Записки современника, Михайловский Николай Константинович, Год: 1882

Время на прочтение: 19 минут(ы)

ЗАПИСКИ СОВРЕМЕННИКА.

Жилъ-былъ профессоръ. Каковъ онъ былъ, какъ профессоръ, Богъ его знаетъ. Съ русскими профессорами это часто бываетъ, что никто не знаетъ, свдущи они или несвдущи въ своемъ дл, талантливы или бездарны. Ибо русскіе профессорй сплошь и рядомъ не могутъ собраться не то что свою науку впередъ двинуть (этимъ пусть гнилой Западъ занимается!), а даже хоть курсъ какой-нибудь свой издать. Но личное раздраженіе и жолчь вывели нашего профессора изъ неизвстности. Онъ прогремлъ на всю читающую Россію нсколькими брошюрами, задорными, какъ репейникъ, и грязными, какъ грязь. Тмъ не мене, онъ былъ замченъ и призванъ…
Вы понимаете, что я г. Цитовича вспомнилъ. Но вы понимаете также, что если я тревожу печальную память этого метеора, столь быстро поднявшагося на горизонта и столь быстро съ него исчезнувшаго, то имю особые резоны. И въ самомъ дл, судьба этого несчастнаго человка интересна разв только въ томъ отношеніи, что, будучи поставленъ въ исключительно выгодное положеніе оффиціоза, онъ долженъ былъ со срамомъ уйти съ поля затяннаго имъ сраженія и получить еще себ въ догонку озлобленную ругань отъ своего ближайшаго, надежнйшаго сотрудника, отъ своего alter ego, г. Незлобина. Надлала синица шуму, а моря не зажгла и даже сама въ немъ утонула…
Оказывается, однако, что эта синица оставила по себ слдъ въ литератур, что она есть авторитетъ, на который можно ссылаться безъ проврки и сомнній. Въ No 11 ‘Русскаго Встника’ за прошлый годъ напечатана статья г. Де-Пуле ‘Нигилизмъ, какъ паталогическое явленіе русской жизни’. Все, что въ этой стать мелется, давнымъ-давно уже молото и перемолото на множеств мельницъ. Но вотъ что любопытно. Г. Де-Пуле задается вопросомъ: ‘что же такое нигилизмъ и откуда онъ взялся?’ и размышляетъ: ‘Для ршенія этого вопроса необходимо прежде всего ознакомиться съ ученіемъ отцовъ нигилизма, первыхъ его основателей. Отличнымъ пособіемъ для этой цли могутъ служить брошюры г. Цитовича, гд сущность нигилистическаго ученія выясняется съ достаточною полнотою’. Понимать же это надо такъ, что г-ну Де-Пуле лнь или не хочется читать произведенія самихъ ‘отцовъ нигилизма’, а потому онъ намренъ довольствоваться тми выдержками и цитатами, которыя приведены въ брошюрахъ г. Цитовича. И дйствительно г. Де-Пуле набиваетъ свою статью якобы подлинными словами Добролюбова, Писарева, но ссылается не на ихъ сочиненія или журнальныя статьи, а на брошюры г. Цитовича. Г. Де-Пуле, значитъ, вполн увренъ, что озлобленный метеоръ цитируетъ критикуемыхъ имъ авторовъ безъ прибавокъ и убавокъ, передаетъ ихъ мысли не произвольно вырванными фразами, а съ полною точностью. Но г. Цитовичъ написалъ все-таки цлыхъ три брошюры на занимающую г-на Де-Пуле тому. Это много! Послдующій ‘изслдователь’ можетъ не трудиться ихъ перечитывать, а просто ссылаться на статью г-на Де-Пуле, рекомендуя читателямъ, что вотъ, молъ, подлинныя слова Добролюбова и Писарева. Какая любопытная каша изъ этого выйдетъ, можете судить по слдующему примру. Писаревъ будто бы написалъ такія слова: ‘Дерзость наша равняется только нашей глупости и только нашей глупостью можетъ быть объяснена и оправдана’. Гд это сказано у Писарева, когда, по какому случаю, въ какой связи съ предыдущимъ и послдующимъ — ничего не извстно. Г. Де-Пуле говоритъ: см. брошюру Цитовича ‘Разрушеніе эстетики’, стр. 9. Не знаю какъ обработаны приведенныя слова у г. Цитовича, но г. Де-Пуле серьезно полагаетъ, что Писаревъ ‘проговорился’ ими ‘въ минуту откровенности’. То есть, значитъ, Писаревъ сказалъ о самомъ себ, что онъ дерзкій дуракъ…
Съ такимъ убогимъ человкомъ разговаривать, очевидно, не приходится, ибо онъ ровно ничего не понимаетъ, а, слдовательно, можетъ поврить и тому, что курочка бычка родила, и тому, что леталъ медвдь по поднебесью, и тому, что у дьячка за обшлагомъ жолуди говли. Богъ съ нимъ! Да и вообще не стоитъ чуть не въ сотый разъ перебирать эти обвиненія періода нашего возрожденія въ ‘разрушеніи эстетики’ при помощи ‘реализма’, то есть въ приниженіи роли искуства, и въ проповди безпорядочныхъ половыхъ отношеній, то есть свободной любви. Только во избжаніе недоразумній скажу, что не думаю отрицать существованія разнаго рода увлеченій въ шестидесятыхъ годахъ. Но это были во всякомъ случа увлеченія, нчто искреннее. А вотъ посмотримъ, какъ относятся къ тмъ же предметамъ эти хулители и критики, съ пной у рта защищающіе святость брачныхъ узъ и высокое значеніе чистаго эстетическаго наслажденія. Образчикъ серьезности и добросовстности критическихъ пріемовъ мы уже видли въ стать г-на Де-Пуле. Такая critique est aise, конечно. Посмотримъ, насколько Tart est difficile для этихъ господъ.
Я долженъ откровенно сознаться, что не читаю беллетристическаго отдла ‘Русскаго Встника’. Но не читаю потому, что читалъ и, слдовательно, нкоторое понятіе имю. Знаю я именно, что беллетристическій отдлъ ‘Русскаго Встника’ на двухъ китахъ стоитъ. Одинъ изъ нихъ называется г. Маркевичемъ, другой — г. Авсенко. Но почему одинъ называется Авсенко, а не Маркевичемъ, а другой Маркевичемъ, а не Авсенко — этого я не знаю. Нахожу, однако, эти познанія совершенно достаточными, чтобы съ Божіей помощью приступить прямо къ ноябрьской книжк ‘Русскаго Встника’, къ той самой, въ которой напечатаны критическія упражненія г-на Де-Пуле.
На первомъ мст красуется здсь романъ г. Маркевича ‘Переломъ’. Романъ или ‘правдивая исторія’, какъ называетъ его авторъ, далеко подвинулся впередъ: передъ нами уже четвертая часть. Но это не бда, ибо я хорошо помню, что г. Маркевичъ, во-первыхъ, всегда самъ себ равенъ, а, во-вторыхъ, что его произведенія можно читать нетолько съ начала, какъ произведенія обыкновенныхъ смертныхъ, а и съ конца, и съ середины. Большое удобство, свидтельствующее о большихъ достоинствахъ. И дйствительно, достоинствъ за г. Маркевичемъ числится не мало. Прежде всего онъ — жемчужина, затмъ онъ опять-таки жемчужина. Я не знаю, какой птухъ и въ какой навозной куч нашелъ эту жемчужину и, признавъ ея негодность, оставилъ лежать тамъ, гд нашелъ. Но что жемчужина — это врно: та же высокая цнность, если кто захочетъ купить, тотъ же чистый цвтъ, блый цвтъ невинности, а нжному, матовому отливу жемчуга вполн соотвтствуетъ идеальная мечтательность и нжность любвеобильной души г. Маркевича. Эти высокія качества нашего романиста обнаруживаются уже при самомъ бгломъ взгляд на печатныя страницы, подписанныя его именемъ. У него такъ заведено, что каждая маленькая глава его романа непремнно снабжена двумя эпиграфами, непремнно двумя, ни больше, ни меньше, и все больше изъ Шиллера. Тутъ Herz рифмуетъ съ Schmerz, а Liebe… съ Diebe, хотлъ я сказать, но вспомнилъ, что Dieb значитъ воръ. Такихъ вещей нтъ въ творческомъ бюджет г. Маркевича, у него только Herz, Schmerz, Liebe, только сердце, страданіе, любовь… И, поэтъ въ душ и на дл, онъ повергаетъ свой Herz, свой Schmerz и свою Liebe къ подножію богини чистой красоты. Онъ именно изъ тхъ, что рождены не ‘для житейскаго волненья’, а ‘для вдохновенья, для звуковъ сладкихъ и молитвъ’. Этотъ ужь не займется ‘разрушеніемъ эстетики’! Нтъ, онъ своимъ примромъ, самыми пріемами своего творчества покажетъ, какъ высоко можетъ и должна парить поэзія надъ бренными длами бренной земли!..
Начинаю читать первую главу четвертой части ‘Перелома’, съ надеждою насладиться перлами и адамантами неразрушенной эстетики. Начинаю и съ недоумніемъ пріостанавливаюсь, ибо, вмсто эстетическихъ перловъ, нахожу обличительную литературу: г. Маркевичъ обличаетъ генерала Павлинова и статсъ-секретаря Ягина, играющихъ, повидимому, далеко не послднюю роль въ правительственныхъ сферахъ. Первый обличается въ легкомысленномъ и косвенномъ, а второй — въ злостномъ и прямомъ потворств либеральнымъ идеямъ и даже преступной пропаганд. Правда, ‘обличительная литература’ того добраго стараго времени, когда сложился этотъ терминъ, занималась обличеніями совсмъ не этого спеціальнаго рода, но обличеніе есть во всякомъ случа обличеніе, куда бы оно ни направлялось, во имя какихъ бы цлей оно ни совершалось, а ‘эстетика’ тутъ ни причемъ.
Ну, и Богъ съ ней, съ эстетикой, скажетъ, пожалуй, читатель, любуясь на гражданское мужество г. Маркевича, пускающаго стрлы обличенія прямо въ правительственныя сферы, а не въ какого-то исправника Б. или станового В., берущаго взятки съ населенія N—скало узда. Такъ вдь большею частью пряталась обличительная литература добраго стараго времени, а теперь извольте полюбоваться: подобно орлу, который, говорятъ, можетъ безбоязненно смотрть на солнце, г. Маркевичъ выводитъ на свжую, воду генераловъ и статсъ- секретарей, звздоносцевъ, ворочающихъ какими-то очень важными винтами и колесами государственнаго механизма. Но успокойтесь, читатель (если вы безпокитесь), и генералъ Павлиновъ, и статсъ-секретарь Ягинъ, по всей вроятности, давно умерли и, можетъ быть, даже лопухъ, выросшій изъ ихъ бренныхъ остатковъ, въ настоящую минуту съ достоинствомъ чавкаетъ какое-нибудь непочтительное травоядное животное. Оно, это травоядное животное, тоже обличеніемъ занимается: оно обличаетъ гг. Павлинова и Ягина въ бренности вообще, въ бренности ихъ земного величія въ особенности. Эти ‘сановники’, представители ‘высшей администраціи’, какъ видно изъ обличеній г. Маркевича, гршили главнымъ образомъ тмъ, что искали популярности: ихъ ’emporte le torrent’, они ‘не могутъ идти противъ литературы и общества’. Но если травоядное животное, скажемъ, корова разгуливаетъ нын по мсту ихъ вчнаго успокоенія и чавкаетъ ростущій тамъ лопухъ, такъ, значитъ, ни родственники покойниковъ, ни ‘литература и общество’ не оградили ихъ могилъ прочными ршетками и не приставили сторожей. Напрасно, значитъ, популярничали генералъ Павлиновъ и статсъ-секретарь Ягинъ, напрасно или неумло, въ чемъ ихъ и обличаетъ травоядное животное самымъ фактомъ своего чавканья… Грустно, читатель…
А, впрочемъ, все это гипотеза, и до травояднаго животнаго намъ нтъ никакого дла. Что же касается г. Маркевича, то онъ во всякомъ случа обличаетъ заднимъ числомъ, ибо разсказъ его относится къ тому времени, когда издавался ‘Колоколъ’ Герцена. Это довольно далекія отъ насъ времена, представляющія большія удобства для безбоязненнаго обличенія, а потому читатель, конечно, успокоился (если онъ безпокоился).
Пользуясь этой минутой успокоенія, я прошу читателя поразмыслить о слдующемъ.
Сказать, что г. Де-Пуле есть человкъ дюжины, значитъ, сказать неправду. Онъ человкъ г. какъ называется въ торговл дюжина дюжинъ. Ибо наврное дюжину дюжинъ разъ вы слышали и читали то, что онъ соблаговолилъ повдать міру въ ноябр 1881 года. Потрудитесь же припомнить, какую ‘эстетику’ выставилъ весь этотъ гроссъ, столь пламенно протестующій противъ разрушенія эстетики. Гд т перлы вчнаго искуства, т дары чистаго эстетическаго наслажденія, которыхъ мы вправ ждать отъ поэтовъ и беллетристовъ гросса? Нтъ ихъ, ‘и не жди — не будетъ!’ Были гг. Вс. Крестовскій (не-псевдонимъ), Стебницкій и проч., есть гг. Маркевичъ, Авсенко, Незлобинъ и другіе, а эстетики нтъ. Если вы скажете, что эстетическое наслажденіе не всякій можетъ дать и что перечисленные господа не виноваты въ скудости своихъ поэтическихъ дарованій, то вы будете только на половину правы. Во-первыхъ, между перечисленными господами есть люди не бездарные, во-вторыхъ, дло тутъ не въ степени талантливости, а въ доброй или злой вол беллетристовъ, направляющихъ свой талантъ въ ту или другую сторону. Еслибы, напримръ, тотъ же г. Маркевичъ написалъ плохую, но, по замыслу, дйствительно поэтическую вещь — тогда другое дло. Но самый замыселъ ‘Перелома’ г. Маркевича не иметъ съ эстетикой ничего общаго. Да и вс романы этой категоріи (потрудитесь припомнить) занимаются прежде всего обличеніемъ, причемъ неизмнно обличаются либо живые ‘нигилисты’, ‘реалисты’ и проч., либо мертвые генералы и статсъ-секретари. Это, можетъ быть, и очень благородно, но, согласитесь, очень ужь ‘реально’ и вовсе не эстетично. Мн кажется даже, что такой ‘реализмъ’, обращаясь въ традиціонный пріемъ и непремнное правило, весьма много способствуетъ ‘разрушенію эстетики’…
Я подчеркнулъ слова: прежде, ибо обличеніемъ дятельность поэтовъ гросса не ограничивается. При тхъ возвышенныхъ качествахъ ума и сердца, которыя выражаются обличеніемъ живыхъ нигилистовъ и мертвыхъ генераловъ, обличеніе можетъ весьма легко переходить въ пасквиль. А это тотъ именно родъ литературы, образчикомъ котораго можетъ служить вторая глава четвертой части ‘Перелома’ г. Маркевича. Тутъ изображены три художника — Топыгинъ, Самуровъ и Гавриленко, они бесдуютъ за завтракомъ у Дюссо. Нашъ братъ писатель по профессіи безъ труда узнаетъ съ кого эти портреты списаны благородною кистью г. Маркевича. Но одного изъ собесдниковъ, Самурова, наврное узнаютъ многіе и многіе изъ читателей, далекихъ отъ литературныхъ сплетенъ и личныхъ знакомствъ. Г. Маркевичъ влагаетъ Самурову въ уста почти подлинныя слова одного нашего извстнаго писателя, сказанныя имъ печатно. Г. Маркевичъ длаетъ отъ своего собственнаго лица характеристику Самурова, повторяя въ ней все, что люди гросса за послднее время неоднократно говорили объ означенномъ писател, котораго они когда-то очень чтили. Кажется, достаточно ‘реально’, не правда ли? Но, давъ такимъ образомъ каждому возможность узнать Самурова, г. Маркевичъ пускаетъ въ ходъ и свое художественное творчество: онъ ‘творитъ’ для Самурова комическія и унизительныя положенія и посрамляетъ его побдоносными рчами нкоего Троекурова…
Но когда рчь идетъ объ людяхъ гросса, то сплошь и рядомъ не знаешь, смяться или негодовать. Такъ и тутъ. Въ той самой глав ‘Перелома’, гд отъ незаконной связи ‘реализма’ и ‘творчества’ рождается пасквиль, г. Маркевичъ находитъ возможнымъ иронизировать надъ ‘реальностью’ и поучать Самурова словами Гёте насчетъ задачъ искуства! А Топыгину онъ влагаетъ въ уста такія слова: для нихъ (извстно для кого) ‘что другъ другу въ харю, что въ Сикстинскую Мадонну харкнуть — все единственно!’ Ну, конечно, куда имъ, этимъ ‘тупицамъ мднолобымъ, чурбанамъ безпардоннымъ’, какъ выражается ‘эстетикъ’ Топфгинъ. Куда имъ! Вотъ г. Маркевичъ другое дло. У него одинъ глазъ можетъ смотрть на васъ, а другой въ Арзамасъ, одна рука — молитвенно и восторженно простираться въ образу Сикстинской Мадонны, а другая — писать пасквиль. Завидная, конечно, способность, но каково все-таки положеніе неразрушенной или возстановленной эстетики? Ей служатъ, вопервыхъ, обличеніемъ живыхъ нигилистовъ и мертвыхъ генераловъ, а, во-вторыхъ, пасквилемъ… Бдная богиня чистой красоты! какія нечистыя жертвы принесъ теб, г. Марцевичъ, повергая къ твоему подножію свой Herz, свой Schmerz и свою Liebe! И ты, Мадонна, ты ‘два родшая’, такъ долго мучившая этимъ противорчіемъ фантазію великихъ католическихъ художниковъ, разв ты не осквернена молитвеннымъ преклоненіемъ пасквилянтовъ?..
Мимоходомъ сказать, замчали ли вы, читатель, что если вашъ собесдникъ начинаетъ преувеличенно выражать почтеніе въ мадоннамъ Рафаэля, то это почти врный признавъ, что онъ или вчера совершилъ или завтра собирается совершить какую-нибудь мерзость? Житейское наблюденіе, которое я вамъ предлагаю проврить, но которое объяснить не умю. Вижу только, что эти люди точно спрятаться хотятъ за Мадонну, и особенно за Сикстинскую. А она, неповинная, смотритъ съ своихъ облаковъ все тми же изумленными, широко открытыми глазами. Она изумлена своимъ величіемъ, осуществленіемъ въ ней неземной тайны дворожденія. Но, можетъ быть, она изумляется также дерзости тхъ нечистыхъ, которые за нее прячутся…
И еще мимоходомъ. Просмотрите издающееся таперь въ Дрезден собраніе гравюръ и фотографій съ картинъ Рафаэля (Rafael Werk). Передъ вами пройдутъ десятки Мадоннъ, десятки пробъ художественнаго воплощенія идеи, которая служила отрадой и утшеніемъ для милліоновъ людей. Это все мысль и фантазія мучились, ловя неуловимое. И вы скажете: да, Tart est difficile. А потомъ…
Потомъ, надо все-таки вернуться къ г. Маркевичу, который ловитъ только то, что поймано и либо въ клтку посажено, либо въ могилу закопано, да еще ‘творитъ’ условія для пасквиля, то-есть выдумываетъ унизительныя или гнусныя положенія для тхъ, съ кого пишетъ самые что ни на есть ‘реальные’ портреты.
Какъ ни какъ однако, а идя подъ руку съ г. Маркевичемъ, мы все-таки постепенно лодиніёюмся по лстниц художественнаго творчества и эстетическаго наслажденія. Мы начали съ обличеній, въ которыхъ нтъ и~намека на художество. Затмъ, мы поднялись на ступень пасквиля, гд начинаетъ фигурировать нчто, исправляющее должность творчества. Мы можемъ подняться еще выше.
Велики нравственныя требованія г. Маркевича, почерпаемыя имъ изъ глубины его собственнаго возвышеннаго духа. Тамъ, въ надзвздномъ мір идеаловъ, гд все блескъ и чистота, г. Маркевичу, разумется, все родственно и близко. Но на этой гршной земл, по которой ползаетъ столько гадовъ, совершающихъ столько гадостей… А впрочемъ, и на земл есть избранные. Таковъ, напримръ, Борисъ Васильевичъ Троекуровъ, главный, повидимому, герой ‘Перелома’. Это человкъ, ‘независимый столько же по характеру своему, сколько по состоянію, котораго ни запугать поэтому, ни купить ничмъ нельзя. Ему свойственна ‘сжатость и рзкая опредлительность выраженія’ въ разговор. Онъ человкъ ‘характерный’. Безмрно самолюбивый Самуровъ чувствуетъ ‘смущеніе кяждий разъ, когда ему приходится сходиться съ этою безспорно аристократическою натурой, сильною и независимою’. Безстыжаго болтуна Гавриленку ‘придавливали’ ‘учтивая холодность’ Троекурова и его ‘какъ бы нсколько брезгливая сдержанность’. Эстетикъ Топыгинъ, напротивъ, питалъ въ Троекурову слабость, онъ цнилъ въ немъ-‘кровь’, породу. Троекуровъ однимъ мткимъ вопросомъ заставлялъ Самурова умолкнуть, генералъ Павлиновъ передъ нимъ лебезитъ, статсъ-секретарь Ягинъ не лебезитъ только по своей закоренлости. Словомъ, все недоброе боится Троекурова или ненавидитъ его, все доброе его уважаетъ, если не любитъ, а все серединное, тряпичное смущается его крупнымъ нравственнымъ и умственнымъ ростомъ. Въ добавокъ, онъ истинный патріотъ своего отечества. Все кругомъ него — генералы, статсъ-секретари, даже жандармы и полиція, не говоря о простыхъ обывателяхъ — такъ или иначе, пряно или косвенно, потворствуетъ преступной пропаганд. Но онъ непоколебимъ. Онъ даже собственноручно избилъ одного ‘негодяя’ и вмст ‘пропагандиста’, котораго ‘арестовала затмъ полиція и тутъ же выпустила на вс четыре стороны’.
Таковъ герой. Между прочимъ, онъ громитъ генерала Павлинова за ‘открытую проповдь безбожія и анархіи, которую само правительство распространяетъ по Россіи за подписью своихъ цензоровъ’. Говоря это прямо въ яйцо Павликову, Троекуровъ обнаруживаетъ, конечно, большое мужество. Но читатель помнитъ, что разговоръ этотъ происходитъ примрно лтъ двадцать тому назадъ и что на страницахъ ‘Русскаго Встника’ 1881 года только загробная тнь Троекурова громитъ тнь того ‘правительства’, которое такъ ужасно расшатывало вс основы и краеугольные камни. Мертвымъ тломъ хоть наборъ подпирай! Еслибы блистательный Троекуровъ не былъ такъ склоненъ къ сжатости рчи, то, развивая свои обвиненія, онъ изложилъ бы то самое, что изложено въ стать г. де-Пуле. И неуваженіе въ священнымъ узамъ брака, конечно, занимало бы одно изъ самыхъ видныхъ мстъ въ обвинительномъ акт. Между тмъ, мы застаемъ теченіе ‘Перелома’ какъ разъ въ тотъ моментъ, когда идеальный защитникъ ‘основъ’ Троекуровъ готовится бросить свою законную жену и совершить ‘пантомимъ любви’ съ какой-то княжной Кирой. Въ этой же четвертой части ‘Перелома’ имются намеки на таковыя же отношенія идеальнаго Троекурова къ ‘Ольг Эльпидифоровн Ранцевой, нын княгин Шастуновой’. Словомъ, Троекуровъ малый не промахъ по части прелюбодянія или, что тоже, разрушенія священныхъ узъ брака. Къ сожалнію, въ той части ‘Перелома’, которая у меня передъ глазами, нтъ непосредственнаго изображенія подвиговъ Троекурова въ этомъ смысл, а рыться въ предыдущихъ книжкахъ ‘Русскаго Встника’ слишкомъ скучно. Но я вполн увренъ, что Троекуровъ совершаетъ эти подвиги такъ изящно и благородно, что ими можно бы было залюбоваться, еслибы только у г. Маркевича было чмъ изображать изящество и благородство.
Въ самомъ дл, философскій вопросъ: доступно ли изящество людямъ, въ теоріи защищающимъ эстетику, а на практик ее разрушающихъ при помощи пасквиля? Доступно ли благородство людямъ, въ теоріи защищающимъ священныя узы брака, а на практик разрушающимъ ихъ сладкорчивыми описаніями прелюбодянія? Немножко фальшивое положеніе, которое, однако, фатально. Припомните вс романы людей гросса, и вы увидите, цто у ихъ авторовъ ‘сила вся души великая’ ушла на возведеніе прелюбодянія въ перлъ созданія. Здсь, и только здсь, начинается ихъ творчество, но здсь же оно и кончается. Ихъ герой обладаетъ обыкновенно такими возвышенными достоинствами физическими, умственными, нравственными, что вс мужчины трепещутъ передъ нимъ отъ страха, зависти и низкой злобы, а вс женщины тоже трепещутъ, но отъ сладкихъ порывовъ любви. Коварныя польки, презрнныя телеграфистки, простыя обывательницы устремляютъ на него взоры, полные бурной страсти или меланхолической преданности. Но герой до поры до времени либо совершенно непоколебимъ (потому что онъ больше всего любитъ отечество), либо колеблется, даже падаетъ, но не серьезно. Однако, является, наконецъ, княжна Кира, Мира, Ира, Заира, вообще нчто боле или мене невозможное… Тутъ въ роман непремнно стоитъ многоточіе, потому что въ этотъ моментъ священныя узы брака, связывающія героя или княгиню Киру, Миру, Заиру — разрываются. Но какъ разрываются! Такъ аппетитно, что г. де-Пуле восторженно восклицаетъ: вотъ истинные столпы отечества! вотъ настоящіе киты, на которыхъ нетолько ‘Русскій Встникъ’, а и вс ‘основы’ покоятся, въ томъ числ и основы семьи! Оно и натурально: ‘можетъ ли такой прелестный ребенокъ (какъ Троекуровъ или его творецъ) что-нибудь испортить?’ емистоклюсъ Маниловъ просто-таки запакостилъ новый фракъ Чичикова, да и то ничего не испортилъ.
Можно и наоборотъ: Героиня, начиненная достоинствами, какъ фаршироканная индйка, она — блдная, мечтательная лилія или пышная роза, она — вся женственность и das ewig Weibliche не иметъ лучшей представительницы на земл. Мужъ, у нея, по несчастію, негодяй или дуракъ непроходимый или прекраснйшій человкъ, но сортомъ много пониже ея, и потому и оцнить ее не можетъ. Дама томится. И вотъ является князь Леонъ, Панталеовъ или прямо-таки Мильонъ, собственно потому, что въ немъ милліонъ достоинствъ и ни одного изъяна. Понятное дло, что блдная лилія склоняетъ свою мечтательную головку на грудь Панталеона, а пышная роза падаетъ въ объятія неотразимаго Мильона. И об пары боле или мене красиво совершаютъ многоточіе…
Нчто именно въ этомъ род я прочиталъ въ той же ноябрьской книжк ‘Русскаго Встника’, въ роман г. Авсенко ‘Злой духъ’. Къ сожалнію (а, впрочемъ, не знаю, жалть ли?), это тоже только часть романа, начало котораго мн неизвстно. Во всякомъ случа, тутъ фигурируетъ прекрасная Полина, свтская дама, повидимому, давно уже пустившаяся во вс тяжкія и, на глазахъ мужа и при всемъ честномъ народ, не совсмъ прилично позволяющая любезничать съ собой ‘молодому генералу’ Пахтаеву. Тутъ есть разсказъ о томъ, какъ ‘красавица Пашетъ Долицына, эта мраморная Діана петербургскаго свта’, бжала отъ мужа съ нкіимъ Жедровскимъ. А этотъ Жедровскій именно и есть, если не самъ Мильонъ, то, по крайней мр, Панталеонъ. Онъ уже бросилъ прекрасную Пашетъ ко второй части ‘Злого Духа’ и съ величайшею быстротою готовится совершить многоточіе съ княгиней Анной Всеволодовной Ладожской, которая прекрасна, какъ ангелъ небесный, умна, какъ только можетъ представить себ и читателямъ г. Авсенко, и вообще обладаетъ многоразличнйшими достоинствами… А г. де-Пуле опять восклицаетъ: какая прочность основъ!
Вы, пожалуй, подумаете, что это бы чемъ сатиры г. Авсенко потрясаетъ. О, Боже мой! Да вдь этотъ человкъ издревле знаменитъ тмъ, что все старается разбить себ лобъ передъ ‘большимъ свтомъ’ и все никакъ не можетъ этого результата достигнуть. Наконецъ, прочтите и увидите.
Ахъ, господа, господа! Любовь дло житейское, любовь дло вольное, но лицемріе дло скверное. Или скажите ужь прямо: узы брака священны, но messieurs Леонъ, Панталеонъ, Мильонъ и mesdames Кира, Мира, Заира имютъ привилегію на разрушеніе оныхъ. Тогда, по крайней мр, дло ясно будетъ.
И еще: любовь дло житейское, дло вольное, но не скотское дло. То есть у людей не скотское. Не знаю, впрочемъ, какъ полагаетъ объ этомъ г. Фетъ.
Читатель, пожалуй, обидится, за нашего маститаго поэта. Г. Фетъ, вдь это ‘шопотъ, робкое дыханье, трели соловья’, безглагольное стихотвореніе, безначальный конецъ, безконечное начало, словомъ, нчто архи-поэтическое, а слдовательно, и любовь онъ можетъ понимать только въ самомъ возвышенномъ смысл. Ну, какъ тамъ у поэтовъ полагается: ‘Фіалъ любви готовъ . и небеса небесъ разверзлись’. Что-нибудь въ этомъ род. Какія же тутъ могутъ быть сомннія?
То-то вотъ не знаю. Все въ той же ноябрьской книжк ‘Русскаго Встника’ напечатанъ разсказъ г. Фета ‘Кактусъ’. Въ разсказ дйствительно расцвтаетъ и увядаетъ прелестнйшій кактусъ, но еслибы разсказъ назывался ‘Чортъ знаетъ что или сапоги въ смятку’, то это было бы можетъ быть боле подходящее заглавіе. А, впрочемъ, судите сами.
Дло было въ іюл мсяц, на дач или въ деревн у г. Фета. Онъ, г. Фетъ, еще съ утра замтилъ, что единственный бутонъ стоявшаго въ билліардной благо кактуса, цвтущаго только разъ въ годъ, готовится къ расцвту. Расчитавъ, что кактусъ распустится къ 6 часамъ, г. Фетъ предложилъ перенести его къ обду въ столовую, чтобы, значитъ, коннивы кушали, а кактусъ тмъ временемъ на ихъ глазахъ расцвталъ. И дйствительно, къ самому концу обда кактусъ началъ распускаться. Конвивы обступили цвтокъ. Конвивы состояли, кром самого г. Фета и его домашнихъ, изъ ‘молодого пріятеля Иванова, страстнаго любителя цвтовъ и растеній’ и ‘очень молодой гостьи’, повидимому, нсколько нигилистическаго пошиба: не то, чтобы что, а все-таки тронута. Молодой гость надоло ждать окончательнаго расцвта кактуса, и она ушла въ другую комнату, ‘побренчать на фортепіано’. Скоро изъ той комнаты послышались ‘цыганскія мелодіи, которыхъ власть надо мной всесильна’, прибавляетъ г. Фетъ. Можете себ представить положеніе маститаго поэта: съ одной стороны кактусъ распускается, а съ другой — цыганскія мелодіи слышатся — на лицо вс условія для нкотораго философско-поэтическаго паренія въ направленіи сапоговъ въ смятку. И дйствительно, г. Фетъ предался слдующимъ размышленіямъ:
‘Боже! думалось мн, какая томительная жажда беззавтной преданности, безпредльной ласки слышится въ этихъ тоскующихъ напвахъ. Тоска вообще чувство мучительное, почему же именно эта тоска дышетъ такимъ счастіемъ? Эти звуки не приносятъ ни представленій, ни понятій, на ихъ трепетныхъ крыльяхъ несутся живыя идеи. И что, по правд, даютъ намъ наши представленія и понятія? Одну враждебную погоню за неуловимой истиной. Разв самое твердое астрономическое понятіе о неизмнности луннаго діаметра можетъ заставить меня не видать, что луна разрослась на восток? Разв философія, убждая меня, что міръ только зло или только добро или ни то, ни другое, властна заставить меня не содрогаться отъ прикосновенія безвреднаго, но гадкаго наскомаго или пресмыкающагося, или не слыхать этихъ зовущихъ звуковъ и этого нжнаго аромата? Кто жаждетъ истины, ищи ее у художниковъ. Поэтъ говоритъ:
Благоговя богомольно
Передъ святыней красоты.
‘Другой высказываетъ тоже словами:
Не кончивъ молитвы,
На звукъ тотъ отвчу
И брошусь изъ битвы,
Ему я на встрчу.
‘Этому, по крайней мр, врили въ сороковыхъ годахъ. Эти врованія были общимъ достояніемъ. Поэтъ тогда не могъ говорить другого, и цыгане не могли идти путемъ, на который сошли теперь. И они врили въ красоту и потому ее и знали’.
Благоговя богомольно передъ святыней ерунды, я только предъявляю эту тираду на усмотрніе читателя, дабы и онъ тоже остановился въ нмомъ изумленіи передъ обнаруживающейся въ ней силою мысли и высотою поэтическаго паренія. Постоявши, подумавши, полюбовавшись, пойдемъ дальше.
Кактусъ расцвтаетъ окончательно. Вс любуются прелестнымъ цвткомъ, причемъ страстный любитель цвтовъ и растеній Ивановъ выражаетъ мысль, что цвтовъ этотъ есть ‘храмъ любви’. А что же такое любовь? спрашиваетъ скептическая молодая гостья. Ивановъ отвчаетъ: ‘Понимаю. Я видлъ на вашемъ столик философскія книжки или, по крайней мр, желающія быть такими. И вотъ вы меня экзаменуете. Не стсняясь никакими въ мір книжками, скажу вамъ: любовь — это самый непроизвольный, а потому самый искренній и обширный діапазонъ жизненныхъ силъ индивидуума, начиная отъ васъ и до этого прелестнаго кактуса, который теперь въ этомъ діапазон’. Двушка, натурально, ничего не понимаетъ въ этомъ отвт Иванова, да вдь и вы, читатель, не понимаете, и я, гршный, признаюсь, тоже не понимаю, и г. Ивановъ, я думаю, тоже не понимаетъ. Между прочимъ, двушка возражаетъ, что Ивановъ хочетъ объяснить что такое любовь и приводитъ музыкальный терминъ, не имющій ничего общаго съ объясняемымъ предметомъ. Тутъ уже г. Фетъ ‘не выдержалъ’. Онъ вмшался въ разговоръ, съ цлью доказать двушк, что она ‘напрасно про’ водитъ такую рзвую черту между чувствомъ любви и чувствомъ эстетическихъ, хоть бы музыкальнымъ’. Положимъ, что двушка ничего такого не говорила, а только протестовала противъ нелпого объясненія. Но пусть будетъ такъ, какъ хочетъ г. Фетъ. А онъ хочетъ разсказать анекдотъ, и кактусъ, и вся святыня ерунды — все это только приступъ, присказка. Нужна, однако, еще одна присказка, и тогда мы подойдемъ, наконецъ, въ анекдоту вплотную.
Г. Фетъ былъ въ наилучшихъ отношеніяхъ съ покойнымъ Аполлономъ Григорьевымъ, а Григорьевъ былъ, между прочимъ, замчательнымъ ‘цыганистомъ’, то есть любилъ и плъ цыганскія псни. Любимою его пснею была ‘венгерка’, перемежающаяся припвомъ:
Чибирякъ, чибирякъ, чибиряшечки,
Съ голубыми ты глазами моя душечка!
Понятно, замчаетъ г. Фетъ:— почему эта псня пришлась
ему по душ, въ которой набгавшее скептическое вяніе не могло загасить пламенной любви красоты и правды. Въ этой венгерк сквозь комически-плясовую форму прорывался тоскливый разгулъ погибшаго счастья. Особенно оттнялъ онъ куплетъ:
Подъ горой-то ольха,
На гор-то вишня,
Любилъ баринъ цыганочку —
Она замужъ вышла’.
Ну, разумется, ‘Чибирякъ, чибирякъ, чибиряшечки’, это въ самомъ дл еще не очень ясно. Но когда ‘подъ горой ольха, а на гор вишня’, тогда все уясняется, все понятно. Такъ вотъ, однажды Аполлонъ Григорьевъ затащилъ г. Фета послушать какъ поетъ одна цыганка, Стеша, не на эстрад, а дома, въ своей обыденной житейской обстановк. Обстановка же эта заключала въ себ нчто поэтическое. Стеша была влюблена въ гусара, и безнадежно, потому что цыгане, какъ водится, требовали выкупа, а гусаръ не хотлъ или не могъ его представить. Стеша, натурально, грустила, печаловалась, и печаль эта отражалась въ ея пніи. Такъ разсказывалъ г. Фету Аполлонъ Григорьевъ, такъ все и на дл было, въ чемъ г. Фетъ самолично убдился. Стеша, дйствительно, мастерски спла дв псни, имвшія нкоторое отношеніе въ ея положенію, и кончила тмъ, что расплакалась и убжала изъ комнаты. Разсказавъ этотъ случай, г. Фетъ, разумется, въ лоскъ положилъ ту двицу, которая находила, что ерунда есть ерунда, а не опредленіе. Онъ обратился въ ней съ побдоноснымъ вопросомъ: ‘Что же вы на это скажете, скептическая двица? Разв эта Стеша не любила? Разв она могла бы такъ пть, не любя? Стало быть любовь и музыка не такъ далеки другъ отъ друга, какъ вамъ угодно было утверждать’. Смущенная столь побдоносной аргументаціей, скептическая двица отвчаетъ: ‘Да, конечно, въ извстныхъ случаяхъ’.
Но что же съ кактусомъ, въ честь котораго весь разсказъ получилъ свое названіе? Что ‘ъ нимъ и причемъ онъ тутъ? Что съ нимъ, это узнать не трудно: завалъ, разсказъ оканчивается слдующими, должно быть, глубоко значительными словами: ‘Когда утромъ мы собрались въ кофею, на краю стола лежалъ бездушный трупъ вчерашняго красавца кактуса’. Но причемъ кактусъ во всей этой исторіи — уразумть не такъ-то легко. Кактусъ былъ прекрасенъ, но на гитар онъ не игралъ, равнымъ образомъ не плъ ‘чибирякъ, чибирякъ, чибиряшечки’. Аполлонъ Григорьевъ плъ ‘чибирякъ’, но не былъ кактусомъ. Стеша любила гусара, но въ печальномъ эпизод ея любви кактусъ не игралъ никакой роли. Вообще исторія темна, баснословна и, если говорить прямо, такъ смыслу въ ней никакого. Но г. Фетъ, очевидно, хотлъ что-то сказать своимъ разсказомъ, кого-то въ чемъ-то убдить. Можно догадываться, что предпріятіе состоитъ все въ той же защит эстетики и высокихъ и чистыхъ отношеній любви. Въ сокровищницу снарядовъ, коими ‘Русскій Встникъ’ защищаетъ эти твердыни, г. Фетъ пожелалъ вложить свою лепту. И это настоящая лепта вдовицы: немного, но отъ чистаго сердца. Однако, именно потому, что лепта такъ незначительна, скептическая двица имла бы полную возможность обратиться въ г. Фету съ слдующею отповдью:
Милостивый государь и высокоторжественный поэтъ! Простите откровенность бднаго человка, но вы — плохой защитникъ и едва ли еще не худшій обвинитель. Можетъ быть, впрочемъ, это зависитъ не отъ природной неспособности, а единственно отъ того, что вы незнакомы ни съ тмъ, что защищаете, ни съ тмъ, что обвиняете. Я вовсе не отрицаю, что прекрасное прекрасно и даже понимаю это дло, кажется, лучше васъ. Ибо, еслибы мн пришлось защищать прекрасное, то я выбрала бы что-нибудь получше, чмъ ‘чибирякъ, чибирякъ, чибиряшечки’. Что же касается тсной связи любви и музыки, то объ этомъ весьма обстоятельно разсказывается въ тхъ ‘философскихъ книжкахъ или желающихъ быть такими’, которыя такъ презираетъ господинъ Ивановъ…
Ну, однако, Богъ съ нимъ, съ г. Фетомъ и съ его скептической двицей! Читатель и безъ того, я думаю, удивляется, что я столь долго вожусь съ такой дребеденью. Но дло въ томъ, что ‘Кактусъ’ есть въ ноябрьской книжк ‘Русскаго Встника’ единственное законченное произведеніе беллетристики, и мн хотлось поэтому на немъ именно показать, что эти люди защищаютъ и противъ чего ополчаются. Долженъ, однако, сознаться, что г. Фетъ для этого не годится. Во-первыхъ, возиться съ нимъ скучно, несмотря на увеселительный характеръ ‘Кактуса’, а, во-вторыхъ, слишкомъ ужъ онъ наивенъ. Онъ, очевидно, не подозрваетъ, что Америка уже открыта, и съ самымъ серьезнымъ видомъ предлагаетъ посмотрть и послушать, какъ онъ ее сейчасъ откроетъ. Но любопытно все-таки видть, что высшій моментъ эстетики составляютъ какіе-то ‘чибиряки’ и что цвтокъ кактуса есть ‘храмъ любви’. Америка состоитъ прежде всего въ томъ, что музыка и любовь другъ въ другу близки. Нсколько лтъ тому назадъ, ‘философскія книжки’ (Дарвинъ, Уоллэсъ) очень усердно и обстоятельно развивали эту тэму, въ особенности въ примненіи въ пнію птицъ. Но дло-то въ тонъ, что если синица или чижъ въ моментъ любви чирикаютъ и чивикаютъ, то люди въ этомъ отношеніи достаточно выросли, чтобы перестать чибирякать: они умютъ вкладывать въ свои псни больше смысла и содержанія. Другая Америка силится обнять однимъ опредленіемъ цвтущій кактусъ и любящую женщину. Очень тоже старинная Америка, но опять-таки цвтокъ кактуса есть вовсе не ‘храмъ любви’, а просто половой органъ, храмъ же любви создается только человкомъ, который вноситъ въ свою любовь спеціально человческія черты. Вотъ насчетъ этого-то пункта я и нахожусь въ сомнніи, то есть не знаю, какія черты вносятъ въ свою любовь гг. Фетъ и присные его…
Я и не замтилъ, какъ у меня вышло на этотъ разъ настоящее ‘журнальное обозрніе’: мы, собственно говоря, проштудировали всю ноябрьскую книжку ‘Русскаго Встника’. Бетъ еще тамъ, правда, статья г. Гурьева ‘Исторіографъ Миллеръ въ Томск’, статья г. Пуцилло ‘Въ вопросу кто былъ Ермакъ Тимоевичъ покоритель Сибири’ и др. Но кто же эти прекрасныя статьи читаетъ? Он неприкосновенны, какъ жена Цезаря. Все же прикосновенное нами исчерпано. И вышло, кажется, довольно поучительно. Разв не поучителенъ, въ самомъ дл, этотъ ‘діапазонъ’ эстетики отъ пасквиля до чибиряка и отъ апоеоза прелюбодянія до цвтущаго кактуса? Наивность ли почти младенческая опредляетъ образъ мыслей и дйствій этихъ людей, или, напротивъ, лицемріе самое высокопробное, иди и то и другое вмст (это бываетъ), но вы видите, что они, рекомендующіе себя друзьями прекраснаго и высокаго, суть ихъ злйшіе враги. Еслибы я осмлился прибгнуть къ изящному стилю Топыгина, я сказалъ бы, что они ‘харкаютъ въ харю’ своему собственному идеалу. Именно собственному, или, по крайней мр, тому, который они оффиціально предъявляютъ. Кто чибирякомъ ‘харкнетъ’, кто пасквилемъ, кто апоеозомъ грубаго прелюбодянія. ‘Харкнетъ’ и спрячется за Сикстинскую мадонну, да оттуда и кричитъ во всю глотку: караулъ! держи! лови! прекрасное гибнетъ, высокое унижается, эстетика разрушается, священныя узы колеблятся! Это одна изъ любопытнйшихъ чертъ нашего современнаго житья-бытья, и читатель, надюсь, не постуетъ на меня, если я возвращусь въ ней еще и еще разъ и постараюсь прослдить ее въ различныхъ ея формахъ и приложеніяхъ.

——

P. S. Александръ Македонскій умеръ, до Леонидъ Полонскій живъ и разрубаетъ узлы. Вопросъ о взаимныхъ отношеніяхъ интеллигенціи и буржуазіи, которымъ я занималъ вниманіе читателя въ декабрьской книжк прошлаго года, упраздненъ двумя декретами, напечатанными въ номерахъ 151 и 152 газеты ‘Страна’. Почтенная газета признаетъ вопросъ этотъ ‘празднымъ и не заслуживающимъ подробнаго разсмотрнія’. Такъ было сказано въ первомъ декрет. А когда ‘Новое Время’, находя доводы почтенной газеты не убдительными (да и какіе же могутъ быть доводы и убдительность въ декрет?), замтило, что ‘вопросъ остается открытымъ’, то ‘Страна’ издала второй декретъ: ‘Вопросъ вовсе не остается открытымъ, но долженъ считаться заключеннымъ’. Никакъ не могу согласиться, что вопросъ праздный и не заслуживаетъ подробнаго разсмотрнія, однако, готовъ признать его ‘заключеннымъ’. Но, конечно, въ томъ именно смысл, въ какомъ я предлагалъ его разршить, а именно: русская интеллигенція и русская буржуазія не одно и тоже и до извстной степени даже враждебны и должны быть враждебны другъ другу, предоставьте русской интеллигенціи свободу мысли и слова — и, можетъ быть, русская буржуазія не състъ русскаго народа, наложите на уста интеллигенціи печать молчанія — и народъ будетъ наврное съденъ…

Н. М.

‘Отечественныя Записки’, No 1, 1882

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека