Ю. И. Айхенвальд, Зайцев Борис Константинович, Год: 1928

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: В 5 т.
Т. 6 (доп.). Мои современники: Воспоминания. Портреты. Мемуарные повести.
М., ‘Русская книга’, 1999.

Ю. И. АЙХЕНВАЛЬД

Те spectem suprema mihi cum venerit hora,
Te tencam moriens dificiente manu.

На тебя буду смотреть в последний мой час,
К тебе припаду слабеющей рукой.

Это двустишие, приведенное в одном из моих рассказов, в последнее время занимало Юлия Исаевича. Он дважды писал весною моей жене: ‘Спросите Б. К., откуда взяты эти стихи?’
Я ответил: кажется, из Катулла. И показалось странным, почему они его так пристально интересуют?
Летом в Берлин приезжала к нему из Москвы жена, Нина Кирилловна,— погостила и уехала (вся его семья в Москве). Юлий Исаевич снова остался один. Он жил скромно, почти бедно, писал в ‘Руле’ литературные обзоры, читал лекции, давал уроки. Бессмысленный трамвай раздробил ему череп. Он впал в беспамятство. Не приходя в себя, скончался. Ни на кого он не смотрел в предсмертный час. Ни на чью руку не опирался.
Юлий Исаевич был очень замкнут, очень весь ‘в себе’. Он плохо видел, носил очки большой силы. (Никогда не видал звезд. Путешествовал по Италии, но не полюбил ее: не рассмотрел. И смерти своей не увидел.) За этими очками жил глубиной и чистотой души, очень сильной и страстной, очень упорной. Литература, книги — вот его область. Он писал о писателе так, как видел его в своем уединенном сердце, только так, и в оценках бывал столь же горяч, столь же ‘ненаучен’, как и сама жизнь. Все его писания шли из крови, пульсаций, из текучей стихии. Можно было соглашаться с ним или не соглашаться, одобрять или не одобрять его манеру, но это был художник литературной критики и, за последние десятилетия, вообще первый русский критик.
Как все страстные, он бывал и пристрастен. Вознося Пушкина и Толстого, резко не любил Гоголя и Тургенева. Театр отрицал вполне. Не выносил Белинского, за что много поношений принял от учителей гимназий.
Из живущих, действующей армии…
…Тут одна его черта очень ясна: никогда он не обижал слабых, молодых, неизвестных. Напротив, старался поддержать. Но ‘кумиры’ повергал. Брюсов находился в полной славе, когда сказал о нем Айхенвальд: ‘преодоленная бездарность’. То же произошло и с Горьким (‘Горький и не начинался…’).
Айхенвальд возрос на немецкой идеалистической философии. Хорошо знал Канта, Гегеля, особенно ему был близок Шопенгауэр. Отлично перевел он ‘Мир как воля и представление’ — точно по-русски написана эта книга в его изложении.
В нем самом была горечь, тот возвышенный, экклезиастовский пессимизм, который можно не разделять, но мимо которого не пройдешь. Вот уж поистине: любил он красоту, и жизнь, и свет, но оплакивал мир. Грубость, насилие, свирепость, все, что с такой полнотой поднесено нашему поколению, было для него безвыходной печалью. В себе самом он носил начало Добра. И в платоновские идеи верил. Но последнего Добра, воплощенного, кажется, целиком в сердце не принял.
Война потрясла его. По самому началу он решил, что победит Германия, а Россия погибнет. В первом он ошибся. Но Россия, его породившая, Россия, которую он любил безмерно, пушкинско-толстовская Россия пала — тут он угадал.

* * *

Юлий Исаевич жил в Москве на Новинском бульваре, в семье, тихой трудовой жизнью. Читал лекции на женских курсах, в воздухе девической влюбленности. Был отличный оратор. Пред началом выступленья, слегка горбясь, протирал очки, и ровным голосом, словами иногда играющими (он любил фиоритуры) , живописал литературные портреты.
На кафедре, как и в трамвае, у себя дома, был одет тщательно, и скромно. Всегда безукоризненные манжеты. Ослепительные носовые платки. Чуть-чуть пахло от него духами.
Особенно силен он был в полемике — сильнее, чем в лирическом утверждении. Мы с женой присутствовали однажды на его сражении из-за Белинского (в Москве, в Клубе Педагогов). Учителя гимназий шли на него в атаку бесконечными цепями. Он сидел молча, несколько бледный. ‘Как-то Юлий Исаевич ответит?’ — спрашивали мы друг друга шепотом. Он встал и, прекрасно владея волнением, внутренне его накалявшим, в упор расстрелял их всех, одного за другим. Он буквально сметал врагов — доводами точными, ясными, без всякой грубости или злобы. Просто устранял.
Грубым Юлий Исаевич и вообще не мог быть, если б и захотел — джентльмен-рыцарь. За это время, что его нет уже в живых, все вспоминаешь его, и, сквозь душевное волненье, слышишь его тихий голос, видишь изящные руки, застенчивую улыбку, его манеру наклонять голову и слегка поддакивать ею, его сутулую фигуру, даже излюбленные его белые отложные воротнички и запах духов — если не ошибаюсь, ландыша. Вот он в пальто с барашковым воротником, не первой молодости, спешит на лекцию по снежным улицам Москвы, еще мирной, вот ведет детей своих, одной рукой мальчика, другой — девочку — через Арбатскую площадь. Ах, если бы эти мальчик и девочка шли с ним и по улицам Берлина в тот роковой день… не писал бы я этих строк.
Но его семья в Москве. Шесть лет прожил он одиноко в немецкой стране, одиноко и умер в ней.

* * *

Помню его в революцию. Вместе мы бедствовали, холодали и недоедали, стояли за прилавками Лавок Писателей. Вместе страдали душевно (что скрывать: много страдали).
Юлий Исаевич был одиночка, аристократ, художник. И — из тех, кто_’к ногам народного кумира не клонит гордой головы’. Аристократ, всю жизнь работал и всегда ходил в потертом пальто, и деньги презирал, и аскетически жил. Но никакой хам не мог заставить его облобызать себя. Да, он сильно умел любить, и ненавидел как следует. Злой ткани в нем не было, но от зла он отталкивался. Ничто не привлекало бы его к нему. Он сказал раз светловолосой девочке в эмиграции, его ‘единомышленнице’, как он выражался:
— Если весь мир, Наташа, признает их, то мы с вами не признаем. И ваша мама.
В этом он весь. Он не переносил самогона, махорки, чубаровщины. Живя до своей высылки в Москве, не умолкал. В Союзе Писателей, на Тверском бульваре, вскоре после убийства Гумилева, прочел восторженный доклад о Гумилеве и Ахматовой.
Разумеется, его в конце концов выслали.

* * *

В том же Союзе Писателей. Для принятия в члены требовалось представить книгу. Ее давали читать кому-нибудь в правлении. Нередко Айхенвальду. Прочитав, часто он говорил:
— Ну, конечно, очень слабо…
— Значит, не принять? (У нас были довольно строгие требования ‘уровня’ литературности.)
Тут низвергатель Белинских и Брюсовых всегда отвечал:
— Нет, отчего же. Зачем мы его будем обижать?
Он улыбался застенчиво, потряхивал курчавыми волосами, вынимал свой безукоризненный платок, распространявший запах духов, но сдвинуть его с места, переубедить было нельзя. Он сидел за своими очками, как в крепости. В ней решал про себя и для себя разные вопросы — и уж тогда дело кончено: ему легко было отдать что угодно из вещей, денег, но себя, свои мнения, свою истину он никому уступить не мог. Мнения его иногда бывали причудливы. Но мы все, его сотоварищи по правлению, знали отлично: как бы ни был расположен сердцем к тому, к другому из нас, мнения своего не изменит. Он спокойно голосовал один против всех. Впрочем, это, кажется, была и в жизни излюбленная его позиция: именно один, именно наедине с собою, своим сердцем.
Для людей очень ‘современных’ Айхенвальд должен казаться старомодным. Он не скрывал своего пассеизма. Он даже особенно на нем настаивал — революция у него, как и у многих, обострила это чувство. У него были некоторые нерушимые позиции, с которых он и действовал. Для людей спорта и фокстрота он неинтересен. То, что он любил, тому, в сущности, всегда поклонялось и поклонится человечество в лучшей своей сердцевине — доколе оно не обратится в механических ‘роботов’. Он не любил смотреть ‘вперед’, но его очень любила молодежь, и у него всегда был для нее привет, сочувствие, внимание. Как ясно представляю я его себе, например, среди молодежи монпарнасского христианского движения!
Ибо за старомодною его внешностью, за нелюбовью к Маяковским и тому подобным, жила в нем душа очень яркая, очень своя, очень утонченная и сложная.
Он как-то не признавал Истории, течения и изменения жизни. В этом был, может быть, односторонен. Но История не была ему нужна, ибо он жил светом души, светом Вечности.

* * *

Он любил тишину, книги, семью, детей. Он провел конец своей жизни в грохоте европейской столицы в полном одиночестве. Он ненавидел машины и ‘цивилизацию’. Машины отомстили ему и убили его в расцвете сил.

КОММЕНТАРИИ

Возрождение. 1928. 22 дек. No 1299.
Эпиграф — из первой элегии к Делии Альбия Тибулла. Это двустишие произносит вслух умирающий герой рассказа Зайцева ‘Смерть’ (см. т. 1).
С. 70. …писал в ‘Руле’ литературные обзоры…— ‘Руль’ (1920— 1931) — одна из главных газет русской эмиграции в Берлине.
Бессмысленный трамвай раздробил ему череп.— Ю. И. Айхенвальд погиб 17 декабря 1928 г. в Берлине.
С. 71. …резко не любил Гоголя и Тургенева.— Размышляя о трагизме гоголевского гения, Айхенвальд писал: ‘Художественнре бессилие в области серьезного Гоголь переживал как драму — оно было для него религиозным страданием. Но оно же было для него и эстетической обидой, потому что в создании положительного он имел не только нравственную потребность. Дело в том, что и как писателя его ужаснули собственные детища. Липкие, нудные, отвратительные, они обступили его плотной стеною, одно безобразнее другого, они плясали вокруг него дикую пляску смерти, смешной смерти, они простирали к нему свои лица и руки — неудивительно, что ему стало душно и тошно среди этой неотвязной свиты людских чудовищ, среди калек и ходячих нелепостей. &lt,…&gt, Гоголь беспечно смеялся и высмеивал, сочетал в одно карикатурное целое диковинные, вычурно-изломанные линии, творил один живой курьез за другим — и вдруг оглянулся и, как городничий, увидал перед собою ‘свиные рыла’, оскаленные рожи, застывшие человеческие гримасы. Он содрогнулся и отпрянул, творец и властелин уродов, он почувствовал себя испуганным среди нелепого мира, который он сам же, как некий смешливый и насмешливый бог, сотворил для собственной потехи. Он забавлялся смешным, играл с этим огнем, и какое-то серьезное начало, царящее над нами, отомстило ему тем, что смешное претворилось дчя него в страшное. Веселое стало печальным’ (Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. Вып. 1. Изд. 3. М, 1911. С. 58).
Свой очерк о Тургеневе Айхенвальд начинает словами: ‘…жизнь успела заслонить его, изящного рассказчика, его, старомодного, и невольно зарождается предчувствие, что при новом восприятии его Произведений они не сохранят своего прежнего благоухания’. Однако заканчивает критик свое эссе почти гимном Тургеневу: ‘Не для того, чтобы смягчить жесткость предыдущих строк… а во имя истины следует прибавить одно: то, что сказано раньше, можно и должно сказать о Тургеневе, но все же Тургенев — это музыка, это — хорошее слово русской литературы, это — очарованное имя, которое что-то нежное говорит всякому сердцу… Он уходит в прошлое, но прошлое не смерть. Над ним веет благодарность за все, что он дал нашей молодости’ (Силуэты русских писателей. Вып. 2. 1908. С. 137 и 146).
С. 71. Не выносил Белинского…— В неприятии социализма ‘первого критика России’ и чудовищной противоречивости его эстетики Айхенвальд был солидарен с Достоевским, сказавшим в письме к H. H. Страхову от 23 апреля 1873 г.: ‘Смрадная букашка Белинский (которого Вы до сих пор цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда’. В очерке о Белинском, вызвавшем бурную полемику в 1910-х годах, Айхенвальд пишет: ‘Белинский — это легенда. То представление, какое получаешь о нем из чужих прославляющих уст, в значительной степени рушится, когда подходишь к его книгам непосредственно… Отдельные правильные концепции, отдельные верные характеристики перемежаются у него слишком обильной неправдой, свойственна ему интеллектуальная чересполосица, и далеки от него органичность и дух живой системы. А то, что в самой правде своей был он так изменчив и неустойчив,— это подрывает даже ее. Его неправда компрометирует его правду. Белинский ненадежен. У него — шаткий ум и перебои колеблющегося вкуса. Одна страница в его книге не отвечает за другую. Никогда на его оценку, на его суждение положиться нельзя, потому что в следующем году его жизни или еще раньше вы услышите от него совсем другое, нередко — противоположное. У него не миросозерцание, а миросозерцания. Живой калейдоскоп, он менял их искренне…’ (Силуэты русских писателей. Вып. 3. Берлин, 1923). И далее — десятки тому примеров, в разрез с тем, что утверждалось, насаждалось впоследствии соцреализмовским политизованным литературоведением. Слепившим из него (с помощью надерганных, угодных властям цитат) революционного идола-догматика, каким он, гениальный человек неистовых крайностей, на самом деле не был (см. подробно об этом статью: Прокопов Т. Рыцарь идей на полчаса. Как Неистовый Виссарион сокрушал Виссариона Смиренного // Книжное обозрение. 1998. 31 марта. No 13).
С. 71. Брюсов находился в полной славе, когда сказал о нем Айхенвалъд: ‘преодоленная бездарность’.— Свой очерк ‘Валерий Брюсов’ (Силуэты русских писателей. Вып. 3. М., 1910. С. 99) Айхенвальд закончил так: ‘…если Брюсову с его тяжеловесной поэзией не чуждо некоторое величие, то это именно — величие преодоленной бездарности’.
‘Горький и не начинался…’ — В очерке Айхенвальда ‘Максим Горький’ (Силуэты русских писателей. Вып. 3. М., 1910. С. 62—63) сказано: ‘И тяжело это говорить, но правду сказать надо: когда, в последнее время, толкуют о конце Горького, то невольно является мысль, что Горький, собственно, и не начинался’. ‘Конец Горькрго’ — так назвал свою вызвавшую долгие споры статью Д. В. Философов (журн. ‘Русская мысль’. 1907. No 4 и в кн. ‘Слова и Жизнь’. СПб., 1909), начав ее главным тезисом, подробно разъясненным в этой и еще в трех статьях: ‘Две вещи погубили Горького: успех и наивный, непродуманный социализм’.
С. 72. …’к ногам народного кумира не клонит гордой головы’…— Из стихотворения А. С. Пушкина ‘Поэту’ (‘Пока не требует поэта…’, 1827).
…вскоре после убийства Гумилева прочел восторженный доклад о Гумилеве и Ахматовой.— Очерки Айхенвальда о Гумилеве и Ахматовой вошли в его сборник ‘Поэты и поэтессы’ (М., 1922) и в вып. 3 ‘Силуэтов русских писателей’ (Берлин, 1923, изд. 5, 1929, изд. 6).
С. 73. Как ясно представляю я его себе… среди молодежи монпарнасского христианского движения! — Зайцев имеет в виду Русское студенческое христианское движение, возникшее в 1923 г. в США и во Франции, тогда же начало свою плодотворную деятельность издательство этого движения ИМКА-Пресс, первой книгой которого стала житийная повесть Зайцева ‘Преподобный Сергий Радонежский’. Ныне президентом Русского христианского движения во Франции является внук Зайцева профессор Сорбонны, Московской школы экономики и Московского университета Михаил Андреевич Соллогуб.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека