— А ужасно скучно, должно быть, жить этому старику в колокольне! — сказал кто-то, проходя мимо моей кельи. — Мало, что скучно, одному даже страшно! — прибавил другой голос.
Вот притча-то, думал я, как же это мне доселе не пришло это в голову? Дай-ка, в самом деле, поразмыслю, уж впрям не скучно ли мне, не страшно ли? Сел я себе на пенек или, то бишь, на стуло, потому что пеньки бывают в лесу, а это, что у меня стоит в келье, стуло называется.
Сижу себе, знаете, да и думаю и никак не думаюсь, почему ж бы это надо быть мне скучно и даже страшно. Думаю еще и вижу, что мне становится как будто веселее и не в пример покойнее прежнего. А помню, точно помню, что на первых порах я скучал и боялся чего-то: стукнет в углу — я вздрогну, затрещит в печке — оглянусь, даже стоя на молитве, а бывало и так, что ничего нет, тишь такая, что даже слышно, как мысли в голове бродят, а сердце так и сжимается, так и сжимается какою-то боязнью. Но это было давно, очень давно. Теперь мне даже непонятно, отчего тогда нападало на меня страхованье такое. Люблю, сердечно люблю уединенную мою келью в колокольне: тихая, спокойная и преудобная-удобная. Вот скамейка, на ней и полежать можно, вот стол сосновый, а это полочка, на полочке горшочек и ложка — чего ж еще не достает мне? Не знаю, можно ли найти где-нибудь место удобнее для житья. До гроба не оставлю моей кельи, разве уж по грехам моим лишат меня ее. И чего это люди жалеют обо мне? И я ведь не обделен Господом Богом. Не всем одно, а всякому свое: овому талант, овому два, иной полки водит, другой суд судит, тот градом правит, а такой, как я, грешный, на колокольне звонит, — что ж, все, стало быть, при месте. Нужно только приспособиться, как исправлять его по Божьему, — ну, и хорошо будет, и спокойно, и не страшно. Право, премудро устроен мир Божий! Как птички на большом дереве — одна выше, другая ниже, а все могут подняться на высоту небесную, иная, нижняя-то, глядишь, опередит еще верхнюю…
Я один, говорят они: как один? Со мною — я сам, а сам я — целый мир. Я рассуждаю сам с собою, разговариваю, да чего? — даже сожалею иногда, что я не один, что во мне как будто много людей: один человек во мне хочет того, другой — другого. Господи! как хорош кантик, который у нашего настоятеля пели как-то маленькие певчие. Я нарочно списал его у Миши — добрый мальчик! — перепишу и в эту тетрадку.
Какой во мне внутрь спор ужасный!
Двух человеков зрю в себе:
Один, к добру любовью страстный,
Влечет меня, Творец, к тебе,
Другой зло любит, зло творит,
Твоих законов не хранит.
Один, дух чистый, устремляет
Все чувства, мысли к небесам,
В ничто земное все вменяет,
Свое блаженство ищет там,
Другой же к суетам манит,
Грехами душу тяготит.
Один, как херувим Эдема,
Мое блаженство стережет
И от погибельного плена
Меня тревожно бережет.
Другой же, как прельститель змей,
Готовит плен душе моей.
Один в молитве и терпеньи
Судьбе покорным быть велить,
И сладким гласом примиренья
С душою часто говорит,
Другой же горд, непримирим,
Злопамятен, неукротим.
Один мне веру показует,
Бессмертье в Господе сулит,
Сомненье всякое врачует,
Про жизнь загробну говорит,
Другой ничтожеством грозит,
Надежду с верою мертвит.
В борьбе всечасно изнывая,
К тебе, о Боже, вопию,
Услыши, Троице преблагая,
Молитву грешную мою,
Да обрету моей душой
В Тебе ослабу и покой!1
1 Эти стихи слышаны и записаны иною еще в 20-х годах в г. Воронеже.
Гм, — один: а Бог-то разве не со мною? Без Вездесущего разве можно где-нибудь быть? А ангел-то хранитель, а угодники-то Божий?.. Люди думают, что они когда-нибудь бывают одни: неправда. Бог с ними на всяком месте владычествия Его. Вот оттого мне и не страшно. Кого мне бояться? Людей — не из чего, на диавола есть у меня крестная сила. Не я его, а он меня должен бояться. Он хоть и злобен, но безоружен: а я имею оружие, которое сильно дать мне всегда непобедимую победу. Поди-ка, подступись!..
А как весело-то мне на колокольне! Дальше от земли и ближе к небу, над головой лазурь небесная, а под ноги и взглянуть не хочется. Бывает, правда, что у добрых моих колоколов меня и гроза Божия застанет, и колокольня пойдет ходить ходором: ну что ж, лишний раз перекрестишься, лишний поклон положишь да лишний раз воздохнешь о грехах своих тяжких. Душе польза.
II.
Вчера у нас — православных — был целодневный звон, ради торжества высокого.
Назвонившись, сколько сил моих достало, присел я на кирпичике тут же, около моих говорунов-колокольчиков, и стал глядеть на галок-чернушек, что сидели себе рядышком по карнизу. ‘Ахти, кумушка, — сказала одна, — звонарь-то наш никак жениться хочет’. — ‘Провались ты, окаянная!’ — сказал я. — ‘И то, жениться, — говорила другая. — Вишь ты — какую мягкую постель себе приготовил’. — ‘И сиденье-то какое роскошное!’ — прибавила третья. ‘То-то слышу я, — сказала прилетевшая галка, оправляя крылушки и прохаживаясь меж подругами, — трезвон такой свадебный: что бы это такое? подумала я, да и прилетела к вам, подруженьки. Ан видишь что: звонарь женится. Этакое диво!’ — ‘Ах, вы щекотухи этакие, пусто б вас было!’ — крикнул я с досадой, чуть не свалясь с покойного кирпичика. Чу, что это такое? Звон, право же, звон, да какой! Отродясь такого не слыхивал. Словно и в самой вещи галки затеяли играть бесовскую свадьбу. Протираю глаза, крещусь — глядь, точно звонят, и кто ж бы вы думали? Наши-таки студентики. Не понравился, видите, им уставный звон, так они выдумали это потрезвонить по-своему, по-модному. ‘Вот они галки-то свадебницы!’ — подумал я, и таково мне кручинно стало. Огорчился я маленько, да и говорю: ‘… Ну, не стыдно ли вам, люди ученые, наругаться так над церковным звоном? Ведь у вас, — говорю, — что это такое выходит? Плясовое какое-то дело, бесам на потеху. Как же это можно? Вы поглядите-ка, кто изображен на колоколах-то. Вверху вон Спаситель благословляющий, а по другую сторону Братская Божия Матерь, внизу со всех четырех сторон угодники Божий, святые Петр, Алексей, Иона и Филипп: так как же вам не грех такую святыню обращать в цымбалы? Целомудренный звон, коли хотите знать, есть продолжение того молебна, который служили в церкви Божией и который заключили молитвою: подаждъ, Господи, то и то Благочестивейшему Государю нашему и всему царствующему Дому, стало быть, когда звонят до самых вечерен, то, значит, внушают, чтобы мы из ума не выпускали этой молитвы, по заповеди Апостола’. — ‘Завирается старик’, — сказали молодые люди, и однако ж ничего, не больно разгневались на речь мою смелую, а пошли себе тихохонько с колокольи.
Проводив их, я позвонил как следует, по-уставному, а далее стал этак, опершись об стенку, да и задумался. ‘Завирается’, — сказали они, ну, положим, завирается, на то он старик, и еще неученый старик, да и от завиранья-то его стариковского беды еще не Бог знает сколько, а вот это как назвать, спрошу я вас, господа ученые, это как назвать, коли человек берется за дело не умеючи, отталкивает от него других умелых и делает его как попало — или для собственного прибытка, или из-за тщеславия, или просто для своего удовольствия? Иному лишь бы забраться повыше, на колокольню, чтобы все его видели, а чтобы приспособиться к делу, об этом и горюшка мало и в помышлении того нету. Только бы позвонить как-нибудь почуднее, чтоб, знаете, проходящие подняли головы к верху да сказали: ‘Вишь он какой! звонит-то не по старому, а как-то другим манером, дока, должно быть!’ А этот дока только и умеет, что чудасийные вещи строить да ломаться и коверкаться, на колокольне стоячи.
Крепко не люблю я, когда кто берется звонить у меня на колокольне, не приспособившись к этому делу. Грешный человек, — так-таки и гоню! Эх, когда бы и с других колокольней гоняли этих незваных звонарей: складу и ладу не в пример было бы больше, да и народушко-то православный не соблазнялся бы неуставным звоном.
Пробило девять. Пора звать людей Божиих и к обедне Господней.
III.
Иду я себе как-то раз по нашему-то таки монастырскому двору, нагнувшись, по обычаю: обычай-то этот у меня не так давно стал обычаем, а то я, как и все грешные люди, смотрел прямо всем в глаза, а подчас и с усмешечкой, когда повстречаешь бывало, примером, человека в каком-нибудь безобразии, да отучила одна — и пусть бы какая подвижница, а то, не в осуждение ей будь сказано, женщина, каких много в нашем граде. Идет, знаете она себе, такая разряженная, что… фу, ты пропасть! Шляпка чуть на затылке держится, платье широты невообразимой… видите ли, все разглядел! — я зирк на нее, да и уставил мои дурацкие глаза. Она тоже глядит на меня, очей не спускаючи. Таково мне досадно стало! — Чего ты, говорю, уставилась на меня? — А ты, говорит, чего, тряпица этакая? — Право, так-таки и сказала, и тряпицей обозвала. Я маленько присмирел. ‘Твое дело, — говорит мадам, — глядеть в землю, ради того, что ты от земли взят, а мне можно и на тебя смотреть, потому что жена от ребра мужняго взята есть’. И пошла. Вот тебе раз, подумал я, да с тех пор и положил себе зарок ходить потупясь. Ну их! А то, пожалуй, еще и не так выбранят.
Только раз, говорю, иду этаким манером по двору монастырскому, захватило мне дыхание, вот я и приостановился, чтобы вздохнуть посвободнее. При этом поднял я голову, в глаза мне бросилась колокольня моя. Не впервой мне ее видеть, да в первой пала на сердце дума такая. Стоит она — моя голубушка, такая стройная, такая белая, словно невеста под венцом, и чем выше, все уже, уже. Вот это меня и заняло. Ради чего это, думаю я, поставлена она так, что внизу шире, а к верху все уже? Сказал я сам себе ответ на это, а записать его поудержался на ту пору: погожу, мол, с людьми умными наперед посоветуюсь. Раз это, по вечеру, вижу — ходит по дорожке, вон той, где рябина-то стоит большая, студентик нашей академии, я знаю его: сурьезный да богобоязливый, идет в ученье, непременно остановится насупротив храма Божия и помолится. Я к нему. Прости, мол, Бога ради, голубчик, вразуми ты меня, говорю, на счет колокольни, отчего это… ну, и положил, знаете, на его рассуждение все, что надо. Стал он это мне объяснять, — ну, хоть убей, ровнешенько ничего не понял! Недаром называют меня бестолочем. А говорил студентик все про законы, да такие, что я и не слыхивал, падения да тяготения, да сим… сем… нет, не выговорю. Поклонился я, выслушав его, да и пошел к себе. Нет, думаю, мудрено больно, а по-моему, так это делается просто для того, чтобы и постановкою-то колокольни вразумить нас грешных жизни духовной. Широк человек перво-наперво, когда только приступает к богоугодному житию: тут у него и фундаменты разные, прикрепляющие к земле, и камни тяжелые, естество его облегающие, а поднимется маленько в подвиге молитвенном — станет потоньше и полегче, и чем выше, все тоньше, все легче, так что к концу-то делается стрелка стрелкой, вон как шпиц, сияющий с крестом Господним. И уносится он в лазурь небесную, и стоит там, не касаясь земли. Вот она притча-то какая! А все колокольня моя навела меня на такое рассуждение. Справедливо рассуждает Каллист Катафуги-от в Добротолюбии: ‘…всяко помышление яве яко от вещи бывати естество имать, а идеже вещь не зрится, помышление ниже раждается, ниже убо обретается’.
IV.
Мудреный народ эти студенты! Вчера вечерком сижу это я на пороге моей кельи, гляжу, — подходят ко мне двое веселые-развеселые. — Старина, — говорит один, — откуда происходит колокольный звон?
— Как, откуда, — отвечаю я, — вестимо с колокольни и от колоколов.
Они засмеялись.
— Что ж тут смешного? Вы сами, я думаю, званивали у себя в деревне, ну так знаете, как дело это бывает: ударишь языком о бок колокола, он и загудит.
Они еще пуще засмеялись. Такие проказники!
— Я не о том тебя спрашиваю, — заговорил все тот же юнош.
— О чем же?
— О том, когда и где впервые начали звонить в колокола, кому пришла в голову мысль употреблять колокол как средство для собирания верующих в храм Божий.
Я молчал.
— Что ж, старина, не знаешь?
— Не знаю, говорю, простите, Бога ради!
Вошедши в свою келью, я начал думать: в самом деле, по каким это побуждениям люди ввели в употребление колокола? В первые времена христианства, конечно, не звонили, — еще бы! Тогда было не до звона, нужно было втихомолку собираться на молитву, даже своим языком не звонить о том, куда идешь, чтоб не попасться в руки гонителей и не наделать беды всему обществу христианскому. Когда гонимые поклонники Христовы расходились по лесам и пустыням, — колоколов опять не было и быть не могло, а били, должно быть, дерево об дерево али в доску какую-нибудь. Откуда ж колокол-то? Ужасно мудреный вопрос!
А между тем как в старину не было ни бил, ни колоколов — усердствующих к службе Божией, пишут, не в пример было больше. Странное существо этот человек! Запрети ему что-нибудь — сделает, непременно сделает, вели — не сделает. Древних христиан гнали, били, жгли, мучили, смерти предавали: ‘Не ходи, — говорили мучители, — в храмы христианские, не покланяйся Распятому, ступай с нами в капища, кланяйся нашим богам, вот тебе за это и почести, и золото’, — нет же, христиане и знать ничего не хотели, шли себе, не дерзая иногда думать даже о том, чтоб воротиться домой подобру-поздорову. А теперь… Господи Ты Боже мой! — колокольный звон стоном стоит, призывая верных на молитву, храмы Божий отверсты, служители алтаря вопиют в слух всех: ‘Идите, православные, будем вместе молиться Господу Богу, Спасителю нашему и Пречистой Его Матери, сонм угодников и святых Божиих ждет, чтоб принести вашу молитву Отцу небесному’, — ни ответного гласа, ни послушания. Точно, Господи прости, уши заткнуты!
Сегодня и я таки спросил нашего отца диакона: для чего это звонят в церквах? — ‘Для порядка, — отвечал он мне, — чтоб люди знали, когда идти в церковь’. Может быть, и так, кто его знает! Только вот что я в толк не возьму: в древности, когда не было раз навсегда определено время богослужения, христиане знали его очень хорошо: отчего ж теперь-то нужно напоминать им об этом? Узнал бы время человек, когда бы почаще ходил в церковь Божию да был повнимательней к богослужению, а то заглянет в месяц, а иногда и в два месяца один раз, вот тебе и все! Слышал я, что даже есть такие, что и по полугоду и по году в церковь не заглядывали: как же они будут знать время? Да и звонишь-то иногда понапрасну, особенно в будни. Так и представляется мне живою притча Спасителя, один говорит — волов купих, иду искусити, другой на село отправился, а третий жену, говорит, поях, — всем, стало быть, дело есть, как будто служение Богу меньше другого дела. О-ох, ох, ох! То-то и есть-то! Если б погромче звонила в человеке совесть, то, может быть, и колокола были бы не нужны. ‘Молись, — пишет преосвященный Михаил митрополит, — не только тогда, когда услышишь колокольный звук, но и тогда, как совесть твоя позвонит в сердце твое и произведет мысль о вездесущем Боге’. А я все-таки буду звонить, потому что надо звонить, потому что звон может быть полезен человеку. ‘Благовестят того ради, — напечатано в книге, нарицаемой Пращицею, — которые люди за каковым кому случится недосугом и непраздностию во обдержании Приказом и прочая, не быти при Божественной литургии, и тии вси да будут оным благовестом известии о оном Духа Святаго пришествии, и да услышавше упразднятся от дел своих и да отдадут благолепное поклонение Господу нашему Иисусу Христу, в таинствах оных сущу’. Матушка моя (дай ей Бог царство небесное!) всякий раз, как бывало услышит благовест ‘к достойну’, и сама станет перед образами, и нас, малых детей, поставит на коленки: ‘Молитесь, — скажет бывало, — в эту минуту тайна великая совершается, ангелы небесные славят Бога, поюще вопиюще, взывающе и глаголюще: свят, свят, свят Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея!’
Гудите ж, мои колокола, громче и звонче, будите уснувшую совесть и грешника, благовествуйте ему тайну велию, совершаемую в Божественной литургии!
V.
Бом-м, — ударил я один раз в колокол и прочитал: Блажен муж, бом-м, — ударил я в другой и прочитал: Векую шаташася, бом-м, — ударил я в третий и прочитал: Господи, что сяумножишася, итак до тридцатого псалма, неспешно, медленно, с трезвением и вниманием, как положено делать это дело во дни Св. Четыредесятницы. Положил я потом три земных поклона и стал размышлять: отчего это в Великий Пост и благовестить-то заповедано не так, как в прочие дни? Зачем этот печальный, медленный, заунывный звон, словно будто где-нибудь случилось несчастие какое, примером, пожар всеистребляющий али человек умер? Отчего, на что, для чего это? Уж и впрям нет ли несчастия какого? Ох, есть, да и какое еще! Великое, шире пламени, за один раз потребляющего палаты и хижины, леса и поля, — неогляднее разлива водного, потопляющего все живущее на земле. Загорелись души человеческие, души христианские, охватил их со всех сторон пламень греха и нечестия, пламень похоти мирской, и гибнут, гибнут они — бедненькие, испепеляясь и падая на дно адово обгорелыми остовами. Видит это Церковь Христова с высоты своей и речет гласом колокола к душам, объятым пламенем, чтоб они спешили, пока еще есть в них дыхание, к живоносному источнику покаяния, чтоб они погружались в водах его, текущих в живот вечный, чтобы спасались от конечного погубления. Видит Церковь Господня и умерших уже духовно и, болезнуя об них, возвещает о таком своем несчастии миру Божьему: Слыши, небо, внуши, земле, сыны родих и возвысих, тии же отвергошася мене. Рахиль плачущися чад своих, и не хотяше утешитися, яко не суть. Вот в чем горе ее тяжкое и скорбь неутешная! Дети, духовно порожденные ею, воспитанные и взлелеянные не суть, умерли, — и велит она — Мать сиротеющая — колоколам своим говорить небу и земле о такой великой своей потере: сыны родих и возвысих, тии же отвергошася мене… Знает она и о праведном прещении Божием еще на живых, но грешных и все-таки дорогих ей детей, видит вдали и тучу гнева Господня, грядущую на нераскаянных, и томным, заунывным звоном колокола возвещает чадам своим находящую беду. ‘Ко мне дети мои, ко мне, дорогие мои! — говорит она, широко распростирая крылья свои, словно ко-кош, собирающий птенчиков своих. — Я вас спрячу, я вас укрою от тучи-грозы. Сильней меня в мире нет! Слышите ли, дети мои, что Господь говорит: се гряду скоро и мзда Моя со Мною воздати коемуждо по делом его…’
Да, да, да! Если когда, то вот именно в эти великие дни Св. Четыредесятницы звон колокола ‘означает будущий суд и трубу ангельскую из гробов созывать к общему суду имеющую’…
Ох, Господи, Господи! Аще беззакония назриши, кто постоит? Помилуй же нас по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония наша. Не уничижи, Господи, сердца сокрушенна и смиренна!
VI.
— Старик! — сказал мне сегодня тот господин, которого вижу я всякое утро на дворе нашем монастырском.
— Что, батюшка? — сказал я с низким поклоном.
— А как называется то, чем ты ударяешь о бока колоколов?
— Язык, батюшка.
— Язык?
— Язык, говорю.
— То-то ж и есть-то!
С тем и пошел он от меня.
Что бы это за притча такая? — думал я, провожая его глазами. С какой стати вопросил он меня об этом и ради чего промолвил под конец: то-то ж и есть-то? Человек он, сказывают, добрый и умный, всякими науками занимается и о природе человеческой рассуждает: так может ли быть, чтоб он это сказал так только, чтобы позабавиться надо мной и затуманить меня, простака. Не может, никак не может быть! — Вот я, знаете, этак стою себе да и думаю, — что ж, хоть мозги все вывороти, ничего нету, да и полно. Господи ты Боже мой! — сказал я под конец с сокрушением сердца. — Уродится же такой бесталанный человек, как я, грешный! — На ту пору слышу тара-та-та-та, тарата-та-та. А это, знаете, идут две бабы-торговки, да так-то перебраниваются с собою, так-то обносят одна другую нечестными словами! Тут меня как будто светом осияло. Вот оно, думаю, что означает притча-то того господина! Колокольный-то язык, батюшка мой, только и делает, что поведает славу Господню, да воззывает нас грешных к покаянию и памятованию часа смертного: а человеческий-то на какие только речи не употребляется. Колокольный-то перестал раскачивать, ну он и угомонится, а человеческого иного не уймешь ни добром, ни уступчивостью, — знай себе болтается и трезвонит дробь какую-то неподобную.. Всяко естество, — говорит апостол, — зверей же и птиц, гад же и рыб укрощается и укротится естеством человеческим: языка же никто же может укротити, неудержимо бо зло, исполнъ яда смертоносна. Тем благославляем Бога и Отца, и тем кленем человеки, бывшия по подобию Божию, от тех же уст исходит благословение и клятва {Иак 3, ст. 7-19.}. Вот для чего и поется в Пост Великий: положи, Господи, хранение устом моим и дверь ограждения о устах моих.
Дай же Бог здоровья доброму господину, что он навел меня на душеполезную мысль. Чудно, право, устроено все на белом свете! Поглядишь на иное дело, и покажется оно тебе так, ничем, даже меньше, нежели ничем, а как вдумаешься вплотную, так и скажется оно тебе и уроком, и назиданием. Не нужно только по верхам глядеть да ворон считать.
VII.
Часто приказывают мне звонить по покойникам, ну, я и звоню и думаю в это время про себя: что такое покойник? Спрашивал однажды я об этом знакомого мне студента, как принялся он мудрить да хитрить, так я и голову повесил. Вопрос, кажись, простой, чего тут мудрить? Из всего мудрованья его вышло только то, что покойником называют человека умершего, да я об этом и прежде знал. Да почему ж так называют-то, вы мне скажите? И можно ли всякого умершего человека назвать покойником? Тело умершего кладут в гроб, относят на кладбище, зарывают в могилу, через несколько времени оно там истлевает: неужели ж тело это называется покойником? Нельзя, никак нельзя! Конечно, оно само не двигается, ну так его двигают черви и тление. Какой же тут покой? Оно и то сказать, что для тела нет ни покоя, ни беспокойства. Стало быть, другое что-нибудь в умершем называется покойником. Должно быть, душа. Но хорошо, если она угодила Господу Богу и заслужила себе место в обителях райских, где святые покоятся, там действительно можно найти покой, о чем мы и молимся: со святыми упокой, Христе, души раб твоих. А если чья душа не угодила Богу, что ж она за покойник? Какой ей покой? Где она возьмет его и кто ей даст его? Нет, грешной душе нет там покоя ни внутри, ни вне себя. И на том свете не свободна она, бедная, от работ житейских, от земных привязанностей, которые вросли в нее и останутся при ней на всю вечность, разрастаясь все более и более, словно огонь в сухом валежнике. Совесть покоя не даст, снедая ее, как червь могильный, демоны начнут потешаться над нею, терзая ее неистовыми своими восторгами и адским хохотом, играя ею, как перышком, и увлекая туда и сюда, как вихрь увлекает собою легкую пылинку. А там с земли вопиет к небу кровь неповинных, несутся слезы и вздохи оскорбленных, падая на нее свинцовым дождем и огненным туманом, а там Божие Правосудие гремит ей вечным проклятием, невозвратным отчуждением от божественного света и блаженной жизни. Что ж она за покойник?
О Господи! Прости моя согрешения вольная и невольная! Избави вечных мук мою грешную душу! Боже, очисти мя и помилуй!..
Читал я в Житиях святых, что угодникам Божиим уготованы обители светлые, преукрашенные, — то-то, должно быть, покой-то там!.. А грешникам что? Будет, конечно, и для них обитель, да лучше б ее не было, лучше бы и их самих не было…
Упокой, милосердый Господи, души усопших рабов Твоих, братии наших! Упокой и мою грешную душу, когда тебе угодно будет взять ее от земли!
Так думаю я, когда мне велят звонить по покойникам, и медлен, крепко медлен становится звон мой…
VIII.
Сей час говорили мне какие-то светские люди: ‘Зачем ты, старик, не даешь нам покоя твоим погребальным звоном? Ведь это тоска, это напоминает смерть’.
— А дозвольте спросить, — сказал я, — вы — смертны или бессмертны?
— Бессмертны, — отвечал один с усмешкой.
— Ну, так чего ж вам бояться смерти?
— Да скучно, старик.
— Что ж для вас скучного в погребальном звоне? Это благовест о преселении человека из временной жизни в вечную.
— Не то, старик, — перебил другой, — потому скучно и тоскливо, что мы все — смертны.
— Смертны? А, это другое дело! Отчего ж вы боитесь думать о смерти? С нею, ведь, друзья мои, не с своим братом, — на лыжах от нее не уйдешь, в темном лесе не спрячешься. Чем меньше об ней будешь думать, тем она страшней покажется. Св. Иоанн Лествичник, знаете, что говорит: ‘Молись часто при костях мертвецов и впечатлевай в сердце твоем неизгладимое об них воображение’. А Премудрый так повелевает: помни последняя твоя, и во веки не согрешиши. Простите однако ж мне, други мои, не мне вас учить. Вы люди ученые, а я — только звонарь.
Они сказали мне спасибо, поклонились и пошли.
Бедняжки!.. Им несносен звон погребальный, им страшно одно воспоминание о смерти: что ж будет с ними при самой смерти? Каково-то будет душе их, когда я позвоню и над их гробом!..
IX.
— Здорово, старинушка! — сказал мне сегодня знакомый господин. — Я сердит на тебя.
— За что, батюшка? — спросил я.
— Да как же за что? Я только что собрался было уснуть этой ночью, а ты поднял такой трезвон, что в ушах затрещало.
— Простите, Бога ради, — сказал я, поклонившись. — Это я к заутрене звонил.
— Бог простит! — сказал он и пошел от меня.
Вот искушение-то! Без вины виноват оказался. А вольно ж им, этим господам, извращать Господом Богом положенный порядок! Вон и птица Божия и зверь лесной наблюдают его, а человек, лучшее творение Создателя, умаленный малым чим от ангел, и думать об нем забыл: день у него делается ночью, а ночь днем, — Бог знает что такое! И диво бы такие люди, как богоотец Давид, проводили ночи без сна за молитвой и исповеданием Господу Богу, а то… сказывал мне как-то студент нашей академии, что в этих напролет целую ночь освещенных домах люди молодые пляскою занимаются, а те, что постарше, в карты играют, а то театры представляют и всякое такое, — нечего сказать, нашли дело! Но да не возлаголют уста моя дел человеческих, лучше буду яко глух и яко нем не от-верзаяй уст своих, буду яко человек не слышай и не имый в устех своих обличения, лучше возвещу беззаконие мое и попекуся о гресе моем. Но звонить, как там они себе хотят, не перестану, даже еще громче, еще больше буду звонить. Авось проговорит в ком-нибудь совесть, дремлющая до святой заутрени, авось перекрестится мирской человек, спешащий в дом свой после беспутно проведенной ночи и воздохнет о душе своей окаянной. Звон церковный на то ведь и учрежден, чтобы пробуждать человека от дремоты духовной и прогонять от одра врагов нашего спасения. ‘Когда, — говорит св. Иоанн Лествичник, — звонят в колокол, то невидимо стекаются враги душевные, кои, становясь у нашей постели, по восстании нашем от сна паки на постелю лечь нам советуют: помедли, говорят они тебе, пока еще начнется пение, успеешь еще придти в церковь’. Господи Вседержителю Боже сил! даруй нам бодренным сердцем и трезвенною мыслию всю настоящаго жития нощь прейти, да не падше и обленившеся, но бодрствующе и воздвижени в делание обрящемся готови.
X.
— Что это ваши часы замолчали? — спросил меня сегодня какой-то молодой человек, должно быть, студент нашей академии. — Я страх как люблю бой часового колокола.
— Хорошее дело, радость ты моя, — сказал я. — Верно, вы любите думать при этом о вечности.
— Вовсе нет! Звон часового колокола возбуждает во мне мечтательность.
— Что, батюшка?
— Мечтательность, да ты не поймешь этого, старик, ты уже отжил свое время.
И пошел он от меня, напевая что-то. Я разобрал только первые слова: ‘.. .вечерний звон, вечерний звон’.
— Надоели мне ваши проклятые часы! — сказал мне тоже сегодня другой, уже пожилой, господин. — Я рад, что они наконец замолкли.
Сказав это, он пошел от меня.
Господи, прости мое согрешение! Не в осуждение будь сказано, а ведь оба эти господина, даром что один из них скучает без часового колокола, а другому он надоедает, вряд ли лучше один другого. Первый вместо воспоминания о вечности гонит его от себя прочь какою-то пустою мечтательностью, а другой прямо сердится ради того, что память-то часа смертного сама лезет ему в голову. Да колокол для того и гудит, чтоб говорить о времени, пропадающем в вечность. Певчий Миша пропел мне как-то раз, а я записал:
Лишь ударяет
Колокол час,
Он повторяет
Звоном сей глас:
Смертный, будь ниже
В жизни ты сей,
Стал ты поближе
К смерти своей.
А в книге, именуемой Новая скрижаль, сказано вон что: ‘…бываемое ударение в железное или медное било будущий нам суд и трубу ангельскую, из гробов созывать к общему суду имеющую, означает’.
XI.
Слава Тебе, Господи! Вот я грешный и до Пасхи дожил! А боялся, крепко боялся умереть, не дождавшись этого дня. Уж стар стал, дряхл, немощен, вот и ноги не ходят, и глаза плохо видят, и в руках силы нет, совсем-таки ни к чему не гожусь, — так по тому самому и боялся умереть до праздника Христова. Конечно, умереть нужно же когда-нибудь, да хотелось еще послушать божественного, любезного и сладчайшего гласа ликующей Церкви, Матери нашей. Господи, как хорошо мне теперь! И на небо не хочу, потому что Воскресший Господь и Бог мой, в день Своего восстания, и землю делает небом…
А умереть все-таки придется. Боже мой! Сподоблюсь ли я там-то со святыми Твоими в вечной славе Твоей царствовати! Ох, грехи наши тяжкие! О немощь человеческая! Вот хоть бы о себе сказать: не в похвалу кажучи, стараюсь звонить вовремя, исправно и в такту: а, грешный человек, иногда проспишь уреченныи час, в другой раз кусок лишний съешь, ну и лезешь на колокольню-то, словно с кулем осмипудовым, да и звонишь-то торопясь, скороговоркой произнося затверженные мною псалмы на всякий час и потребу по моей должности. А ведь все это грех, все это от лукавого, Богу за все надо ответ дать. К чему ты приставлен, то и исполняй, да поусердней исполняй, имея в виду славу Божию. Исполнишь — спасешься, не исполнишь — пропала душа твоя навеки! Оно и то сказать: усердие усердью рознь. Иной усердствует и добрыми, кажись, делами: часа по два на молитве стоит, по святым местам ездит, богадельни устраивает, книги читает все душеспасительные, а других-прочих терпеть не может, благотворит неимущим и благодетельствует странным, а после всего того и звонит о своих добродетелях во вся тяжкая, вот точно как и я о моем усердии к звонарству Все это непорядок, неугодно Богу, нехорошо. Помилуй нас Господи, помилуй нас, всякого бо ответа недоумеюще, сию Tu молитву Господи, приносим: помилуй нас.
Двенадцатый час. Хотелось бы соснуть немного, сон так и клонит, так и клонит. Непостижимое дело! В другое время сидишь себе вплоть до поздней заутрени — ничего, а тут, словно сила какая, так и тянет тебя вздремнуть. Душа ждет не дождется благовестия о воскресении Христовом, а плоть спать хочет, как будто ей и дела нет до праздника, как будто ей не нужно ни Христово, ни свое воскресение. Недаром сказал св. апостол: не живет во мне сиречъ, в плоти моей доброе {Рим 7, ст. 18.}. Нет, уж как ты себе хочешь, лукавая плоть, — не послушаюсь тебя! Не послушаюсь, — легко сказать, не послушаюсь, — а чуть пера из рук не выронил. Помоги моей немощи, ангел мой хранитель!
Скоро двенадцать часов. Теперь почти все в эту пору не спят, а кто и спит, тот поднимется. Святые жены мироносицы пришли зело рано к гробу Господню, даром что не знали, что Господь воскрес, а пришли зело рано и, уж конечно, без звона.
Две минуты до двенадцати. Пойду на колокольню. Ну, мои милые колокольчики! Давайте поговорим на великий праздник. У вас и звон-то как-то веселей в эти дни: словно музыку играете. Вы ведь иногда звоните у меня целодневно в дни высокоторжественые и победные и звоните так весело и звонко: как же не звонить вам теперь в этот праздников праздник, торжество торжеств?
Пойду звонить и возвещу братии моей и всему народу православному, что Христос воскресе!
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по первому изданию: Аскоченский В. И. [Без подп.] Записки звонаря // Домашняя беседа для народного чтения. — 1861. — Вып. 6. — С. 109-111, Вып. 7. — С. 133—135, Вып. 8.— С. 151—152, Вып. 9. — С. 169-171, Вып. 10.— С. 194-195, Вып. 12. — С. 233-234, Вып. 13. — С. 253-255, Вып. 15. — С. 323—325, Вып. 16.— С. 347—350.
Отд. изд.: Записки звонаря. — СПб.: Тип. Штаба воен.-учеб. заведений, 1862. — [4], 59 с.