Я.П. Полонский, Розанов Василий Васильевич, Год: 1898

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В.В. Розанов

Я.П. Полонский
&lt,Из цикла ‘Памяти усопших’&gt,

(ум. 18 октября 1898 г.)

Смерть каждого очень значительного человека пробуждает вопрос, что мы потеряли в нем? — и побуждает искать точнейшего определения его личности. Едва весть о смерти Полонского облетела Петербург, как прежде всего и ярче всего около его имени заволновалась любовь: не сожалели руководителя общества, камень его устоев, обширный ум, — сожалели красоту общества, и именно его нравственную красоту.
Блажен незлобивый поэт…
— с этим впечатлением невольно многие оставляли поэта последние годы или встречали его. В личности Полонского, как и в его поэзии, было совершенное отсутствие раздражения, саднящего гнева, длительного негодования — того негодования, которое убивало бы или даже причиняло боль, хотя негодование, гнев — все это, наряду с противоположными чувствами, волновало его как человека и пробегает в его поэзии. Но эти отрицательные чувства никогда не были им относимы к лицу человека, к поступку человека, а всегда — к положению вещей, к течению идей, к чему-нибудь общему, а не частному. И это — не в силу его отвлеченности, но в силу того, что он был слишком замкнут в поэтическом мире, а поэзия хотя и мыслит ‘образами’, но всегда образами чрезвычайно общего значения и волнуется чувствами чрезвычайно общего колорита. Дрязг улицы, подробностей минуты он не отгонял от себя, не считал их унизительными для поэтического своего уединения, но, поэт — и на этот раз истинный поэт, — он не мог и не умел внимать перипетиям этих дрязг. Он отдавался восторгу или горести о загрязненном человеке, без интереса к имени и лицу или с очень слабым интересом к нему. О рассеянности Полонского ходили почти анекдоты, т.е. о невнимании его к подробностям, к непосредственному впечатлению текущей минуты, о постоянном погружении его в вечные образы и общие же, вечные впечатления, идущие от панорамы истории и природы. Очень живым и конкретным для него был не случай, происходящий перед глазами, случайное сцепление в субъекте этого случая образов, фигур, положений: тогда он хватал перо и записывал как бы видение. Получалось живейшее и конкретнейшее стихотворение, однако срисовывающее не факт, а момент внутренней жизни поэта — расположение или изобретение его души.
Но что же мы потеряли с ним? В Майкове мы потеряли часть нашего образования, и каждый порознь терял в нем учителя более его образованного и умного, но которому он внимал несколько холодно. Параллель между Полонским и Майковым напрашивается на ум вследствие их чрезвычайной противоположности: Майков любил и умел писать стихотворения в ‘антологическом роде’, всю его поэзию можно сравнить с красивой древней колоннадой, но вот около одной из колонн стоит и задумалась девушка, в живой красоте своей, в теплом дыхании, — это и есть Полонский. Его поэзия не имеет величавых тем, как ‘Три смерти’, ‘Два мира’, не движется по рубрикам: ‘Из гностиков’, ‘Из древних’, ‘На родине’, почти с географической и хронологической правильностью и полнотой. Ничего подобного: все — бегуче, все — случайно, но все неизмеримо нам ближе и интимнее… И пусть менее просвещает нас исторически и географически, но на сей день и в сем месте необыкновенно нас согревает.
Итак, не часть образования мы теряли в нем, но часть нашей души как бы оторвалась с ним в горнее, кусочка нашего сердца нет более у нас — в смысле ли воспоминания, дорогого и потерянного, или надежды, ласкавшей и обманувшей. Мы заметили о теплоте и живости его, сдвинем теснее определение: он был, может быть, самый интимный поэт вообще за наш век, а следовательно, и за все время существования нашей литературы. Этим только можно объяснить, почему, не будучи простонародным, он проник (кажется, один) в простонародье, есть у него такие песенки, что каждому хочется ее запеть, при ‘подходящем’ случае, и песенка запевается художником, поэтом, чиновником, простолюдином, а запеваясь как нужное что-то, — запоминается. И это — сейчас, а можно верить — без понуждения, без педагогического подсказывания, он, хоть небольшой частичкой своих произведений, войдет в живой песенный кругооборот народа.
Это объясняется громадным его поэтическим даром. Нет мощи у него, нет остроты: он никогда вас не ослепит и редко ‘захватит’, увлечет до самозабвения. Есть нечто более ценное и вечное в нем. Он не специальностями поэтического дара, но полною натурою своею и общим складом поэтических способностей есть поэт в древнем смысле, одновременно классическом и всемирном: пение было сущностью его души, и пение в гармонии с действительностью. В природе есть вообще певческое начало — поет лес, поет майское утро, своеобразно поет хмурый осенний день: вот это-то стихийно-певческое было в высокой степени присуще Полонскому — и он спел бы, лишь не записав, все свои песни и на необитаемом острове, как там пропевает положенные ему мелодии сосновый бор. Но, конечно, высший в природе певец есть и останется человек, его мелодии суть часто (по сложности) поющие миры. У Полонского есть такой поющий мир: это — несравненная его сказка ‘Кузнечик-музыкант’.
Удивительное в этой поэме-шалости, что в ней творец подымается до бессознательности именно поющей природы, ее чистоты, ее спокойствия, но осложняет ее узором человеческого вымысла и сознательных человеческих мотивов (побуждений, мыслей аллегорических). Сказка эта по непосредственности и красоте, быть может, есть лучшее по части поэзии за полвека в России — и вообще может выдержать сравнение с первоклассными произведениями человеческого духа, ее ни в каком случае не мог бы постыдиться Гете. Между прочим, в ней есть универсальная понимаемость: самый образованный человек забудется за ее несравненною красотой, и почти с тем же ощущением побежит по ее строкам нисколько не понимающий ее аллегории простолюдин, или почти простолюдин (случалось наблюдать): скульптурность и живопись вымысла, как равно неподражаемая прелесть стиха, увлечет его.
Почти современник Пушкина, интимный друг Тургенева — Полонский последние годы как бы жил среди теней этих сошедших в преисподнюю песнопевцев. Можно думать, что их, умерших, он ощущал живее и интимнее, чем — впрочем, нисколько ему не холодную — действительность, в манере его слов было что-то прорывающееся: как бы на секунду вырываясь из почившего сообщества, он произносил свой глагол — вот этим гостям в своем кабинете или за чайным столом. Было чрезвычайно привлекательно его слушать, и многие слова хотелось записать. Чувство почти непрерывного удивления было, по крайней мере у пишущего эти строки, при этих вырывающихся речениях 78-летнего старца, который был чрезвычайно ветх, физически — совершенно изнеможен. Не забуду, с какими подробностями, как умело и прорицательно он вдруг — по какому-то случайному поводу — заговорил, как следовало бы организовать простонародную школу: была прекрасная критика и прекрасный план у человека, по-видимому никогда не думавшего о народном образовании. У него были, именно, панорамы в душе, из нравственно чистой, из бесспорно умной души они выходили в общем правильными, без предварительных исканий. В другой раз зашла речь о (филантропической) самопомощи в России, конечно, ее нет или мало, но все поверхностно волновались минутной темой говора. Вдруг из-за повязок, пледа и костыля услышалось раздраженное, прямо негодующее: ‘До чего я ненавижу Россию’ (или: ‘Ничего я так не ненавижу, как Россию’). Невозможно представить степень изумления при этих словах от поэта, любовь коего к России всем была известна, и кто-то заметил об этом, об этой странности услышать это от Полонского. ‘Ну, конечно, я отдал бы за нее жизнь’ (или: ‘Пролил бы за нее кровь, не задумавшись’). Все знают ‘odi et amo’ [‘Ненавижу и люблю’ (лат.)] — и это надоело, но вторая часть слов Полонского не вытекала с необходимостью из первой, и он не ждал ни вопроса, ни поправок и уже задремывал в пледе, замечание разбудило орла — и какой клекот послышался: хоть бы в ‘Слово о полку Игореве’! И опять задремал. Оба восклицания, которые нужно было выслушать, чтобы оценить их силу, — в своем нажиме и красоте выразили настоящие и кровные состояния его души. С такими детьми России бы вечно жить, т.е. начало смерти не коснулось бы ее, если бы всегда она могла надеяться иметь таких детей.

1898

Впервые опубликовано: Санкт-Петербургские ведомости. 1898. 22 октября. No 290.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека