, я себ позволяю…
Онъ приставилъ адрессную карточку къ подсвчнику на моемъ стол.
— Вотъ, чтобъ было передъ вашими глазами, и едва прідетъ Василій Петровичъ, я самъ явлюсь… Онъ просто жаждетъ васъ видть! Знаете ли, онъ сказалъ мн: ‘Я хочу его обнять’!.. Пять лтъ вы не видались! заключилъ онъ трогательно.
Пять лтъ… Онъ не зналъ, что мн напомнилъ. И не напомнилъ, а вдругъ разбудилъ еще одну боль, которая на время будто замерла въ общемъ страданіи. Ко всему еще одна капля личнаго своего, какъ будто такъ и надо, какъ будто въ огромности общаго еще недоставало вотъ этой бдной малости… Забывшись, я нетерпливо всталъ.
— Pardon! воскликнулъ мой гость.
Онъ что-то разсказывалъ, я прервалъ его. Извиняясь, я сталъ отыскивать спички. Онъ съ милой улыбкой подалъ мн ихъ: он были у меня подъ рукою.
— Вы разсяны, повторилъ онъ нжно.— Василій Петровичъ меня предупреждалъ. Точно, у насъ въ X. вы, можетъ быть, уединялись бы отъ неумныхъ собраній, но въ часы свободные отъ занятій что-нибудь изящное, какъ вотъ этотъ музыкальный праздникъ, что я сейчасъ описывалъ… Василій Петровичъ такъ любитъ искусства, все изящное, такъ уметъ одушевить. Напримръ, наши живыя картины…
Онъ опять началъ разсказывать. Я прислушивался, припоминая о Заозеров. Слишкомъ десятокъ лтъ назадъ, передъ нами, молодымъ поколніемъ, онъ старался казаться добрымъ старикомъ, безпристрастнымъ судьей, полезнымъ учителемъ, тоже прошедшимъ огонь и воду. Это не совсмъ ему удавалось. Онъ былъ человкъ мягкій сердцемъ и честный въ житейскихъ длахъ, недоврять ему было бы несправедливо, но въ его сочувствіи было что-то излишнее, сценическое, его участіе какъ-то сбивалось на покровительство. Въ нашемъ кружк онъ произносилъ рчи и наставлялъ, говоря такъ много и такъ перебгая отъ предмета къ предмету, что, какъ бы ни были мы несогласны, возражать ему бывало невозможно: онъ не выслушивалъ и ускользалъ. Если удавалось какъ-нибудь остановить его, онъ не допускалъ спора и съ холодной важностью, учтиво, но неопровержимо, умлъ сейчасъ показать, что споръ — ‘мальчишество’ и что ‘еще надо поучиться’. Мы и безъ него знали, что мы молоды, а нкоторые изъ насъ могли бы и ему посовтывать поучиться, его рчи намъ надоли, но мы не позволяли себ рзкостей: нашъ кружокъ считалъ необходимымъ доказать, что мы тоже ‘умемъ держаться’ и слишкомъ себя уважаемъ, чтобы принимать на свой счетъ нелпыя, надовшія клички. Мы ограничились тмъ, что учтивые при встрчахъ старались не встрчаться съ Заозеровымъ. Изъ всхъ нашихъ, я одинъ не могъ совершенно избжать его знакомства, я еще не былъ свободенъ и жилъ тогда съ родными, у которыхъ были съ Заозеровымъ свои давнишнія близкія отношенія. Онъ почему-то благоволилъ ко мн, не разбирая моего образа мыслей или воображая, что я могу перемнить его. Мы свидлись поздне, я высказался, онъ выразилъ надежду, что я образумлюсь. При слдующемъ свиданіи, опять черезъ нсколько лтъ, онъ долженъ былъ убдиться, что его надежда не сбылась, но спокойно, по своему обыкновенію, игнорировалъ мои убжденія, подхватывалъ мои слова на лету, прицплялъ къ нимъ свой смыслъ, выводилъ свои заключенія, развивалъ новыя матеріи. Это выходило даже забавно: онъ расхваливалъ свое, я поймалъ минуту перерыва его рчей и опредленно сказалъ, что мн это противно, что я ни въ чемъ несогласенъ. Онъ изумился будто неожиданности и сталъ увщевать, я, хохоча, попросилъ его сосчитать мои года. Прощаясь, онъ съ тихой, сочувственной грустью пророчилъ мн бдствія…
Пять лтъ назадъ, въ наше послднее свиданіе, мы — по моему — поссорились. У него явилась высокомрно злобное довольство, обида торжествующая, потому что знала у себя поддержку, въ немъ выразилась страшная сила сытой толпы, дорожащей тишью и гладью, знающей, что ей уже нтъ отговорки невднія, и все-таки твердой въ своей жестокости, будто въ своемъ прав… Измученный, я рзко сказалъ Заозерову, чтобъ онъ оставилъ меня въ поко.
И вдругъ я узнаю: этотъ человкъ желаетъ моихъ объятій! Какая рка забвенія протекла надъ прошедшимъ? Чмъ онъ вообразилъ меня въ настоящемъ?.. Настоящее такое кладбище, что, пожалуй, любопытно взглянуть, какія тамъ бродятъ веселыя привиднія. А должно быть, веселыя… Вотъ разсказываетъ: обды, танцы, концерты, живыя картины… Мн вдругъ померещилась импровизація одного артиста: гномы, вампиры, всякая подземная сволочь, скачутъ, свистятъ, гложутъ, перекидываются костями, пошло, отвратительно, страшно и весело! и нтъ-нтъ въ глубин что-то охнетъ и простонетъ… Дикая музыка гремла у меня въ ушахъ всякой нотой. Вотъ, въ жизни тоже. Это любопытно…
Мой гость все говорилъ. Одну минуту мн подумалось, что его можетъ стснить мое молчаніе. Припомнилось столько молодости — ровесниковъ и меньшихъ, что стало совстно. Я постарался слушать внимательне, но ничего не слышалъ, кром описанія пировъ и увеселеній, которыми Василій Петровичъ развивалъ и занималъ общество.
— Все длается по его иниціатив. Общественныя гулянья… ахъ, какой онъ устроилъ садъ! не шутка была заставить думу… Теперь онъ заботится о театр. Театръ у насъ есть, но знаете, онъ желаетъ, чтобъ это было ужь прочно, опредленно… если позволятъ средства, то балетъ… Еслибъ вы къ намъ пожаловали, вотъ именно, кажется, вамъ было бы дло по душ, и совершенно независимое…
Я засмялся. Онъ выразилъ почтительное недоумніе.
— Вообще, я до забавъ не охотникъ, сказалъ я:— да нужна и молодость.
Онъ вспыхнулъ и завертлся подъ моимъ равнодушнымъ взглядомъ, но улыбался.
— Такъ иногда, изрдка? повторилъ я.
— О, ради Бога, между нами! вскричалъ онъ, даже хватая мою руку.
— Но вдь это, полагаю, длается публично. Не танцуетъ же онъ одинъ въ своемъ кабинет.
— Конечно… Но если онъ узнаетъ, что я сказалъ вамъ… онъ васъ такъ уважаетъ…
— Будьте покойны.
— Я вамъ такъ безконечно благодаренъ… Но нтъ… нтъ, что же… Это необходимо. Василій Петровичъ — душа общества. Но вы справедливо изволили замтить…
— Что это ему не къ лицу?
— Нтъ, но… Мн такъ неловко. Василій Петровичъ такъ расположенъ ко мн… Но иногда, дйствительно, для его лтъ, онъ слишкомъ увлекается. Конечно, невозможно открыть ему глаза, но со стороны… Ради Бога, между нами! Знаете, у насъ такъ много хорошенькихъ…
— А онъ, кстати, женихъ, подсказалъ я.
— Какъ же, женихъ! повторилъ онъ, засмялся и испугался.— Нтъ, знаете, это было бы слишкомъ: такой важный постъ… Нтъ, онъ остороженъ. И притомъ надо, чтобъ ужь все соотвтствовало, если бы онъ ршился: и положеніе, и состояніе невсты, прибавилъ онъ очень серьёзно.
— Разумется, подтвердилъ я.— Да, полагаю, жаль и собственной свободы.
— Вы совершенно справедливо изволите говорить, отдать свободу — большая жертва. Конечно, въ его положеніи, это… это не представило бы такихъ стсненій, какъ для кого-нибудь, огласки, или… Нтъ, общество это всегда понимаетъ! Но, вообще, нкоторый декорумъ. Онъ самъ понимаетъ, что это стснило бы и другихъ: двойственность отношеній, знаете… Дв равносильныя стороны! Тутъ трудно себя поставить: съ одной — оффиціальность, съ другой… какъ хотите! Когда знаешь, что на той сторон симпатія… очень это стснительно!
— Но для кого же? спросилъ я.
— Помилуйте, да хоть бы не дальше, какъ для вашего покорнйшаго слуги! отвчалъ онъ въ порыв откровенности.— Презатруднительная вещь! Даже и теперь приходится часто лавировать. Нужна смтливость. Нужно изучить его характеръ, какъ я изучилъ вс оттнки, чтобъ не перепутать, не оплошать, вовремя догадаться. Напримръ… Pardon, я вамъ наскучаю? Но знаете, когда заране надешься, увренъ въ сочувствіи такого человка, какъ вы, и самая потребность высказаться… Но, ради Бога, между нами!.. А впрочемъ, это довольно забавно. Напримръ, однажды Василій Петровичъ общалъ одной дам небольшую японскую вазу. Но покуда выписывалась эта ваза, покуда ее выслали… погода перемнилась! А между тмъ — общано! Какъ быть? Та, отъ которой теперь зависитъ la pluie et le beau temps, увидитъ эту несчастную вазу въ салон предшественницы. Положимъ: общано было раньше, но вдь дамы игнорируютъ хронологію, потребуются объясненія, какъ знать чмъ кончатся?.. Вы понимаете, каково положеніе? Конечно, Василій Петровичъ не выразилъ своихъ колебаній, но я ихъ понялъ! Ужь по одной интонаціи, съ которой онъ мн приказалъ: ‘Отвезите это’, я его понялъ! Я взялъ и повезъ. Думаю — и на что же ршаюсь? Вхожу: ‘Madame, je suis charg de vous remettre…’ и съ этимъ словомъ цпляюсь за коверъ, падаю, и ваза въ дребезги… Какъ она это приняла — за нечаянность, или за преднамренное — все равно: ей объясняться съ Василіемъ Петровичемъ было бы по меньшей мр безтактно, она поняла то, что нужно было понять: общаніе исполнено, а подарка нтъ, и виноватъ я одинъ… И мн досталось!
— Не угодили? сказалъ я, вспоминая въ эту минуту, сколько разъ меня бранили за то, что я нетерпливъ и не умю многаго до конца дослушивать.
Черневскій захохоталъ.
— Точно, первую минуту, когда я возвратился и повинился, я почти струсилъ. Василій Петровичъ нахмурился и… вы знаете его? Отрывисто:— ‘Мальчишество! ротозйство’! Повернулся спиной. Ну, думаю, бда! Стою, жду своей участи, но между тмъ наблюдаю, и, ужь нечего грха таить — внутренно помираю со смха. Должно быть, я не могъ удержать улыбки, а онъ вдругъ оглянулся, прямо мн въ глаза:— ‘Ступайте, говоритъ, я вамъ этого не забуду…’ И точно, не забылъ!
— Что-жъ онъ съ вами сдлалъ?
Онъ немного промолчалъ.
— Съ тхъ поръ я пользуюсь его полнымъ довріемъ, отвчалъ онъ осторожно, но съ нсколько строгимъ достоинствомъ.— Иначе быть не могло. Я это разбираю. Вы мн позволите высказаться? Вы, безъ сомннія, признаете: бываютъ взгляды роковые, въ нихъ все ршается. Вотъ, именно такъ случилось. Василій Петровичъ понялъ, что я его понялъ… Я объясняюсь не краснорчиво, но, прошу васъ, слдите за моей мыслью!.. онъ сталъ меня остерегаться, онъ призналъ во мн человческое значеніе, онъ… если бы это не было смшно, я сказалъ бы, что… онъ сталъ меня бояться! Ну, а отсюда — одинъ шагъ къ полнйшей искренности. Это натурально, когда насъ проникли насквозь — выборъ одинъ: или открытая вражда, или тснйшая дружба…
— Но вражда съ вами…
— Вамъ угодно сказать, что я слишкомъ мелокъ для вражды его превосходительства? прервалъ онъ со злостью.— О, да, конечно. Но вдь мелкое можетъ быть очень опасно. Особенно, когда это мелкое знаетъ… То, что знаетъ, докончилъ онъ спохватившись.— Ну-съ, а дружба… Это, пожалуй, было бы тоже забавно, я гожусь ему въ сыновья. Но вотъ, именно, этимъ и образуется то среднее положеніе, которое намъ обоимъ необходимо, съ его стороны — опытность, снисхожденіе, protection paternelle.
Онъ опять расхохотался.
— За что я расплачиваюсь тоже par une affection tout—fait filiale! прибавилъ онъ, комично поднимая плечи.— Что-жь вы хотите? Было бы ужь слишкомъ наивно не пользоваться тмъ, что дается въ руки… Но, главное, я не то хотлъ сказать, заговорилъ онъ серьезно.— Василій Петровичъ иметъ свои слабости, но, знаете, люди, которые стоятъ такъ неизмримо выше толпы, имютъ свое особенное право на слабости. Заслуги съ избыткомъ выкупаютъ эти… эти небольшія уклоненія. Вотъ, вы изволили сейчасъ пошутить, что иногда онъ танцуетъ. (Онъ слегка понизилъ голосъ на послднемъ слов). Но это необходимо: онъ подаетъ примръ. Если это даже… даже несовсмъ идетъ къ нему… онъ жертвуетъ собою: онъ долженъ увлекать! Въ наше время удовольствія полезны, необходимы, обязательны… Необходимы! повторилъ онъ, почти восклицая.— Удовольствія укрощаютъ нравы! Ridendo castigat… впрочемъ, это не то! Ныншняя сатира не укрощаетъ, а напротивъ, хуже — возбуждаетъ раздраженіе, броженіе мыслей, мнній всякихъ, всякаго празднаго недовольства… ‘Elle fait penser’ — какъ выразился о ней Василій Петровичъ. Не правда ли, какое глубокое опредленіе?.. Нтъ, онъ, этотъ замчательный человкъ, постигъ, что въ ныншнемъ настроеніи общества нужно забвеніе, нужно полное успокоеніе духа… Это геніально! И онъ проводитъ свою идею въ дло. Надо отвлечь отъ мысли ‘ne plus laisser penser’, а что же лучше отвлекаетъ, какъ не радость?
— Позвольте! все, что вы разсказывали, не радость, а просто, кутежъ…
Онъ привскочилъ на мст.
— Общественное кувырканье черезъ голову было бы еще дйствительне, вовсе бы ужь некогда задуматься. Такъ, въ род гимнастики.
— Вы шутите… сказалъ онъ, улыбаясь посл минутнаго недоумнія.— Мн Василій Петровичъ говорилъ объ этой… этой особенно прелестной веселости вашего характера. Да, у насъ есть и гимнастическая школа, самъ Василій Петровичъ… Впрочемъ, я не то хотлъ сказать. Я говорю, что нашему обществу нужно обновиться. Несмотря на мою молодость, я отношусь къ этому очень серьезно, и, прошу васъ, не думайте, чтобы во мн говорила эта свойственная нашей молодежи глупость, страсть къ кутежу, какъ вы изволили выразиться. Нтъ, я глубоко понимаю, что наше время серьезное. Но оно антипоэтично, оно забыло идеалы! слишкомъ его длаютъ безрадостнымъ! Мода на хандру… Вы улыбаетесь? вы согласны? Не правда ли, Богъ знаетъ что такое: мы точно отбываемъ тоскливую повинность! И поголовно-съ! И кто уклоняется, на того смотрятъ… ah mille pardons! Что это такое!! Мужество надо, чтобы прямо признаться: но, господа, не хочу я ныть, не вижу надобности, повода не вижу! я жить хочу! ‘за насъ не будетъ жить никто другой’, какъ сказалъ симпатичный писатель! О, это бы золотыми буквами…
— Какъ я счастливъ, что вы согласны! вскричалъ онъ.— Да, это прелестная мысль… но не на дверяхъ… тутъ ходъ въ буфетъ, курительная… а знаете, тамъ у насъ есть небольшая эстрада, гд обыкновенно… Но я возвращаюсь къ тому, что началъ, что несравненно важне… Я говорилъ: наши ‘печальники’… Никто не проситъ ихъ печалиться, оглянуться — даже и причинъ-то нтъ для ихъ высокой печали. ‘Граждане’ эти… ахъ, вы, конечно, никогда не брали на себя труда присматриваться къ подобнымъ вздорамъ, но когда состоишь на служб, то поневол… Они все жалуются, что стснены, что, видите, не могутъ осуществить своихъ идеаловъ, что такіе люди, какъ Василій Петровичъ, имъ помха. О, безъ сомннія, помха! Еслибы не было на нихъ этой благодтельной узды, еслибы Василій Петровичъ давалъ ходъ ихъ проектамъ, выслушивалъ ихъ мннія, обращалъ вниманіе на ихъ замчанія, еслибы онъ не смирялъ ихъ заносчивости… вдь эти господа позволяютъ себ подсчитыванье, будто по праву, будто хозяева… О, это глухая, но трудная борьба, увряю васъ! И еслибъ не приходили на помощь свжія, молодыя силы… Къ счастью, эти силы вырабатываются самымъ положеніемъ вещей, сами сознаютъ, что необходимы, и потому готовы на дло даже безъ призыва… И тогда… Вотъ, тутъ-то именно и является эта солидарность, эта равномрность ‘спроса и предложенія’, эта желанная круговая порука между авторитетной властью и исполнителями — молодой интеллигенціей! вскричалъ онъ и всталъ съ мста.— Тутъ-то именно и дорога такая власть, какъ Василій Петровичъ, которая уметъ оцнить людей по достоинству, не дастъ затеряться, заглохнуть… Напримръ, Николай Ильичъ, вы знаете…
— Никого не знаю.
— Неужели?… Ахъ, pardon!.. Нтъ, вамъ необходимо, вы просто для себя самого должны побывать у насъ!… Николай Ильичъ, это — Кашеевъ, молодой человкъ, впрочемъ, нсколько старше меня. Человкъ со средствами, жилъ въ столицахъ, жилъ за-границей, изящный вкусъ, словомъ, все что хотите! Ему вздумалось (почему себ этого не позволить?), вздумалось пожить въ своей деревн, въ провинціи, выборы были, баллотироваться… Его даже не выбрали гласнымъ-съ!!
Черневскій произнесъ это съ разстановкой, настоятельно, злобно и возвышая голосъ.
— Но вдь не одинъ разъ, а два, три раза! Онъ имлъ терпніе баллотироваться на зло. Нтъ-съ, не выбираютъ. Партія! Онъ не обращалъ вниманія, наконецъ…
Черневскій старчески развелъ руками и поднялъ плечи. Совсмъ жестъ Заозерова.
— Наконецъ — не выдержалъ! досказалъ онъ отрывисто.— Изъ тридцати-семи шаровъ только два избирательныхъ… вдь это скандалъ! Такъ у насъ всегда все кончается!!
Онъ долго подождалъ, что я скажу, и началъ самъ:
— Какъ вы думаете, что онъ сдлалъ?
— Скандалъ тоже, если ужь этимъ всегда кончается.
— Скандалъ бы не помогъ, возразилъ онъ очень серьёзно.— Николай Ильичъ это хорошо зналъ и принялъ свои мры. И притомъ — какой же скандалъ? Указать на какія-нибудь дйствія этихъ господъ, что нибудь обнаружить? Но они тамъ такъ сплотились, всмъ уздомъ, всей управой…. а самое главное: они себ въ point-d’honneur поставили, чтобъ въ отношеніи законности, справедливости, неподкупности, чтобъ ни къ чему — ну, вообразите себ, ни къ чему не было возможности привязаться! Все на лицо, отчетность — до мелочности! Жалобъ — ни единой, ни малйшей… Ну, впослдствіи стало понятно, почему жалобъ не было… Но эти господа умли себя оградить. Конечно, еслибъ пойти противъ нихъ открыто, пожелать сдлать скандалъ, нашлось бы какое-нибудь упущеніе, какая-нибудь забытая формальность, какая-нибудь мелкая непроизводительная затрата, и можно бы это обнаружить, но, вы понимаете, Николай Ильичъ человкъ порядочный! зачмъ же компрометироваться: поднять исторію изъ пустяковъ — и даже въ ней въ конц-концовъ быть вынужденнымъ отступиться? Нтъ-съ, такія вещи длаются осмотрительне. Николай Ильичъ хорошо понялъ этихъ господъ и ршился присмотрться къ кое-чему другому. Его оскорбленное, благородное самолюбіе… онъ былъ глубоко оскорбленъ… придавало силы его порыву. Онъ ршился ближе узнать что такое эти люди. Ихъ дйствія — я ужь объяснилъ вамъ: касаться дйствій не стоило труда, но ихъ направленіе? мннія? духъ?.. Онъ слдилъ съ непоколебимымъ терпніемъ мсяцъ, два, полгода! Онъ долженъ былъ для этого приблизить къ себ даже людей самыхъ простыхъ, грубыхъ классовъ… je vous demande pardon, какого-нибудь деревенскаго сапожника, портнаго, изъ такихъ, что побывали въ городахъ, потерлись, что хоть по слуху знаютъ слова!.. Извстно какъ и чмъ пріобртается услуга подобныхъ людей. Онъ имлъ своихъ агентовъ въ школахъ. Все это тупо, необразованно! нужно было имъ втолковывать чего отъ нихъ хотятъ, что они должны видть… Представьте же себ въ такой сред человка развитаго, свтскаго. Многое выходило даже комично. Но въ сумм всего — можно только удивляться. Это — самоотверженіе! Вотъ онъ настоящій, добросовстный дятель, высоко понявшій свою обязанность!.. Когда онъ счелъ свой трудъ законченнымъ, онъ все открылъ Василію Петровичу и передалъ въ его руки… такъ скромно, такъ задушевно… Такой чистый, пламенный порывъ…
Умиленный, ожидая слова, Черневскій даже наклонился и заглянулъ мн въ лицо.
— Я былъ при этомъ… выговорилъ онъ.
— При чемъ? спросилъ я.
— Былъ свидтелемъ… повторилъ онъ, смущаясь и потупляя глаза.
Мн показалось, онъ покраснлъ, но смущеніе было изъ сладковолнующихъ, почти наслажденіе.
— Я тогда только-что поступилъ въ канцелярію Василія Петровича, продолжалъ онъ: — но Василій Петровичъ ужь отличалъ меня. Я случайно вошелъ въ кабинетъ, принесъ почту. Такъ какъ Василій Петровичъ не приказалъ мн выйти, я остался и слушалъ… У меня ранняя привычка относиться съ анализомъ ко всмъ явленіямъ жизни, я не признаю этой непосредственности, какъ у нкоторыхъ, напримръ, которые бросаются зря или пропускаютъ мимо ушей… Такъ и тутъ, я тотчасъ подмтилъ: Василію Петровичу было пріятно, что я остался, и тмъ боле я удвоилъ вниманіе. Впечатлніе было глубокое… потрясающее! Во время разсказа Николая Ильича мною овладвало такое чувство… Человкъ моихъ лтъ, моего поколнія… однимъ словомъ, чувство соревнованія!.. Вы меня поймете!
— Соревнованіе, что выслдилъ онъ, а не вы?
— Да, да, именно! вскричалъ онъ.— И даже еще боле: чувство гордости за другого, можно сказать, за товарища! Вы сами были товарищемъ! Василій Петровичъ говорилъ, онъ такъ хорошо зналъ…
— Онъ не зналъ ни моихъ товарищей, ни меня, прервалъ я.
— Я понимаю васъ, возразилъ Черневскій: — позвольте объяснить мою мысль. Товарищи бываютъ всякіе. Одинъ разъ мы связаны съ кмъ-нибудь — неловко вдругъ отршиться, остается тяготящая солидарность… Я не испыталъ на себ, но…
— А ко мн это еще меньше относится.
— Ахъ, нтъ, позвольте… Меня предупреждалъ Василій Петровичъ! Позвольте повторить его слова… Онъ такъ знаетъ людей… и вообще, и въ частности! Онъ говоритъ: ‘У симпатичнйшаго, милйшаго человка бываетъ недостатокъ — упрямое желаніе казаться непримиримымъ дикаремъ, бываетъ излишество малодушія, которымъ пользуются…’
— Дождь пересталъ, сказалъ я, оглядываясь на окно.
Когда я опять взглянулъ на Черневскаго, мн стало смшно. Онъ былъ такъ сконфуженъ, что не зналъ куда повернуться.
— Да, въ самомъ дл, чудный воздухъ! сказалъ онъ, бросаясь тоже къ окну и вдругъ испуганно откинулся назадъ.
Мимо съ крыши, будто попадали, полетли голуби, сосдка позвала ихъ кормить, послышалось, какъ они дрались и стучали носами на ея подоконник. Черневскій сдвинулъ брови и, успокоясь, отвернулся.
— Однако, мн придется васъ оставить, заговорилъ онъ, взглянувъ на часы.— Время прошло такъ незамтно. Прошу васъ, извините, что я ухожу. Тороплюсь все устроить для дорогого гостя. Безъ числа закупокъ. Посудите сами — деревня! за Москвой! нтъ необходимйшихъ вещей… Люди дятъ-съ! прибавилъ онъ настойчиво, какъ истину, и засмялся, будто желая сдлать ее доступне.— Василій Петровичъ не взыскателенъ онъ просто аскетъ, но приказалъ записать, что закупить… Цлый реэстръ! Je suis comme une экономка de l’ancien rgime… Все-таки ‘баринъ!’ Положеніе его недурное-съ, что говорить! Особенно, когда тутъ же рядомъ необходимость справляться для себя какъ знаешь, во всемъ самому, небольшими средствами… Отдаешь и трудъ, и время. Конечно, я полагаю, что стараюсь недаромъ, да вдь кто-жь знаетъ-съ? Мы люди подначальные! До пріятнаго свиданія. Я васъ извщу, когда онъ прідетъ.
Онъ вышелъ въ прихожую, я не провожалъ. Въ корридор онъ отворилъ одну, другую дверь и, наконецъ, крикнулъ:
— Эй, есть тутъ кто-нибудь?.. Мое пальто!
Издали прибжала хозяйка, вошла ко мн, сняла это пальто и подала. Черневскій надвалъ долго, безъ словъ, но съ междометіями, и вышелъ, грохнувъ крюкомъ двери. Меня это глупо разсмшило. Зачмъ я не прогналъ его давно, еще по дождю? Еслибы былъ кто-нибудь изъ такихъ людей, съ которыми не безсовстно позволить себ на минуту забыться, можетъ быть, смха нашлось бы и больше, но у меня былъ только страхъ, что Заозеровъ прідетъ, непремнно меня отыщетъ, пришлетъ своего молодого друга, явится самъ. Спастись можно было, только ухавъ въ N. Я, не отрываясь, принялся за свою компиляцію, въ два дня ее кончилъ, сдалъ и въ тотъ же часъ ухалъ.
——
Дорога, говорятъ, развлекаетъ. Чтобы въ цлости довезти до мста то расположеніе духа, въ которомъ выхалъ, надо или всю дорогу проспать, или окружить себя всевозможными удобствами, уединиться, ничего не смотрть и не слушать. Но и тогда еще явится вопросъ: не развлечетъ ли самое уединеніе и всяческія удобства?
Я не спалъ и халъ неудобно. То, что было и слышалось кругомъ, не перемняло настроенія духа, а только прибавляло скуки. Скука неизбжна, ее слдуетъ выносить покорно. Мн нечего было напоминать себ это учтивое правило. Столько за это время покорно перенеслось, что мельканіе незнакомыхъ лицъ, постороннія рчи даже не безпокоили, это казалось въ порядк вещей, натуральнымъ продолженіемъ пережитаго. Чувство застывало, раздумье останавливалось. Кругомъ меня были люди все довольные, какъ-то особенно спокойные и здоровые, они спшили на лоно природы еще запасаться здоровьемъ. Одинъ господинъ декламировалъ о ‘зеленыхъ волнахъ, лобзающихъ Тавриду’, его слушала, восторгаясь, дама, пріятно озабоченная устройствомъ двухъ своихъ взрослыхъ сыновей, которые только-что кончили курсъ и получили прекрасныя мста, говорилось о будущихъ надеждахъ, о молодомъ поколніи, сообщалось что-то шопотомъ, по секрету. Эти люди видлись въ первый разъ въ жизни, но разговоръ скоро сдлался общимъ. Конечно, при сходств убжденій люди скоро знакомятся, а когда на душ покойно, радостно, длаются еще сообщительне. Радость была прочная, увренная, питаясь именно тмъ, что сокрушаетъ другихъ, люди знаютъ, что никогда не рискуютъ оголодать…
Я всю дорогу смотрлъ въ окно. У меня была еще одна тревога, смутная, можетъ быть, странная: узжая, мн было жутко увидть поле. Помнилось лто прошлаго года, что, если опять тоже? Прошлогоднее лто было ужасно. Бури всю душу вытянули. Въ глазахъ стояли поля, выгорлыя отъ зноя, безводные города и беззащитныя села, выгорлыя отъ пожаровъ, пашни, скипвшіяся до-бла, звонкія, какъ кость, раскаленныя утра, безобразныя сухія тучи, черныя тучи какихъ-то невдомыхъ мухъ, лса, объденные невдомыми гадинами, кровавый закатъ, кроваво-мутный туманъ, въ немъ — привиднія растерзанныхъ соломенныхъ крышъ, блдная ночь, блдная смерть…
Городъ ушелъ далеко. Сосны, болота, смола и гарь не привлекательне уличной пыли, но кругомъ стало просторне, воздуха больше. На блдно-желтомъ горизонт протягивались косицы облаковъ, складывались тучки отвсными полосами, далеко темнлъ дождь, мимо оконъ пролетали струи холодной, хорошей влаги. Дышалось легче. Безцвтно тихій сренькій день, точно жалость чужого человка посл только-что перенесенной страшной печали, не участіе, а только жалость, приглашающая успокоиться, прилечь, пость, окунуться въ обыденное житье-бытье и въ немъ потопить горе, полное смысла… отдохнуть… Блаженство богадльни. Что-жь, и это блаженство. И кто его не испытывалъ?..
И ничего не знаешь презрнне себя, когда его испытываешь!
——
Черезъ день, къ вечеру, я былъ въ N.
Окно моей комнаты выходило въ запущенный садъ. У сосдей былъ тоже садъ, большой, такой же запущенный и также безъ цвтовъ, фруктовый, существовавшій только для дохода, все, что собиралось въ немъ — продавалось, даже трава. По утрамъ тамъ сбирали ягоды, остальной день никого не было видно. Сосдъ былъ не крупный чиновникъ, но жилъ ужь не постаринному, его старая мать еще повязывалась платочкомъ, считала ягоды на кустахъ крыжовника и скликала цыплятъ, но жена ужь этого не длала и если тоже нердко появлялась во двор, за то всегда повелительно и очень нарядная. Пять оконъ ихъ дома, маленькихъ и нескладно разбгавшихся по фасаду, были драпированы и обращены на площадь, гд стоитъ церковь Покрова. Въ N эта сторона считается если не глухою, то ‘не аристократичной’. Передъ домами не тротуары, а тропинки, отдленныя кольями, площадь, очень широкая, густо заросла травою, по которой тоже тянутся вытоптанныя тропинки, какъ въ былое время на помщичьихъ дворахъ, и лежатъ на-крестъ дв прозжія дороги, всегда пыльныя. Еще не особенно давно это казалось патріархальнымъ, и житье ‘у Покрова’ считалось въ N чмъ-то въ род житья въ мирной обители, на простор, на приволь, теперь къ нему относятся только нецеремонно, почти презрительно. Новыхъ домовъ тамъ не строятъ, старые вростаютъ въ землю, прячутся вмст съ своими старожилами. Когда-то тутъ были свои нравы и обычаи, хорошіе или дурные, все равно, но свои самостоятельные, случалось, смшные, но непреклонные, незыблемые до нкотораго величія, заставлявшаго невольно покоряться пришлецовъ изъ другихъ частей города. Нын — тамъ вымираютъ или подражаютъ, подражаніе всегда или не дохватываетъ, или бьетъ черезъ край. Прежняго покоя не стало, вс, живущіе здсь, живутъ будто временно, будто въ изгнаніи, котораго стыдятся… Здсь бывали свои моды: даму ‘отъ Покрова’ можно было отличить по наряду, гд бы она ни появилась, теперь встрчаются только крайности — какъ мать и жена моего сосда. Прежде въ рдкомъ слуховомъ окн не прыгали перепела въ лукошк подъ сткою, ихъ крикъ гармонировалъ съ тнью нын вымерзшихъ садовъ, съ синевой поля, виднаго вдали, въ конц площади, съ тоненькимъ перезвономъ вечернихъ колоколовъ. Въ ныншнее время не слышно даже гитары, инструмента устарлаго, раздаются звуки рояля, веселенькіе вальсы, мотивы веселенькихъ оперъ. Играли и дочери моего сосда, дв двочки лтъ десяти-двнадцати. ‘Он учатся’, говорили о нихъ. Это слово произносилось съ такимъ почтеніемъ, будто говорилось о необыкновенной заслуг ихъ отца и еще большемъ ихъ собственномъ подвиг. Точно, он куда-то уходили по утрамъ, и должно быть что-нибудь научное было въ мшк, который носила за ними горничная, во весь остальной день ихъ никто не видалъ съ книжкой. Правда, скоро началась вакація, и прежде всего, говорятъ, надо бгать. Двочки не любили сада, улица казалась имъ веселе. Он безпрестанно выскакивали на подъздъ, спрыгивали черезъ ступеньки, мелькая длинными ногами въ обтянутыхъ полосатыхъ чулкахъ, узенькія, перевязанныя шарфами поперегъ тла, и перегонялись по площади, крича и размахивая распущенными волосами. Разъ по площади тихо халъ извозчикъ безъ сдока и едва усплъ посторониться, двочки налетли, испугали его лошадь и разбранились…
Все это — самыя обыкновенныя вещи. Одиночество, говорятъ, нездорово: питаешься немногимъ, что бдно мелькаетъ передъ глазами, и застываешь въ мелочахъ. Это не умно и не интересно. Даже смшно: у взрослаго, будто у ребенка, портится характеръ, раздражаютъ именно эти самыя обыкновенныя вещи, повторяясь настойчиво, ежедневно, съ своей роковой глупостью, и наводятъ иногда на самыя неожиданныя соображенія… Эти двочки, напримръ, напомнили такое далекое прошлое, далекое, впрочемъ, не по времени, но ужь исчезнувшее съ лица земли, напомнили нжныхъ барышень, которыхъ мы искренно злобно называли ‘кисейными’, тхъ, что признавали курицу только въ вид жаркого, прогулку въ пол только съ ливрейнымъ провожатымъ, не умли сказать слова съ мужикомъ, даже недоумвали: человкъ-ли мужикъ? Какъ мы съ ними ссорились, какъ мы ихъ дразнили, бранили, презирали! Теперь… ихъ почти что жалко. Улицы он боялись, платьица не рвали, браниться не умли. У нихъ было даже одно положительное достоинство: он были щедры. ‘Щедры не на свое!’ строго говорили мы, попрекая, что для нихъ трудились родители… Пожалуй, но и теперь не видно, чтобъ десятилтнія трудились, а он такъ разсчетливы и тоже такъ строго понимаютъ обязанности своихъ родителей…
Старые люди давно толковали, будто дтей не видно. Но старые люди вымерли. Кто помоложе и слыхалъ это отъ нихъ, тотъ не врилъ: но молодыя поколнія настаютъ одно за другимъ, (вотъ на моемъ вку ужь второе) — и въ самомъ дл, начинаетъ казаться, что нтъ дтства… Еще печальне: не видно юности. То есть, того беззавтнаго, горячаго увлеченія, когда все волнуетъ, все зоветъ, когда мерещатся подвиги, преувеличиваются чувства и поступки, является раскаяніе въ небывалыхъ винахъ, самоотверженіе полное надеждъ, анализъ чуть не до резонерства, а порывы до сумасшествія, и все рядомъ одно съ другимъ, все вмст и все складно, сіяющее, шумное, радостное, будто вешняя листва, проникнутая тепломъ… Этого не видно. Невозможно, чтобъ этого ужь вовсе не было на свт, невозможно, потому что безъ этого не стоило бы существовать и свту, и давно бы онъ кончился — но этого не видно. Куда это ушло, куда спряталось? Захолонуло, трава помята, цвты сжались… А т, что пышно распустились и поднимаются надъ поникшими, ликующіе, здоровые… Ну, это, можетъ быть, странность, можетъ быть упрямство, хуже: это, можетъ быть, старческая зависть, но не глядлъ-бы на нихъ: обидно!..
Въ одно утро, изъ церкви расходился народъ отъ парадной обдни: кажется, прохалъ самъ архіерей, что-то много звонили, мн удалось видть ребенка. Замарашка двочка сла у мостика надъ канавкой, прорытой для спуска дождевой воды, свсила туда босыя ножки и радостно осматривала проходящихъ. Она была прелестна, всклокоченная, дикая, ей замтно хотлось ловить барынь за шлейфы и стоило большого труда удержаться. На нее оглядывались какъ на зврька, только дв двушки въ траур, проходя по мостику, засмялись и ласково ее подразнили. Она захохотала и запрыгала. Двушки об были очень хорошенькія, стройныя, ихъ черныя платья изящно и строго выдавались среди пестрыхъ. У одной въ рукахъ была втка жасмина, мягкіе блые цвты какъ-то особенно красиво и печально шли къ печальному наряду… Он явились кстати. Он олицетворяли прелесть — молодость тихую, увренную, честную, добрую. Какъ-то хорошо стало, когда он прошли передъ глазами, больно, но хорошо… Стало быть, гд-то еще что-то живо, еще что-то есть. Не наше это, не намъ любоваться, не намъ любить, и мы сами этому не нужны, но это — живо и, можетъ быть, дождется лучшихъ дней… Лишь бы дождалось!..
——
Вечеръ былъ особенно хорошъ. Былъ праздникъ, весь городъ гулялъ, даже на пустынной покровской площади, у воротъ и подъздовъ сбиралась прислуга, проводивъ господъ.
Мн тоже вздумалось посмотрть на улицы. Въ послдніе годы N. почти весь перестроился. Причина, разумется, пожары, которые разоряютъ только бдняковъ: вновь построиться не на что, три-четыре погорлыя мста продаются дешево, покупаются какъ-разъ и застроиваются каменными домами. Городъ, говорили мн, украсился. Я не находилъ этого, напротивъ, почти пожаллъ о старыхъ деревянныхъ домикахъ, некрасивыхъ, кривыхъ, но оставлявшихъ надежду, что когда нибудь будетъ чтолибудь лучше. Теперь безобразіе возвышалось прочное, увковченное. Къ тому-же, тротуары были, по вкусу владльцевъ, плитные, кирпичные, булыжные, отъ этихъ неожиданныхъ перемнъ случалось часто спотыкаться и отъ прогулки можно было только устать.— Улицы, впрочемъ, были довольно пусты, публика собиралась въ городскомъ саду. Тамъ играла музыка, сквозь зелень свтились окна маленькаго лтняго клуба. За послднее время садъ густо разросся. Я его люблю, въ дтств, я видалъ тамъ иллюминаціи, лучше которыхъ ничего не мечталось, юношей, съ замираніемъ сердца ждалъ встрчи, и ревновалъ, и чего бы не отдалъ за блаженство — протанцовать съ ‘нею’ въ бесдк… Намъ, гимназистамъ, танцовать на гуляньяхъ не разршалось. На томъ же мст есть бесдка и теперь. Прежняя была въ вид греческаго храма, на этой рзныя полотенца и кокошники, освщено много роскошне, и гимназисты, я видлъ, танцуютъ.
У меня въ N. такъ мало знакомыхъ, что встрчъ почти никогда не случается. Я очень удивился, когда, сторонясь отъ маленькой толпы дамъ, услышалъ свое имя и восклицанія:
— Да это онъ! Да это вы?
Это было ужь не въ саду, а на Большой улиц, на плитномъ тротуар, у подъзда новаго каменнаго дома. Компанія кончила свою общую прогулку и, передъ тмъ какъ разойтись, остановилась, прощаясь. Было ужь темно. Мн подавала руку дама полная, высокая. Я не узнавалъ ея и по голосу, она говорила какъ-то умышленно громко. Такъ говорятъ на улиц наши N—скія дамы, желая выразить, что не стсняются, не видятъ постороннихъ, что он — ‘у себя дома’…
— Но узнайте же меня, наконецъ! воскликнула она: — вдь смшно! Приходится называть себя по имени: Дворцова, Дворцова, ну?
— Наталья Алексевна… выговорилъ я.
— Слава Богу, припомнилъ! продолжала она, хохоча: — но только ужь не Дворцова, это было сказано для облегченія усилій вашей памяти. Дворцовой давнымъ давно нтъ, есть Ноливалова, я замужемъ…
— Я слышалъ…
— Да, ‘слышалъ’! И это ужь прошло. Была замужемъ, теперь вдова. Вотъ, хорошъ? а назывался другомъ! обратилась она къ остальной компаніи.
Я всегда глупо разсянъ, но тутъ мн показалось, что эта компанія не разошлась потому, что заинтересовалась встрчей: прислушивались, одобрительно смялись, смотрли… Все-такк новое лицо. Я совсмъ сконфузился.
— Что-жь мы тутъ стали? заговорила опять и все веселе Наталья Алексевна. Mesdames, господа, милости просимъ всхъ ко мн. А васъ-то ужь конечно отъ крыльца не пустятъ, прибавила она, взявъ меня подъ руку.— Входите… Клеопатра!.. Вдь у меня дочь есть, большая… не моя! Это все сейчасъ… успете познакомиться.— Клеопатра, распорядись, душа моя, чтобъ намъ чаю дали, пость дали…
Впереди насъ на лстницу ужь взбжали три молодыя особы, одна изъ нихъ на ходу снимала шляпку. Я догадался, что это дочь хозяйки. Сама хозяйка вела меня, за нами поднимались еще двое господъ и дама ужь не молодая. Оказалось, что она меня знала, я припомнилъ: точно, мы гд-то встрчались.
Я очутился въ нарядной гостиной… Мн стало смшно на самого себя, правду говорятъ, что я человкъ странный: гостиная показалась мн нестерпима. Люди бываютъ недовольны неудобствами, неуютностью, неизяществомъ, тутъ, напротивъ, все было красиво: и прекрасный пейзажъ на стн, и какая-то оригинальная, темносрая мебель, и множество цвтовъ и зелени въ углахъ, на столахъ, было вмст и тсно, и просторно, кто хотлъ, могъ ссть въ кружк, а для тхъ, кто пожелалъ бы отдалиться — бросались въ глаза кресла у широкихъ открытыхъ оконъ, диванчики въ полусвт за трельяжами. Все было предусмотрно для спокойствія гостей, для поддержанія пріятнаго настроенія духа, всего вволю, все у мста, и все вмст., несносно. Другого слова я не находилъ, чтобы назвать то, что меня и стсняло, и тревожило. Все было со вкусомъ, порядочно, съ перваго взгляда было видно, что это не гостиная неумлой выскочки, а гостиная свтской женщины, для которой богатство — нчто привычное, будто неизбжное. Когда, много лтъ назадъ, я въ послдній разъ видлъ Наталью Алексевну, она была бдна. Еще раньше, я ее любилъ моей первой школьной любовью. Узнавъ, что она вышла замужъ за богатаго, я не удивился, не порадовался за нее, не пожаллъ о своемъ прошломъ: мое чувство къ ней было ужь совсмъ покончено, не оставивъ ни дружбы, ни простыхъ добрыхъ воспоминаній… Бываютъ такіе печальные концы.— Наталья Алексевна была старше меня, года на два, какъ она говорила, лтъ на десятокъ, какъ я узналъ поздне, ужь разставшись. Обманъ крошечный, невинный, самый обыкновенный уженщинъ, но онъ меня покоробилъ: къ чему онъ былъ нуженъ? Неужели она не понимала, что я, едва двадцатилтній мальчишка, любилъ ее такъ восторженно-идеально, что года были тутъ ровно не причемъ! Я даже очень равнодушно относился къ ея наружности: ‘да, что-жь, хорошенькая’ — и только… Тяжело убждаться, что давно, въ невозвратномъ прошломъ, люди, которыхъ мы всмъ сердцемъ любили, были съ нами неискренны. Этого ничмъ не вознаградишь, въ этомъ нтъ утшенія, кром, разумется, всепокрывающаго забвенія, но многимъ ли оно доступно? Если вина была серьёзная — раскаяваться, заглаживать ее поздно, если пустяки — объясняться смшно и, во всякомъ случа, напрасно: подробности перезабыты, а воспоминаніе выдвинетъ только рядъ новыхъ огорченій. Непремнно: воспоминаніе никогда не утшаетъ. Въ разбор старыхъ чувствъ непремнно попадается что-нибудь затихшее, заснувшее, но еще шевелящееся и, непремнно, больное. Тмъ мучительне убдиться, что съ нами хитрили изъ-за вздора. Подвертывается дурное, злое, но не безсознательное сомнніе: если хитрили изъ-за вздора, могли обманывать и въ другомъ…
Теперь, когда нарядъ Натальи Алексевны былъ замтно обдуманъ ей къ лицу, она держалась старой барыней, но будто въ шутку, ‘такъ — нарочно’, будто рисуясь этимъ напускнымъ старчествомъ и добиваясь, чтобъ ей въ немъ противорчили. Она пользовалась правомъ этого старчества, чтобъ говорить громче, нецеремонне, чтобъ приказывать, но все такъ шутливо, что всякій былъ обязанъ считать это за самое юное ребячество, за блажь женщины самаго опаснаго возраста: ‘la femme de quarante ans’ — очаровательница могущественне молодыхъ, опытная, увренная и потому смлая… Въ крайнемъ случа — ужь въ самомъ крайнемъ, для неучей, которые не умютъ отвести глазъ отъ сдыхъ волосъ женщины — Наталья Алексевна должна была казаться веселой ‘старушкой-запвалой’, безъ которой не сладится ни одно удовольствіе, которая все устроитъ, всему найдетъ мсто, всхъ угоститъ, всхъ упокоитъ (не успокоитъ), развлечетъ, завертитъ до головокруженія, посл котораго человкъ смутно спрашиваетъ себя: что такое со мною было? Никакъ не приходило на мысль, чтобъ она могла утшить. Она казалась заботлива, ласкова, будто родная, но назвать ее ‘матерью’ было невозможно… Такъ было и въ самомъ дл: падчерица звала ее по имени.
Гости, что вошли, услись, замтно вс усталые. Двицы отдлились къ чайному столу, за которымъ занялась Клеопатра, въ яркомъ свт темнли ихъ узенькія фигурки, блестли браслеты. Он суетились, о чемъ-то спорили, шалили, дразнили Клеопатру, пряча ложечки, передвигая чашки, зазвенли чмъ-то, что-то опрокинули и бросились цловать Клеопатру, прося прощенія. Та не прощала, сердилась — мн показалось, ужь не шутя — холодно и сдвинувъ брови, приказала лакею исправить надланный безпорядокъ, наконецъ бросила по поцлую направо и налво, но все-таки осталась не въ дух. Я смотрлъ на это издали. Наталья Алексевна усадила меня подл себя, меня представили обществу, кажется, въ другой, если не въ третій разъ. Говорили много, громко, разсказывали, шутили, особенно много смялась Наталья Алексевна. Она безпрестанно шутила, она прерывала разсказы и вставляла свои шутки — иногда, одно слово, которое заставляло хохотать другихъ, сбивало съ разговора и тмъ смшило еще больше, тогда вся бесда превращалась въ какой-то перекрестный говоръ, можетъ быть, понятный самимъ участвовавшимъ, но врядъ ли вполн: это были намеки, недоговорки, подсмиванье, иносказанія, предположенія, выраженныя какъ нчто совершившееся, факты, разсказанные какъ предположенія, и все это пояснялось сейчасъ же, и изъ этого выходила еще новая, всхъ забавлявшая путаница. Я ничего не понималъ. Вс эти люди были между собой свои, я — пришлый. У нихъ былъ какой-то свой языкъ, котораго я не слыхивалъ. Мн было неловко, скучно, невыносимо, я ушелъ бы сейчасъ, но это было невозможно: ко мн обращались, всми этими непостижимыми новостями, всмъ этимъ остроумничаньемъ (я, наконецъ, догадался) желали занятъ меня…
— У васъ, тамъ, нтъ такихъ оригиналовъ, повторила Наталья Алексевна, въ десятый разъ повторивъ какое-то дикое прозваніе, данное — не знаю, ею ли самой, однимъ ли ея кружкомъ или всмъ N—скимъ обществомъ — какому-то N—скому высокопоставленному лицу.
Слово ‘высокопоставленный’ твердили вс, тоже какъ нчто остроумное. Я ничего не понималъ: и что за прозваніе (я даже его не запомнилъ, сколько его ни повторяли), и чмъ оно заслужено, и что въ немъ мткаго? Растерявшись, я рискнулъ попросить объясненія.
— Вольно же вамъ не знать самыхъ обыкновенныхъ вещей! вскричала Наталья Алексевна.— Вотъ, обратилась она, смясь, но настоятельно, къ господину по-старше:— вотъ эти господа сидятъ-сидятъ тамъ, ни на что, кром своего столичнаго, не обращаютъ вниманія, да потомъ и удивляются… Вдь ужь такой это предразсудокъ, будто одн ваши столицы все значатъ!
— Ужь давно такъ не думаютъ…
— Позвольте, очень серьёзно прервалъ меня пожилой гость: — тмъ не мене, однако, столицы распоряжаются.
— Но распоряженія столицъ, значеніе провинцій и несообразности этого господина, кажется, одно съ другимъ…
— Да, вамъ кажется! вскричала Наталья Алексевна:— вотъ замъ всегда все кажется! Мы здсь этими выспренностями не занимаемся, мы не теоретики, а живемъ и не хуже васъ знаемъ все, что длается. Вы замтили… Поручусь, что онъ не замтилъ! обратилась она къ гостямъ, весело кивая и показывая на меня рукою: — и не замтилъ, что у него никакой новости не спросили! Что? Не правда ли? Догадайтесь, почему?
— Потому что вы не любопытны, сказалъ я, чтобъ сказать что-нибудь.
Наталья Алексевна захохотала.
— Комплиментъ намъ, сказала гостья.
— Да, да, подтвердила хозяйка:— о, вы тамъ усовершенствовались… Прежде, знаете, этого за нимъ не водилось. Но я человкъ прямой и незаслуженныхъ комплиментовъ не принимаю… И, помилуйте, очевидная неправда: женщина и не любопытна, гд это видано?.. Нтъ, потому ни о чемъ васъ не спрашиваемъ, что и безъ васъ все знаемъ и даже вамъ разскажемъ, чего и вы не знаете… про васъ самихъ, про вашу собственную особу хотите?
— Это довольно трудно, обо мн разсказывать нечего.
— Хорошо, хорошо! Нечего! Ну, хотите, о вашихъ? Напримръ…
Посыпались разсказы и восклицанія. Мн казалось, что я слушаю сказки на сонъ грядущій или ужь вижу сны. Компанія вторила, подсказывала, добавляла, комментировала и, ужь не стсняясь, смялась моему удивленію. Господинъ вдругъ серьёзно началъ увщевать меня, чтобъ я не скрытничалъ, что тутъ все ‘люди свои’… За себя я ужь не вступался, но о другихъ говорились нелпости, я не выдержалъ.
— Увряю васъ, никогда ничего подобнаго не бывало.
— Какъ вы за это можете ручаться?
— Какъ же бы я могъ не знать?
— Люди не во всемъ, не всегда же бываютъ откровенны…
— Но это люди мн близкіе…
— Отъ близкихъ-то и скрываются! и разв не бываетъ тысячи причинъ скрываться!..
— Но, помилуйте, то, что вы мн разсказываете — факты, видимое. Не могъ же я хоть чего-нибудь не слышать на мст, когда вы за тысячу верстъ все такъ подробно знаете…
— А! въ томъ-то и дло!
— Положимъ, здсь какъ-то все узнается, но объясните обо мн-то самомъ: какъ я могъ не знать…
— О, просто! какъ-нибудь пропустили мимо ушей, не поинтересовались…
— Участью моихъ друзей?
— Или не имли времени…
— Помилуйте, я видлся съ ними за часъ до моего отъзда.
— Э, полноте! Никого вы не видали! ршительно прервала Наталья Алексевна:— это все вамъ только кажется…
— Какъ ‘только кажется?’
— Конечно! Вы все перезабыли!
Я хотлъ закричать, что съ ума еще не сошелъ, но въ пору опомнился. Кругомъ заговорили вс разомъ. Должно быть, такое было столпотвореніе вавилонское. Вдругъ встать и уйти было невозможно, тмъ боле, что въ эту самую минуту хозяйка обязательно поставила передо мною стаканъ съ чаемъ. Мн думалось: неужели людямъ никогда не приходитъ на мысль, какая можетъ быть тоска въ ихъ оживленномъ обществ?..
Думалось многое, разное… Меня не разъ бранили за то, что я разсянъ и отвлекаюсь. Сознаюсь, что это непрактично, но что-жь съ собой длать? Въ послднее время, чаще всего, только уйдя въ самого себя, чувствуешь себя легче. Вотъ никакъ не ждалъ, что придется возвращаться къ привычк далекой молодости, когда, бывало, замолчишь передъ старшими и думаешь свою думу… Но тогда дума была другая, освщающая, освжающая, тогда молчалось иначе: молчалось — ждалось. Бывало даже весело слушать мннія, поученія, выговоры, и внутренно говоришь себ, что все это доживаетъ свои послдніе дни, изливается и повторяется передъ своимъ концомъ и, слдовательно, надо быть терпливымъ, оставить отживающее доживать. Являлось чувство какой-то милосердной насмшки, право, чувство доброе. Даже забавно: пресерьёзно вспоминались историческіе великодушные побдители… Теперь… Да Богъ знаетъ, что такое теперь! При мн, мн самому высказываются вещи, тяжелыя, противныя чувству правды, жестокія, доводящія до безнадежности, логичныя съ страшномъ разрушительномъ смысл всего, что мн дорого… ‘Мн’… я долженъ бы сказать: ‘намъ’. Высказывая, люди знаютъ (о, очень крпко знаютъ, и это-то и веселитъ ихъ!), что бьютъ наши убжденія, что намъ невыносимо больно и оскорбительно. Но это не ‘личности’, Боже сохрани — какъ можно! Эти люди не позволяютъ себ забываться, какъ забывались мы когда-то. Все въ предлахъ изысканной учтивости. Но эта учтивость — торжество, ликованіе. Подъ ней подкладка — вызовъ, на который отвчать нельзя. И эти люди знаютъ, какъ и почему нельзя, и это-то и веселитъ ихъ… Не выдержать, вспылить, отвчать имъ настолько, ровно настолько искренно рзко, насколько все выслушанное отъ нихъ было лицемрно мягко… Къ чему это и чему поможетъ? Куда ни окинь глазами — нтъ просвта. Когда наступаетъ ненастье, облака ползутъ со всхъ концовъ, гд ихъ и не подозрвали…
А мы должны были ихъ подозрвать, мы должны были ихъ чувствовать въ то былое, великодушно-прощавшее время. Что было одно лто безъ сорной травы, такъ мы ужь и обрадовались, и вообразили, будто корешковъ ея не осталось. Т изъ насъ, въ комъ еще сохранилась способность утшаться, говорятъ, что было немудрено и, слдовательно, простительно проглядть опасность: ‘противъ насъ была такая мелочь!’ Пожалуй, но вотъ теперь она выше головъ поднимается, эта мелочь. Ужь не считая что она загубила кругомъ себя, что еще загубитъ въ будущемъ, она унижаетъ и людей прошедшаго, заставляя ихъ жалть, что они когда-то не были безпощадны…
Мн стало тупо тяжело, какъ бываетъ, когда человку больно, а онъ отерпится и не жалуется, окружающіе, натурально, не обращаютъ вниманія, если даже и удостаиваютъ врить, что больно. Тутъ, кажется, никому не могло придти въ голову, что кому-нибудь на свт, отъ чего бы ни было, можетъ быть больно…
Стараюсь припомнить хоть нсколько словъ изъ того что говорилось, изъ того что самъ я сказалъ, изъ того что подумалъ — и не могу. Это было что-то ужасное своею… даже не пустотой. Пустота — это опредленное, безцвтное ничего. Но тутъ будто разстилалось какое-то безграничное пространство, яркое, пестрое, гд что-то мелькаетъ, кружится, шумитъ, отуманиваетъ до того, что изъ головы исчезаетъ всякое пониманіе, даже сознаніе собственнаго существованія… Это общество все знало и ничмъ не тревожилось, обо всемъ судило и было всмъ довольно, всмъ интересовалось и ни о чемъ не жалло, во все вступалось и открещивалось отъ всякой заботы. Это, однако, были люди не праздные, напротивъ, очень дятельные и занятые. Молодой гость недавно началъ свою карьеру, но превосходно, онъ служилъ, былъ агентомъ какой-то компаніи, занимался какими-то предпріятіями. Онъ разсказывалъ о нихъ, разсчитывая, ‘что по большей мр, въ два-три года…’ Его поздравляли. Старшій гость, тоже длецъ, кажется, земскій, разсказывалъ какую съ нимъ ‘сочинили штуку’, и какъ онъ, въ свою очередь ‘провелъ пріятелей’. Дло разсказывалось съ половины, съ незнакомыми именами, съ недоговорками, намеками, подшучиваньемъ, но ненужно было особенной догадливости, чтобъ понять грязную продлку изъ-за личностей и денегъ. Даже удивляться не стоило, такъ это было просто, обыкновенно и откровенно. Вс смялись… Двадцать лтъ назадъ возмущались, негодовали… Мн мелькнуло ощущеніе связанности, придавленности безнадежной, безпомощной.
— Однако, мой другъ, вы стали даже еще разсянне, чмъ бывали, сказала мн Наталья Алексевна.— Подождите, я еще васъ исповдую!
Я машинально всталъ.
— Ступайте, ступайте къ молодому поколнію! сказала она мн вслдъ.
Молодой гость давно перешелъ къ чайному столу, гд съ нимъ очень оживленно и громко разговорилась Клеопатра и одна изъ двицъ. Другая слдила за бесдой молча и иногда вставляла свое слово, котораго не слушали. Она старалась показать, что пріятно проводитъ время, улыбалась, оглядывалась, какъ-же, въ самомъ дл, дать замтить, что намъ скучно, когда другимъ весело? Пожалуй, скажутъ — намъ досадно, что занимаются не нами, пожалуй, скажутъ — намъ завидно. Бываютъ такія соображенія. Прислушиваясь къ разговору, я подумалъ, что участвовать въ немъ было бы еще скучне: двицы приставали къ молодому человку, почему онъ, въ такой-то день и часъ, прохалъ мимо нихъ въ ту сторону, а не въ другую? Видлъ онъ ихъ или не видалъ?— Онъ уврялъ, что не видалъ. Зачмъ же онъ поклонился? Онъ уврялъ, что кланялся кому-то другому.— Неправда!— Онъ называлъ, кому.— Неправда: въ этотъ день и часъ это лицо не могло проходить по этой улиц… Спорили не умолкая, безъ конца. Не понимаю какъ и зачмъ — должно быть, воздухъ этой гостиной наталкивалъ на несообразности, я спросилъ двицъ, почему он такъ сильно этимъ интересуются? Спохватившись, я поскорй извинился въ нескромности вопроса.
— Никакой нескромности, возразила съ большимъ достоинствомъ Клеопатра.— Самый обыкновенный разговоръ. О чемъ-нибудь надо же говорить.
— И о чемъ же еще? прибавила съ удивленіемъ подруга.
Молчаливая двица засмялась. Молодой человкъ, будто обрадовавшись, что было кому сдать бесду, закурилъ папироску я ушелъ къ окну.
— Что-жь вы сбжали? закричала ему веселая подруга.
Онъ не отвчалъ, она пошла за нимъ.
— Вы здсь все лто останетесь? спросила меня Клеопатра.
— Если ужь вы сюда возвратились, надюсь, будемъ видаться? сказала, подходя, Наталья Алексевна.
Я воспользовался случаемъ, привязался къ этимъ словамъ и простился. Но едва я вышелъ на лстницу, дверь, которую только-что заперли, распахнулась опять и ко мн почти выбжала Наталья Алексевна.
— Милый мой, постойте… Пропасть тамъ, чужіе… вдь я хочу видть васъ какъ слдуетъ, поговорить по душ. Приходите. Завтра приходите, обдать. Никого не будетъ: одни будемъ. Придете?
Я общалъ.
——
Есть преданіе, будто отшельникъ заслушался какой-то птицы ‘не замтилъ, какъ прослушалъ тысячу лтъ… Какой птицы заслушиваются N-скіе жители? Всякій день одно и тоже, и это одно и тоже — ничего, и такъ плывутъ дни, недли, мсяцы. Вроятно, у этихъ людей не одн только житейскія, для всхъ общія заботы, вроятно, есть у нихъ свои интересы, потребности ума, чувства, но какіе они — ничего не опредлишь, потому что ничего не подмтишь. Живешь среди людей и ничмъ не припомнишь своего дня. Воспоминаніе — мученіе. Это ужь давно извстно. Но вотъ, когда сколько ни трудись, вспомнить нечего, это что?..
Мн казалось, что я доживаю, дожилъ до конца. Мученіе, и тмъ оно хуже, что чувствуешь какъ оно само собою питается, какъ отъ него становишься ни къ чему не годнымъ, усталость, безсиліе. Все далекое, все близкое, событія, которыя изъ ныншнихъ газетъ чрезъ немного годовъ попадутъ въ учебники исторіи, собственныя бды, изъ которыхъ, пожалуй, можно составить хотя и не величавую, но подчасъ трагическую лтопись — все клонитъ разомъ… Читаешь новое, читаешь старое: не помогаетъ. Чтеніе — это леченіе чужой мыслью. Собственная мысль, никому невысказанная, никмъ нераздленная, застываетъ и тяготитъ. Надъ головой вьется отчаяніе. Казалось, чего бы стоило отмахнуться? И примры бывали!.. Но въ томъ и дло, что отмахивались, поднимались люди не намъ чета, люди сильные. Такіе и живутъ сами собой, одни обдумываютъ, одни ршаются. Когда въ ихъ біографіяхъ описывается ихъ одиночество, о нихъ принято сожалть, имъ принято удивляться. Совсмъ напрасно: они справлялись и справляются безъ усилій воли, а только силою собственнаго значенія. Намъ, простымъ смертнымъ, необходима, ужь если не чья-нибудь рука, такъ хоть соломенна, за которую бы хоть вообразить, что ухватились. Простые люди — сухой хворостъ, крпки только тогда, когда пучкомъ связаны, размечи насъ, да и ломай по одиночк…
Прошелъ цлый мсяцъ. Ни близкаго, ни даже сноснаго человка, ни занятія, не только дла. Говорятъ, лтомъ можно отдыхать, заниматься цвтами, хозяйничать — кому есть надъ чмъ. Смшно… Говорятъ, можно взяться за какую-нибудь машинальную работу. Рамки выпиливать, что ли?..
Я читалъ до одурнія, обошелъ вс N-скія окрестности, посмотрлъ на гулянья, былъ въ клуб, нашелъ кое-кого знакомыхъ и ограничился встрчами. Видаться чаще было не къ чему, въ ихъ длахъ я не участвовалъ, ихъ сношенія едва зналъ, намъ было даже не о чемъ говорить. Есть, конечно, предметы, общіе для всхъ, но мы слишкомъ разно ихъ понимали. Правда, эти господа особенно охотно и чаще всего заводили бесды именно о такихъ предметахъ… безсовстное поддразниванье, учтивое до приторности, вчно учтивое, возвратъ старой отбжавшей волны, при ужасающей увренности, что она насъ затопитъ… Возражать не стоило. Возражать было унизительно. Минутами освщала мысль, что, можетъ быть, со стороны кто-нибудь, такой же измученный, слушаетъ измученныя рчи, слушаетъ будто что-то свое… Но къ чему эти рчи? Т, кому мы кричимъ: берегитесь!— сами видятъ и понимаютъ…
Но есть ли еще такіе люди?.. Ихъ становится что-то не примтно…
Какъ-то разъ, я неосторожно сказалъ это Наталь Алексевн.
Я бывалъ у нея. Не знаю, какое удовольствіе она находила въ моемъ обществ, но едва я не приходилъ три-четыре дня, она присылала узнавать о моемъ здоровь, писала мн записки. Мое здоровье не нуждалось въ забот, тмъ больше слдовало быть благодарнымъ за заботу. Записки были всякій разъ, досада! Причина, можетъ быть, все та же раздражающая нищета впечатлній, разбирательство въ пустякахъ отъ нечего длать, но и въ этихъ пустякахъ было отъ чего потерять терпніе. Эти посланія, хотя бы и въ пять строкъ, были всегда съ подкладкой какой-то игривости, шуточки, остроумничанья, съ какой-нибудь поговоркой, съ цитатой, ввернутой, чаще притянутой невсть зачмъ, самыя простыя вещи не говорились по-просту. Напримръ, она звала не обдать, а ‘раздлить трапезу’, ‘вкусить отъ плодовъ земныхъ’, ‘отъ тельца упитаннаго’. Чаще всего употреблялись выраженія славянскія. Ея деревня — верстахъ въ двадцати отъ N., (гд она не жила, какъ говорила, отъ скупи) — называлась то ‘замокъ’, то ‘вилла’, то ‘земля, кипящая млекомъ и медомъ’, то ‘моя вотчина’. Одно время Наталья Алексевна начиталась ‘Русской Старины’ и нсколько дней величала себя ‘боярыней’, такъ и подписывалась, и писала нарочно безграмотно, даже выводила кси и пси. Отвчать, натурально, было нечего, но не идти было невозможно: приглашенія и записки повторялись, посланные прибгали одинъ за другимъ, ‘боярыня’ хвалилась, что ея ‘челядинцы, слуги-врные’ не поскучаютъ исполнять ея волю, подъ руки приведутъ, кого она прикажетъ. Когда я приходилъ, она встрчала меня, хохоча и цитируя наизусть свое произведеніе.
Ахъ, вотъ что еще не пришло мн въ голову! вотъ что еще бы прибавить!
И въ самомъ дл, добавляла и опять повторяла.
Ей жилось весело. Въ дом постоянно гости, оживлено, даже шумно. Домъ, обставленный по новому складу, былъ по старинному ‘полная чаша’, всего вволю. Наталья Алексевна даже какъ-то намренно выставляла на показъ, что у нея не бываетъ и не можетъ быть ни въ чемъ затрудненій, что она считаетъ свои затраты не исполненіемъ прихотей, а простымъ, законнымъ пользованіемъ жизнью. Ея цлые дни были — ходьба съ мста на мсто, пріемъ постороннихъ, смхъ, начинанье и отбрасыванье занятій, чтеніе романовъ, прерываемое такъ, безъ помхи, даже не на запятой, и возобновляемое непремнно съ того слова, на которомъ было прервано, стояніе такъ у окна и не наскучающее созерцаніе улицы. Со стороны — это какъ-то безпокоило, все какъ-то ждалось, чтобъ это кончилось. Между тмъ, это была не праздность. Наталья Алексевна всегда что-нибудь шила, ‘копалась, мастерила’, какъ выражалась она, напоминая, что въ молодые годы все длала для себя сама и хвалилась предъ Клеопатрой.
— Ныншнія двушки… Право, Богъ ихъ знаетъ. У насъ на все находилось время. И читали мы… Да можетъ быть, лучше ихъ чувствовали, что читали, договаривала она мн шопотомъ, когда двушка уходила.— Конечно, имъ слышать это непріятно. Но врядъ ли намъ не тяжеле это говорить!..
Какъ-то разъ я оставался одинъ въ ея гостиной. Клеопатра чаще всего сидла одна въ своей комнат, когда не бывало гостей, или сама уходила гулять, къ знакомымъ, никогда не говоря, что уходитъ. На этотъ разъ, она, кажется, была дома, я слышалъ ея голосъ одну минуту: она спорила съ Натальей Алексевной, у нихъ часто бывали споры, чаще всего безъ всякаго повода, изъ-за словъ. Это было необыкновенно скучно. Передо мной не стснялись, такъ же, какъ не церемонились оставлять меня, гостя, одного. Наталья Алексевна входила, проходила мимо и что-то сильно торговалась въ сосдней комнат.
Глядя на эту увренную, прочно обезпеченную, властную даму, мн вдругъ вспомнилась когда-то любимая двушка. Особенно вспомнился одинъ часъ изъ этого далекаго, ничмъ не замчательный часъ, но онъ вдругъ какъ-то выплылъ изъ глубины всми своими образами. Это было въ свтлые шестидесятые годы… Она и я гостили въ деревн у знакомыхъ. У нея тогда не было своей деревни, природу она страстно любила, нсколько дней въ пол были для нея праздникъ, которому она радовалась ребячески. Мы сидли вдвоемъ на скат пригорка надъ прудомъ, въ запущенномъ саду. Кругомъ никого не было, только издали, изъ чащи слышались голоса: мои товарищи толковали о вопросахъ горячихъ, близкихъ сердцу. Я не слышалъ словъ, но чувствовалъ о чемъ идетъ дло, и мн было совстно, что я не тамъ, что я отвлекаюсь, забываюсь въ личномъ счасть, я говорилъ себ, что я отступникъ, измнникъ… но оставить эту двушку и уйти — я не могъ…
— Скучно жить… выговорила она и прилегла, подвернувъ себ руку подъ голову.— Пустота, бдность… Такъ молодость уходитъ, лучшія силы уходятъ…
Она была прелестна — мн такъ казалось — но въ ту минуту я даже не думалъ о ея красот. Я ее обожалъ. Я былъ убжденъ, что она говоритъ не о своей молодости, не о своихъ силахъ, я вровалъ, что ее мучитъ страданіе всего міра. Еслибъ она назвала и себя, какъ образецъ этого страданія, я нашелъ бы, что она иметъ на это полное основаніе, полное право, что она томится, не находя дятельности, стсненная, непонятая, неоцненная, не довольно любимая…
Наталья Алексевна вошла съ какимъ-то шитьемъ или кружевомъ въ рукахъ.
— Изъ чего нынче работаютъ! зашептала она.— Вотъ, чуть не за грошъ купила, да еще кланяются: только возьмите. Ручная работа. Тканое — дрянь, размывается, а это, поглядите…
— Я толку не знаю.
— Э!
Она махнула на меня этимъ кружевомъ и расхохоталась.
— Не стоитъ вамъ и въ руки давать. Это прелесть. Показать бы въ вашемъ Петербург…
— Это для Клеопатры Павловны?
— Подождетъ-съ… опять зашептала она таинственно-лукаво и почему-то раскланялась.— Очень желала этого Клеопатра Павловна, но… Кажется, и мн не мшаетъ одваться прилично. Могу и я, наконецъ, себ позволить. Не Богъ знаетъ что, не тысячное. Но хоть бы и дорогое! Чего-нибудь стоило добиться… и много ли добилась! Въ самую, какъ говорится, пору, когда и красота была, и все — отецъ съ матерью не очень заботились о дочери, а побаловать, нарядить — гд ужь! Все средствъ, говорили, у нихъ не было. На что другое средства бывали. Хоть бы сдлали милость, не стсняли, давали бы волю хоть въ чемъ-нибудь… Ну, вырвалась замужъ, наконецъ…
— Вашъ мужъ былъ молодъ?
— Да… пожалуй. Вдовецъ, дочка… Ей было шесть лтъ, избалована. Право, мудрено быть второй женою: поддлывайся вдвое. Ну, явилась возможность воспользоваться молодостью… скажите: неужели опять, вчно стсняться? Но, Боже мой, не онмть же мн, не въ маск же мн ходить, чтобъ ужь никому не нравиться и самой ничего не желать! Согласитесь — я живой человкъ! Вдь это тоже своего рода деспотизмъ! Онъ былъ молодъ… ну, такъ что же?.. Къ счастью, у меня есть характеръ, не сломилась. И тянулось это не особенно долго. Четыре года, однако. Онъ поступилъ благородно (я вамъ вдь все, по душ, разсказываю, вс свои дла), оставилъ собственно мн… и потомъ по закону еще седьмая часть, знаете эти формальности… и полное довріе: вотъ я десять лтъ опекаю Богомъ данную дочку… вдь до полумилліона!.. Скоро, впрочемъ, она съ моихъ рукъ долой: подступаетъ совершеннолтіе… Невста!!
— Гд она училась?
— О, комедія! Отецъ не могъ подумать съ ней когда-нибудь разлучиться и гувернантокъ при томъ терпть не могъ. Это, между прочимъ, даетъ вамъ понятіе, какъ онъ любилъ свою первую жену: ‘вліяніе семьи, вліяніе матери’ — ну, и прочее. Дочь — обожаніе! Ршилъ, что замнить ей мать можетъ только та женщина, которая его самого полюбитъ. Потому и женился на мн.
— Вы его полюбили?
— Зная, что онъ женится ради своей дочки?.. У меня, другъ мой, есть тоже свое благородное самолюбіе!.. Для меня, вы знаете, замужество было освобожденіемъ… Конечно, вы меня знаете, я, сколько была въ силахъ, старалась… Я для этой двочки ничего сдлать не могла. Ничего, ничего! Привязанность къ дтямъ, это такая тайна… этого ни наукой, ничмъ не объяснишь. Я исполнила что была обязана и что могла. Записала ее въ гимназію. Нынче вдь это превосходно. О, еслибы въ наше время такъ легко доставалось женщинамъ и воспитаніе, и развитіе… мы бы могли… Не то было бы!..
Она затруднилась. У нея часто бывали такія затрудненія, начнетъ что-нибудь, какъ она называла, ‘отвлеченное’, хочетъ объяснить и не свяжетъ, припоминаетъ какъ, бывало, это говорилось, поддлывается подъ прежній складъ, чувствуетъ сама, что не ладится, не удается, не хочетъ сознаться въ этомъ, путается, сердится за возраженія. Она, вообще, не терпла чужихъ мнній и возраженій, хотя любила споры и заводила ихъ часто, не со мною, а при мн, точно будто кокетничая фразой передо мною, свидтелемъ прошлаго, будто стараясь скрыть на сколько перемнилась. Выходила какая-то неустановившаяся смсь прежняго и новаго, какіе-то обрывки чего то непонятаго, непрочувствованнаго. Не сводя концовъ, сердясь, она совсмъ неожиданно вдругъ примшивала къ ‘отвлеченному’ что-нибудь ужь такое реальное, даже личное, что собесдники затруднялись больше ея самой и умолкали, а она признавала себя побдительницей иторжествуя, принималась зашучивать все, что было начато говорить серьёзнаго… Я не разъ удивлялся, къ чему она ужъ и начинала?.. Случалось, мн становилось ее жаль, казалось, что ея фразы не совсмъ напускныя, не одно кокетничанье, что ей искренно горько вспоминается хорошее прошлое, что ей хочется по прежнему поднять себя, какъ-то окуражить. Но жалть о ней долго было невозможно, и хорошо еще, если состраданіе могло кончаться только смхомъ: отъ ея переходовъ къ дйствительности бывало не до смха. Это была какая-то особенно отчетливая, подозрительная внимательность къ житейскому, къ насущному, какая-то до безсовстности нецеремонная забота о мелочахъ, и вмст — путаница понятій до потери сознанія добра и зла. Въ своихъ безпрестанныхъ спорахъ она доказывала невозможное, не задумываясь, съ размаху, закидывала словами, убждала ими сама себя, оправдывала несообразное, защищала кругомъ виноватыхъ, осуждала, доходила до злости, повторяла клеветы…
— Говорятъ!! восклицала она на возраженія: — не я говорю, а — говорятъ Я только слышу! Слышу отъ такихъ людей, которымъ не смю не врить, не называю кто, потому что ненавижу сплетню… Никогда отъ роду не сплетничала!.. Но не доврять словамъ людей, заслужившихъ уваженіе, что это за глупое самомнніе? какъ смть не врить? Я, я, сама по себ, я — не авторитетъ, я — ничтожность… ну, чмъ вамъ угодно считайте меня!.. Но когда я слышу…
Ей можно было только кричать ‘нтъ!’ на каждомъ слов. Это было что-то ужасное. Она всегда оставалась права. Она не подозрвала, что могутъ быть люди, которые не спорятъ, даже не защищаются отъ скуки защищаться, которые, изъ равнодушія къ самимъ себ, позволяютъ брать надъ собою волю. Ея воля была крпкая, ршительная, тупая, безжалостная, не желающая ничего ни видть, ни понимать… Глядя на нее, понималось, какъ люди захватываютъ власть.
— Я добре, когда мн весело, говорила она мн очень серьёзно въ чувствительную минуту откровенности.
Ей, какъ она сказала, понравилось длиться со мною такими минутами.
— Если кто хочетъ, чтобъ другіе люди были лучше… Ну, исправлялись отъ своихъ пороковъ… словомъ, были лучше…— тотъ обязанъ стараться, чтобъ имъ было весело…
— То-есть, ублажать?
— Вотъ, вы такъ вчно… Вы вообразить не можете, до чего можно довести человка, когда ему все на зло. Да, вотъ хоть бы сегодня. Вы замчаете, что нтъ Клеопатры Павловны? Какъ же, ушла! Потому я сейчасъ и послала за вами… Помилуйте, это мученіе!.. Я сегодня сонъ видла. Разсказываю вотъ Анись… Анисья, что-жь кофе? Разсказываю и вдругъ — забыла. Спрашиваю Клеопатру:— ‘Почему-жь я знаю, что вы видли’.— Это называется — отвтъ!! Ахъ, мой Боже, но вчера-то ты меня цлый день видла, я на глазахъ твоихъ была, я со двора не ухожу, ни длъ своихъ, ни помысловъ своихъ, ни знакомствъ отъ тебя не прячу, можешь ты припомнить мои впечатлнія, мои разговоры съ тобой, съ посторонними… Конечно, это все вниманія твоего не стоитъ, но все-таки хоть намекъ мн дать, что такое могло меня вчера заинтересовать. Извстно — сонъ есть повтореніе испытаннаго, это и въ физіологіи вашей говорится… Нтъ, ничего не знаетъ! И затмъ дерзость… э, я ужь къ нимъ привыкла!— ‘Вы о физіологіи, а я вспомню исторію: жилъ-былъ царь Навуходоносоръ, тоже свой сонъ забылъ…’ И такъ дале. И въ заключеніе отправилась странствовать на цлый день… Безъ нея душу отведемъ… И посмотрите, возвратится какъ ни въ чемъ не бывало, будто правая. Вчно права!.. Какъ это такъ длается, скажите мн, какъ это люди молодые… Казалось бы, свжесть чувства… Ну, физіологически: они должны быть нжне насъ? мы пережили, вдоволь всего переиспытали, зачерствли… Эти-то? Имъ ни по чемъ оскорбить, сказать дерзость… И еще какъ:— ‘Къ вамъ, какъ народъ говоритъ, обтряхай ножку, подходи’!.. Гд он берутъ эти выраженія? Пошлость-то какая! Просто, мученье!.. Присядьте, дайте мн отдохнуть… Анисья!.. Ну, вс оглохли… Что-жь ты, матушка, сливокъ подала, глаза помочить? Или недостало?.. Да тише, сдлай милость, бьешь дороже себя…
——
Узжая въ N, я просилъ друзей писать мн и общалъ имъ тоже, но въ цлый мсяцъ, думая объ этомъ всякій день, не написалъ никому. Вдругъ мн принесли разомъ три письма съ разныхъ сторонъ. Знакомые почерки, большіе конверты… Мн стало совстно моей лни, моей глупой траты времени, моей неблагодарной забывчивости. Ужь конечно, эти люди не допускаютъ себя такъ задыхаться и тупть, какъ я, конечно, нашли себ дло, живутъ полезно для другихъ, живутъ и для себя. И врно упрекаютъ меня, бранятъ… Тмъ лучше. Упреки натолкнутъ что-нибудь длать, бранить могутъ только люди довольные. Слдовательно — они довольны, слдовательно, тмъ лучше, всячески лучше…
Но письма были — одно въ полстраницы, другое — въ нсколько строкъ. Послднее — отъ самаго близкаго, отъ самаго дорогаго намъ всмъ, несокрушимаго никакими невзгодами, живучаго, какъ мы его называли — послднее было и вовсе въ три слова:
— ‘Тоска. Писать нечего’.
Написалъ, будто сказалъ. Что-жь это такое?..
Не поискать ли въ бездйствіи сильныхъ людей оправданія или хоть извиненія собственной растерянности? сказать себ: ‘ужь если и такіе’ и такъ дале… Нтъ, стало еще тяжеле. Больше чмъ когда-нибудь понялось ихъ достоинство, ихъ значеніе, больше чмъ когда-нибудь стали они дороги, просто дороги, милы, стало больно — почти физически… Ребенкомъ, какъ-то разъ, я видлъ — птиц обрзывали крылья…
Можно бжать въ какую-нибудь глушь, спрятаться и воображать, что будетъ легче хоть оттого, что никому до насъ нтъ дла, но тутъ забывается, что намъ-то дло до всего, что общее, какъ воздухъ, врывается въ самую плотно запертую жизнь, и волей-неволей длаетъ человка своимъ участникомъ, хотя бы ненужнымъ, хотя бы только страдательнымъ лицомъ… Потокъ воды буробитъ землю, вырываетъ овраги и вмст заколачиваетъ и мелкую траву. Ей не легко…
——
Пестрая пустота, смутившая меня на первыхъ дняхъ, все опредлялась и выдляла изъ себя образы. Я для нихъ былъ чужой, даже меньше — вовсе ничто, но я-то ихъ видлъ, я-то ихъ чувствовалъ. Это были люди довольные, спокойные.
Только того и хотлось всю жизнь: видть людей довольныхъ и спокойныхъ. Вотъ они. Только бы, кажется, на нихъ радоваться. А ихъ радость — одолваетъ. Самодовольная увренность, грубое веселье, разсчетъ — бывали и прежде, и наше юное чувство и прежде отъ нихъ возмущалось. Тогда насъ образумливали, говоря, что юность глупа, не понимаетъ, а главное — еще сама ничего не испытала и потому сантиментальничаетъ. У этихъ наставленій было отчасти основаніе. Въ далекія времена, разные Эрасты проливали слезинки надъ скошенными былинками, и между тмъ упивались ароматомъ свжаго сна. Въ наше юное время — сердца замирали надъ художественнымъ описаніемъ поисковъ какой-нибудь пропавшей пгашки, и вмст съ тмъ, въ дйствительности… дйствительность была сама по себ, а чувствительность сама по себ. Но такіе чувствительные такими и остались, и также восхищаются художественностью, живутъ спокойно и скорбятъ въ мечтахъ, для разнообразія занятій… Другіе, желавшіе счастья для всхъ, теперь ужь не юные, а смятые, избитые, узнали опытомъ цну всякаго мелкаго житейскаго блага, и въ нихъ еще жарче, чмъ въ юности, закипаетъ кровь и негодованіе, имъ еще противне, еще обидне эти безстыдныя хлопоты все о полезномъ да о полезномъ, это спокойствіе, которое толкуетъ о захват, какъ о прав, о власти — какъ о достоинств. Въ самую душу этихъ людей, въ самую ея глубокую глубь вошло что-то такое необъяснимое, неназываемое, щемящее, гнетущее, до того истинное, что ужь не даетъ забыться ни въ чемъ, не даетъ расцвтить фантазіей ни одного образа, вытсняетъ всякую выдумку, даже отбиваетъ охоту, длаетъ неспособнымъ выдумывать… Передъ глазами стала правда и заслонила все остальное. Совстно сказать ей: ‘посторонись, дай поглядть, что тамъ за тобою, не веселе ли’?.. Но даже, еслибы было и не совстно, невозможно!..
Кругомъ меня стояли все здоровые, широкоплечіе сплошной стной. Оставалось любоваться. Они тоже были искренны, ни о скошенныхъ цвточкахъ, ни о пропавшихъ пгашкахъ они не поминали и, вообще, ни на что себя не настроивали. Они жили.
——
— Вы бы съ ней когда-нибудь поговорили… сказала мн Наталья Алексевна.
Какъ въ первый разъ, мы встртились вечеромъ на улиц, она гуляла съ своей Клеопатрой, возвращалась домой и увела меня. Клеопатра шла впереди съ молодой особой, которой я не видалъ прежде.