Записки, Басаргин Николай Васильевич, Год: 1856

Время на прочтение: 146 минут(ы)

Н.В. Басаргин

Записки

Н.В. Басаргин. Воспоминания, рассказы, статьи. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1988.
Оригинал здесь — http://www.hrono.info/libris/lib_b/basarg00.html
Пишешь ли ты свои Записки?— спросил меня один из моих прежних товарищей по службе, случайно посетивший меня в изгнании.
Я ответил, что хотя мне и часто приходило на мысль набросать кое-что из прежних воспоминаний, но я боялся приступить к этому. С одной стороны, я далеко не литератор и пером владею плохо, с другой — не могу быть уверен в своем беспристрастии, столь необходимом при суждении о людях и событиях, о которых мне пришлось бы говорить.
Именно эта неуверенность, возразил он, есть лучшее ручательство в том, что ты не напишешь ничего такого, что бы не подтвердила твоя совесть. Если рассказ твой и суждения будут носить отпечаток твоей личности, то это нисколько не уменьшит к тебе доверия, а, напротив, покажет твою добросовестность. Что же касается до слога, то, не имея претензий на литературную известность, ты, конечно, можешь писать и думать, как говоришь. На это, вероятно, у тебя достанет грамотности. Ведь сочиняешь ты же письма?
Далее, прибавлял он, грешно бы было каждому из вас не оставить по себе памяти молодым вам ближним и лишить потомков ваших возможности знать об вас более того, что сказано в отчете Комитета и в официальных объявлениях правительства. Это повредило бы даже общему об вас мнению, показав, что в продолжение 30-летней вашей ссылки вы не хотели взять на себя труд представить истину в отношении вас самих и ваших действий. Ручаюсь тебе, заключил он, что записки каждого из вас, как бы они ни были изложены, в особенности если будут добросовестны, покажутся гораздо интересны для мыслящего человека, чем большая часть иностранных мемуаров и повестей, так жадно читаемых у нас в России.
Расставшись с приятелем моим, думал я об этом разговоре и во многом соглашался с ним, но неуверенность в самом себе не позволила мне следовать его совету. Наконец, по долгому размышлению, я решился, но дал себе слово писать свои воспоминания только в том случае, если провидению угодно будет продлить жизнь мою до нового царствования. Оно настало. Россия с любовью и восторгом приветствовала восшествие нового государя. Ее озарила надежда на лучшую будущность. Первым подвигом его было прекратить кровопролитную войну, и подвигом величайшим, потому что он должен был отказаться от политики предшествующих царствований и сделать уступки. Начинания его показывают, что он желает царствовать не для себя, а для России, и дай бог только, чтобы препятствия и затруднения, которые он необходимо встретит при исполнении своих предначертаний по благу России, не охладили его деятельности и его высоких, благодетельных побуждений.
Это именно направление нового царствования показало мне также, что я не ошибался в моих суждениях о прежнем, и как бы утвердило принятое мною намерение начать эти записки. Трудно мне было припомнить давно минувшее, многое уже ускользнуло из моей памяти, и, следовательно, многое будет неполно, непоследовательно. За одно только во всяком случае могу поручиться — это за совершенную добросовестность и возможное беспристрастие.
— РАССКАЗ
— Отдел I
В 1819 году будучи произведен по экзамену в офицеры Генерального штаба и прослужа в Москве год преподавателем при корпусе колонновожатых {Основанном покойным ген[ерал]-майор[ом] Н. Н. Муравьевым, в котором я воспитывался. Впоследствии я намерен изложить некоторые воспоминания мои об этом учебном заведении. [Далее после слова ‘колонновожатых’ зачеркнуто: ‘достойном во всех отношениях своего учредителя’.— И. П.]}, я отправился в 1820 году на службу в южную Россию, в м. Тульчин Каменец-Подольской губернии, где находилась главная квартира тогдашней второй армии 1).
Главнокомандующим был известный граф Витгенштейн 2), начальником Главного штаба генерал Киселев 3), нынешний министр государственных имуществ {Теперь чрезвычайный посол при франц[узском] дворе.}, тогда молодой еще человек и любимец покойного императора Александра.
Приехавши туда, я вскоре познакомился со всеми тогдашними сослуживцами моими. Некоторые из них теперь уже государственные люди.
Тульчин, польское местечко, принадлежавшее в то время графу Мечиславу Потоцкому, населено евреями и польскою шляхтою. Кроме военных и чиновников главной квартиры, не было там никакого общества.
Будучи ласково принят начальством, я скоро сблизился со всеми молодыми людьми, составлявшими общество главной квартиры. К нему принадлежали адъютанты главнокомандующего, начальника Главного штаба и прочих генералов, офицеры Генерального штаба и несколько статских чиновников.
Направление этого молодого общества было более серьезное, чем светское, или беззаботно-веселое. Не избегая развлечений, столь естественных в летах юности, каждый старался употребить свободное от службы время на умственное свое образование. Лучшим развлечением для нас были вечера, когда мы собирались вместе и отдавали друг другу отчет в том, что делали, читали, думали. Тут обыкновенно толковали о современных событиях и вопросах. Часто рассуждали об отвлеченных предметах и вообще делили между собою свои сведения и свои мысли {Все, о чем теперь так гласно пишут и рассуждают и что в тогдашнее время могло говориться только в дружеской, задушевной беседе между одномыслящими людьми, служило большею частью предметом наших разговоров и суждений. Разумеется, что сорок лет тому назад многое, что теперь считается азбукою для людей сколько-нибудь мыслящих, было совсем неясно для юношей, только что окончивших свое далеко не полное образование. Весьма естественно, что эти юноши пламенно и ревностно предавались новому для них взгляду на вещи и общественные отношения, взгляду, который открывал для них целый ряд новых истин и идей, согласных с их чувствами и правилами.}.
Вот имена лиц, составляющих это юное общество главной квартиры: генерал князь Волконский, молодой Витгенштейн, сын главнокомандующего, Пестель, Юшневский, князь Барятинский, Крюков 1-й, Ивашев, Рудомоев, Клейн, Будберг, князь Салтыков, Барышников, Аврамов 1-й, Чепурнов, Языков, князь Трубецкой, князь Урусов, граф Ферзен, Бурцов, барон Меллер-Закомельский, Штейбен, адъютанты главнокомандующего, начальника штаба и начальника артиллерии, кроме Юшневского, занимавшего должность генерал-интенданта, два брата Бобрищевых-Пушкиных, Лачинов, Колошин, Горчаков, Крюков 2-й, Аврамов 2-й, барон Ховен, Черкасов, барон Ливен, Пушкин, Петров, барон Мейндорф, Фаленберг, Филиппович, фон Руге, Новосильцев, Львов, Юрасов, Комаров и еще некоторые офицеры Генерального штаба {Многие из них приехали в Тульчин уже после 1820 года.}: военные медики Шлегель и Вольф {Вот судьба всех этих лиц в настоящее время: князь Волконский в ссылке в Сибири, молодой Витгенштейн в отставке полковником. [Далее в рукописи замазаны черными чернилами два слова: ‘Пестель повешен’.] Юшневский умер в ссылке в Сибири, князь Барятинский тоже, Крюков 1-й в ссылке в Сибири, Ивашев умер в ссылке, Рудомоев умер феодосийским градоначальником, Клейн в отставке, Будберг — генерал-адъютант, князь Салтыков в отставке, Барышников — полковником в отставке [друг Басаргина, к которому он приезжал после амнистии]. Аврамов 1-й умер в ссылке, Чепурнов умер генералом, об Языкове не знаю, Бурцов убит генералом в Малой Азии, князь Трубецкой — сенатор и генерал-лейтенант [имеется в виду Петр Иванович Трубецкой (1789— 1871), ген. от кавалерии, смоленский, затем орловский военный губернатор], князь Урусов — сенатор и генерал-лейтенант, граф Ферзен — тайный советник и церемониймейстер, барон Меллер-Закомельский, кажется, генералом, Штейбен умер генералом, два брата Бобрищевых-Пушкиных возвращены в Россию нынешним государем — первый в помешательстве. Лачинов был разжалован в солдаты, дослужился до офицерского чина, а теперь в отставке, Колошин умер, Горчаков в отставке, Крюков 2-й умер в ссылке, Аврамов 2-й умер в ссылке, барон Ховен сенатором и генерал-лейтенантом, Черкасов возвращен из ссылки солдатом на Кавказ, дослужился до офицера и [далее зачеркнуто слово ‘живет’] умер в отставке, барон Ливен — генерал-адъютантом и квартирмейстером Главного штаба, Пушкин в отставке, Петров умер генералом на Кавказе, барон Мейндорф — тайный советник, Фаленберг в ссылке в Сибири, Филиппович умер в Тульчине прежде нашего дела, фон Руге — генералом, Новосильцев в отставке, Львов был губернатором и застрелился, Юрасов не известно, Комаров был действительным статским советником и застрелился. Шлегель умер президентом Академии, Вольф умер в Сибири 4).}.
Из всех этих лиц наиболее отличался своими способностями Пестель. Генерал-интендант Юшневский, у которого мы все очень часто собирались, был человек с прекрасным образованием и сведениями.
Бурцов, впоследствии убитый в чине генерал-майора в Турецкую войну 1829 и 30-х годов, был тоже очень замечательный молодой человек, не столько по своему уму, сколько по своей деятельности и своей любознательности. Он был адъютантом начальника Главного штаба и пользовался репутацией отличного и дельного офицера.
Не лишним считаю описать также некоторые замечательные личности того времени, так, как я понимал их тогда и сколько помню и понимаю теперь.
Граф Витгенштейн, герой 12 года, был вполне добрейший и отличный человек. Он пользовался во всей России и в Европе огромной военной репутацией. Эта репутация была, может быть, несколько и преувеличена, впрочем, я не раз слышал от Пестеля, который был при нем во время кампании 12 года, что он действительно имел верный военный взгляд и замечательную храбрость. В это время он был уже в преклонных летах и мало занимался службою, предоставляя все управление армией начальнинику Главного штаба. Сверх того, он был не очень любим покойным императором Александром. Некоторые приписывали это его огромной народности, что будто бы не нравилось государю, но я думаю, скорее, потому, что граф пренебрегал службою в мирное время и не умел быть царедворцем. Во время командования второю армиею он жил более в своем поместье, находившемся в 70 верстах от Тульчина, и с увлечением занимался хозяйством, уделяя неохотно самое короткое время на дела служебные. Вообще его все любили, и он готов был всякому без исключения делать добро, нередко даже со вредом службе. Сын его Людвиг был очень добрый и благородный молодой человек. Он был членом нашего общества {Жена главнокомандующего, графиня Витгенштейн, урожденная Снарская, была женщина с большим умом и имела влияние на мужа.}.
Начальник Главного штаба, генерал Киселев, был личностью весьма замечательною. Не имея ученого образования, он был чрезвычайно умен, ловок, деятелен, очень приятен в обществе и владел даром слова. У него была большая способность привязывать к себе людей и особенно подчиненных. По службе был взыскателен, но очень вежлив в обращении и вообще мыслил и действовал с каким-то рыцарским благородством. Со старшими вел себя скорее гордо, нежели униженно, а с младшими ласково и снисходительно. Он решительно управлял армией, потому что главнокомандующий ни во что почти не мешался и во всем доверялся ему. Сверх того, он пользовался особенным расположением покойного императора Александра. Не раз я сам от него слышал, как трудно ему было сделаться из светского полотера (как он выражался) деловым человеком, и сколько бессонных ночей он должен был проводить, будучи уже флигель-адъютантом, чтобы несколько образовать себя и приготовиться быть на что-нибудь годным. Весьма естественно, что такой человек не только не противился, но поощрял то серьезное направление, которому следовала тульчинская молодежь.
Павел Иванович Пестель был человек высокого, ясного и положительного ума. Будучи хорошо образованным, он говорил убедительно, излагал мысли свои с такою логикою, такою последовательностию и таким убеждением, что трудно было устоять противу его влияния. С юных лет посвятив себя изучению и обсуживанию политических и общественных вопросов, он в особенности был увлекателен, когда рассуждал об этих предметах.
Прочие члены нашего общества были добрые, большею частью умные и образованные люди, горячо любившие свое отечество, желавшие быть ему полезным и потому готовые на всякое пожертвование. С намерениями чистыми, но без опытности, без знания света, людей и общественных отношений, они принимали к сердцу каждую несправедливость, возмущались каждым неблагородным поступком, каждою мерою правительства, имевшею целью выгоду частную, собственную — вопреки общей.
Здесь надобно заметить, что в то время политическое положение европейских государств много содействовало неудовольствию благомыслящей и неопытной молодежи и было причиною повсеместному почти образованию тайных политических обществ.
Исполинская борьба Европы с Наполеоном была окончена. Европейские государи, чтобы с успехом противостать его могуществу и его военному гению, должны были обратиться к инстинктам народным и если не обещать положительно, то, по крайней мере, породить в массе надежды на будущие улучшения в ее общественном быте. Император Александр, по заключении мира, в Париже, в Лондоне, на Венском конгрессе говорил и действовал согласно этим правилам и тем подал надежду в самой России на будущие преобразования в пользу народа.
Странным кажется теперь, что тогдашние главы правительств, действуя таким образом, не предвидели, что многозначащие слова их найдут отголосок не только в людях мыслящих, но и в самой массе, что надежды, ими внушаемые, породят ожидания, требования и волнения. Не думаю, впрочем, чтобы, поступая таким образом, они умышленно хотели обмануть народ ложными обещаниями, а полагаю, что, не предвидя последствий, они воображали спокойно и <нрзб.> приступить к некоторым маловажным преобразованиям и уверили себя, что народ будет мирно выжидать то, что будет сделано для него, и удовольствуется незначительными уступками правительств. Конечно, это была важная с их стороны ошибка, за которую дорого должны были поплатиться отчасти и они сами, но гораздо более управляемые {Не нужно, кажется, доказывать, что при исполнении каждого общественного или государственного изменения должно рассчитывать и быть готовыми на неизбежные препятствия и затруднения как со стороны противников этого изменения, так и со стороны горячих и малоопытных его приверженцев. Гениальный и твердый в своих убеждениях преобразователь не смутится этими препятствиями и пойдет смело и прямо к цели своей, несмотря на временные беспорядки и затруднения, уничтожая их или добросовестною, искусною политикою или даже вещественною силою. Но такие гении редки. Большею частью правители и государственные люди, в самых благодетельных и чистых намерениях своих, часто останавливаются при малейшем затруднении и возвращаются к старому порядку, не думая о жертвах, которые должны погибнуть при реакции и которые вызваны были их начинаниями.}.
Не входя в рассуждение, как и почему это случилось, но только вслед за окончанием борьбы с Наполеоном и в то время еще, когда главы правительств не переставали еще торжествовать благополучный для них исход ее и делить Европу как свое достояние 5), народы начали изъявлять свои требования и волноваться, не видя скорого исполнения своих ожиданий. Это произвело совершенную реакцию в мыслях и поступках государей: они усмотрели свою ошибку (а может быть, и необходимую меру, вызванную обстоятельствами) и стали действовать противно тому, что прежде обещали и говорили. С своей стороны народы, убедясь, что нечего ожидать им от правительств, стали действовать сами, а умы нетерпеливые, которых всегда и везде найдется много, решились ускорить и подвинуть общественное дело образованием и распространением тайных обществ. Во Франции, Германии, Италии учредились таковые под разными наименованиями: Карбонариев, Тугенбунда и т. д. 6)
Россия не могла избегнуть влияния соседственных государств, и особенно в такое время, когда сношения с ними порождались самыми событиями, войною и дальнейшими ее последствиями. Многие молодые люди, возвратившиеся после кампании из-за границы, большею частью военные, покрытые еще дымом исполинских битв 812, 13 и 14-го годов, внесли с собою новые идеи, начали серьезно думать о положении России и прилагать к ней теории общественных учреждений, или существующих уже в других государствах, или изложенных в замечательных политических творениях тогдашнего времени {Здесь надобно заметить, что в России, несмотря на приобретенную ею военную славу счастливым исходом борьбы с Наполеоном, внутренняя ее организация, ее администрация, общественное и нравственное ее положение, ее правительственные формы и, наконец, ее малое развитие в отношении умственного образования явно бросались в глаза каждому просвещенному и благомыслящему человеку и невольно внушали ему желание изменить или, по крайней мере, исправить по возможности этот порядок. Все, что оказывается и оказалось ныне вредного и порочного, во всех отраслях ее гражданского быта, существовало и тогда, с тою только разницею, что замечалось меньшим числом лиц, чем ныне, и что правительство смотрело иначе на все эти недостатки, или не думая, или не решаясь приступить к их Преобразованию. Прибавьте к этому, что нравы и понятия тогдашнего времени были гораздо грубее и одностороннее, нежели ныне, и потому все, что делалось, представлялось еще возмутительнее тем из немногого числа, которые мыслили и поступали вследствие Других идей и правил. Мудрено ли, что эти люди, большею частью юные летами, охотно отделялись от массы и с увлечением готовы были посвятить себя на пользу отечества, ни во что ставя личную опасность и грозящую невзгоду в случае неудачи или ошибочного расчета. Конечно, малое число юных последователей новых идей сравнительно с защитниками старого порядка, между коими находилось, с одной стороны, закоснелое в невежестве большинство, а с другой — предпочитавшие всему личные выгоды и занимавшие высшие должности в государстве, было почти незаметно. Не менее того, не сообразив ни своих сил, ни средств, они не только сильно, но с увлечением и (почему не сказать!) с ошибочною надеждою вступили в тот путь, где должны были пасть в неравной борьбе и сделаться первыми жертвами.}. Сначала, действуя в этом смысле, они основывались на намерениях самого покойного императора Александра, но потом, когда он изменил им и предался реакции, то решились образовать тайные общества и этим средством думали достигнуть своей цели.
Так называемая Зеленая книга — плод юношеских, но чистых побуждений первых учредителей Союза благоденствия— объясняла явную цель общества. Тайная же подразумевалась и необходимо дополняла то, чего не сказано было в ней прямо, что было известно сначала только одним учредителям, а потом главным членам общества 8).
В составлении Зеленой книги и в первоначальном учреждении общества участвовали П. И. Пестель, А. Н. Муравьев (впоследствии оставивший общество и теперь служащий ге[нерал]-майором), брат его М. Н. Муравьев (нынешний член Госуд[арственного] совета и сенатор), Н. И. Тургенев (живущий за границею), С. П. Шипов (ныне сенатор и генерал-адъютант) и многие другие {Упоминая о первых учредителях, не беру на себя ответственности за ошибку. Сколько мне помнится теперь, я слышал об этих лицах от самого Пестеля, Бурцова и других, они называли мне и еще некоторых, но не надеюсь на свою память и боюсь ошибиться 9).}.
В Тульчине, когда я прибыл туда, членами этого общества были П. И. Пестель, И. Г. Бурцов, князь С. Г. Волконский, Н. И. Комаров, А. П. Юшневский, М. А. Фонвизин, В. П. Ивашев, П. В. Аврамов, князь А. П. Барятинский, Ф. Б. Вольф. Впоследствии были приняты два брата Крюковых, два брата Бобрищевых-Пушкиных, Черкасов, Аврамов 2-й, Лачинов и некоторые другие. Меня принял Бурцов {Бурцов был одним из самых деятельных членов Союза благоденствия, принял много членов и впоследствии, когда общество открылось, очень счастливо избавился от суда. Его продержали только шесть месяцев в Бобруйской крепости, а потом, лишив полка, отправили на Кавказ. Там он отличился, получил опять полк, был произведен в генералы и славно погиб в 830 году под Байбуртом 10). Я подозреваю, что его тяготила мысль об участи товарищей, из коих многие были его друзьями и им приняты в общество. Эта мысль заставляла его, вероятно, бросаться в опасности с намерением погибнуть или отличиться так, чтобы иметь право, на особенное внимание государя, и тогда просить о сосланных товарищах своих.}. Мы часто собирались вместе, рассуждали, спорили, толковали, передавали друг другу свои задушевные помыслы, желания, сообщали все, что могло интересовать общее дело, и натурально нередко очень свободно, скажу более, неумеренно говорили о правительстве. Предложениям, теориям не было конца. Разумеется, в этих собраниях первенствовал Пестель. Его светлый логический ум управлял нашими прениями и нередко соглашал разногласия.
Даже и в таких беседах, где участвовали посторонние, т. е. не принадлежавшие к обществу, разговор более всего обращен был на предметы серьезные, более или менее относящиеся к тому, что занимало нас. Нередко генерал Киселев участвовал в подобных беседах и хотя был душою предан государю, которого считал своим благодетелем, но говорил всегда дельно, откровенно, соглашался в том, что многое надобно изменить в России, и с удовольствием слушал здравые и нередко резкие суждения Пестеля 11).
Так прошел 1820 год. Между тем в Европе волнения не прекращались. В Испании, в Неаполе, в Пьемонте учреждались, противу желания королей, конституционные правительства. Тайные общества, и в особенности карбонарии, действовали весьма деятельно. В самой Германии происходили беспрестанные колебания. В некоторых второстепенных государствах вводились по необходимости самими правителями представительные правления. Во Франции убийство герцога Беррийского было причиною реакции, падения либерального министерства и образования министерства ультрароялистского 12). Неудовольствия либеральной партии увеличились, и тайные общества стали действовать решительнее. Восстание греков еще более запутало дела Европы 13). В общем мнении оно оправдывалось и внушало всеобщую симпатию. Главы правительств опасались, с одной стороны, явно противостать ему, чтобы не лишиться совершенно нравственного влияния на подданных и не обесславить себя в их глазах, с другой — не смели и не хотели также принять явно сторону греков, чтобы не ослабить уважение к законной власти, представляемой в этом вопросе турецким султаном. Одним словом, дошло до того, что первоклассные государства: Австрия, Пруссия, Россия, Англия, Франция — должны были решиться на что-нибудь окончательное: или оставаться равнодушными зрителями распространяющегося восстания народов против узаконенных властей и со временем ожидать того же самого в собственных владениях, или силою оружия и мерами строгости остановить либеральное направление Европы.
Англия, как представительное государство, нисколько не опасалась господствовавших мнений и основательно полагалась на свои коренные учреждения, а потому не вмешивалась в этот вопрос, смотрела равнодушно на события, признавая везде ту власть, которая установлялась. Франции было не до того, чтобы вступаться в чужие дела: она озабочена была домашними волнениями партий. Пруссия за себя не опасалась: отеческое правление короля Фридриха Вильгельма 14) и некоторые уступки, своевременно сделанные, в особенности торжественное обещание ввести представительство, обеспечивали спокойствие этого государства и удерживали порывы нетерпеливых. Оставались Австрия и Россия. Первая, составленная из разнородных элементов, держащаяся одною только политикою, страшилась за свои итальянские владения, готовые каждую минуту от нее отторгнуться и несшие с негодованием чужеземное иго. Россия, опасавшаяся распространения либеральных идей, видела восстание народов у самых границ своих. В это время первенствующий австрийский министр граф Меттерних 15) возымел большое влияние на ум императора Александра, представляя ему везде и во всяком действии либеральной партии кинжалы убийц, готовых покуситься на жизнь государей. Поступок Занда (следствие политического фанатизма) явился как угрожающий призрак перед его глазами и напоминал ему ужасное событие, лишившее его отца 16).
При таком положении дел Австрия и Россия тесно соединились, чтобы противостать либеральной партии в Европе, это был настоящий смысл Священного союза 17). Австрия послала войска в Неаполь, а Россия обязалась помогать ей. Одному из корпусов нашей армии (генерала Рудзевича) предназначено было следовать в Италию. Повеление было прислано в начале 1821 года, и войска стали сосредоточиваться на австрийской границе. Этот поход произвел двоякое влияние на тульчинскую молодежь. С одной стороны, следование в Италию и боевая жизнь радовала сердца юношей, не видавших еще огня, с другой же — цель похода противоречила их мнениям, тем более что русские, особенно военные, не любят вообще австрийцев. Поход этот, однако ж, не состоялся.
В это именно время в тульчинском отделе Союза благоденствия произошло изменение, имевшее большое влияние на будущий ход его действий. Бурцову, ехавшему в отпуск в Москву, поручено было понудить членов московского отдела к большей деятельности, но вместо того он, возвратившись, объявил нам, что московские и некоторые петербургские члены, бывшие в то время в Москве, решились прекратить самое существование Союза благоденствия и что, с своей стороны, приняв их решение, он тоже оставляет общество. Примеру его последовал Н. И. Комаров.
Надобно знать, что поступок Бурцова и членов московского отдела имел сокровенную цель. Они заметили, что Пестель получил большой вес и влияние в Южном обществе и что некоторые из его идей, с которыми они не были согласны, приняты в южном отделе. С одной стороны, задетое самолюбие, а с другой — опасение, что общество может быть открыто правительством и что от него не утаится тогда сокровенная цель его, то есть учреждение в России нового образа правления и ограничения верховной власти, побудили их на время остановить ход общества и выжидать благоприятного для этого времени 18). Между собою, в Москве, они уговорились (что сделалось известным впоследствии и что сам Бурцов сказывал мне потом) не отказываться вовсе от участия в Союзе благоденствия (в особенности же если им удастся уменьшить влияние Пестеля) и только временно приостановить деятельность его членов.
Весьма естественно, что когда Бурцов, собравши всех членов тульчинского отдела, объявил им о том, что сделано было в Москве, то поступок этот оскорбил нас и возбудил общее неудовольствие. Все, исключая Комарова (человека не совсем чистых правил), решились остаться. По удалении Бурцова и Комарова Пестель и Юшневский избраны были директорами, а прочие члены дали слово продолжать действия общества, несмотря на опасность подвергнуться преследованию правительства. Для того же, чтобы показать московским членам совершенное равнодушие к их поступку, не входя ни в какие прения, объявлено было Бурцову, что, узнав их решение, они уже более не считаются членами Союза благоденствия. Далее, из предосторожности предположено было приостановить на время действие тульчинского отдела, тем более, что к это время правительство начинало уже подозревать его существование {Около этого времени у нас в армии, в 16-й пехотной дивизии, которою командовал генерал Орлов (Михаил Федорович), бывший тоже членом общества, случилось происшествие, едва не открывшее правительству существование тайного общества. Дивизионной ланкастерской школой заведовал там майор Раевский 19), тоже член общества. Он действовал не совсем осторожно в смысле цели Союза благоденствия, навлек этим на себя подозрение корпусного командира Сабанеева, и тот, арестовав его, запечатал его бумаги, а самого перевез в Тирасполь, где находилась корпусная квартира, и приказал произвести строгое следствие. В бумагах Раевского были некоторые намеки на существование Союза благоденствия и даже список некоторых членов. Стали допрашивать его самого, но твердости его характера общество было обязано тем, что не было открыто прежде. Все то, что делалось по этому следствию и с Раевским, передавал нам бывший адъютант Сабанеева Липранди (ныне известный генерал), коротко с нами знакомый. До самого восшествия императора Николая Раевский находился под арестом и привезен вместе с нами в крепость. Мне случилось сидеть в каземате против него, и он мне рассказал подробности своего дела. Орлов был тогда же удален от начальства над дивизией, а следствие об Раевском было представлено государю, где лежало нерассмотренным до смерти императора Александра. Раевский был потом осужден вместе с нами.}.
С этих именно пор прекращается особенное участие мое в действиях тульчинского общества. Служебные обязанности брали у меня много времени, сверх того здоровье мое было очень плохо: у меня открылось кровохарканье, и я должен был ехать на некоторое время в Крым. Возвратившись, хотя я и нашел всех бывших членов общества в Тульчине, но большая часть из них как-то охладела. Оставаясь между собою столь же дружными, мы уже не так горячо говорили о том, что так занимало нас прежде. Этому был причиною несколько и сам Пестель. Со всем его умом и даром убеждения у него не было способности привязывать к себе, не было той откровенности характера, которая необходима, чтобы пользоваться общею доверенностью. Нам казалось, что он скорее искал сеидов 20), нежели товарищей. Ему же, вероятно, представлялось, что мы стараемся уклоняться от него и не доверяем чистоте его намерений 21). Одним словом, я сам не могу дать себе отчета, почему и как, но я и некоторые из моих друзей — Ивашев, Вольф, Аврамов 1-й и еще другие с половины 1821 года по самое то время, как арестовали нас, не принимали уже прежнего участия в обществе и не были ни на одном заседании.
А между тем от 1821 до 1825 года прошло более четырех лет. Служебные занятия, частые путешествия по расположению армии и в Москву, наконец, женитьба моя в 1824 году — все это отвлекло меня от участия в обществе. Скажу более, самые мысли мои относительно сокровенной цели Союза благоденствия, т. е. ограничение самодержавной власти, несколько изменились. Не переставая смотреть теми же глазами на все, что было худо, негодовать на злоупотребления, я нередко спрашивал себя, будет ли лучше, если общество достигнет своей цели, и поймет ли Россия выгоды представительнаго правления? Я сознавался внутренне, что гораздо бы лучше было, если бы само правительство взяло инициативу и шло вперед, не задерживая, а поощряя успехи просвещения и гражданственности. Тогда бы я первый стал под хоругвь самодержавия. Но, к несчастью, не таково было направление идей покойного императора Александра. В либералах он видел убийц, в законной оппозиции — возмущение, во всяком возражении и неодобрении действий правительства — дух безначалия, в просвещении масс — опасность для правительства. Одним словом, имея от природы доброе, человеколюбивое сердце, он покорился влиянию политиков-эгоистов и поступал совершенно по их внушениям.
Некоторые события и эпизоды моей жизни в продолжение этого времени стоят того, чтобы упомянуть об них.
В 1823 году случилось происшествие, породившее много толков и наделавшее много шуму в свое время. Это дуэль генерала Киселева с генералом Мордвиновым. Я в это время был адъютантом первого и пользовался особенным его расположением. Вот как это происходило.
В нашей армии назначен был командиром Одесского пехотного полка подполковник Ярошевицкий, человек грубый, необразованный, злой. Его дерзкое, неприличное обращение с офицерами было причиною, что его ненавидели в полку, начиная от штаб-офицеров до последнего солдата. Наконец, вышед из терпения и не будучи в состоянии сносить его дерзостей, решились от него избавиться. Собравшись вместе, офицеры кинули жребий, и судьба избрала на погибель штабс-капитана Рубановского. На другой день назначен был дивизионный смотр. Рано утром войска вышли на место, стали во фронт, и дивизионный командир генерал-лейтенант Корнилов, прибыв на смотр, подъехал к одному из флангов. (Одесский полк был четвертый от этого фланга.) Штабс-капитан Рубановский с намерением стоял на своем месте слишком свободно и даже разговаривал. Ярошевицкий, заметив это, подскакал к нему и начал его бранить. Тогда Рубановский вышел из рядов, бросил свою шпагу, стащил его с лошади и избил его так, что долгое время на лице Ярошевицкого оставались красные пятна. Офицеры и солдаты, стоявшие во фронте, не могли выйти из рядов до того времени, пока дивизионный командир не прискакал с фланга, где он находился, и не приказал взять Рубановского.
Разумеется, что это дело огласилось, и наряжено было следствие. Официально было скрыто, что все почти офицеры участвовали в заговоре против своего полкового командира. Пострадал один только Рубановский, которого разжаловали и сослали в работу в Сибирь 22), но частным образом сделалось известным как главнокомандующему, так и генералу Киселеву и об заговоре, и о том, что бригадный командир Мордвинов знал накануне происшествия, что в Одесском полку готовится какое-то восстание против своего командира. Вместо того чтобы заранее принять какие-либо меры, он, как надобно полагать, сам испугался и ушел ночевать из своей палатки перед самым смотром (войска стояли в лагере) в другую бригаду.
Обо всем этом не было упомянуто в официальном следствии, но генерал Киселев, при смотре главнокомандующего, объявил генералу Мордвинову, что он знает все это и что, по долгу службы, несмотря на их знакомство, он будет советовать графу, чтобы удалили его от командования бригадой.
Так это и сделалось: Мордвинов лишился бригады и был назначен состоять при дивизионном командире другой дивизии. Тем дело казалось оконченным. Но неприятели Киселева, и он имел их много, и в том числе генерала Рудзевича (корпусного командира), настроили Мордвинова, и тот, полгода спустя, пришел к нему требовать удовлетворения за нанесенное будто бы ему оскорбление отнятием бригады.
В главной квартире никто не подозревал неудовольствия Мордвинова против Киселева. Будучи адъютантом последнего, я часто замечал посланных от первого с письмами, но никак не думал, чтобы эти письма заключали в себе что-нибудь особенное.
В один день, когда у Киселева назначен был вечер, я прихожу к нему обедать вместе с Бурцовым и опять вижу человека Мордвинова, дожидающегося ответа на отданное уже письмо. Эти частые послания показались мне странными, и я заметил об этом Бурцову.
Пришедши в гостиную, где находилась супруга Киселева и собрались уже гости, мы не нашли там генерала, но вскоре были позваны с Бурцовым к нему в кабинет. Тут показал он нам последнее письмо Мордвинова, в котором он назначал ему местом для дуэли м. Ладыжин, лежащее в 40 верстах от Тульчина, требовал, чтобы он приехал туда в этот же день, взял с собою пистолеты, но секундантов не брал, чтобы не подвергнуть кого-либо ответственности.
Можно представить себе, как поразило нас это письмо. Тут Киселев рассказал нам свои прежние переговоры с Мордвиновым и объявил нам, что он решился ехать в Ладыжин сейчас, после обеда, пригласив Бурцова ему сопутствовать и поручив мне, в том случае, если он не приедет к вечеру, как-нибудь объяснить его отсутствие.
Войдя с нами в гостиную, он был очень любезен и казался веселым, за обедом же между разговором очень кстати сказал Бурцову, что им обоим надобно съездить в селение Клебань, где находился учебный батальон, пожурить офицеров за маленькие неисправности по службе, на которые жаловался ему батальонный командир.
Встав из-за стола, простясь с гостями и сказав, что ожидает их к вечеру, он ушел в кабинет, привел в порядок некоторые собственные и служебные дела и потом, простившись с женою, отправился с Бурцовым в крытых дрожках. Жена его ничего не подозревала.
Наступил вечер, собрались гости, загремела музыка, и начались танцы. Мне грустно, больно было смотреть на веселившихся и особенно на молодую его супругу, которая так горячо его любила и которая, ничего не зная, так беззаветно веселилась. Пробило полночь, он еще не возвращался. Жена его начинала беспокоиться, подбегала беспрестанно ко мне с вопросами о нем и, наконец, стала уже видимо тревожиться. Гости, заметив ее беспокойство, начали разъезжаться, я сам ушел и отправился к доктору Вольфу, все рассказал ему и предложил ехать со мной в Ладыжин. Мы послали за лошадьми, сели в перекладную, но чтобы несколько успокоить Киселеву, я заехал наперед к ней, очень хладнокровно спросил у нее ключ от кабинета, говоря, что генерал велел мне через нарочного привезти к нему некоторые бумаги. Это немного ее успокоило, я взял в кабинете несколько белых листов бумаги и отправился с Вольфом.
Перед самым рассветом мы подъезжали уже к Ладыжину, было еще темно, вдруг слышим стук экипажа и голос Киселева: ‘Ты ли, Басаргин?’ И он, и мы остановились. ‘Поезжай скорее к Мордвинову, — сказал он Вольфу,— там Бурцов, ты же садись со мной и поедем домой’, — прибавил он, обращаясь ко мне.
Дорогой он рассказал мне все, что произошло в Ладыжине. Они приехали туда часу в шестом пополудни, остановились в корчме, и Бурцов отправился к Мордвинову, который уже дожидался их. Он застал его в полной генеральской форме, объявил о прибытии Киселева и предложил быть свидетелем дуэли. Мордвинов, знавший Бурцова, охотно согласился на это и спросил, как одет Киселев. ‘В сюртуке’, — отвечал Бурцов. — ‘Он и тут хочет показать себя моим начальником, — возразил Мордвинов, — не мог одеться в полную форму, как бы следовало!’
Место поединка назначили за рекою Бугом, окружающим Ладыжин. Мордвинов переехал на пароме первый, потом Киселев и Бурцов. Они молча сошлись, отмерили 18 шагов, согласились сойтись на 8 и стрелять без очереди. Мордвинов попробовал пистолеты и выбрал один из них (пистолеты были кухенрейтеровские и принадлежали Бурцову). Когда стали на места, он стал было говорить Киселеву: ‘Объясните мне, Павел Дмитриевич…’ — но тот перебил его и возразил: ‘Теперь, кажется, не время объясняться, Иван Николаевич, мы не дети и стоим уже с пистолетами в руках. Если бы вы прежде пожелали от меня объяснений, я не отказался бы удовлетворить вас’.— ‘Ну, как вам угодно, — отвечал Мордвинов, — будем стреляться, пока один не падает из нас’.
Они сошлись на восемь шагов и стояли друг против друга, спустя пистолеты, выжидая каждый выстрел противника. ‘Что же вы не стреляете?’ — сказал Мордвинов. ‘Ожидаю вашего выстрела’, — отвечал Киселев. ‘Вы теперь не начальник мой,— возразил тот, — и не можете заставить меня стрелять первым’. ‘В таком случае,— сказал Киселев, — не лучше ли будет стрелять по команде. Пусть Бурцов командует, и по третьему разу мы оба выстрелим’. ‘Согласен’, — отвечал Мордвинов.
Они выстрелили по третьей команде Бурцова. Мордвинов метил в голову, и пуля прошла около самого виска противника. Киселев целил в ноги и попал в живот. ‘Je suis bless’ {Я ранен (франц.).}, — сказал Мордвинов. Тогда Киселев и Бурцов подбежали к нему и, взяв под руки, довели до ближайшей корчмы. Пуля прошла навылет и повредила кишки. Сейчас послали в местечко за доктором и по приходе его осмотрели рану, она оказалась смертельной.
Мордвинов до самого конца был в памяти. Он сознавался Киселеву и Бурцову, что был подстрекаем в неудовольствии своем на первого Рудзевичем и Корниловым и говорил, что сначала было не имел намерения вызывать его, а хотел жаловаться через графа Аракчеева 23) государю, но, зная, как император его любит, и опасаясь не получить таким путем удовлетворения, решился прибегнуть к дуэли. Вольф застал его в живых, и он скончался часу в пятом утра.
Подъезжая с Киселевым к Тульчину, мы встретили жену его в дрожках, растрепанную и совершенно потерянную. Излишним нахожу описывать сцену свидания ее с мужем.
Приехавши в Тульчин, Киселев сейчас передал должность свою дежурному генералу, донес о происшествии главнокомандующему, находившемуся в это время у себя в деревне, и написал государю. Дежурный генерал нарядил следствие и распорядился похоронами. Следствие было представлено по начальству императору Александру.
Киселев в ожидании высочайшего решения сначала жил в Тульчине, без всякого дела, проводя время в семейном кругу {В это время генерал Нарышкин Лев Александрович, старый товарищ Киселева по службе, приехал свататься за сестру Киселевой, графиню Ольгу Потоцкую, жившую у Киселева, и безвыездно бывал у них. Здесь кстати сказать, что обе сестры были замечательной красоты и чрезвычайно милы и любезны. Супруга Киселева, Софья, была олицетворенная доброта, очень умна, веселого, открытого характера, но с тем вместе неимоверно рассеянна и не обращала внимания ни на какие светские условия. Сестра ее, Ольга, имела характер более положительный и славилась красотою. Между ее обожателями находился известный генер[ал] Милорадович 24), бывший тогда уже пожилым человеком. Она смеялась над его страстью к ней и заставляла его, вместе с сестрою своею, делать много смешного для его лет. Раз как-то в Петербурге я зашел поутру в гостиную Киселева и застал жену его играющею на фортепианах, а Милорадовича, в полном мундире и звездах, танцующего перед нею мазурку. Киселева при этом помирала со смеху и кричала ему: ‘Се nst pas a est pas раз а, mais comme vous dansez mal’ [Это не то, это не то, но как плохо вы танцуете (франц.)]. Я было хотел удалиться, но Киселева остановила меня, и я поневоле был свидетелем этой смешной сцены.}, а потом отправился в Одессу. Я поехал с ним, там он пробыл более месяца и, наконец, получил от генерала Дибича 25), бывшего тогда начальником Главного штаба, письмо, в котором тот извещал его, что государь, получив официальное представление его дела, вполне оправдывает его поступок и делает одно только замечание, что гораздо бы лучше было, если бы поединок был за границей. Вместе с тем ему предписывалось вступить в отправление должности и приехать для свидания с государем в г. Орел, где назначен был смотр находившимся там войскам. Этим окончилось это происшествие, которое, как ожидали недоброжелатели Киселева, должно было изменить к нему расположение императора {В Орел поехал с Киселевым Бурцов, и вот что он мне рассказал по возвращении своем. Через два дня по прибытии их в Орел приехал туда и государь. Все высшие военные и гражданские власти ожидали его величества в приемной зале на квартире, для него приготовленной. Киселев также находился тут. Генералы, между коими были два корпусных и несколько дивизионных начальников и прибывшие наперед генерал-адъютанты свиты его величества (Чернышев и Ожаровский) 26), обошлись с ним очень сухо, как с человеком опальным, и, видимо, избегали даже с ним говорить, так что он все время сидел один у окна. Когда приехал государь, то, проходя через залу, он только поклонился присутствующйм и удалился во внутренние покои переодеваться. Вскоре камердинер его позвал к нему Киселева, который потом и вышел вместе с его величеством, весьма милостиво с ним разговаривавшим и часто к нему с особливою благосклонностью обращавшимся. Надобно было видеть перемену, которая произошла в царедворцах! Когда государь опять ушел, всякий из них наперерыв старался оказывать ему самое дружеское внимание.}.
В это именно время в Одессу прибыл граф Воронцов, назначенный генерал-губернатором Новороссийского края 27). Когда он приехал, мы находились уже там. Беспрестанные балы, концерты, вечера, обеды так утомляли меня, что я с нетерпением ожидал возвращения в Тульчин. С Воронцовым прибыло очень много умных и образованных молодых людей: Левшин, барон Бруннов 28), барон Франк и другие {В Одессе я встретил также нашего знаменитого поэта Пушкина. Он служил тогда в Бессарабии при генер[але] Инзове. Я еще прежде этого имел случай видеть его в Тульчине у Киселева. Знаком я с ним не был, но в обществе раза три встречал. Как человек, он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisanse [высокомерие (франц.)] и желание осмеять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно, а умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков 29).}. Первый — теперь товарищем министра внутренних дел, а второй — посланником.
Возвратясь в Тульчин, мы стали приготовляться к высочайшему смотру, который назначен был в начале октября. Киселев отправился в Орел и, возвратясь в Тульчин, по случаю предстоящего смотра, деятельно занялся службою. Дела и нам было много, так что мы не видели, как наступил октябрь.
Перед приездом государя {Он возвращался с Веронского конгресса через Австрию 30).} я был послан в Бессарабию, чтобы приготовить ему ночлег и караул, не упомню теперь, в каком-то маленьком местечке, где сначала он было не думал останавливаться. Я также должен был узнать от генерала Дибича, куда государь прибудет: в Тульчин или прямо в расположение 7-го пехотного корпуса, в 40 верстах от главной квартиры. За день до его прибытия я приехал в местечко, приготовил лучшую квартиру и послал за стоявшею вблизи сотнею донских казаков. Начальник их, какой-то казацкий старшина, так потерялся, что объявил мне, что он никак не явится перед царем и не подаст ему рапорта, если я при этом не буду находиться. Делать было нечего, и я поневоле должен был показаться государю. Приехавши, он спросил, заметив меня, зачем я нахожусь тут, и, сказав несколько слов, вошел в свою комнату. Я отправился в другую, к генералу Дибичу. Во время моего с ним разговора вошел государь. Узнав, в чем дело, сказал, что прибудет прямо в с. Кирнасовку, где расположен 7-й корпус, и поручил мне приготовить ему при въезде в деревню какую-нибудь квартиру, в которой он мог бы переодеться. Дибич написал Киселеву несколько слов и приказал мне ехать как можно скорее, чтобы вовремя привезти известие о том, куда они прибудут.
Припоминаю теперь, что на обратном пути случилось одно обстоятельство, которое чрезвычайно меня напугало. Скача ночью сломя голову на перекладной и будучи очень утомлен, проведя две ночи сряду без сна, я нехотя задремал. Жандарм мой сделал то же самое. Вдруг чувствую, что мы остановились, и спрашиваю, что это значит? Ямщик-молдаван, не говоривший по-русски, что-то бормотал, но я ничего не понимал. Жандарм тоже не мог ничего объяснить. Наконец, догадываюсь, что мы сбились с дороги, и мой молдаван не знает, куда ехать. Можно вообразить себе мое положение: государь должен был выехать чем свет, а мне надобно было попасть в Тульчин по крайней мере четырьмя часами ранее его. Видя, что с ямщиком делать нечего и что мы едем степью, а не дорогою, я приказал жандарму взять вожжи и ехать наудачу прямо, чтобы попасть в какое-нибудь жилье. К счастью, так и случилось: через полчаса мы приехали в какую-то деревушку, где я взял проводника до большой дороги, находившейся в 10 верстах. На все это я потерял более часа и очень был рад, что тем отделался. Поздно ночью проезжал я Могилев на Днестре. Тут встретилась опять помеха. На станции мне сказали, что генерал-адъютант Чернышев (теперешний князь) приказал мне явиться, в. котором бы я часу ни приезжал. Нечего было делать: я побежал к нему не переодеваясь. Прихожу на квартиру, где он остановился. Все спят мертвым сном. Бужу хозяина, тот, в свою очередь, камердинера, а этот, наконец, генерала. Меня вводят к нему в спальню. Нельзя представить себе моего удивления. Я ожидал найти молодого, красивой наружности человека, каким в то время все знали и каким я сам видал его, и что же? Нахожу что-то вроде старухи, с чепцом на голове, с седыми почти усами и с обритыми седыми волосами, выглядывающими из-под чепца. Я не верил глазам своим. Он спросил меня, когда выезжает государь и когда будет в Могилеве. Ответив ему то, что об этом знал, я побежал от него, внутренне браня его за то, что он лишил меня нескольких дорогих минут, чтобы посмотреть на его вовсе непривлекательную фигуру. Я не предчувствовал, что вижу в нем будущего своего судью, и судью неумолимого, пристрастного и — дерзкого.
В Тульчин я возвратился около 4-х часов после обеда. Вся главная квартира ожидала моего прибытия, и все сейчас собрались в Кирнасовку. Туда мы прибыли около шести часов, а в восемь приехал государь. Он остановился на несколько минут для переодевания в приготовленной для него квартире, при въезде в селение. Эту квартиру занимало семейство генерала Удома, который очень был рад очистить для него комнату. Государь был ими встречен при выходе из коляски, подарил после смотра жене генерала прекрасный бриллиантовый фермуар, который я сам отнес к ней, за что она осталась мне очень признательною. Дочь генерала Удома, девушка замечательной красоты, сделана была фрейлиною.
Как теперь помню ту минуту, когда государь вышел к собравшимся в приемной зале помещичьего дома генералам и штабным офицерам. Нас было тут человек шестьдесят. Он так поклонился всем, что каждому показалось, что этот приветливый поклон особенно относится к нему. С главнокомандующим и Киселевым был он особенно любезен.
На другой день был смотр 7-го корпуса {После смотра был обед в лагере генерала Рудзевича. Когда сели за стол, накрытый полукругом, середину коего занимал государь, то он, получив перед самым выходом к столу с фельдъегерем письмо от Шатобриана, бывшего тогда французским министром иностранных дел 31), сказал, обращаясь к сидевшим около него генералам: ‘Messieurs, je vous flicite:Riego est fait prisionnier’ [Господа, я вас поздравляю, Риего схвачен (франц.)]. Все отвечали молчанием и потупили глаза, один только Воронцов воскликнул: ‘Quell heureuse nouvelle, Sir’ [Какая счастливая новость, государь (франц.)]. Эта выходка так была неуместна и так не согласовалась с прежней его репутацией, что ответом этим он много потерял тогда в общем мнении. И в самом деле, зная, какая участь ожидала бедного Riego, жестоко было радоваться этому известию 32).}, а вечером мы были уже в Тульчине, где представляли ему штаб и разные команды. По осмотре на следующий день 6-го корпуса генерала Сабанеева назначены были маневры. Они продолжались два дня. Вся вторая армия участвовала в них, и зрелище действительно было великолепное: до 70 т[ысяч] под ружьем с кавалерией и артиллерией маневрировали на пространстве 4 или 5 квадратных верст. Маневры кончились на второй день, часу в первом пополудни. Все войска пришли к назначенному для обеда месту и образовали каре в три фаса. Четвертый фас этого каре занимал нарочно устроенный полукруглый павильон, где накрыт был стол человек на 300. По концам павильона поместились музыканты всех полков армии, а подле них устроены были в три яруса скамьи для почетных зрителей. Артиллерия заняла место на высотах позади пехоты, а кавалерия — часть одного из фасов. В средине каре было устроено место для молебна. К прибытию государя все уже было в порядке. Отслужив молебен, во время которого, при многолетии, артиллерия и пехота сделали оглушительный залп, пошли к обеду в павильон. Тогда войскам приказано было стоять вольно, и вся эта стотысячная масса рассыпалась в разных направлениях и перемешалась так, что для глаз представила какое-то странное, необыкновенное зрелище. Позади фронта приготовлены были для солдат и офицеров столы с яствами и напитками.
Государь был очень весел и доволен. Когда же главнокомандующий провозгласил тост за его здоровье, то, по данному несколько прежде сигналу, войска в одну минуту пришли в прежний свой порядок: из всей этой нестройной массы образовалось опять то же самое правильное каре. При этом тосте загремела артиллерия, пехота начала стрельбу, заиграла вся музыка, и все войско крикнуло громогласное: ура! Государь был тронут и прослезился. Тут те, которые были около него (в том числе и я), могли видеть и убедиться, что сердца государей могут так же чувствовать, как и сердца простых людей. Почему несчастная политика, привычка властвовать, а всего более гнусная лесть и раболепие так сильно искажают природу земных владык, что заставляют их стыдиться, когда они невольно последуют влечению сердца.
Вслед за маневрами посыпались милости и награды. С горестным чувством должен, однако, сказать, что эти милости и награды касались только тех, которые всего менее нуждались в них. Крест, чин, аренда, удовлетворяя минутное тщеславие или временные нужды, немного прибавляли к счастию тех, которые получали их. Те же, коим всего более нужно было милосердие государя, были им отвергнуты. Генерал Киселев, в числе прочих представителей, просил о смягчении участи разжалованных офицеров. В нашей армии их было человек до сорока, и в одной этой просьбе было ему отказано. Тут не нужно рассуждений!
Государь, осмотрев вторую армию и будучи ею очень доволен, пригласил Киселева ехать с собою в поселенные войска Украинского поселения 33). Там ждал его граф Аракчеев. Киселев взял меня с собой, но как при генерале Дибиче не было адъютанта, то он попросил его прикомандировать меня на время смотра военных поселений к нему.
Мы ехали с государем и прибыли вместе в Вознесенск. Там застали Аракчеева. Трудно объяснить то влияние, которое он имел на покойного Александра. Смешно было даже смотреть, с каким подобострастием царедворцы обходились с Аракчеевым. Я был свидетелем его стычки на словах с Киселевым, который его не любил и не унижался перед ним, и где он его славно отделал. Услышав от государя, как он остался доволен 2-ю армией, и, вероятно, будучи этим недоволен, Аракчеев в первое свидание с Киселевым, когда государь ушел в кабинет, обратился к нему при оставшемся многолюдном собрании с следующими словами: ‘Мне рассказывал государь, как вы угодили ему, Павел Дмитриевич. Он так доволен вами, что я желал поучиться у вашего превосходительства, как угождать его величеству. Позвольте мне приехать для этого к рам во 2-ю армию, даже не худо было бы, если бы ваше превосходительство взяли меня к себе в адъютанты’. Слова эти всех удивили, и взоры всех обратились на Киселева. Тот без замешательства отвечал: ‘Милости просим, граф, я очень буду рад, если вы найдете во 2-й армии что-нибудь такое, что можно применить к военным поселениям. Что же касается до того, чтобы взять вас в адъютанты, то, извините меня, — прибавил он с усмешкою, — после этого вы, конечно, захотите сделать и меня своим адъютантом, а я этого не желаю’. Аракчеев закусил губу и отошел.
Вот одно из доказательств значения Аракчеева у императора Александра. С ним был в это время побочный сын его — Шумский, молодой прапорщик гвардейской артиллерии, шалун, пьяница и очень плохо образованный юноша. Во время случавшихся маневров его обыкновенно ставили с батареей на какое-нибудь видное место. Государь, зная, кто он, нередко подъезжал к нему и разговаривал с ним. Аракчеев, чтобы более и более обратить на него высочайшее внимание, обыкновенно брал его с собою, когда бывал с докладом у государя, извиняясь, что делает это потому, что не может по слабости зрения сам читать доклады. Однажды нас пригласил на вечер один из адъютантов графа Витта 34). Шумский был там же и так напился, что едва мог стоять на ногах. Вдруг прислал за ним граф, чтобы идти с докладом к государю. Мы принуждены были облить ему несколько раз голову холодной водой, чтобы хотя несколько протрезвить, и в таком положении он отправился. Впоследствии он был сделан флигель-адъютантом. Государь сам прислал ему мундир и эполеты с нарочным фельдъегерем. В следующее царствование его исключили за пьянство и перевели, кажется, в гарнизон.
Две недели мы пробыли в военных поселениях, и я каждый раз имел случай видеть государя, а нередко и обедал с ним {Вот еще один пример немилосердия императора Александра к разжалованным. В Елизаветграде, где был штаб одной из поселенных дивизий, генерал Храповицкий, ею начальствующий, предложил государю зайти посмотреть заведенную им юнкерскую школу. В его присутствии стали экзаменовать одного из юнкеров, который так хорошо и свободно отвечал, что царь был в восхищении и приказал его тотчас произвести в офицеры и выдать 500 [рублей] на обмундирование. Юнкер обратился к нему и почти со слезами сказал: ‘Государь, если вам угодно наградить меня— облегчите участь моего отца, служащего рядовым’. Государь не отвечал и вышел недовольный. Юнкер был произведен, деньги ему выданы, но отцу не сделали ничего.}. Он имел много привлекательного в обращении и, как я мог заметить, не сердился, когда обходились с ним свободно, даже когда, случалось, противоречили ему. По крайней мере, генерал Киселев не унижался и вел себя с достоинством, не теряя этим его расположения. Раз как-то государь спросил его, почему он, будучи небогат, не попросит у него никогда аренды или денег? ‘Я знаю, что вы охотно даете, государь, — отвечал он, — но не уважаете тех, которые принимают от вас дары. Мне же уважение ваше дороже денег’. Ответ прекрасный, но и придворный. Надобно сказать, впрочем, что Киселев чрезвычайно был ловок и знал хорошо характер покойного императора.
Возвратившись в Тульчин, я вскоре поехал в отпуск. Мне нужно было переговорить с родными и получить их согласие на союз мой с девушкой, которую я давно полюбил. Это была первая любовь моя и любовь глубокая. Она не имела состояния, хотя и была аристократической фамилии, я сам тоже был небогат, и потому надобно было устроить дела так, чтобы нужда не отравила нашего обоюдного счастья. Как я мог заметить, она была ко мне расположена, и я почти не сомневался ни в ее согласии, ни в согласии ее родителей. Я уговорился с Бурцовым и его женою из Москвы писать им, просить их передать будущей теще моей, княгине Мещерской, мое предложение.
В Москве я пробыл всего недели две, туда приехал также и Киселев с женой. Мы вместе отправились в Петербург. Жизнь петербургская была не по мне. Несмотря на приглашения Киселева посещать с ним кое-кого из знатных того времени и аристократические вечера их, я более сидел дома или делил время с некоторыми прежними товарищами своими по корпусу, служившими тогда в Петербурге. В это время приехал туда и Пестель. Впоследствии узнал я, что цель поездки его состояла в том, чтобы убедить петербургское общество действовать в смысле Южного, в чем он успел 35). Но мне он ничего об этом не говорил, и я все это узнал в Сибири {Бывая в Петербурге у одного из моих товарищей по корпусу, офицера гвард[ейского] Генер[ального] штаба Корниловича 36), я имел случай встречать у него раза два К. Ф. Рылеева. Хотя я не знал тогда, что он был членом общества, но его разговор, его пылкая, живая натура мне очень понравились.}.
Киселев, обласканный государем, отправился с женою за границу в Париж, а я возвратился в Тульчин, получив через Бурцова согласие покойной жены и ее матери на мое предложение.
Приехавши в Тульчин, я вскоре соединил свою судьбу с тою, которая дала вкусить мне истинное на земле счастье. Союз наш был кратковременный, но одиннадцать месяцев такого счастия достаточно, чтобы усладить прежними воспоминаниями горечь тридцатилетней ссылки и неразлучные с ней нравственные и физические лишения.
Перед женитьбою моею я открыл будущей жене своей, что принадлежу к тайному обществу и что хотя значение мое в нем неважное, но не менее того может и со мной последовать такое бедствие, которое ей трудно будет переносить. Она отвечала мне, что идет не за дворянина, адъютанта или будущего генерала, а за человека, избранного ее сердцем, и что в каком бы положении человек этот ни находился, в палатах или в хижинах, в Петербурге при дворе, или в Сибири, судьба ее будет совершенно одинакова. Этот ответ успокоил меня совершенно, мою совесть.
В это время старший брат мой, женатый, находился с своей ротой близ Тульчина. Мы часто виделись с ним, и в жизни моей мне ровно ничего недоставало. Небольшой круг близких родных, добрых, умных и образованных знакомых, уважение и расположение начальства, небольшие, но достаточные средства к семейной жизни, одним словом, все, казалось, улыбалось мне. Но туча была недалеко, и первый удар грома должен был разразиться надо мною. С возвращением Киселева я назначен был старшим адъютантом в Главный штаб 2-й армии. На этой должности занятия мои были определеннее, и я мог с большими удобствами располагать своим досугом. Окончив часу во втором пополудни служебные занятия, остальную часть дня я мог посвящать семейной жизни и тем развлечениям, которые согласовались с моим характером и характером моей жены. Помню, что однажды я читал как-то жене моей только что тогда вышедшую поэму Рылеева ‘Войнаровский’ 37) и при этом невольно задумался о своей будущности. ‘О чем ты думаешь?— спросила она. ‘Может быть, и меня ожидает ссылка’,— сказал я. ‘Ну, что ж, я также приду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это не может разлучить нас, так об чем же думать?’ — прибавила она с улыбкой. Воображал ли я тогда, что чрез несколько месяцев она будет в земле, а я через полтора года в Сибири.
Кто-то сказал: счастливцы не знают времени 38), для них нет прошедшего, и им нечего говорить о себе. Так было и со мной.
В августе 1825 года кончина жены моей после благополучных родов, от простуды, разрушила основание моего счастия. Не стану говорить ни о болезни, ни о том, что происходило со мной и что я перечувствовал при ее потере. Этим я не могу и не хочу делиться ни с кем. Да и какое дело постороннему, кто станет читать эти строки, знать все, что происходило в сердце, в мыслях, в чувствах, одним словом, во внутреннем мире такого незначительного лица, как я, этой незаметной песчинки в мире созданий? 39)
Весь сентябрь я был болен: у меня отнялись ноги. В октябре же взял отпуск и отправился в Москву к родным и другому брату моему, жившему во Владимире.
По окончании отпуска, в декабре месяце, я выехал из Владимира. На дороге к Москве, в г. Богородске, остановясь на несколько минут у одного родственника своего, я узнал, совсем неожиданно, о кончине императора Александра.
В Москве, когда я приехал, все уже присягнули Константину Павловичу. Прожив там несколько дней, я поехал в Тульчин через Смоленск и Могилев на Днепре. В Дорогобуже я прочел в газетах отречение Константина и вступление на престол Николая 40). Приехал в Могилев, меня потребовали к главнокомандующему первой армией графу Сакену, полагая, что я еду из Петербурга. Тут я узнал о восстании 14 декабря.
Это было в самое Рождество Христово. Сакен оставил меня обедать у себя. За столом все толковали только о 14-м. Старики-генералы ужасались, бранили мятежников, превозносили нового государя. Молодежь молчала и значительно переглядывалась между собою. Я заметил в некоторых симпатию к побежденным. Впоследствии оказалось, что между ними было несколько членов нашего общества 41).
По дороге к Житомиру, не помню на какой-то станции, вечером, я встретил фельдъегеря, ехавшего в Петербург. С ним вошел человек огромного роста, закутанный в шубу, увидев меня, он остановился в углу почтовой комнаты. На столе стояла только одна свеча, и нельзя было хорошо рассмотреть его лицо, обвязанное шарфом. Мне показалось, однако, что он походил на капитана Майбороду, которого я знал в нашей армии. Действительно, как я узнал потом, это был он. Вслед за фельдъегерем ехал генерал-адъютант Чернышев. Первый заготовлял ему лошадей и предъявлял подорожную. Я узнал об этом от смотрителя станции, по отъезде фельдъегеря. Не зная ничего о доносе Майбороды, я очень удивился встрече с Чернышевым и с человеком, похожим на Майбороду. В Бердичеве я встретился с Пестелем, но не мог говорить с ним, потому что он находился в другой комнате, и фельдъегерь не отходил от него. Мне сказал об этом знавший его смотритель. Тут же я убедился, что в Тульчине арестуют тоже некоторых членов общества, и полагал, что это вследствие происшествия 14 декабря.
В Летичеве, ночью, я встретил двух братьев Крюковых 42). Они уже выезжали со станции, когда я приехал, и потому я не мог ничего расспросить у них, с ними был тоже фельдъегерь.
Я спешил приехать скорее в Тульчин, чтобы узнать, что там делается. К вечеру 27 числа я туда прибыл и остановился у Вольфа, которого застал дома. Он рассказал все, что там без меня происходило, донос Майбороды {Майборода служил капитаном в полку Пестеля и показывал всегда большую к нему преданность. Отчасти я был причиною поступления его в Вятский полк. Пестель просил Киселева назначить к нему хороших фронтовых офицеров из других полков. Я знал несколько Майбороду, служившего тогда в 34-м егерском полку, и рекомендовал его Пестелю, который действительно нашел в нем отличного фронтовика. Впоследствии он принял его в общество и доверился ему. В 1825 году он отправлен был Пестелем в Москву для приемки из комиссариата полковых вещей и каких-то сумм. Промотав там деньги и видя, что ему предстоит гибель, он решился на донос, отправив его императору Александру в Таганрог. По восшествии Николая Майборода был переведен в гвардию тем же чином. Вскоре должен был, однако, выйти в армию, где ему тоже было плохо, так что, наконец, он вышел в отставку. Вступивши некоторое время опять в службу на Кавказ, он там в припадке сумасшествия перерезал себе горло, вероятно, от угрызения совести. Другому доносчику, Шервуду-Верному, также не посчастливилось. Он должен был кинуть службу, надоел государю своими наглыми требованиями, десять лет содержался в крепости И, наконец, жил в Москве в крайней бедности. Мне случилось в 1858 году встретиться с ним в одном магазине. По обращению с ним знавших его лиц, по его одежде, наружности нельзя было не заметить, что он находится в самом незавидном положении 43).}, приезд Чернышева из Таганрога, арест Пестеля, Юшневского, Барятинского и других.
На другой день, рано утром, я отправился к Киселеву. На дороге встретил князя Урусова, его адъютанта.
После первых приветствий он сообщил мне, что имя мое находится тоже в списке членов общества, представленном при доносе Майбороды, и предложил скрыть мои бумаги, если есть такие, которые могут мне повредить. При этом он упрекал меня, что, будучи так короток с ним, я не принял его в общество, даже просил принять его теперь. Усмехнувшись, я отвечал ему, что вместо упрека он должен благодарить меня.
Пришедши с Урусовым к Киселеву, я был позван им сейчас в кабинет. Вот мой с ним разговор. ‘Вы принадлежите к тайному обществу, — сказал он мне, как только мы остались одни, — отрицать этого вы не можете. Правительству все известно, и советую вам чистосердечно во всем признаться’. Тон, которым он говорил мне и ‘вы’, на которое он как будто нарочно ударял, удивили меня. ‘Я бы желал знать, ваше превосходительство, — отвечал я, — как вы спрашиваете меня, как начальник штаба, официально, или просто, как Павел Дмитриевич, с которым я привык быть откровенным’. — ‘Разумеется, как начальник штаба’, — возразил он. ‘В таком случае, — сказал я, — не угодно ли будет вашему превосходительству сделать вопросы на бумаге, я буду отвечать на них. На словах же мне и больно и неприятно будет говорить с вами, как с судьею, и смотреть на вас просто как на правительственное лицо’. Он задумался и потом сказал: ‘Хорошо, вы получите вопросы’. Я поклонился и хотел удалиться, но когда подходил к двери, он вдруг сказал, переменив тон: ‘Приходи же обедать к нам, либерал, мы с тобою давно не видались’. Тон, с которым он произнес эти слова, меня тронул. ‘Я обедаю сегодня с родными и потому не могу воспользоваться вашим приглашением, а позвольте лучше прийти к вам вечером’, — отвечал я. От Киселева я пошел к дежурному генералу. Тот принял меня ласково, даже дружески, и просил немедленно вступить в должность. Отобедав со своими и проведя с ними несколько часов, я отправился вечером к Киселеву. В гостиной я застал одну его супругу. Мы с нею были очень хороши, и она обрадовалась, увидевшись со мною.
‘M-r B.,—сказала она с чувством,—vous savez bien tout l’intrt que je vous porte, et bien il faut que vous vous desidez prendre votre parti. J’tais prsent toutes les conversations de mon mari avec le g(enera)1 Tchernicheff, et je puis vous assurez que tous ceux qui veulent tre sauves, n’ont qu’ se jeter aux pieds de l’Empereur et lui avouer franchement leur participation la Socit’. ‘M-me, — lui repondis je, — vous me conseillez une chose qui rpugne ma conscience et que j’envisage comme une lchet’. — ‘Je m’attendais cette rponse, — dit elle,— vous prirez, mais vous prirez, en honnte homme, et croyez que mon estime pour vous n’en sera qu’augment’ {‘Г-н Б[асаргин],— сказала она с чувством,— вы прекрасно знаете мое сочувствие вам, и все же нужно, чтобы решились. Я присутствовала при всех разговорах моего мужа с г[енерало]м Чернышевым и могу вас уверить, что все, кто хотят быть спасены, должны только броситься к ногам императора и откровенно признаться ему в своей принадлежности к обществу’. ‘Сударыня,— отвечал я ей,— вы мне советуете сделать то, что противоречит моей совести и что я считаю низостью’.— ‘Я ожидала этого ответа,— сказала она,— вы погибнете, но погибнете честным человеком, и поверьте, уважение мое к вам только увеличится от этого’.}.
Вскоре пришел генерал и еще кое-кто из военных. Мы провели вечер, как будто ничего не было особенного. Он был со мною так же добр и любезен, как и прежде. Говорили более о посторонних вещах, и после ужина я ушел, довольный тем, что не ошибся в моем о нем мнении.
На другой день, придя на службу в Главный штаб и садясь за свой стол, я открыл ящик, чтобы посмотреть бывшие там бумаги. Между ними, совсем неожиданно, я нашел паспорт за границу, которым я мог воспользоваться без всякого сомнения в успехе. Вот как он очутился тут. Месяца четыре назад, не помню, в июле или августе, дивизионный наш доктор Шлегель (бывший потом президентом Медицинской академии) пришел однажды ко мне и просил дать ему совет, как вытребовать паспорт для жившего у него француза, которого он во время кампании 1813 года взял мальчиком лет одиннадцати под Лейпцигом и держал до этого времени без всякого вида. Теперь же этот молодой человек пожелал возвратиться на родину в г. Лион, и для этого ему нужен был паспорт. Я сказал ему, что пусть он объяснит все это на бумаге, подпишет ее, засвидетельствует все подписью 12 лиц из служащих и потом представит при рапорте дежурному генералу, который вытребует от себя паспорт от одесского французского консула. Все это сделано было, консул прислал паспорт дежурному генералу,. оставив пробелы для отметки месяца и числа и вписания примет. Он поступил ко мне в отделение для исполнения, а между тем француз раздумал отправиться на родину и остался опять у Шлегеля. Паспорт сохранился в столе и был совершенно забыт до того времени, как я нечаянно отыскал его, и тогда только об нем вспомнил.
Признаюсь, долго я думал о том, чтобы, выставив свои приметы, воспользоваться им для избежания ареста. Тульчин находится в 250 верстах от границы. В одни сутки мне легко было уже быть вне всякого преследования. Отлучиться не только на день, но на два, на три я мог, не подавая никакого подозрения. Стоило только сказать дежурному генералу, что я еду повидаться с Аврамовым или Бурцовым, стоявшими с своими полками в окрестностях Тульчина. Из Петербурга обо мне еще не было никакого распоряжения.
Но мысль оставить родину в такое время, когда угрожает опасность, отделить свою судьбу от судьбы товарищей и навлечь подозрение, а может быть, и негодование правительства на моих начальников, от которых, кроме ласки и благосклонности, я ничего не видел, — все это вместе заставило меня отказаться от первого помысла, и, чтобы избавиться навсегда от искушения, я тут же изорвал и сжег паспорт.
Вскоре Киселев должен был ехать в Петербург с присягою от армий. Перед отъездом я пришел с ним проститься. ‘Любезный друг,— сказал он мне,— не знаю, до какой степени ты замешан в этом деле, помочь я тебе ничем не могу, не знаю даже, как я сам буду принят в Петербурге. Все, в чем я могу уверить тебя, это в моем к тебе уважении, которое не изменится, что бы ни случилось с тобою’. Мы обнялись, и с тех пор я уже более не видал его.
Утром 8-го января 1826 года я, по обыкновению, пришел в штаб и сел за свое дело. Дежурный генерал позвал меня и, показавши предписание военного министра, объявил мне, что вместе со многими другими велено меня арестованного привезти в Петербург. Это он говорил почти со слезами и потом спросил меня, увидимся ли мы? Я отвечал: ‘Бог знает’. Подумавши, он сказал на это: ‘Ведь у вас нет ничего на бумаге? В таком случае: нет, нет и до конца нет, и мы еще свидимся. Завтра я приеду запечатать ваши бумаги, будьте готовы. Отправляться же можете, когда хотите, вы, вероятно, еще не отдохнули от дороги, можно повременить несколько дней’. ‘Чем скорее, тем лучше, ваше превосходительство, — отвечал я, — неизвестность хуже всего. Позвольте мне ехать послезавтра и, если можно, вместе с Вольфом’. Он охотно согласился на это.
Грустно было для меня все это время, а особенно при воспоминании о прежней счастливой жизни моей. Я находил утешение в ласках и сочувствии родных жены моей, вместе с которыми тогда жил, и в дружеском внимании сослуживцев, которые не принадлежали к обществу и, следовательно, не опасались быть арестованными.
Настал, наконец, день отъезда. Последний вечер я провел у матушки жены моей. Тут собрались кое-кто из близких друзей наших, приезжал проститься и дежурный генерал. Отужинали, грустно простились и обнялись в последний раз. Я сел с Вольфом в одну повозку, два жандарма в другую, и мы отправились, напутствуемые их благословениями. Как теперь помню, меня растрогала очень меньшая сестра покойной жены, 11-летняя умненькая и очень острая девочка. Она плакала неутешно и, видя, что я укладываю в чемодан две английские книги, спросила меня: зачем это? — ‘От скуки буду учиться в крепости по-английски, мой друг’, — сказал я. ‘Боюсь, братец, что вы забудете там и русский язык’, — возразила она, и при этом слезы градом полились из ее глаз.
Дорогой мы встречали нередко арестованных с фельдъегерями и жандармами. Видеться мы не могли ни с кем из них. Мы уговорились с Вольфом при допросах молчать и не говорить ничего, чтобы не запутать товарищей. Это было неблагоразумно и бесполезно 44).
Наконец мы прибыли в Петербург. Нас привезли в Главный штаб. Там принял нас старший адъютант, сколько помнится, Яковлев. Он что-то записал и приказал вести нас на дворцовую гауптвахту.
Когда мы вошли туда и жандарм из Главного штаба, отправленный с нами, подал записку дежурному офицеру, тот послал за плац-майором, а сей последний распорядился отправлением наших людей и вещей в назначенное место, потом обыскал нас, отобрал деньги и рассадил порознь в какие-то небольшие темные комнаты со стеклянными дверями. Тут случилось маленькое происшествие, затруднившее коменданта и плац-майора и которое доказало преданность ко мне человека моего, мальчика лет 18-ти. Плац-майор, обыскав меня и посадив в темную комнату, приказал ему ехать с повозкой, куда скажет жандарм. Мой Василий отвечает ему, что он приехал с господином своим для услуг и что без моего приказания он не оставит меня. Плац-майор закричал было на него, но тот, не теряясь, очень спокойно отвечал то же и прибавил, что, исполняя свою обязанность, он не думает грубить этим его высокоблагородию. В это время вошел комендант Башуцкий (известный своею простотою) 45). Плац-майор рассказал ему, в чем дело, и тот, подойдя к моему человеку, приказывает ему исполнить распоряжение плац-майора. Ответ и ему был тот же. ‘Как ты смеешь так говорить со мной! — вскричал Башуцкий. — Ты видишь, кто я?’— ‘Я ничего не сказал противного, ваше превосходительство,— возразил мой человек. — Вижу, что вы генерал, и то, что говорю вам, готов повторить всякому’. — ‘Каковы господа, таковы и люди!’ — заметил Башуцкий. Я был свидетелем этой сцены за стеклянными дверями. Видно было, что Башуцкий и плац-майор в затруднении, как поступить. Наконец, поговоря между собою, решились обратиться ко мне, отворили дверь и сказали, чтобы я приказал моему человеку повиноваться их распоряжениям. Делай, что прикажет генерал, — сказал я ему, — любезный Вася. Ты не можешь оставаться со мной’. У него полились слезы из глаз, и он едва мог проговорить: ‘Слушаю-с’. Тогда я обратился к Башуцкому и попросил его позволить мне из отобранного у меня бумажника дать несколько денег моему мальчику: я мог догадаться из разговора их между собою, что человек мой должен будет оставаться в Петербурге до окончания нашего дела. Комендант охотно согласился на это, подал мне бумажвик мой, и я, вынув сто рублей, отдал их моему Василию, обнял его и вошел опять в свою темную комнату 46).
В продолжение дня привезли еще несколько человек арестантов. Некоторых я прежде видал в Москве. То были полковник Граббе и Муравьев Ал. Ник.47), их посадили тоже в отдельные комнаты. Вечером меня повели во дворец, в покои государя, для допроса. В комнате, где посадили меня за ширмы, беспрестанно бегали люди с подносами и чашками. Минут через пять офицер фельдъегерского корпуса взял меня за руку и повел в большую залу, увешанную картинами. Я узнал Эрмитажную галерею. У стены раскрыт был небольшой столик, за которым сидел генерал Левашов 48), пред ним чернильница и несколько листов белой бумаги. Он предложил мне сесть против него, но вдруг вошел тот же фельдъегерь и доложил о прибытии князя Волконского (члена общества, генерал-майора). Тогда Левашов очень учтиво извинился, что должен отложить до завтрашнего дня допрос мой. Меня опять отвели в прежнюю комнату на гауптвахту.
Утром на другой день повели меня опять к допросу. Левашов сидел на прежнем месте, и я только что успел сесть против него, как вошел государь в сюртуке без эполет. Я встал и поклонился ему. ‘Говорите всю правду, — сказал он мне сурово, — если скроете что-нибудь, то пеняйте на себя’. С сими словами он вышел в противоположную дверь. Левашов указал мне опять на мое место и начал допрос: ‘Когда вы вступили в общество и кем были приняты?’ — спросил он, приготовляясь записывать мои ответы. ‘Ваше превосходительство, — сказал я, — не считая себя членом тайного общества, решительно не знаю, что сказать вам’. — ‘Стало быть, вы ничего не хотите говорить?— возразил он, — подумайте, это только может повредить вам. Правительству и без вас все известно’. Я молчал. ‘Вы, господа, не хотите довериться милосердию государя и заставляете его поступать с вами со всею строгостью наших законов. Пеняйте, как он сам вам сказал, на себя’. После этого он написал какую-то записку, на минуту вышел, потом, отдавая ее фельдъегерю, приказал мне идти за ним. Эта записка, вероятно, была к коменданту крепости, подписанная государем.
Многие, может быть, обвинят нас в упорстве и подумают, что этим… мы отняли у самих себя доступ к милосердию государя. Судя по характеру покойного, я убежден, что не только откровенное признание истины с соблюдением собственного достоинства и безукоризненного поведения в отношении товарищей, но даже самое чистосердечное раскаяние не смягчило бы его сердца и политики. Намерения его в нашем деле были еще им обдуманы и определены заранее. Восстание 14 декабря, при его политике и самодержавной власти, заградило в сердце его путь к милосердию и состраданию. Последствия доказали это, и некоторые из наших товарищей, прибегнувшие к откровенности и раскаянию, испытали это на себе, подвергшись одной участи с нами. Что же касается нескольких лиц, которых он простил, как-то: молодого Витгенштейна, Суворова, Лопухина, Шипова и Орлова, то тут действовала политика 49), и это еще более доказывает, как хладнокровно он мог рассуждать и поступать при разборе нашего дела и в применении правосудия к лицам, чествовавшим в тайном обществе. Лучшее же доказательство его непреклонности находится в собственных его словах при кончине своей наследнику престола 50).
Обращаюсь к рассказу. Зайдя на гауптвахту и взяв кое-какие вещи свои, я отправился с фельдъегерем в крепость. Там он представил меня коменданту и вручил ему записку Левашова. Генерал Сукин 51) велел позвать плац-майора и сдал меня ему, мы отправились с ним и с плац-адъютантом в Кронверкскую куртину и какими-то темными коридорами дошли до назначенного мне каземата — маленькой, в четыре шага длины и ширины комнатки, у которой окошко было вымазано мелом и где находились лазаретная кровать, столик и небольшая железная печь. Тут плац-майор совершенно раздел меня, осмотрел все, что было на мне, отобрал даже обручальное кольцо и взял это с собой, оставив мне две рубашки, сюртук, брюки и лазаретный халат. По выходе его дверь снаружи заперли. В коридоре ходил часовой и часто поглядывал ко мне в прорубленное у двери окошечко, завешенное с его стороны холстом.
Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавною, неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение, он расстается ее всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения. После тридцати лет ссылки, исполненных множеством испытаний, я до сих пор без содрогания не могу вспомнить о первом дне, который я провел в каземате Петропавловской крепости. Удивляюсь, как в наше время, когда филантропические идеи не считаются мечтою, утопиями, когда сами правители и земные владыки более или менее стараются согласовать с ними свои действия, когда пытка везде уничтожена и признается всеми бесполезною жестокостью, существует еще крепостное одиночное заключение. Эта нравственная пытка более жестокая, более разрушительная для человека, нежели пытка телесная.
То, что я испытал и перечувствовал в первый день заключения моего в каземате, описать невозможно. С одной стороны, воспоминания прошедшего, еще столь свежие, с другой — весь ужас настоящего и безнадежное будущее. Ночью я несколько раз вскакивал с своего жесткокого ложа и не понимал, где нахожусь. Сна не было, а какая-то тягостная дремота, еще более волновавшая мои расстроенные мысли. Я с нетерпением ждал дневного света и воображал уже, что помешан в рассудке. Утро застало меня совершенно изнуренным {Я уверен, что нервная болезнь, которою я до сих пор страдаю, возымела свое начало в крепости и с летами развилась потом.}.
Часов в девять поутру отперли каземат и принесли булку, два куска сахару, чашку и чайник с очень жидким чаем. Помню, как я обрадовался этому. Первая мысль моя была: стало быть, меня не забыли, помнят, что я жив, заботятся о моем существовании. Я стал пить чай, а сторож в это время убирал кое-что в каземате, на вопрос мой о чем-то он не отвечал. Я спросил сквозь дверь у часового, который час, — то же молчание. Отвечали сами часы: в эту минуту на Петропавловской колокольне пробило девять.
Сознаюсь откровенно, что в продолжение первых двух недель моего заключения я так ослаб нравственно, так упал духом, что до сих пор благодарю бога, что меня в это время не звали в Комитет 52). Немудрено, что, будучи в этом состоянии, я легко бы сделал такие показания, которые бы тревожили и теперь мою совесть.
Эти две недели мне все представлялось, что я помешался или, по крайней мере, должен скоро сойти с ума. Каждое свое движение, каждое действие я считал несообразным с здравым смыслом. Если я обращался с вопросом к сторожу или требовал от него услуги, мне сейчас приходило на мысль, что это неестественно, что в моем положении человек с ясным рассудком не стал бы заниматься такими пустяками. Если, забывшись, я напевал какой-нибудь знакомый мотив, то мне сейчас воображалось, что это признак помешательства. Наконец, даже самая эта мысль о помешательстве, от которой я никак не мог отделаться, стала тревожить меня. Мне казалось, что именно на этой-то мысли я и могу сойти с ума и что, не имея силы отогнать ее от себя, я уже начинаю терять рассудок.
Благодарю тебя, создатель мой, что ты дал мне возможность и силу преодолеть это гибельное настроение моих мыслей. Проведя таким образом более двух недель, я однажды с решимостью подумал о том, как бы выйти из такого положения. Я понял, что единственное средство не думать об этом состояло в том, чтобы найти себе какое-нибудь занятие. Но какое занятие мог я найти в этом тесном, душном и темном жилище? Книг мне не давали, ни бумаги, ни пера, ни чернил не позволяли иметь. В первое время я не мог ни с кем разговаривать. Часовой не отвечал даже на вопросы мои и ходил по коридору как автомат, поднимая каждую четверть часа навешенный кусок холстины и наблюдая, что я делаю. Сторож понемногу начинал ко мне привыкать, но видно, что боялся вступить со мной в разговор, опасаясь без надобности оставаться у меня. Одним словом, я всячески ломал себе голову и наконец придумал следующее.
В голове моей еще было свежо все то, чему я учился.
Память у меня тогда была хорошая, и вот я вздумал задавать себе вопросы по всем тем отраслям познаний, в которых я имел некоторые сведения, обсуждать и решать эти вопросы, как задачи или как предложения, которые Я должен был приводить в исполнение. Вопросы эти были нередко чисто нравственные или религиозные, иногда задачи математические, иногда планы военных действий, административных мер, политических учреждений, промышленных предприятий. Я сначала определял данные, которые служили основанием моих соображений, и потом рассуждал и решал, как бы я распорядился и действовал этими данными для достижения такой-то цели. Я достал маленький обломок стекла, и он служил мне для того, чтобы отмечать на окошке, стене или столе то, что мне нужно было припомнить. Таким образом я проводил по нескольку часов и мог продолжать свои занятия даже в темноте. Вставши поутру и помолившись мысленно богу (потому, что мне неприятно было наблюдение часового), я убирал сам постель и каземат, звал сторожа, пил чай, который он мне приносил обыкновенно в одно и то же каждый день время, потом приступал к своим занятиям до самого обеда. Отобедавши, ложился уснуть и, вставши, опять принимался за свое дело, начиная с того именно вывода, заключения или пункта, на котором остановился. В каземате я легко понял, как слепые и глухонемые научаются читать, говорить, слышать. Непостижимым покажется для тех, которые не испытали этого, как изощряются физические органы и умственные способности человека при тех случаях, когда отняты способы легкого и удобного отправления тех и других. Впоследствии многие из нас, проведя некоторое время в заключении, изобрели способ знаками сообщаться между собою чрез каменную, огромной толщины, стену, не обращая на себя внимания соглядатаев, с помощью такой азбуки, которую не легко даже придумать и объяснить на словах, а тем более передать ее другому (посредством легкого стука в стену) и потом употреблять ее для разговора.
С этих пор мысли мои начали приходить в обыкновенный порядок, даже стали некоторым образом яснее, и страх сойти с ума, ослабевая мало-помалу, совсем прекратился. Духом я сделался даже покойнее, а убеждение, что эта временная жизнь ровно ничего не значит в сравнении с тем, что ожидает нас в будущем мире, и что не стоит даже думать о ней, окончательно укрепило мои нравственные силы.
В конце января месяца меня позвали в Комитет к допросу. Это было ночью, часу в одиннадцатом. Я уже спал, когда вошел плац-майор и велел мне одеваться. Мне завязали глаза, на голову надели колпак, чтобы я ничего не мог видеть, взяли за руки и таким образом вывели меня из куртины. Мы доехали в санях до комендантского дома, плац-майор ввел меня по лестнице в небольшую комнатку и посадил за ширмы. Я слышал, как около меня ходили, говорили шепотом, и, наконец, кто-то, подойдя ко мне, взял меня опять за руку и велел следовать. ‘Снимите повязку’, — сказал он мне, останавливаясь. Я снял с глаз платок и увидел перед собой священника. Мне вдруг было пришло на мысль, что нас тайно расстреливают и что священник должен приговорить меня к смерти, но в ту же минуту я понял всю неосновательность такой мысли. Пришедший со мной господин был какой-то аудитор 53). Он сейчас удалился. Священник, протоиерей (Казанского собора) Мысловский, с которым многие из наших товарищей впоследствии очень сблизились и которого до сих пор считают человеком, принимавшим в нас искреннее сердечное участие, чего, однако ж, в отношении меня я нисколько не заметил и в чем, признаюсь откровенно, очень сомневаюсь 54), пригласил меня сесть на диван и начал беседу, уверяя, что он совсем не с тем видится со мною, чтоб стараться возбудить во мне раскаяние и уговаривать к сознанию, что хотя это именно поручено ему Комитетом и составляет его обязанность, но что он хорошо понимает, что такое поручение должно необходимо возбудить наше к нему недоверие, что, не менее того, для него было бы чрезвычайно утешительно истребить в нас эту недоверчивость, чего, впрочем, он и надеется достигнуть своим к нам сердечным расположением: тогда бы мы вполне убедились, что он ничего более, как ревностный служитель алтаря, посланный богом для утешения нас в нашем грустном заключении. К этому он присовокупил, что он может быть тоже и полезен нам, передавая просьбы наши Комитету и стараясь в нашу пользу у лиц, от которых зависит удовлетворение их, что это именно есть единственная цель, которая заставила его принять на себя поручение государя и Комитета. Немудрено, что я ошибаюсь, но я тогда не поверил и теперь не верю этим словам. Я бы мог сказать и некоторые причины моей недоверчивости к нему, но, слышав впоследствии очень много в его пользу от некоторых из моих товарищей, я боюсь быть несправедливым и оставляю вопрос, чисто ли, прямо ли действовал он в отношении нас или лицемерно, нерешенным. Его уже нет на свете, и, конечно, он или достойно награжден за свое сострадание, за свою любовь к ближнему или отдает строгий, но справедливый отчет в своей двуличности.
Я тогда отвечал ему довольно холодно, может быть, даже с заметною недоверчивостью. Беседа наша продолжалась недолго, и впоследствии он был у меня в каземате только один раз для исповеди великим постом. Более того я не видал его. Меня отвели от него тем же путем и посадили опять за ширмы. Вскоре, однако ж, повели куда-то и велели снять повязку. Вдруг я увидел себя в ярко освещенной комнате, перед столом, покрытым красным сукном, около которого сидели все члены нашего Комитета в мундирах и регалиях. Президентское место занимал генерал Татищев 55), по левую руку его находились князь А. Н. Голицын 56), генералы: Дибич, Чернышев, Бенкендорф 57), по правую — великий князь Михаил Павлович 58), с.-петербургский генерал-губернатор Кутузов 59), генералы: Левашов, Потапов 60), флигель-адъютант Адлерберг 61). В стороне сидел Блудов (теперешний граф, бывший делопроизводитель Следственной комиссии) 62). Вся эта обстановка должна была произвести внезапный и необходимый эффект на приведенного с завязанными глазами арестанта.
И действительно, он был произведен на меня! Я несколько смутился, очутясь вдруг пред трибуналом, состоящим из таких высоких по своему значению лиц, и стоял безмолвно, ожидая вопроса. Генерал Чернышев, глядя на меня сурово, взял какую-то бумагу и сказал, обращаясь ко мне: ‘Такой-то, такой-то и такой-то (все это он лгал) показывают, что вы принадлежите к тайному обществу, имевшему целью изменить в России существующий порядок государственного управления, говорите все, что вы знаете, и говорите правду!’
‘Я не считаю себя членом Южного общества, — отвечал я, не оправившись еще совершенно от первого впечатления.— Правда, что я был в 1820 г. членом Союза благоденствия, но с 1821 г. не принимал никакого участия, и потому мне известно очень немного, да и то отчасти вышло у меня из памяти. Если вашему превосходительству угодно будет спросить меня о том, что я знаю, то я буду отвечать со всею откровенностью в отношении себя и умолчу только о том, что касается других, считая это бесчестным’.— ‘Вы, сударь, не имеете понятия о чести,— возразил он, крутя усы, и с тем же суровым видом, — тот, кто изменяет присяге и восстает противу законной власти, не может говорить о чести’. Отвечать на это было нечем. Я молчал. ‘Знаете ли вы что-нибудь о ‘Русской правде’ 63),— продолжал он,— этом произведении превратного ума?’— ‘Не знаю ничего’, — сказал я твердо. ‘Вас закуют в кандалы и заставят говорить, если не хотите признаваться добровольно’,— вскричал он с горячностью. Б это время великий князь и прочие члены молчали, некоторые сидели понурив голову, другие перешептывались между собою. Адлерберг что-то отмечал карандашом. Кутузов дремал, но, услышав слово ‘кандалы’, протер глаза и повторил: ‘Да, да, в кандалы’. Это так меня возмутило, что, позабыв всю мою от них зависимость, я обратился к Кутузову и сказал: ‘Ваше превосходительство были так утомлены, что, вероятно, не могли слышать, о чем спрашивал меня генерал Чернышев, а между тем разделяете его гнев на меня: спрашиваю вас самих, справедливо ли это?’ Великий князь усмехнулся, некоторые из членов стали шептаться живее, генерал Дибич обратился к князю Чернышеву и с жаром сказал: ‘Нельзя же, Александр Иванович, всех заковывать в кандалы, может быть, г. Басаргин говорит правду’. Я с признательностью посмотрел на него. Чернышев несколько успокоился и сказал мне с видом менее суровым: ‘Ступайте, вам пришлют вопросы, отвечайте на них как можно откровеннее, вы видите, как снисходительно поступают с вами’. Блудов вывел меня в другую комнату, где сидело и писало много чиновников. Один из них принял меня от него и сдал плац-майору, и тот свез тем же порядком обратно в каземат. Хотя вся эта история первого моего допроса продолжалась не более полутора часа, но она меня чрезвычайно утомила, и я даже был рад, входя в свое грустное жилище.
На другой день плац-адъютант принес мне запечатанный конверт и чернильницу с пером. Это были вопросы Комитета. Я отвечал на некоторые из них, остерегаясь сказать лишнее слово, чтобы не повредить кому-либо. Он не отходил во все время, как я писал ответы, и торопил, чтобы я писал скорее. Ответы написаны были на той же бумаге, на которой были написаны вопросы. Эти вопросы не были никем подписаны и отбирались тут же от нас. Меня потом оставили на некоторое время в покое.
Жизнь моя в каземате шла однообразно. Сторож привык ко мне и даже меня полюбил. Часовые перестали бояться и не только отвечали на вопросы, но даже сами начинали разговор. Каждый день посещали меня при обходе плац-майор и плац-адъютант. Я мог по вечерам разговаривать с соседом моим майором Раевским 64) и, таким образом, мало-помалу освоился с этою однообразною и грустною жизнью.
Каземат мой был чрезвычайно сыр, будучи построен наскоро перед тем, как меня туда посадили. Со стен текло, темнота не позволяла мне делать никакого движения. Будучи от природы слабого здоровья, перенеся уже многие серьезные болезни, к тому же испытав сильное душевное потрясение, немудрено, что я не мог выдержать все это. Я занемог грудною болью и кровохарканьем. Крепостной лекарь дал мне какие-то порошки и предписал давать к обеду полбутылки пива, наконец, объявил плац-майору, что в этом каземате я не поправлюсь и что меня надобно перевести туда, где не так сыро и где бы можно было делать движение. Вследствие этого меня перевели на другой конец куртины и поместили в каземат более просторный, но зато столь темный, что, пришедши туда, я долго не мог различить предметы, в нем находящиеся, пока глаза мои не освоились с мраком.
Тут соседями моими были известный Бестужев-Рюмин, осужденный потом на смерть, и гвардейский офицер Андреев 65). Мы не замедлили познакомиться и как только запирали наши казематы и кончался вечерний обход офицеров, то начинали беседовать между собою и разговаривали часто за полночь. Часовые и сторожа не мешали говорить и более или менее познакомились с нами. Сторожа же (гвардейские солдаты) так привыкли к нам и так привязались, что даже готовы были подвергнуться взысканию, лишь бы только чем-нибудь угодить нам. Мне тогда приходило на мысль и теперь даже сомнительно, не подслушивали ли наших разговоров лица, подсылаемые нарочно правительством. Но в таком случае надобно предположить, что наши сторожа и часовые были с ними в заговоре, а это трудно подумать, потому что я имел не один раз несомненные доказательства преданности ко мне моего сторожа и благорасположения к нам всех нижних часовых, содержавших караулы в этой куртине.
Бестужев-Рюмин был очень молодой человек с самым пылким воображением, сердце у него было превосходное, но голова не совсем в порядке. Иногда он был необыкновенно весел, а в другое время ужасно мрачен. Преданный душою и телом Сергею Муравьеву-Апостолу, он был одним из самых деятельных и самых неосторожных членов общества. Он содержался в кандалах, его беспрестанно водили в Комитет и присылали каждый день новые вопросы. Я полагаю, что по своей пылкости и неосторожности он без умысла мог запутать своими ответами много таких лиц, которые без этого легко бы скрыли от Следственной комиссии свое участие. Расскажу здесь один случай, который покажет, какие средства употреблял Комитет, чтобы открывать виновных в предполагаемых им умыслах против правительства. Раз как-то Бестужев получает бумагу, в которой его спрашивают, действительно ли он говорил в Киеве полковнику Нарышкину о том, чтобы ввести в России республиканское правление, что будто бы сам Нарышкин это показывает и что Комитету нужно в этом его откровенное признание. Было уже под вечер, кое-где получил он эту бумагу, и потому он не мог сейчас ответить. Когда же нас заперли, то он сообщил ее содержание и просил нашего совета — как поступить? Он горько жаловался на Нарышкина, что тот путает себя этим показанием и вредит им только себе, потому что в отношении его, Бестужева, оно нисколько не прибавит его виновности, ибо Комитету давно уже известно, что он постоянно имел эту мысль и сообщал ее всякому, кто только хотел его слушать. ‘Я решительно не помню, — прибавил он, — когда был у меня об этом разговор с Нарышкиным, но он мог быть, если он это сам показывает’. ‘Но точно ли он показывает это, — возразил я, — не хочет ли Комитет воспользоваться подтвердительным ответом вашим, чтобы заставить потом Нарышкина согласиться с действительностью разговора с вами?’ ‘Не может быть, — отвечал он, — в таком случае Комитет ни от кого бы не мог знать, а я имел с ним свидание в Киеве, при котором вас было, как мне помнится, только двое. Во всяком случае я напишу там, что этого хорошо не помню, но что если точно он сам это показывает, то я согласен, ибо с моей стороны подобный разговор мог быть весьма легко. Видите ли, — прибавил он, — отречься мне нельзя, будет тогда очная ставка с Нарышкиным, а мне уже эти очные ставки так тяжелы, что бог знает, в чем готов согласиться, лишь бы избегнуть их. Они совершенно изнуряют меня нравственно. Боже мой, — продолжал он, — когда это кончится! Вы не поверите, как я страдаю, когда бываю в Комитете, где так безжалостно обращаются со мною, и в особенности при очных ставках. Слушаю грубости, вижу презрительные улыбки членов Комитета и читаю в глазах товарищей, которых, быть может, я вовлек во многое, упреки в малодушии. Вам известно положение, в которое я поставлен этим следствием, и то, как я внутренно страдаю’.
Утром на другой день он послал свой ответ, а после обеда его повели в Комитет. Возвратившись, он бросился на постель свою и долго не мог произнести ни одного слова. ‘Вы не знаете, что я испытал сегодня, — сказал он нам наконец.— Вы сомневались справедливо. Нарышкин ничего не показывал, и я не могу постичь, от кого Комитет узнал об моем с ним свидании. Когда меня привели, то Чернышев спросил, готов ли я на очной ставке с Нарышкиным подтвердить свое показание. ‘Я не понимаю,— сказал я, — какая тут может быть очная ставка, когда я согласен на то, что показывает Нарышкин’.— ‘Но дело в том,— возразил Чернышев,— что он не сознается в этом разговоре, и вы должны его убедить. — ‘Но ведь я в том только случае согласился, если Нарышкин сам это показал. Ведь я сказал тут же, что не помню этого разговора’. — ‘Стало быть, вы солгали, — сказал Чернышев,— или, лучше сказать, оклеветали’. Меня так поразили его слова, этот ложный смысл, который он придал моему ответу, что я с отчаянием перебил его: ‘Думайте обо мне что хотите, называйте меня чем угодно, но я не принимаю очной ставки с Нарышкиным и вперед соглашаюсь с тем, что он показывает, если нужно подписать даже, что я согласен, я и на это готов’. После этого меня вывели, и я едва мог дотащиться до каземата.
В начале нашего заключения посещали нас по приказанию государя генерал-адъютанты: Мартынов, Сазонов и Стрекалов 66). Они заходили на минуту в каждый каземат и спрашивали, не имеет ли кто какой просьбы и довольны ли мы содержанием. Просьб, кроме разрешения курить табак, получать письма от родных, разумеется, никаких не было. Жалоб тоже не могло быть. Должностные лица в крепости обращались с нами довольно вежливо, а в отношении пищи, вероятно, никто и не думал об ней. Правда, кормили нас плохо. Телячий жиденький суп и кусочек жареного, тоже телятины, — вот в чем состоял обед наш, и всегда одно и то же, притом мясо, большею частию, несвежее. Мне так опротивела эта пища, что, кроме чая с булкою, которая была превосходна, и сушеного черного хлеба с водою, тоже очень вкусного, я почти ничего не ел. Впрочем, в этом отношении нельзя обвинять правительство, потому что оно очень достаточно отпускало на содержание арестантов: генералу полагалось в сутки 5 р. асс, штаб-офицеру — 3, а обер-офицеру — 1 р. 50 [к.]. Но, вероятно, как это бывает всегда у нас в России, вследствие злоупотреблений со стороны тех, на кого возложено было наше продовольствие, более половины отпускаемой суммы шло в собственные их карманы. По привычке курить табак я почувствовал необходимую в этом потребность и потому сказал о том генералу Мартынову. Мне позволили иметь трубку и стали давать по четверти фунта в неделю сносного курительного табаку.
Наступил светлый праздник Воскресения Христова, грустно встретил я его в моем заключении. Какая разница между тем же праздником год тому назад! Хотя я уже начал привыкать к своему положению и укрепился духом, но все-таки не мог равнодушно сравнить прошлое с настоящим. В четверг на Святой неделе меня потребовали в Комитет для очной ставки с Пестелем 67). Мне прочли его показание: оно состояло в том, что в заседании 1821 года им говорено будто бы было об учреждении в России республиканского правления и что бывшие тут члены Союза благоденствия, не принявшие решения московских членов, согласились с его мнениями. Я отвечал, что у нас никакого не было заседания {Повторяю здесь после 30-ти лет, что в этом случае я говорил сущую правду.}, но действительно мы были собраны Бурцовым, который объявил нам решение московских членов, что по удалении его мы согласились остаться в обществе и потом говорили о разных предметах, что, сколько мне помнится, я в это время ходил по двору с молодым Витгенштейном. Что же говорил Пестель, не могу решительно припомнить теперь и следовательно, не могу тоже ни отвергать, ни подтверждать его показания. ‘Стало быть, вы согласны,— сказал Чернышев,— в таком случае очная ставка не нужна, подпишите только эту бумагу’. Я подписал 68). Грустно при этом поглядел на меня генерал Бенкендорф, тут находящийся. Впоследствии я понял, почему он так посмотрел на меня. Наше собрание у Пестеля в 1821 году Комитету угодно было превратить в форменное заседание, и простой разговор, которого, по совести скажу, я даже и теперь не припомню, был он или нет,— в положительное предположение со стороны Пестеля и в согласие на него с нашей стороны. Вот то ужасное преступление, то намерение против царя и царской фамилии, за которое я и подобные мне осуждены на 20 лет в работу и потом на вечную ссылку в Сибирь. Скажу в этом случае откровенно, как перед судом божиим. Мы много говорили между собою всякого вздора и нередко, в дружеской беседе за бокалом шампанского, особенно когда доходил до нас слух о каком-либо самовластном, жестоком поступке высших властей, выражались неумеренно о государе, но решительно ни у меня, ни у кого из тех, с которыми я наиболее был дружен, не было и в помыслах какого-либо покушения на его особу. Скажу более, каждый из нас почел бы обязанностью своею защитить его, не дорожа собственною жизнию. Я и теперь убежден, что сам Пестель и те, которых Комитет обрисовал в донесении своем такими резкими, такими мрачными чертами, виновные более в словах, нежели в намерении, и что никто из них не решился бы покуситься на особу царя. В этом случае разительный для меня пример представляет Бестужев-Рюмин. Он сам мне сознавался, что никто более его не говорил против царской фамилии, что пылкость его характера не допускала середины и что в обыкновенных даже сношениях своих, при известии о каком-либо Дурном поступке, особенно когда дело шло об угнетении сильным слабого, он возмущался до неистовства. А между тем, сколько я мог его понять, это был самый добрый, самый мягкий, скажу более, самый простодушный Юноша, который, конечно, не мог бы равнодушно смотреть, как отнимают жизнь у последнего животного {Здесь не могу не заметить, что Комитет поступал, по желанию ли самого государя или по собственному неразумному к нему усердию, вопреки здравому смыслу и понятию о справедливости. Вместо того, чтобы отличать действия и намерения от пустых слов, он именно на последних-то и основывал свои заключения о целях общества и о виновности его членов. Им не принимались в соображение ни лета, ни характер обвиняемого, ни обстоятельства, при которых произносимы были им какие-нибудь слова, ни последующее его поведение. Достаточно было одного слова, чтобы обречь на погибель человека, который во многих случаях являл положительные доказательства самых умеренных и благородных намерений и правил. Конечно, поступив по совести и справедливости, нельзя бы было обвинить такого числа лиц и так исказить цель общества, а именно этого-то не хотелось и государю, и Комитету. Надобно было во что бы то ни стало представить намерения и действия тайного общества в самом неблагоприятном виде, а потому-то и старались давать такое значение пустым словам, сказанным иногда на ветер. Но последствия доказали, что, взявши на свою совесть погибель стольких лиц. Комитет или, лучше сказать, горсть бездушных царедворцев, его составлявших, не достигла своей цели. Общественное мнение отвергло его воззрения и восстановило истину. Вот почему оно сопровождало своим сочувствием обвиняемых и не наложило на них клейма бесчестия. Наконец, после 30 лет и само правительство отдало им справедливость, возвратив им прежние их места в обществе. Лучшее же доказательство того, как неосновательно было следствие, состоит в том, что вскоре по обнародовании отчета Следственной комиссии правительство запретило собственное свое сочинение и даже старалось уничтожить ходившие в публике экземпляры. Теперь трудно даже добыть печатный экземпляр отчета Следственной комиссии, он сохраняется, как редкость, в некоторых частных библиотеках 69). [Этой сноски в издании П. И. Бартенева нет.— И. П.]}.
Этим окончились все допросы мои. Наступала весна. Тело покойного государя привезли в Петербург и схоронили в Петропавловской церкви. Я не мог видеть ни его похорон, ни похорон покойной императрицы 70). До меня доходил только гром пушечных выстрелов. Окошко, или, лучше сказать, амбразура, моего каземата выходило на какой-то двор, где сохранялись дрова. При сотрясении от пушечной пальбы у меня разбилось несколько старых тусклых стекол, и когда вставили новые, то у меня сделалось посветлее прежнего.
Расскажу теперь об одном прекрасном поступке нашего русского крестьянина или мещанина, которого я даже не знаю и по имени. Раз как-то, после Святой, вошел ко мне после обеда сторож и спросил меня с участием, отчего я так скучен. При этом он всегда мне говорил: ‘Знаю, что темно сидеть в каземате, да куда же деваться?’ В этот день, признаюсь, я задумался об очень неважном предмете. Будучи большим охотником до фруктов и живя в южном климате, я легко удовлетворял мою страсть к ним, так что во всякое время года я каждый день после обеда ел обыкновенно какие-нибудь плоды. В особенности же любил свежую малину. Усмехнувшись, я отвечал ему, что думаю о том, с каким бы теперь удовольствием я съел несколько ягод малины. Он предложил мне сейчас же сбегать в Милютины лавки и купить малины на имевшийся у него четвертак. Как я ни отговаривался, сторож мой ничего не хотел слушать, выпросился у плац-адъютанта за какою-то надобностию в город и побежал в Милютины лавки. Через час он возвратился ко мне с большой корзинкой, наполненной разными фруктами. Тут была тарелка целая малины, другая — вишен, несколько апельсинов, лимонов и груш. В такое время года все это могло стоить, по крайней мере, двадцать пять рублей, а может быть, и более. Я очень удивился и хотел было выговорить ему, что он употребил, вероятно, все свои деньги на удовлетворение моей прихоти и тем поставил меня в затруднительное положение, потому что я не знаю сам, буду ли иметь возможность отдать их ему. ‘Кушайте на здоровье и не беспокойтесь ни о чем, я не истратил на это и своего четвертака: вот он, видите!’ — сказал сторож. — ‘Да откуда же ты достал все это?’ — спросил я. — ‘Вот как это случилось,— отвечал он. — Прихожу в Милютины лавки и прошу в одной из них дать мне на четвертак малины. Купец подает мне на листочке несколько ягодок, я прошу его прибавить и говорю: ‘Если бы ты знал, кому я покупаю, то, верно, не поскупился бы’. — ‘Кому же?’ — спрашивает он меня.— ‘Одному из господ, заключенных в крепости, ведь и четвертак-то мой: им не позволяют иметь денег’.— ‘Что же ты сейчас не сказал мне, для кого покупаешь? Возьми назад свои деньги и отнеси ему от меня все это,— Прибавил он, укладывая и подавая мне корзинку.— Да и впредь приходи ко мне брать полакомиться ему. Тяжко им там, бедным, да и вина-то их такая, что бог ее лучше рассудит, чем мы’. Когда я пошел от него, он опять взял с меня слово заходить в лавку всякий раз, как буду в городе. ‘Вот видите ли, как бог милостив к вам: только захотели, и сейчас же все явилось!— прибавил он с самодовольством.— Свет не без добрых людей’.
Я прослезился, слушая его рассказ. И точно — много добрых людей на земле русской. Если бы только правительство пожелало действовать в духе народном, если бы несчастное придворное раболепство и эгоизм не ставили между государем и народом такой завесы, через которую трудно проникать его оку, то, конечно, и сам он, и народ его были бы и счастливее, и теснее, крепче связаны между собою! 12-й год и последняя война с англо-французами 71) явно доказывают, на какие пожертвования готов русский народ, как мало он думает о своем достоянии, о своей жизни, когда дело идет об отечестве. Дайте ему только хороших, честных вожатых, покажите, что вы имеете в виду его благо, его пользу, и тогда ведите его куда угодно: он заплатит вам за каждое сделанное для него добро неограниченною преданностию, самым бескорыстным усердием.
Разделив подарок купца между ближними товарищами заключения моего и отослав каждому из них понемногу с моим сторожем, я с большим наслаждением съел остальное, вспомнил свой юг, свой Тульчин, где я так безоблачно был счастлив! Впоследствии, когда сторож мой шел по своей надобности в город, он всегда спрашивал меня, не зайти ли ему к нашему купцу. Но я решительно запрещал это, и, надо сказать правду, он не нарушал моего запрещения. Раз как-то нечаянно встретился он на Невском проспекте с нашим купцом (как мы его называли всегда), тот сейчас узнал его и спросил, здоров ли я и почему он не заходит к нему в лавку? Ответ был, что я здоров, но что, приняв с благодарностью его подарок, я ему запретил пользоваться впредь его добротою. ‘Вот какой деликатный,— возразил он,— однако видно, что хороший человек’.
Наконец, дело наше подходило к концу, В Комитет же водили редко. Нам позволяли иногда выходить на полчаса в сени. Вскоре принесли обыкновенные вопросы для подсудимых: который кому год, какого исповедания? и т. д. Вслед за тем стали водить каждого, поодиночке, для утверждения подписью своего дела. Для этого назначена была особая Комиссия, в которой председательствовал генерал-адъютант Балашев. Членами были граф де Ламберт, еще один какой-то генерал и двое сенаторов, мне неизвестных. Тут находился также и генерал Чернышев {[Который вел себя в продолжение всего следствия с самою возмутительною дерзостью, жестокостью и пристрастием.]} для могущих встретиться пояснений 72). Расскажу при этом то, что случилось со мною. Это показывает, до какой степени пристрастно действовали наши судьи. Когда меня привели в эту Комиссию и дали пересмотреть мое дело, то я заметил, что в нем не находилось бумаги, в которой я требовал очной ставки с молодым Витгенштейном и подполковником Комаровым. На этой очной ставке я надеялся убедить Комитет, что я вовсе не разделял мнения ввести в Россию республиканское правление и желал только ограничения верховной власти представительными собраниями. Балашев попросил Чернышева объяснить ему это обстоятельство. Гот отвечал, что действительно я писал и просил об этом Комитет, но, как я уже согласился прежде на показания Пестеля, то Комитет не счел нужным удовлетворить мою просьбу, и что потому именно и бумагу мою не приобщили к делу. ‘В таком случае, — сказал я, — мне нельзя подписать моего дела: бумага эта заключала в себе мое оправдание, а ее тут нет’. — ‘Вы этим только повредите себе,— возразил Балашев,— без подписи дела вас нельзя будет судить, но вы останетесь в крепости, а лучше ли это, сами рассудите? Впрочем, мне кажется, можно вас и удовлетворить. Подпишите дело и пришлите от себя объяснение — оно будет приложено к прочим вашим бумагам. Я вам ручаюсь в том’. Что мне оставалось делать? Я согласился и подписал, присовокупив, что прилагается мое объяснение. Когда я уходил, приказано было какому-то аудитору идти со мною в каземат и взять от меня бумагу. Оно действительно было приложено, потому что в отчете Верховного уголовного суда сказано было, что трое из осужденных представляли объяснения, но они не могли быть приняты в уважение. Вероятно, этой участи подверглось и мое.
Прошел еще месяц, наступил июль. 11-го, после обеда, заходил к Бестужеву протоиерей Мысловский, а после него привел плац-майор фельдшера и спросил его, не желает ли он обриться. Его не брили все время, и он ходил с бородой, на руках же до самой сентенции носил цепи. Бестужев согласился и был обрит в присутствии плац-майора. Потом его повели гулять в комендантский сад. Возвратившись с прогулки, он рассказал мне все, что с ним происходило, и удивлялся, что вдруг к нему сделались так внимательны. ‘Я предчувствую,— прибавил он,— что это недаром. Не кончилось ли наше дело и не увезут ли меня сегодня ночью в заточение на всю жизнь? Если вас освободят, то дайте знать обо мне родным и друзьям моим. Бога ради, оправдайте меня перед теми, об которых я вынужден был говорить во время следствия. Они могут подумать, что я с намерением старался запутать их. Вы были свидетелями, как меня измучил Комитет. Теперь желаю только одного, чтобы меня не разлучили с Сергеем Муравьевым, и если нам суждено провести остаток дней в заточении, то, по крайней мере, чтобы мы были вместе’. Желание его исполнилось: его не разлучили с Муравьевым-Апостолом, но ему ни разу не приходило на мысль, что обоим им предстоит смертная казнь.
Проснувшись поутру на другой день, я услышал большую суматоху в коридоре. Отворяли и затворяли казематы. Плац-адъютанты, сторожа, часовые бегали то в ту, то в другую сторону. Вошедший ко мне сторож мой знаками дал мне знать, что выводят Бестужева, и вдруг я услышал его голос:
‘Adieu, chers camarades. Je vais entendu ma sentence. Je vous laisse un bout de papiers comme souvenir’ {До свидания, дорогие товарищи! Я иду, чтобы выслушать мой приговор. Я оставляю вам на память клочок бумаги.}.
Это был на четвертушке перевод его Муровой мелодии ‘La musique’ 73). Мне его отдал после него сторож {При отправлении моем в Сибирь этот клочок бумаги затерялся, и мне было очень жаль, что я не сохранил его. Вот мой собственный плохой перевод этой мелодии с английского: 1-е. Когда в жизни, исполненной горестей, потерявши все, что делало ее счастливой, до слуха случайно коснутся любимые наши в юности звуки, о! с какою радостью мы их приветствуем! Сколько уснувших давно мыслей пробудят они! Каким пламенем зажгут потухшие наши очи, привыкшие к слезам! 2-е. Эти благодетельные звуки, с которыми мы свыклись в счастливые дни жизни, подобны свежему ветерку, играющему между душистыми цветами. Напитанный их запахом, он его сохраняет еще и в то время, когда цветы уже поблекли. Так точно, когда исчезнут радость и сновиденья жизни, память, об них сохраняется в звуках музыки. 3-е. О музыка! как слаб наш ничтожный дар слова перед твоими чарами. Зачем чувства объяснять словами, когда ты так легко выражаешь всю душу! Сладкая речь дружбы может быть притворна, слова любви бывают ложны. Одни только звуки музыки услаждают без обмана наше сердце’ 74).}.
Не прошло и четверти часа, как взошел ко мне плац-адъютант и велел одеваться в Комитет. Окончив наскоро туалет свой, я вышел вместе с ним, и мы отправились в комендантский дом. Меня уже вели не с завязанными глазами.
Войдя в какую-то комнату, я нашел там человек двадцать моих товарищей в разных костюмах. Кто был в мундире и полной форме, кто во фраке, кто просто в халате. Между ними были и мои друзья и знакомые: Вольф, Ивашев, двое Крюковых. Некоторых я знал по слуху или видел их в обществе, иных совсем не знал. Одним словом, тут был второй разряд осужденных 75). Все мы были очень веселы, здоровались, обнимались, говорили друг с другом и решительно позабыли, какая ожидает нас участь. Все радовались даже минутному свиданию после шестимесячного одиночного заключения.
Вскоре пришел плац-майор с какою-то бумагою и, соображаясь с нею, стал устанавливать нас по порядку. Окончив это, он велел нам идти в этом порядке, друг за другом, в другую комнату, а потом и далее. Отворив двери третьей комнаты, мы вдруг очутились в большой зале перед всеми членами Верховного уголовного суда, сидевшими на скамьях в два яруса около большого стола, покрытого красным сукном и установленного покоем (П). Их всех тут было человек сто. Посреди стояло зерцало 76), а против зерцала сидело духовенство, митрополиты и епископы (члены Синода), потом члены Государственного совета и сенаторы 77). Перед столом, по эту сторону зерцала, стояло нечто вроде налоя, за которым экзекутор 78) или секретарь Сената прочел громогласно сентенцию каждого из нас. Мы решительно ничего не слушали и смотрели только друг на друга: так были обрадованы нашим свиданием. Я заметил, что духовные особы привстали, чтобы посмотреть на нас, потому что зерцало мешало им нас видеть. В той стороне, где досталось мне стоять, сидел за столом М. М. Сперанский 79). Он был знаком с моим батюшкой и со всем нашим семейством. Я сам раза два был у него, когда был в Петербурге. Мне показалось, что он грустно взглянул на меня, опустил голову, и как будто слеза выпала из глаз его. По прочтении сентенции Николай Бестужев хотел было что-то говорить, но многие из присутствующих зашикали, и нас поспешили вывести в противоположные двери.
Я уже не попал в прежний каземат мой. По просьбе нашей плац-майор посадил меня рядом с Ивашевым в лабораторной, третий товарищ наш был лейтенант Завалишин, дальний родственник Ивашева, которого прежде этого я не знал.
Весь этот день провели мы с Ивашевым в каком-то чаду, нисколько не думая о сентенции. Мы не могли наговориться, пересказывали друг другу все случившееся с нами с тех пор, как расстались, а расстались мы около года тому назад. Он оставил меня в Тульчине, еще до кончины жены моей. Лейтенант Завалишин передал нам тоже всю историю своего участия в обществе, и таким образом мы проговорили не только весь день, но и всю почти ночь.
Мы так еще были молоды, неопытны, что приговор наш к двадцатилетней каторжной работе в сибирских рудниках не сделал на нас большого впечатления. Правду сказать, он так был несообразен с нашею виновностью, представлял такое несправедливое к нам ожесточение, что, как-то возвышал нас даже в собственных наших глазах. С другой стороны, он так отделял нас от прошедшего, от прежнего быта, от всего, что было дорого нам в жизни, что необходимо вызвал в каждом из нас все силы нравственные, всю душевную твердость для перенесения с достоинством этого перехода. Я теперь даже уверен, что если бы правительство вместо того, чтобы осудить нас так жестоко, употребило меру наказания более кроткую, оно бы лучше достигло своей цели, и мы бы больше почувствовали ее, даже, может быть, больше бы сожалели о той доле значения в обществе и преимуществе прежнего нашего положения, которые теряли. Лишив же нас всего и вдруг поставив на самую низкую, отверженную ступень общественной лестницы, оно давало нам право смотреть на себя, как на очистительные жертвы будущего преобразования России, одним словом, из самых простых и обыкновенных людей делало политических страдальцев за свои мнения, этим самым возбуждало всеобщее к нам участие, а на себя принимало роль ожесточенного, неумолимого гонителя 80).
Перед самою зарею нам велено было приготовляться, а с первым лучом света вывели всех из казематов, собрали на крепостной площади около церкви и, окружив караулом, повели вон из крепости. Мы догадались, что исполнялась сентенция. Пришедши на какой-то луг позади Кронверкской куртины, где под ружьем стояло войско, толпился кое-где народ и где в отдалении разъезжали верхом несколько генералов, около каких-то столбов с перекладинами (то были виселицы, о назначении которых никто из нас не догадывался) отделили тех, которые служили по гвардии, и повели для исполнения приговора к полкам, в которых они числились. Все прочие, между коими находились армейские и артиллерийские офицеры, гражданские чиновники и отставные, остались на месте, и сентенцию над ними приводил в исполнение санкт-петербургский обер-полицмейстер. В моем отделе были Финляндского полка полковник Митьков, гвардии капитан Пущин, штабс-капитаны: Назимов, Репин, поручики: Розен, Цебриков, Андреев, Лаппа и я. Нас подвели к гвардейской егерской бригаде, которою командовал генерал Головин 81).
По прочтении опять каждому из нас его приговора ломали над головою шпагу, снимали мундир и тут же сжигали, потом надевали лазаретный халат и по окончании всей этой церемонии повели обратно в крепость. Костюмы наши были очень смешны. Разбирать халаты было некогда: иному на маленький рост попался самый длинный, и он едва мог переступать в нем, другому на большой — коротенький, толстому доставался узкий, так, что он едва напяливал его на себя. Мы невольно улыбались, глядя друг на друга.
Меня опять посадили в лабораторную с Ивашевым, но место Завалишина занял полковник Муравьев, осужденный, но помилованный государем и назначенный на жительство в Сибирь, без лишения чинов и дворянства 82). Войдя в каземат свой с убеждением, что все мои отношения и расчеты с миром окончены и что остальная жизнь моя должна пройти в отдаленном, мрачном краю (тогда Сибирь не так была известна, как теперь, и об ней говорили с ужасом), в постоянных страданиях и лишениях всякого рода, я не считал уже себя жильцом этого мира и обратил все помыслы мои на то, чтобы, сколько возможно, перенести с достоинством этот переворот судьбы, не ослабнуть нравственно и как можно лучше приготовить себя к будущей жизни. В отношении себя собственно я был как будто не недоволен этим переворотом, потому что он, казалось, приближал минуту моего соединения с покойной женой моей и позволял мне не так оплакивать ее потерю. Будучи слабого и плохого здоровья, я никак не думал прожить долго, а настоящее положение мое было самое желательное для смертного часа. Оно не допускало меня жалеть об этой жизни и искупало много пред правосудием всевышнего.
Император Николай показал в нашем деле такое противу нас ожесточение, такое нечеловеколюбивое понятие о самодержавной власти, а вместе с тем и такое опасение к либеральным идеям, ко всему, что имело тень оппозиции против правительства, что можно было наперед предугадать всю последующую его политику, весь ход его царствования. Видя в целой России себя только одного, он все относил к себе и считал только то справедливым, только то согласованным с выгодами России, что казалось выгодным для него собственно, что согласовывалось с его желаниями и что упрочивало его самовластие. Надобно заметить также, что дело наше, из которого он вышел победителем и которое показало ему все раболепие, всю ничтожность высших государственных сановников, поселило в нем преувеличенное о себе понятие и усилило его власть, его самонадеянность. Люди, безусловно преданные правительству, помышлявшие только о собственной пользе, старались друг перед другом льстить, раболепствовать ему, угождать ему во всех его самовластных удовольствиях и превозносить каждое его слово, каждый поступок. Люди робкие боялись даже подумать о происшествии, наконец, те, на которых падало какое-либо подозрение в симпатии к нам {[В числе их Сперанский, Мордвинов, частию Киселев, Ермолов и некоторые другие.] 83)}, старались преданностью своею и одобрением всех мер правительства истребить это недоразумение и восстановить себя в его мнении. Стало быть, он нигде и ни в каком действии своем не мог ожидать и иметь не только сопротивления, но даже противоречия. Уста истины закрылись, глас ее замолк, и в продолжение всего тридцатилетнего царствования своего он имел дело не с людьми, а с безгласными, униженными орудиями своего самовластия. Вот, по моему мнению, главная причина, почему в годину испытаний, когда России понадобились люди, явились простые неискусные машины, испорченные долговременным худым употреблением 84). Вот почему также, не привыкнув встречать препятствий, он сам как будто растерялся и, разочарованный в своем всемогуществе, не перенес этого разочарования. Обвинять его не смею и считаю даже несправедливым. Кто бы на его месте не поддался чарам самовластия и окружающей лести! Редкий бы не поверил своему назначению свыше, не счел бы себя чем-то необыкновенным, видя в продолжение тридцати лет одну только удачу и имея постоянно перед глазами своими завесу, сотканную из раболепной преданности, лести, эгоизма, скрывшую от него все то, что было худо! Для того чтобы поступать иначе, нежели поступал он, надобно быть гением, и гением с великодушным любящим сердцем, а такие гении редки, и он им не был {Мне кажется, что в неумеренной строгости, с которой он поступил с нами, у него была мысль восстановить в глазах подданных своих и особенно в высшем классе значение государя и его верховной власти, которая могла ослабнуть от случавшихся так часто заговоров в протекшее столетие русской жизни. Нельзя допустить, чтобы он не понимал, зная так хорошо все наше дело, что ни у кого не было намерения покуситься на особу царя и что все то, что говорилось, были пустые слова, без всякой цели. Но он, кажется, воспользовался этим случаем, чтобы повысить идею о государе, и обрел для этого несколько жертв. Нельзя также сказать, чтобы мы и сами в продолжение дела нашего все вообще вели себя так, чтобы возбудить в нем невольное уважение. Конечно, многие, не думая о своем спасении, без затруднения, без страха говорили перед ним и Комитетом правду о том, что касалось России, правительства, указывали на существование злоупотреблений, лихоимства, угнетения слабых сильными. Но были и такие, которые ослабели духом, у которых одиночное заточение и гнев самодержавного владыки отняли всю твердость, которые думали наружными знаками раскаяния заслужить себе прощение. Характеры не все одинаковы, обвинять последних нельзя. Чувствую по себе, как я уже сказал и прежде, что можно находиться в таком нравственном упадке духа, что будешь поступать не только вопреки убеждений, но даже самого простого здравого смысла. Уединение, материальные лишения, физические страдания неодинаково действуют на нравственность всех людей. Одни переносят их твердо, покойно, не подчиняют их влиянию свою нравственную стихию, другие не могут избегнуть этого влияния и поддаются ему совершенно. Первые не должны гордиться, вторых нельзя винить. И те и другие — создания божий, поставленные им в разные положения, обстоятельства, — являлись в мире с разными организациями, получили неодинаковое воспитание, неодинаковые понятия о вещах. Правда и то, что государь мог бы понять его, смотреть в нашем деле на одни только побуждения, заставившие каждого из нас вступить в общество, но для этого надо, было иметь человеколюбивое сердце и менее эгоизма в характере.}.
В день исполнения нашей сентенции, после обеда, пришел ко мне мой прежний сторож из Кронверкской куртины, принес с собою кое-что из оставленных там вещей моих и сообщил мне о последних минутах пяти казненных товарищей наших. Это была неожиданная и грустно поразившая меня новость. По выслушании приговора их всех посадили в Кронверкскую куртину: Пестеля в номер Андреева, Сергея Муравьева-Апостола в бывший мой, Рылеева в другую комнату — в номер, который занимал до этого Бобрищев-Пушкин 1-й, а Каховского тут же, в номер Розена. Бестужева-Рюмина привели в прежний свой. Им позволили написать к родным. К четверым прислали протоиерея Мысловского, чтобы приготовить к смерти, а к Пестелю пастора. Все они были очень покойны, отказались иметь последнее свидание с родными (Рылеев с женой и дочерью), чтобы не расстроить их и себя. Говорили немного между собою и ожидали последнего часа с твердостью. Их вывели рано, до свету, заковав прежде в железа. Выходя в коридор, они обнялись друг с другом и пошли, сопровождаемые священником и окруженные караулом, к тому месту, где мы видели столбы. Тут их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов, и потом, по окончании нашей сентенции, исполнили приговор Верховного уголовного суда. Исполнением этого приговора распоряжался генерал Чернышев. Протоиерей Мысловский был при них до последней минуты. У двоих из них {[Я не мог положительно узнать, у кого,— одни говорили мне, что у Пестеля и Каховского, а другие утверждали, что у Рылеева и Муравьева-Апостола.] 86)} 85) оборвались веревки, и они упали живые. Исполнители потерялись и не знали, что делать, но по знаку Чернышева их подняли, исправили веревки и снова не взвели, а уже взнесли на эшафот. Потом, когда уверились, что все пятеро уже не существуют, сняли трупы и отнесли туда, где находились гробы, и, положивши в них тела, оставили их тут до следующей ночи. Потом свезли тайно в ночное время на устроенное для животных кладбище (называемое Голодай) и там, неизвестно где, закопали.
Тут рассуждений не нужно — факт сам говорит за себя. Так окончили жизнь пять первых политических наших мучеников. Они проложили в России новый путь, усеянный терниями, опасностями, но ведущий к высшей цели {В печатном тексте П. Е. Щеголева слова ‘но ведущий к высшей цели’ отсутствуют. Восстановлены по автографу.}. Может быть, будут и еще жертвы, но наконец путь этот когда-нибудь уладится, и по нем безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от окружающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где покоится прах их.
Говорили, что будто бы протоиерей Мысловский хотел было воспротивиться второй казни двух упавших, но что Чернышев настоял на этом, что государь, опасаясь возмущения войск при исполнении приговора, уехал в Царское Село и велел каждые четверть часа присылать к себе фельдъегерей с известием о происходящем на месте казни. Некоторые утверждали, что он сам, переодевшись, был тут неузнанный никем. Наконец, также носился слух, что Верховный суд не решался на смертную казнь и только потому так осудил, что ему под рукою дано было знать, что государь желает самого строгого приговора, чтобы тем разительнее было его милосердие, что светлейший князь Лопухин (бывший председатель Государственного совета) 87), принеся государю этот приговор, не мог скрыть своего ужаса, когда увидел, что он хочет утвердить четвертование, что государь заметил его невольный ужас, спросил, что это значит, и что тогда будто бы Лопухин сказал ему причину строгого осуждения Верховного уголовного суда и что в России такая казнь неслыханна, что император задумался и написал ‘повесить’. Правда ли все это или нет, знают только те, между коими все это происходило, и я помешаю эти слухи и толки для того, чтобы показать, какое тогда мнение имели многие о характере покойного государя и об исполнителях его воли.
Мы ожидали, что после сентенции нас отправят сейчас в Сибирь, и действительно восемь человек первого разряда были вскоре увезены туда. Всю почти первую категорию разослали в разные финляндские крепости. Прочие остались в Петропавловской. Государь, окончив наше дело, отправился на коронацию в Москву. Родные наши надеялись, что в это время будет общая амнистия или, по крайней мере, значительное облегчение нашей участи.
С окончанием нашего дела и с отъездом императора из Петербурга присмотр за нами несколько смягчился. Нас каждый день водили гулять по двору под надзором дежурного унтер-офицера. Мы могли разговаривать между собою, не опасаясь подвергнуть ответственности сторожа или часового. Родным позволялось иметь с нами свидание в комендантском доме, в присутствии плац-адъютанта, и доставлять нам некоторые вещи, как-то: платье, белье, книги и съестные припасы. У меня в Петербурге родных не было, и потому я лишен был утешения их видеть.
По отправлении полковника Муравьева меня с Ивашевым перевели из лабораторной в Невскую куртину, где опять поместили рядом. Для обоих нас это было большим облегчением. Мы целый день толковали о былом, настоящем, будущем, старались взаимно поддерживать один другого и не давали друг другу хандрить. Читали книги, доставленные Ивашеву его родными, и не один раз, когда вечером запирали нашу куртину и часовые не опасались обхода крепостных офицеров, сходились вместе в одном, из наших казематов. Против нас сидел князь Одоевский, очень молодой и пылкий юноша — поэт. Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу, и нередко мы проговаривали по целым ночам.
Так прошло два месяца. Государь возвратился из Москвы. В коронацию нам убавили пять лет работы. Многие были уверены, что наша ссылка в Сибирь отменена, что нас продержат года два в заточении, что в это время государь при каждом случае будет уменьшать сроки нашей работы и что, наконец, позволят нам возвратиться в недра своих семейств. Но они рассчитывали без знания характера государя. В уме его уже было решено наше вечное исключение из общества, вечное разлучение с родными, наш угрожающий пример для всех тех, которые бы захотели следовать нашим путем. Впоследствии оно так и было. В продолжение его царствования Сибирь населялась тысячами политических изгнанников, польскими и частью и русскими.
Не помню теперь, по какой причине перевели меня опять в Кронверкскую куртину и разлучили таким образом с Ивашевым. Там я занял уже не прежний свой номер, а опять какой-то маленький каземат, подобный моему первому жилищу. Соседями моими были Лунин и Кожевников. Первый был уже немолодой человек. Он начал службу свою в кавалергардском полку, вместе с нынешним графом Орловым, был известен своим независимым характером, своею любезностью, разными забавными выходками с своим полковым командиром Депрерадовичем и с самим великим князем Константином, который его очень любил и при котором в последнее время он служил. Второй был еще юноша, кажется, подпоручик лейб-гренадерского полка. Он не был судим, а переведен только за какой-то вздор, во время 14 декабря, тем же чином в армию и оставлен на шесть месяцев в крепости. Я скоро познакомился с обоими. Тут я опять попал к прежнему сторожу.
После сентенции на пищу осужденным правительство отпускало только полтину асс в сутки, но у кого припасены были свои деньги или кому доставляли потом родные, те получали ежедневно от плац-майора небольшую на издержки сумму, смотря по их надобностям. У меня отобрали 1700 руб. асс, следовательно, не имея даже родных в Петербурге, я долгое время мог удовлетворять небольшие свои потребности. Плац-майор обыкновенно каждую неделю присылал мне по пяти рублей, и этих денег мне доставало и на табак, и на белый хлеб, и на проч. Посредством сторожа моего я даже абонировался в книжном французском магазине и брал оттуда книги. В крепости я прочел все романы того времени, Вальтера Скотта, Купера 88) и тогдашних известных писателей. Сверх того, пользовался от ближних товарищей моих теми книгами, которые они получали от родных. Таким образом, я почти всегда был занят и не имел времени скучать. Я пробовал также сочинять стихи, но они выходили у меня никуда негодные, и, убедясь, что поэзия не мое дело, я прекратил это занятие. С Луниным и Кожевниковым мы свободно разговаривали. С первым каждый день после обеда я играл в шахматы. У него и у меня были занумерованы доски, и у каждого своя игра в шахматы. Сговорясь играть, расставляли их каждый у себя и потом передавали по очереди один другому сделанный ход. Иногда игра длилась два и три часа, но тем была занимательнее, что не могло случиться необдуманных ходов или так называемых промахов. Мы оба в этой игре были равносильные, и оттого еще более она занимала нас. Нас водили также каждый день гулять: или около куртины, или в сенях, когда бывала дурная погода. Тут мы встречались иногда с некоторыми товарищами, занимавшими отдаленные номера, и обменивались несколькими словами.
Раз как-то зашел ко мне дежурный унтер-офицер, которого мы все любили за его к нам преданность и услужливость. Вид его показывал, что он хочет что-то сообщить мне. ‘Жаль мне вас, господа, от всего сердца, — сказал он наконец, осмотрев сначала, не подслушивают ли его из коридора, — хотелось бы очень кому-нибудь из вас помочь, чем могу, а могу многое, как вы сами уверитесь. Могу даже доставить вам возможность вырваться из этих стен и уплыть на корабле в Англию’. — ‘Каким это образом, любезный друг?’ — спросил я с недоверчивостью. — ‘А вот как, — отвечал он,— разумеется, для этого надобны деньги, тысяч пять — шесть сначала довольно, потом родные пришлют туда. Ну, да мне и самому пришлось бы с вами отправиться: оставаться здесь мне после этого нельзя. Слушайте, как можно все это устроить. Я бы переговорил сначала с капитаном купеческого иностранного судна, они беспрестанно теперь приходят и отходят из Петербурга. Во всем условился бы с ним. Тут затруднения не будет. Конечно, надобно заплатить ему порядочную сумму. Корабли обыкновенно выходят ночью, потому что тогда удобнее разбирать на Неве мост. В известный день, когда судну придется выходить, под вечер, по обходе плац-адъютанта, я бы пошел с вами гулять, вывел бы за крепость и спрятал бы вас на полчаса в дровах’. — ‘Но как бы мы вышли с тобой из крепости, когда при каждых воротах караул?’ — спросил я. — ‘А вот не хотите ли полюбопытствовать когда-нибудь, — отвечал он, — так хоть, для примеру. Потом, — воротясь один в куртину, я сам бы осмотрел и запер казематы, а ключи отнес бы плац-майору. У вас на постели можно заранее приготовить так, чтобы часовому, если ему вздумается посмотреть в окошечко, показалось, что вы лежите и спите. По окончании всего, когда совсем потемнеет, я бы явился к вам, и через несколько минут мы оба были бы на судне. Тут капитан спрятал бы нас до прохода через Кронштадтскую брандвахту. Эту брандвахту корабли обыкновенно проходят перед светом, а с наступлением дня мы были бы совершенно безопасны. В каземате же не хватились бы вас до девяти часов утра на другой день, т. е. до тех пор, пока не станет ходить плац-адъютант. Да и тогда не знали бы, что делать и где вас искать. Разумеется, скоро бы догадались, что это мои проделки, но им и в ум бы не пришло, что мы спаслись на корабле, а если бы и пришло наконец, то в это время мы были бы уже далеко и вне погони. Видите, как это легко,— сказал он,— но для этого нужны деньги и решимость. У меня ее станет. Я уже предлагал это одному из ваших, и он бы очень мог, потому что богат, и родные его в Петербурге {Я узнал впоследствии, что он точно предлагал это Н. М. Муравьеву, который сам мне сказывал об этом предложении.}, но вы все, кажется, не потеряли надежду на милость государя, а я так совсем не надеюсь на нее для вас, не такой он человек’.
Все, что он говорил, как я сам убедился потом, было дельно и удобоисполнимо. Раз даже, гуляя со мной, он, для доказательства, вывел меня из крепости без всякого затруднения. Караул, стоявший при крепостных воротах, не обратил даже на нас внимания. Но у меня не было ни средств, ни желания воспользоваться его предложением. Я и теперь считаю, что было бы малодушно, нехорошо, если бы кто-нибудь из нас захотел отделить свою судьбу от судьбы своих товарищей. Из всех нас никто не подумал даже уклониться бегством от предстоявшей ему участи. Один только Тургенев отсутствием своим избежал заключения и ссылки, но он был за границею, когда умер покойный император Александр и началось наше дело, зная же наперед, как оно будет обсуждено, не явился ни к суду, ни после осуждения своего. Следовательно, он не прибегал к бегству, а только воспользовался случайным и счастливым для него обстоятельством {[Впоследствии Тургенев издал во Франции свои записки — сочинение очень посредственное и не совсем прямодушное, в котором он как будто старается оправдать свое участие в обществе. Нисколько не завидую его участи, мне кажется странным, что ему одному только при амнистии возвратили все и что он это не только применял, но, как кажется, даже об этом хлопотал. Прожив тридцать лет очень покойно, тогда как в это время товарищи его страдали, скитаясь по Сибири, — его как будто еще вознаградили за это перед прочими.] 89)}.
Наступила глубокая осень — никого из нас еще не отправляли. Я сделался болен: у меня отнялись почти ноги и возобновилось кровохаркание. Плац-майор предложил мне перейти в лазарет, но я не согласился, опасаясь, что, пока буду там лечиться, товарищей моих увезут всех в Сибирь, а меня оставят потом в крепости. Это опасение было для меня хуже болезни, которую по этой причине я старался скрывать даже от лекаря: во время его посещений я уверял его, что мне лучше и что если я буду на воздухе, то скоро совсем поправлюсь.
Долгие осенние и зимние вечера и нескончаемые ночи особенно утомительны в заключении. Я это испытал на себе. Без движения хорошего сна не могло быть, тем более, что грудная боль и ломота в ногах не позволяли мне долго оставаться в одном положении. Как ни любил я чтение, но целый день, и в особенности вечер, при тусклом свете тоненькой сальной свечи или вонючего ночника, читать постоянно было невозможно. С соседями своими мы переговорили все, о чем можно было говорить, да и сверх того, по слабости и грудной боли, я не мог громко и долго говорить. Шахматы тоже не так уже развлекали меня и даже утомляли. Одним словом, я с нетерпением, ожидал какой-нибудь перемены и молил бога, чтобы скорее отправили меня в Сибирь. От родных своих я не имел никакого известия. Я знал, что никому из них нельзя было приехать в Петербург. Писем также не надеялся получить от них: им нельзя было знать, где я нахожусь после сентенции и позволено ли иметь переписку с нами. Я даже не желал, чтобы братья писали ко мне, потому что боялся за них, если бы они вздумали показать особенное во мне участие.
Была уже зима, и прошел праздник Рождества. После Крещения 1827 года я узнал, что некоторых из нас стали куда-то увозить, и нетерпеливо ожидал своей очереди, не без боязни, однако же, чтобы не отправили в какую-нибудь крепость. Раз как-то, около 20 января, вошел ко мне плац-майор и спросил, есть ли у меня что-нибудь теплое. ‘Не хотят ли меня отправлять, Егор Михайлович?’ — спросил я. — ‘И нет, батюшка, — возразил он.— Куда отправлять, разве по домам (надобно знать, что он каждому из нас при всяком посещении своем повторял одно и то же: что нас простят непременно). Я спросил об этом у вас для того, что теплое платье необходимо для прогулок, — прибавил он. — Видите, какой холод!’ — ‘У меня ровно ничего нет, — отвечал я, — кроме этого сюртука и двух подушек’. — ‘Не беспокойтесь, все это будет’, — сказал он. Тогда я спросил, на какие же деньги и у него ли те, которые отобрали у меня на дворцовой гауптвахте. ‘Об деньгах не заботьтесь: были бы здоровы, деньги будут’, — отвечал он, поспешно выходя из моего каземата.
Я был уверен, что меня скоро отправят, и в самом деле, вечером он опять явился ко мне в сопровождении сторожа, несшего небольшой чемодан и кое-какие вещи. ‘Вот вам и белье, и тулуп,— сказал он, указывая на сторожа. — Одевайтесь потеплее’. Я открыл чемодан, нашел в нем две пары шерстяных носок, теплые сапоги, шапку, перчатки и три довольно толстые рубашки. Жиденький тулупчик, покрытый нанкою, куртка и брюки из толстого солдатского сукна дополняли этот гардероб. Надев наскоро и при помощи сторожа (потому что я был очень слаб) теплую обувь и принесенное платье, а сверх него тулуп, я отправился вместе с плац-майором, поддерживаемый сторожем, в комендантский дом. Другой сторож нес за нами чемоданчик с остальными вещами. Войдя из передней во вторую комнату комендантского дома, я нашел тут трех моих товарищей: Фонвизина, Вольфа, Фролова. С первым я был знаком еще в Тульчине, он командовал тогда бригадой. Со вторым был очень дружен, а третьего совсем не знал. Мы дружески, но грустно поздоровались. Вскоре вошел комендант, генерал Сукин, с бумагою в руках. Он был без ноги и ходил на деревяшке. Ловко повернувшись на деревянной ноге своей, он громко сказал: ‘Государь император приказал исполнить над вами приговор Верховного уголовного суда и отправить вас в Сибирь’. Потом, быстро повернувшись опять, в ту же минуту ушел. Тогда плац-майор дал знак стоявшему тут поручику гарнизонной артиллерии Глухову. Тот вышел и воротился вскоре с фельдъегерем и с солдатом, несшим цепи. Нас посадили, надели кое-как железа, сдали фельдъегерю и вывели на крыльцо, где ожидали уже четыре жандарма и пять почтовых троек в открытых санях.
Ночь была темная. На крыльце плац-майор сунул мне что-то в руку, завернутое в бумажке. Мне пришло в голову, что это оставшиеся мои деньги, и признаюсь, я удивился такой с его стороны честности. Когда я садился в сани с одним из жандармов, меня кто-то крепко обнял. ‘Я адъютант военного министра, знаком хорошо с батюшкой покойной супруги вашей, — сказал он мне шепотом. — Не хотите ли через меня что поручить вашим родным?’ — ‘Дайте знать им о том, что вы сами видели и что знаете о нашем будущем, я же ровно ничего не знаю, ни куда везут меня, ни где я буду’, — отвечал я, усаживаясь в повозку. Между тем все уже были готовы — и поезд наш тронулся с места.
Выехав из Петербурга, где все было погружено во мраке, мы прибыли ночью на первую станцию и вышли обогреться в комнату смотрителя. Мне это в особенности было нужно, потому что легонький тулуп мой худо защищал меня от январского мороза. Товарищи мои тоже вышли. Фельдъегерь (он оказался мне знакомым и бывал прежде моим подчиненным, когда я был старшим адъютантом, а он приезжал с бумагами в Тульчин) обходился с нами очень вежливо и действительно, как мы убедились впоследствии, был очень добрый человек. Железа нам очень мешали и не давали свободно ходить. Мы, по совету его, подвязали их и уладили сколько возможно удобнее для ходьбы. Тут я вспомнил о данной мне плац-майором завернутой бумажке. Можно представить себе мое удивление, когда я нашел в ней вместо оставшихся моих денег десять серебряных гривенников. Вот все богатство, с которым я отправился, слабый и больной, в сибирские рудники, за шесть с лишком тысяч верст от своего семейства. Нельзя сказать, чтоб такое положение представляло что-нибудь утешительное. Когда мы сели отдохнуть около стола, а фельдъегерь вышел распорядиться лошадьми, смотритель сделал знак Фонвизину, и тот сейчас вышел. Его ожидала на этой станции жена. Они успели до возвращения фельдъегеря (который, вероятно, все знал, но не хотел показать то) видеться несколько минут в сенях. Когда он вышел к нам и объявил, что лошади готовы, мы стали медленно собираться, чтобы дать время Фонвизину подолее побыть вместе.
Наконец, надобно было отправляться. Я сел с Фонвизиным в одну повозку, на что фельдъегерь охотно согласился. Он сам видел, как плохо я был одет для зимнего путешествия. На Фонвизине же была медвежья шуба, и сверх того у него для ног было теплое одеяло. Сидя с ним вместе, мне легче было предохранить себя от холода.
Дорогой Фонвизин рассказал мне, что жена его узнала и сообщила ему, что нас везут в Иркутск, и передала 1000 руб., которых достанет нам и на дорогу, и на первое время в Сибири. Вторая станция была Шлиссельбург. Признаюсь, я невольно подумал, не сюда ли в заточение нас везут, и до тех пор не был покоен, пока не проехали поворот к крепости. На станции мы опять вышли из повозок. Ночь еще продолжалась, фельдъегерь был на дворе, за чем-то я вышел в другую комнату, и только что успел переступить через порог, как очутился вдруг в объятиях трех женщин, которые плакали навзрыд, осыпали меня вопросами и предлагали свои услуги, деньги, белье, платье и т. д. Я отвечал им, что мне ничего не нужно, что всего у меня достаточно, искренно благодарил их за участие и сострадание. Это была какая-то помещица, с двумя дочерьми ехавшая в Петербург. Мы родственно обнялись и простились. Они же все благословили меня и напутствовали самыми искренними благопожеланиями.
На другой день мы проезжали Тихвин. Днем везде собирался народ смотреть на нас и оказывал самое сострадательное участие. В Тихвине некоторые из простого народа и купцов предлагали свои услуги и помощь. Фельдъегерь наш, как добрый человек, распоряжался и поступал с нами так, чтобы только самому не подвергнуться ответственности за слабый надзор, не прибавляя ничего лишнего с своей стороны. Не помню, которого числа мы прибыли в Ярославль и остановились в гостинице. Пока запрягали новых лошадей, нам подали чай, и человек, вошедший с подносом, указал знаком на дверь смежной комнаты. Мы подошли к ней и узнали, что там находится Надежда Николаевна Шереметева, теща одного из наших товарищей, Якушкина, ожидавшая тут со своею дочерью, а его женою, проезда зятя своего. Мы обменялись с нею несколькими словами, а когда выходили садиться в повозки, то встретили ее вместе с дочерью, державшею на руках грудного младенца, в коридоре, посреди толпы собравшихся любопытных. Они обняли, благословили нас и все время не осушали глаз. Жена Якушкина была тогда 18-летняя молодая женщина замечательной красоты. Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира и, может быть, обреченное своею обязанностью, своею привязанностью к мужу на вечную жизнь в сибирских рудниках, на разлуку с обществом, родными, детьми, со всеми, что так дорого юности, образованию и сердцу 90).
Из Ярославля через Кострому, Вятку, Пермь и Екатеринбург приехали мы в Тобольск. Ехали скоро, но иногда останавливались ночевать. Фельдъегерь, заметив, что железа мешали нам спать, был так внимателен, что позволил на ночь снимать их. Жандармы нам прислуживали. Ему, впрочем, как он сам говорил, приказано было обходиться с нами вежливо и, не выходя из границ данной инструкции, оказывать всякое снисхождение. По приезде в Тобольск нас поместили в доме полицмейстера, где и отдохнули мы суток трое. Тут мы расстались с нашим фельдъегерем, который отправился в Иркутск один, а нас сдал губернатору Бантыш-Каменскому (родственнику Фонвизина) 91).
Не знаю, по этому ли случаю или просто по человеколюбию, но только полицмейстер Алексеев так принял, угощал и покоил нас в продолжение этих трех дней, что я счел обязанностью моею, по прошествии десяти лет, когда я ехал из-за Байкала на жительство в Туринск и проезжал Тобольск, где он жил отставным чиновником, быть у него и поблагодарить его за оказанное нам тогда человеколюбивое внимание. Отдохнув трое суток, мы отправились в сопровождении тобольского частного пристава, но с прежними жандармами, на обывательских лошадях в Иркутск. В Тобольске Фонвизин купил повозку, и мы избавились от хлопот перекладываться на каждой станции. Запаслись еще теплым одеялом, и, следовательно, я не опасался холода. Движение и воздух так благодетельно подействовали на меня, что день ото дня здоровье мое становилось все лучше, так что в Тобольске я был уже совсем здоров и так же крепко ходил и стоял на ногах, как прежде.
Через три недели по отъезде из Тобольска мы прибыли в Иркутск, проехав города: Тару, Ишим, Каинск, Колывань, Томск, Ачинск, Красноярск, Канск и Нижнеудинск. По дороге везде мы встречали неподдельное участие как в народе, так и должностных лицах. В Каинске, например, городничий Степанов, пожилой мужчина, огромного роста и объема, бывший прежде фельдъегерем, пришел к нам в сопровождении двух человек, едва тащивших огромную корзину с винами и съестными припасами всякого рода. Он заставил нас непременно все это есть и частицу взять с собой, предлагая нам даже бывшие с ним деньги следующими, удивившими нас словами. ‘Эти деньги, — сказал он, вынимая большую пачку ассигнаций, — я нажил с грехом пополам, не совсем чисто, взятками. В наших должностях, господа, приходится делать много против совести. И не хотелось бы, да так уже заведено исстари. Возьмите эти деньги себе: на совести у меня сделается легче. Лучшего употребления я не могу сделать: семейства у меня нет. Право, избавьте меня от них, вы сделаете доброе дело’. Хотя мы не согласились принять это предложение, но тем не менее эта откровенность, это добродушие грубой, не отесанной резцом образования натуры нас очень тронуло, и, прощаясь с ним, мы от души и с признательностью пожали ему руку.
В Красноярске губернатор, и тоже Степанов, угостил нас с искренним радушием. Во всех почти городах, где мы останавливались, чиновники приходили к нам, сначала не смели к нам приступить, заговорить с нами, но всегда кончали предложением услуг и изъявлением чувств. На станциях являлись обыкновенно этапные офицеры с подобными же предложениями, а простой народ толпился около повозок и хотя, видимо, боялся жандармов, но нередко те, которые посмелее, подходили к нам и бросали нам в повозку медные деньги. Я до сих пор храню, как драгоценность, медную денежку, которую я взял у нищей старухи. Она вошла к нам в избу и, показывая нам несколько медных монет, сказала: ‘Вот все, что у меня есть, возьмите это, батюшки, отцы наши родные. Вам они нужнее, чем мне’. Мы прослезились, и я, выбрав у нее одну самую старую монету, положил к себе в карман, благодаря ее от самого искреннего сердца.
Чем далее мы подвигались в Сибири, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо свободнее, смышленее, даже и образованнее наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими. Впоследствии мне не раз случалось слышать от тех, которые посещали Соединенные Штаты и жили там, что сибиряки имеют много сходства с американцами в своих правах, привычках и даже образе жизни. Как страна ссылки, Сибирь снисходительно принимала всех без разбора. Когда ссыльный вступал в ее границы, его не спрашивали, за что и почему он подвергся каре законов. Никому и дела не было, какое он сделал преступление, и слово ‘несчастный’, которым звали сибиряки сосланных, очень хорошо выражает то понятие, которое они себе составили о них. От него требовалось только, чтобы на новом своем месте он вел себя хорошо, чтобы трудился прилежно и умел пользоваться с умом теми средствами, которые представляло ему новое его отечество. В таком случае по прошествии нескольких лет ожидало его не только довольство, но даже богатство и уважение людей, с которыми ему приходилось жить и иметь дело. Кстати, расскажу здесь разительный этому пример. Приехав на какую-то станцию в Нижнеудинском округе, мы остановились в лучшей квартире одного большого селения. В двухэтажном доме было несколько чистых комнат, убранных хотя не роскошно, но довольно опрятно. Все показывало довольство. Нас встретил крестьянин лет сорока, в синем армяке, угостил чаем и вкусным обедом, за которым было даже виноградное вино. Как теперь помню, звали его Ермолай. Против окон дома строилась церковь. Я как-то спросил его, где же старая и как строится новая, обществом или другими средствами. ‘Это я строю, батюшка, — был его ответ, — старая сгорела от грозы. Насилу добился разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднение, даже в богоугодных делах’. Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: ‘Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю, я охотно ее рассказываю всякому’. Мы все попросили его об этом, он с заметным удовольствием начал рассказ свой: ‘Я был крепостным человеком господина N. N. Барин мой был единственный сын у матушки своей, женщины строгой, но благочестивой. Я служил у него камердинером, и как он считался по гвардии, то мы жили с ним в Петербурге, а матушка в Орловской деревне своей. Они были очень богаты, и барин очень меня любил. Житье мне было хорошее, привольное, денег всегда вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином таки порядочно тратили на всякую всячину. Вдруг объявлен был поход под француза в Австрию. Гвардия выступала, а с нею и мой господин. Он отправил меня с своими лошадьми, коляской и многими вещами, всего будет более чем тысяч на пять, к матери своей, приказав все это доставить ей и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу. Я доехал до Орла, откуда оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился отдохнуть и для развлечения пошел в трактир. Там немного подгулял, меня завели в какой-то дом и начисто обыграли в карты. Коляску, лошадь, вещи я все проиграл пьяный. Утром, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл. В доме сказали мне, что я говорю вздор и что я тут не был даже. Что было делать? Я не знал имени тех, кто играл со мной, и едва мог бы знать в лицо. Однако же я объявил обо всем полицмейстеру. Тот посадил меня под арест и отправил к барыне по пересылке, произведя, между тем, розыски. Барыня сильно прогневалась на меня и сослала на поселение. Конечно, если бы в это время был сам молодой барин, то он не сделал бы так, а, отечески наказав, простил бы меня.
Вот таким образом, — продолжал он, — я и попал в Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, меня назначили в это селение. Тогда у нас здесь был исправником, дай бог ему царствие небесное, Лоскутов. Вы, конечно, об нем слышали, и если не слыхали, то услышите, Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата поселенцев обязан ему своим достоянием и молит за него бога. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сей же час объявят. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. ‘Ты назначен, — говорит он, — в такое-то селение, место привольное, если не будешь пить, а будешь трудиться, то скоро разбогатеешь. Смотри, не ленись, работай прилежно: через шесть месяцев я заеду к тебе, и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься хорошо, то не откажуся сам помогать тебе’. — ‘Батюшка, ваше высокоблагородие, — отвечал я, — усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего, придется ведь еще долго жить в работниках, пока не скоплю деньжонок’. — ‘За деньгами дело не станет, — сказал он. — Вот тебе 100 руб. Распоряжайся ими с умом, но знай, что я их тебе даю взаймы и не только потребую назад деньги свои, но и отчета в твоем хозяйстве’. Я взял деньги не без страха и вышел от него. Ровно чрез шесть месяцев, приехав по какому-то делу в наше селение, он пошел посмотреть мое хозяйство, велел даже принести на показ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать данные им мне деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домиком, посеял хлебца, завел лошадь, две коровы и овец. Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я, по примеру здешних старожилов, сделал в лесу две засады, и богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя гораздо более, чем у прочих, так что я в первый год продал мяса и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился я с женой денно и нощно, но бог, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, взойдя ко мне. ‘Ай да Ермолай, молодец, люблю таких’. Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей, у меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаями. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы и ещё больше разбогатеть, стоило только пуститься в казенные подряды, меня не только приглашали, и насильно втягивали чиновники, да сам не захотел: тут не всегда делается на честных правилах, надобно давать, а чтобы давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось, пусть уж другие от этого богатеют, а не я. Мне бог позволил нажить копейку честным образом. Велика была его милость ко мне, грешному, надобно было стараться загладить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот, как только случились лишние деньжонки, и я написал письмо к бывшему барину, вложил 5000 рублей асс. и отослал их к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его давно скончалась, барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию, вот и письмо его, — прибавил он, вынимая из шкафа бумагу. — Но мне уже было здесь так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: ‘Вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда все будете людьми’. Потом я хотел, из благодарности за милость божию ко мне, выстроить ему храм, приготовил нужные материалы и долго хлопотал о разрешении у преосвященного. Наконец получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более 100 десятин, две заимки, держу около сорока работников. Все здешние крестьяне со мной советуются, и я дал обещание никому не отказывать в помощи и не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешней осенью, еду я на заимку верхом, встречаю несколько человек беглых. ‘Куда путь держите?’ — спросил я их. — ‘К Ермолаю на заимку, — отвечают они. — Он, говорят, добрый человек, поможет нам’. — ‘Ермолай-то добрый человек, — говорю я,— да законы-то строги, а у него на заимке много работников, ну как они вас задержут да представят? Пойдемте-ка лучше к нему в дом’. Они пошли за мной, я накормил их, дал белье и снабдил кое-чем на дорогу. Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца, мое — накормить и помочь человеку’.
Мы с удовольствием смотрели на этого необыкновенного человека, удивлялись его простой, но здравой философии и от всего сердца обняли его. Вот вам преступники, господа сочинители и исполнители уголовных законов и общественных учреждений! Вы скажете, это исключение {Я бы мог привести здесь еще один пример человека, совершившего ужасное преступление, которого потом не только я, но и все те, которые были с нами знакомы, знали за добродетельнейшего и честного человека. Не смею ни назвать его, ни говорить о нем, потому что он еще жив, и я боюсь, чтобы как-нибудь случайно эти записки не растравили его раны 92).}. Да, исключение, но кто вам-то дал право отнимать все будущее у подобного вам? Это дело одного бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, и в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.
В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места своих работ или ссылки вследствие тяжких работ, дурного обращения местного начальства или худого содержания. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которые кладут на ночь ржаной хлеб, пшеничные булки, творог и крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селение, берут это все с собою, как подаяние. Это обыкновение вместе с тем избавляет жителей от воровства, ибо от недостатка в пище беглецы поневоле должны прибегнуть к покушению на собственность,
Простясь с добрым и умным нашим Ермолаем, мы отправились далее. Верст за 200 от Иркутска, на одном из этапов явился к нам только что выпущенный из Академии военный медик, очень милый и добрый юноша. Он только что прибыл к своей должности и очень жаловался на судьбу свою, которая предназначила ему жить в отдаленном краю и в таком месте, где нет ни общества, ни способов к занятиям, ни развлечения для человека, сколько-нибудь образованного. Я нарочно упоминаю здесь об этой встрече, чтобы показать, как мало заботятся у нас о том, чтобы по окончании воспитания доставлять молодым людям средства к дальнейшему своему образованию и предохранить их от пагубных следствий скуки, бездеятельности и одиночества. Проезжая это же селение через 10 лет, когда мы с Ивашевым ехали из Петровского завода в Туринск, к нам явился тот же медик, но уже не тот человек. Он вошел к нам нетрезвый, с распухшим лицом, в изорванном сюртуке, который едва влез на его толстую, можно сказать, безобразную фигуру. Я позабыл было о первой моей с ним встрече, и хотя нам вовсе неприятно было его присутствие, тем более, что тут была супруга Ивашева, но из вежливости мы пригласили его напиться с нами чаю. Когда мы несколько разговорились с ним, я узнал в нем прежнего юношу и напомнил ему о первом нашем свидании. Лишь только я об этом упомянул, он, бедный, залился горькими слезами. ‘Боже мой,— вскричал он, — как изменился я с тех пор, что я теперь, на что гожусь? Ни за что бы не пришел к, вам, если б знал, что мы виделись прежде. Мне совестно даже самого себя, а всему причиною проклятое это место, сколько я ни просил, как ни старался, чтобы меня перевели отсюда, начальство не обращало внимания на мои просьбы. Скука погубила меня: никакого занятия, никакого развлечения и никакого общества. Один только этапный офицер, и тот из солдат, грубый, нетрезвый. Придешь к нему — сейчас водка. Я стал пить, женился на крестьянке и теперь уже совершенно освоился с своим положением, так что, если бы и захотели меня перевести отсюда, я бы не согласился. В другом месте, в другом обществе я уже не гожусь’. Вскоре он вышел от нас, извиняясь, что беспокоил, и прося нас пожалеть о нем. Сколько погибает таким образом дельных и умных людей, которые при другой обстановке, и в особенности в первое время молодости, были бы полезными членами общества! Наконец мы прибыли в Иркутск. Это было поздно вечером. Нас подвезли к острогу и поместили в особой комнате. Сейчас явился полицмейстер, обошелся с нами очень вежливо, спросил, не имеем ли мы в чем надобности, и распорядился нашим ужином. У меня дорогой сделался флюс, от которого я очень страдал, будучи беспрестанно на холоду, и я попросил его переговорить с доктором. Он обещал свозить меня к нему на другой день утром. Отведенная нам комната была обширна, но очень неопрятна, около стен были нары, на которых мы расположились ночевать. Утром, лишь только мы напились чаю, приехал опять полицмейстер и городской голова купец Кузнецов, впоследствии сделавшийся известным своим богатством и огромными пожертвованиями на пользу общественную. Полицмейстер предложил мне ехать с ним к инспектору врачебной управы. Мы отправились. Инспектор, старичок, с простодушной физиономией, лишь только узнал мою фамилию, бросился обнимать меня. Оказалось, что он некогда, до моего еще рождения, был домашним медиком в доме моего деда и знал все наше семейство. Он плакал, смотря на меня, и с большим усердием оказал мне необходимую помощь. Продержав меня более часа и снабдив лекарствами и советами, он трогательно, с участием, простился со мной. Вскоре по возвращении моем в острог прибыл к нам генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский 93), ласково обошелся с нами, предложил зависящие от него услуги, но при разговоре старался избегать слова ‘вы’, а говорил с нами в третьем лице, обращаясь более к бывшим тут чиновникам, а не к нам. Это было и странно, и смешно, даже неловко ему самому. Может быть, возвратись только из Петербурга, он имел особенные приказания насчет нас от государя и, соображаясь с ними, хотел в присутствии чиновников показать, что мы потеряли уже право на принятые в образованном обществе условия. Странно только было то, что высший государственный сановник мог думать о таких мелочах.
Мы пробыли в Иркутске около недели. Тут узнали мы кое-что о распоряжениях правительства на счет наш. Узнали, что назначен и что уже прибыл в Читу, Нерчинском округа, определенный собственно к нам комендант, генерал Лепарский 94), с некоторыми другими должностными лицами из военных, что в Чите наскоро приготовлено для нас помещение, обнесенное тыном, и что некоторые из прежде отправленных наших товарищей находились уже там. Все эти сведения были для нас не совсем приятны, одно только было утешительство знать, что все мы будем вместе, а на людях и умереть красно, как говорит пословица.
Из Иркутска отправили нас с казацким сотником и четырьми казаками в Читу. Тут мы расстались с провожавшими нас жандармами и тобольским частным приставом. Все они так были с нами вежливы, так внимательны к нам, что мы не могли нахвалиться ими и не оставаться им признательными. Частный пристав не иначе называл Фонвизина, как превосходительством, и не хотел слушать, когда мы говорили ему, что лишены чинов и всех титулов. В Иркутске мы встретили также нашего фельдъегеря, которому приказано было, оставив нас в Тобольске, догнать прежде отправленную партию, в которой находился Завалишин, взять его одного и доставить в Иркутск. Решительно не понимаю причины этого распоряжения 95).
Много возни у нас было с нашим сотником, несмотря на то, что он очень хорош был с нами. К несчастью, он имел страсть к горячим напиткам и взял с собой целый бочонок водки, из которого на каждой станции тянул неумеренно, предлагая беспрестанно и нам следовать его примеру. Ни советы, ни просьбы наши, ни увещания — ничего не помогало, и мы должны были покориться необходимости, ожидая с нетерпением прибытия в Читу.
Мы приехали туда вечером, довольно поздно, не застав ни коменданта, ни плац-майора: они были в это время в Нерчинских заводах, где находились первые восемь человек наших товарищей, отправленных туда сейчас после сентенции. Принял нас поручик Степанов и поместил в какое-то небольшое деревянное здание, окруженное тыном. Все это здание состояло из двух небольших комнат, разделенных сенями, и третьей очень маленькой, отгороженной в самых сенях. Нас поместили в одной из них. В другой находились прежде прибывшие товарищи наши: два брата Муравьевых, Анненков, Свистунов, Завалишин, Торсон и два брата Крюковых. Мы слышали, как они говорили между собою, но нам не позволено было в этот вечер с ними видеться. Офицер Степанов освидетельствовал наши вещи, обошелся довольно грубо, поставил караул и, уходя, запер из сеней дверь, отдав ключ часовому. Никогда не видел я такого сходства в наружности, как у этого офицера с гр. Аракчеевым. Оно так было поразительно, что впоследствии мы не иначе звали его, как Аракчеевым, и сомневались, не побочный ли он его сын. Оставшись одни, без огня, мы кое-как поместились на бывших тут нарах и легли спать вовсе не с утешительными мыслями. Мы опасались, что и здесь нам будет воспрещено сообщаться свободно с товарищами, и очень обрадовались, когда на другой день утром, лишь только отворили нашу дверь, все они вошли к нам, радушно нас приветствовали и пригласили в свою комнату пить чай.
Вслед за нами стали приезжать и другие. Каждые три дня прибывала новая партия из трех или четырех человек. Сначала помещали их в наш домик, а потом, когда сделалось уже очень тесно, в другой, устроенный таким же образом, на противоположном конце селения. К концу зимы, т. е. к апрелю месяцу, съехалось нас более 70 человек. Половина занимала один дом, а другая поместилась в другом. В это время приехали уже и несколько дам. Жена Муравьева первая, потом Фонвизина, Нарышкина, Ентальцева. Они жили в наемных квартирах у жителей, и им позволено было видеться с мужьями два раза в неделю в казематах, в присутствии офицера. Комендант тоже вскоре прибыл из Нерчинска, был у нас и обошелся ласково, хотя и официально.
Помещение наше было чрезвычайно тесно. В первой комнате, аршин восьми длины и пяти ширины, жило человек 16, во второй, почти того же размера, тоже 16, а в третьей, маленькой, 4 человека. В другом домике было, кажется, еще теснее. На нарах каждому из нас приходилось по три четверти аршина для постели, так что, перевертываясь ночью на другой бок, надобно было непременно толкнуть одного из соседей, особенно имея на ногах цепи, которых на ночь не снимали и которые при всяком неосторожном движении производили необыкновенный шум и чувствительную боль. Но к чему не может привыкнуть, чего не может перенести молодость! Мы все спали так же хорошо, как на роскошных постелях и мягких пуховиках.
Теснота эта еще была ощутительнее днем. Пространства для движения было так мало, что всем нам не было никакой возможности сходить с нар, притом шум от железа был так силен, что надобно было очень громко говорить, чтобы слышать друг друга. Сначала нам позволяли гулять только по двору, но потом не воспрещено выходить днем, когда вздумается. При такой тесноте это дозволение было почти необходимо: в противном случае, без воздуха и движения, могли открыться повальные болезни. Двор был небольшой, обнесенный высоким тыном, около которого на каждой стороне находился часовой, а в воротах два, следовательно, опасаться было нечего.
При посещении дамами мужей своих выводили всех тех, кто помещался в комнате, назначенной для свидания. Разумеется, в хорошую погоду мы уходили сидеть или гулять по двору, но в худую собирались все в другую и тогда решительно помещались в ней как сельди в бочонках.
Обед нам готовили общий. Он обыкновенно состоял из супа или щей и из каши с маслом. Приносили все это в деревянных ушатах, откуда мы уже брали кушанье в тарелки. В обеденное время вносились в комнату козлы, на них клались доски, покрывались кое-как салфетками и скатертями, и на этом столе становилось кушанье. Садились же мы где было только можно: и около стола, и на нарах, одним словом, в самом разнообразном беспорядке. Ужинали тоже кое-как, и стоя, и ходя. Всякий брал свой кусок вареного мяса и ел, как и где хотел. Часто случалось, что, улегшись ночью на узенькой постели своей, состоявшей из войлока, вдруг почувствуешь что-то твердое под боком и вынешь кость, оставшуюся после ужина или обеда.
Правительство назначало нам на содержание шесть копеек меди в сутки и в месяц два пуда муки, по общему положению всех ссыльнорабочих. Разумеется, этого не могло доставать не только на все содержание, но даже и на одну пищу. Но как некоторые из нас привезли с собою деньги, отданные ими коменданту, к тому же дамы с своей стороны радушно уделяли часть своих денег, то из всего этого составилась артельная сумма, которая расходовалась на общие наши потребности. Кроме того, дамы присылали нам кофе, шоколад и различные кушанья, служившие нам вроде лакомства.
Из книг, привезенных каждым из нас, составилась порядочная библиотека, которою все могли пользоваться, и это было одним из самых приятных наших занятий, самых полезных и действительных развлечений.
Нам назначены были дни работы. Каждый день, исключая праздников, нас выводили за конвоем, на три часа поутру и два после обеда, засыпать какой-то ров на конце селения. Мы были очень рады этим работам, потому что они позволяли нам видеться с товарищами нашими из другого каземата. Работать же нас не принуждали: свезя несколько тачек земли, мы обыкновенно садились беседовать друг с другом или читали взятую с собой книгу, и таким образом проходило время работы… Ров этот, не знаю, кто-то из нас назвал Чертовой могилой, и говорят, что он до сих пор носит это название. Впоследствии придумали нам другую работу: устроили ручную мельницу в несколько жерновов и водили туда молоть хлеб. Но и там мы почти ничего не делали, толковали, читали, играли в шахматы и только для виду подходили минут на десять к жерновам и намалывали фунта по три такой муки, которая ровно никуда не годилась. Должно отдать в этом случае справедливость коменданту, который по доброте своей смотрел на все это сквозь пальцы и поступал с нами вообще очень снисходительно и человеколюбиво.
Нам воспрещено было писать самим к нашим родным. В этом отношении, как во многих других, касающихся до ограничения свободной воли человека, нас подчинили одинаковым правилам с простыми ссыльнорабочими, в иных же случаях лишали и последнего остатка той свободы, которою они пользовались. Приезд и пребывание дам много облегчили судьбу нашу. Им нельзя было воспретить писать, и они с удовольствием приняли на себя обязанность наших секретарей, т. е. писали от себя, по поручению и от имени каждого из нас к родным и тем восстановили переписку и поддерживали родственные связи наши. Не прошло и трех месяцев, как большая часть из нас стали получать от родных письма и пособие.
С другой стороны, даже и в отношении нашего тюремного быта, нашего содержания, обращения с нами должностных лиц присутствие их было истинно благодетельно. Через них мы могли говорить с комендантом как люди свободные, не подвергаясь ответственности в нарушении той зависимости, на которую обрекал нас приговор наш. Они были свидетельницами, можно сказать, участницами нашей жизни и вместе с тем пользовались всеми правами своими, следовательно, не только могли жаловаться частным образом родным своим, но даже самому правительству, которое поневоле должно было щадить их, чтобы не восстановить против себя общего мнения, не заслужить упрека в явной жестокости и не подвергнуться справедливому осуждению истории и потомства 96).
Не раз, по своему незнанию гражданских и уголовных законов, не признавая той неограниченной власти, которую правительство имеет над осужденными, и основываясь только на чувстве справедливости и человеколюбия, они вступали, при какой-нибудь стеснительной в отношении нас мере, в борьбу с комендантом и говорили ему в глаза самые жестокие, самые колкие слова, называя его тюремщиком и прибавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять на себя эту должность, иначе как только с тем, чтобы, несмотря на последствия и на гнев государя, облегчать сколько возможно участь нашу, что если он будет поступать таким образом, то заслужит не только уважение их, наше, но и уважение общее и потомства, в противном же случае они будут смотреть на него, как на простого тюремщика, продавшего себя за деньги, и он оставит по себе незавидную память. Такие слова не могли не иметь влияния на доброго старика, тем более, что по сердцу своему он находил их справедливыми. ‘Au nom de Dieu, ne vous achauffez pas, Madame,— отвечал, бывало, он им на подобную выходку. — Soyez raisonable, je ferai tout се que depend de moi, mais vous exigez une chose que doit me compremettre auz yeux du gouvernement. Je suis sur que vous ne voulez pas, qu’on me fasse soldat, pour n’avoir pas suivi mes instructions’. — ‘En bien, soyez soldat, general, —отвечали они, — mais soyez honnete homme’ {Бога ради, не горячитесь, сударыня, будьте благоразумны: я сделаю все, что от меня зависит, но вы требуете такую вещь, которая может меня компрометировать в глазах правительства. Я уверен, вы не хотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушил данные мне инструкции 97).— Ну что ж, будьте лучше солдатом, генерал, но будьте честным человеком (франц.).}.
Что ему было делать с ними после этого?
С другой стороны, он вскоре должен был почувствовать и к нам не одно только сострадание, но и некоторое уважение. Отложа в сторону всякое самохвальство, можно по совести сказать, что мы вели себя скромно и с достоинством. При первом его посещении, когда он упомянул нам о том зависимом положении, в которое мы поставлены нашим осуждением, все отвечали ему, что мы это знаем очень хорошо, что готовы сносить с терпением все лишения, подчиняться беспрекословно всем распоряжениям, всем стеснительным противу нас мерам, но что об этом только просим его и наперед объявляем, что в этом отношении мы готовы будем лучше лишиться жизни, чем переносить хладнокровно. Эта единственная просьба наша состояла в том, чтобы не оскорблять нас дерзким обращением, не обходиться с нами, как с людьми, у которых осуждение не могло отнять их прежних понятий и их чувств.
Местность Читы и климат были бесподобны. Растительность необыкновенная. Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров. Воздух был так благотворен и в особенности для меня, что никогда и нигде я не наслаждался таким здоровьем. Будучи, как я уже говорил, слабого, тщедушного сложения, я, казалось, с каждым днем приобретал новые силы и наконец до такой степени укрепился, что стал почти другим человеком. Вообще, все мы в Чите очень поздоровели и, приехавши туда изнуренные крепостным заточением и нравственными испытаниями, вскоре избавились от всех последствий перенесенных нами страданий. Конечно, к этому много способствовала наша молодость, но, в свою очередь, климат оказал большую помощь. Отсутствие всяких телесных недугов имело необходимое влияние на расположение духа. Мы были веселы, легко переносили свое положение и, живя между собою дружно, как члены одного семейства, бодро и спокойно смотрели на ожидавшую нас будущность.
Каждый из нас, более или менее, старался заниматься чем-нибудь. Иные с помощью книг и товарищей учились неизвестным для них языкам: французскому, немецкому, английскому, по-латыни, по-гречески, даже по-еврейски, другие занимались математикою, поэзиею, историею, живописью, музыкой и даже ручными ремеслами.
Мы устроили на дворе палатку, просиживали там по целым дням с книгою и с грифельною доскою (писать на бумаге не позволялось) и не видели, как шло время. Вечера обыкновенно ходили кучками и толковали о разных предметах. Но всего превосходнее было то, что между нами не произносилось никаких упреков, никаких даже друг другу намеков относительно нашего дела. Никто не позволял себе даже замечаний другому, как вел он себя при следствии, хотя многие из нас обязаны были своею участью неосторожным показаниям или недостатку твердости кого-либо из товарищей. Казалось, что все недоброжелательные помыслы были оставлены в покинутых нами казематах и что сохранилось во всех одно только взаимное друг к другу расположение.
Помню, что в первое время нашего пребывания в Чите мы очень много толковали о возможности освободиться из нашего заключения, и вспоминаю об этом потому более, что в настоящее время предположение наше плыть по Амуру до Сахалина вполне оправдалось. Дело состояло в том, чтобы обезоружить караул и всю команду, находившуюся в Чите, задержать на время коменданта и офицеров и потом, присоединив к себе тех, которые согласятся пристать к нам, и, запасясь провиантом, оружием, снарядами, наскоро построить барку или судно, спуститься реками Аргунем и Шилкою в Амур и плыть им до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен. Нас было 70 человек, молодых, здоровых, решительных людей. Обезоружить караул и выйти из каземата не представляло никакого затруднения, тем более, что большая часть солдат приняла бы сейчас нашу сторону. Вся команда состояла из ста с небольшим человек, и можно наверное предположить, что половина присоединилась бы к нам. Офицеры и комендант не могли бы нам противиться. Пока дошло бы сведение о действиях наших в Иркутск и пока приняли бы меры против нас, мы легко могли построить судно, нагрузиться и уплыть в Амур, следовательно, быть вне преследования. В Чите мы нашли бы необходимое: провиант, снаряды и оружие — в достаточном количестве для нашего путешествия. Плавание по Амуру, как оказалось это впоследствии экспедицией) генерал-губернатора Муравьева, совершалось бы без особых препятствий 98). Одним словом, вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии. Но с другой стороны, представлялись и затруднения: неожиданное сопротивление со стороны команды, следовательно, необходимость прибегнуть к силе оружия, погубить, может быть, несколько невинных жертв, одним словом, взять на совесть пролитие крови единственно для своего только освобождения. Притом непредвидимые случайности, например, нечаянное, преждевременное открытие нашего намерения комендантом или офицерами, недостаток решимости в ком-либо из нас в последнюю минуту. Наконец, вопрос, как поступить с дамами: оставить их (на что, вероятно, они бы не согласились) в руках раздраженного правительства или, взявши с собою, подвергнуть всем лишениям, всем опасностям нашего дерзкого, неверного предприятия. Обстоятельно поразмыслив обо всем этом и находя возражения некоторых более осторожных наших товарищей основательными, пылкая молодежь должна была согласиться с ними и перестала думать и толковать об освобождении своем.
В это время случилось в нашем каземате происшествие, которое могло иметь очень худые для нас последствия, где выказалось благоразумие и расположение к нам коменданта. Раз как-то г-жа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера. Офицер этот, подпоручик Дубинин, не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женою остались, по обыкновению, в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись, кто на двор, кто в остальных двух казематах. Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа, говорила о чем-то с ним, вмешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостию сказал ей, чтобы она говорила по-русски. Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: ‘Qu’esf се qu’il veut, mon ami?’ {Чего он хочет, мой друг? (франц.).} Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: ‘Я приказываю тебе говорить по-русски’. Бедная Муравьева, не ожидавши такой выходки, такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его. Большая часть из нас, и в том числе и брат Муравьевой гр. Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени, чтобы узнать, что происходит, и вдруг увидали бедную женщину в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и потеряв голову в припадке бешенства закричал часовым и караульному у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали также, чтобы гни не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им. К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам. Дубинина же отпустили тогда только, когда все успокоилось, и унтер-офицер отправился исполнять наше поручение. Он побежал от нас туда же.
Явился плац-майор и сменил сейчас Дубинина с дежурства. Мы рассказали ему, как все происходило, он просил нас успокоиться, но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела и чтобы самому не подвергнуться взысканию за излишнюю к нам снисходительность. Коменданта в это время не было в Чите. Его ожидали на другой или на третий день. До приезда его нас перестали водить на работу для того, чтобы мы не могли сообщаться с прочими товарищами нашими, и вообще присмотр сделался как-то строже. По возвращении своем комендант сейчас пошел к Александре Григорьевне Муравьевой, извинился перед нею в невежливости офицера и уверил ее, что впредь ни одна из дам не подвергнется подобной дерзости. Потом зашел к нам, вызвал Муравьева и Чернышева, долго говорил с ними и просил, в лице их, всех нас как можно быть осторожнее на будущее время. ‘Что, если бы солдаты не были так благоразумны, — прибавил он, — если бы они послушались не вас, а офицера? Вы бы могли все погибнуть. Тогда скрыть происшествие было бы невозможно. Хотя офицер и первый подал повод и он тоже подвергся бы ответственности, но вам какая от того польза? Вас бы все-таки осудили, как возмутителей, а в вашем положении это подвергает бог знает чему. Я уже тогда, кроме бесполезного сожаления, ничем бы не мог пособить вам’. Далее уверил их, что происшествие это он кончит домашним образом, не донесет о нем никому, а переведет только Дубинина в другую команду.
Своим офицерам, а особенно плац-майору, который был его родной племянник, он порядочно намылил голову за то, что они не смотрят за дежурными и допускают их отправлять эту обязанность в нетрезвом виде. Тем кончилось это происшествие. Если бы комендант был недоброжелательный, злой человек, он бы и в этом случае мог подвергнуть нас большим неприятностям, в особенности если бы дело представлено было в превратном смысле.
Между тем в продолжение лета 1827 года нам строили другое временное помещение в Чите. Я говорю потому временное, что в то же время в Петровском чугунном заводе, в расстоянии 600 верст от Читы, созидался большой тюремный замок, куда правительство намерено было перевести нас, что впоследствии и было исполнено. Это помещение в Чите окончено было к осени, и нас всех перевели туда. Оно заключало в себе две половины, разделенные между собою теплыми сенями или широким коридором. Каждая половина состояла из двух больших комнат, не имевших между собою сообщения. Вход в каждую из них был из коридора. В каждой комнате помещались от 15 до 20 человек довольно свободно. У всякого из нас была особая кровать и подле ночной столик. Посередине оставалось достаточно места для большого стола и для скамеек вокруг него. За этим столом мы обедали, пили чай и занимались. В одном из прежних казематов наших оставлено было человек 15, а другой назначен был для лазарета, на случай болезни кого-либо из нас. Туда водили также на свидание мужей с их супругами. Вскоре, впрочем, стали отпускать первых на собственные квартиры их жен, под конвоем. Офицер же не присутствовал при их свидании, после происшествия с Дубининым.
Осенью и зимою 1827 года стали прибывать и остальные из наших товарищей, находившиеся в финляндских крепостях. Равным образом привезли и тех 8 человек, которые были отправлены сейчас после сентенции в Нерчинские заводы. С ними приехали и жены двух из них, княгини Трубецкая и Волконская. Отправившись вслед за мужьями своими в Сибирь, они жили с ними во время их пребывания в заводах. К концу зимы все осужденные на работы находились уже в Чите, исключая Батенькова, Кюхельбекера 1-го, Поджио 1-го, которые, неизвестно по какой причине, оставлены были в крепостях. Первый пробыл в заточении около двадцати лет, а два другие около десяти 99).
Приезд новых товарищей наших, рассказы каждого из них о том, что было с ними после сентенции, о том, что каждый испытал, как провел последнее время и т. д., весьма естественно доставляли предметы разговора в наших беседах. Сверх того, мы через дам наших стали получать газеты и журналы. Тогда была война с Персией и потом с Турцией 100). События этих войн не могли не интересовать нас. Мы еще не могли забыть военной службы, не могли быть равнодушными к успехам нашего оружия, знали более или менее почти всех действующих лиц наших, от главнокомандующего до последнего генерала. Многие из отличившихся в эти кампании были нашими товарищами, иные даже друзьями. Следовательно, мы с участием следили за каждым успехом русских войск, за каждым подвигом кого-либо из наших знакомых или бывших друзей. Многие из них теперь уже стали государственными сановниками, известными генералами, администраторами, и я уверен, что до сих пор они сохранили сердечное о нас воспоминание. По крайней мере, те из них, с которыми мне случилось видеться, не только не забыли меня, но встретили с прежнею любовью, с прежнею откровенностью, как будто бы между нами не существовало никакого различия в общественном положении. Спасибо им за это, и от души спасибо! Это служит мне доказательством, что я не ошибался в выборе моих юношеских привязанностей. Ныне даже, когда я пишу эти строки, я получил знак душевного воспоминания и дружбы одного из прежних друзей моей молодости, с которым я расстался и не видался более тридцати лет.
Вскоре мы устроили и некоторые общие занятия, общие поучительные беседы. Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, напр[имер], собственные переводы знаменитых иностранных проповедников, английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви, и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний апостолов или Посланий. Два раза в неделю собирались мы тоже и на литературные беседы. Тут каждый читал что-нибудь собственное или переводное из предмета, им избранного: истории, географии, философии, политической экономии, словесности, поэзии и т. д. Бывали и концерты или вечера музыкальные. Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, согласные с нашими мнениями, с нашею любовью к отечеству, нередко пелись хором и под звуки музыки собственного сочинения кого-либо из наших товарищей-музыкантов.
Знаменитый наш поэт Пушкин прислал нам в это время свое послание 101). Вот оно:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас,
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Здесь, кстати, помещаю прекрасные стихи покойного товарища нашего поэта Одоевского, написанные в альбом княгини М. Н. Волконской 25 декабря 1829 года, в день ее рождения:
Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе там 102) рожденный,
Не услаждал страдальческих очей,
Где душен был и воздух вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю вызывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные, земные пелены,
И вестницы благие Провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узникам с улыбкой утешенья
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды,
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады,
С тех пор лились в темнице дни, лета,
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего 103).
В этих стихах Одоевский так верно, так прекрасно высказал тогда общие наши чувства, что я не считаю нескромностью украсить ими мои воспоминания.
Я бы мог поместить здесь многое из того, что я узнал тогда от товарищей моих, собравшихся вместе, в отношении нашего общества, нашего дела, так и в отношении действий правительства при восстании 14 декабря, во время следствия и после него, но, предположив себе писать только то, в чем я сам участвовал или чему был свидетелем, я ограничиваюсь одними собственными моими воспоминаниями.
В апреле месяце 1828 года последнему разряду сосланных в работу окончился срок (они были осуждены на два года, а в коронацию им убавили еще год), и потому их отправили на поселение. Прежде еще взяты были присланными из Петербурга фельдъегерями Толстой, Корнилович и отвезены служить на Кавказ солдатами. Вот имена отправленных в этот год на поселение: Кривцов, Аврамов 2-й, Чернышев, Лисовский, фон Бриген, Ентальцев, Тизенгаузен, Лихарев, Загорецкий, Черкасов и Выгодовский. Им назначены места для водворения в самых северных частях восточной и западной Сибири — в Туруханске, Березове и Пелыме.
Впоследствии некоторым из них разрешено было вступить в службу солдатами на Кавказ, а других перевели на юг, в места, более удобные для жительства.
Горестно нам было расставаться с ними, да и им мало представлялось утешительного в будущей одинокой жизни в северной Сибири, в особенности тем из них, кто не надеялся иметь достаточных способов, у кого не было близких родных или у кого родные были небогатые люди. Дамы наши и в этом случае явились благодетельными гениями. Они по возможности снабжали неимущих отъезжающих бельем, платьем, книгами и деньгами.
По отъезде их опростался и тот каземат, где они оставались при переводе нашем в новое здание. Его занимали теперь, по собственному желанию, Муханов, Ивашев и Завалишин.
При нашей тюрьме был обширный двор, обнесенный тыном. На этом дворе позволено было некоторым из нас построить себе комнаты, другие, в том числе и я, устроили для лета палатки. Мы удалялись туда днем, чтобы свободнее заниматься и избавляться на время от постоянного шума в наших комнатах, необходимого следствия многолюдства и носимых нами цепей.
Еще в 1827 году прибыла к одному из наших товарищей, Анненкову, невеста его из России. Она была француженка и лично просила государя позволения ехать в Сибирь и соединить с ним свою судьбу, заранее соглашаясь на все условия 104). Государь удовлетворил ее просьбу. Ей дали подписать бумагу, в которой она отрекалась от прав своих и подчинялась всем ограничениям, всем мерам, которые могут быть приняты в ее отношении при выходе замуж за государственного преступника. Она приехала в Читу летом и дня через три была обвенчана в Читинской церкви. Это была любопытная и, может быть, единственная свадьба в мире. На время венчания с Анненкова сняли железа и сейчас по окончании обряда опять надели и увели обратно в тюрьму и потом поступали с ними, как с другими женатыми, то есть: давали им два раза в неделю свидание на квартире госпожи Анненковой.
Перейдя в новое здание, мы с разрешения коменданта устроили несколько хозяйственную часть свою. Избрали на время хозяина, который заведовал кухнею, заготовлением припасов, покупкою сахара, чая и т. д., и назначили двух смотреть за огородом. Сверх того, в каждой комнате двое из нас по очереди дежурили. Обязанность их состояла наблюдать за чистотой, приготовлять к обеду стол, брать от хозяина с кухни на свою комнату кушанье, приготовлять к чаю самовары и разливать чай. Во всем этом помогали им нанятые, для каждой комнаты по одному, мальчики. Они носили кушанье, воду, ставили самовары, убирали комнаты и употреблялись на посылки.
Мы пробыли в Чите до июля месяца 1830 года, стало быть, более трех лет. Нам было уже давно известно, что в Петровском заводе строился для нас тюремный замок и что скоро всех нас туда переведут. Комендант раза два уже ездил туда, чтобы осмотреть и ускорить работы, наконец, сами офицеры объявили нам, что летом этого года мы будем перемещены из Читы.
Хотя читинская тюрьма и не совсем была удобна для нас, особенно зимою, когда наступали жестокие холода и когда надобно было сидеть целый день в не совсем теплой комнате, с маленькими замерзшими окнами, через которые едва проходил свет, и в которой в три часа пополудни было уже так темно, что надобно было зажигать свечи {Цепи с нас были сняты по высочайшему повелению осенью 1828 года вследствие какого-то торжественного события в царской фамилии. По существующим указаниям не следовало нам и носить их, потому что ссылаемые в работы разжалованные дворяне избавлены от ношения цепей, и только при вторичном преступлении, т. е. когда они уже не пользуются правами дворянства, с ними поступают, как с простолюдинами. Но государю угодно было подвергнуть нас и этой мере наказания.}, хотя шум от хождения и разговора живших в одной комнате 20 человек мало давал покоя и не позволял заниматься ничем серьезным, но мы так было привыкли этой жизни, что с сожалением помышляли о предстоящей перемене.
Наконец, комендант объявил нам, чтобы мы собирались к походу в Петровский завод. Идти туда мы должны были пешком, делая каждый день по одной станции от 20 до 30 верст и пользуясь в три дня одним днем отдыха. Тем, которые были слабого здоровья, и в том числе и мне, позволялось иметь на двух человек собственную повозку, для того чтобы можно было иногда присесть и под которую назначалась обывательская лошадь. Под вещи наши приготовлены были также подводы. Все мы разделены были на две партии. Первая выступила тремя днями ранее. При каждой партии находились офицеры и конвой. Комендант и плац-майор ехали сами по себе и навещали, по усмотрению своему, ту и другую партию. Дамы могли отправляться вперед в Петровский завод или следовать за нами в собственных экипажах и на свой счет.
В Чите я имел утешение получать письма от родных моих и некоторое пособие.
Один из моих братьев находился в турецком походе, писала ко мне жена его. Другой, отставной, живший в деревне, поспешил отвечать на письмо одной из наших дам, Я получил также известие и от родных покойной жены. Оно было горестное — оставленная мною у них пятимесячная дочь моя, единственный залог моего кратковременного союза, скончалась полутора годов. Это последнее известие сильно поразило меня.
Перед выходом нашим из Читы с другом моим Ивашевым случилось такое событие, которое видимо показало над ним благость провидения. Я, кажется, упомянул уже, что он, Муханов и Завалишин, по собственной просьбе, остались в прежнем маленьком каземате. Им там было свободнее и покойнее. Я нередко, с разрешения коменданта, бывал у них и просиживал по несколько часов, другие товарищи также посещали их. В свою очередь, и они ходили к нам. Сверх того, мы виделись почти каждый день во время работы. Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и видимо тяготился им. Мы часто об этом говорили между собою, и я старался сколько можно поддерживать его и внушить ему более твердости. Ничто не помогало. Он был грустен, мрачен и задумчив. Раз как-то на работе Муханов отвел меня в сторону, сказал мне, что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я с моей стороны попробовал отговорить его. Тут он мне объявил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал о том.
Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то бегло-ссыльнорабочим, который обещался провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был прийти ночью к тыну их каземата. Тын уже был подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближний лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы. Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать смотря по обстоятельствам. Этот план был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнявший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем заслужить себе прощение {Подобное обстоятельство было с известным поляком Высоцким. Один из беглых уговорил его бежать с завода, на котором он находился, и обещал провести в Монголию. Тот поверил ему, и они отправились, но беглый завел его на какой-то островок реки Ангары, так что ему некуда было уйти оттуда, там его оставил, а сам дал знать о побеге начальству и привел посланный отряд к острову. Из этого сделали блистательное дело храбрости отряда и преданности беглого: офицер, командовавший отрядом (адъютант генерал-губернатора), был переведен в гвардию, солдаты награждены, а беглый прощен. Высоцкого, который и не думал защищаться, взяли, судили и строго наказали 105).}, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами, я же знал, что у него они были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1000 руб., которые привез с собою, и, сверх того, тайным образом получил еще 500 руб. Об этом сам он мне сказывал.
Выслушав Муханова, я сейчас после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом поговорить. Он очень спокойно отвечал мне, что с моей стороны было бы напрасным трудом его отклонять, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности. На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности его предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же, что уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истолив возражения, я не знал, что делать. Время было так коротко, завтрашний день был уже назначен, и оставалось одно только средство остановить его — дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга — ужасно! Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: ‘Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно le pour et le contre {За и против (франц.).}, и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать’.— ‘А если я не соглашусь откладывать на неделю?’ — возразил он.— ‘Если не согласишься,— воскликнул я с жаром,— ты заставигь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь,— сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю и сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством для твоего спасения’. Муханов меня поддерживал. Наконец, Ивашев дал мне слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более, что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.
На третий день после этого разговора я опять отправился к Ивашеву, и мы толковали об его намерении. Я исчислял ему все опасности, все невероятности успеха. Он настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня, но, видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: ‘Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что б это значило? — прибавил он.— Не понимаю’. Я сказал, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.
Ивашев возвратился не скоро. Комендант продержал его часа два, и мы уже не знали, чему приписать его долгое отсутствие. Опасались даже, не открылось ли каким образом нелепое намерение бегства. Наконец, приходит Ивашев, расстроенный, и в несвязанных словах сообщает нам новость, которая и нас поразила. Комендант присылал за ним для того, чтобы передать ему два письма, одно от его матери, а другое матушки будущей жены его, и спросил его, согласен ли он жениться на той девушке, мать которой писала это письмо. Оно адресовано было к матери Ивашева. В нем г-жа Ледантю открывала ей любовь дочери к ее сыну, говорила, что эта любовь была причиною ее опасной болезни, в продолжение которой, думая умереть, она призналась матери в своей к нему привязанности, и что тут же мать дала слово дочери, по выздоровлении ее, уведомить об этом г-жу Ивашеву и в случае ее согласия и согласия сына дозволить дочери ехать в Сибирь для вступления с ним в брак. В этом письме она упоминала также, что дочь ее ни за что не открыла тайны своей, если бы Ивашев находился в прежнем положении, но что теперь, когда его постигло несчастие и когда она знает, что присутствием своим может облегчить его участь, доставить ему некоторое утешение, то не задумывается нарушить светские приличия — предложить ему свою руку. Мать Ивашева отправила это письмо, вместе с своим, к графу Бенкендорфу, и тот, с разрешения государя, предписывал коменданту опросить самого Ивашева, согласен ли он вступить в брак с девицею Ледантю.
Ивашев просил коменданта повременить ответом до другого дня. Мы долго рассуждали об этом неожиданном для него событии. Девицу Ледантю он очень хорошо знал. Она воспитывалась с его сестрами у них в доме и в то время, когда он бывал в отпусках, очень ему нравилась, но никогда он не помышлял жениться на ней, потому что различие в их общественных положениях не допускало его останавливаться на этой мысли. Теперь же, припоминая некоторые подробности своих с ней сношений, он должен был убедиться в ее к нему сердечном расположении. Вопрос о том, будет ли она счастлива с ним в его теперешнем положении, будет ли он уметь вознаградить ее своею привязанностию за ту жертву, которую она принесет ему, и не станет ли он впоследствии раскаиваться в своем поступке, очень его тревожил, Мы с Мухановым знали его кроткий характер, знали все его прекрасные качества, были уверены, что оба они будут счастливы, и потому решительно советовали ему согласиться. Наконец, он решился принять предложение. Разумеется, после этого решения не было уже и помину о побеге. Я даже не знаю, куда девался его искуситель и как он от него отделался. Не возьми я от него слова подождать неделю, легко могло бы случиться, что эти письма не застали бы его в Чите и пришли, когда делались бы о нем розыски, следовательно, не только бы брак его не состоялся, но и сам он, по всем вероятностям, непременно бы погиб тем или другим образом. Так иногда самое ничтожное обстоятельство, по воле провидения, спасает или губит человека.
Свадьба Ивашева была уже в Петровском заводе, и потому я буду говорить о ней в своем месте.
В июле, не помню, которого числа, мы выступили из Читы 106). Я находился в первой партии, мы с сожалением простились навсегда с местом, где прожили более трех лет и которое оставило в памяти моей много приятных впечатлений. Небольшое число жителей Читы так полюбили нас, что плакали, расставаясь с нами, и провожали до перевоза, более трех верст от селения. В особенности мы пользовались расположением жены читинского горного начальника г-жи Смольяниновой. Она каждый день присылала нам во время работы завтраки своей стряпни, старалась каждому быть чем-нибудь полезною, но преимущественно расположена была к Анненкову и Завалишину. Дед первого со стороны матери, генерал Якоби, был когда-то генерал-губернатором в Сибири и оказал услугу отцу Смольяниновой. Она не могла этого забыть и считала священным долгом отплатить внуку за благодеяние деда. Прекрасная черта в простой, необразованной женщине. Она даже пострадала за Анненкова и нисколько не сожалела об этом. Письмо, отданное ей г-жою Анненковой и отправленное ею секретно к кому-то из родных Анненкова в Москву, попалось в руки правительства. Из него узнали, что оно шло через Смольянинову, и приказали коменданту арестовать ее на неделю. Завалишин впоследствии женился на ее дочери и по окончании своего тюремного заключения жил с ними в Чите.
Поход наш в Петровский завод, продолжавшийся с лишком месяц в самую прекрасную летнюю погоду, был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке a l’enfant {Детской (франц.).}, Волконский в женской кацавейке, некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах, одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших и их вывели гулять. Выходя с места очень рано, часа б три утра, мы к восьми или к девяти часам оканчивали переход наш и располагались на отдых. Останавливались не в деревнях, которых по бурятской степи очень мало, а в поле, где заранее приготовлялись юрты. Место выбирали около речки или источника на лугу и всегда почти с живописными окрестностями и местоположением. В Восточной Сибири, и особенно за Байкалом, природа так великолепна, так изумительно красива, так богата флорою и приятными для глаз ландшафтами, что, бывало, невольно, с восторженным удивлением, простоишь несколько времени, глядя на окружающие предметы и окрестности. Воздух же так благотворен и так напитан ароматами душистых трав и цветов, что, дыша им, чувствуешь какое-то особенное наслаждение. При каждой партии находился избранный нами из товарищей хозяин, который отправлялся обыкновенно с служителями вперед на место отдыха и к приходу партии приготовлял самовары и обед. По прибытии на место мы выбирали себе юрты и располагались в них по четыре или пять человек в каждой. Употребив с полчаса времени на приведение в порядок необходимых вещей и постелей наших, мы отправлялись обыкновенно купаться, потом садились или, лучше сказать, ложились пить чай и беседовали таким образом до самого обеда. Ивашев, Муханов, двое братьев Беляевых 107) и я располагались всегда вместе в одной юрте. К нам обыкновенно собирались многие товарищи из других юрт. Один из пятерых обыкновенно дежурил по очереди, т. е. разливал чай, приносил обед, приготовлял и убирал посуду. После обеда часа два-три отдыхали, а с уменьшением жары выходили гулять и любоваться местоположением. Потом пили чай, купались и опять беседовали до вечера.
Вечером маленький лагерь наш представлял прекрасную для глаз картину, достойную кисти художника-живописца. Вокруг становилась цепь часовых, которые беспрестанно перекликались между собою, в разных местах зажигались костры дров, около которых сидели в разнообразных положениях проводники наши — буряты, между которыми были и женщины, с своими азиатскими лицами и странными костюмами. В юртах наших светились огни, и в открытый вход их видна была вся внутренность и все то, что происходило в каждой из них. Почти всегда в это время большая часть из нас ходили кучками внутри цепи, около костров, толковали с бурятами и между собою. Вид всего этого был бесподобный, и я часто проводил целые часы, сидя на каком-нибудь пне, восхищаясь окружающею меня картиною. Особенно приятен для нас был день отдыха. Тогда мы оставались на одном месте почти два дня и, следовательно, имели время и хорошенько отдохнуть, и налюбоваться природой, и побеседовать между собою. Лишь только начинало светать, нас обыкновенно будили, и в полчаса мы были уже готовы к походу. Пройдя верст 12 или 15, мы на час останавливались у какого-нибудь источника и завтракали. Рюмка водки, кусок холодной телятины и жареной курицы всегда были в запасе у кого-либо из женатых и радушно предлагались всем. Во время похода многие отходили на некоторое расстояние в стороны и занимались ботаническим исследованием тамошней флоры или сбором коллекции насекомых. Последним предметом любили заниматься братья Борисовы 108). Они составили за Байкалом и в Сибири огромную и очень любопытную коллекцию насекомых, которую послали, кажется, знаменитому профессору Фишеру 109). Ботаником нашим был Якушкин.
В партии нашей находился Лунин. Он, по своему оригинальному характеру, уму, образованию и некоторой опытности, приобретенной в высшем обществе, был человек очень замечательный и очень приятный. Большая часть из временщиков того времени, Чернышев, Орлов, Бенкендорф и т. д., были его товарищами по службе. С Карамзиным 110), Батюшковым 111) и многими другими замечательными лицами он был в самых близких отношениях. Мы с любопытством слушали его рассказы о закулисных событиях прошедшего царствования и его суждения о деятелях того времени, поставленных на незаслуженные пьедесталы. Князь Волконский и Никита Муравьев, бывшие тоже в нашей партии, очень занимали нас также своими любопытными разговорами. Первый — член высшей русской аристократии, бывший флигель-адъютант и генерал с 23 лет от роду, отлично участвовал в кампании 1812 года и находился или при самом государе или при главнокомандующих, был часто употребляем для исполнения важных поручений и потому много видал и много знал. Говорил он прекрасно, с одушевлением, особенно когда дело шло о военных действиях 112). Второй — сын воспитателя императора Александра и великого князя Константина, известного Михаила Никитича Муравьева 113), — был человек с разнообразными и большими сведениями. Он занимал не последнее место в аристократическом петербургском кругу. В доме его матушки, вдовы покойного М. Н., собирались все замечательные люди того времени: Карамзин, Уваров 114), Оленин 115), Панин 116) и т. д. Много любопытного, почерпнутого из их рассказов, мог бы я поместить здесь, но удерживаюсь, не желая нарушить принятого мною правила.
Во время путешествия нашего приехали к нам еще две дамы: жена Розена и Юшневская. Последняя, проживая в Тульчиие, сообщила мне некоторые сведения о родных покойной жены моей, с которыми она жила в одном месте. Они по отъезде ее собирались ехать на жительство в Петербург, где служил брат жены моей, выпущенный после меня уже из лицея.
Наконец мы стали приближаться к Петровскому заводу. Прошли г. Верхнеудинск и, следуя далее, останавливались уже в старообрядческих селениях. Вообще они живут в этом краю очень привольно и зажиточно. Переведенные туда из России в царствование Екатерины и будучи народом трудолюбивым, трезвым, они скоро разбогатели в своих новых местах. Некоторые из их селений удивляли нас своею величиною и постройкою. Нас принимали они радушно, и мы очень покойно помещались у них во время наших ночлегов.
Верст за сто от Петровского дамы наши уехали вперед для приготовления себе квартир. Некоторые из них, Муравьева, Трубецкая и Анненкова, имели уже детей. Три их дочери, рожденные в Чите, теперь уже замужем и находятся в России с мужьями своими. Вероятно, они уже забыли о месте своего рождения и той обстановке, которая сопровождала их появление на свете и их младенчество.
На последнем ночлеге к Петровскому мы прочли в газетах об июльской революции в Париже и о последующих за ней событиях 117). Это сильно взволновало юные умы наши, и мы с восторгом перечитывали все то, что описывалось о баррикадах и трехдневном народном восстании. Вечером все мы собрались вместе, достали где-то бутылки две-три шипучего и выпили по бокалу за июльскую революцию и пропели хором ‘Марсельезу’. Веселые, с надеждою на лучшую будущность Европы, входили мы в Петровское.
Петровский завод, большое заселение с двумя тысячами жителей, с казенными зданиями для выработки чугуна, с плавильнею, большим прудом и плотиною, деревянною церковью и двумя- или тремястами изб показалось нам, после немноголюдной Читы, чем-то огромным. Входя в него, мы уже могли видеть приготовленный для нас тюремный замок, обширное четвероугольное здание, выкрашенное желтой краской и занимавшее, вместе с идущим от боков его тыном, большое пространство, жилое строение, т. е. то, где находились наши казематы, занимало один фас четвероугольника и по половине боковых фасов. К ним примыкал высокий тын и составлял две другие половины боковых фасов и весь задний. Пространство между тыном назначалось для прогулок наших. В середине переднего фаса находились гауптвахта и вход во внутренность здания. (Для ясности прилагаю план нашей Петровской тюрьмы.) Все здание, как видно из него, разделялось на 12 отделений, в каждом боку находилось по три, в наружном же фасе, по обеим сторонам гауптвахты, шесть. Каждое отделение имело особый вход со двора и не сообщалось с другим. Оно состояло из коридора и пяти отдельных между собою номеров, из которых выходы были в общий коридор. Этот коридор был теплый, и из него топились печи, гревшие номера. Перед самым входом с гауптвахты на дворе было еще особое строение, заключавшее в себе: кухню, кладовую и обширную комнату, предназначенную для общего стола. Сверх того, внутри здания были отдельные дворы, окруженные тыном, так что для четырех отделений: 1-го, 2-го, 11-го и 12-го (если начинать считать их с последнего из боковых) были особые дворы, для 3-го, 4-го, 5-го — один общий, для 8-го, 9-го и 10-го — тоже общий, а для двух средних, 6-го и 7-го, находившихся по бокам ворот,— один большой двор, общий с кухонным строением.
Нас разместили сейчас же по приходе в наши казематы. Нескольким из нас, по недостатку номеров, досталось жить по двое. Комнаты наши были довольно просторны и высоки, но без окон. Свет проходил в дверь, которая была прямо против коридорного окошка, так что мы должны были помещать столы наши у этой двери, оставляли только проход и занимались чтением или другим чем-нибудь, сидя прямо против нее. Для этого она и оставалась целый день отворенною. На ночь нас запирали, но не поодиночке каждого в своем номере, а целое отделение со двора. При каждом отделении был сторож, инвалидный солдат.
В Петровском заводе я провел шесть лет и всегда с удовольствием, с признательностью ко всем товарищам моим вспоминаю об этом времени. Не могу даже не быть благодарным и доброму коменданту, старику Лепарскому, и всем офицерам, назначенным для надзора за нами. Постараюсь изложить и нашу там жизнь, и те события в нашем маленьком обществе, нашем отдельном номере, которые сохранились у меня в памяти.
По прибытии в Завод нас некоторое время не водили на работы, а дали отдохнуть от похода и устроиться в новом нашем жилище. Мужьям позволили прожить несколько дней с женами в их домах. Говорю, в их домах, потому что каждая из дам, живши еще в Чите, или построила себе, или купила и отделала свой собственный домик в Петровском заводе. Это исполнили они не сами, а поручили, с согласия коменданта, кому-то из знакомых им чиновников, так что, по прибытии их туда, дома для всех были уже готовы. Одни только две новоприехавшие Юшневская и Розен не имели собственных домов и поместились в наемных квартирах.
В первые дни в нашей общей тюрьме было вроде хаоса: раскладывались с вещами, заказывали какую-нибудь необходимую мебель, придумывали, как лучше поместиться в своей комнате, чтобы пользоваться коридорным светом, бегали из одного номера в другой, отыскивали товарищей, осматривали отделения и все внутренние постройки тюремного замка, сходились в общую залу к обеду и к ужину, пили чай по разным местам, потому что у каждого не было ни особого самовара, ни собственного сахару и чаю. Но это продолжалось недолго и подало мысль к устройству общей артели, которая в продолжение всего нашего пребывания в Петровском так обеспечивала нашу материальную жизнь и так хорошо была придумана, что никто из нас во все это время не нуждался ни в чем и не был ни от кого зависим. Я не лишним считаю поместить здесь полный устав нашей большой артели. Он объясняет подробно как цель, так и весь механизм этого вполне оправдавшего себя учреждения. Разумеется, что все это делалось с ведома коменданта и было им одобрено. Женатые не пользовались ничем из артели, подписывая между тем значительные ежегодные взносы: Трубецкой от 2 до 3 т[ыс]. ассиг., Волконской до, 2 т[ыс]., Муравьев от 2 до 3 т[ыс]., Ивашев до 1000, Нарышкин и Фонвизин тоже до 1000 рублей 118).
Те из холостых, которым присылали более 500 р. в год, вносили в полтора раза или вдвое противу получаемого ими из артели, кто 800, а кто и 1000. Остальные, по уставу, отдавали все присылаемые деньги, так что не было ни одного года, в который бы не доставалось каждому члену артели пятисот рублей ассигнациями. Из экономической суммы и из суммы маленькой артели, о которой я буду говорить ниже сего, отъезжающие на поселение получали временное пособие от 600 до 800 [рублей] на каждого человека.
Список сокращений
ВД — Восстание декабристов: Документы. М., Л., 1925—1980. Т. 1—17
ГБЛ — Отдел рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина.
Герцен — Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1954—1965.
ИР ЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР
АН — Литературное наследство
ПЗ — Полярная звезда. Журнал А. И. Герцена и Н. П. Огарева. В 8 книгах. 1855—1869. Лондон — Женева (факсим. изд.). М., 1966—1968
ПСЗ — Полное собрание законов Российской империи
ЦГАОР — Центр, гос. архив Октябрьской революции, высших органов гос. власти и гос. управления СССР
ЦГВИА—Центр, гос. военно-исторический архив СССР
ЦГИА — Центр, гос. исторический архив СССР
ЦГИАМО — Центр. гос. исторический архив Московской области
Комментарии
ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 167
В деле находятся беловой и черновой автографы, а также список, сделанный несколькими почерками с явными следами типографской разметки. С этого списка текст ‘Записок’ был набран для первой книги историко-литературного сборника ‘Девятнадцатый век’ (1872), издаваемого П. И. Бартеневым.
Беловой автограф имеет чернильную нумерацию на лицевой в оборотной сторонах листа, проставленную самим Басаргиным, и более позднюю карандашную, обозначенную в архиве. При брошюровке дела была нарушена авторская нумерация текста. Л. 1—30 подшили правильно, однако последующие за ними оказались подшитыми в совершенно произвольной очередности, а именно: 229— 240, 205—228, 193—204, 191—192, 171—190, 169—170, 167— 168, 147—166, 145—146, 143—144, 123—142, 121—122 (между л. 122 и следующим л. 97 вшит рисунок птички, очень тонко выполненный карандашом), 97—120, 73—96, 71—72, 51—70, 43— 50, 31—42. Естественно, имеется настоятельная необходимость привести расположение листов в архивном деле в соответствие с авторской нумерацией.
Между л. 41—42 чернильной нумерации и 22 карандашной имеется вкладыш, написанный, скорее всего, Е. И. Якушкиным, следующего содержания:
‘Записки Н. В. Басаргина. Черновой 73 1/2 листа. Беловой 240 страниц.
Приложения:
1. Мысли о будущности России и ее политике, от 241—264 стр.
2. О крепостном состоянии, 265—276.
3. Несколько рассуждений о крепостном состоянии, 277—292.
4. О старообрядцах и преимущественно живущих в Западной Сибири, 293—315.
5. (То же — черновик на 5 листах).
6. Некоторые мысли и соображения по поводу вопроса об изменении крепостного быта. Покров 1858 10 марта (1 четвертка, 18 стр.).
7. Тетрадь без заглавия (Мысли о Крымской войне и состоянии по возвращении в Россию) в четвертку’. Судя по данному перечню, Е. И. Якушкин собирался подготовить к печати названные произведения Басаргина. ‘Записки’, как помечено в конце раздела под названием ‘Мысли о будущности России и ее политике’, были завершены 3 сент. 1856 г. Дата поставлена не произвольно и не случайно. В этот день Басаргин узнал из коронационного манифеста Александра II об амнистии оставшихся в живых декабристов.
Впоследствии Басаргин, перечитывая свое сочинение, внес в его первую часть (до 53-го листа авторской нумерации) немало конкретных уточнений, которые написал на полях рукописи, обозначив их крестиками. О более позднем происхождении отмеченных вставок говорит как их содержание, так и то, что в самом тексте крестики поставлены над строкой, к которой они относятся, поскольку у Них не было заранее заготовленного места. Эти дополнения печатаются под строкой основного текста. Там же воспроизводятся сноски, сделанные Басаргиным в момент написания воспоминаний. Первые десять из них были автором пронумерованы. Порядковый номер сносок Басаргина восстановлен в настоящем издании в скобках после звездочек. Вставки же, которые Басаргин делал по ходу изложения в самом тексте воспоминаний, включены в основной корпус ‘Записок’.
Следует особо оговорить мотивы и форму подачи нескольких очень важных по содержанию примечаний, которые отсутствуют в автографе (с. 99, 104, 106, 111), Есть основания предполагать, что они принадлежат Басаргину, поскольку речь в них идет о фактах, очень близких мемуаристу, и, кроме того, часть этих примечаний написана от первого лица. Возможно, Басаргин записал их на отдельном листке (такой случай имеет место в литературном наследии мемуариста), который впоследствии затерялся, или они были устно сказаны Е. И. Якушкину. Во всяком случае, эти примечания настолько значительны, что исключать их из воспоминаний невозможно. Они заключены в квадратные скобки.
Н. В. Басаргин не дал своим воспоминаниям какого-либо особого названия. Правда, на верхнем обрезе первого перебеленного листа им написано: ‘Мои воспоминания’, а ниже ‘…своего рода предисловие’. Но обе надписи им же густо зачеркнуты. Поэтому при установлении названия воспоминаний следует исходить из того, что в тексте предисловия, а позднее в ‘Журнале’ они названы автором ‘Записками’. Это название и поставлено в заголовок воспоминаний.
В настоящем издании ‘Записки’ Басаргина печатаются по беловому автографу и в такой последовательности листов, которая установлена самим автором. В качестве своеобразного эпилога в состав ‘Записок’ включен текст рукописи ‘Мысли о будущности России и ее политике’, являющейся их логическим завершением.
1 Вторая армия в то время являлась наиболее многочисленным войсковым соединением в России. Охраняя юго-западные границы страны, она дислоцировалась на территории Украины и Молдавии.
2 Витгенштейн Петр Христианович (1768—1842), генерал, участник коалиционных войн против Франции (1805—1807). В Отечественной войне 1812 г. командовал отдельным корпусом, прикрывавшим Петербург. 28 апр. 1813 г. после смерти М. И. Кутузова был назначен главнокомандующим русскими войсками. Из-за неудач под Люценом и Бауценом заменен 29 мая 1813 г. на этом посту М. Б. Барклаем де Толли. С 1818 г. командующий 2-й армией. В 1826 г. присвоено звание фельдмаршала. В 1828 г. руководил русскими войсками в войне против Турции. С 1829 г. в отставке. С 1834 г. кн.
3 Киселев Павел Дмитриевич (1778—1872), гр., участник Отечественной войны 1812 г. С 1819 г. начальник штаба 2-й армии. После русско-турецкой войны 1828—1829 гг. управлял Молдавией и Валахией в качестве наместника. В 1835 г. возглавлял секретный комитет по крестьянскому делу. С 1837 г. министр вновь образованного Министерства государственных имуществ. В 1837- 1841 гг. провел реформу управления государственными крестьянами. В 1856—1862 гг. посол в Париже. Затем в отставке.
4 Это примечание зачеркнуто карандашом, вероятнее всего, кем-то из лиц, готовивших ‘Записки’ к печати, хотя ценность его несомненна. Оно содержит очень интересные сведения о лицах, составлявших дружественный кружок единомышленников при штабе 2-й армии, среди которых многие состояли членами Союза благоденствия, и дает материал для датировки написания этой части ‘Записок’.
5 Имеется в виду Венский конгресс (сект. 1814 — июнь 1815 г.), который подвел итоги войны крупнейших европейских государств против наполеоновской Франции. По заключительному акту Венского конгресса, подписанному 9 июня 1815 г. Россией, Австрией, Англией, Пруссией, Францией и рядом других государств, была перекроена карта Европы без какого-либо учета национальных интересов многих европейских народов.
Страны-победители действительно делили ‘Европу, как свое достояние’. Решения Венского конгресса закрепили политическую раздробленность Италии и Германии, а также расчленение Польши между Россией, Австрией и Пруссией. По определению Ф. Энгельса, это был ‘большой конгресс крупных и мелких деспотов’, на котором ‘народы покупались и продавались, исходя только из того, что больше отвечало интересам и намерениям их правителей’ (Энгельс Ф. Положение в Германии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 2. С. 568). Созданная Венским конгрессом система международных отношений была дополнена учреждением 26 сент. 1815 г. Священного союза, имевшего целью борьбу против национально-освободительного и революционного движения на европейском континенте.
6 Тайная революционная организация карбонариев возникла в Италии в начале XIX в. Члены ее боролись за национальное освобождение своей родины от французского, а позднее австрийского ига, за объединение Италии в демократическое государство. Центром деятельности карбонариев, составлявших в различных городах и землях ложи — венты, было Королевство обеих Сицилии, где в 1821 г. генерал Пепе возглавил военную революцию против династии Бурбонов. Карбонарии положили начало также революции в Пьемонте в 1821 г. В Италии карбонарии просуществовали до конца 1840-х гг. Во Францию карбокаризм пришел из Италии в 1820—1821 гг. Целью французских карбонариев было свержение династии Бурбонов. Однако все их попытки поднять восстание потерпели неудачу. В 1830-е гг. французские карбонарии вошли в различные тайные республиканские общества.
Декабристы, конечно, учитывали опыт карбонариев. Есть данные о связи итальянских и французских карбонариев с дворянскими революционерами России (Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. Спб., 1909. С. 362—376).
В современной историографии справедливо утверждается, что в 1820-е гг. движение карбонариев и движение декабристов складывалось в рамках ‘общеевропейской истории’ и, уходя корнями в родную почву, каждое в то же время питалось общими интересами и идеями эпохи. И то и другое движение приняло типичную для того времени заговорщическую форму, опиралось на кадры армии, делало ставку на военную революцию, ‘оба движения, выступая под антиабсолютистскими знаменами, добивались конституционного переустройства общества, одним словом, носили военный, буржуазно-либеральный характер’ (Мизиано К. Ф. Итальянское рисорджименто и передовое общественное движение в России XIX в. // Россия и Италия. М., 1968. С. 99).
Иного свойства, чем революционные венты карбонариев, был немецкий ‘Союз добродетели’ — Тугендбунд. Он был основан с ведома прусского правительства 16 апр. 1808 г. в Кенигсберге. Целью общества было возрождение ‘национального духа’ и свержение французского ига. Выражая приверженность королю и правительству, Тугендбунд действовал с учетом их интересов. Союз был официально распущен 10 янв. 1810 г. на основании указа короля Фридриха-Вильгельма III от 31 дек. 1809 г. из-за боязни вызвать недовольство Наполеона.
Текст первой редакции устава Тугендбунда, опубликованный в 1815—1816 гг., декабристы использовали при составлении первой части ‘Зеленой книги’ — устава Союза благоденствия (Пыпин А. Н. Общественное движение в России при Александре I. 3-е изд. Спб., 1900. С. 367—380, 547—567, Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. С. 416—428).
7 Декабристов отличала исключительная начитанность и осведомленность в передовой политической и экономической западноевропейской литературе. Влияние ее сказалось и на конституционно-теоретических сочинениях Пестеля, Н. Муравьева, и на формировании взглядов дворянских революционеров. В их показаниях на следствии из западноевропейских мыслителей чаще всего упоминались имена Бентама, Беккария, Вольтера, Дэтю де Траси, Констана, Дельлома, Макиавелли, Монтескье, Руссо, Сея, Сисмонди, де Сталь, Филанджери и некоторых других (Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов, Ланда С. С. Дух революционных преобразований… 1816—1825. М., 1975).
Примечательно, что Н. В. Басаргин на следствии, стремясь скрыть свой интерес к политическим сочинениям, все же показывал: ‘Из книг, хотя я читал много, но политических весьма редко и то такие, кои не запрещены правительством, как-то творение М. Stail, Pilangieri, Bentham и тому подобные’ (ВД. Т. 12. С. 310).
8 ‘Зеленая книга’ — устав Союза благоденствия, названа так по цвету переплета, который был выбран не случайно. Зеленый цвет символизировал надежду. Первая часть ‘Зеленой книги’, пронумерованная и прошнурованная имела печать в виде улья и пчел вокруг него. В первой части излагались основные организационные принципы тайного общества и обязанности его членов. ‘Сокровенная цель’ Союза благоденствия, состоявшая во введении представительного правления и в уничтожении крепостного права, была означена во второй части ‘Зеленой книги’, которая формально не была принята декабристами и до нас не дошла.
9 Мемуарист действительно допускает неточность, заявляя, что ‘в составлении ‘Зеленой книги’ и в первоначальном учреждении общества’ (речь идет о Союзе благоденствия) участвовал Пестель. Последнего не было в Москве, когда вследствие неудачи так называемого Московского заговора осенью 1817 г. прекратил свое существование Союз спасения, костяк которого явился основой Союза благоденствия (Порох И. В. Деятельность декабристов в Москве (1816—1825) // Декабристы в Москве. М., 1963). Возможно, Басаргин непроизвольно связал слышанные им рассказы об активной деятельности Пестеля в написании устава Общества истинных и верных сынов Отечества (Союза спасения), а также о его роли в создании Тульчинской управы Союза благоденствия с историей возникновения самого тайного общества в целом.
10 И. Г. Бурцов после смертельного ранения, полученного в сражении против турок при Байбурте, скончался 23 июля 1829 г.
11 В собственноручной записке П. Д. Киселева о тайном обществе читаем: ‘Бурцева, Аврамова, Басаргина считал до последней минуты как людей мне преданных, честных и со мною откровенных — ошибся. Пестеля почитал человеком умным, но безнравственным, шуткой, по сходству лица его, называл его Макиавелли и в часы отдохновения любил его общество, но никогда не замечал вольнодумства’ (ИРАН. Ф. 143 (П. Д. Киселева). Ед. хр. 29. 6. 139).
12 13 февр. 1820 г. седельщик Пьер Лувель убил кинжалом наследника Бурбонов, племянника Людовика XVIII герцога Беррийского, желая тем самым в дальнейшем прекратить правление ненавистной династии. Следствием убийства явилась отставка правительства Деказа (1780—1860) и приход к власти кабинета герцога Ришелье (1766—1822). В стране началась полоса ультрароялистской и дворянско-клерикальной реакции, известной под названием ‘третьей реставрации’. 29 июля 1820 г. вступил в силу новый избирательный закон, согласно которому значительно расширилось представительство крупных землевладельцев в палате депутатов (Пугачев В. В. Луи-Пьер Лувель и движение декабристов // Освободительное движение в России. Саратов, 1978. Вып. 7,- История Франции. М., 1973. Т. 2. С. 183).
13 Национально-освободительное восстание в Греции началось в марте 1821 г. под руководством А. Ипсиланти, возглавлявшего тайное революционное общество ‘Филики Этерия’ (гетерия), созданное в 1814 г. в Одессе греческими патриотами.
14 Фридрих Вильгельм III (1770—1840), король Пруссии с 1797 г. Под давлением общественного мнения вынужден был в 1807 г. освободить крестьян от крепостной зависимости, правда без земли, а также ввести новое городское управление.
15 Меттерних Клемент Венцель Лотар (1773—1859), кн., реакционный австрийский государственный деятель и дипломат, министр иностранных дел (1809—1821), канцлер (1821 —1848), один из глазных организаторов Священного союза.
16 Занд Карл Людвиг (1795—1820), студент богословского факультета Тюбингенского университета, заколол в 1819 г. кинжалом в Мангейме драматурга и романиста Августа Коцебу, апологета Священного союза, за издевательское отношение к немецкой молодежи и по подозрению, что написал сочинение, направленное против академических свобод в немецких университетах. Казнен по приговору, утвержденному герцогом Баденским. Аналогия убийства А. Коцебу с дворцовым заговором в России, о котором знал Александр I и в результате которого в ночь с 11 на 12 марта 1801 г, погиб его отец Павел I, является искусственной и неоправданной.
17 Басаргин не совсем точно передает суть позиций крупнейших европейских держав по отношению к греческому восстанию. В частности, Англия не собиралась оставаться в стороне от событий. Заявление министра иностранных дел Англии Джорджа Каннинга, сделанное 25 марта 1823 г., о том, что Англия признает греков и турок воюющими сторонами, из чего следовало, что правительство Великобритании считает восстание греков законным, было нацелено против Священного союза. Дипломатический ход Д. Каннинга должен был обеспечить господство английской буржуазии на ближневосточном рынке за счет ослабления экономического и политического влияния России. Александр I поначалу колебался в подходе к восстанию в Греции. Он не мог не учитывать ту безусловную поддержку, которой пользовалось греческое движение в общественном мнении России, и те политические и стратегические перспективы, которые открывались перед Россией в условиях греко-турецкого конфликта. Но принцип легитимизма, лежащий в основе политики Священного союза, в конце концов взял верх, и Александр I отказал в поддержке восставшим грекам.
18 Следует подчеркнуть, что в качестве важной причины роспуска Союза благоденствия Басаргин называет и чисто конспиративные соображения, на что в советской историографии не всегда делается должный акцент.
19 Раевский Владимир Федосеевич (1795—1872), член Союза благоденствия, арестован 6 февр. 1822 г. за революционную пропаганду среди солдат в школах взаимного обучения по системе английского педагога Юзефа Ланкастера (1771—1838), был первым декабристом, представшим перед царским судом. Разбирательство его вины продолжалось в течение шести лет в пяти специальных комиссиях и в Следственной комиссии по делу декабристов. Документы судного дела В. Ф. Раевского и причастных к нему лиц составляют 40 томов и находятся в 13 архивохранилищах страны. Первая судная комиссия под председательством командира 6-го пехотного корпуса (в состав которого входила 16-я пехотная дивизия) генерала И. В. Сабанеева приговорила В. Ф. Раевского к смертной казни. Да и в дальнейшем ему угрожала самая суровая кара. Но он мужественно и умело вел себя во время следствия и не признавал предъявленных ему обвинений, храня тайну революционного заговора. В конце концов Следственная комиссия под председательством генерала В. В. Левашова представила царю проект при говора. После его утверждения Николаем I 15 окт. 1827 г. В. Ф. Раевский был лишен дворянства, офицерского чина, всех наград и сослан на поселение в Сибирь (Щеголев П. Е. Владимир Раевский (первый декабрист) // Щеголев П. Е. Декабристы. М., Л., 1926, Брегмай А., Федосеева Е. Владимир Федосеевич Раевский: Материалы о жизни и революционной деятельности. Иркутск, 1980—1983. Т. 1—2.
20 Сеид — слово арабского происхождения, что в переводе означает начальник, господин. Сеидами назывались потомки пророка Мухаммеда от его дочери Фатьмы. Сеиды пользовались у мусульман особым почетом, поскольку в силу своего общественного положения могли обуздать произвол местных властей и вступиться за народ. Басаргин вкладывал в это словоупотребление особый смысл. Под сеидами мемуарист, скорее всего, подразумевал беспредельно преданных и покорных последователей таких идеологов и лидеров декабристского движения, как П. И. Пестель и С. И. Муравьев-Апостол.
21 Незадолго до смерти Басаргин, скорее всего по просьбе Е. И. Якушкина, снова вернулся к характеристике вождя Южного общества, повторив в принципе то, что писал о нем ранее. Однако он дополнил ее важным выводом об исторических заслугах П. И. Пестеля перед русским освободительным движением. ‘Обладая замечательным умом, даром слова и в особенности даром ясно и логично излагать свои мысли, он пользовался большим влиянием на своих товарищей по службе и на всех тех, с кем он был в коротких отношениях. <...> Но при всем уме своем Пестель имел также недостатки. Желание подчинить своим идеям убеждения других было одним из них. Кроме того, он часто увлекался и в серьезных политических разговорах <...> доходил до крайних пределов своих выводов и умозаключений. <...> Нельзя также не упомянуть здесь о том, что он не имел способности внушать к себе полного доверия. <...> Исключая этих недостатков, я не знаю, в чем бы можно было упрекнуть Пестеля. Сколько я ни припоминаю теперь его поведение <...>, он действовал прямо, честно, без всякой задней мысли в отношении себя <...>. Как член же общества, как деятель политический, в первый раз задумавшийся в России об общественном перевороте не в пользу лица, а в пользу общественного блага, он <...> был, по моему мнению, вполне безукоризнен’ (наст, изд., с. 338—339).
22 Подробней об этом см.: Федоров В. А. Солдатское движение в годы декабристов. М., 1963. С. 178—179.
23 Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834), русский государственный деятель, временщик при Павле I и Александре I, ген. от артиллерии, военный министр (1808—1810), председатель Департамента военных дел Государственного совета с 1810 г., главный начальник военных поселений с 1817 г., т. е. с момента их возникновения. Пользовался особым доверием Александра I, олицетворял собою дух деспотизма и грубой военщины.
24 Милорадович Михаил Андреевич (1771—1825), боевой генерал, герой Отечественной войны 1812 г. После заграничных походов командовал гвардейским корпусом, был петербургским военным ген.-губернатором. Во время восстания декабристов 14 дек. 1825 г. на Сенатской площади был смертельно ранен П.Г. Каховским.
25 Дибич-Забалканский Иван Иванович (Иоганн Карл Фридрих Антон) (1785—1831), русский военный деятель, ген.-фельдмаршал с 1829 г. Сын прусского офицера, перешедшего в 1798 г. на русскую службу. И. И. Дибич, будучи офицером Семеновского полка, участвовал в войне с Францией (1805—1807). В 1812—1813 гг. обер-квартирмейстер корпуса, затем ген.-квартирмейстер армии П. X. Витгенштейна. С 1815 г. начальник штаба 1-й армии. В 1821 г. сопровождал Александра I на Лайбахский конгресс Священного союза. С 1823 г. начальник Главного штаба и управляющий Квартирмейстерской частью. Был с Александром I в Таганроге и присутствовал при его кончине. Информировал вступившего на престол Николая I о заговоре декабристов, руководил их арестом во 2-й армии и принимал участие в политическом процессе над ними. Фактически он командовал русской армией в войне с Турцией в 1828—1829 гг, Командовал войсками, направленными в 1830 г. на подавление восстания в Польше. Умер в 1831 г. от холеры.
26 Чернышев Александр Иванович (1785—1857), кн., русский военный и государственный деятель, участник Отечественной войны 1812 г., ген.-адъютант (1812), ген. от кавалерии (1826). Пользовался особым расположением и доверием Александра I и Николая I. Ему было поручено арестовать П. И. Пестеля и забрать его бумаги, что он и выполнил при содействии надворного советника Вахрушева 13 дек. 1825 г. В 1826 г. активный член Следственной комиссии по делу декабристов, в 1832—1852 гг. военный министр, в 1846—1856 гг. председатель Государственного совета. Ожаровский Адам Петрович (1766—1855), ген.-адъютант, во время Отечественной войны 1812 г. командовал отдельным корпусом. Позднее член Государственного совета, сенатор.
27 Воронцов Михаил Семенович (1782—1856), кн., ген.-фельдмаршал, сын известного дипломата в годы царствования Екатерины II и Александра I, рескриптом Александра I от 7 мая 1823 г. был назначен новороссийским ген.-губернатором и полномочным наместником Бессарабской области.
28 Левшин Алексей Ираклиевич (1799—1879) в 1823 г. служил в канцелярии М. С. Воронцова, с 1831 по 1837 г. градоначальник Одессы, основал ‘Одесский вестник’ и публичную библиотеку. В 1854—1859 гг. был товарищем министра внутренних дел и принял активное участие в подготовке крестьянской реформы. А. И. Левшину принадлежит проект рескрипта виленскому ген.- губернатору В. И. Назимову (1802—1874) от 20 нояб. 1857 г., положившего начало официальным мероприятиям правительства по освобождению крестьян.
Бруннов Филипп Иванович (1797— 1875), гр., русский дипломат. В 1823 г. служил в канцелярии М. С. Воронцова. Участвовал под его началом в русско-турецкой войне 1828—1829 гг. В 1829—1831 гг. один из ближайших помощников министра иностранных дел Нессельроде. На посту посланника России в Лондоне (1840—1854, 1858—1874) проводил политику англо-русского сближения.
29 Басаргинская характеристика Пушкина очень субъективна, кроме того, в нее вплетаются явно гипертрофированные слухи, распространяемые о поэте его недоброжелателями (Эйдельман Н. Я. Пушкин и декабристы. М., 1979. С. 152).
30 Конгресс Священного союза в Вероне (Северная Италия) проходил с 20 окт. по 14 дек. 1822 г. В нем участвовали Александр I, австрийский император Франц I, прусский король Фридрих Вильгельм III, правители Неаполитанского и Сардинского королевств и многочисленные дипломатические представители России, Австрии, Пруссии, Франции и Великобритании. Главный итог конгресса — решение о вооруженной интервенции Франции против революционной Испании.
31 Шатобриан Франсуа Рене (1768—1848), французский писатель и политический деятель. В 1803 г. по предложению Наполеона Бонапарта принял на себя обязанности посла в Риме, но когда последний провозгласил себя императором (1804), Шатобриан ушел в отставку. Во время второй реставрации Бурбонов — (1815—1830) посол в Берлине и Лондоне, управлял Министерством иностранных дел (до 1829 г.). После 1830 г. отошел от политической деятельности.
32 Здесь речь идет о подавлении революции, возглавляемой Риего-и-Нуньесом (1785—1823), национальным героем испанского народа. 1 янв. 1820 г. батальон, которым он командовал, восстал в защиту конституции 1812 г., чем начал военную революцию в стране. 7 марта 1820 г. революционные войска заставили короля Испании Фердинанда VII восстановить конституцию 1812 г. После начала французской интервенции в апр. 1823 г. Риего безуспешно пытался организовать сопротивление. 15 сент. 1823 г. он был схвачен сторонниками короля и 7 нояб. казнен в Мадриде.
33 Южные поселения, располагавшиеся на территории Слободско-Украинской, Херсонской и Екатеринославской губ., возникли в 1817 г. и составляли 20 кавалерийских полков.
34 Витт Иван Осипович (1781—1840), ген. от кавалерии, участник Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов 1813—1814 гг. 19 авг. 1814 г. назначен начальником украинской казачьей дивизии. В 1817 г. ему поручили формирование южных кавалерийских поселений, начальником которых Витт стал в 1823 г. В мае—июне 1825 г. через своего агента херсонского помещика А. К. Бошняка сумел узнать о существовании тайного общества на юге России, о чем лично сообщил Александру I в Таганроге 18 окт. 1825 г. Участвовал в подавлении польского восстания 1830—1831 гг. 29 авг. 1831 г. был назначен варшавским военным губернатором. С апр. 1832 г. состоял инспектором всей поселенной кавалерии. П. И. Багратион называл Витта ‘лжецом и двуличной’, а Ф. Ф. Вигель считал, что ‘всякого рода интриги были стихией этого человека’ (Красный архив. 1925. Т. 2(9)).
35 На петербургской встрече Пестеля с руководителями Северного общества (Н. М. Муравьевым, Н. И. Тургеневым, Е. П. Оболенским и др.), состоявшейся веской 1824 г., обсуждались вопросы об организационном объединении Северного и Южного общество единой политической программе декабристов, о современных революционных действиях. Вопреки мнению, господствующему в буржуазной историографии (В. М. Довнар-Запольский), о неудачной миссии руководителя южан, советскими исследователями установлено, что Пестелю удалось достигнуть определенных успехов. Так, было принято в принципе решение о взаимном членстве ‘южан’ и ‘северян’ до созыва объединенного съезда, о создании комиссии по выработке согласованной программы движения, о взаимной поддержке в случае непредвиденного вооруженного выступления какого-либо из обществ ранее намеченного на 1826 г. срока восстания (Захаров Н. С. Петербургское совещание декабристов в 1824 г. /7 Очерки из истории движения декабристов. М., 1954. С. 113.
36 Корнилович Александр Осипович (1800—1834), штабс-капитан Генерального штаба, декабрист, историк, писатель. Участвовал в ряде литературных объединений: ‘Общество громкого смеха’, ‘Вольное общество любителей российской словесности’, которые являлись легальными филиалами Союза благоденствия. В день восстания находился на Сенатской площади. Осужден по III разряду. В 1832 г. отправлен рядовым на Кавказ и определен в Ширванский полк. Умер от болезни желчного пузыря.
37 Поэма была написана в 1824 г. и опубликована в 1825 г. в Москве в издательстве С. Селивановского (Рылеев К. Ф. Стихотворения. Статьи. Очерки. Докладные записки. Письма. М., 1956. С. 372—373).
38 Близкие по содержанию и звучанию слова вложил А. С. Грибоедов в уста героини комедии ‘Горе от ума’ Софьи Фамусовой: ‘Счастливые часов не наблюдают’.
39 О состоянии Басаргина красноречиво свидетельствовало его письмо к П. Д. Киселеву от 12 сент. 1825 г., в котором говори лось: ‘Я весьма ошибся, думая перенести потерю жены моей с большим хладнокровием — чем более проходит времени после сего ужасного происшествия, тем более и физика и нравственность мои ослабевают под бременем горести. Все мысли мои устремлены к предмету, более не существующему. Каждая вещь напоминает мне и счастье, которым я наслаждался, и всю великость моей потери. <...> В моем теперешнем положении место, где жена моя навсегда меня оставила, не может быть моим пребыванием, и если Баше превосходительство не окажете мне помощи в сем случае, то я совершенно не буду знать, что с собой делать. Будучи так много вам обязан, я не имею никакого права что-либо от вас требовать, но, зная вас, я твердо уверен, что вам утешительно будет помочь в несчастье и возвратить спокойствие человеку, который гордился своею к вам преданностью.
Генерал Бахметьев назначается генерал-губернатором в российские губернии, и вашему превосходительству не трудно будет доставить мне при нем место по особым поручениям. Не имея в виду в сем случае никаких выгод по службе, я ищу только одного спокойствия и удаления из Тульчина. В кругу родных моих, живущих в тех губерниях, куда А. Н. назначается, я найду более средств хотя несколько изгладить из памяти случившееся со мною.
Не стану говорить вашему превосходительству, как тяжело мне будет перейти к другому начальству. В продолжение шести лет вы узнали мои правила и, как кажется, отдавали им справедливость, а потому я надеюсь, что при занятии другого места вы вспомните человека, который беспрекословно и с удовольствием старался исполнить свои обязанности. При перемене места я желал бы сохранить военное звание и остаться в том же полку. Это более для того, чтобы в повышении иметь одну только линию и не обязывать протекцией и особенным вниманием моего начальства’ (ИРЛИ. Ф. 143. Ед. хр. 29.60.80).
40 Официальные документы об отречении от престола вел. кн. Константина и манифест о вступлении на царствование Николая I были опубликованы 16 дек. 1825 г. в газете военного министерства ‘Русский инвалид’, где их мог прочесть Н. В. Басаргин.
41 К нояб. 1825 г. усилиями М. М. Нарышкина в Могилеве, штаб-квартире 1-й армии, была создана управа Северного общества, в которую входили адъютанты главнокомандующего ген. от инфантерии Ф. В. Сакена поручик П. П. Титов и капитан В. А. Мусин-Пушкин, а также офицеры Квартирмейстерской части подполковник Гвоздев и поручик А. А. Жемчужников. В декабрьские дни 1825 г. могилевские декабристы оказались бездеятельными, а после разгрома восстаний в Петербурге и на Украине управа перестала существовать. Титов и Мусин-Пушкин вместе с другими декабристами предстали перед Следственной комиссией.
42 Речь идет о членах тайного общества Александре Александровиче и Николае Александровиче Крюковых.
43 Сведения Басаргина о двух доносителях на декабристов — Аркадии Ивановиче Майбороде и Иване Васильевиче Шервуде — отличаются достоверностью и точностью. Действительно, Майборода был переведен в Вятский полк из 34-го егерского. В Вятском полку в чине капитана командовал 1-й гренадерской ротой. В авг. 1824 г. Пестель принял его в Южное общество. Растратив полковые деньги и пытаясь уйти от военного суда, капитан Майборода 25 нояб. 1825 г. написал донос на имя Александра I, который и направил через генерал-лейтенанта Л. Рота, командира 3-го пехотного корпуса, в Таганрог, не зная о смерти царя. В виде награды был переведен в том же чине в л.-гв. Гренадерский полк, откуда вновь вернулся в армию. Дослужился до полковника, командовал Апшеронским полком. В начале 1844 г. в г. Темир-Хан-Шуре окончил жизнь самоубийством. Унтер-офицер 3-го Украинского уланского полка Шервуд (1798—1867), по национальности англичанин, из-за неосторожности Ф. Ф. Вадковского узнал о существовании тайного общества, о чем при посредничестве Аракчеева и Клейнмихеля лично сообщил Александру I 14 июля 1825 г. в Петербурге. Получил задание продолжать тщательное наблюдение. В нояб. 1825 г. послал Дибичу в Таганрог подробный рапорт о достигнутых результатах. Был произведен в прапорщики, а затем в поручики, указом Сената от 1 апр. 1826 г. повелено было ему именоваться ‘Шервуд-Верный’. Дослужился до полковника (1833). За ложный донос посажен в Шлиссельбургскую крепость. С 1851 г. находился год секретным надзором. В связи с коронацией Александра II 30 июля 1856 г. помилован.
44 На вопрос Следственной комиссии в связи с показаниями Вольфа Н. В. Басаргин отвечал: ‘В проезд мой в С.-Петербург действительно штаб-лекарь Вольф говорил мне о том, чтобы не открывать нахождения моего в обществе. Представляя причину, что как в продолжение последних годов существование тульчинского общества почти прекратилось, и мы никакого участия не принимали, то и можем отрешись по справедливости в непринадлежности к сему обществу. Но одно собственное убеждение в незнании действий общества решило меня не сделать полного показания, и я в сем сознаюсь откровенно’ (ВД. Т. 12. С. 294).
45 Башуцкий Павел Яковлевич, ген.-лейтенант, комендант Петербурга. За особое усердие в день 14 дек. 1825 г. получил звание ген.-адъютанта. Позднее член Верховного уголовного суда по делу декабристов. Один из тех, кто требовал для большинства декабристов смертной казни.
46 Как установлено, слуга Басаргина, помещенный в середине февр. 1826 г. в рабочий дом Приказа общественного призрения ‘для прокорма’, затем находился под присмотром в Сводном батальоне и в конце июля того же года был отправлен в ‘Веневский уезд Тульской губ., где он был записан по ревизии и где находились его родители’ (Рахматуллин М. А. Рядом с декабристами // История СССР. 1979. No 1. С. 190).
47 В издании П. Е. Щеголева говорится, что в опубликованном тексте ‘Записок’ допущена опечатка и что вместо фамилии Граббе следует читать Габбе (с. 294). На самом деле Басаргин не ошибся, и в его воспоминаниях речь шла именно о командире Северского конно-егерского полка члене Союза благоденствия Павле Христофоровиче Граббе, которого он мог видеть вместе с А. Н. Муравьевым 14 янв. 1826 г. По официальным данным, все они в это время оказались на Главной гауптвахте. Кроме того, следует учесть,что командир 16-го егерского полка полковник Михаил Андреевич Габбе, которого имеет в виду П. Е. Щеголев, вообще не привлекался к следствию по делу декабристов и, следовательно, не мог находиться в числе арестованных (Пушкин Б. Арест декабристов / Декабристы и их время. М., 1933. Т. 2. С. 385, 391, 398. Ср.: В Д. Т. 8. С. 60—61, 301).
48 Левашов Василий Васильевич (1783—1848), ген.-адъютант, ген. от кавалерии. Был председателем Комиссии военного суда, учрежденного при Петропавловской крепости 21 окт. 1820 г. в связи с волнением солдат Семеновского полка. Во время процесса над декабристами являлся правой рукой царя. С 1833 г. гр. В 1847— 1848 гг. председатель Государственного совета и Комитета министров.
49 По политическим соображениям и личным мотивам кроме названных мемуаристом Л. П. Витгенштейна, А. А. Суворова, П. П. Лопухина, С. П. Шипова, М. Ф. Орлова были освобождены А. С. Грибоедов (по просьбе ‘отца-командира’, как называл Николай I генерала И. СР. Паскевича), братья В. А. и Л. А. Перовские, Н. И. Депрерадович, сыновья Н. Н. Раевского и некоторые другие. Всего из 579 человек, причастных к следствию, 34 были освобождены с оправдательным аттестатом (ВД. Т. 8. С. 13).
50 15 дек. 1825 г. Николай I обратился с приказом к гвардейским войскам, в котором говорилось: ‘Храброе российское воинство! Верные защитники царя и отечества! <...> В самые дни-горести вы, верные храбрые воины, приобрели новую, незабвенную славу, равную той, которую запечатлели вы своею кровью, поражая врагов царя и отечества, ибо доказали своим поведением, что вы и твердые защитники престола царского на поле брани, и кроткие исполнители закона и воли царской во время мира’ (Шильдер Н. К. Император Николай I, его жизнь и царствование. Спб., 1903. Т. 1. С. 309). Этим убеждениям и оценкам Николай действительно оставался верен до последней минуты. В предсмертном обращении к жене, детям и ближайшим сподвижникам он сказал: ‘Благодарю славную верную гвардию, которая спасла Россию в 1825 г.’ (Мелкие рассказы М. М. Попова // Рус. старина. 1896. Т. 86. Кн. 6. С. 612. Ср.: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1894. Т. 8. С. 389).
51 Сукин Александр Яковлевич (1764—1837), ген. от инфантерии, ген.-адъютант, во время процесса над декабристами был комендантом Петропавловской крепости и членом Верховного уголовного суда.
52 17 дек. 1825 г. по приказу Николая I был учрежден Тарный комитет для изыскания соучастников злоумышленного общества под председательством военного министра А. И. Татищева. В его состав вошли вел. кн. Михаил Павлович, А. X. Бенкендорф, П. В. Голенищев-Кутузов, А. Н. Голицын, В. В. Левашов, а позднее И. И. Дибич, А. Н. Потапов, А. И. Чернышев. Правителем дел был назначен А. Д. Боровков. С 14 янв. 1826 г. Комитет определено не называть ‘тайным’, а в мае 1826 г. он переименован в Комиссию. В Комитете (потом Комиссии) было проведено свыше 140 заседаний, в итоге чего составлено пресловутое ‘Донесение Следственной комиссии’.
53 Аудитор (слушатель — лат.) — чиновник военно-судебного аппарата.
54 Мысловский Петр Николаевич (1777—1846), священник Казанского собора, получил поручение навещать в Петропавловской крепости арестованных декабристов. Пользовался доверием и расположением многих из них (Е. П. Оболенского, Н. И. Лорера, И. Д. Якушкина и др.). Вместе с тем ряд декабристов относился к нему настороженно и даже отрицательно (М. С. Лунин, Д. И. Завалишин, П. А. Муханов). К их числу принадлежал и Н. В. Басаргин. По мнению сестры декабриста П. А. Муханова, Мысловский был ‘агентом государя, шпионом, который испортил жизнь многих доверившихся ему’ (Дневник Е. Шаховской // Голос минувшего. 1920—1921. С. 108).
55 Татищев Александр Иванович (1763—1833), ген. от инфантерии, в 1824—1827 гг. военный министр. За особое усердие на посту председателя Следственной комиссии по делу декабристов получил в 1826 г. графский титул.
56 Голицын Александр Николаевич (1773—1844), государственный деятель, в 1805—1806 гг. обер-прокурор Синода, в 1817— 1824 гг. министр народного просвещения и духовных дел, позже главноуправляющий почтовым департаментом.
57 Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844), русский военный и государственный деятель. Участник войн против Франции (1805—1807), Турции (1806—1812), Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов 1813—1814 гг. В 1819— 1821 гг. начальник штаба гвардейского корпуса. На основе доноса М. К. Грибовского в 1821 г. представил Александру I записку о деятельности Союза благоденствия. Активный участник подавления восстания 14 дек. 1825 г., видный член Следственной комиссии по делу декабристов. В янв. 1826 г. составил проект создания центрального органа политического сыска, использованный при учреждении 3 июля 1826 г. III отделения с. е. и. в. канцелярии, начальником которого Бенкендорф был со дня его основания и до конца своей жизни.
58 Михаил Павлович (1798—1848), вел. кн., младший сын Павла I, генерал-инспектор по инженерной части (1825), главный начальник военно-учебных заведений (1831), главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами (1844). Представительствовал от царствующей фамилии в Следственной комиссии по делу декабристов.
59 Голенищев-Кутузов Павел Васильевич (1772—1843), гр., ген.-адьютант, главный директор кадетского корпуса (1823— 1826), член Государственного совета (1825), петербургский ген.-губернатор (1825—1830). Был членом Следственной комиссии по делу декабристов, руководил казнью П. И. Пестеля, К. Ф. Рылеева, С. И. Муравьева-Апостола, М.П. Бестужева-Рюмина и П. Г. Каховского.
60 Потапов Алексей Николаевич (1772—1847), дежурный генерал Главного штаба, член Следственной комиссии по делу декабристов. С 1825 г. ген.-адъютант. Командовал резервным кавалерийским корпусом, член Государственного совета.
61 Адлерберг Владимир Федорович (1791 —1884), царский сановник, ген.-адъютант (1828), гр. (1847). Во время следствия по делу декабристов выполнял обязанности помощника правителя дел комиссии, главноуправляющий почтовым департаментом (1842— 1857), министр императорского двора и уделов (1852—1870).
62 Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864), гр. (1842), русский государственный деятель, автор ‘Донесения Следственной комиссии’, товарищ министра народного просвещения (1826—1828), управляющий Министерством юстиции (1830—1831, 1838—1839),. министр внутренних дел (1832—1838), главноуправляющий II (кодификационного) отделения с. е. и. в. канцелярии (1839—1862), председатель Государственного совета и Комитета министров (1855— 1864).
63 Речь идет о конституционном проекте П. И. Пестеля, который являлся предметом особого интереса царских следователей. В конце концов Следственной комиссии удалось заполучить в свои руки этот документ, и он сыграл немалую роль в обвинении Пестеля (Чернов С. Н. У истоков русского освободительного движения. Саратов, 1961. С. 347—389).
64 Речь идет о В. Ф. Раевском.
65 Бестужев-Рюмин Михаил Павлович (1801—1826), подпоручик Полтавского полка, ближайший сподвижник С. И. Муравьева-Апостола, один из руководителей восстания черниговцев. Казнен 13 июля 1826 г. Н. В. Басаргин написал о нем короткое воспоминание (наст, изд., с. 339). Андреев Андрей Николаевич (1804—1831), подпоручик л.-гв. Измайловского полка. Был принят в Северное общество за неделю до восстания, участвовал в совещаниях на квартире Рылеева. Утром 14 дек, уговаривал солдат не присягать Николаю I, во время восстания находился на Сенатской площади в составе верных царю войск. Приговорен по VIII разряду к лишению чинов, дворянства и на вечное поселение в Сибири. В ночь на 28 сент. 1831 г. сгорел вместе с декабристом Н. П. Репиным в с. Верхоленском Иркутской губ.
66 Мартынов Павел Петрович (1782—1838), ген.-майор, командир 3-й бригады 2-й гвардейской дивизии, с 15 дек. 1825 г. ген.-адъютант. Сазонов Николай Гаврилович (1782—?), ген.-майор, начальник инженерной службы гвардейского корпуса. Стрекалов Степан Степанович (1782—1856), ген.-майор, личный порученец Николая I, с 15 дек. 1825 г. ген.-адъютант.
67 Басаргина вызвали в Следственный комитет для очной ставки с Пестелем 22 апр. 1826 г. (В Д. Т. 12. С. 305),
68 Действительно, Басаргин на следствии подписал показания Пестеля, не допустив очной ставки с ним (ВД. Т. 12. С. 305— 306).
69 Несмотря на тенденциозный и фальсификационный характер ‘Донесения Следственной комиссии’, убедительно раскрытый в ‘Разборе Донесения тайной Следственной комиссии государю императору в 1826 году’ М. С. Лунина (Лунин М. С. Сочинения, письма, документы. Иркутск, 1988), этот официальный документ, содержащий определенный фактический материал, вскоре изъяли из обращения. Цензурный запрет на ‘Донесение Следственной комиссии’ был снят лишь в начале 1881 г. (В А. Т. 6. С. XXXII—XXXIII).
70 Тело покойного императора Александра I было привезено 11 марта 1826 г. в Царское Село, откуда 18 марта переправлено в Казанский собор Петербурга. В течение семи дней к нему был открыт доступ. 25 марта 1826 г. состоялось захоронение тела Александра I в соборе Петропавловской крепости (Рус. биогр. словарь. Спб., 1826. Т. 1. С. 381—382). Его жена, императрица Елизавета Алексеевна (1779—1826), умерла в г. Белеве 4 мая 1826 г., возвращаясь из Таганрога. Похоронена в Петербурге.
71 Речь идет о Крымской войне, к событиям и социально-историческим урокам которой декабристы обращаются в своих мемуарах постоянно.
72 После начала деятельности Верховного уголовного суда из его состава, по предложению М. М. Сперанского, 7 июня была выбрана Ревизионная комиссия, в которую вошли от Государственного совета ген.-адъютант А. Д. Балашев, гр. К. А. Ливен, кн. Н. К. Салтыков, от Сената Д. О. Баранов, В. И. Болгарский, И. П, Лавров, от военных и гражданских чинов гр. Ю. А. Головкин, гр. К. О. Ламберт, ген.-лейтенант Н. М. Бороздин. Кроме того, по распоряжению Николая I в нее были введены А. X. Бенкендорф, В. В. Левашов и А. И. Чернышев. Ей поручалась формальная проверка предварительного следствия. Каждому из подсудимых было задано всего три вопроса: 1) Его ли рукой подписаны показания? 2) Добровольно ли подписаны? 3) Были ли даны очные ставки? Ревизионная комиссия провела работу в течение двух дней, опросив 120 человек и подтвердив правильность действий Следственной комиссии.
73 Речь идет об одном из стихотворений английского поэта-романтика Томаса Мура (1779—1852), вошедшем в его лирический сборник ‘Мелодия’, опубликованный в 1804 г.
74 В ЦГАОР (ф. 279, д. 196) хранится несколько иной перевод стихотворения Мура ‘Музыка’, сделанный Басаргиным с английского списка, также находящегося в этом деле.
75 10 июня 1826 г. была утверждена разрядная комиссия в составе П. А. Толстого (председатель), М. М. Сперанского, И. В. Васильчикова, Г. А. Строганова, С. С. Кушникова, В. И. Энгеля, Д. О. Баранова, П. И. Кутайсова, Е. Ф. Комаровского. Через 17 дней — 27 июня — комиссия завершила разбивку подсудимых на 11 разрядов, поставив пятерых декабристов — П. И. Пестеля, К. Ф. Рылеева, С. И. Муравьева-Апостола, М. П. Бестужева-Рюмина и П. Г. Каховского — вне разрядов.
76 Зерцало — эмблема правосудия, устанавливавшаяся в дореволюционной России в присутственных местах, в виде увенчанной двуглавым орлом трехгранной призмы с наклеенными на гранях указами Петра I о соблюдении законности.
77 Подписанный Николаем I 1 июня 1826 г. указ Сенату определял состав Верховного уголовного суда, в который вошли 18 членов Государственного совета, 36 сенаторов, 3 митрополита от Синода и 15 особо назначенных высших военных и гражданских чинов. Всего в него входило 72 человека, представлявших собой высшую бюрократию. Председателем суда был назначен кн. П. В. Лопухин, его заместителем — кн. А. Б. Куракин, а обязанность ген.-прокурора была возложена на министра юстиции кн. Д. И. Лобанова-Ростовского (ВД. Т. 17. С. 69—70, 75—76).
78 Экзекутор — судебный чиновник.
79 Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839), государственный деятель, гр. (1839), директор департамента Министерства внутренних дел (1803—1807), с 1807 г, статс-секретарь Александра I. Автор ‘Введения к уложению государственных законов’ (1809). В конце 1811 г. подвергся опале и оказался в ссылке (1812—1816). Был пензенским губернатором (1816—1818) и ген.-губернатором Сибири (1819—1821). В конце 1821 г. возвращен, в Петербург. Сыграл решающую роль в выработке судебно-процессуальных норм во время следствия и суда над декабристами. С 1826 г. фактически возглавлял II отделение с. е. и. в. канцелярии, занимавшееся кодификацией законов. С 1838 г. председатель департамента законов Государственного совета.
80 Ореолом самопожертвования проникнуты многие сочинения А. И. Герцена, в которых декабристы выступают страдальцами за свои высокие идеалы. Так, в статье ‘Концы и начала’, использованной В. И. Лениным в великолепном публицистическом произведении под названием ‘Памяти Герцена’, Искандер написал: ‘Люди 14 декабря, фаланга героев. <...> Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия. Но кто же их-то душу выжег огнем очищения, что за непочатая сила отреклась в них-то самих от своей грязи, от наносного гноя и сделала их мучениками будущего?’ (Герцен. Т. 16. С. 171). Не исключено, что Басаргин мог испытать влияние герценовской трактовки подвига декабристов.
81 Головин Евгений Александрович (1782—1858), ген. от инфантерии. Во время событий 14 дек. 1825 г. в звании ген.-майора командовал 4-й бригадой 2-й гвардейской дивизии и помешал прийти на помощь восставшим офицерам и солдатам Финляндского полка. Варшавский военный губернатор (1828—1837), командующий Кавказским Отдельным корпусом (1838—1841), с 1845 г. ген.-губернатор Прибалтийского края, с 1848 г. член Гос. совета.
82 Муравьев Александр Николаевич (1792—1863), отставной полковник Генерального штаба, с 1856 г. ген.-майор. Был одним из основателей Союза спасения и членом Союза благоденствия. Осужден по VI разряду и сослан в Сибирь без лишения чинов и Дворянства. В февр. 1828 г. определен на службу городничим Иркутска. В 1832—1834 гг. тобольский гражданский губернатор. В янв. 1834 г. переведен председателем Вятской уголовной палаты, через год стал председателем Таврической уголовной палаты, в 1837—1839 гг. архангельский гражданский губернатор, потом член Совета Министерства внутренних дел и начальник штаба 2-го пехотного корпуса. В 1856—1861 гг. нижегородский военный губернатор. Горячий поборник освобождения крепостных крестьян. Первым браком был женат на Прасковии Михайловне Шаховской (1790—1835), а вторым — на ее сестре Марфе Михайловне (1799—1885).
83 В планах государственного переворота, разрабатываемых декабристами, большое внимание уделялось созданию временного правительства. В числе кандидатов в члены временного правительства фигурировали имена М. М. Сперанского, Н. С. Мордвинова А. П. Ермолова, Н. Н. Раевского, И. М. Муравьева-Апостола Д. А. Столыпина, Д. О. Баранова и некоторых других (Семенова А. В. Временное революционное правительство в планах декабристов. М., 1982). Александр I знал об общественной популярности этих лиц. В записке, написанной незадолго до смерти, он отмечал, что ‘дух вольномыслия получил широкое распространение’, вследствие чего возникли тайные общества, ‘которые имеют <...> секретных миссионеров для распространения своей партии: Ермолов Раевский, Киселев, Михаил Орлов, Дмитрий Столыпин и многие другие’ (Шильдер Н. К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Спб., 1905. Т. 4. С. 330).
В ходе процесса над декабристами имена сановных лиц, подозреваемых в связях с заговорщиками, очень интересовали следствие. Личный осведомитель Николая I из состава Следственной комиссии генерал В. И. Болгарский сообщал в одном из донесений царю о дошедших до него слухах: ‘<...> усердные патриоты не могут верить, чтоб одна молодежь предпринимала такую важную в государстве перемену, не имея скрытых и осторожных, но важнейших сообщников. Слишком много толков о подозрении на адмирала Мордвинова, Сперанского и Булгакова’ (ЦГАОР. Ф. 109, 1826. С.-А. Оп. 5. Д. 3174. Л. 15).
84 Здесь Басаргин еще раз возвращается к урокам Крымской войны, обнаружившей всю гнилость самодержавно-феодального социально-политического строя России.
85 В другой редакции ‘Записок’ написано: ‘У двоих из них, кажется, Пестеля и Каховского <...>‘ (ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 167).
86 П. В. Голенищев-Кутузов, руководивший казнью декабристов, доносил Николаю I после ее свершения: ‘Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного. По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое, а именно Рылеев, Каховский и Муравьев, сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть’ (Красный архив. 1926. Т. 4 (17). С. 181. Подлинник хранится: ЦГАОР. Ф. 782 (Коллекция Зимнего дворца). Оп. 1. Д. 1446. Л. 30).
87 Лопухин Петр Васильевич (1753—1827), кн., государственный деятель. При Екатерине II — ярославский и вологодский ген.-губернатор, при Павле I — ген.-прокурор (1798—1799), при Александре I — министр юстиции (1803—1810), председатель департаментов гражданских духовных дел, законов Государственного совета, председатель Комитета министров (1816—1823), председатель Верховного уголовного суда по делу декабристов.
88 Вальтер Скотт (1771—1832), английский писатель, создатель жанра исторического романа. Наиболее известные романы: ‘Уэверли’ (1814), ‘Пуритане’ (1816), ‘Роб Рой’ (1818), ‘Айвенго’ (1820), ‘Квентин Дорвард’ (1823). Джеймс Фенимор Купер (1789—1851), американский писатель. Наиболее известные произведения: ‘Пионеры’ (1823), ‘Последний из Могикан’ (1826).
89 Тургенев Николай Иванович (1789—1871), один из видных деятелей Союза спасения. Союза благоденствия и Северного общества, ученый-экономист, автор книги ‘Опыт теории налогов’ (Спб., 1818), действ, статский советник, крупный чиновник Министерства финансов. В июне 1824 г. уехал на лечение за границу и во время событий 14 дек. 1825 г. не был в России. Он отказался выполнить требование царского правительства вернуться в Петербург, чтобы предстать перед Следственной комиссией по делу декабристов. Осужден заочно по первому разряду и приговорен к каторжным работам навечно (ВД. Т. 17. С. 225). В 1847 г. издал в Париже книгу ‘Россия и русские’ (т. 1—3, на франц. яз.), в которой весьма субъективно изложил историю тайных обществ, а также высказал свои взгляды на перспективы экономического развития России, акцентируя внимание на необходимости освобождения крестьян. 4 июля 1856 г. обратился к Александру II с прошением о помиловании. Амнистирован полностью 26 авг. 1856 г. В мае 1857 г. приехал в Петербург, и ему были возвращены чины, ордена, все права по происхождению, кроме прав на прежнее имущество (Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. Иркутск, 1985. Т. 1. С. 143).
Несмотря на это за ним был установлен секретный полицейский надзор. Видимо, чувствуя его, Н. И. Тургенев через месяц попросил выдать ему заграничный паспорт. На запрос об этом московского ген.-губернатора А. А. Закревского начальник III отделения В. А. Долгоруков ответил: ‘Удовлетворение ходатайства Тургенева было бы преждевременно. Он только что возвратился в Россию’. Однако Александр II разрешил выдать Н. И. Тургеневу заграничный паспорт (ЦГИАМО. Ф. 16. Оп. 47. Ед. хр. 76. Л. 7, 9). В связи с приездом Н. И. Тургенева распространился слух о том, что его хотят сделать министром финансов (ЦГАОР. Ф. 109, 1857. С.-А. Оп. 5. Д. 43. Л. 3). Достоверно известно, что Н. И. Тургенев был еще в России в июле 1859 г. В письме к Е. И. Якушкину из Твери от 19 июля 1859 г. М. И. Муравьев-Апостол сообщал, что у него были А. В. Поджио, Г. С. Батеньков, а также Н. И. Тургенев, который ‘приезжал из Парижа получить наследство от своей сестры’ (ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 603. Л. 1). Возможно, он приезжал и в 1864 г. (Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. Т. 1. С. 489).
90 Несмотря на настоятельные и неоднократные просьбы Анастасия Васильевна Якушкина (1806—1846) не получила разрешения поехать в Сибирь к мужу. По словам Е. Е. Якушкина, внука декабриста, ‘попытка А. В. Якушкиной уехать к мужу в Сибирь имеет длинную и не совсем ясную историю с печальным концом’ (см. его примечания к ‘Запискам’ И. Д. Якушкина. М., 1925, с. 180). Вероятно, разлука с горячо любимым мужем явилась одной из причин ранней смерти А. В. Якушкиной. Роковую роль в ее судьбе сыграл Николай I, запретивший поездку в Сибирь (Щегол ев П. Е. Николай I и декабристы. Пг., 1919. С. 37, Порох В. И. К истории отправки декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина в Сибирь // В сердцах Отечества сынов. Иркутск, 1975. С. 235—239).
91 Бантыш-Каменский Дмитрий Николаевич (1788—1850), историк, автор ‘Словаря достопамятных людей земли русской’, ‘Истории Малороссии’, а также других трудов, тобольский (1825—1828) и виленский губернатор (1836—1838), член совета министра внутренних дел (1839) и член Департамента уделов (1840).
92 Басаргин имел в виду каторжного поселенца Масленникова, о котором он, так же как и о Ермолае, написал специальный рассказ, публикуемый в настоящем издании.
93 Лавинский Александр Степанович (1776—1844), тайный советник, входил в состав тайного комитета по исполнению приговора над декабристами, осужденными на каторгу и ссылку в Сибирь.
94 Лепарский Станислав Романович (1754—1837), ген.-лейтенант, в 1810—1826 гг. командовал Северским конно-егерским полком, шефом которого был Николай I. 24 июня 1826 г. получил предложение занять место коменданта Нерчинских рудников, куда на каторжные работы царь намеревался отправить осужденных декабристов. В качестве коменданта был весьма гибок, неуклонно выполняя волю царя и проявляя терпимость по отношению к декабристам.
95 Имеется в виду Д. И. Завалишин. Причина непонятного для Басаргина распоряжения местных властей относительно Завалишина объяснена последним в его ‘Записках’: ‘В Тобольске произошла смена провожатого. Фельдъегеря заменил чиновник, жандармов — казаки. Так доехали мы до Томска, где остановились так же, как и в Тобольске, в доме полицмейстера. Вдруг выходит фельдъегерь Воробьев из числа тех, которые сопровождали всегда самого государя. Меня отделяют от товарищей и передают ему. Дело. в том, что в Петербурге вспомнили, что незадолго перед тем, возвращаясь из Калифорнии, я проезжал через Сибирь, и произвел там проезд мой сильное впечатление. Поэтому, опасаясь моего влияния и моих сношений в Сибири, послали за мной вдогонку самого надежного и самого быстрого фельдъегеря для того, чтобы привезти меня отдельно и как можно скорее’ (Записки декабриста Д. И. Завалишина. Спб., 1906. С. 257).
96 Юридические права жен декабристов, последовавших за своими мужьями в Сибирь, были определены ‘высочайше утвержденным’ предписанием от 1 сент. 1326 г. Согласно ему декабристки теряли свое прежнее звание и впредь должны были именоваться ‘женами ссыльнокаторжан’, а дети, рожденные в Сибири, записывались в разряд казенных крестьян. Далее следовало распоряжение отправлять письма ‘не иначе, как только через коменданта’ и категорическое запрещение ‘отлучаться от места, где будет пребывание’ (Щеголев П. Е. Жены декабристов и вопрос об их юридических правах // Исторические этюды. Спб., 1913. С. 397—441). Однако родственные и личные связи жен декабристов в высшем свете позволяли им в Сибири нарушать эти предписания, что дало повод некоторым мемуаристам, и в том числе Басаргину, писать о том, что они ‘пользовались всеми правами своими’.
97 Жандармский полковник Ф. Кильчевский в донесении А. X. Бенкендорфу от 9 апр. 1832 г. о положении дел в Петровском заводе сообщал: ‘Генерал-майор Лепарский предоставил право женам государственных преступников требовать его к себе во всякое время, если иметь будут в том надобность. <...> Он между ними как отец одного семейства и никак не отступается от предписанного или им обзаведенного порядка. Однако г. Лепарский говорит, что для пего гораздо спокойнее было иметь 100 мужчин, нежели одну женщину’ (Кодан С. В. Декабристы в Петровском заводе // Сибирь и декабристы. Иркутск, 1985. Вып. 4. С. 251—252).
98 Н. В. Басаргин имеет в виду экспедиции 1854 и 1855 гг. по Амуру от истоков до устья, которые были проведены под руководством ген.-губернатора Восточной Сибири Николая Николаевича Муравьева (1809—1881), получившего после этого титул графа Амурского.
99 Батеньков Гавриил Степанович (1793—1863) действительно находился в разных тюрьмах в течение 20 лет и только 11 марта 1846 г. был доставлен в Томск на поселение. Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—1846) просидел в крепостях до дек. 1835 г., после чего был обращен на поселение в Баргузин. Поджио Иосиф Викторович (1792—1848) явился жертвой происков своего знатного тестя — сенатора, ген.-лейтенанта А. М. Бороздина, в результате которых находился в тюремном заключении до июля 1834 г. Водворен на поселение в Усть-Куду 5 сент. 1834 г.
100 Н. В. Басаргин имеет в виду русско-иранскую войну 1826— 1828 гг. и русско-турецкую войну 1828—1829 гг.
101 Свое послание декабристам Пушкин передал А. Г. Муравьевой, которая в начале янв. 1827 г. уехала из Москвы в Сибирь к своему мужу Н. М. Муравьеву.
102 В другом авторитетном списке стихотворения вместо слова ‘там’ значится ‘том’ (Одоевский А. И. Собрание стихотворений и писем. М., Л., 1934. С. 151).
103 Впервые стихотворение ‘Кн. М. Н. В-ой’ было напечатано в 5-й книге ‘Библиографических записок’ за 1861 г., с. 132.
104 Анненкова Полина (Прасковья) Егоровна (урожд. Гебль, 1800—1876) приехала в Читинский острог к И. А. Анненкову в марте 1828 г. Ей принадлежат воспоминания (Записки жены декабриста П. Е. Анненковой. Пг., 1915).
105 О побеге П. Высоцкого см.: Дьяков В. А., Кацнельсон Д. Б., Шостакович Б. С. Петр Высоцкий на сибирской каторге (1835—1836) // Ссыльные революционеры в Сибири. Иркутск, 1979. Вып. 4.
106 Басаргин забыл дату начала пешего перехода декабристов из Читы в Петровский завод. Первая партия покинула Читу 7 авг. 1830 г., вторая — 9 авг. К месту назначения декабристы пришли 23 сент., пройдя свыше 650 км.
107 Речь идет о братьях Александре Петровиче и Петре Петровиче Беляевых.
108 Речь идет об Андрее Ивановиче и Петре Ивановиче Борисовых.
109 Фишер Федор Богданович (1782—1854), ботаник, адъюнкт-профессор Московского университета (1812—1823), затем директор императорского ботанического сада, академик. Ему принадлежит описание многих новых видов растений.
110 Карамзин Николай Михайлович (1766—1826), писатель-сентименталист, публицист, историк. Автор ‘Истории государства Российского’ (в 12 томах, 1816—1829).
111 Батюшков Константин Николаевич (1787—1855), русский поэт-романтик.
112 Декабристу С. Г. Волконскому (1788—1865) принадлежат очень интересные воспоминания, в которых центральное место занимает рассказ о военных событиях 1805—1814 гг. (Записки Сергея Григорьевича Волконского. Спб., 1902).
113 Муравьев Михаил Никитич (1757—1807), общественный деятель, писатель. В 1785 г. был приглашен Екатериной II преподавателем к вел. кн. Александру и Константину Павловичам по словесности, истории и нравственной философии. В 1800 г. назначен сенатором, в 1801 г. Александр I определил его секретарей в собственный кабинет для принятия прошений. В 1802 г. назначен товарищем министра, с 1802 г. одновременно являлся попечителем Московского университета. Организовал при университете ряд научных обществ, хирургический, клинический, повивальный (акушерский) институты, ботанический сад, музей натуральной истории. Принимал участие в выработке нового устава университета. Яркий представитель сентиментализма в русской литературе, автор ‘Эклоги’, ‘Басен в стихах’, ‘Похвального слова Ломоносову’. Полные собрания его сочинений в стихах и прозе издавались в 1819—1820, 1847, 1857 гг.
114 Уваров Сергей Семенович (1786—1855), ученый, государственный деятель, гр. (1846), почетный член Петербургской академии наук (1811). Занимался классической древностью и археологией. В 1811—1822 гг. попечитель Петербургского ученого округа. В 1810-х—начале 1820-х гг. общался с К. Н. Батюшковым, Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским, Н. И. Гнедичем, братьями А. И. и Н. И. Тургеневыми, входил в литературное общество ‘Арзамас’. В 1818—1855 гг. президент Академии наук. В годы царствования Николая I — один из столпов реакции. С его именем связано оформление теории официальной народности. С 1832 г. товарищ министра, в 1837—1849 гг. министр народного просвещения.
115 Оленин Алексей Николаевич (1763—1843), археолог, историк, палеограф, художник, член Государственного совета. С 1804 г. почетный член Академии художеств, с 1817 г. ее президент. С 1841 г. директор Петербургской публичной библиотеки. Им написан ряд работ, из которых наиболее известны ‘Письмо к графу А. И. Мусину-Пушкину о камне тмутараканском…’ (Спб., 1806), положившее начало научной палеографии и эпиграфике, ‘Рязанские русские древности…’ (Спб., 1833) и ‘Опыт об одежде, оружии, нравах и степени просвещения славян…’ (Спб., 1832). Составил план издания летописей (‘Краткое рассуждение об издании полного собрания дееписателей’ // Сын отечества, 1844. Т. 12. No 7).
116 Панин Никита Петрович (1770—1837), которого в данном случае имеет в виду Басаргин, был одним из ярких представителей аристократической оппозиции. В 26 лет стал ген.-майором. В 1797 г. перешел на дипломатическую службу. Был посланником в Берлине, в 1799 г. назначен вице-канцлером. В конце 1800 г. по приказу Павла I был уволен от должности и сослан в свое подмосковное имение. Явился одним из вдохновителей заговора против Павла I, хотя непосредственного участия в нем не принимал (Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия. М., 1973. С. 135). После воцарения Александра I был возвращен из ссылки и восстановлен в должности вице-канцлера, ко вскоре ушел в отставку. Согласно авторитетным свидетельствам, Н. П. Панин составил конституционный проект, направленный на ликвидацию в России ‘дикой неурядицы падишахского управления’ (там же, с. 126). Пользовался большим уважением у декабристов.
117 27 июля 1830 г. в Париже вспыхнуло вооруженное восстание, которое явилось следствием тяжелого положения трудящегося люда, испытавшего на себе промышленный кризис и неурожаи 1828—1829 гг. Главной движущей силой восстания были рабочие и ремесленники, получившие поддержку мелкой и средней буржуазии, а также радикальной части интеллигенции (особенно студенчества). 29 июля восставшие овладели Тюильрийским дворцом. Власть в столице перешла в руки ‘муниципальной комиссии’, в состав которой входили представители умеренно-либерального крыла крупной буржуазии (генерал Лабо, банкиры Ж. Лаффит и К.-П. Перье, а также командующий Национальной гвардией М.-Ж. Лафайет). Династия Бурбонов была свергнута. 2 авг. Карл X отрекся от престола, а 7 авг. королем Франции был провозглашен герцог Луи Орлеанский, тесно связанный с крупной финансовой и земельной буржуазией.
118 Во время пребывания в должности хозяина артели Басаргин вел точный учет сумм, вносимых ее членами. В архивном деле под названием ‘Записи прихода и расхода денег по артели, организованной декабристами на Петровском заводе за 1829—1839 гг.’ содержатся весьма интересные сведения. Судя по ‘Записям’, больше всех в фонд артели внес с июля 1829 по март 1837 г. С. Г. Волконский — 15 319 р. 57 к. ‘Записи’ высвечивают еще один любопытный аспект. С. П. Трубецкой начал вносить в артель деньги только с 1833 г. Вероятно, это было следствием некоторой отчужденности по отношению к нему декабристов в первые годы их пребывания в Чите и Петровском заводе.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека