Несколько недель тому назад я писал о книге З. Н. Гиппиус ‘Живые лица’ и упомянул о том, что в ней всего три статьи — о Блоке, Брюсове и Вырубовой. Это неправильно. Я был ‘введен в заблуждение’ продавцом, не сказавшим мне, что книга издана в двух томах. Маленькую же римскую цифру I на корешке книги разглядеть трудно.
Во второй том ‘Живых лиц’, столь же интересный, как и первый, включена большая статья о Розанове, отрывочные заметки о Сологубе и воспоминания о ‘стариках’ — Плещееве, Григоровиче, Майкове, Полонском и др. Наиболее значительной статьей является статья о Розанове. Это относится и ко всей книге в целом.
З. Гиппиус начинает статью так:
‘Что еще писать о Розанове?
Он сам о себе написал.
И так написал, как никто до него не мог и после него не сможет’.
Поэтому, вероятно, З. Гиппиус отказывается от всяких ‘критических размышлений’ о Розанове и ограничивается только рассказом о нем, воспоминаниями о своих частых встречах и беседах с ним. Рассказ этот очень ярок. Он написан умелым и увлекающимся своим умением беллетристом. Он иллюстрирован множеством полуанекдотов, полусценок, всегда уместных. Это привычный для З. Гиппиус жанр. В последние годы он как будто входит у нас в моду, вместе с нахлынувшей на нашу литературу модой на всякие ‘мемуары’.
Слегка удивило меня то, что в своей статье о Розанове З. Гиппиус сама иногда впадает в розановский стиль, с фразами без глагола, без конца и начала, с неожиданными лаконизмами и столь же неожиданным многоречием. Некоторые цитаты из Розанова входят в текст Гиппиус, почти сливаясь с ним. Умышленно ли это или так уж заразителен Розанов, что не проходит даром даже и воспоминание о нем?
По поводу Розанова хочется говорить так много, что вступительный вопрос Гиппиус — ‘что еще писать о Розанове?’ — кажется вопросом явно риторическим. Это ведь один из тех писателей, к которым никто не остался равнодушен. Но жаль, что Розанов последнего периода (‘Уединенное’ и ‘Опавшие листья’) почти всегда заслоняет Розанова более раннего. Поклонники Розанова больше всего говорят о хаотически разрозненных записях его. Их поражает стиль этих записей. З. Н. Гиппиус пишет: ‘Писание у писателя — сложный процесс. Самое удачное писание все-таки приблизительно. То есть между ощущением (или мыслью) самим по себе и потом этим же ощущением, переданным в слове, — всегда есть расстояние, у Розанова нет, хорошо, плохо, — но то самое, оно, само движение души!’
Это очень верно, если на этом остановиться. Это не вполне верно, если сделать вывод в сторону оценки стиля, если признать мерилом его короткость ‘расстояния’ (к чему как будто бы склоняется З. Гиппиус).
Розанов в ‘Опавших листьях’, конечно, дописался до полного зафиксирования мельчайших движений души. Однако этот его стилистический апогей далеко не совпадает с его общетворческим апогеем. Он как-то размяк и ослабел в этой книге, особенно во второй ее части. Убаюканный недавней славой, воображая, вероятно, что славой этой он, как когда-то Суворов, наполовину обязан своим ‘штучкам’ и вывертам, он на них и приналег: не только пустился на крайние откровенности, часто ленивые, совсем не ‘острые’, но и решил обставить все свои мысли — для вящей значительности — восклицательными знаками, междометиями и многоточиями. Была в ‘Уединенном’ одна только обмолвка, ничуть не розановская по форме. От простоты своей она казалась вдвое пронзительней и трагичней. Помнит ли читатель: на пустой белой странице одна строка: ‘Я не хочу истины. Я хочу покоя’.
Но, конечно, поздние книги невозможно сравнивать с ‘Темным ликом’. Там нет еще окончательной интимности в розановском говорке. Зато насколько там больше страсти, ужаса, вдохновения, горечи, восторга. Не могу представить себе человека, который, прочтя эту книгу, не пережил бы ее, как событие, не ходил бы долгие недели и месяцы, как в чаду. И если есть такой человек, не знаю, завидовать ли ему или только удивляться. Я имею в виду особенно две статьи: ‘Христос — Судия мира’ и об ‘Иисусе Сладчайшем’, и, может быть, еще более рассказ психиатра Сикорского о сектантах, зарывшихся живыми в землю, с розановскими примечаниями. Это одно из самых потрясающих русских чтений. (Кстати: отчего наши переводчики, взявшиеся уже, кажется, за Сергеева-Ценского и Арцыбашева, не подумают о Розанове? Это едва ли не единственный и последний из до сих пор не известных Европе наших писателей, еще способный поразить и озадачить ее.)
Но все-таки в Розанове есть что-то, что мешает ему стать писателем вполне первоклассным или — по шаблону — ‘великим’. Отчасти — я подчеркиваю это слово — это объяснимо все тем же, т. е. его стилем. Розанов, постоянно твердивший о ‘тайне’, сам тайны лишен. Он выговорил все до конца, и его язык был так гибок, так ему послушен, что ничего не утаилось. Бедна ли вообще душа человека, бедна ли была душа Розанова — как знать? Но когда она вся ‘выболталась’, до конца, без остатка, на нее смотришь с жалостью: ‘Только и всего?’ Розанов — если вдуматься — почти плоский писатель, со своим постоянным ‘что на уме, то и на языке’. Навсегда к нему не привяжешься. Есть в нашей литературе сильные антирозановские противоядия — К. Леонтьев, например, или Флоренский, удивительный автор ‘Столпа и утверждения истины’. Розанова в конечном счете всегда оттеснит писатель, который, не боясь оставить ‘расстояние’ — по Гиппиус — между мыслью и словом, оставляет вместе с тем какую-то частицу мысли недоговоренной, какое-то тончайшее, последнее излучение мысли. Недоговоренность может быть искусственным приемом. Тогда ей невелика цена. Но она бывает неизбежной, потому что есть вещи, которые сложнее и тоньше человеческого языка. Не только внутреннее целомудрие, но и стилистическое чутье подсказывает необходимость некоторой сдержанности и даже условности на языке, ставит предел индивидуальной языковой разнузданности. О всех действительно ‘великих’ книгах можно сказать, что в них есть подводное течение. Есть не только слова, но и молчание. В словах не все уместилось. Отблеск оставшегося ‘за словами’ заливает всю книгу. Это та ‘музыка’ — высшее качество человеческой мысли, — которой не было в Розанове. Розановский стиль, при всей его внешней выразительности, в конце концов обернулся против него самого и обеднил его. ‘Уместилось’ в этом стиле все, и не над чем в нем задуматься. Он груб в своей отчетливости и точности, в наивном стремлении ‘всего себя вложить в слова’. Мир всегда бывает обеднен фотографией. А разве розановские писания не похожи на моментальную фотографию души и мысли?
З. Гиппиус рассказывает о Розанове случай, который трудно забыть. Дело было давно, в начале декадентства. В редакции ‘Мира Искусства’ был чай. В числе гостей были Розанов и Сологуб, еще мало между собой знакомые. Розанов, как всегда, бегал, суетился, со всеми заговаривал. Сологуб, как всегда и везде, молчал.
Наконец: ‘Розанов привязался к Сологубу.
— Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство. Смотрю на вас и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!
Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес монотонно, холодно и явственно:
— А я нахожу, что вы грубы’.
Этот ответ был вызван, вероятно, минутным раздражением. Но когда знаешь Сологуба, кажется, что он имел право повторить его и в более общем смысле.
Примечания:
Впервые: Звено. 1925. No 131. 3 авг. Печатается по: Адамович Г. В. Собр. соч. Литературные беседы. ‘Звено’. 1923-1926. Кн. 1. С. 268-273.
‘Темный лик’ — книга В. В. Розанова ‘Темный лик. Метафизика христианства’ (СПб., 1911), в которую вошли статьи ‘Христос — Судия мира’ и ‘Об Иисусе Сладчайшем и горьких плодах мира’, а также рассказ психиатра Ивана Алексеевича Сикорского (1845-1919) о сектантах в разделе ‘Русские могилы’.
Источник:З. Н. Гиппиус: pro et contra / Сост., вступ. статья, коммент. А. Н. Николюкина. — СПб.: РХГА, 2008. — 1038 с. — (Русский путь).