Михаил Михайлович Пришвин.
За волшебным колобком
(Из записок на Крайнем Севере России и Норвегии)
Теперь я прощусь с городом навеки.
Не въеду николи в сие жилище тигров.
Единое их веселие грызть друг друга,
отрада им томить слабого до издыхания и
раболепствовать власти. И ты хотел, чтобы я поселился
в городе! Нет, мой друг, заеду туда, куда люди не ходят,
где не знают, что есть человек, где имя его неизвестно.
Прости! Сел в кибитку и поскакал.
Радищев. Путешествие из Петербурга в Москву.
Путешествие, которое описывается в этой книге, не было задумано вперед. Я просто хотел провести три летние месяца, как лесной бродяга, с ружьем, чайником и котелком. Конечно, за это время я много узнал о жизни на Севере. Но не об этой внешней, видимой стороне путешествия мне хотелось бы рассказать своим читателям. Я желал бы напомнить о той стране без имени, без территории, куда мы в детстве бежим…
Я пробовал в детстве туда убежать. Было несколько мгновений такой свободы, такого незабываемого счастья… В светящейся зелени мелькнула страна без имени и скрылась.
И вот мне, взрослому человеку, захотелось вспомнить это…
‘Приключения Тартарена из Тараскона’… улыбнутся скептики. Но для них у меня есть отговорка: я имел серьезные поручения от Географического общества. И потом, разве у нас Тараскон? Через два-три дня езды от Петербурга у нас можно попасть почти в совсем не изученную страну.
Небольшая поддержка отделения этнографии Географического общества, уменье добывать себе пищу ружьем и удочкой, не очень большая утомляемость — вот и все мои скромные средства.
В половине мая 1907 года я по Сухоне и Северной Двине отправился в Архангельск. Отсюда и начались мои скитания по Северу. Частью пешком, частью на лодке, частью на пароходе обошел я и объехал берег Белого моря до Кандалакши. Потом перешел Лапландию (двести тридцать верст) до Колы, побывал в Печенгском монастыре, в Соловецком, на западном Мурмане и морем возвратился в Архангельск в начале июля.
Эту первую часть путешествия я описываю в отделе ‘Солнечные ночи’. В Архангельске я познакомился с одним моряком, который увлек меня своими рассказами, и я отправился с ним на рыбацком судне по Северному Ледовитому океану. Недели две мы блуждали с ним где-то за Каниным Носом и приехали на Мурман. Здесь я поселился в одном рыбацком становище и занимался ловлей рыбы в океане. Наконец, отсюда на пароходе я уехал в Норвегию и вокруг Скандинавского полуострова поплыл домой. Эту вторую часть пути я описываю в отделе: ‘К варягам’.
Плана путешествия у меня не было, но когда я стал о нем раздумывать, то мне представилось, будто кто-то мной руководил… Кто же это?..
И мне стало казаться, что я, как в сказке, шел по Северу за волшебным колобком.
Посвящаю свой труд стране без имени, без территории, куда мы в детстве бежали. Посвящаю и тем трем друзьям, которые разделили тогда со мной детские грезы.
Этим трудом я хочу поставить своим детским мечтам памятник, быть может, грубоватый, простой. Но что из этого? Лишь бы не дать сровняться могиле с землей, лишь бы узнать то место, где лежат дорогие мальчики и грезят о стране без имени, без территории.
Глава I. Волшебный колобок
Начинается сказка от сивки, от бурки, от вещей каурки.
В некотором царстве, в некотором государстве жить людям стало плохо, и они стали разбегаться в разные стороны. Меня тоже потянуло куда-то, и я сказал старушке:
— Бабушка, испеки ты мне волшебный колобок, пусть он уведет меня в леса дремучие, за синие моря, за океаны.
Бабушка взяла крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, набралось муки пригоршни с две, и сделала веселый колобок. Он полежал, полежал, да вдруг и покатился с окна на лавку, с лавки на пол, по полу да к дверям, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца на двор, со двора за ворота, дальше, дальше…
Я за колобком, куда приведет.
Промелькнули реки, моря, океаны, леса, города, люди. Я опять пришел на старое место. Но у меня остались записки и воспоминания…
Колобок покатился, я за ним. И вот…
Мой веселый вожатый остановился у большого камня на высоком берегу Двинской дельты. Отсюда дороги идут в разные стороны. Я сел на камень и стал думать: куда мне идти? Направо, налево, прямо? На берегу передо мной плачет последняя березынька, дальше, я знаю, Белое море, еще дальше Ледовитый океан. Позади меня синяя тундра. Этот город — узкая полоска домов между тундрой и морем — совсем тот сказочный камень, на котором написана судьба путника. Куда идти мне? Можно бы устроиться на одной из парусных шкун и испытать всю морскую жизнь северных людей. Это интересно, увлекательно, но вот налево по берегу Белого моря лес. Если идти по краю лесов, то можно, обогнув все море, добраться до Лапландии, а там совсем первобытные лесные места, страна волшебников, чародеев. В ту же сторону, к Соловецким островам, направляются и странники.
Куда же идти: налево со странниками в лес или направо с моряками в океан?
Я присматриваюсь к людям на оживленной Архангельской набережной, любуюсь загорелыми выразительными лицами моряков и тут же возле замечаю смиренные фигуры соловецких богомольцев. Если я пойду за ними, думаю я, налево, то приду не на Север за Полярный круг, а в родную деревеньку в черноземной России, я приду в ее самую глубину и вперед знаю, чем это кончится. Я увижу черную икону с красным огоньком, на которую молятся наши крестьяне. На этой таинственной и страшной иконе нет лика. Кажется, стоит показаться на ней хоть каким-нибудь очертаниям, как исчезнет обаяние, исчезнет вся притягательная сила. Но лик не показывается, и все идут туда, покорные, к этому черному сердцу России. Почему это кажется мне, что на этой иконе написан не бог-сын, милосердый и всепрощающий, но бог-отец, беспощадно посылающий грешников в адский огонь? Может быть, потому так, что кроткий огонек лампады на черной безликой иконе всегда отражается красным, беспокойным, зловещим пламенем. Вот что значит идти налево. Но там лес, и, быть может, потому так тянет туда мой волшебный колобок.
Отчего это северные моряки так непохожи на наших пахарей? Оттого ли, что разделенная на мелкие кусочки земля так принижает человека, а неделимое море облагораживает душу, не дробит ее на мелочи? А может быть, потому, что северный народ не знал рабства, что и религия его — большинство их раскольники — не такая, как у нас, за нее они здесь много боролись, даже сжигали себя на кострах… Направо или налево, не могу я решить. Вижу, идет мимо меня старичок. Попытаю его.
— Здравствуй, дедушка!
Старик останавливается, удивляется мне, не похожему ни на странника, ни на барина-чиновника, ни на моряка.
— Куда ты идешь?
— Иду, дедушка, везде, куда путь лежит, куда птица летит. Сам не ведаю, иду, куда глаза глядят. Смеется старик, отвечает в тон:
— Дела пытаешь или от дела лытаешь?
— Попадется дело, рад делу, но только, вернее, от дела лытаю.
— Ишь ты какой, — бормочет он, усаживаясь рядом на камень. — Дела да случаи всех примучили, вот и разбегается народ…
— Укажи, — говорю я, — мне, дедушка, где еще сохранилась древняя Русь, где не перевелись бабушки-задворенки, Кащеи Бессмертные и Марьи Моревны? Где еще воспеваются славные могучие богатыри?
— Поезжай в Дураково, — отвечает старик, — нет глуше места во всей нашей губернии.
‘Шустрый дед!’ — подумал я, собираясь ему ответить так, чтобы вышло смешно и не обидно. Но тут, к изумлению, нашел на своей карманной карте, на Летнем (Западном) берегу Белого моря, как раз против Соловецких островов, деревню Дураково.
— В самом деле, — воскликнул я, — вот Дураково!
— Ты думал, я шучу. Дураково есть у нас, самое глухое и самое глупое место. По-старому и похоже на Архангельскую губернию, а по-новому не похоже… Вишь, народ у нас какой бойкий.
Он указал рукою вниз на оживленную толпу моряков.
— Народ промышленный, крепкий, живой. А на Летнем берегу сидят в бедности, как тюлени, потому проезда туда нет: с одной стороны Унская губа, с другой — Онежская.
Дураково мне почему-то понравилось, я даже обиделся, что старик назвал деревню глупой. Она так называется, конечно, потому, что в ней Иванушки-дурачки живут. А только ничего не понимающий человек назовет Иванушку глупым. Так думал я и спросил старика:
— Нельзя ли мне из Дуракова на лодке переехать по морю на Святые острова?
— Перевезут, — ответил он мне, — это старинный путь богомольцев в Соловецкий монастырь.
До сих пор я знал только два пути на Святые острова: через Архангельск по морю и через Повенец-Суму. О пути пешком по краю моря и на лодке по морю я не знал. Я подумал о лесных тропинках, протоптанных странниками, о ручьях, где можно поймать рыбу и тут же сварить ее в котелке, об охоте на разных незнакомых мне морских птиц и зверей.
— Но как же туда перебраться?
— Теперь трудно, богомольцев мало. Но подожди, кажется, здесь есть дураковцы, они расскажут. Если здесь есть, я их к тебе пришлю. Счастливый путь!
Через минуту вместо старика пришел молодой человек, с ружьем и с котомкой. Он заговорил не ртом, а глазами, такие они у него были ясные и простые.
— Барин, раздели наше море! — были его первые слова.
Я изумился. Я только сейчас думал о невозможности разделить море и тем даже объяснял себе преимущества северных людей. И вот…
— Как же я могу разделить море? Это только Никита Кожемяка со Змеем Горынычем делили, да и то у них ничего не вышло.
В ответ он подал бумагу. Дело шло о разделе семужных тонь с соседней деревней.
Нужен был начальник, авторитет, но из начальства никто не хотел туда ехать.
— Барин, — продолжал упрашивать меня деревенский ходок, — не смотри ты ни на кого, раздели ты сам.
Я понял, что меня принимают за важное лицо. В северном народе, я знал, существует легенда о том, что иногда люди необычайной власти принимают на себя образ простых странников и так узнают жизнь народа. Я знал это поверье, распространенное по всему Северу, и понял, что теперь конец моим этнографическим занятиям.
По опыту я знал, что стоит только деревне в страннике заподозрить начальство, как мгновенно исчезнут все бабушки-задворенки, все лешие и колдуны, на лице народа появляется то льстивая, то недружелюбная мина, сам перестаешь верить в свое дело и волшебный колобок останавливается. Я стал из всех сил уверять Алексея, что я не начальство, что иду я за сказками, объяснил ему, зачем это мне нужно.
Алексей сказал, что понял, и я поверил его открытым, чистым глазам.
Потом мы с ним отдохнули, закусили и пошли. Волшебный колобок покатился и запел свою песенку:
Я от дедушки ушел,
Я от бабушки ушел…
Шли мы долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли, — добрались до деревушки Сюзьма. Здесь мы простились с Алексеем. Он пошел вперед меня, а я не надеялся на свои ноги и просил прислать за мной лодку в Красные Горы, деревню у самого моря по эту сторону Унской губы. Мы расстались, я отдохнул день и пустился в Красные Горы.
Путь мой лежал по краю лесов у моря. Тут место борьбы, страданий. На одинокие сосны страшно и больно смотреть. Они еще живые, но изуродованы ветром, они будто бабочки с оборванными крыльями. Но иногда деревья срастаются в густую чащу, встречают полярный ветер, пригибаются в сторону земли, стонут, но стоят и выращивают под своей защитой стройные зеленые ели и чистые, прямые березки. Высокий берег Белого моря кажется щетинистым хребтом какого-то северного зверя. Тут много погибших, почерневших стволов, о которые стучит нога, как о крышку гроба, есть совсем пустые черные места. Тут много могил. Но я о них не думал. Когда я шел, не было битвы, было объявлено перемирие, была весна, березки, пригнутые к земле, поднимали зеленые головки, сосны вытягивались, выправлялись.
Мне нужно было добывать себе пищу, и я позволял себе увлекаться охотой, как серьезным жизненным делом. В лесу на пустых полянках мне попадались красивые кроншнепы, перелетали стайки турухтанов. Но больше всего мне нравилось подкрадываться к незнакомым мне морским птицам. Издали, из леса, я замечал спокойные, то белые, то черные головки. Тогда я снимал свою котомку, оставлял ее где-нибудь под заметной сосной или камнем и полз. Я полз иногда версту и две: воздух на Севере прозрачный, я замечал птицу далеко и часто обманывался в расстоянии. Я растирал себе в кровь руки и колени о песок, об острые камни, о колючие сучки, но ничего не замечал. Ползти на неизвестное расстояние к незнакомым птицам — вот высочайшее наслаждение охотника, вот граница, где эта невинная, смешная забава переходит в серьезную страсть. Я ползу совсем один под небом и солнцем к морю, но ничего этого не замечаю потому, что так много всего этого в себе, я ползу, как зверь, и только слышу, как больно и громко стучит сердце: стук, стук. Вот на пути протягивается ко мне какая-то наивная зеленая веточка, тянется, вероятно, с любовью и лаской, но я ее тихонько, осторожно отвожу, пригибаю к земле и хочу неслышно сломать: пусть не смеет в другой раз попадаться мне на пути, раз… раз… Она громко стонет. Я страшно пугаюсь, ложусь вплотную к земле, думаю: все пропало, птицы улетели. Потом осторожно гляжу вверх, на небо… Птиц нет, все спокойно, больные сосны лечатся солнцем и светом, ослепительно сверкает зелень северных березок, все тихо, все молчит. Я ползу дальше к намеченному камню, приготовляю ружье, взвожу курки и медленно выглядываю из-за камня. Моя голова у белого камня поднимается, как черная муравьиная кочка, стволы не видны в мягком ягеле. Иногда так перед собой в четырех-пяти шагах я вижу больших незнакомых птиц. Одни спят на одной ноге, другие купаются в море, третьи просто глядят на небо одним глазом, повернув туда голову. Раз я так подкрался к задремавшему на камне орлу, раз — к семье лебедей.
Мне страшно шевельнуться, я не решаюсь направить ружье в спящую птицу. Я смотрю на них, пока какое-нибудь нечаянное горькое воспоминание не обломит под локтем сучок и все птицы с страшным шумом, плеском, хлопаньем крыльев разлетятся в разные стороны. Я не сожалею, не сержусь на себя за свой промах и радуюсь, что я здесь один, что этого никто не видел из моих товарищей-охотников. Но иногда я убиваю. Пока птица еще не в моих руках, я чем-то наслаждаюсь еще, а когда беру в руки, то все проходит. Бывают тяжелые случаи, когда птица не дострелена. Тогда я иногда начинаю думать о своей страсти к охоте и природе как о чем-то очень нехорошем, мне тогда кажется, будто это чувство питается одновременным стремлением к убийству и любви, а так как оно исходит из недр природы, то и природа для меня, как охотника, только теснейшее соприкосновение убийства и любви…
Я так размышляю, но мне на дороге попадаются новые птицы, я опять увлекаюсь и забываю то, о чем думал минутою раньше.
В одном из черных домиков, у моря, под сосной с сухой вершиной живет бабушка-задворенка. Ее избушка называется почтовой станцией, и обязанность старушки охранять чиновников. Онежский почтовый тракт с этого места уходит на юг, а мой путь — на север, через Унскую губу. Только отсюда начинаются самые глухие места. Я хочу в ожидании лодки отдохнуть у бабушки, изжарить птицу и закусить.
— Бабушка, — прошу я, — дай мне сковородку, птицу изжарить.
Но она отшвыривает мою птицу ногой и шипит:
— Мало вас тут шатается. Не дам, прожгешь.
Я вспоминаю предупреждение Алексея: ‘Где хочешь живи, но не селись ты на почтовой станции, — съест тебя злая старуха’, — и раскаиваюсь, что пришел к ней.
— Ах ты, баба-яга, костяная твоя нога! — не выдерживаю я…
За это она меня вовсе гонит под тем предлогом, что с часу на час должен приехать генерал и занять помещение. Генерал же едет в Дураково море делить.
Я не успел открыть рот от изумления и досады, как старуха, посмотрев в окно, вдруг сказала:
— Да, вишь, вон и приехали за генералом. Вон идут с моря. Алексей прислал. Ступай-ка, ступай, батюшка, куда шел.
А потом еще раз оглядела меня и воскликнула:
— Да уж не ты ли и сам генерал!
— Нет, нет, бабушка, — спешу я ответить, — я не генерал, а только лодка эта за мной послана.
— Ин и есть! Вот так и ну! Прости меня, ваше превосходительство, старуху. За политика тебя приняла, нынче все политику везут. Сила несметная, все лето везут и везут. Марьюшка, ощипи ты поскорей курочек, а я яишенку поставлю.
Я умоляю бабушку мне поверить. Но она не верит: я настоящий генерал, я уже вижу, как усердно начинают щипать для меня кур.
Тут вошли три помора и две жёнки — экипаж поморской почтовой лодки. Старый дед-кормщик, его так и зовут все ‘коршик’, остальные — гребцы: обе жёнки с грубыми обветренными лицами, потом ‘Мужичок с ноготок — борода с локоток’ и молодой парень, белокурый, невинный, совсем Иванушка-дурачок.
Я генерал, но все здороваются со мной за руку, все усаживаются на лавку и едят вместе со мной яичницу и птицу. А потом Мужичок с ноготок, не обращая на меня внимания, сыплет свои прибаутки жёнке, похожей на бомбу, начиненную смехом. Мужичок болтает, бомба лопается и приговаривает: ‘Ой! одолил Степан. Степаны сказки хлебны, скоромны. Вот бороду вокруг кулака обмотаю, да и выдерну’.
Но как же это, ведь я же генерал. Даже обидно. Или уже это начинается та священная страна, где не ступала нога начальства, где люди живут, как птицы у берега моря.
— Приезжай, приезжай, — говорят мне все, — у нас хороший, приемистый народ. Живем мы у моря. Живем в стороне, летом семушку ловим, зимой зверя промышляем. Народ наш тихий, смирёный: ни в нем злости, ни в нем обиды. Народ — что тюлень. Приезжай.
Сидим, болтаем, близится вечер и белая ночь у Белого моря. Мне начинает казаться, что я подполз совсем близко к птицам у моря, высунулся из-за белого камня, как черная муравьиная кочка, и никто не знает кругом, что это не кочка, а злой зверь.
Степан начинает рассказывать длинную сказку про златоперого ерша.
Мы выедем только на рассвете по ‘полой воде’ (во время прилива). Каждые шесть часов на Белом море вода прибывает и потом шесть часов убывает. ‘По сухой воде’ (во время отлива) наша лодка где-то не проходит.
С каждым днем светлеют все ночи, потому что я еду на север и потому что время идет. Каждую такую ночь я встречаю с любопытством, и даже особая тревога и бессонница этих ночей меня не смущают. Я будто пью теперь неведомый наркотический напиток, и изо дня в день больше и больше. Что выйдет из этого? Спать привыкаю днем.
Мужичок с ноготок журчит свою сказку. Мне и сказка интересна, и туда тянет, за стены избушки. Море хотя и с той стороны избушки, но я угадываю, что там делается, по золотой лужице на дороге.
— Солнце у вас садится? — перебиваю я сказку.
— Почитай что и не закатается, уткнется, как утка в воду, — и наверх.
И опять журчит сказка и блестит лужица. Кто-то, слышно, спит. Пробегает серая мышь.
— Да вы спите, крещеные? — останавливается рассказчик.
— Нет, нет, нет, рассказывай, мани, старик!
— Ай еще потешить вас сказочкой? Есть сказочка чудесная, есть в ней дивы-дивные, чуды-чудные.
— Мани, мани, старик!
Все по-прежнему журчит сказочка.
Пробежала еще одна темная мышь. Захрапел старый дед, свесил голову Иванушка, уснула жёнка, уснула другая. Но старуха не спит. Это она остановила день, заворожила ночь, и оттого этот день походит на ночь и эта ночь на день.
— Все уснули, крещеные? — опять окликает Мужичок с ноготок.
— Нет, я не сплю, рассказывай!
Проехал черный всадник, и конь черный, и сбруя черная…
Засыпает и рассказчик, чуть бормочет. Еле слышно… Из одной бабушки-задворенки делается четыре, из каждого угла глядит черная злая колдунья.
Пробежали Зорька, Вечерка, Полуночка.
Проехал белый всадник, и конь белый, и сбруя белая…
Спохватился рассказчик:
— Вставайте, крещеные, вода прибывает, вставайте! Пошлет господь поветерь, в лодке уснете.
Мы тихо идем по песку к морю. Рассыпалась деревенька черными комочками на песке, провожает нас розовыми глазами. Вот-вот залает.
Спите, спите, добрые, мы свои.
— Тишинка!
— Краса!
Задумалась жёнка, забыла свое некрасивое лицо в лодке, улетела по цветным полоскам и, прекрасная, засияла во все море и небо. Стукнул веслом Иванушка, разбудил в воде огнистые зыбульки.
— Зыбульки, зыбаются…
— А там парус, судно бежит!
Все смеются надо мной.
— Не парус, это чайка уснула на камне.
Мы подъезжаем к ней. Она лениво потягивается крыльями, зевает и летит далеко, далеко в море. Летит, будто знает, зачем и куда. Но куда же она летит? Есть там другой камень? Нет… Там дальше морская глубина. А может быть, там, в неизвестной пурпуровой дали, где-нибудь служат обедню? Это первая, мы ее разбудили, она полетела, но еще не звонили.
Прозвенела светлая, острая стрела…
Будто наши южные степи откликнулись сюда, на Север.
— Что это?
— Журавли проснулись…
— А там наверху?
— Гагара вопит…
— Там?
— Кривки на песочке накликают.
Протянулись веревочкой гуси, строгие, старые, в черном, один за другим, все туда, где исчезла таинственной темной точкой белая чайка.
Гуси — совсем как первые старики по дороге в деревенскую церковь. Потом повалили несметными стаями гаги, утки, чайки. Но странно, все туда, в одном направлении, где горит общий край моря и неба. Летят молча, только крылья шумят.
К обедне, к обедне!
Но благовеста нет… Странно… Почему это?
Когда это, где это служили еще такую прекрасную, таинственную и веселую обедню?
Холодно, но радостно было перед старой, тяжелой дверью. Старушка сказала: целый год не открывалась, но сейчас откроется, сама откроется.
— Боженька сам ее откроет.
Из мрака подходили молчаливые черные люди и становились вокруг нас…
— Станьте на цыпочки, деточки, идут!
Над толпою блеснул золотой крест. Скрипнула тяжелая железная дверь и чудесной силой открылась…
Обдала волна света и звуков.
Христос воскресе! Воистину воскресе!
Крестится старый кормщик на восходящее солнце.
— Солнышко! Слава тебе господи! Походный ветерок дунул. Бог поветерь шлет. Ставь, жёнка, парус живее!
Зашумели, закричали со всех сторон птицы, рассыпались несметные стаи возле самой лодки, говорливые, болтливые, совсем деревенские девушки после обедни.
Танцуют, прыгают, ликуют золотые, синие, зеленые зыбульки. Шутит забавный Мужичок с ноготок с жёнкой. И где-то далеко у берега глухо умирает прибой, последний стон несчастного в светлое Христово воскресенье.
— Ивашенько, Ивашенько, выдь на бережочек, — зовут с берега горки, угорки, сосны и камни.
— Челнок, челнок, плыви дальненько, — улыбается рассеянно Иванушка и ловит веслами смешные огнистые зыбульки. Жёнки затянули старинную русскую песню про лебедь белую, про травушку и муравушку. Ветер подхватывает песнь, треплет ее вместе с парусом, перепутывает ее с огненными зыбульками. Лодка колышется на волнах, как люлька, все добродушней, ленивей становится мысль…
— Чайку бы…
— Можно, можно, жёнки, грейте самовар!
Разводят самовар, готовится чаепитие на лодке, на море. Чарка обошла круговую, остановилась на жёнках. Немножко поломались и выпили.
Много ли нужно для счастья! Сейчас, в эти минуты, я ничего для себя не желаю.
— А ты, Иванушка? Есть у тебя Марья Моревна?
Глупый царевич не понимает.
— Ну, любовь, любишь ты?
Все не понимает. Я вспоминаю, что на языке простого народа любовь нехорошее слово: оно выражает грубо-чувственную сторону, а самая тайна остается тайной без слов.
От этой тайны пылают щеки деревенской красавицы, такими тихими и интимными становятся грубые, неуклюжие парни. Но словом не выражается. Где-нибудь в песне еще прозвучит, но так, в обычной жизни, слово ‘любовь’ нехорошо и обидно.
— Жениться собираешься? Есть невеста?
— Есть, да у таты все не готово. Изба не покрыта. В подмоге не сходятся.
Жёнки нас слышат, сожалеют Иванушку. Времена настали худые, семги все меньше, а подмоги все больше.
В прежние годы много легче было: за Катерину десятку дали, а Павлу и вовсе за три рубля купили и пропили.
— Дорогая Марья Моревна?
— Голой рукой не возьмешь.
— Можно убегом и без подмога, — говорит, помолчав, Иванушка.
— Вот, вот, — подхватываю я, — надо украсть Марью Моревну.
— Поди-ка, украдь, как ночи светлые. Попробовал один у нас красть, да поймали, да все изодрались, и всю рубашку вокруг невесты изорвали. Потемнеет осенью, может быть, и украду.
Так я и знал, так и думал про эти светлые северные ночи. Они безгрешные, бестелесные, они приподняты над землей, они — грезы и о нездешнем мире. Этой избушки в лесу вовсе и не было, никто не рассказывал сказки, а просто так померещилось и запомнился мелькающий свет от улетевшей вчера из рук белой странички.
Усталость! Страшная усталость! Как бы хорошо теперь заснуть нашей темною, южною, грешною ночью.
Бай-бай, — качает море.
Склоняется темная красавица со звездами и месяцем в тяжелой косе.
Усни, глазок, усни, другой!
Я вздрагиваю. Совсем близко от нас показывается из воды большая серебряная спина, куда-куда больше нашей лодки. Чудовище проводит светлую дугу над водой и опять исчезает.
— Что это? Белуха? — неуверенно спрашиваю я.
— Она, она. Ух! И там!
— И там! И там! Что лед! Воду сушит!
Я знаю, что это огромный северный зверь из породы дельфинов, что он не опасен. Но если вынырнет совсем возле лодки, зацепит случайно хвостом?
— Ничего, ничего, — успокаивают меня спутники, — так не бывает.
Они все, перебивая друг друга, рассказывают мне, как они ловят этих зверей. Когда вот так, как теперь, засверкают на солнце серебряные спины, все в деревне бросаются на берег. Каждый приносит по две крепких сети и из всех этих частей сшивают длинную, больше трех верст, сеть. В море выезжает целый флот лодок: женщины, мужчины, старые, молодые — все тут. Когда белуха запутается, ее принимают на кутило (гарпун).
— Веселое дело! Тут и жёнок купают, тут и зверя бьют, смеху, граю! И жёнки тоже не промах, тоже колют белух, умеют расправиться.
Как же это красиво!.. Большие хвостатые звери, женщины с пиками… Сказочная, фантастическая битва на море…
Ветер быстро гонит нашу лодку по морю вдоль берега, Иванушка перестал помогать веслами, задремал у борта. Жёнки лежат давно уже одна возле другой на дне лодки возле потухшего самовара, Мужичок с ноготок перебрался к носу и так и влип там в черную смолу.
Не спит только кормщик, молчаливый северный старик. Возле кормы на лодке устроен небольшой навес от дождя, ‘заборница’, вроде кузова на нашей дорожной таратайке. Туда можно забраться, лечь на сено и дремать. Я устраиваюсь там, дремлю… Иногда вижу бородатого мужика и блестки от серебряных зверей, а иногда ничего, — какие-то красные огоньки и искры в тьме.
Наша зыбка не скрипит, ветер не свистит о мачту.
Не все ли равно, где ни жить? Везде есть люди, немножко проще, немножко сложнее. Но тут свободнее, тут море и эти красивые серебряные звери. Вон там один, вон другой, вон лодка, другая, целый флот. Иванушка с Марьей Моревной закидывают в море сеть. Запутался большой северный серебряный зверь.
Ударила кутилом Марья Моревна, покрылось кровью Белое море.
— Марья Моревна, морская царевна, — молит он человеческим голосом, — за что ты меня губишь? Не коли меня, я тебе пригожусь.
Заплакала Марья Моревна, канула горячая слеза в холодное Белое море…
— Спасай меня, красная девица, сними с себя дорогой платочек, намочи в синем море!
Сняла царевна шелковый платочек, помочила в синем море.
Взял платочек, прижал к своей ране и спустился на холодное дно. И лежал там тысячи лет.
Плачет купава у берега.
— Слышишь, старый? — шепнули две рыбки.
— Слышу, деточки, слышу.
Поднимается старый, сверкает серебряной спиной на солнце и несет свою Марью Моревну по Белому морю на Святые острова.
Где это было, когда это было, что это было?
Сказки, и белые ночи, и вся эта бродячая жизнь запутали даже и холодный, рассудочный северный день.
Я проснулся. Солнце еще над морем, еще не село. И все будто грезится сказка.
Высокий берег с больными северными соснами. На песок к берегу с угора сбежала заморская деревушка. Повыше — деревянная церковь, и перед избами много высоких восьмиконечных крестов. На одном кресте я замечаю большую белую птицу. Повыше этого дома, на самой вершине угора, девушки водят хоровод, поют песни, сверкают золотистыми, блестящими одеждами. Совсем как на картинках, где изображают яркими красками древнюю Русь, какою никто никогда не видел и не верит, что она такая. Как в сказках, которые я записываю здесь со слов народа.
— Праздник, — говорит Иванушка, — девки на угор вышли, песни поют.
— Праздник, праздник, — радуются жёнки, что ветер донес их вовремя домой.
Наверху мелькают девушки своими белыми плечами, золотыми шубейками и высокими повязками. А внизу из моря на желтый берег выползли черные бородатые люди, неподвижные, совсем как эти беломорские тюлени, когда они выходят из воды погреться на берег. Я догадываюсь, они сшивают сети для ловли дельфинов.
Мы приехали не вовремя, в сухую воду (отлив).
Между нами и песчаным берегом широкая, черная, покрытая камнями, лужами и водорослями темная полоса, тут лежат, наклонившись набок, лодки, обнажились рыбные ловушки. Это место отлива, по-архангельски ‘куйпога’.
Мы идем по этой куйпоге, утопая по колено в воду и грязь. Множество мальчишек, приподняв рубашонки, что-то нащупывают в воде ногами. Топчутся. Поют песню.
— Что вы тут делаете, мальчики? — спрашиваю я.
— Топчем камбалку.
Достают при мне из воды несколько рыб, почти круглых, с глазами на боку… Поют:
Муля, муля, приходи, цело стадо приводи,
Либо двух, либо трех, либо целых четырех.
‘Муля’, узнал я, какая-то другая, совсем маленькая рыбка, а эту песенку дети выслушали тут на отливе. И сами эти ребятишки, быть может, скатились сюда на отлив с угора, а быть может, море их тут забыло вместе с рыбами.
Старый кормщик улыбается моему вниманию к этим свободным детям и говорит:
— Кто от чего родится, тот тем и занимается.
Кое-как мы достигаем берега, теперь уже ясно, что это не морские звери, а люди сидят на песке, поджав ноги, почтенные бородатые люди путают и распутывают какие-то веревочки. Наши присоединяются к ним, и только жёнки уходят в деревню, — верно, собираются на угор. Мужичок с ноготок достает себе клубок пряжи, привязывает конец далеко за углом в проулке и начинает крутить, сучить и медленно отступать.
Покрутит-покрутит и ступит на шаг. А навстречу ему с другого конца отступает точно такой же Мужичок с ноготок. Когда-то встретятся спинами эти смешные старики?
Иванушка зовет меня смотреть Марью Моревну. Мы поднимаемся на угор.
— Здравствуйте, красавицы!
— Добро пожаловать, молодцы!
Девушки в парчовых шубейках, в жемчужных высоких повязках плавают взад и вперед. Нам с Иванушкой за бугром не видно деревни, но одно только море, и кажется, будто девушки вышли из моря.
Одна впереди, лицо белое, брови соболиные, коса тяжелая. Совсем наша южная красавица — ноченька темная, со звездами и месяцем.
— Эта Марья Моревна?
— Эта… — шепчет Иванушка. — Отец вон там живет, вон большой дом с крестом.
— Кащей Бессмертный? — спрашиваю я.
— Кащей и есть, — смеется Иванушка. — Кащей — богач. У него ты и переночуешь, и поживешь, коли поглянется.
Солнце робко остановилось у моря, боится коснуться хо
Прочитали? Поделиться с друзьями: