Художество испуга и мировой его смысл, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В. В. Розанов

Художество испуга и мировой его смысл

Пишу на тему, на которую, вероятно, ни один человек в мире не писал: ‘Почему я боюсь?’ Так как мы все чего-нибудь или в каком-нибудь отношении боимся, то тема эта небезразлична для всех. Я думаю, что она даже мучительно любопытна, — для многих, для некоторых. Вынуждает меня к этому то, что я печатно обвинен в ‘трусости’. Не правда ли, для писателя убийственно? И пикантно, что обвинен со ссылкою на мое собственное признание — абсолютно ничем не вызванное (‘Мечта в щелку’, в ‘Весах’), ни на чье обвинение не сказанное. Можно сказать, ‘стечение обстоятельств’ такое, что в другой раз не встретится.
И я стал думать, почему мы вообще ‘трусим’ и нет ли какой-то мировой в этом необходимости? Мирового смысла?
Прежде всего, почему мы ‘трусости’ стыдимся? Все, весь свет?
— Не дворянская черта… Хе-хе-хе…
В ответ смеется толстый ‘болван’ (есть такой тип, такая порода людей, которую в уме формулируешь ‘болванами’), грузного роста, с огромными кулачищами, которые ‘сами собой сжимаются’.
— Да, но из дворян преимущественно ничего не боялся Ноздрев. Лежнев ‘боялся’ гораздо больше его, а Рудин был и совсем пуглив. Потом ничего не боялся Базаров, который вечно ‘наступал’, мнения о всем имел решительные и определенные: напротив, много размышлявший, во многом сомневающийся, всегда колебавшийся Гамлет был заметно его трусливее. Потом, в-третьих, ничего не боялся Дон-Кихот. Этот был святой, правдолюбец и сумасшедший. Вот сколько категорий. ‘Не боятся’ от грубости и от святости. Не боятся те, которым нечего скрывать и они правы перед Богом, и — просто болваны. Позитивист — непременно не труслив, но метафизик всегда хоть чуточку, но труслив. ‘Запутанный ум’.
Крутя папироски и мысленно разрешая проблему, я нашел, что это в самом деле интереснейший вопрос. Ловя себя на чувствах (так как вопрос был поставлен печатно и именно обо мне), припоминая случаи, — я нашел, что всегда любил в себе эту ‘трусость’, т. е. не редко мысленно сам любовался своим ‘трусливым поступком’, в воображении увеличивал его, т.е. представлял себя еще более испуганным, — и, помню, всегда весело-весело смеялся при этом, радуясь чисто детской радостью. Как известно, все ‘трусливое’ — смешно: единственная форма мне понятной комедии и есть ‘комедия труса’. Тут проходит какой-то мертвящий хохот, до упаду, и примиряющий. ‘Напугав смертельно труса’, мы потом его обнимаем и говорим: ‘Ты — брат наш. И мы все немножечко боимся, но скрываемся: а ты нам показал это так открыто’.
Такие мысленные опыты я проделывал. Для ‘метафизики’ трусости важно, что я, например, боюсь вовсе не враждебных мне людей, в чем-нибудь угрожающих, но и самих близких, любимых и любящих меня ‘до самопожертвования’ (слава Богу, есть такие). ‘Труслив’ вообще в отношении присутствия человека. Совершенно ‘храбр’ я бываю только с древними монетами, в три часа ночи, — один в безмолвном дому. Или — на уединенной прогулке. ‘Один’ — и храбр, ‘кто-нибудь’ — и трушу. Со слезами я обвинял себя за это…
Во всеобщем обмане!!
‘Да не обманываю ли я всех? Отчего же я всех боюсь? Отчего малейшее чье-нибудь присутствие уже ложится на меня легкою, незаметною, но тягостью?’
И мне было грустно. ‘Всех боюсь, потому что всех обманываю’.
— Да в чем? ‘Откровенность’ моя, — откровенность, натуральность и доверчивость, — не раз ставила меня в положение мучительное, смешное и опасное, из которого выходил только потому, что люди ‘отпускали’… Кто из ‘обманщиков’ будет это с собою делать? Обман предполагает преднамеренность и расчет: ни одного, ни другого во мне нет. Явно, источник моей ‘трусости’ другой.
Почему я не осуждаю себя за ‘трусость’? Почему она во мне нравится мне? Что такое за ‘план творения’?.. Ибо я чувствую, что это не случайность во мне, не ‘благоприобретенное’, а натура и от рождения. Что такое?
Лев, ‘такой храбрый’, нам нравится…
И вот, все крутя папироски, я вдруг перекинулся воспоминанием к сернам в Зоологическом саду, во Франкфурте-на-Майне, которые, бывало, чуть начнешь подходить, уже отскакивают. И далее у Майн-Рида: ‘Едва завидев точку, она уже скрылась’. ‘Точка’ — это охотник на горизонте, ‘она’ — серна, газель.
‘Да просто я боюсь людей потому, что я ни в малейшие связи, дрязги, волокиту какую бы то ни было с ними не хочу вступать: и не хочу не по враждебности, а потому, что это мешает мне размышлять, воображать и мечтать’. Именно я завижу ‘точку’ — и сейчас ухожу. А ‘свободен’, когда никакой ‘точки’ на горизонте: за нумизматикой или в лесу.
Тогда пишу…
Пером сердитый водит ум…
‘Пишу’ мысленно, говорю, гневаюсь, мечтаю, люблю. Люблю спящих, ‘люблю’ бодрствующих… Именно на ‘свободе’-то сердце мое широко раскрывается и я переживаю счастливейшие чувства, как и мысль непрерывно стучит.
‘Вошел кто-нибудь’, — и нет ничего. Вся фата-моргана исчезла. Я груб, холоден и смертельно равнодушен к ‘вошедшему’ и ко всему. Как кто-нибудь ‘вошел’ — я засыпаю, дремлю. Дремотно слушаю, дремотно отвечаю. Ушли, — и я весь в огне.
В таком случае, что же такое ‘трусость’ и где ее мировой смысл?
Лев — тому ‘должно быть храбрым’, ибо он всех ‘победит’.
Но, кроме львов, всем, т.е. вообще-то почти всем живым существам, врождена благодетельная и благородная ‘трусость, которая защищает от мира’ эти существа так же хорошо, как льва его когти и зубы. И Бог, сотворив ‘крепкое копыто’ (для убеганья) у газели, — подал ей в этом такой же щит, как льву в зубах. ‘Трусость’ есть Божий дар, — счастливый и вполне благородный, обеспечивающий нашу свободу, уединение и покой. Наше счастье. Наконец, — нашу философию. ‘Метафизики’ оттого немного (а другие, я думаю, и много) трусливы, что им нужно постоянно размышлять. И они все ‘уходят’ от мира (копыто), ‘убегают’ от него… Тогда как Ноздреву зачем убегать? Он ‘на всех идет’. И у него ‘зуб’, и он ‘храбр’.
Идет навстречу пьяный. Конечно, я ‘обойду’. Ватага шумящих? ‘Обойду’ же… ‘Ах, так вы все обходцем?’ Да. Прогулка философов. И только.
Но это на улице. Однако и в жизни так же, в больших делах. Буду вполне откровенен (ибо сам и первый назвал себя ‘трусом’), что смолоду, с отрочества меня влек инстинкт, что ‘совершу что-то большое’ и даже определенно — ‘много и важное напишу’. И вот бы шум улицы и хоть ‘всеобщее восстание’. Ни за что бы не пошел. Почему? — ‘Убьют’. Меня же (инстинкт самосохранения) ‘ни за что не должны убить, пока не исполню все, что исполню’. Поэтому я с детства воображал себе и прелюбовно смеялся мысли, что вот ‘когда начали все стрелять’, то я лягу в милую-премилую бороздку, ровно такую, чтобы пули пролетали надо мною, и встану только тогда, когда ‘перестанут стрелять’. В битве, в восстании — все равно. ‘Я ни за что не должен умереть раньше времени’. Кроме того: ‘должен быть всегда свободен’ (для размышления) — и потому ‘ни в какие споры, личные и житейские, не вступаю’. ‘Всегда всем уступаю’ (трусость). ‘Считаю начальством полицейского и кондуктора’ (мое литературное признание), — чтобы не придрались и не помешали мне размышлять. Очень просто. Инстинкт. И ‘слава Богу’.
Безобразен ли я в таковой постоянной и непрерывной трусости? Ничуть. ‘Газель на горизонте’. Майн-ридовская ‘точка’. Жажда пустыни и быть ‘одному’. Мудрейшее устроение ‘копыта’.
Но одно воспоминание…
В маленьком уездном городе был дифтерит. Шел повально. И кто заболел, все умерли. Случая спасения не было ни одного. Неосторожно близкий человек сошел ‘вниз’ и вошел в квартиру, из которой дня 1 1/2 назад вынесли гроб. И в ночь, три часа ночи сказал, что ‘что-то болит горло’. — ‘Открой, я посмотрю’. И, поднеся свечку, увидел два серых, грязных пятна (как лепешечки) на миндалевидных железах. ‘Доктора уже позвать поздно’. — ‘Ничего нет, — сказал я, — легкая краснота’. И стал целовать его. Тут я забыл ‘будущее’ и что ‘напишу сочинения’, я думал: ‘Он умрет, и я умру’. Таким образом, философское самозащищение через ‘трусость’ не враждебно человеческому роду и не безучастно к нему: оно относится собственно только к ‘спасаемому’ и не касается никого, кроме одного его.
‘Трусость’ в большей или меньшей степени у всех встречается. Она рассеяна в частицах, в вариантах, большей частью вуалирована. ‘Все берегут себя’… И слава Богу: мы все должны работать, беречь жизнь, удлинять ее. И уважать с равной мудростью и ‘зубы’ человечества, и ‘копыта’ его. ‘Все дал Бог’ — и вечная Ему хвала.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1910. 3 нояб. No 12445.
Исходник: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_hudojestvo_ispuga.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека